Милые союзницы, Фаррер Клод, Год: 1910

Время на прочтение: 211 минут(ы)

Милые союзницы
Роман.

Перевод А. Койранского

Глава первая,
в которой красавица Сесилия (виноват — Селия) пробуждается от сна под вечер

И — закричала так громко, как будто звала глухую:
— Рыжка!..
Дверь в ее комнату открыла девчонка лет тринадцати — и лишь с непривычки можно было удивиться ее, донельзя растрепанным, цвета моркови волосам…
— Тебе хотелось, чтоб я проспала до ночи, а? Ты ведь поставила так будильник?
— Черт возьми, как всегда…
— Как всегда! Ах ты!.. А мои гости — они ведь должны приехать к чаю. Иди сюда, я тебя отшлепаю!
— Очень нужно!.. Зато горячая вода для умывания готова.
— Да ты смеешься надо мной? Не успею, конечно… Скорее принеси полотенце и одеколону. Да нет, вот полотенце… Подай пеньюар. Не этот… Белый! И убирайся, ты уже намозолила мне глаза!
— Не помочь ли вам надеть пеньюар?
— Ты?.. Да он разорвется, как только ты на него взглянешь! Проваливай!..
Одна из соломенных сандалий, ожидавших ног хозяйки, брошенная ловкой рукой, хлопнула по самому плотному месту девочки. И лишь затем последовали распоряжения:
— Поставь чайный стол на террасу! Выбери скатерть с вышивкой! Достань из футляра ложки!..
Но Рыжка ничего не слышала, скрывшись на кухню. И скакала там, выкрикивая во все горло голосом более пронзительным, чем свистулька, последнюю модную шансонетку тулонского казино:
Поцелуй меня, Нинетта, поцелуй меня!..
Девчонка аккомпанировала себе на кастрюлях, ударяя по ним как по клавишам: у каждой из них был свой звук…
Пеньюар покоился на кресле. Прежде, чем надеть его, Селия, совершенно нагая, отворила окна и раскрыла ставни. Ноябрь уже позолотил листья платанов, но в Тулоне ноябрь считается еще почти летним месяцем.
Сначала комнату залило солнце, затем наполнило чистым и прохладным воздухом… Прежде чем закрыть окна, Селия подождала, чтобы вечерний ветер освежил ее тяжелые от сна глаза. Оба окна были обращены на Большой Рейд, который широко раскинулся между Сепетским полуостровом и Каркейранскими скалами. По морю скользили три черных броненосца, а вокруг них пламенела вода, поблескивая отсветами голубой стали и розовой меди, — оба металла сливались в пламени.
Но Селия только взглянула на волшебное зрелище — она остановилась перед зеркальным шкафом и пристально оглядела себя…
Когда-то, маленькой и романтической девочкой, Селия горевала, почему она не бледна и не белокура. Теперь зеркало отражало красивую девушку, высокую, стройную, плотную, с очень ласковыми черными глазами, с очень тяжелыми темными волосами, с полной грудью, круглыми боками и широкими бедрами. Многие уже оценили эту цветущую и здоровую плоть.
‘Мне двадцать четыре года, — вдруг подумала она, слегка пощупав пальцами свою кожу. — Двадцать четыре года! Мне еще повезло, что грудь пока держится’.
Она вспомнила о своих менее счастливых подругах. Любовь — тяжелое ремесло: оно грызет, изнашивает и пожирает свои жертвы скорее, чем мастерская, шахта и фабрика.
Задумавшись, Селия неподвижно стояла перед своим отражением и так глубоко ушла в свои мысли, что не услышала — ни как прозвенел колокольчик у решетки сада, ни как хлопнула входная дверь виллы.
И вдруг кто-то вихрем ворвался в комнату. Еще хорошо, что это была женщина… Она разразилась смехом и набросилась на Селию с поцелуями, так что та успела только вскрикнуть от изумления:
— Это вы, Доре! Боже мой! Извините меня, пожалуйста!
Но Доре, маркиза Доре, как она сама не без шутливой гордости себя называла, совсем не казалась недовольной:
— Извинить вас? За что? Вот глупая девочка! Неужели вы думаете, что мне не приходилось видеть дам без рубашек! Можете не сходить с ума по этому поводу! Ведь то, что вы показываете, совсем не так плохо! Оставьте в покое этот пеньюар! Я знаю многих, кто не торопился бы так, как вы, прикрывать такую кожу. И я отлично понимаю, что вам совсем не скучно болтать с вашим зеркалом.
Но ‘дамы без рубашки’ уже не было. И Селия, достаточно воспитанная и уверенная в себе, быстро овладела тоном самой изысканной вежливости:
— Присаживайтесь, дорогая моя! Нет, нет, не здесь… Пожалуйста, сюда, в кресло!
— Где хотите, деточка! Не церемоньтесь со мной… Пожалуйста! На это не стоит тратить времени!
Впрочем, только успев сесть, Доре уже встала. Быстрая, как трясогузка, она кружила по комнате, переходила от одной вещи к другой, от безделушки к безделушке, от картины к картине, все смотрела, всем восхищалась и все трогала.
Это была женщина лет тридцати, сильно напудренная, сильно накрашенная, очень ярко, но не безвкусно одетая, при всем том весьма приятная и способная нравиться. Она была смела, умна и решительна, быстро и успешно сделав любовную карьеру, она теперь твердо решила, что не станет умирать с голоду на старости лет. Она происходила из низов, из самых низов, — и сумела менее чем в десять лет, без всяких унизительных и тяжких компромиссов, достичь сначала независимости, потом роскоши и, наконец, обеспеченности. И, преодолев тысячу и одну трудность, которые часто остаются непреодолимыми для многих женщин ее круга, она решила покончить со своей действительной профессией и заняться другой, более почтенной в глазах нашего века — театром. Она готовилась к сцене и уже выступала с пением и танцами перед публикой казино каждый раз, когда особо торжественный спектакль или годичное ‘шоу’ доставляли ей такой случай.
Она остановилась перед фотографией под стеклом.
— Ваш друг? — спросила она.
— Да, — ответила Селия.
И через минуту прибавила:
— Мой прежний друг, потому что теперь мы уже не вместе.
— Да, я знаю, он уехал в Китай. Но ведь вы не поссорились с ним перед его отъездом?
— О, нет, нисколько! Но все-таки все кончено. Вы только подумайте: два года плавания! К тому же у нас было условлено, что он берет меня только на время отпуска, не больше. Он был очень добр ко мне, с первого дня до последнего. Я ни в чем не могу упрекнуть его!
— Лейтенант флота?
— Да. Когда я с ним познакомилась, он был еще мичманом. Это случилось в Париже. Он проходил стаж по гидрографии и должен был быть представлен к очередному званию. Мы поселились вместе в день его назначения. Он получил трехмесячный отпуск, чтобы устроить свои дела. По истечении этих трех месяцев его внесли в список отплывающих и он увез меня сюда, в Тулон. Мы прожили здесь две недели, и его назначили на ‘Баярд’.
— Значит, вы совсем недавно стали тулонкой?
— Я приехала сюда пятого октября. Выходит… Послезавтра будет шесть недель.
Расчет был прерван тремя ударами в дверь. Голос Рыжки на этот раз звучал вежливо:
— Мадам Селия, чай уже готов!
— У нее есть свой собственный стиль, не всегда выносимый, к сожалению, — сказала хозяйка дома, как бы извиняясь.
— Пустяки! Мы же не императрицы! — весело возразила ‘маркиза’.
Но, подумав, она прибавила:
— Впрочем, если вы захотите ее пообтесать, я не стану вас отговаривать. Ничто так не притягивает и не удерживает наших друзей, как приличная обстановка и хорошая горничная.
— Ах, наши друзья… — скептически возразила Селия. — Они и внимания не обратят на горничную. Разве для того, чтобы изменить с ней, если она не слишком отвратительна.
— В Париже это, пожалуй, так. Я знаю Париж… Живала там. Но наши здешние друзья совсем не таковы. Да вы сами это увидите, деточка.
Она убедительно потряхивала головой. И, взяв Селию за талию, сама повела ее на террасу, где ‘чай был уже готов’.
Закат рдел таким пламенем, что все небо на западе, от самого горизонта до зенита, казалось ярко-изумрудным.
В этом чудесно прозрачном небе горели только три тонкие, как стрелы, облачка. Море отражало их тремя кровавыми бороздами.
— Как красиво, не правда ли? — прошептала маркиза Доре вдруг изменившимся голосом.
Она остановилась на пороге. И ее сильные пальцы властно впились в руку хозяйки.
— Да, — сказала Селия.
Они долго стояли, застыв в восхищении. А потом очень медленно подошли к накрытому столу и заговорили вполголоса, как говорят в церкви.
Наконец Селия стала разливать чай.
— Два куска сахару?
— Один! И совсем немного молока.
Маркиза Доре уже отставила чашку и снова повернулась к закату.
— Как красиво!.. — повторила она.
И, помолчав немного, с таинственным видом объяснила Селии:
— Прежде я совсем не замечала, как это красиво. Вот такие закаты. В детстве на них вообще не обращаешь внимания, а потом привыкаешь не смотреть — думаешь, что не стоит: такая обычная штука и повторяется триста шестьдесят пять раз в год. Но вот однажды мне представили… Постойте, это было как раз на улице Сент-Роз!.. Представили одного морского офицера ‘с тремя нашивками’, который в часы досуга занимался живописью. Он проживал в вилле, как раз напротив вас, и устроил у себя на балконе уютную мастерскую, обставив ее камышовой мебелью из Гонконга и китайскими вышивками. Этот моряк был удивительным человеком, милочка. Три с лишним месяца он был моим любовником, но я не запомнила, чтоб он провел и пять минут без кистей и палитры. Каждый вечер, вернувшись из арсенала, прежде чем поцеловать меня, — а ему нравилось меня целовать, — он хватал клочок бумаги, набор старой пастели и усаживался на окне, ‘чтобы запечатлеть оттенки тканей, избранных сегодня солнцем’.
И все время он изобретал фразы, типа: ‘Моя маленькая Доре, солнце — это белокурая женщина, не столь красивая, как вы, но еще более кокетливая, такая кокетливая, что каждый вечер меняет цвет своей спальни’. Вы сами видите, что он бывал и мил, и остроумен. А в результате, слушая его, я смотрела на спальню солнца и мало-помалу научилась смотреть как надо. Теперь я знаю, как это красиво.
Селия удивленно молчала. Маркиза Доре снова уселась, попробовала чай.
— Великолепный, — сказала она.
И опять вернулась к своей теме:
— Это просто невероятно, скольким вещам нас могут научить наши любовники. Очень полезным вещам, если они хоть немного заботятся об этом, а мы хоть немного прислушиваемся к ним.
Селия покачала головой:
— Мои любовники никогда не старались ничему научить меня!
— Ну положим! — сказала маркиза Доре. — Сразу видно, что это не совсем так! Вы говорите как образованная и хорошо воспитанная женщина. Да, да! Не скромничайте, пожалуйста, — я отлично разбираюсь в этом. Клянусь вам, я знаю дам из общества, из настоящего общества, — в нашем ремесле приходится встречаться с разным народом, — которые вам и в подметки не годятся. Они и рады были бы иметь таких подруг, как вы, чтобы придать тон своим five o’clock. Держу пари, что вы не сделаете ни одной ошибки в письме на четырех страницах!
— Пожалуй… Но уверяю вас, не любовники обучили меня грамматике.
— Ну что ж! Они еще обучат вас литературе. Мне пришлось начинать с азбуки. И если бы я не столкнулась с одним очень терпеливым старичком… — Она захохотала и сразу опрокинула в себя всю чашку чаю.
— Ну вот, — с серьезным видом продолжала она. — Теперь поговорим о самом главном. Вы мне очень нравитесь, деточка. Вы понравились мне с первого взгляда, помните в ресторане, в ‘Цесарке’. Вы смирно сидели в одиночестве и обедали, как пай-девочка. Я нарочно поджидала вас около умывальника, чтобы заговорить с вами. И сейчас же подумала: ‘Эту девочку я возьму под свое покровительство, чтобы она не наглупила, как все начинающие…’ А позавчера я сама напросилась к вам и обещала привести несколько подруг. Ведь, поверьте мне, в этом все дело — женщин узнают не по первым их любовникам, а по первым подругам, они-то и относят женщину в ту или иную категорию и определяют ее ранг. А если вам не удастся сразу попасть в высшую категорию, вам будет слишком трудно потом самой проламывать туда двери. Говорю вам, что вы мне сразу понравились, и я хочу, чтобы завтра вы заняли ваше место среди женщин Тулона. Это зависит только от одного: с кем вас увидят сегодня вечером в казино. Не беспокойтесь: я все приготовила заранее, — вы появитесь там сегодня вечером в самом шикарном тулонском обществе.
Эти слова она подчеркнула решительным жестом. Селия, опершись на локоть, спросила:
— Вы пригласили много дам?
— Нет, — ответила маркиза. — Во-первых, таких, кого стоило бы звать, совсем не так много. А кроме того, даже если бы они и были, я не посоветовала бы вам знакомиться со всеми. Быть знакомой с несколькими — необходимо, так как это указывает на то, что вы одного круга с ними. А если их будет слишком много, это не только не поможет вам, а еще создаст вокруг вас бесконечные ссоры.
— Ссоры и драки, — добавила Селия.
— Драки? О нет! — возразила маркиза. — Не в этом кругу, дорогая моя. Это очень приличная среда, вы сами увидите. А потому я решила познакомить вас только с четырьмя-пятью подругами. Если вы полагаетесь на меня, держитесь только их, до поры до времени. Я представила бы вас только двум, будь это возможно, — этого оказалось бы вполне достаточно. К сожалению, их почти невозможно поймать. Вы, конечно, уже слыхали о них в ‘Цесарке’ или еще где-нибудь — Жанник и Мандаринша. О, лучше их вам не найти от Оллиульских островов до Черного Мыса. Но сюда в Мурильон их нечего и приглашать. Они не тронутся с места даже для самого шаха персидского. Мандаринша курит опиум. Поэтому она проводит целые дни в своей курильне и выходит оттуда только к десяти-одиннадцати часам вечера. Она обедает, показывается на каких-нибудь пол-акта в казино или в театре, возвращается к себе домой и опять хватается за трубку. Вот какова она. И очень жаль: Мандаринша хороша как день, умна, образованна, начитанна, чутка… Люди, которые курят не больше нас с вами, часами подолгу просиживают у нее на циновках, чтобы смотреть на нее и слушать ее. Вы сами во всем этом убедитесь.
— Я думала, — вопросительно сказала Селия, — что опиум старит женщин…
— Нисколько. Все это выдумки виноторговцев — те, кто курит, сразу перестают пить. Кроме того, Мандаринша курит совсем не так давно. Ведь ей всего девятнадцать.
— Девятнадцать!..
— Ну да! Здесь все веселящиеся женщины молоды, очень молоды… Здесь не так, как в Париже. Я считаюсь одной из самых старых, а мне исполнится двадцать пять в будущем месяце.
— Вам никто не даст их, — сказала Селия (маркизе дал бы их всякий, потому что ей уже стукнуло все тридцать).
— Ну а Жанник, — продолжала она, — живет на краю света, в Тамарисе. Туда добираются два или три часа. К тому же она больна, очень больна, бедняжка Жанник!
— Очень больна?..
— Очень! Слабая грудь. Кашель, который доведет ее до гроба! А жаль: лучше, чем она, — не найти. Она разобьется в лепешку, чтобы помочь человеку. Вот почему мне так хотелось сразу свести вас с ней. Но это лишь откладывается. Мы с вами непременно отправимся к ней в Тамарис на этих днях, путь туда очень красив, и ее дом — Голубая вилла — тоже.
— Она, наверно, богата, эта Жанник?
— Богата? Бедна, как Лазарь!.. Жанник — богата! Господи… Сразу видно, что вам никто о ней не рассказывал. Конечно, не потому, что ей недоставало богатых любовников. Но все, что она получала от них, она раздавала направо и налево. Она никогда ни в чем никому не могла отказать — это ее и погубило. Теперь у нее больше нет любовников — она слишком больна для этого — и ни гроша ни в одном кармане.
— Ну… а ее вилла?
— Да это совсем не ее вилла. Виллу снимают для нее в складчину ее прежние друзья. У нее было их очень много — сами понимаете, — она начала в четырнадцать или пятнадцать лет, теперь ей двадцать четыре или двадцать пять, и за это время она ни разу не согласилась поселиться вдвоем с кем-нибудь — так она дорожила своей свободой. Ну что ж! Все они оказались настоящими друзьями, и теперь, узнав, что она действительно сильно больна, делают все, чтобы как-нибудь ее вылечить.
Селия, напряженно слушавшая все это, вздрогнула и изумленно подняла брови.
— Ну да, — прошептала она удивленно. — Если это так… Если такие любовники…
Она не докончила начатой фразы. Но широко раскрытые глаза говорили за нее. Маркиза Доре улыбнулась от патриотической гордости — она была ‘тулонкой из Тулона’ — и заключила:
— Я уже говорила вам, деточка, и вы сами скоро в этом убедитесь, — здесь, у нас, совершенно особенные любовники.
Солнце бросило из-за горы свой последний луч, подобный окровавленному копью, он пронзил черные сосны и бросил красный отблеск на оштукатуренную стену виллы. Через минуту наступили сумерки, лиловые, как мантия епископа.
— Ну а если ни Жанник, ни Мандаринша не придут, кого же вы еще пригласили? — спросила Селия.
— Трех очень милых, но незначительных особ, которые находятся на виду у всех, потому что сумели с первого раза попасть на приличных людей. Фаригулетта, Уродец и Крошка БПТ. Да, вы расслышали совершенно правильно — именно Крошка БПТ, ее прозвали так, потому что она дебютировала с лейтенантом флота, заведовавшим беспроволочным телеграфом у себя на корабле. Они знакомы со всем флотом, и это очень хорошо, потому что они познакомят и вас со всеми. Умная женщина не должна все время цепляться за одного и того же друга — нужно двигаться, переходить из рук в руки. Только таким путем приобретается опыт, уменье жить и жизненная философия. Я сама не была бы тем, что я есть сейчас, если бы не посылала к черту всех тех господ, которые во что бы то ни стало хотели хранить меня только для себя. В будущем году я выступаю в Париже в настоящем театре, и поверьте, что мне не придется ездить на репетиции на автобусе. Это так же приятно, как чинить носки ‘одному-единственному’, который рано или поздно все равно бросит свою возлюбленную, чтобы жениться на каком-нибудь денежном мешке. Все зависит от вкуса, конечно. Но я принадлежу к богеме. Я отлично понимаю, что такая женщина, как вы, спокойная, образованная, хорошо воспитанная, предпочитает жить у своего собственного очага. Но, даже если вам нравится вцепляться в одного-единственного любовника, нужно быть еще более осторожной в выборе. Постарайтесь поскорее сменить пятнадцать или двадцать товарищей по постели, у вас всегда будет время выбрать самого лучшего из них.
— Пятнадцать или двадцать!.. Не слишком ли это много?
— Ну что вы? Спросите, что думает об этом Фаригулетта! Ведь вы знаете: ей нет еще и пятнадцати. Она самая молодая из всех нас здесь, в Тулоне, но уже вполне со всем этим освоилась. Кстати — который час?
— Уже шесть.
— Однако они являются с опозданием… Хотя в этом нет ничего удивительного: они встали в одно время с вами и должны были еще успеть заняться своим туалетом. Минут через пять они, наверно, будут здесь. Господи! Уж не пророчица ли я в самом деле? Вот они и идут, прямо как по команде, вот там, вдоль морской тропинки. Не суетитесь, деточка, — совершенно не стоит вам бежать вниз навстречу им. Уверяю вас, что это не очень важные особы.
Глава вторая
ПЕРЕД ПОСВЯЩЕНИЕМ
Когда удалилась последняя из ‘не очень важных особ’, Селия снова очутилась одна: маркиза Доре должна была уезжать, так как обедала в городе.
— Рыжка! — позвала Селия.
Девчонка, чтобы подать на террасу чай, приукрасила себя белым передником и розовой лентой. Но теперь, когда гости ушли, Рыжка вернулась в первобытное состояние. И явилась на зов хозяйки с черными до локтей руками.
— О Господи! — воскликнула Селия. — Когда же, наконец, ты станешь меньше пачкаться и больше мыться?
Девчонка разразилась хитрым смехом.
— И не мечтайте об этом, мадам Селия! Как только я стану такой же чистой, как вы, я устроюсь по моему вкусу.
Она предусмотрительно прикрылась локтем. И пощечина Селии не долетела до ее румяной рожицы.
— Что же, подавать вам, наконец, умываться?
Умывшись, причесавшись, одевшись и приготовившись к выходу, Селия снова вернулась на террасу и задумалась.
Терраса служила лучшим украшением виллы. Ничто: ни сад — роскошное гиацинтовое и нарциссовое поле, окруженное кустами роз и сирени, которые распространяли такое сильное благоухание, что у гулявших быстро начинала кружиться голова, ни китайский киоск — забавный маленький павильончик (он возвышался в конце цветочного поля, и его колокольчики, позванивая от дуновения ветра, пробуждали все соблазны роскоши в умах окрестных школьниц, уже достаточно подготовленных к ним если не телом, то духом), — ни сама вилла величиной с ладонь, новая и кокетливая, с оштукатуренными голубыми стенами, с нависшей, как зонтик, крышей, с полом, выстланным гладкими провансальскими плитками, — ничто не могло сравниться с этим маленьким выложенным кирпичом прямоугольником, продолжавшим дом на уровне нижнего этажа. Он находился со стороны, противоположной саду, и занимал пространство между улицей Сент-Роз и тропинкой вдоль берега моря. Низкая ограда вокруг всего участка служила балюстрадой этой террасы, и можно было, облокотившись на нее, обозревать и дачную улицу, всю в зелени и цветущих кустарниках, и. широкий залив, рейд с лиловыми берегами.
Улица Сент-Роз — самая красивая из улиц Митра, самого красивого квартала Мурильона. А Мурильон, торговая и морская окраина Тулона, в иерархии городов следует сразу за Парижем, как город, в котором живут, чтобы любить с вечера до утра и думать с утра и до вечера.
— Он был еще здесь в прошлую пятницу!.. — прошептала Селия, вспомнив уехавшего любовника.
Она постаралась представить себе пароход, быстро уносивший его далеко-далеко, — большой белый пароход, с развевающимся черным дымом. Его острый киль прорезал сейчас теплые волны Красного моря на пути из Суэца в Перим. По не зависящим от нее обстоятельствам Селия разбиралась в географии лучше, чем полагается женщинам ее круга. И названия Суэц и Перим делали для нее вполне ощутимым то огромное и с каждым днем увеличивающееся расстояние, которое отделяло ее от него.
— Он был еще здесь в прошлую пятницу, — повторила она. — В прошлую пятницу мы обедали с ним на этой террасе. Он украсил весь стол венецианскими фонариками. А прислуживал нам лакей из ‘Цесарки’ вместе с Рыжкой. Как это было славно, наш последний обед…
Она вся съежилась.
— Теперь я совсем одна, и лакей из ‘Цесарки’ не придет сюда больше. Рыжка ничего не умеет, не может сварить даже яйца всмятку. Не то чтобы Доре была не права… Но не всем так везет, как ей. И так трудно устроить свой дом, когда нет никого, кто бы помог тебе в этом.
И быстрыми шагами она вошла в дом. Лампа еще горела в спальне — остальные комнаты были погружены в глубокий мрак, — а черный коридор производил унылое впечатление покинутого жилья. Только из кухни пробивался свет сквозь дверную щель: Рыжка доканчивала оставшееся после чая печенье при свете какого-то огарка.
— Ты, я вижу, не стесняешься!
— А что ж! Ведь вы все равно уходите! Не лежать же им до завтрашнего дня.
Она говорила с полным ртом и даже не поднялась с табуретки. И Селия ничего не возразила, поддавшись ее наивно-дерзкому тону. Конечно, нужно бы браниться, кричать, а лучше спокойно, не сердясь, взяться за девчонку, обучить ее, ‘обтесать’, как говорила маркиза, объяснив ей толком, что с хозяйкой не спорят, что ее выслушивают стоя, а вечером, при наступлении темноты, зажигают лампы. Конечно, нужно было бы сказать ей все это. Но это слишком длинно. И у Селии не хватило храбрости начать такую долгую речь.
— Посвети мне, — сказала она, — я ухожу.
Рыжка проводила ее со своим огарком, держа его между двумя пальцами, она считала подсвечники ненужной роскошью — они мгновенно покрываются ржавчиной, едва к ним прикоснешься, а кому охота чистить лишнюю вещь…
Дверь заскрипела на ржавых петлях, и Селия очутилась на улице.
Была темная ночь. Только один дрожащий и тусклый фонарь светил желтым пятном в этой тьме, которая сливала в одно деревья, дома, стены и землю. Море было совсем близко, его не было видно за кустарниками, выросшими на краю скал, но глухо слышалась его спокойная ночная песнь.
Селия пошла по дороге и отдалилась от моря. Пройдя короткую Сент-Роз, по Авеню де ля Митр она повернула на бульвар Кунео. Мимо нее стрелой промчался трамвай, оставляя за собой широкую полосу белого света. Он исчез за артиллерийскими казармами, и Селия, проводив глазами его ослепительный бег, наткнулась на тротуар, не видный ей из-за наступившей густой тьмы.
Кое-где в домах окна были освещены. Но ставни были закрыты повсюду. Все лавочки затянули свои витрины. Только одна дверь матового стекла пропускала наружу свет из нижнего этажа. Бульвар казался улицей в мертвом городе.
Селия подошла к стеклянной двери, повернула дверную ручку и вошла. Весь нижний этаж был занят рестораном, именовавшимся семейным пансионом. Со времени отъезда своего любовника Селия привыкла проводить здесь почти все вечера. Нельзя же каждый день обедать в ‘Цесарке’: слишком дорого, да и слишком далеко — из Мурильона до города нужно ехать трамваем по меньшей мере полчаса. Как быть в те вялые дни, когда встаешь при наступлении сумерек, часами сидишь в сандалиях на босу ногу около умывальника и чувствуешь такую усталость во всем теле, что не в силах ни налить горячей воды, ни даже губку поднять? А уж обедать дома и вовсе немыслимо! Это хорошо только для тех, кто поселился вместе со своим другом. Тогда можно играть в замужнюю женщину и обустраиваться. А когда живешь одна, ремесло предъявляет свои требования: нужно выезжать, одеваться, раздеваться, бегать по портнихам, показываться на людях в любое время дня и ночи, да и весь дом — одна большая спальня. Ну и устраиваешься как-нибудь — проглотишь рагу и бобы из соседней харчевни за тридцать пять су с вином, перед тем как отправиться в казино, в литерную ложу, и сидишь там, надев на себя на двадцать луидоров атласа и перьев да блесток на пятнадцать…
При входе гостей встречала радушная хозяйка.
— Здравствуй, Селия! Как живешь, красавица?
Это была огромная женщина, родом из Марселя. Казалось, ее жирная кожа была насквозь пропитана провансальским маслом. Ее звали матушка Агассен. У нее была настолько прочно установившаяся репутация славной женщины, что она могла без всякого риска запятнать ее, оказывая самые разнообразные услуги своим клиентам и пристраивая свободных дам к господам, находящим вкус в коротких связях, — она заранее получала свою долю из гонораров, которые вышеупомянутые господа выплачивали вышеупомянутым дамам по окончании такой связи. Все клиентки относились к ней с глубоким уважением и очень возмущались, когда какой-нибудь скептически настроенный друг, посмеиваясь над их наивностью, восклицал: ‘Да она вас стрижет, как овечек’. — ‘Все это клевета и зависть — матушка Агассен вне подозрений и оказывает нам совершенно незаменимые услуги’.
И Селия первая была убеждена в этом.
Матушка Агассен и в самом деле очень хорошо относилась к ней, так как с первого взгляда угадала в ней выгодное приобретение, с которым можно ‘повозиться’.
— Ты, красавица, приходишь как раз вовремя! Я дожариваю для тебя бифштекс!
Всем своим клиенткам матушка Агассен говорила ты.
У нее их было двенадцать — главным образом женщины Мурильона, обслуживающие исключительно офицеров колониальных войск. Колониальные офицеры живут особняком от офицеров флота — их любовницы не такого высокого полета, но более хозяйственны и более верны своим друзьям (или, по крайней мере, лучше изображают верность). Когда человек возвращается во Францию, проведя перед этим три-четыре года на Лаосской или Суданской земле в самом черном, в самом нечеловеческом одиночестве, ему так хочется поселиться спокойно вдвоем, у своего очага! Многие офицеры-колонисты, вернувшись издалека, сразу же отправляются к матушке Агассен, зная, что найдут у нее большой выбор свободных невест. И семейный ресторан служил брачной конторой.
— Что ж ты не останешься у нас сегодня вечером? После обеда лейтенанты устраивают пирушку в задней комнате. Оставайся, красавица! Что? Свидание в твоем казино? Ну брось! Все свидания — сущие пустяки.
Несмотря на увещевания хозяйки и на красноречивые взгляды длинного лейтенанта, по-видимому только что вернувшегося из какого-нибудь Сенегала, Селия все-таки отправилась в путь. Конечно, матушка Агассен всегда давала полезные советы. Но в баре казино ровно в десять вечера — самое шикарное время! — маркиза Доре должна была торжественно представить свою младшую подругу.
Поэтому Селия отправилась в путь, и залитый белым электрическим светом трамвай понес ее в город, прорезая сонное предместье.
Глава третья,
ОКАНЧИВАЮЩАЯСЯ СОВЕРШЕННО НЕОЖИДАННЫМ ОБРАЗОМ
Под гром рукоплесканий занавес поднялся в третий раз. И маленькие жонглерши, взявшись за руки, еще раз вышли, чтобы раскланяться, улыбнуться и послать воздушные поцелуи публике, которая их так неистово вызывала. Но на этот раз кричала и аплодировала только галерка, набитая матросами, солдатами и их подругами, потому что между вторым и третьим вызовом ложи опустели как по мановению волшебного жезла: аристократия казино бросилась к бару, чтобы с боем занять те восемь табуретов напротив стойки, с которых можно было триумфально возвышаться над толпой опоздавших, которым приходится чуть не драться, чтобы раздобыть себе коктейль, и кричать, как оголтелым, чтобы хоть кто-нибудь обратил на них внимание.
Маркиза Доре была опытным стратегом и сразу заняла два самые видные табурета в глубине зала, куда не долетали брызги от проливаемых за стойкой вин, заняв такую выгодную позицию, она усадила Селию рядом с собой. Бар уже почти не вмещал всех желающих, хотя дверь все отворялась и все протискивались запоздавшие…
И было так приятно, спокойно сидеть перед своим стаканом и соломинкой и с сожалением поглядывать на стоящих вокруг, томимых жаждой.
— Мы заняли самое лучшее место, — объявила маркиза Доре. — Теперь предоставьте действовать мне — антракт не успеет кончиться, как я познакомлю вас с самыми видными моими друзьями.
В этот момент в бар вошла женщина под руку с высоким добродушным человеком, заметив Селию, она начала протискиваться к ней и протянула ей руку через толпу.
— Добрый вечер, мадам! Как хорошо вы устроились! Вам повезло! Будьте так добры, скажите бармену, чтобы он приготовил мне мартини, а вы мне его передадите — я никак не могу добраться до стойки. Ах, я еще не представила вам моего друга! Лейтенант флота Мальт Круа… мадам Селия.
Это была юная Фаригулетта — она прекрасно справлялась со своей ролью покровительницы Селии. Лейтенант флота поцеловал руку Селии, протянутую через толпу.
— Я несколько раз встречал вас с Ривералем перед его отъездом в Китай. Теперь, когда вы овдовели, надеемся видеть вас иногда среди нас?
— Все пропало! — трагикомически сказала Фаригулетта. — Он начнет изменять мне с вами, этот мотылек! Тем хуже для меня, конечно: мне не следовало бы подводить его к вам — у вас слишком красивая шляпа! Впрочем, если он не изменит мне до завтра, я умолкаю: мы поженимся только на сегодняшнюю ночь.
Она весело смеялась, как смеется маленькая и наивная девочка.
Вдруг ее поднял на руки человек, которого она толкнула, пробираясь к Селии.
— Она весела, как всегда, шалая девчонка! Разрешите, Мальт Круа?
И, не дожидаясь разрешения ее господина и повелителя, он с удовольствием расцеловал девочку в обе щеки.
— Ну вот! — сказал он, отпустив ее. — Это отучит вас говорить гадости, самой того не замечая. Пейте теперь вашу отраву, вот, я передаю ее вам, чтобы не затруднять вашу подругу, на которой такая красивая шляпа!
Маркиза Доре сказала Селии на ухо:
— Еще один офицер. Все они знакомы между собой и очень дружны. То, что он сделал, считается вполне обычным. Поцеловать женщину при ее любовнике… Они не придают этому никакого значения, конечно, если он не влюблен в нее, но такое становится известно сразу всем…
Появлялись все новые женщины с новыми спутниками, все они были на ты друг с другом и ласково друг друга задевали. Селия сразу же заметила, что, несмотря на страшную тесноту, благоприятствующую всяким грубостям, здесь никто не был груб. Более того, к женщинам относились с каким-то почтительным уважением. Несмотря на внешнюю фамильярность, повсюду царила вежливость. Все здоровались по способу лейтенанта Круа — и непременно целовали руку женщины — перед тем как поцеловать ее в шею или в щеку.
Две другие дамы, Уродец и Крошка БПТ, пробивали себе дорогу к стойке. Они были совершенно одни, без спутников. И сами заказали себе коктейль. Но, когда они пожелали расплатиться, хозяин отказался принять от них деньги.
И Селия услышала следующий диалог:
— Это решено, мадам.
— Кем?
— Тем, кто уехал и принял на свой счет угощение дам, которые будут без спутников.
— Но кто он?
— Мы сами не знаем его имени.
Селия подумала о Риверале и обернулась к маркизе… Та победоносно улыбалась, слыша этот разговор:
— Ну, что я вам говорила сегодня днем? Разве это могло бы быть у Максима и прочих?
Во всем остальном это сравнение напрашивалось. Тулонский бар был менее обширен и просторен и не так роскошен, как парижский, но по стилю постройки и по деталям устройства, по меблировке и по способу обслуживания стремился подражать ему. На этом завершалось их сходство. И даже без слов маркизы Селия видела, что, действительно, здесь случалось много такого, чего не могло бы случиться там, и наоборот.
Здесь основным тоном была вежливость. Все были хорошо воспитаны или, по крайней мере, хотели казаться воспитанными. Особенно женщины, почти все без исключения, ласково и любезно относились к каждому и даже друг к другу.
Только одна вдруг составила исключение из общего правила. Она вошла с сильным шумом и стала кричать и требовать, чтобы ей освободили какой-нибудь табурет, хотя все табуреты были прочно заняты и было совершенно очевидно, что это невозможно. Получив наконец от бармена бокал шампанского, который он протянул ей через два ряда голов, она половину пролила на чей-то костюм и чье-то платье и даже не извинилась.
— Кто это? — спросила Селия у маркизы.
— Это так… — с презрением ответила та. — Она из Марселя, грубое созданье, с которым не должна знаться ни одна порядочная женщина. Ее прозвали Жолиетта, вероятно оттого, что прежде она обслуживала матросов: ведь ‘Жолиеттой’ называется марсельский порт.
— Она недурна собой.
— Но так вульгарна!..
Расталкивая локтями публику, новая посетительница добралась до стойки. Тут она повернулась, и Селия смогла разглядеть ее в профиль. Она была, действительно, недурна собой, и даже самая ее грубость сообщала ее лицу какую-то животную жестокую красоту. Высокая и сильная, стройная, мускулистая, она заставляла забыть свои слишком крупные руки, слишком широкий стан и слишком могучую шею. Правильные классические черты лица отлично гармонировали с низким лбом и пышной копной волос, нависшей над густыми бровями. Выкрашенные в рыжий цвет, похожие на лошадиную гриву, они невыносимо резали глаз в сочетании с ее горячей матовой кожей брюнетки, но чувствовалось, что этот бешеный контраст изобретен и усилен ею же самой…
— Она должна иметь успех, — сказала Селия.
— Никакого, — ответила маркиза. — Здесь не любят этого кабацкого жанра.
Кабацкий жанр — это действительно было так. Как бы в подтверждение этого, марсельская женщина вдруг начала изрекать довольно неприятные тирады по адресу своего ближайшего соседа, который провинился только тем, что не обратил на нее никакого внимания.
— Нечего сказать, хороши! — бормотала она. — Напустили матросню.
Человек, о котором она говорила, собственно, не был матросом. Под грубой курткой виднелся вязаный синий тельник — рубашки, очевидно, не было, — воротничком ему служил шерстяной, небрежно повязанный галстук.
— Отчасти она права, — прошептала Селия. — Он совсем не принарядился для казино.
— Что ж, — ответила маркиза, — никто не наряжается для казино. Кому какое дело — он ни с кем не разговаривает и сидит себе спокойно на своем стуле. Жолиетте следовало бы оставить его в покое. Он ей даже не отвечает.
Слова ее были прерваны каким-то волнением. За минуту до этого в бар тихо вошла красивая бледная женщина, сначала на нее не обратили внимания, но кто-то из морской компании вдруг узнал ее и воскликнул:
— Жанник! Ур-ра! Браво, Жанник! В баре было так скучно без Жанник!
Ей устроили настоящую овацию. Она сначала отбивалась, восклицая нежным и глуховатым голосом:
— Да замолчите же наконец! Вот сумасшедшие! Как будто без меня совсем нельзя обойтись! Глупости! Если бы не Л’Эстисак, который вытащил меня сегодня из кресла…
Она разразилась смехом, который перешел в приступ кашля.
Маркиза Доре приподнялась на перекладине своего табурета.
— Здравствуйте, Жанник!
Та весело ответила ей, наконец откашлявшись:
— Добрый вечер, Доре! А вы все хорошеете! Так это и есть та подружка, о которой вы мне говорили? Добрый вечер, мадам! Буду рада видеть вас с Доре в Тамарисе. Сама я так расклеилась, что не бываю в гостях ни у кого. Скоро я смогу выехать только на дрогах.
— Не каркайте, как ворона, — отеческим тоном пробурчал ее спутник.
Это был человек огромного роста, широкий в плечах, его борода, напоминающая ассирийскую по своей форме, была двух цветов, рыжего и черного, как обычно случается с хорошо пропитанными морским ветром бородами. По-видимому, этот Геркулес заботился только о том, чтобы защитить свою спутницу от толкотни и давки и довести ее до укромного уголка, где ее уже ждала чашка чаю, быстро приготовленная по его приказанию барменами.
— Это Л’Эстисак! — шепнула Селии маркиза Доре.
— Л’Эстисак?..
— Ну да, герцог настоящий!.. — И так как Селия все шире и шире раскрывала глаза. — Не может быть, чтобы вы не знали его хотя бы по имени. Гюг де Гибр, герцог Л’Эстисак. Представитель одного из самых знаменитых родов Франции, лейтенант флота, триста тысяч франков дохода. Никто не поверит этому, увидя его здесь, среди нас, так он просто держится. Этот не станет хвастать. Да вы увидите сами.
И она дружески окликнула его:
— Добрый вечер, Л’Эстисак! Как поживаете?
Герцог вежливо поклонился ей:
— Как всегда, хорошо. И вы тоже, конечно! На вас приятно смотреть, дорогая моя, — вы хороши, как роза.
Повернувшись к Доре, он также увидал человека в синей тельняшке и матросской куртке, который продолжал спокойно выслушивать насмешки своей соседки, Жолиетты. И сразу подошел, протягивая ему руку.
— Как, и вы здесь, Лоеак?
— Я, — лаконически ответил человек в тельнике. — Рад вас видеть.
— И я тоже, дружище! Что вы делаете в Тулоне?
— Жду отправки. Мое судно сейчас в Сен-Луи на Роне.
— Ваше судно? Какое судно? Вы сделались моряком?
— Грузчиком. Нанялся на лионский пароход.
— Неужели?
— Ну да. Ваше здоровье, Л’Эстисак!
И человек в тельняшке со спокойствием изваяния опрокинул свой стакан.
— Л’Эстисак! — еще раз окликнула маркиза Доре. — Подойдите сюда на минутку. Я познакомлю вас с моей подругой.
— Иду, — отозвался герцог. — Я сейчас вернусь к вам, Лоеак. Пройдите пока в мою ложу, номер три… Поболтаем!
Он подошел и прежде всего потребовал, чтобы дамы выпили еще коктейля в честь Селии.
— Скажите, — вполголоса спросила маркиза, — этот смешно одетый человек — действительно ваш друг?
Герцог стоял за табуретом, одной рукой обнимая Селию, а другой маркизу. Он улыбнулся.
— Да, это мой друг, деточка.
— Но ведь он грузчик! Это правда?
— Правда. Ведь он сам сказал мне это. Значит, это должно быть правдой.
— Но как его зовут?
— Его зовут граф Лоеак. А также — маркиз де Виллен. Как видите, ваш товарищ по титулу.
— Не смейтесь надо мной… Так он граф, маркиз или грузчик?
— Грузчик, граф и маркиз. К тому же достаточно богат, по крайней мере состоятелен, — по миллиону в каждом кармане.
— Может быть, он просто сумасшедший?
— Нет — он скучает. В прошлом году я встретил его в цирке — он был клоуном. Но ему не стало веселее от этого. Теперь он грузчик. Сомневаюсь, чтобы это развеселило его. О, та из вас, которая рассеет скуку этого человека, не потеряет времени зря — выгодное и доброе дело.
Он с внезапной грустью посмотрел на обеих женщин.
— Попробуйте, если он вам нравится!
Но Жанник уже звала его из другого конца зала:
— Л’Эстисак! Я иду в ложу! Уже звонок…
Он пошел за ней.
Публика теперь уходила из бара гораздо медленнее, чем наполняла его в начале антракта. Никто не торопился занять свою ложу или кресло, чтобы увидеть вечных дуэлистов или еще раз услышать всем известную певицу-‘шансонетку’. Продолжали болтать, прощаться, назначать свидания друг другу.
Грузчик, граф и маркиз не двинулся с места. Облокотившись о барьер, упершись лбом в кулак, он сосредоточенно смотрел в землю и, казалось, не замечал образовавшейся вокруг него пустоты.
Маркиза Доре нагнулась к Селии.
— Совет Л’Эстисака совсем не так плох! Хотите, я попрошу, чтобы в следующем антракте вам представили Лоеака, взгляните на него. Право, он не дурен! И может быть, очень занятно приручить такого дикаря.
Но Селия смотрела в другую сторону…
— Доре! — вдруг прошептала она изменившимся голосом. — Посмотрите, там около дверей за кулисы… Вы… его знаете?
Маркиза повернулась на своем табурете.
— Это маленький Пейрас. Ну еще бы! Его все знают.
Она с опасением взглянула на свою спутницу.
— Впрочем, осторожнее, милочка! Надеюсь, что вам не придет в голову влюбиться в этого мальчишку. Господи! Да кажется, это уже и случилось…
И, действительно: большие черные глаза Селии уже не отрывались от ‘мальчишки’, следили за каждым его движением. Конечно, он вполне заслуживал внимания: еще совсем молодой, лет двадцати или двадцати двух, тонкий и стройный, как молодое деревцо, несмотря на это — довольно плотный и широкоплечий, при этом с самой веселой и задорной физиономией, какую только можно себе представить, маленькие острые усы придавали его лицу решительный и почти воинственный вид.
— Но, голубушка! — повторяла маркиза Доре материнским тоном. — Если вы станете так воспламеняться ни за что ни про что, вам хорошо будет только в первые дни и ночи! Затем…
Но Селия больше не слушала:
— Доре! — снова прошептала она. — Доре! Если вы действительно его знаете…
Маркиза отрицательно покачала головой.
— Вот именно. Если я его действительно знаю… Вы непременно должны сделать эту глупость!.. О Господи! Все женщины одинаковы. Ну что ж… Пусть будет по-вашему!..
Она крикнула:
— Пейрас!
‘Мальчишка’ обернулся.
— Идите сюда! Вы одержали победу.
Он бросился к ней:
— Неужели? О небо!.. Да будет трижды благословен тот день…
Он говорил шутливо-напыщенным тоном. И его миндалевидные глаза, синие как васильки, весело и хитро поблескивали. Схватив маркизу за руку, он продолжал в том же тоне:
— О божественная синьора!.. Моя жертва — это вы…
Она пожала плечами.
— Молчите!.. Будьте хоть один раз в жизни серьезны. На пять минут, чучело!.. Я хочу представить вас моей подруге Селии. Будьте с ней поласковей. Селия, разрешите вам представить господина гардемарина Бертрана Пейраса: он только что вышел из пеленок — постарайтесь быть с ним построже.
Она соскочила с табурета и удалилась.
Оставшись вдвоем, Пейрас и Селия с некоторым смущением посмотрели друг на друга, он ничего не говорил, она краснела, как вишня.
С минуту они молчали. Но они впились глазами друг в друга и не опускали глаз. И мало-помалу их уста начали улыбаться.
Наконец гардемарин стряхнул эту нелепую застенчивость, так не соответствовавшую его характеру, и, взяв под руку свою ‘жертву’, без всяких предисловий прошептал ей:
— Вам очень хочется посмотреть спектакль до конца?
‘Жертва’ отрицательно мотнула головой.
— Значит…
Он сказал только одно это слово, но очень выразительно. И они направились к выходной двери. У бара тулонского казино есть свой отдельный выход на спокойную улицу, без всякой толкотни и давки. К этой-то двери и направились они, взяв друг друга под руку.
Бар почти опустел. В нем оставался только мрачный, по-прежнему погруженный в свои мысли Лоеак и марсельская женщина, Жолиетта, она внимательно следила за всем происходившим и, по-видимому, сильно интересовалась всем, что ее не касается.
Она не пропустила ни одного жеста, ни одного слова из того, что произошло. И, как только увидела, что новая пара направилась к двери, торопливо пошла навстречу ей.
Она подошла к выходу одновременно с ними. И в нешироком коридоре задела гардемарина, блеснув ему глазами так, что даже Селия заметила это.
Чуть не вышло скандала. Селия в бешенстве выпустила руку спутника и повернулась к неожиданной сопернице:
— Ах вот как! Однако вы не стесняетесь!
— А вы, я вижу, тоже, — дерзко ответила та.
По счастью, здесь был именно Пейрас.
— Успокойтесь, сударыни, успокойтесь!..
И, бросив каждой из них быстрый, такой быстрый взгляд, что каждая женщина подумала, что он относится только к ней, вывел Селию из бара.
Глава четвертая,
В КОТОРОЙ СКАНДАЛЬНО ПОДРОБНО ОПИСЫВАЕТСЯ БРАЧНАЯ НОЧЬ
— Не хотите ли поужинать? — предложил Селии Бертран Пейрас.
— Нет!
— Может быть, выпить чего-нибудь?..
— Не хочу!
— Значит, домой?
— Да.
Они шли мелкими шагами, тесно прижавшись друг к другу. Сказав ‘да’, она вцепилась ногтями в руку, на которую опиралась.
— Ведь вы знаете, — сказал он, — у меня нет дома. Все мы, гардемарины, или почти все, живем на кораблях.
Она еще сильнее вонзила ногти в его руку.
— Домой ко мне… Вместе с вами.
Они замолчали. Только пройдя несколько сажен, она пояснила:
— В Мурильон, вилла Шишурль, улица Сент-Роз… Мы сядем в трамвай на площади Свободы.
— Нет, — сказал он. — Уже поздно. Трамвай теперь идет только один раз в час. Мы наймем извозчика у театра.
Взять извозчика в Тулоне — совсем не так легко. Обычные извозчичьи пролетки там неизвестны — их заменяют огромные допотопные экипажи. И люди ездят в этих страшилищах только в случае крайней необходимости.
Погода была прескверная, луна светила вовсю, дул теплый ветер. И было совсем не так поздно, как уверял гардемарин: еще не пробило полночь. Поэтому нанятый Пейрасом извозчик больше удивлялся, чем торопился, и в продолжение нескольких минут оправлял попоны на своих лошадях и заворачивался сам в кожух, как будто дело шло о путешествии по сибирским степям, хотя между городом и предместьем было всего около трех верст.
Но ни Селия, ни Пейрас, забившись в глубь экипажа, не жаловались на медлительность возницы.
Они сами медлили, когда экипаж остановился у места назначения. Они медлили, очень медлили, потому что губы их только что разомкнулись от поцелуя, в котором они слились, как только остались вдвоем и опустили шторку, прежде еще, чем торжественный экипаж успел пуститься в путь.
Теперь они стояли лицом к лицу посреди спальни, перед открытой постелью. Он держал шляпу в одной руке, трость — в другой и… ждал. Она уронила руки и опустила глаза. Ночной ветер загасил в ней лихорадочное желание, пока она проходила через сад, открывала двери, входила в неосвещенный дом. И вот, в тот самый миг, когда нужно было снимать манто, перчатки, драгоценности и все остальное, таинственное отвращение охватило ее.
Лампа, которую Селия только что зажгла, осветила мигающим светом и ее, и Пейраса, очень похожих — перед этой открытой постелью, которая сейчас должна была их принять, — всякой паре случайно встретившихся любовников, уцепившихся друг за друга на каком-нибудь углу двух улиц и принадлежащих друг другу на час или на ночь без любви, без волнения, а по одной похоти. И Селия, помнившая о таких ночах, часто выпадающих на долю женщин полусвета, почувствовала, как растет в ней тошнота отвращения.
Так, значит, даже с выбранным ею самой, с тем, кто понравился ей и заставил одновременно дрогнуть и душу ее, и плоть нежной и скорбной дрожью, — даже с ним все будет так же, как с остальными… Та же грязь.
Она стояла, уронив руки и опустив глаза. И не снимала ни манто, ни перчаток, ни драгоценностей, ни всего остального.
И вдруг, возникнув из тишины, послышался слабый гул, слабый, но явственный, говорящий о вечности, — глухая песня, которую пело море, ударяясь о скалы.
Гардемарин, из вежливости слегка приблизившийся к окну и глядевший в ночь, услышав эту песню, внезапно повернулся к неподвижно стоявшей женщине и сказал:
— Как хорошо, что ваша вилла находится у самого моря! Взгляните, какая луна! Выйдем посидеть на берегу. Ведь сейчас так тепло.
— Идем, — ответила она.
Для нее это было пробуждением от кошмара. И быстрыми шагами она направилась к выходу. Он догнал ее только в саду.
Они с трудом спустились вдоль крутого склона, скользя почти на четвереньках, хватаясь за кусты, которые при этом ломались, смогли как следует встать, только дойдя до самого пляжа, шириной в три шага, а длиной в шесть. Море нежило песчаную полосу тихими поцелуями, отсюда видна вся его лиловая равнина, испещренная серебряными лунными пятнами, с обеих сторон ее замыкали крутые утесы, их основания, омываемые фосфоресцирующей водой, казалось, горели тусклым огнем.
— Здесь негде сесть, — сказала она.
Она осмотрелась, нет ли где большого камня. Но он показал ей на сухой песок на склоне с выемкой, как кресло для отдыха:
— Можно лечь…
Она поколебалась, взглянув на свое шелковое платье и потрогав поля своей шляпы, огромной красивой шляпы, величиной с соборный колокол.
Но Пейрас уже разворачивал свою морскую накидку, шведскую накидку с широкой пелериной, и расстилал ее на земле. Потом, быстро отстегнув капюшон, он положил его в верное место — зацепил за куст у самой скалы. Потом помог своей спутнице растянуться на разостланной им накидке и опустился на колени рядом с ней.
— Хорошо ли вам?
Он нагнулся к ней, ища ответа в ее глазах. Она ответила движением век. И вправду, ей было очень хорошо, так хорошо, что она не хотела даже пошевелить губами, чтобы не нарушить ни единым словом ту мирную и глубокую тишину, которая начала ее обволакивать. Она боялась только одного — что он, грубый и торопливый, как все мужчины, нарушит этот покой каким-нибудь резким движением. Еще недавно, среди толпы и давки казино, ей самой хотелось этих движений, хотелось их и в закрытом и душном, как альков, экипаже. Но теперь, здесь, под звездным куполом, перед чистым дыханием моря, которое осушало слезы, умиротворяло страсти, рассеивало, развивало и уничтожало всякую чувственность, мысль об этих движениях сладострастия заранее ужасала ее. И она боязливо приготовлялась к отпору, со всей слабой силой женщины, которая не хочет отдаваться, — не хочет, ни за что не хочет, ничего не хочет…
Но ей пришлось сильно удивиться: и он тоже ничего не хотел — он, мужчина, грубый и обычно торопливый в своем чувстве, он не хотел взять ее, по крайней мере здесь, сейчас. И он не искал никакой близости, не пытался подойти к ней ни смелостью, ни хитростью. Он не пробовал ни обнимать ее за талию, ни целовать ее надушенный рот. Он не двигался, и его голова не покидала песчаной подушки, а глаза смотрели на сияние неба и сияние моря. Он только протянул руку, и его пальцы встретили пальцы Селии. Никакой другой ласки. И минуты потекли, такие чистые и прозрачные, будто само время остановилось.
После паузы — Селия не знала, была она долгой или короткой, — гардемарин заговорил, но его слова, казалось, усилили, а не нарушили тишину.
— Взгляните, — сказал он, — это не вода, а молоко, молоко Млечного Пути, излившееся в море.
Наклон пляжа был так незначителен, что их головы возвышались на каких-нибудь полметра над текучей равниной. Поэтому волны были видны в ракурсе, скрывшем глубину и даль, и самые мельчайшие изгибы их были заметны. Ветра не было. Волны ударялись о берег. Большие цилиндрические валы мерно вздували сонную воду, как дыхание колышет грудь спящей женщины. Волнения почти не было, только ночной ветер морщил поверхность мелкой рябью. С высоты скал это было бы незаметно. Но для глаз Селии и Пейраса каждая волна под каждым порывом ветра увеличивалась и меняла свой вид. Поэтому отсветы луны, вместо того чтобы усыпать море бесчисленными блестящими и скользящими пятнами, похожими на рассыпанные новые монеты, оказывались сплошным и единым молочно-белым свечением из мириад светлых точек, перемежавшихся с темными пространствами.
— Да, — сказала она, — это молоко: оно нагревается, оно сейчас закипит. Послушайте, как оно шумит.
Медленные, низкие волны шли одна за другой и умирали на песке пляжа. И от прикосновения то набегавшей, то удалявшейся воды песок издавал легкий шорох, и вправду, напоминавший шипение закипающего молока.
Слегка обернувшись, гардемарин посмотрел на свою спутницу. Он повторил:
— …Молоко, которое сейчас закипит.
И замолчал, прислушиваясь. А потом повторил, убежденно:
— Молоко, которое сейчас закипит, да…
И продолжал смотреть на молодую женщину. Наконец он спросил:
— Где вы родились?
Она вздрогнула и ответила не сразу:
— Далеко. Очень далеко отсюда.
Он не настаивал. Он опять уже смотрел на звезды и продолжал вполголоса, обращаясь больше к самому себе, чем к ней.
— Когда я был маленький, я больше всего любил утром, только что вскочив с постели, бежать в кухню и смотреть на большую медную кастрюлю, где кипело молоко к завтраку. Кастрюля были низкая и широкая, с отлогими краями. Молоко надувалось огромным пузырем. Я смотрел, как мало-помалу плотная, густая пенка морщилась и натягивалась. И вот она разрывалась, пузырь лопался, и белое кипящее молоко прорывалось в середину, как будто желая вылезти из кастрюли. Кухарка торопливо подбегала с мокрой тряпкой в одной руке и серебряной ложкой в другой. Она вонзала ложку в молоко, чтобы прекратить кипение, и уносила кастрюлю, схватив ее мокрой тряпкой, чтобы не обжечься.
Она слушала, таинственно убаюканная этим странным воспоминанием детства. Инстинктивно она тоже захотела ответить чем-нибудь подобным:
— А когда я была маленькая…
И вдруг остановилась в порыве стыдливости, свойственной дамам полусвета, когда они говорят о том времени, когда были еще честными женщинами. И, поколебавшись, она невнятно пролепетала:
— Когда я была маленькая, я была несчастна.
Он спросил, движимый скорее нежностью, чем любопытством:
— Несчастна?..
Она ответила немного резко:
— Очень!
И решительно подтвердила:
— Поэтому я не жалею ни о чем. Ни о чем!..
Он поднял руку по направлению к звездам и тихо, тихо сказал:
— Молчите! В такую ночь нужно жалеть обо всем. Взгляните! Вот там, как раз над вами, блестят три голубые точки в огромном мерцающем прямоугольнике. Там Сириус, Альдебаран, Беллатрикс. Три голубые точки — это три короля Ориона. Вспомните, что они блестели совершенно так же, когда вы были маленькой, и что вам рассказывали тогда так же, как и мне, что вот эти три светлых царя — чистые души трех волхвов, пришедших некогда с дарами к младенцу Иисусу. Вам говорили об этом и рассказывали еще много других, таких же прекрасных сказок. Вы слепо и радостно верили, и это было хорошо. Так хорошо, что, веря, вы уже не могли чувствовать себя вполне несчастной. Вот почему в такую ночь нужно сожалеть о прошлом, обо всем прошлом.
Его голос стих, и он продолжал свои думы молча.
Она была охвачена необычайным волнением и, приподнявшись на локте со своего песчаного ложа, внимательно смотрела на мечтателя. Да, конечно, это был он, только он: стройный и красивый мальчик, который пленил ее так быстро, так повелительно своим молодым телом и красивым лицом час тому назад, в баре. Это был только он: забавный и лукавый мальчишка, который нравился ей прежде всего своими веселыми и смешными шутками. Это был только он: жадный и быстрый любовник, рот которого охватил ее рот сразу же в экипаже. Но вот сейчас это уже не был он. Как по мановению волшебного жезла ночи, моря и мечтаний, возникло новое существо. Как? Почему? Чьими чарами? Каким образом в тот час, когда, оставшись вдвоем с куртизанкой, даже старые, мудрые и важные любовники забывают годы и мудрость, чтобы спустить с цепи все свои звериные страсти, каким образом этот быстрый, пылкий юноша, как бы шутя, отказался от своих яростных желаний ради мысли и воспоминания?
Облокотившись на свое песчаное ложе, женщина, потрясенная до самых глубин души, не отрывала взгляда от лица того, кого ей страстно хотелось разгадать. По-видимому, он понял обращенный к нему молчаливый вопрос. И проговорил, как будто смутно объясняя:
— Я вспоминаю другие ночи, похожие на эту, и другие пляжи, на которых я так же лежал. Я больше не помню женщин, бывших со мной в эти ночи. Может быть, это уже были вы, дорогая. Повсюду, где бы мы ни находились, мы, вечные странники, мы стараемся внести ноту наслаждения в такие прекрасные ночи, чтобы память об этих ночах жила потом в двух душах вместо одной. Может быть, это уже были вы, может быть, ваша душа была рядом с моей на пляжах Таити и Японии в прошлом году или на опушке гавайского леса незадолго до того? Конечно, нет. А все-таки мне кажется, что именно вы были со мной повсюду, вы, ваша душа и ваш образ — вы…
Он держал в своей руке ее руку. И вдруг, поднявшись, отпустил эту руку и взял Селию за плечи, как держат за плечи ребенка, чтобы он лучше слушал:
— Кто вы? Откуда вы? Почему встретились мы сегодня вечером? Какой ветер поставил вас на моем пути в тот самый час, в ту саму минуту, в ту самую секунду, как я проходил мимо вас? Не будем так глупы и наивны, чтобы приписывать это случаю. Нет, не правда ли? Случайностей не бывает. Мы с вами искали друг друга. Мы нашли, вновь разыскали друг друга, потому что знали друг друга давно, всегда. Я ласкал не вас когда-то на Таите и на Кубе, но это были ваши призраки, вызванные мною самим, как и вы вызывали меня каждый раз, когда этого требовала мечта, после заката солнца, наедине с вашими возлюбленными. И так было всегда, с того неизмеримо далекого времени, когда оба мы, и вы и я, жили одной, общей жизнью.
По мере того как он говорил, его голос, слабый и нерешительный вначале, — креп, оживлялся, делался звонким и страстным. Вдруг он остановился, как будто задумавшись, и снова начал слегка напыщенно:
— Общая жизнь, наше общее существование, ваше и мое!.. Скажите, Селия! Как вы представляете себе это забытое существование? Кем были мы в непрерывном потоке лет? Султаном и султаншей? Жрецом и жрицей? Богом и богиней? Или просто парой обезьян?
Она широко раскрыла рот от изумления. Он кивнул головой, подтверждая ответ, которого она еще не успела дать.
— Конечно, парой обезьян. Вы правы. Ваши воспоминания вполне точны. Я и сам вспомнил об этом, когда вы меня натолкнули на эту мысль. О Селия, Селия! Как чудесно было скакать с одного дерева на другое в девственном лесу, куда не ступала человеческая нога!..
Ловкий и проворный, как клоун, он вскочил, встал на руки, задрав ноги в воздух, и торжественно прошелся на руках по пляжу.
Она даже не успела расхохотаться. Уже он снова лежал рядом, совсем близко от нее. И, обняв ее нежной и сильной рукой, поцеловал ее голову между разлетавшихся от ночного ветра прядей волос и ласково шепнул ей на ухо:
— Это было так чудесно! Но не так чудесно, как любить теперь друг друга, здесь…
Она подумала, что он ждет ее ласк. И подчинилась этому, как должному. Ведь он был так добр и так долго ждал этого, ни на что не претендовал сразу по приходе, не требовал, чтобы она немедленно отдалась ему, дала удовлетворение его желанию, то удовлетворение, которое мужчины покупают у женщин за наличные деньги. Если он хотел этого, она не могла ему отказать. Нужно быть честной в своем деле.
— Хотите, вернемся, — сказала она.
Он выпустил ее, слегка отодвинулся и нагнул голову набок:
— Я, — сказал он, — я ничего не хочу. Я хочу того, чего хотите вы, деточка.
Она настаивала:
— Вы должны предупредить меня сами. Мне так хорошо здесь, что я с удовольствием осталась бы здесь до утра, не заметив этого. Но, конечно, мы вернемся, как только вам этого захочется.
Он повторил:
— Конечно?..
И, опустившись на колени, взял обеими руками ее послушную голову и пристально посмотрел в прекрасные черные глаза, которые старались скрыть то, чего ей хотелось скрыть, — волю, желание — и подчиниться, согласиться со всем.
— Деточка… — прошептал он странным и почтительным тоном. — Если вам здесь так хорошо, то я, ‘конечно’, хочу, чтобы мы здесь остались.
Глава пятая,
В КОТОРОЙ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ЧТО СЕЛИЯ, КАК И ВСЕ, РОДИЛАСЬ НЕ ПОД РОЗОВЫМ КУСТОМ
Очень часто случайные любовники задают своим подругам нескромные и надоедливые вопросы:
— А как звать тебя по-настоящему? Откуда ты родом? Кто были твои родители? Почему ты ушла от них? Сколько тебе было тогда лет? Кто был твоим самым первым любовником?
И неудобно ничего не отвечать на эти отвратительные вопросы. Селия тоже не могла избавиться от них. Но те биографические сведения, которые она сообщала, сильно менялись в зависимости от времени, места и личности вопрошавшего.
Обычно она говорила, что родилась в Париже: быть парижанкой это такое преимущество, которого никогда не следует упускать из виду. Всякая заботящаяся о своей репутации дама полусвета называет себя парижанкой, кроме несчастных уроженок Оверни и Прованса, которых ни один профессор фонетики не может избавить от прирожденного убожества. Селия говорила вполне правильно и без всякого провинциального акцента, значит — она родилась в Париже. Впрочем, это не мешало ей при случае оказываться землячкой провинциалов из Бордо, Дюнкерка или Безансона, страдающих тоской по родине. Чаще всего оказывалось, что ее выдали замуж против воли и она бросилась в веселую жизнь по вине мужа, к которому не чувствовала влечения. Впрочем, иногда этот злополучный муж отодвигался на задний план — в этом случае вся вина (потому что все-таки это признавалось виной) падала на необыкновенно обольстительного соблазнителя, который некогда похитил Селию из родительского дома и, покатав ее в продолжение всего медового месяца на автомобиле по самым романтическим местностям и самым роскошным пляжам, вдруг таинственно и бесследно испарился. Бывало, наконец, — это в тех случаях, когда вопрошавший обладал почтенной, окладистой, так сказать, сенаторской бородой, — что не поднималось вопроса ни о муже, ни о соблазнителе: только непреодолимый темперамент бесповоротно столкнул деву с ее девственного пути.
Селия старалась остроумно и вежливо выдумывать свои рассказы, сообразуясь со вкусами слушателей.
Многие могли беспрепятственно смотреть на нее нагую, но никто из этих людей не мог бы назвать ее тем именем, которое она носила еще молодой девушкой, не мог бы уловить хоть какой-нибудь намек на то, чем она была до тех пор, пока не сделалась женщиной полусвета, Селией.
И точно: ‘женщина полусвета Селия’ родилась действительно в Париже, в 1904 году, в одно декабрьское утро… Оттого что именно в это утро она совершила свое появление в полусвет, возникнув не из розы и не из-под кочана капусты, как рождаются дети, а выйдя из вагона второго класса… Из вагона второго класса, обитого синим сукном, его желтая, почерневшая от угольной пыли обшивка свидетельствовала о том, что ему довольно долго пришлось покататься, пока он не подошел наконец к этому перрону, на который тогда вышла путешественница с сумочкой в одной руке и с чемоданчиком в другой. Откуда прибыл этот вагон — с севера, запада, юга или востока, — Селия ни разу не сочла нужным сообщить этого кому бы то ни было.
Едва прибыв в декабре 1904 года, новоявленная парижанка очень быстро освоилась со своей названой родиной. И в тот же вечер, болтая с каким-то господином, который настойчиво желал проводить ее домой и с любопытством спрашивал: ‘Наверно, вы живете не в этом районе? Я ни разу не встречал вас здесь’, она сразу ответила без всякой тени смущения:
— Нет: я жила на левом берегу. Но я не вернусь туда больше — на этом берегу гораздо шикарнее.
И действительно, она осталась ‘на этом берегу’ и не отошла от него ни на шаг, как коза не отходит от того колышка, к которому привязана, — ни на шаг за все четыре года.
Четыре черных года.
Она прожила их бедной маленькой проституткой второго класса — как тот вагон, который привез ее: ирония судьбы — этот вагон. Она прожила их, бедная девочка, слишком опрятная и телом и духом, слишком воспитанная, пожалуй, слишком образованная и, конечно, со слишком глубоко укоренившейся культурой, чтобы спуститься до самых низов, — но слишком скромная, слишком буржуазная, слишком домовитая, чтобы подняться до аристократии полусвета, в золоченый герб которой, за отсутствием подлинных геральдических знаков, непременно входят собственный особняк, собственный выезд и три ряда крупного жемчуга. Селия сделалась барышней Мулен-Руж и Фоли-Бержер. Она поселилась сначала на улице Калэ, потом на улице Москвы, сначала в меблированной комнате, потом со своей собственной обстановкой, после того как доброжелательная подруга убедила ее в том, что зеркальный шкаф в рассрочку стоит не так дорого, как за наличные деньги. И наконец в те дни, когда у нее хватало отваги, она стала появляться у Максима и Аббе, — но без ощутимого успеха: шум и толпа пугали ее и заставляли утрачивать то тихое спокойствие, в котором заключалась ее главная прелесть.
А впрочем, к чему волноваться, двигаться то туда, то сюда, переходить из одного бара в другой, менять одно кафе на другое? Разве мужчины всюду не одни и те же — грубые, зверские самцы, с той же наивностью и с тем же презрением и дерзостью обращающиеся с женщинами, которых они покупают, даже когда они делают вид, что хорошо к ним относятся? Разве не одинаковое осуждение окружает повсюду женщину полусвета, разве все не плюют на нее? Разве самые свободомыслящие из современных мыслителей, которые считают себя свободными от предрассудков, не хранят в глубине своих душ в совершенно неприкосновенном виде христианскую мораль, по которой позволяется и даже рекомендуется всякому человеку — как сильному, так и ученому — торговать силой своего мозга, рук и ног, но категорически запрещается тем, у кого нет ни сильных мускулов, ни серого вещества, отдавать и продавать ту единственную ценность, которой они действительно владеют, — свои поцелуи и свою нежность?
А все-таки действительно ‘честные’ девушки — это совсем не те, которые обладают нежным сердцем и правдивой душой, и не те, которые свято блюдут свои клятвы, и не те, которые забывают о себе для других, и не те, которые воздают добром за зло, и не те, которые отдают свою жизнь для спасения других, а только те, кто, почувствовав, что они больше не могут жить в одиночестве, сами уведомляют об этом кого полагается в соответственном отделе мэрии и, когда им придет в голову блажь переменить своего жизненного спутника, немедленно ставят об этом в известность судью по бракоразводным делам.
Селия прожила эти четыре года так, как требовала их этика, и честно и добросовестно исполняла единственное знакомое ей ремесло (единственное, впрочем, которое не заставляет женщину умирать с голоду). Все ее старания были неизменно вознаграждены вердиктом, который по очереди выносили ей все ее любовники:
— Очень, очень мила. Но, в конце концов, и она такова, как все.
Мало-помалу привыкнув к тому, что ее никто не уважает, она стала менее заслуживать уважения. Так наши современные парижские куртизанки, праправнучки афинских гетер, подруг Сократа и Платона, с которыми последние советовались и которые давали им советы, становятся в конце концов не достойными своих прабабушек.
Но к концу четвертого года пребывания в Париже Селия случайным и почти чудесным образом наткнулась на любовника, который оказался не таким, как все.
Был июнь, только что закончились скачки, Париж опустел… Селия отправилась к Максиму, надеясь попасть не в такую тесную и блестящую толпу, как всегда. Максим в летние месяцы совсем не тот, что зимой. И Селия считала, что летний Максим подходит ей больше, чем зимний. Не потому, что ей, действительно, там было не место — особенно с точки зрения мужчин, которые бывали там, — костюмы ее отличались большим вкусом и элегантностью и, конечно, вполне могли равняться со всем тем, что выставлялось в знаменитом баре как в июле, так и в декабре. Но драгоценности ее были слишком ничтожны: два тоненьких девичьих колечка, которые она носила на одном пальце, чтобы сделать их хоть сколько-нибудь заметными. А женщина без драгоценностей — в обществе женщин, покрытых ими, — чувствует себя бесстыдно раздетой.
Но всем известно, что сразу по окончании скачек все футляры с драгоценностями переезжают в Экс и Трувилль. Поэтому Селия рискнула отправиться к Максиму и без драгоценностей, зная, что не увидит там ни браслетов, ни ожерелий, которые смогут ее ошеломить.
В этот вечер зал, несмотря на поздний час, был еще не совсем полон. Многие женщины ужинали в одиночестве, пар было совсем мало. Клетчатые костюмы и смокинги обычных посетителей заменил вульгарно пестрый разнобой иностранцев-туристов — к большому сожалению одиноких клиенток бара: все-таки соотечественники, даже презирая их, умеют сохранить что-то от старой французской вежливости: тогда как немцы и янки стараются подчеркнуть свое к ним презрение как доказательство своей добродетели…
Войдя в бар, Селия села за столик в противоположном от цыган углу. Это было хорошее место, так как оно давало ей возможность видеть всех и выгодным образом показывать себя, оттого что сильный свет люстры падал прямо на нее и заставлял обращать внимание на ее нежную молодую кожу и блеск ласковых черных глаз. Она была защищена от толчков двумя рядами ужинающих, среди варваров, которые наводняют Париж на время исхода прирожденных парижан, есть много пьяниц — и ничто так не забавляет набитого капустой и пивом тевтона, как залить из сифона тонкое платье беззащитной женщины, за которую не вступится ни один мужчина.
Ночь длилась без всяких происшествий. Люди входили, пили, выходили, одни — веселые или старавшиеся быть веселыми, другие — не скрывали своей смертной тоски и скуки. Всем им Селия бросала приветливые взгляды. Многие подходили, заговаривали с ней, но никто не обратился к ней с чем-нибудь определенным, никто ничего не предложил ей.
После двух часов ночи лакеи освободили от столиков середину зала и начались танцы, но без большого оживления. Подруга, которая за соседним столиком тоже была одна, пригласила Селию на тур вальса, и та, чтобы убить время, пошла вальсировать.
Она очень удивилась, возвратясь к своему столику. На соседних стульях сидели двое — и явно ждали, когда она вернется.
— Дорогой друг, — сказал ей один из них, — я не имею удовольствия быть с вами знакомым, но ведь это не имеет никакого значения. Не так ли? Это мой товарищ, морской офицер, — он умирает от желания поужинать с вами. Только бедняга очень застенчив! Он никогда не осмелился бы сам представиться вам. По счастью, здесь оказался я. С вами нет никого сегодня? Разрешите остаться за вашим столиком?
— Пожалуйста, — ответила Селия.
И с любопытством взглянула на человека, который не решался сам подойти к женщине, встреченной у Максима.
Она в первый раз видела представителя этой редкой породы.
На вид он был совсем такой же, как все. То есть лучше, чем все. Скорее красив собой, чем дурен, скорее высок, чем низок, скорее силен, чем слаб, судя по его виду, глаза его смотрели прямо в лицо со спокойной уверенностью, которая показалась ей чем-то совершенно невероятным в таком робком человеке. Селия спросила его (и была убеждена, что он станет мяться и смущаться):
— Ведь вы живете не в Париже, раз вы морской офицер?
Но он нисколько не смутился: наоборот, он ответил звонким и чистым голосом:
— Нет, я живу в Париже. Правда, не постоянно. Но вот уже около года как я пребываю здесь. И у меня очень занятное жилье. В ужасном районе, в Гренеле. Но все-таки вам нужно будет навестить меня, когда мы станем друзьями, прелестная госпожа моя. Вы нисколько не пожалеете об этом. Моя хижина набита игрушками, которые нравятся маленьким девочкам.
Она хотела попросить его отправиться туда немедленно: можно было бы сейчас же стать друзьями: но, подумав, смолчала. Такой человек, как он, боявшийся подойти один к женщине, встреченной у Максима, конечно, мог не так, как все другие, относиться к вопросу о столь внезапных дружбах…
И действительно, в этот вечер даже не поднималось вопроса о том, чтобы отправиться в Гренель или куда бы то ни было: после ужина странный человек поблагодарил ‘свою прелестную госпожу’ и откланялся.
— Мы еще встретимся с вами? — спросила Селия для очистки совести: за четыре года неудавшиеся встречи уже научили ее тому, что люди больше не ‘встречаются’, если не ‘встретятся’ с первого раза ближе, чем это полагается у Максима.
И она получила утвердительный и точный ответ, столь точный, что он сразу уничтожил ее недоверие:
— Мы встретимся, если вам будет угодно, послезавтра, в четверг, в семь часов тридцать минут p.m. Не старайтесь понять, что это значит, — это эсперанто, — это значит без четверти восемь.
— Я знаю, — сказала Селия, улыбаясь. — I speak English 13.
Он подсмеивался над ней, но она привыкла к этому.
Свидание хотя и откладывалось, но, по-видимому, все-таки должно было состояться, а это было самое главное.
— Ого! — сказал он. — You speak English! You, learned little girl…14 Скажите! Но ведь вы, конечно, не англичанка? У вас, наверно, был любовник-англичанин?
— Нет, — ответила Селия, не сообразив, что лучше будет солгать. — Я выучилась, когда была маленькая.
И покраснела, как краснеет дама из общества, когда какая-нибудь отстегнувшаяся застежка покажет прохожим кусочек ее тела. К счастью, собеседник не допытывался дальше: по скромности или по безразличию.
— Отлично! — сказал он. И продолжал совсем не таким шутливым тоном, почти удивившим Селию: — В без четверти восемь в четверг, то есть послезавтра, я зайду за вами и мы поедем обедать, куда вам захочется. Условлено? Или вы предпочитаете выработать другую программу?
Селия предпочла именно эту и поторопилась дать свой адрес: улица Москвы, 34, во втором этаже.
— Отлично! — еще раз повторил он. — А вот и моя карточка.
Она спрятала в сумочку клочок бристоля, успев прочесть на нем: Шарль Ривераль, мичман, улица Альфонс, 66. И на этот раз еще сильнее удивилась. Обычно мужчины не столь доверчивы и без особой надобности не открывают первой встречной своего общественного положения.
Он ушел. Она не засиживалась дольше. У нее разболелась голова от бара, который становился все более и более шумным. Она вышла и пошла прямо домой — спать одна.
Ночь была совсем теплая. Медленно проходя по залитым лунным светом тротуарам, она думала о мичмане-парижанине… Нет, положительно, он был не таков, как все. И ей хотелось, чтобы послезавтра уже наступило.
Так произошло, выражаясь морским языком, первое столкновение Селии с флотом.
Шарль Ривераль… Целых восемь дней Селия думала, что очень влюблена в него. Восемь дней, предшествовавших их настоящей брачной ночи. До этой ночи Ривераль любил ‘свою прелестную госпожу’ (так он ее решительно прозвал) по-походному — при закрытых дверях кабинета, на диванах, в вагоне или в извозчичьем экипаже, который доставлял их после загородных прогулок. И Селия привыкла к этому обращению и считала его романтическим и, видимо, свойственным морякам.
Но первая же ‘удобная’ ночь причинила ей большое разочарование, мичман, несмотря на свою молодость, уже много поплавал и посетил столь экзотические страны, что сильно отличался от обычного парижского буржуа, его изысканные привычки в любви говорили лучше всего об этом различии: он был изощрен и необычен в своих вкусах — моралисты, наверное, сочли бы его порочным и извращенным.
Но Селия была совсем другой и по ремеслу, и по склонностям. Не то чтобы она была безжизненна или холодна — но самая порывистость ее оказалась слишком простой и элементарной. И сложность вкусов ее нового друга несколько устрашила ее.
Ни с кем другим она, конечно, не согласилась бы на то, на что соглашалась с Ривералем. Но ведь Ривераль, за исключением часов, проводимых ими в постели, продолжал ей очень нравиться. Он показался ей таинственным уже при первой их встрече у Максима. Теперь она знала, что это действительно было так, оттого что мысль его всегда была особенной, не похожей на обычный штамп, неожиданной для всех. Он любил говорить, но часто его слова были непонятны для Селии. Селия все-таки старательно хранила их в своей памяти, со смутным предчувствием, что когда-нибудь разберется в них, и она действительно поняла их, когда другие моряки и другие путешественники научили ее говорить и думать так, как они сами думали и говорили, — так, как думал и говорил Ривераль.
Кроме того, Ривераль был добр. По крайней мере, она считала его таким, оттого что ни при каких обстоятельствах у него не срывалось ни насмешек, ни сарказмов, ни просто грубых фраз. Она считала это самой настоящей христианской добродетелью с его стороны: оттого что в глубине души он, конечно, должен был так же насмехаться, презирать и оскорблять, как все мужчины, — в конце концов, она была только потаскуха и ей слишком часто напоминали об этом, — и тем более мило было со стороны Ривераля скрывать свое настоящее нелестное мнение о ней.
Наконец, к 1 июля Ривераль был произведен в лейтенанты, и, чтобы торжественно отпраздновать получение ‘третьей нашивки’, Селия переехала с улицы Москвы, 34, на улицу Альфонс, 66. И для новой четы началась жизнь, правда без бархата и золота, о которых поется в песне, но, во всяком случае, вполне приемлемая в материальном отношении.
— Я получил трехмесячный отпуск, — заявил Ривераль, перед тем как отпраздновать новоселье, — скажите, прелестная госпожа моя, не угодно ли будет вам провести их со мной, эти несчастные три месяца, которые пролетят столь незаметно? Девяносто дней. У вас не будет времени соскучиться. И вы не рискуете, что ваше пребывание может, по несчастью, затянуться на более долгий срок: я ‘признан годным для дальнего плавания’ и на девяносто первый день в путь! На Таити, Новую Землю или Мадагаскар — куда угодно.
И действительно, эти три месяца прошли очень быстро.
Но, в конце одиннадцатой недели их совместной жизни, Ривераль, приготовившись укладывать первую пару носков в первый чемодан, вдруг остановился, чтобы внимательно оглядеть свою любовницу, которая стояла за его спиной и обеими руками вынимала из большого шкафа горы аккуратно сложенного белья.
— Подойдите ко мне, — сказал он ей после минутного раздумья.
Она послушно подошла.
— Поболтаем, — продолжал он, еще раз близко-близко взглянув на нее. — Вот что! В воскресенье я уезжаю в Тулон. Не так ли? Ну а что вы станете делать, когда я уеду?
Она стиснула губы, пожала плечами и молчала.
— Да, — сказал он. — Вы сами этого не знаете. Ну подумаем вместе. Я уезжаю в воскресенье вечером, в девять пятнадцать. Вы, конечно, проводите меня на вокзал, прелестная госпожа моя. Когда поезд отойдет, вам нужно будет возвращаться домой. Куда вы вернетесь?
Она колебалась.
— Сюда, — ответила она наконец.
Она смотрела в землю. Он взял ее обеими руками за голову и повернул к себе ее лицо.
— Сюда, — сказал он очень нежно, — сюда на этот вечер и, может быть, еще на несколько вечеров. Ну а потом? Ведь не можете же вы долго жить в таком пустынном районе. А жить нужно. Вы вернетесь туда, откуда пришли. Вернетесь на улицу Москвы или на улицу Калэ, к Мулен-Руж, к Фоли-Бержер, к Максиму! Да!..
Она не возражала. И снова пожала плечами — уже смирившись…
Он все еще держал ладонями ее нежные шелковистые щеки. Отпустив ее, он машинально вынул платок, чтобы вытереть пальцы. Но это было совершенно излишне: щеки совсем не были напудрены.
Тогда он резко спросил:
— Вам этого хочется?
— Чего? — сказала она.
— Возвращения к этой жизни… Максим, Фоли и прочее?
Она молча покачала головой в знак отрицания.
— Нет! Вам не хочется! Знаете, что я думаю, моя маленькая Селия? Я думаю, что вы совсем не годитесь для этой жизни. Я уже давно думаю об этом, с тех пор как увидел вас там, вальсирующей, в ту ночь, когда мы встретились с вами. Я даже захотел познакомиться с вами именно из-за этого! Потому-то я и просил вас поселиться здесь у меня, сделаться моей настоящей любовницей.
Она пугливо и вопросительно взглянула на него. Никогда он не спрашивал ее о прошлом. Никогда, казалось, он не хотел знать о ней ничего. Но он догадался о многом… О многом, чего он не говорил ей. И, вероятно, правильно догадался.
Он, как всегда осторожный, не стал ничего выпытывать у нее.
— Я думаю, что вы не парижанка. Во всяком случае, не такая парижанка, какой надо быть, чтобы добиться успеха в Париже. Это очень трудно — добиться успеха в Париже, моя прелестная госпожа. Для этого мало иметь такие похожие на персики щеки, как у вас: нужно еще уметь накладывать на них пудру, много, много пудры. Вы никогда не сумеете наложить столько пудры, сколько нужно.
Он с минуту размышлял, потом пробормотал так тихо, что она еле могла расслышать его:
— Жаль, что вы не вышли замуж, — прежде, в провинции. За какого-нибудь хорошего человека: фабриканта, или архитектора, или доктора. Вы бы никогда не покинули Безансон или Сент-Этьенн и были бы очень счастливы. Тот негодяй, который толкнул вас на этот путь, оказал вам очень плохую услугу.
Он помолчал еще, размышляя. И наконец:
— Ну а если я увезу вас? — вдруг предложил он.
Она подняла брови.
— Увезете? Куда?
— Туда, куда я еду. В Тулон. Конечно, не дальше!.. Не в Мадагаскар и не на Таити. Только в Тулон.
— Но почему же в Тулон? Ведь вы сами там не остаетесь.
— Нет, не остаюсь, — сказал он. — Но я, наверное, пробуду там недель пять или шесть. Раньше этого срока меня не могут отправить. Я имею право на месячную отсрочку. Будем считать, около шести недель. У меня будет достаточно времени, чтобы устроить вас там и приучить вас к Тулону.
— Почему приучить меня?
— Почему? Потому что вам не нравится жить в Париже, значит вам, быть может, понравится жить в Тулоне. По крайней мере, я думаю, что понравится.
Она нерешительно покачала головой. Это правда, что Париж ей не нравился. Но понравится ли ей провинция? Он отвел ее возражение, даже не услышав его:
— Тулон — это не провинция. Это, как вы увидите, нечто другое — скорее заграница или колония. Тулон вам понравится больше, чем вы думаете! Кроме того… — Он улыбнулся. — Кроме того… В Тулоне вы можете добиться успеха с такими щеками, как у вас, без всякой пудры. Совсем без пудры. Поверьте мне.
Она поверила.
И они уехали вдвоем, в воскресенье, 4 октября, в 9 часов 15 минут вечера.
Глава шестая,
В КОТОРОЙ ГАРДЕМАРИН БЕРТРАН ПЕЙРАС СТАРАЕТСЯ ПОДНЯТЬ СЕЛИЮ ДО УРОВНЯ ТЕХ ЖЕНЩИН, КОТОРЫМИ НЕЛЬЗЯ ПРЕНЕБРЕГАТЬ
Уже целых две недели Селия любила юного гардемарина Бертрана Пейраса.
Любила и ревновала. Так что Бертран Пейрас не упускал случая, чтобы задеть за живое ее ревность, всегда готовую вспыхнуть. Он испытывал при этой весьма немилосердной игре плохо скрываемое удовольствие.
Селия, в двадцать четыре года такая же наивная, как полагается быть в двенадцать, неизменно попадала в каждую ловушку, и одна и та же шутка мальчишки, повторяемая им десять раз подряд, заставляла ее выходить из себя и в бешенстве вставать на дыбы:
— Почему ты являешься в семь часов вместо пяти?
— Меня не хотела отпустить моя другая любовница!..
Она не могла дойти до того, чтобы поверить таким гадостям. Но все-таки порядочно злилась. В конце концов, разве можно быть вполне уверенной. На мужчину никогда нельзя положиться.
И, когда мальчишка начинал ее целовать, она, прежде чем ответить ему тем же, пытливо вдыхала знакомый запах его усов, волос, даже рук: не примешался ли к его запаху чей-то еще?
Впрочем, казалось, мальчишка любит ее. Он, правда, мучил ее с вечера до утра и с утра до вечера. Но это потому, что он был мальчишка, гадкий и безжалостный. Это не мешало ему нежно ласкать ее с вечера до утра и с утра до вечера с теми же самыми нежными и сумасбродными повадками, какими он очаровал ее в первый же день их знакомства.
— Я люблю тебя! — сказала она однажды. — Я люблю тебя за то, что ты похож на одного человека, которого я знала когда-то и который причинил мне самое большое на свете зло.
— А я, — ответил он, — люблю тебя за то, что ты не похожа ни на одну из женщин.
Он знал по опыту, что такой комплимент ударяет прямо в цель: всякое ничтожество любит скромно считать себя ‘особенной женщиной’. Но Пейрас лгал только наполовину, когда повторял Селии эту фразу, которую без всяких изменений он говорил и всем своим прежним подругам: Селия, во всем похожая на любую женщину полусвета — в любви, ревности, наивности, заносчивости, — представляла собой странную смесь простой и естественной натуры с глубокой и утонченной культурностью. И даже маркиза Доре, полагавшая, что Селия может ‘написать письмо в четыре страницы, не сделав ни одной ошибки’, все-таки оценивала ее много ниже, чем она стоила на самом деле.
Бертран Пейрас быстро заметил это. Постоянные ночные сцены с плачем и упреками перемежались с беседами на литературные, художественные и даже научные темы, по которым узнавалась примерная ученица лицея, получавшая всегда награды на конкурсах.
— Ну, знаешь! — удивился гардемарин так же, как удивлялась женщина полусвета. — Ну, знаешь, ты невыносимо смешная женщина! Ты похожа на дикую папуаску, выдержавшую на аттестат зрелости.
При всем том она ему очень нравилась.
Он сказал ей это сразу же после их первой ночи:
— Я обожаю тебя! Никогда в жизни я никого так не обожал.
В восторге от этого, она сразу предложила ему совместную жизнь:
— Давай поселимся вместе с тобой? Если ты меня действительно обожаешь.
Но он, хотя и обожал ее, все-таки отпрыгнул, как дельфин:
— Поселимся вместе? О, несчастная! И она говорит это совершенно серьезно, без тени улыбки. Но вы не учитываете по младости лет и по невежеству, что роскошное жалованье гардемарина первого класса, то есть как раз мое жалованье, в лучшем случае равняется двумстам десяти франкам в месяц.
— Я это отлично знаю.
— Ах, ты отлично это знаешь!.. Ну так что же? Быть может, ты предполагаешь, что, кроме этого царственного жалованья у меня еще есть доходы с капитала в несколько сот тысяч франков… Как у Л’Эстисака? Или у его друга, ронского грузчика? Ну, знаешь, дорогая… Будь у меня такие деньги, я не сидел бы здесь. А отправился бы пировать с веселыми женщинами.
— Что такое?
— Ну вот! Так и есть! Черная пантера опять сорвалась с цепи. Нет, прошу тебя!.. Не надо сцен из-за этих чересчур надуманных веселых женщин. Будем серьезны, как два старых Римских папы. Деточка, ведь правда же, у меня ни гроша. А этого слишком мало, чтобы содержать женщину. Особенно в нынешнем году, когда масло так вздорожало.
Она грустно молчала. Но через минуту все-таки сказала:
— Видишь ли… Ты, конечно, не знаешь, но сейчас мне не нужно много денег, потому что Ривераль… Ривераль, мой прежний друг, который уехал в Китай, оставил мне немного и даже обещал некоторое время присылать мне деньги оттуда. Конечно, вряд ли он будет это делать, но все же…
Гардемарин поднял брови:
— Почему ‘вряд ли он будет это делать’?..
— Потому что… Ну Господи!.. Это было бы немножко странно. Посуди сам: ведь все между нами кончено. Наверное, он знает, что у меня теперь другие любовники.
— Ну конечно, знает!.. Он не идиот! Но это не должно мешать ему позаботиться о тебе, я полагаю, и облегчить тебе жизнь, бедная моя киска. В этом нет ничего странного.
Она удивленно смотрела на него. И, поколебавшись слегка, продолжала:
— Во всяком случае, я уже сказала тебе, мне не надо много денег. И если бы ты пожелал, то с тем, что мы получили бы от Ривераля…
— Ну нет!.. На это я не согласен.
И объяснил все это гораздо более серьезным тоном, чем разговаривали только что ‘два старых Римских папы’.
— Селия, деточка моя, вы прелесть что такое. Вы предлагаете мне лучшую половину вашего пирога!.. Но собственный-то мой пирог слишком жидок, чтобы я мог принять что-нибудь от вас. У нас получаются слишком неравные взносы. Выслушайте же меня, дорогая: я не хочу и не могу быть вашим единственным любовником — это как-то не слишком честно. В конце концов, вам все-таки почти каждый день нужно обедать. А я… Я могу, пожалуй, оплатить один бифштекс в неделю. Вывод: нужно как-то добывать остальное. Но, упаси меня Боже, кормиться на ваш счет.
Она опустила глаза. Он увидел, как две слезы покатились по ее нежным шелковистым щекам.
— Киска! Гадкая девочка! Не стоит плакать из-за какого-то мерзкого мальчишки… Ну послушайте!.. Подумайте сами, дурочка. Ведь этот седьмой бифштекс нам придется есть вдвоем. А это так приятно, когда приходится ждать его долго, долго… И когда так голоден, голоден, голоден!..
И все устроилось именно так — в теории.
В теории — потому что на практике Бертран Пейрас пятнадцать дней сряду приходил ночевать на виллу Шишурль, за исключением тех дней, когда ему приходилось нести по долгу службы ночную вахту на броненосце.
Очень кстати подоспело месячное жалованье, которое выдали 1 декабря. И это жалованье проживали, не считая денег, как это делают все моряки: матросы, офицеры и даже сам адмирал — в полном согласии со старой поговоркой: ‘Пока оно есть — есть, а когда его нет, тогда привяжи себя к фок-мачте мертвым морским узлом 15‘.
От жалованья оставалось еще немного. И этим пользовались, чтобы хорошенько покутить. Тулон в этом отношении благословенный город, оттого что ужин в половине первого ночи обычно стоит здесь дешевле, чем завтрак в без четверти двенадцать утра. Так что бедные гардемарины могут здесь кататься на лихачах одну неделю в месяц, при условии, что остальные двадцать три дня они будут скромно ходить пешком.
У них завелись свои привычки.
Пейрас съезжал на берег на шлюпке, которая отходила с корабля в половине четвертого. Около четырех часов он высаживался на Кронштадтской набережной и принимался за обычные дела — кое-какие покупки, поручения товарищей, оставшихся на борту, быстрый обход книжных лавок, мимолетный осмотр ларьков торговцев японщиной и китайщиной: в душе всякого моряка всегда хоть в самой малой степени сидит дух коллекционирования. Наконец, выполнив всю программу, Пейрас вскакивал в трамвай, и полчаса спустя его доставляли на бульвар Кунео, что в нескольких шагах от улицы Сент-Роз. Вилла Шишурль в это время хватала последние лучи солнца, которое собиралось опуститься за холмы на западе, пурпурное небо и рдяное море окрашивали голубизну ее фасада в лиловый цвет.
В зависимости от времени — пять, шесть или семь часов вечера — они или нежничали, или ссорились. Покончив с обеими перипетиями, они одевались, чтобы отправиться обедать в город. Селия много раз предлагала более скромный стол добрейшей матушки Агассен. Но у Пейраса было два решительных довода против этого экономического предложения:
— Во-первых, твоя матушка Агассен сволочь и ты сама убедишься в этом скорее, чем полагаешь, моя глупая неощипанная гусыня! Кроме того, я вовсе не намерен записываться вместе с тобой на пансион в какую-нибудь дешевую столовку. Это бы годилось, будь мы муж и жена. Но, живя так, как мы живем, я предпочитаю проводить с тобою восемь дней из пятнадцати и показывать тебя в течение этих восьми дней в приличных ресторанах. По крайней мере, все узнают, что ты не такая женщина, которой можно пренебрегать, если можно так выразиться.
Итак, они обедали в ‘Цесарке’ или у Маргассу, если только они не решали шикарно покутить, отправившись полакомиться ‘фляками по-каенски’, которые приготовляет в самом центре ‘особой’16 части города трактирщик Мариус Агантаниер, чрезвычайно популярная личность, провансальский поэт (в часы досуга) и член генерального совета департамента, несмотря на незнание французского языка. Эти вечера были очень веселыми. Чтоб добраться до погребка члена генерального совета и поэта, нужно было пройти несколько сот метров по переулкам, невероятно душистым и пестрым, оттого что вверху над каждой дверью колыхались радугой фонари с большими цифрами и изображали собой чрезвычайно красноречивые вывески, и оттого еще, что из каждой двери, неукоснительно, потоком устремлялись на улицу на три четверти голые женщины и набрасывались на любого прохожего мужского пола. Несмотря на то что Пей-рас вел под руку Селию, даже и он не был избавлен от нападения. Бесчисленные девицы, внезапно появлявшиеся вокруг него на протяжении всего пути, вспоминали о присутствии Селии, только чтобы доказать ему, как мало она ему подходит, и цеплялись за его одежду, как будто бы он уже согласился с их громкими доводами… Испытывая сильное отвращение и делая вид, что оно еще сильнее, чем на самом деле, Селия ни звуком не отвечала на брань, но ее приводило в отчаяние то, что гардемарин, которого этот натиск приводил в восторг, отвечал и на приставания, и на насмешки и, порой, даже сам подбивал противников, которые медлили нападать.
— Так, значит, тебе нравится распинаться перед этими тварями и нравится, что тебя стараются подцепить перед самым моим носом? Знаешь ли, если тебе этого хочется, я оставлю тебя одного.
Он пожал плечами:
— Ну и гусыня же ты!
— Это отсюда ты приходишь, когда появляешься в Мурильоне только после семи часов вечера?
— Ну да!.. Я не хотел говорить тебе этого, чтоб не огорчать тебя. Но раз уж ты сама догадалась. У меня есть здесь любовница, на улице Посещения, в большом доме под номером девять, — жирная блондинка!.. Эге! Вот и она, видишь, под фонарем… Извини, я окликну ее…
— Здравствуй, Кошечка! Какая ты сегодня красивая!.. Ну что, Селия, ты слышала? И ты не выцарапала ей глаза?
Она замолчала и подавила досаду.
И все же, по окончании этого ужасного перехода, ресторан с подвальной комнатой, стульями из трехцветной соломы и сверхсмелой фантастикой стенной росписи был вознаграждением, к которому Селия была очень чувствительна. Еще больше она восхищалась неописуемой мешаниной посетителей: женщины, ‘по-домашнему’ чистенько одетые в традиционную ‘рубашонку’, и их милые дружки в шейных платках цвета неспелого яблока чередовались с офицерами, корректными буржуа, дамами полусвета, чрезвычайно пристойными, и с непременными матросами, одними навеселе, другими степенными той непоколебимой степенностью матроса, который слишком много видел, чтоб его что-либо могло удивить, и самую большую забавность придавали всему этому добрые мещане, которые наивно приходили сюда и садились за столики всем семейством — папаша, мамаша, мальчуганы, девчурки, малыши в пеленках, — чтобы на свободе полакомиться ‘фляками по-каенски’, гордостью и славой Мариуса Агантаниера, поэта, члена генерального совета и тончайшего маэстро кухонных дел.
— Мне представляется, — сказала Селия в тот день, когда Пейрас впервые привел ее в это забавное место, — мне представляется, что субурровы кабаки в Древнем Риме должны были бы походить на это.
Тогда Пейрас сразу же перестал осматривать погребок и уставился на свою любовницу.
В этот-то день он и прозвал ее дикаркой с дипломом на аттестат зрелости.
Но всего чаще Селия отступала перед предварительным испытанием этой ужасной улицы Посещения. И тогда они вполне добропорядочно обедали в ‘Цесарке’ или в ресторане Маргассу, тоже вполне добропорядочном. Оба они выглядели вполне добропорядочными, или, по крайней мере, те, кто не знал их, мог принять их за таковых.
Зал ‘Цесарки’ напоминал обычный зал ресторана. Завсегдатаи всех ‘Мюнхенов’, всех ‘Страсбургов’, всех ‘Эльзасов’ и всех ‘Лотарингий’ почувствовали бы себя здесь как дома, едва переступив порог. У Маргассу был типичный провинциальный ресторан, светлый, с голыми стенами, с белыми занавесками на окнах. Вначале Селия презрительно надула губы. Это было не то что в Париже.
Но она вспомнила фразу Ривераля:
— Это совсем другое. Быть может, это лучше.
И вскоре она поняла.
Первое доказательство этому она получила в первый же раз, когда вошла, опираясь на руку Пейраса, в один из этих ресторанов, куда приходится ходить, — оттого что других в Тулоне нет, на этот раз это был Маргассу. За одним из столиков близ входной двери уже сидел седой человек довольно важного вида. Проходя мимо, Селия взглянула на него. И человек, поймав этот взгляд и увидав гардемарина, приподнялся со своего стула, чтоб вежливо поклониться проходившей чете.
— Кто этот старик? — спросила Селия.
Ответ уничтожил ее:
— Этот ‘старик’, дорогая?.. Это вице-адмирал Фельт, начальник эскадры восточной части Средиземного моря и Леванта.
В течение доброй четверти часа она не произнесла ни слова. Ее испуганные глаза не отрывались от человека с седыми волосами, который самым мирным образом продолжал потихонечку есть очень скромный обед. Входило и выходило много народа, в большинстве своем офицеры, хотя почти все они были в штатском. Все они чрезвычайно почтительно кланялись, проходя мимо адмирала. И всем им адмирал отвечал дружелюбной улыбкой, никогда не забывая поклониться первым, если офицера сопровождала дама.
— Послушай!.. — прошептала наконец Селия. — Этот адмирал, разве он принимает нас за замужних женщин?
Гардемарин раскрыл рот и вытаращил глаза:
— За замужних женщин? Здесь? Ты с ума сошла!
— Но посмотри!.. Он нам кланяется.
— Разумеется. И выдумаешь же ты!.. Так, значит, ты воображаешь, что, если ты не замужем, он может быть невежлив?
Она замолкла и задумалась. И за все время обеда она произносила только односложные слова. Однако за десертом она еще раз вернулась к той же теме:
— Скажи… У вас много их, таких вежливых адмиралов, как он?
Гардемарин с гордостью пожал плечами:
— Слава Богу, хватает! Видишь ли, милая моя, среди нас, моряков, грубияны составляют исключение.
Ежедневный церемониал требовал, чтобы после обеда все отправлялись на Страсбургский бульвар и занимали места на террасе одного из модных кафе. Там собирались приятели по кораблю и их подружки и пили там очень умеренно. И это тоже удивляло Селию.
— А я воображала, что все морские офицеры пьяницы.
— Прежде это так и было. Во времена парусного флота. Понимаешь, это было время бесконечных плаваний. Плавали недели и месяцы, без передышки, нигде не останавливаясь. Питались старой солониной, пили старую солоноватую воду. И, разумеется, о женщинах не могло быть и речи. В течение всего плавания любовь существовала только ‘на расстоянии багра’. И они были длинны — эти багры парусных кораблей. Я покажу их тебе в арсенальном музее. Морское министерство собрало целую коллекцию… Можешь себе представить, что делалось с людьми после таких плаваний, когда они возвращались в порт. Все бывали мертвецки пьяны в течение двух недель. Это называли: дать залп целым бортом. И делалось это страшно шикарно, моя дорогая! Адмиралы показывали пример, каждое утро полиция с величайшей почтительностью подбирала их мертвецки пьяными в канаве на бульваре близ городской стены. Хорошее было время!.. Но паровой флот изменил все это. Нет больше ни солонины, ни тухлой воды. И вдобавок лет десять тому назад появилась мода на курение опиума. А это было последним ударом: курильщик опиума не может проглотить ни капли спиртного. Тут оно и разразилось! В два счета — ни одного пьяницы больше! Нужно тебе сказать, что мода курить опиум прошла. Но мода напиваться до смерти не вернулась.
Позже, часов в десять, отправлялись в бар при казино, чтобы тянуть коктейль. По пятницам веселая толпа толкалась в узком зале и восемь табуретов перед прилавком брались приступом. В остальные дни, наоборот, бар был пуст и только завсегдатаи назначали там свидание друг другу, чтобы поболтать на свободе. Ничем не занятые бармены внимательно прислушивались к разговорам и время от времени вмешивались в них с изумительной беззастенчивостью провансальцев, наивных людей, в чьем словаре слово скромность попросту отсутствует.
Кончив сосать коктейль, они отправлялись на угол Интендантской улицы дожидаться трамвая, который отходит от вокзала в половине одиннадцатого. И здесь тоже они находились на дружественной территории. Весь вагон внутри, задняя площадка и передняя площадка были переполнены мурильонцами, возвращавшимися к своим пенатам. А Мурильон не так велик, чтобы там можно было прожить шесть недель и не узнать всех туземцев. Селия, садясь с грехом пополам отчасти на скамью, отчасти на колени к своим соседям, видела вокруг одни знакомые лица. Все обменивались улыбками и поклонами. Только замужние женщины, не без сожаления притом, держались в стороне от этого дружественного общения. Их связывало их достоинство, и они сидели в своих углах, чопорные и застывшие, но в них было куда больше зависти, чем презрения. ‘Эти дамы полусвета, моя дорогая!.. Их любовники готовы ради них разбиться в лепешку. Вот эту звать Селией. А маленький гардемарин рядом с ней на этой неделе заплатил за платье, которое она сшила у моей портнихи. Умопомрачительное платье, дорогая: последний фасон — короткое болеро, длинная облегающая туника и юбка широкая-широкая!.. Я просила такое же платье у моего мужа: он отправил меня к черту’.
Здесь все знали друг друга. И даже молоденькие девушки, все равно, принадлежали ли они к высшему свету или к крупной или мелкой буржуазии, прекрасно знали по именам всех куртизанок, и имена их любовников, и все их похождения, и все выходки, — точно так же, как куртизанки с такой же точностью знали имена всех девушек, и имена их женихов, и всех ухажеров, и все сплетни. И если в мурильонском трамвае они не обменивались ни улыбками, ни поклонами, это не мешало им поглядывать друг на друга без тени враждебности.
И трамвай, несмотря на свой тяжелый груз, быстро мчался в благоприятном безлюдии спящего города. За бульваром Кунео вилла Шишурль поворачивала свой голубой фасад лучам луны, которая серебряным серпом висела над Большим Рейдом, и черное, как грифельная доска, небо, и вот уже лазоревое море окрашивали голубой фасад в коричневый цвет.
В спальне постель уже их ожидала… Но они ложились не сразу. Несмотря на то что стояло уже начало декабря, ночи были еще теплы и ясны. Они садились на террасе или в китайской беседке в саду. И долго они сидели при свете звезд, сначала болтая, потом молча.
Устав наконец, или когда порыв ночного ветра заставлял вздрогнуть плечи молодой женщины, или когда благоухание этих плеч вызывало дрожь в молодом гардемарине, они возвращались в дом. Рыжка, которую терпеливо обтесывал Пейрас, не лишенный упорства в таких делах, больше не забывала зажигать лампы в положенное время. Ванная была освещена. Пейрас не входил туда, предоставляя своей любовнице раздеться одной и совершить без свидетелей ночной туалет. И эта деликатность, простая и вместе с тем столь редкая, всякий раз наполняла ее новой благодарностью.
Рано утром, запечатлев на лбу спящей последний скромный поцелуй, мичман удалялся на цыпочках. Острый рассветный воздух сушил на его щеках влажность любовного ложа, выгоняя из его усов запах женщины, которым они были еще пропитаны. В трамвае молоденькие работницы дули на свои окоченевшие пальцы и лукаво поглядывали на синие круги под глазами господина, дремлющего на скамейке, и внезапно краснели, вспомнив, что под их собственными глазами были, без сомнения, такие же синие круги.
На Кронштадтской набережной баркасы с хлопающими на ветру флагами ожидали запоздавших офицеров. И на броненосцах под звуки рожков уже поднимались трехцветные вымпела, сопровождаемые положенным салютом.
Глава седьмая,
В КОТОРОЙ ВЛЮБЛЕННАЯ СЕЛИЯ БЕСПОКОИТСЯ, ГРУСТИТ И СКУЧАЕТ
Один из трех дней Бертран Пейрас, которого удерживала на борту ночная вахта, не съезжал на берег. И Селия в течение тридцати шести часов ‘чувствовала себя вдовой’.
Тридцать шесть часов, оттого что мичман, покинув любовницу ни свет ни заря, возвращался в семейное лоно только на следующий день в сумерки. Эти тридцать шесть часов казались Селии очень долгими. Моряки совсем не обременительные мужья, и женам, которых обуревает дух свободолюбия, нечего желать лучшего. Но зато они чрезвычайно неаккуратные любовники, и их любовницам есть на что жаловаться, если только эти последние не принадлежат к мужененавистницам и не любят спать в одиночестве.
По этой ли причине или по другой, но Селия считала себя очень несчастной, так что в один декабрьский день маркиза Доре, неожиданно войдя в гостиную виллы Шишурль, застала свою протеже плачущей от огорчения.
— Ну вот! — авторитетно заявила эта многоопытная женщина. — Что еще стряслось? Фасоль никак не хочет дойти сегодня?
Селия выразительно пожала плечами в знак того, что сегодняшняя фасоль интересовала ее ничуть не больше, чем вчерашняя фасоль или фасоль завтрашняя, — к сожалению.
— Послушайте! Скажите мне в таком случае, какая беда приключилась?
— Все нехорошо, — прошептала плачущая женщина.
Она вытерла глаза платком, который и так уже был достаточно влажен.
— Все, — сказала маркиза, — это ровно ничего не значит. Объясните, пожалуйста, голубчик. Пейрас?..
Селия кивнула головой:
— Да, раньше всего! Пейрас!.. Его здесь нет, вы видите сами.
— Но он сегодня на вахте?
— Да.
— Ну так что же?
— Так что я совсем одна, Доре. И это само по себе совсем невесело.
— Нет. Скажите пожалуйста!.. Это и составляет все большое горе?
— Да, это. И все остальное.
— Да говорите же! Что остальное?
— Все.
Скорбная голова грустно качалась.
— Все, Доре. О, я знаю, вы скажете мне, что я глупа, что плачу сегодня, оттого что сегодняшний день ничуть не хуже вчерашнего. Вы правы. С тех пор как это продолжается, я должна бы привыкнуть — привыкнуть плакать. Но в Париже я была все время занята, я была поглощена работой. У меня не было и пяти минут за день, чтобы подумать. С утра до вечера приходилось бегать то сюда, то туда, одеваться, раздеваться. А окончив работу, я чувствовала себя такой усталой, что у меня не было сил даже снять корсет, и я падала на кровать. Я спала, как животное, не думая ни о чем. Здесь же я могу думать. А думать совсем невесело.
Посетительница подперла кулаком щеку:
— Невесело, разумеется.
— Вовсе не весело! Послушайте, вот о чем я не могу перестать думать, как я ни стараюсь. Вам двадцать пять лет…
— Да, двадцать пять. Немного больше двадцати пяти.
— Скажем, двадцать шесть. Мне двадцать четыре. Это все равно. И вы, и я, молоды…
— Слава Богу!
— Мы молоды! Но настанет день, Доре, когда мы будем старухами…
— О! Черт возьми! Если у вас часто бывают такие мысли!..
— О Доре! На что годится состарившаяся дама полусвета, которая перестала нравиться мужчинам? Ведь ей тоже нужно пить, есть, спать, нужно не слишком зябнуть зимой. У других женщин по-прежнему остаются их мужья, дети, семьи. А у нас что? Больница, не так ли? А если… Если больница переполнена? Совсем невесело, бедняжка моя.
Она уронила голову на руки.
— Совсем невесело!.. Ах, Доре, Доре… Те, которые могли бы жить по-другому и которые сделались такими, как мы, совершили страшную глупость. Быть может, вы не могли. А я могла.
Носовой платок был теперь только комочком батиста, насквозь пропитанным горькой влагой. А речь походила на ужасную и достойную сожаления икоту.
Но маркиза Доре, энергичная и не допускающая возражений, уже вскочила и оборвала ее сетования:
— Малютка, ваше положение совсем не такое, чтобы вам жить в Мурильоне. Вам следует бросить вашу виллу и переехать в Тулон, в город.
— Отчего?
— Оттого что здесь живут только женщины положительные, больше чем замужние, вроде любовниц колониальных офицеров, или те, кого закалила сама жизнь, вроде меня. До тех пор пока вы не перестанете терять голову при первой встрече со всяким мидшипом 17 и реветь всякий раз, как он ночует где-нибудь в другом месте, а не в вашей постели, ваше место на Адъютантской улице или на Оружейной площади — там, где живут все: Уродец, Фаригулетта, Крошка БПТ. Там живут все девчонки вроде вас… Девчонки, которые еще не перестали делать глупости и мечтать, девчонки, которые еще не знают, как следует жить так, как вы научитесь жить потом, когда ваши любовники научат вас этому. Там у вас будут подруги, с которыми вы сможете поболтать в свободное время, и там вы найдете других мидшипов, с которыми вы позабудете этого. Это будет чрезвычайно полезно для вас.
Но Селия покачала головой.
— Я вовсе не намерена обманывать Бертрана. Кроме того, вилла нанята на год и Ривераль заплатил вперед за шесть месяцев. Поэтому…
Маркиза перебила ее:
— Он очень любил вас, этот Ривераль?..
— Да, — сказала Селия безразличным тоном.
Кроме Пейраса, никто не интересовал ее.
— Вот что! — решила маркиза. — Оставайтесь здесь, если вам этого хочется! Но, во всяком случае, не запирайтесь в четырех стенах. Хотя бы сегодня. Погода хорошая. Для декабря месяца очень тепло. Что за пеньюар на вас! У вас такой вид, точно вы встали после болезни! Гоп! В два счета надевайте платье, я вас похищаю. Еще нет трех часов, едем к Жанник.
— В Тамарис?
— В Тамарис, Голубая вилла! Да!
— Это безумие! Мы туда никогда не доедем! Он у черта на рогах, этот Тамарис!
— Еще нет трех часов, и я все время стараюсь вам это втолковать. Мы приедем как раз к чаю. Гоп! Встать!
— Вы жестоки! С вами не успеваешь передохнуть.
— Поторапливайтесь!.. К тому же вы женщина хорошо воспитанная и вам следовало бы помнить, что Жанник приглашала вас к себе, в позапрошлую пятницу, в баре, когда вас поразил этот удар молнии… А приглашение все равно что визит, дорогая!
— Это верно, — подтвердила Селия и повернулась к вешалке.
— Какое платье, Доре?
Она всегда слушалась советов.
— Простое платье. В Тулоне не следует одеваться слишком шикарно, вы знаете. Обычно вы бываете одеты слишком хорошо. Не говоря о том, что, когда едешь к Жанник, просто милосердно не быть слишком красивой.
Селия, натягивая рукава своего суконного костюма, остановилась с поднятой рукой:
— Доре, серьезно, она действительно так больна, Жанник? Тогда, в баре, у нее был чудесный цвет лица. Она смеялась, вы помните?
Маркиза поучительно подняла палец:
— Цвет лица? Но ведь румяна существуют не для собачонок. А что касается до веселья, у всякого свой характер. Жанник суждено оставаться хохотушкой до тех пор, пока за ней не придут могильщики, смею вас уверить! Но могильщики утащат Жанник уже скоро.
В трамвае они сидели рядом. И разговаривали тихо, суровые и строгие, как подобает уважаемым женщинам.
Маркиза Доре говорила о Жанник…
— Позавчера я видела Л’Эстисака. Он сказал мне: ‘У врачей нет никакой надежды: это скверное маленькое животное стало лечиться, когда уже было слишком поздно, кроме того, Жанник всегда делала все, чтобы поскорее умереть. Но до сих пор оставалось еще сколько-то времени, теперь же чахотка перешла в скоротечную’. Вот оно что! Бедная девочка!.. Нужно постараться не напугать ее.
— Л’Эстисак, разумеется, очень влюблен в нее?
— Он? Нисколько! Быть может, прежде, — я ничего не знаю об этом. Но теперь он любит ее по-дружески, как и все другие. Я знавала двоих, которые были влюблены в Жанник. Одного лейтенанта и одного мичмана. Но мичман теперь в Мадагаскаре. А лейтенант… Это был Керрье! Знаете ли — Керрье, который погиб при столкновении ‘Пирата’ и ‘Аустерлица’. Вы ведь знаете! ‘Пират’ был разрезан пополам благодаря неверному повороту руля ‘Аустерлица’. Спасательные лодки чуть было не подобрали Керрье: они подошли к нему, он еще держался на поверхности. Но немного дальше барахтались матросы. Тогда Керрье крикнул шлюпкам: ‘Сначала их! Меня потом!’ А когда они возвратились за ним, он уже утонул. Это был человек!.. Бедный Керрье.
Он очень любил Жанник, и настоящей любовью!.. Я вспоминаю то время, когда они вместе курили опиум, на улице Курбе. Тогда все курили: это была мода. Жанник жила в номере сорок четыре. Керрье ночевал там через ночь, оттого что следующая ночь предназначалась для комиссара. Но Жанник предпочитала Керрье. Я часто ходила повидать их в курильне, хотя сама я не курила, оттого что опиум скверно отзывается на голосе, а я уже тогда мечтала о сцене. Я как сейчас вижу их на циновках. Керрье приготовлял трубки, а Жанник курила. Я ложилась напротив них и смотрела на голову Жанник, которая лежала, опершись о бедро Керрье. Потом я пела, и Керрье всегда говорил мне: ‘Маркиза, у вас в горле миллион. Отправляйтесь в Оперу, подойдите к кассе. И когда вы получите ваш миллион, вспомните пророка, пророка Керрье, и в награду за пророчество вы отдадите половину вашего миллиона пророку, не так ли? Чтоб пророк отдал ее Жанник. Тогда Жанник сможет выставить за дверь кровожадное животное, что совершенно невозможно сейчас, ввиду низкого курса золота’. Это он комиссара называл кровожадным животным. Вы понимаете, ни у того, ни у другого не было достаточно денег, чтоб содержать Жанник одному. Разумеется, Керрье только в шутку называл другого животного. И они, конечно, совсем не сердились друг на друга. Я помню даже, как однажды, когда Жанник захотелось иметь чайный сервиз, они сговорились подарить его ей в складчину накануне дня ее рождения.
На остановке около городской думы они вышли из трамвая. Теперь они пересекали рейд на маленьком пароходике с желтой трубой, который обслуживает оба полуострова к югу от города, Сисие и Сепет. Вокруг них эскадренные броненосцы, вытянувшиеся двумя ровными шеренгами, строгие и неподвижные, несмотря на ветер и зыбь, казались архипелагом из стали.
— Не правда ли, они очень красивы, — пригласила маркиза полюбоваться кораблями, с каждым из которых она была уже как бы сродни.
— Я не умею их различать, — сказала Селия. — Где ‘Ауэрштадт’, на котором находится Пейрас?
— О! Черт возьми! — запротестовала морская маркиза, наполовину смеясь, наполовину недовольно. — Ведь не мечтаете же вы о вашем мальчишке день и ночь? — Все же она указала ей.
— Смотрите, ‘Ауэрштадт’ стоит третьим во втором ряду, там вон… дальше.
Селия изумилась:
— Как вы можете угадать? Они все одинаковые.
— Вовсе нет. Есть небольшие различия. Министр, тот, наверно, спутал бы их, и депутаты тоже, и журналисты. Вы читаете местные газетки? В них валят все в одну кучу — броненосцы, крейсера, миноноски. Настоящий салат. Но если дать себе труд вглядеться!.. Например, ‘Ауэрштадт’: у него два гафеля на задней мачте и на нем нет адмиральского флага. Если бы вы время от времени совершали прогулки по рейду с офицерами, они научили бы вас.
Она прибавила поучительно:
— ‘Ауэрштадт’ далеко не первоклассный корабль. На нем мало пушек. Впрочем, как на всех французских кораблях. Сосчитайте: четыре трехсотпятимиллиметровых для нападения и обороны, четыре стодевяносточетыремиллиметровых, которые виднеются из башенок и средней палубы — один, два, три, четыре, пять с каждого борта, всего десять, а считая четыре большие орудия, — четырнадцать. На прошлой неделе Л’Эстисак показывал нам планы немецких броненосцев — это совсем другое дело!
Селия от удивления широко раскрыла глаза:
— Как много вы знаете!..
— Вовсе нет, малютка. То, что я знаю, должна была бы знать вся Франция. И офицеры почему-то и злятся, что этого никто не знает, никто, как я уже сказала: ни журналисты, ни депутаты, ни даже, в большинстве случаев, сам министр. А между тем это совсем не так сложно. Нужно только послушать немного и подумать. И очень скоро вы будете в состоянии принимать участие в разговорах.
— Да, но зачем это нам?
— Зачем? Ах, глупенькая! Да ведь самое лучше средство привязать к себе человека — это интересоваться тем, что его интересует. И это отвратительная выдумка всяких идиотов, что морским офицерам до смерти надоели их корабли, и пушки, и все остальное, и что с них вполне достаточно того, что они всем этим занимаются, когда они на вахте. Ни слова правды нет в этом! Что действительно приводит офицеров в бешенство, так это те глупости, которые пишут в газетах, и разговоры тех людей, которые ровно ничего не смыслят. Но, едва услышав пару разумных слов, они приходят в восторг. И их не приходится просить об ответе. И тогда они могут болтать без конца.
Она остановилась, чтобы взглянуть на Селию:
— Послушайте! О чем же вы разговариваете с вашим Пейрасом?
Селия улыбнулась:
— О!.. О разных разностях. К тому же вы это знаете, жесты могут заменить слова. И мы много жестикулируем.
Маркиза расхохоталась:
— Вот дрянная девчонка. Кто бы мог подумать при виде этой святой недотроги!..
Она снова остановилась:
— Все-таки, ведь не все же время вы жестикулируете… десять раз за ночь и двенадцать раз за день… Что же в промежутках?
— В промежутках, — сказала Селия наивно, — мы ссоримся, разумеется!..
— Гм! — запротестовала маркиза Доре. — Мне это кажется менее естественным, чем вам, эти ваши ссоры. Послушайте, дитя мое, я настаиваю на том, что сказала вам в первый же вечер: если вы намерены влюбляться таким образом, неведомо зачем, и жестикулировать без числа, в антрактах устраивая ‘сцены’ в качестве интермедий, вас ожидает далеко не завидное будущее. Запасите немедленно двенадцать дюжин больших носовых платков. И их тоже не хватит вам, чтоб вытирать глаза.
Глава восьмая
ОЧЕНЬ ГОЛУБАЯ ВИЛЛА
Ворота голубой виллы были открыты. По аллее, огибавшей группу прекрасных пальм, Доре и Селия направились к дому, чей светлый фасад виднелся за морскими соснами.
— Как красиво! — восхищалась Селия.
— Вот вы увидите, какой вид открывается сверху, — пообещала маркиза.
Сад был расположен уступами, которые упирались в небольшие кирпичные барьерчики, по итальянской моде.
— Жить на склоне горы, — объяснила Доре, — удобно оттого, что мошкара не добирается до виллы. Вы понимаете, мошкаре не нравится такой крутой подъем. И Жанник может спокойно спать без кисейного полога.
Дом был теперь совсем близко. Доре понизила голос:
— Без кисейного полога, — повторила она. — На свежем воздухе всегда легче дышать, и бедняжка, быть может, проживет лишний месяц.
— Здравствуйте! — крикнул слабый голосок.
Со своего кресла, которое стояло на верхней террасе в благоуханной тени сосен, Жанник заметила гостей.
Они нежно поцеловались: все те, которые не были в смертельной вражде друг с другом, могли быть здесь только страстными друзьями. Потом маркиза Доре поднесла соответствующий случаю комплимент:
— Милочка! Я даже не спрашиваю вас, как вы себя чувствуете: у вас такой вид!..
— Не правда ли? — сказала Жанник в шутку и сохраняя притом самый серьезный вид. — Я уже воспользовалась этим, я сообщила гробовщику, чтоб он не торопился выполнять заказ раньше будущей недели.
Жанник явно злоупотребляла такими шутками, казалось, что она наслаждается ими, и она была для этого достаточно умна и достаточно отважна. Но это было с ее стороны не столько бравадой и показной смелостью, сколько расчетом, раздирающим душу и жалким, оттого что в глубине души она вовсе не была уверена, что действительно умирает. И она сомневалась, и надеялась, и желала, и хотела выздороветь. И в страхе, в неуверенности, снедаемая ужасным желанием знать правду, она отважно говорила о близкой смерти, чтобы пытливым взглядом следить за позами, взглядами и тайными помыслами тех, кто слушал ее.
К счастью, маркиза Доре хорошо знала эту жуткую игру.
— О да! — сразу отвечала она невозмутимо. — Но если заказ еще не выполнен, закажите непременно побольше размером, оттого что никогда нельзя знать, кто в доме умрет первый. В большом ящике может поместиться кто угодно.
— Например, я, — сказал Л’Эстисак.
Он тоже был здесь и сидел на земле, прислонившись спиной к стволу дерева.
Маркиза Доре поспешила к нему:
— Я не заметила вас. Как поживаете?
— Превосходно. Так же хорошо, как детка.
Он перебирал образцы материй. Заинтересовавшись, Селия подошла поближе:
— Вы забавляетесь?
— Да, сударыня, я забавляюсь тем, что сочиняю для Жанник костюм к будущему Сифилитическому балу.
— Сифилитическому?..
Она так разинула рот, что герцог, несмотря на всю свою серьезность, расхохотался:
— Неужели вы так недавно в Тулоне, что не знаете даже этого?
Жанник прервала его:
— Разумеется, не знает. Она не знает еще ничего и никого. Но я сама объясню ей: сифилитические балы, дорогая… Не беспокойтесь! В этом нет ничего скандального!.. Сифилитические балы в Тулоне — это попросту те балы, которые офицеры дают дамам полусвета.
Л’Эстисак дополнил объяснение:
— И мы называем их этим точным именем из протеста против столь модного теперь ханжества. Мы, моряки, вовсе не собираемся подражать скромнику Брие: мы говорим по-французски и там, где надо сказать ‘кошка’, мы так и говорим: кошка.
— Но отчего же именно это название, а не какое-либо другое?
— Из вежливости и сочувствия к тем несчастным мужского и женского пола, которые, раньше чем надеть домино, подверглись болезненному подкожному впрыскиванию.
— Понимаете, — сказала Жанник задорно, — в этот вечер они могут воображать, что все такие же, как они. И это их утешает.
Маркиза повернулась к Селии.
— В самом деле! Мы не подумали об этом бале. Вам нужно будет придумать костюм, детка.
— Оденьтесь совсем голой женщиной, — посоветовала Жанник. — Костюм будет как раз по вас, а это можно сказать далеко не про всех. Вы смеетесь! Знаете, это почти не шутка. На наших сифилитических балах бывают основательные декольте. Уже в прошлом году Уродец появилась в ночной рубашке.
— В этом году будет еще того лучше, — сказал герцог.
— Во всяком случае, в этом году вы рано беретесь за дело — уже в декабре месяце!
— Вследствие предполагаемого ухода эскадры на Восток.
Он аккуратно сложил свои образчики в коробку. И подошел к Жанник:
— Время вам есть котлетку, девочка. Можно мне сказать это Сильвии?
— Пожалуйста. И заодно велите подать чай. Чай для тех, у кого еще не куплено в собственность место на кладбище.
— Придется вас отшлепать, если вы будете говорить слишком много глупостей.
Он вошел в дом.
— Ну вот! — сказала Жанник, поворачиваясь к гостям. — Доре и вы, сударыня… Как вам нравится мой сад?
Она с гордостью протянула обе руки по направлению к свежеостриженной лужайке. Луч солнца играл на ее совсем прозрачных руках.
За морскими соснами, за лужайками и за купой пальм лежал Малый Рейд, так забавно обрамленный горами, что его можно было принять за озеро. И в это озеро вдавался полуостров Балагие со своими кипарисами и пиниями, вдавался совсем так, как вдаются полуострова на японских деревянных гравюрах. Воздух был так чист и солнце было так ярко, что даль нисколько не была туманна. И казалось, что весь пейзаж находится в одном плане, без обычной перспективы.
— Ради одного того, чтоб увидеть этот пейзаж, — сказала маркиза, — стоит ежедневно совершать путешествия из Мурильона в Тамарис.
— Так совершайте это путешествие!
— Не то чтобы мне не хотелось. Но вы сами знаете: каждый вечер встаешь между четырьмя и пятью и едва успеешь привести себя в порядок.
— И эта красивая дама… — теперь Жанник смотрела на Селию, — она тоже встает между четырьмя и пятью?
Ответила Доре:
— Этой красивой даме вам следовало бы прочесть нотацию! Она влюблена, как кошка.
— Боже милостивый!.. В кого?
— В одного гардемарина, чрезвычайно легкомысленное существо!..
Селия покраснела, как мак, и пыталась сделать протестующий жест слабой рукой. Но Жанник развела руками в знак полного бессилия что-либо сделать:
— Какую к черту нотацию могу я ей прочесть? С моей стороны было бы чрезвычайно дерзко бранить эту девочку за ее гардемарина, оттого что в течение всей моей жизни я только и делала, что влюблялась во всякого встречного.
Но маркиза не унывала:
— Послушайте, Жанник! Разве вам не кажется, что малютка могла бы найти в Тулоне что-либо получше для начала? Я не стала бы бранить ее за прихоть!.. Всякий волен совершать глупости время от времени. Все мы, конечно, не из дерева. Но я не допускаю таких глупостей! Она не спит, не ест, не живет, только и мечтает о своем мидшипе! И так как она только его одного видит, она, разумеется, ни за что не согласится взять другого друга, кого-нибудь, кто мог бы отсчитать денежки.
— Ба! — сказала Жанник беззаботно. — Глупости проходят. И никогда не бывает поздно взять богатого друга. Не следует быть слишком практичной. Кроме того…
Она склонила голову набок, как бы желая лучше видеть синее море за зелеными лужайками…
— Кроме того, Доре, это зависит от человека. Мы все разные. И не всем удается быть практичными.
Та удивилась:
— Прекрасно!.. Что вы хотите этим сказать?
Жанник закашлялась и долгое время не в состоянии была отвечать. Когда ей это удалось, голос ее, по-прежнему слабый, походил на надтреснутый хрусталь, готовый сломаться.
— Я ничего не хочу сказать. И уверяю вас, я права. Подумайте только, и вы согласитесь со мной. Нас, дам полусвета, всех валят в одну кучу и полагают, что нас всех отливают в одной и той же форме. Будто мы думаем одинаково, желаем одинаково, действуем одинаково. Нет, и еще раз нет! Пальцем в небо!.. Мы еще меньше похожи друг на друга, чем другие женщины. Да, черт возьми!.. Дамой полусвета становятся не вследствие воспитания или вследствие призвания к этому… Нет, это всегда результат несчастного случая. И такой несчастный случай может приключиться с какой угодно девушкой. Поэтому-то мы и представляем собой такую странную смесь. Вот вы, Доре, вы рассказывали мне вашу историю. Я уже не помню, в какой такой необычайной стране вы родились. И ваша мамаша была знаменитейшей наездницей, любовниками которой были принцы и короли. Вполне естественно, что в вас живет страсть к приключениям и что вы очень горды. И вы тысячу раз правы, что твердо правите вашей ладьей и рассчитываете все, чтобы в свой черед стать знаменитой, прославленной, богатой, как ваша матушка. Поэтому будьте расчетливы: вам есть из-за чего быть расчетливой и вы добьетесь своего. Но другие? Я, например? Я бедная маленькая Брезунек!.. Мой отец был рабочим в арсенале, в Бресте. Моя мать была прачкой. И они дрались всякий раз, как бывали пьяны: в субботу вечером, по воскресеньям и по понедельникам. Мы гнездились все — их двое, три мои сестры, четыре брата и я — в ужасной комнатушке, клейкой и заплесневевшей. Можете вообразить, что там я не мечтала о принцах из волшебных сказок. Моей мечтой было стать дамой вроде тех, чье белье моя мать стирала, красивой дамой с кружевными сорочками и панталонами из настоящего мадаполама! Первый же мидшип, с которым я пошла, сразу купил мне еще более роскошные вещи. Вы сами видите, что мне ни к чему было быть расчетливой. Я никогда не огорчалась, никогда ничего не предвидела, никогда ничего не комбинировала и всегда имела все, чего мне хотелось, раньше даже, чем я высказывала свое желание. А я так мало желала!.. И среди нас много женщин, которые желают не многим больше моего.
При последних словах хрусталь голоса надломился. Новый приступ кашля, сухого, обессиливающего, жалобного, потряс все хилое тело, распростертое в кресле. И Доре которая, быть может, имела что возразить, промолчала.
Л’Эстисак возвратился в сопровождении Сильвии — горничной, которая шла медленно, балансируя большим чайным подносом. Сам герцог нес чашку и заботливо помешивал ложечкой ее содержимое.
— Котлета, которую вы изволили заказать, — провозгласил он тоном дворецкого.
Жанник с чашкой в руке надула губы.
— Ну что же? Вы не пьете?
Она еще больше вытянула губы:
— Бедный мой Л’Эстисак!.. Я вовсе не хочу критиковать ваши кулинарные таланты. Но оно очень аппетитно, это мясо, которого вы наскребли немножечко и положили в бульон.
Он пошутил, как шутят с больными детьми, желая заставить их принять горькое лекарство:
— Прикажете попробовать, чтоб я мог доказать вам, что это вкусно?
Она улыбнулась и выпила залпом, чтобы доставить ему удовольствие.
Селия с восхищением смотрела на серебряный поднос, на японский сервиз, на старинное кружево салфетки, на вышитый передник Сильвии… Но, главное, — на саму Жанник: так хорошо сейчас она все это сказала… Так верно сказала о том, ради чего еще стоит жить!
Л’Эстисак снова уселся на землю и привалился спиной к тому же самому стволу.
— Я слышал из дому, — сказал он, — как вы спорили о чем-то, маленькая болтунья.
— Да, — сказала Жанник, — я рассказывала Доре, что мой первый любовник подарил мне три сорочки с розовыми ленточками и две пары таких же панталон.
— Он был человек щедрый.
— Он был прелестным маленьким гардемарином, который свое жалованье делил на две части: большую часть он отдавал прачке, а меньшую мне.
— В таком случае, — заявил герцог, — он был больше чем щедрым человеком: он был честным человеком. Что с ним случилось?
Молодая женщина грустно указала пальцем на землю:
— Сайгон, — сказала она коротко. — Акклиматизационный сад…
Доре взглянула на Селию и пояснила:
— Кладбище.
Но хозяйка ‘Голубой виллы’ опять ухватила нить своих воспоминаний:
— Мне было четырнадцать лет. Чтобы быть битой как можно меньше, я как можно меньше бывала дома. А чтоб зарабатывать гроши, я придумала продавать фиалки в казино. Тогда в Бресте было настоящее казино. Итак, как-то вечером я продавала мои букетики фиалок. Вот я замечаю хорошенького гардемарина, хорошенького-хорошенького. Вы никогда не видели такого хорошенького гардемарина. Кожа у него была нежнее моей!.. А его ногти блестели. Я первым делом отложила восемь су из моей выручки, чтоб купить себе щеточку для полирования ногтей.
— Глупость! — сказал мрачный Л’Эстисак.
— Черт возьми! Конечно… Но на следующий же день я сотворила другую глупость, большую. Ночью я целых четыре часа полировала мои ногти. Это придало мне смелости. Вечером в казино я подошла прямо к моему мидшипу и — бац! — объяснилась ему в любви. Он остолбенел. Но послушайте самое интересное!.. ‘Тебе шестнадцать лет? — сказал он мне… (Вы понимаете, я прибавила себе лет, чтоб он не отнесся ко мне как к маленькой девочке!) — Тебе шестнадцать лет? И у тебя еще не было любовника? Послушай, дочь моя! И ты думаешь, что я соглашусь быть первым! Ну нет! Отчаливай! Пусть твоя мать раньше выпорет тебя еще разок!’ Он даже не захотел поцеловать меня.
— Жестоко!
— Да, жестоко!.. В жизни моей я столько не плакала. Но спустя четыре дня я снова закинула удочку, решившись на все: ‘Вот я! Вы не захотели быть первым… Так вот! Вы будете вторым!.. Вчера я попросила моего двоюродного брата… И теперь дело сделано!..’ Разумеется, во всей этой истории не было ни слова правды. Но гардемарин сделал вид, будто поверил. Мы пошли искать комнату. Мы не нашли комнаты. И так как стояла хорошая погода, мы отправились в сторону Ажо, под цикламены, и садовник, наверное, здорово сердился на следующий день. А!.. Здравствуйте. Вы как раз вовремя: в чайнике есть чай и наш юный друг Селия возьмет на себя роль девушки, разливающей чай.
Между сосен появилась группа новых гостей. Селия узнала Фаригулетту и Крошку БПТ с двумя дамами и несколькими офицерами, которых она уже видала в разных местах.
— Жанник, — заявил один из новоприбывших, когда были окончены канонические поцелуи. — Жанник! Я пришел к вам не затем, чтобы пить чай, съесть ваше пирожное и даже не поблагодарить вас, как, без сомнения, сделают все те обжоры, которые приехали со мной! Нет! Я явился к вам, Жанник, чтоб постучать у врат вашей мудрости и укрыться под кровом вашего разума.
Это был разбитной малый с маленькими усиками и живыми, блестящими глазами.
— Дайте мне совет, о Жанник!.. Вы знаете меня: когда-то давно мы вместе провели пять или шесть сладостных ночей…
Она весело расхохоталась:
— Замолчите!.. Разве о таких вещах говорят вслух?
— Отчего же нет? В этом нет ничего позорного. Напротив того: милостивая государыня и друг, я очень горжусь тем, что ваш выбор пал на меня.
Она смеялась и цитировала классиков:
— ‘Смеетесь, сударь, вы! Горда должна быть я!..’ Но… Дальше что?
— А дальше вот что: возможно, что через три месяца я буду женатым человеком. Что вы об этом думаете? Будет ли это хорошо? Или дурно? Что вы мне посоветуете?
— Я? Ровно ничего!..
Она энергично потрясла своей лукавой головкой:
— Ровнехонько ничего! Пор-Кро, голубчик, вы совершеннолетний, не правда ли? И вы не нуждаетесь ни в чьем разрешении, кроме разрешения вашего министра, а он никогда не откажет вам в разрешении на всякую глупость, какая только взбредет вам в голову, будь то глупость вступить в брак! А потому делайте как знаете.
Он посмотрел ей в глаза, потом подошел к ней и фамильярно присел на ее кресло:
— Совсем не так! — сказал он, сделавшись внезапно серьезен. — У меня нет ни отца, ни матери, с кем я мог бы посоветоваться, хотя бы проформы ради. И вот потому-то я и пришел к вам, чтобы поговорить с вами по душам. Теперь я больше не смеюсь. Жанник, голубка моя, вы слишком добрый и слишком испытанный друг, чтоб отказать мне в том совете, которого я добиваюсь. И вы слишком опытный врач, чтоб ваш совет мог оказаться дурным!
Тронутая этими словами, она протянула ему руку:
— Вы чрезвычайно мило сказали все это.
Он поцеловал тонкую и худенькую лапку и снова заговорил шутливо:
— Вот видите! Вам никак не удается увильнуть, милостивая государыня и друг. Право же, оставить в неведении, нерешительности, неуверенности и прочих неприятностях старого любовника — будет недостойно вас. Ваш долг ясен: говорите! Разрешите мои сомнения.
Она забавно пожала худенькими плечиками:
— Вот сумасшедший! Ах! Маленькая Селия! Если только ваш мидшип похож на этого, жалею вас от всей души! И такие люди воображают, будто могут составить счастье дамы, эти желторотые? И все же, он вежливенько просил меня и я дам ему совет. Пор-Кро, голубчик, кто такая эта барышня? Скажите мне потихоньку ее имя. На ушко… Ведь вы знаете, я никогда не выдаю тайн!
— Знаю, — сказал жених. — Вы вполне честный человек.
Он наклонился к ней, сообщил ей имя и ловко поцеловал ее в ухо.
— О! — воскликнула Жанник. — Скверный мальчишка! Вот вы и растрепали меня. Противное существо! И он еще спрашивает советов!.. Вот вам первый совет: никогда не целуйте женщину без всякого повода, в особенности когда она причесана.
Привычной рукой она поправила волосы:
— Вот!.. А теперь к делу. Барышня… Назовем ее барышня Икс, превосходно! Ей двадцать четыре года.
— Как вы можете знать, сколько ей лет?
— Пор-Кро, послушайте! Не дурите!.. Как будто бы в Тулоне дама полусвета может не знать возраста светской девушки! С луны, что ли, вы свалились, друг мой?.. Итак, ей двадцать четыре, а вам двадцать шесть… Родня, приданое, деньги, характеры… Хорошо! Я знаю все, что мне нужно, дайте мне подумать. Я скажу вам мое мнение после захода солнца. А теперь… Селия, голубушка, ведь вы позволите мне называть вас Селией, не так ли?.. Пожалуйста, Селия, накормите и напоите всех этих господ. Они заслужили хлеб и соль. Печенье и чай. Тем, что совершили путешествие из Тулона в Тамарис, чтоб посмотреть, жива ли еще Жанник… А пока вы будете заняты делом, мы с Фаригулеттой будем рассказывать разные гадости. В ее годы это можно. А остальные дамы послушают.
Вокруг кресла все остальные дамы уже собрались в кружок. Но раньше чем Фаригулетта успела приняться за обещанные гадости, между Л’Эстисаком и одним из вновь прибывших офицеров завязался технический спор. Разговор шел о ‘Бевезье’ — крейсере, который за год до того разбился у Агуапских скал. И все дамы сочли за честь для себя принять участие в этом разговоре.
С большой враждебностью говорили о командире ‘Бевезье’, виновном в том, что темной ночью он держался слишком близко от берега, на котором не было маяка и близ которого погибло уже несколько судов.
— Мне казалось всегда, — заметила скромно и рассудительно хозяйка дома, — мне всегда казалось, что в подобных случаях вы можете измерять глубину с помощью лота?
Л’Эстисак поклонился:
— Сударыня, ничто не может быть справедливее ваших слов, и вы делаете честь вашим преподавателям практической навигации. Если бы командир ‘Бевезье’ поступил так, как вы советуете, он бы спас свой корабль. Но по чрезвычайно показательной забывчивости ни этот человек, ни военный совет, которому было поручено это дело, не вспомнили, что на борту каждого из принадлежащих Республике судов имеются лоты! Одной из этих девочек следовало бы провести ночь накануне суда в постели одного из судей: и забывчивость, о которой идет речь, была бы исправлена, хочу сказать — наказана.
Жанник засмеялась и пожала плечами.
— Смею вас уверить, что это так! — настаивал на своем герцог. — Ведь вы знаете, что истина имеет обыкновение глаголить устами младенца. И по этому поводу следует даже поцеловать означенные уста с должным почтением.
И он поцеловал уста Жанник.
С сахарницей в одной руке и с чашкой в другой Селия подошла к Пор-Кро, жениху:
— Два куска сахара, сударь?
— Один, прошу вас.
Она подала ему чашку, он поблагодарил ее:
— Не девица, а совершенство! Дьявол! Мне хочется послать к вам мою суженую: вы поучили бы ее. Вообразите, позавчера она самым скромным образом оросила колени одной почтенной дамы двумя литрами оранжа со льдом!..
Селия засмеялась:
— Господин Пор-Кро, мне хочется сказать вам сразу: ваша суженая, не совсем верю в ее существование!..
— Отчего же?
— Вы слишком много распространяетесь о ней.
— Та-та-та!.. Это очень забавно!..
Он взял сахарницу из ее рук и сам поставил ее на стол. Он поставил на стол также и свою чашку, позабыв выпить ее, и возвратился к Селии:
— Дайте мне вашу руку, — сказал он, — я хочу погадать по ней. Вы провинциалка, дитя мое: это написано здесь. Провинциалка из Парижа, говорите вы?.. Пусть так. Париж не меньше провинция, чем Лион, Марсель или Бордо. Итак, вы провинциалка и вы еще не освоились с нравами нашей тулонской столицы. Но утешьтесь, это пройдет со временем.
Он прижался губами к влажной ладони и сказал:
— Поэтому вам, как провинциалке, кажется необычайным, что человек, который собирается жениться, спрашивает совета и мнения у дамы полусвета, которая была некогда его любовницей. Вам этот человек кажется смешным с головы до пят и, что много хуже, — неприличным от пят до головы: я даже готов держать пари, что вас страшно шокировало то обстоятельство, что в этом обществе ‘дурных женщин’ вам пришлось услыхать имя чрезвычайно чистой девушки!.. Не пожимайте плечами: все это совершенно очевидно!.. Но не думайте, девочка, что я потешаюсь над вами. Совсем напротив, ваше возмущение прелестно, трогательно. Но только вы не правы, а прав я. Вы сказали себе: ‘Вот гадкий человек, который сегодня вечером будет ухаживать за невинной девочкой, а за чаем он смеялся над ней у ‘потаскушки’!’ Это неверно, дорогая моя! Я всего меньше насмехаюсь над моей невестой. И исключительно ради нее — да, ради этой бедной невинной девочки — я самым серьезным образом спрашивал мнения Жанник насчет того, каковы наши шансы быть счастливыми или стать несчастными, мнения Жанник, оттого что Жанник, что бы ни думали о ней все парижане, лондонцы, марсельцы и прочие варвары, вовсе не ‘потаскуха’. Мы люди воспитанные, и мы совсем иначе относимся к нашим маленьким подружкам. А она, — он мигнул на хозяйку дома, — а Жанник, без сомнения, очаровательная женщина и нисколько не ниже моей невесты ни по уму, ни по сердцу. И клянусь вам, что я не больше испытываю угрызения совести, называя сегодня Жанник имя, чем буду испытывать завтра, называя ей имя Жанник. Кто может лучше знать меня и лучше оценить мои качества будущего мужа, чем умная и проницательная подруга, чьим любовником я был не больше полугода назад?
Селия глядела на офицера, широко раскрыв глаза.
— Quod erat demonstrandum!18 — закончил он, еще раз целуя ее руку, которую он не выпускал все это время.
— Три такие лекции, и вы будете тулонкой до мозга костей.
Голос Фаригулетты, голос вырвавшейся на свободу школьницы, тоненькая струйка уксуса, прозрачного и терпкого вместе, звенел, сопровождаемый возгласами:
— Не знаю, который был час, девять или десять, наверно, не было еще полудня. Я спала, как камень, одна: мой мичман удрал рано утром, чтоб захватить шлюпку. Вдруг тук-тук-тук!.. Целый град ударов ногой в мою дверь!.. Я выскакиваю из постели, почти нагишом. Бегу отворять. Я подумала: верно, пожар или землетрясение… И что же!.. На моем пороге я вижу двоих ‘отметчиков’: ‘Вы Мария Мурен’? Я чуть не упала!.. Вы понимаете: Мария Мурен мое настоящее имя. И ни одна душа не знает его здесь. Я не из Тулона, из недалекого отсюда самого Бандола… Самый пакостный из ‘отметчиков’ кладет мне на плечо свою лапу: ‘Ходу! Идем в участок, и не брыкаться!’ Я сразу же поглупела, как целое стадо индеек, и, вместо того чтобы протестовать, звать на помощь, как-нибудь отбояриться, а закон был на моей стороне, это ясно как день, я ударилась в слезы и только всего и прошу, чтобы мне позволили надеть юбку и захватить с собой Буль де Сюиф, моего терьера. И вот мы на улице. Можете вообразить, как мне было стыдно: я не одета, не причесана, и два ‘отметчика’ держат меня за руки, как воровку. Слава Богу, идти было недалеко. Мы приходим в участок. Там был комиссар. Владыка небесный! Мне показалось, что я возвратилась к моим родителям, где из четырех слов три были грубые!.. Знаете ли вы, что первым делом крикнул мне этот ‘комиссар’? ‘Наконец-то попалась мне одна из них! И они еще смеют иметь собак, эти собаки!’ И пошел!.. Чего только я не услыхала… Короче говоря, он наконец зовет нравственных и приказывает отвести меня — отгадайте куда? В особый квартал. Чтобы меня подвергли осмотру вместе с тамошними женщинами. Я думала, что уже все кончено и что мне дадут билет. К счастью, в последнее мгновение мне пришла в голову блестящая мысль. ‘Простите, — говорю я комиссару, — простите! Я спала тогда и не все поняла. У ваших людей был ордер, чтоб войти ко мне?’ Он снова начинает ругаться: ‘Ордер, чтоб войти к такой твари, как ты? Вот еще!..’ Но я помнила, что мой мичман как-то говорил мне. ‘У них не было ордера? Хорошо! Это доставит большое удовольствие моему другу, когда я расскажу ему это… Да, моему другу господину Тенвилю, редактору ‘Маленького тулонца’… Это было почти правда — то, что я говорила: мы с ним обыкновенно проводили две ночи каждые две недели, и Тенвиль был так мил, что обещал помочь мне, если у меня будут какие-нибудь неприятности. Ну, дети мои! Едва услышав это имя, имя Тенвиля, комиссар побледнел. И сразу же предложил мне сесть!.. Четверть часа спустя все было в порядке. Вместо того чтоб тащить меня на ‘осмотр’, послали агента за справками в редакцию ‘Маленького тулонца’. Тенвиль черкнул пару слов. И меня сейчас же отпустили! Ну не счастливо ли я отделалась, а?!
Женщины заволновались. Л’Эстисак прервал их:
— Самое замечательное, — сказал он холодно, — это то, что в тысяча семьсот восемьдесят девятом году банда фанатиков взяла приступом Бастилию из протеста против произвольных арестов, которые, как всякий знает, были позором старого строя…
Женщины все вместе покачали головами. Да, это было замечательно, и Л’Эстисак был прав. Но у них не хватило смелости шутить по этому поводу. И Жанник выразила общее их мнение:
— И все-таки, — прошептала она, — трудно жить так, вечно преследуемой, загнанной, травимой, как дикий зверь, как волк!..
Она задумалась. Потом внезапно сказала:
— Пор-Кро! Пор-Кро! Женитесь.
Тот даже привскочил:
— Тут же? — спросил он. — Немедленно? Без разговоров? Уж не история ли Фаригулетты внушила вам этот вердикт?
— Черт возьми! Да!..
Он удивился:
— Объясните?
— О! — сказала она. — Я никогда не умела давать объяснений! Но я вполне убеждена в том, что говорю: женитесь! Так будет лучше.
Он спросил ее:
— Так, значит, вы полагаете, что я буду счастлив? Что мы будем счастливы, эта девица и я?
Она поджала губы…
— Да, — сказала она, — да! История с Фаригулеттой — хороший урок для нас всех. Видите ли, голубчик Пор-Кро, хорошо живется только женатым людям. Варенье достается им, а черствый хлеб — холостякам!.. Не оставайтесь же холостяком, если можете стать ‘замужним человеком’! И хватайтесь за первый же случай. Ваша жена как раз по вас, друг мой. Она мила, спать с ней вовсе не будет неприятно, для вас в особенности, оттого что вы умеете спать с женщиной не грубо: ведь мы научили вас этому, мы, собаки, твари, как называл нас Фаригулеттин комиссар. Она пожнет плоды наших уроков. Когда у нее будут какие-либо прихоти, вы вспомните о наших прихотях, о прихотях собак и тварей. Вы не будете жестоки и эгоистичны. И вы как-нибудь проживете вдвоем. Женитесь, Пор-Кро!
— Дьявол! Нечего сказать, хорошо вы ободряете человека… Но вот что меня занимает: если брак, какой бы то ни было брак, представляется вам столь желательным, отчего вы сами, Жанник, не пытались выйти замуж?
— Я?..
— Вы! У вас не раз был к тому случай, это мы все прекрасно знаем. Три или четыре раза дело было только за вами: вам стоило только захотеть. И вы не захотели.
Она всплеснула своими прозрачными руками и снова уронила их на креп своего кимоно.
— Дело было только за мной… Быть может! Но ведь существует пословица: где козу привязали, там ей и травку щипать. А меня, друг мой, привязали вместе с другими холостяками.
Л’Эстисак оставил свое кресло зеленой травы и спинку из коры дерева. Он подошел к креслу Жанник, наклонился над ней и коснулся губами бледного лба девушки. Большая ассирийская борода эбенового дерева с инкрустацией из меди хотела, казалось, перелить немного своей силы в это хрупкое, слабое, бессильно распростертое тело.
— Щиплите травку, козочка!.. Так мило, мило, что вы не бросили нас, людей черствого хлеба.
Она запустила пальцы в длинные пряди, иссиня-черные и рыжие:
— Нет!.. Не мило, а благоразумно. Разве может выйти замуж та, кто родилась в грязной конуре в Рекуврансе от прачки и от портового рабочего, которые постоянно бывали пьяны три дня в неделю? Не может, не смеет!.. Конечно, если только она не захочет взять портового рабочего, сама стать прачкой, напиваться три дня в неделю, жить в грязи, среди драк и побоев — совсем так, как моя мать. Какова мать, такова дочь! Но видите ли! У меня не было призвания к этому: мне не нравились ни пинки ногой, ни град ударов веревкой, сложенной вчетверо. И я любила мыть лицо почти каждый день. Очевидно, я не была создана, чтобы стать порядочной женщиной. Я плохо кончила: у меня были любовники — офицеры, моряки, и они научили меня быть чистой, быть воздержанной, быть ласковой, не ругаться, читать, думать, всем порокам, не так ли!.. А что касается того, чтоб выйти замуж за одного из этих любовников и в благодарность за его уроки наградить его теми тестем и тещей, про которых я вам рассказала… Нет!.. Это было бы не слишком честно.
Последние лучи солнца окрасили пурпуром красноватые стволы похожих на зонтики сосен. Ночь стремительно надвигалась на весь рейд, гоня перед собою лиловые и зеленоватые сумерки. В усиливающейся тьме внезапно подул декабрьский ветер. Л’Эстисак властно поднял на руки больную и унес ее с лужайки в дом.
Было много поцелуев, потом все вместе ушли. Герцог один остался, оттого что он поселился на Голубой вилле, ‘экономии ради’, как он говорил без тени улыбки. Кроме того, он уверял, что болен, и прописал себе режим — режим Жанник…
И Жанник, которую покорила эта трогательная нежность, решилась, ради здоровья своего друга, следовать предписаниям врачей.
Маленький пароходик с желтой трубой спешил при свете звезд. Эскадренные броненосцы, сверкая разноцветными огнями — белыми, красными, зелеными, — казались архипелагом из драгоценных камней.
Селия, полусклонившись, сидела подле трапа, опираясь на борт, и смотрела в темноту.
— О чем вы думаете? — спросила маркиза Доре, которая не любила тишины.
Но Селия иногда любила тишину…
— Ни о чем, — сказала она.
И все всматривалась в ночь, вслушивалась…
Глава девятая
В АВИНЬОНЕ, НА МОСТУ,
ВСЕ ТАНЦУЮТ, ВСЕ ТАНЦУЮТ…
Перед дверью казино на четырех мачтах был натянут парус, изображавший что-то вроде маркизы. И двое полицейских, чрезвычайно гордые своей ролью, наводили трепет на два ряда мальчишек, сбежавшихся на соблазнительное зрелище. На фасаде здания синими электрическими лампочками была выведена сенсационная надпись: ‘Бал морских офицеров’. И парные извозчичьи коляски, более торжественные и более громыхающие, чем когда-либо, с шумом катились по мостовой бульвара, величественно подвозя многоцветный поток дам полусвета, разряженных или костюмированных.
Выйдя из коляски, Селия подняла глаза на надпись:
— Бал морских офицеров?.. Как так? Отчего же не Сифилитический бал?
Л’Эстисак, главный распорядитель праздника, стоял внизу лестницы и принимал прекрасных приглашенных:
— Оттого что мы уважаем чужие мнения, — сказал он. — Сифилитический бал — такое название могло бы оскорбить забавную скромность какого-нибудь почтенного мещанина, который случайно затесался среди тулонских прохожих. А мы стараемся никого не оскорблять, дорогая моя! Даже самого последнего мещанина.
Он замолчал, оттого что Селия стояла в подъезде и не шла дальше.
— Вы одни? — спросил он. — Угодно вам будет опереться на руку одного из гардемаринов и пройти в шинельную?
Двенадцать мидшипов с традиционными пионами в петлице служили ему адъютантами.
— Благодарю вас, — сказал Селия. — Со мною Пейрас. Я не знаю только, почему он замешкался на улице, вместо того чтоб войти сюда.
В то же мгновение появился Пейрас:
— Вот и я! — заявил он.
Он повел Селию к лестнице в шинельную. Но Селия с горечью затеяла сцену:
— На какую такую женщину ты пялил там глаза?
Гардемарин задрал плечи, сколько только мог:
— Черт! Право же, будет, прошу тебя!
Он быстрее потащил Селию. Но Селия повернула голову как раз вовремя, чтоб увидеть внизу, у самой лестницы, нескольких женщин, которые в свой черед только что вошли. Одна из них громко смеялась. И Селия внезапно побледнела, узнав задорный смех Жолиетты-Марсельки и ее крашеные рыжие волосы.
— Послушай! Идешь ты или нет? — сердился Пейрас.
Он был, казалось, в дурном настроении. И его любовница была не менее нервна. Их барометр, видимо, упал много ниже того места, где написано ‘переменно’.
— Послушай, — сказала внезапно Селия. — Ты не сможешь говорить, что я не предупреждала тебя: если ты меня обманешь с этой шлюхой, клянусь тебе, быть несчастью!..
— Опять! Честное слово, это у тебя болезнь. О какой такой шлюхе ты говоришь?
Он превосходно знал, о какой… И она сочла излишним давать ему разъяснения. Помимо того, и он сам вовсе не собирался продолжать спор до бесконечности. И он отрезал:
— Конечно! Наплевать в высокой степени! Ты достаточно налюбовалась шинельной?.. Тогда ходу! Идем!.. Поехали!..
Она уцепилась за его руку, которой он не предлагал ей. И волей-неволей они вошли в зал, как супружеская чета, чего и хотела Селия.
Уже в течение многих ночей рыжая луна сияла на небе виллы Шишурль.
Несмотря на свои похвальные решения, Бертран Пейрас продолжал быть любовником — единственным любовником — Селии. И декабрь успел уже состариться на девятнадцать дней. От жалованья, полученного первого декабря, оставалось одно лишь воспоминание — довольно смутное. И вся изобретательность юного гардемарина не могла возместить абсолютной пустоты его карманов.
Едва испарился последний луидор, как Пейрас попытался было осуществить благоразумный разрыв, который был предусмотрен с самого начала. Но Селия, с каждым днем все более в него влюбленная, начала кричать, как будто с нее заживо сдирали кожу:
— Ты бросаешь меня ради другой!
Сначала он посмеялся над ней, по установившемуся обычаю:
— Ну да, дитя мое! Я покидаю тебя ради другой женщины, ради очень богатой женщины, которая будет содержать меня роскошнейшим образом.
Но Селия была ревнива до неистовства и не находила удовольствия в насмешках. Она разразилась истерикой, и испуганный Пейрас был вынужден обещать ей, что вернется ‘как товарищ’, вернется еще раза два-три.
— Послезавтра, хорошо?
— О! завтра! Прошу тебя!.. Завтра!
Он возвратился назавтра, потом послезавтра, потом все следующие затем дни. И, разумеется, они были товарищами — товарищами по постели.
— Не все ли равно, что у тебя нет денег, ведь я не прошу ничего, я не хочу больше обедать в городе, бывать в казино, в кафе.
Ему было далеко не все равно. Он предпочел бы, чтобы она бывала в кафе, в казино, чтобы она обедала в городе и чтобы другой любовник тратился в свой черед на лестную обязанность сопровождать ее во все эти дорогостоящие места. Он, Пейрас, был бы тогда в состоянии наслаждаться холостяцкой жизнью где-нибудь в другом месте, на свободе.
Да! Но что делать!.. Не мог же он силой толкнуть свою любовницу в объятия первого встречного, не мог же попросту открыто бросить ее и обречь себя на громкие скандалы. Селия уже не стеснялась ожидать на Кронштадтской набережной прибытия шлюпки. И она победно утаскивала своего возлюбленного, сопровождаемая насмешливыми взглядами доброй дюжины офицеров, высадившихся из той же шлюпки.
Благоразумнее всего было покориться — на некоторое время. И Пейрас покорился — с большим неудовольствием:
— Вначале это было очень забавно, — откровенно признавался он себе. — Но теперь!.. Я соскреб аттестат зрелости, и осталась одна только дикарка.
Из шинельной нужно было пройти в фойе первого яруса, а оттуда уже спуститься по лестнице в партер. Спустившись с последней ступеньки, Пейрас и Селия оказались в самой гуще бала, — совсем как быки, вырвавшись из загона, влетают в самую середину корриды.
Танцующие кружились вприпрыжку в каком-то эпилептическом темпе под звуки цимбал и тромбонов — самой ужасной цирковой музыки, какую только можно выдумать.
Это был очень забавный бал, быть может даже самый забавный из балов в пристойной Европе. Однако Селия не сразу заметила это, и первым делом она надулась.
И действительно, ни зал, ни публика не были особенно великолепны. Убранство сводилось к нескольким рядам электрических лампочек, нескольким гирляндам китайских фонариков, нескольким японским зонтикам — и ничего больше. Что до публики, она была хуже чем пестрая — совсем разношерстная, и в большинстве своем вовсе не элегантная. Тон вечера не был отнюдь строгим, напротив того — были разрешены самые необычные наряды. Так что, несмотря на то, что не было недостатка в корректных фраках, туалетах с глубоким вырезом и платьях, вполне достойных самых великолепных празднеств, в Ницце ли, в Каннах или в Монте-Карло, — не было также недостатка и в пиджаках и обычных выходных костюмах, не говоря уже о пеньюарах и пижамах, просто не счесть было клоунов из коленкора, домино из люстрина и грошовых ряс. И это не было бы еще страшно: самая забавность собравшегося общества исключала всякую вульгарность. Но все эти пеньюары, костюмы для улицы, фраки, пиджаки, пижамы и маскарадные костюмы составляли только часть бала — часть великолепную и сверкающую! — и часть небольшую, оттого что она умещалась в партере, на балконе, на сцене, в кулисах и в баре. Она чувствовала себя там превосходно, и ей было достаточно просторно. Всю остальную часть театрального зала — ярусы, ложи, галерку — заполняла другая часть, гораздо большая — многочисленное сборище, забавное, экстравагантное, приглашенное сюда одному Господу ведомо каким образом! Традиция сифилитических балов требует, чтоб эти приглашения второго разряда, называемые внешними, широко распространялись. Все эти люди пришли сюда не затем, чтоб танцевать, но чтоб смотреть, не затем, чтоб на них смотрели, а чтоб видеть все самим, и они пришли сюда запросто, в самом затрапезном виде: женщины в шлепанцах, а мужчины без воротничков.
И надо признаться, что сборище это было не так уж приятно на вид. И вполне простительно было Селии, что она надула губы при виде него. И все же сборище это было очень живописно. И Сифилитический бал, быть может, ему-то главным образом и был обязан той забавностью, которая делала бал столь отличным от всех балов, какие только можно вообразить в прошлом, настоящем или будущем. Простонародье и буржуазия, толпившиеся в ярусах казино, были, без сомнения, свободны от многих предрассудков, раз они решились в таком количестве без всякого лицемерия явиться посмотреть на такое пестрое зрелище, каким является бал, который вполне открыто устраивают для дам полусвета их друзья и товарищи. Это значит, что морская и колониальная зараза коснулась и их. Оттого что здесь присутствовали целые семьи, почтенные и уважаемые, и сидели в ярусах, веселясь и нисколько не смущаясь. И мамаши сажали на колени к себе своих дочурок, чтобы малюткам удобнее было видеть красивых дам, которые так ловко носились по залу и так высоко задирали юбки. Здесь, без сомнения, многие осознали свое призвание.
Зал был полон. Танцевали на навощенном полу партера. Фойе было битком набито людьми. Отдыхали на сцене, которую соединял с залом специально устроенный настил, и здесь же, на сцене, был устроен буфет, были поставлены столики и зеленые растения, за которыми могли скрыться парочки. Пили также и в баре, где помещался другой буфет, более тихий и интимный. А ласками обменивались за кулисами. Не то чтоб какой-нибудь жест, даже самый смелый, был запрещен в самой гуще танцующих, в ярком свете люстр, рампы и светящихся цепей лампочек и фонариков. Но дамы полусвета, всегда учтивые и корректные, даже будучи разгорячены несколькими часами томных вальсов и безудержных галопов, даже будучи возбуждены самыми предательскими коктейлями и самыми искрящимися американскими смесями, предпочитали прятаться за какую-либо кулису или задник, чтоб обманывать своих любовников как можно более незаметно, как можно более мило.
Что бы ни происходило в кулисах, в баре или среди куп зеленых растений, превративших сцену в сад, всего пышнее и всего значительнее бал был в середине залы, там, где танцевали. Медные инструменты неутомимо отбивали самые бешеные темпы. Безудержный поток мужчин, и женщин несся стремительным вихрем, сопровождаемый яростными возгласами. Это были не только пары, как принято повсюду, странные группы, хороводы и фарандолы, скачущие кучки людей носились по трое, по четверо, по шестеро, взявшись за руки и крича во все горло от удовольствия, кавалеры в одиночку, как бомбы, летали от одного круга к другому, безумные наездницы выезжали на спинах танцоров, или это были героические амазонки, во весь рост стоявшие на плечах, предоставивших себя в их распоряжение, несмотря на всю опасность расквасить о пол носы, это были, наконец, больше чем наполовину голые женщины, которые переходили из рук в руки и передавали свои пышущие тела всякому мужчине, и эти последние воскрешали, как могли, вакханок и менад, пьяных только от шума, света, движения и молодого веселья. Оттого что, как ни странно это может показаться, Сифилитический бал был умерен и неразвратен. Оргия — пусть так, но оргия откровенная и здоровая — ясная, без чего-либо подозрительного или темного.
На первый взгляд, он, однако, не показался Селии таким. Эти люди, плясавшие так, как должны плясать краснокожие вокруг столба пыток, эти мужчины, распалившиеся до того, что готовы были перервать друг дружке горло, эти обезумевшие женщины, виснувшие на шее первого встречного, как любовница не решилась бы повиснуть на шее своего любовника, — нет! Это ей вовсе не нравилось! Рядом с нею Пейрас смотрел на бал сочувствующим взглядом человека, который намерен принять в нем активное участие.
Она искоса бросила на него взгляд, заранее снедаемая ревностью:
— Потанцуй со мной, хорошо? — сказала она.
Он удержался, чтобы не прищелкнуть недовольно языком. В самом деле! На Сифилитическом балу вовсе не принято танцевать с законной любовницей! Совсем не такое место, чтоб публично тянуть супружескую волынку! Кой черт! Для этой волынки достаточно постели.
Но он не захотел сразу же огорчить ее.
— Хорошо, — сказал он.
И вихрь увлек их сплетенные тела.
Пробило половину двенадцатого. Бал, до сих пор тусклый и в некотором роде мрачный, внезапно, меньше чем в пять минут расцвел. Согласно ритуалу, всякая уважающая себя женщина приезжает на Сифилитический бал ровно в половине двенадцатого. Приехать раньше — могло бы показаться, что ты здесь, чтоб зажигать лампы, — как все эти почтенные мещанки, которые забрались в ярусы, едва отперли двери, и ни за что на свете не пропустили бы ничего из зрелища. Приехать позже могло показаться позой, желанием подчеркнуть, что не можешь одеться в тот самый срок, какого достаточно для всякой смертной.
И теперь-то начался парад всех знаменитостей, Фаригулетта, Уродец и Крошка БПТ явились вместе, следуя по пятам за Жолиеттой-Марселькой. Появление маркизы Доре произвело сенсацию. И Жанник тоже появилась в свой черед, опираясь на руку гардемарина, откомандированного Л’Эстисаком. Бедная малютка разоделась для этого вечера, который мог стать последним ее праздником: на ней было платье Directoire 19 из сатина, вышитого ирландским кружевом, такого нежного и матового, что щеки больной, слишком бледные под слоем румян, казались почти свежими и сияющими. Селия перестала танцевать, чтоб полюбоваться на это платье. Впрочем, и сама она была очень мило наряжена — на ней было модное платье с красиво прилаженным чехлом, очень изящное и смело подчеркивающее красоту ее здорового и плотного тела. И, когда она выразила свое восхищение Жанник, та с полным правом могла ответить ей вполне искренним комплиментом.
— Здесь действительно есть несколько хороших туалетов, — констатировала Селия мгновение спустя, удаляясь по-прежнему под руку с Пейрасом. — Но есть и совсем другие!.. Вот! Взгляни на эту карикатуру!
Карикатурой была Жолиетта-Марселька, напялившая на себя костюм севильской табачницы. Спору нет, ее рыжая шевелюра совсем не согласовалась с мантильей, отороченной бахромой, и с цветком граната, воткнутым в ее прическу. Но все же ее плотно облегающий корсаж обрисовал грудь, ни в чем не уступающую груди Селии…
И Селия подсмотрела взгляд, который Пейрас бросил на ‘карикатуру’ и который отнюдь не был взглядом насмешливым.
— Потанцуй со мной, хорошо? — сказала она вдруг.
Он снова обхватил ее стан движением не вполне довольного человека.
Жанник тоже танцевала. Л’Эстисак протанцевал с нею первый круг, потом по-отечески заставил ее сесть и немного отдохнуть, оттого что она сразу же сильно запыхалась. Но очень скоро она снова пошла танцевать. Все прежние ее любовники и товарищи всячески ухаживали за ней, и каждый из них требовал, чтоб она хоть немного повальсировала или побостонировала с ним, и каждый старался этим подчеркнуть, что считает ее вполне здоровой. И она давала себя убедить наполовину — только наполовину.
Приходили с опозданием и другие люди. Среди них был и Лоеак де Виллен, грузчик, маркиз и граф, он пересек по диагонали зал и уселся за одним из столиков на сцене. Но на этот раз он изменил своему бушлату из шкиперского сукна и синей тельняшке, которая служила ему рубашкой, его фрак был вполне безупречен.
— Вы опять здесь? — сказал Л’Эстисак, увидев его. — Разве ваш транспорт все еще стоит на якоре в Сен-Луи на Роне?
— Нет. Я больше не грузчик. Я отказался от места.
— А?.. Какую же новую профессию вы намерены попробовать?
— Впредь до новых предписаний — только одну: танцора на Сифилитическом балу.
— Превосходно!.. В таком случае давайте пить вместе. Шампанское? Брют, разумеется?..
— Да… Хайдсик Монополь, красная этикетка, прошу вас.
— Это моя марка.
Их столик стоял у самой рампы. От бушующей толпы их отделяла только простая балюстрада. И вследствие разницы в высоте сцены и зала они превосходно видели всех и каждого, и от них не могла укрыться ни одна деталь зрелища.
— Занятно, — заметил Лоеак.
Кругообразным движением руки он обозначил все казино, от колосников до партера.
— Занятно, — повторил герцог.
Они помолчали мгновение. Потом Лоеак сразу спросил:
— Каким образом вам удалось это?
Герцог взглянул на него:
— Каким образом?..
Лоеак кивнул головой.
— Да, каким образом удалось вам добиться того, чего вы добились здесь и чего я не находил нигде, кроме как у вас? И как стали вы таким, какой вы есть?
Он достал портсигар из кармана и предложил Л’Эстисаку папиросу. Л’Эстисак взял папиросу, закурил ее и сделал три затяжки.
— Мы путешествовали, — отвечал он наконец. — Мы единственные французы, которые путешествовали, по-настоящему путешествовали. Этим объясняется многое.
— Быть может, — сказал Лоеак.
Он в свой черед закурил папиросу и окутал себя облаком дыма.
— Как бы то ни было, — заговорил он снова, — результаты этого совсем необычны. Перехожу к фактам: у вас здесь есть куртизанки, которые кажутся воскресшими куртизанками древности. Они красивы, и их обнаженные шеи способны затмить жемчужные ожерелья тех времен. Они деликатны и тонки, иные обладают умом, другие культурны. Кроме того, они счастливы и совсем не похожи на прибитых собак, как другие дамы полусвета, будь то во Франции или в каком-либо другом месте, по крайней мере те, которые еще не обзавелись автомобилем, особняком и драгоценностями. Оставим это, хотя даже одно это достойно восхищения. Но как вам удалось добиться нравственного перерождения этих созданий, так низко павших и таких испорченных повсюду и возродившихся здесь? Ваши куртизанки обладают совестью, честью, добродетелью. Освободившись от прежних законов, от религиозных и чистых законов христианских, они не впали в анархию и ничтожество, как это случается со всеми женщинами, подобными им, они нашли иной закон — быть может, древний, закон Афин или Александрии, не могу вам сказать, — оправдание, путеводную нить, то, что так необходимо женщине, чтобы идти своей дорогой в жизни и не уклониться от настоящей естественной добродетели, которая состоит в том, чтоб никогда никому не причинять зла. Вы достигли того, что казалось мне самой невозможной из химер. Как удалось вам это сделать?
— Мы путешествовали, — повторил герцог.
Помолчав немного, он объяснил:
— Мы путешествовали — не как туристы, не как клиенты агентства Кука, даже не как люди, одиноко скитающиеся по свету и умеющие смотреть на то, что они видят, нет, мы путешествовали, как улитки, которые повсюду тащат с собою свой дом, и во всякой стране, куда бы мы ни прибыли, мы продолжали вести нашу обычную кочевую жизнь, такую, какой мы жили во Франции, оттого что повсюду мы чувствовали себя на борту наших кораблей как на оторвавшемся клочке родной земли. Мы были свободны от многочисленных хлопот обычного путешествия, свободны от гостиниц, вокзалов, паспортов, гидов и путеводителей, и нам повсюду, куда бы мы ни попадали, оставалось только смотреть, широко раскрыв глаза. Громадное преимущество перед всеми другими путешественниками, мой дорогой! А результаты вы сами отметили: мы понемногу сносили наши предрассудки, сталкиваясь повсюду с предрассудками остальной части земного шара. И мы ощупью обрели — вовсе не добиваясь этого нарочно — ту естественную добродетель, которую вы только что так хорошо определили. А когда мы обрели и приняли ее, мы стали, вполне естественно, обучать ей наших подружек. Вот вам и объяснение тайны.
— Нет, — сказал Лоеак. — Я готов согласиться с тем, что вы обрели естественную добродетель. Но кроме того!.. В вашем объяснении ничего не говорится о неизбежном сопротивлении глупцов. Что вы обучили этой добродетели ваших подружек, этого я не допускаю, я не могу допустить этого!.. Нас, парижан, принято считать остроумными: где и когда видели вы, чтобы мы обучили остроумию тех уличных женщин, с которыми мы проводим ночи?
— Черт возьми! — сказал герцог. — Где и когда сами вы видели, чтобы у женщины, с которой вы проводите ночи, оставалось от этого что бы то ни было, кроме детей? У ваших парижан куча предрассудков. А почему они относятся к куртизанке с меньшим уважением, нежели к замужней женщине? Разве не должна первая, так же как и вторая, доставлять наслаждение духовное и плотское своему господину и владыке? Разве не получают и та и другая от своего владыки за это наслаждение пищу, кров и одежду? Разве и та и другая не продают вполне честно и законно свое тело и свою душу мужчине, чтоб он поступал с ними, как ему будет угодно? Где же разница — кроме как в предрассудках некоторых вероисповеданий и некоей условной морали? Есть много народов, которые не знают такой морали и такой религии. И они освободили нас от них в свой черед. И вот почему, говоря с нашими любовницами так, как вы говорите с вашими женами, мы добиваемся от этих первых того же, чего вы добиваетесь от последних.
— Но первоначальное воспитание?..
— Мы изменяем его, мы переделываем его! Для этого, без сомнения, нужно упорство, нужно постоянство. Но разве не кажется вам, что для того чтобы взрастить хорошую пшеницу, не обработанный до сих пор участок может часто оказаться более благоприятным, чем поле, покрытое плевелами и сорной травой?
— Вы заговорили, как поэт!.. Во всяком случае — вы отважны! Так, значит, вы полагаете, что девушка из простонародья, выросшая в невежестве и грубости, более способна стать приятной женщиной, нежели светская девушка или девушка из буржуазной семьи?
— Это было бы уже парадоксом. Я не захожу так далеко… Но я утверждаю, что не раз названная девица из общества будет много менее блестяща, нежели девушка из простонародья, которая прошла школу своих любовников.
Он наклонился над балюстрадой и, окинув взглядом зал, указал Лоеаку платье Directoire Жанник, которая снова пустилась танцевать:
— Вот!.. За примером идти не далеко. Эта блондиночка, Жанник, вы ее знаете, вы встречались с ней, вы слышали, как она болтает и хохочет и как она смеется над смертью, которая, как она прекрасно знает, уже угнездилась в обоих ее легких, увы!.. Все равно! Взгляните, как она грациозна и изящна, взгляните, сколько вкуса в этих кружевах, которыми убран сатин ее платья. Разве женщина нашего круга могла бы лучше придумать? Не думаю… Но это пустяки!.. Вам следовало бы заглянуть поглубже, заглянуть в ее душу, в ее ум, в сердце! И вы были бы потрясены, очарованы, соблазнены!.. Так вот! Все это, друг мой, родом из грязного чулана. Разумеется, Жанник — это превосходная степень, это исключение, это явление необычное. Очень немногие здешние девочки могут сравняться с Жанник, и я знаю десятки таких, у которых наши советы и наш пример в одно ухо вошли, а в другое вышли. Не все ли равно! Разве не хорошо уже, что из десяти один раз удается создать Жанник?
— Разумеется. Но вы говорите об уме, о душе, о сердце. Я готов согласиться с вами, что касается ума, который может пробудиться или расцвести. Но сердце?.. Разве вы обладаете волшебной палочкой, чтобы превращать камни в мягкий хлеб и маленьких проституток в честных девушек?
— Волшебная палочка? Да! У нас есть волшебная палочка, самая волшебная из всех! Лоеак, вам ли напоминать знаменитое четверостишие?
Он продекламировал вполголоса, опершись локтями о стол и положив голову на руки:
Спросили они:
‘Как без любви
В красотках любовь пробудить?’
Ответили им: ‘Любить…’
— Вот и все волшебство, мой дорогой! Вы, люди земли, спите с вашими любовницами и презираете их. Мы, моряки, любим наших любовниц и уважаем их. В результате ваши любовницы оказываются вашими врагами, а наши — нашими союзниками. В результате, ваши любовницы падают все ниже, становятся все более порочными, а наши возвышаются и становятся лучше. Оттого что ненависть — дурные дрожжи, а любовь — доброе семя. Женщина, которую любит мужчина, обладающий сердцем, сама становится трижды и четырежды женщиной с сердцем. Поймите меня! Я сказал — которую любят: дружески, почтительно, — а не влюблены только любовью эгоистичной, ревнивой, тиранической, грубой — той любовью, которую глупцы объявили самой восхитительной страстью.
— Теперь вы вовсе не поэтичны!.. Но я превосходно понял вас. Быть может, вы правы.
Бутылка Хейдсика была пуста. Лоеак начал вторую бутылку и медленно выпил полный стакан. Герцог молча смотрел на бал, разнузданный по-прежнему. Жанник снова запыхалась и села на ступеньки лестницы, соединявшей сцену и зал. Ее окружали офицеры, которые сами смеялись и смешили ее.
— Короче говоря, — сказал вдруг Лоеак, — вы изобрели новое определение слова ‘проституция’. Старик Литре 20, верно, перевернулся в гробу!..
Герцог повернул к нему голову:
— Что такое?..
— ‘Объемлющая всевозможные науки и искусства, а также и моральная школа для получивших дурное воспитание молодых женщин, чьи любовники воспитаны лучше, чем означенные молодые женщины’.
— Неплохо. Правда, несколько неполно…
Он отпил в свой черед и поставил стакан:
— Неполно, — повторил он. — Вы знаете еще не все: школа, о которой идет речь, есть школа взаимного обучения.
— Взаимного?..
— Да. Молодые женщины научаются в ней всему тому, чему не научили их своевременно родители. Но и молодые люди тоже получают в ней тысячу бесценных сведений, которых никогда не мог бы дать им никакой профессор!..
— Как жить вдвоем?
— Как жить вдвоем, раньше всего. И это далеко не такое искусство, которым можно пренебрегать. Неужто вы полагаете, что, с точки зрения будущего брака, ровно ничего не стоят месяцы и недели, проведенные с подругой, достойной уважения и любви порядочного человека? Никакой пользы для себя нельзя извлечь из связи с вульгарной девкой, существом настолько испорченным, что она перестает быть женщиной, ничего не даст также сожительство с классической девушкой-работницей, которая только и читает, что газетную хронику, где говорится о собачках, которых переехали извозчики. А Жанник читает Бодлера и умеет говорить правду. Но жизнь вдвоем — это еще не все: есть вещи более значительные.
— Как у Николе?
— Если хотите!.. Лоеак, вы только что задали мне два вопроса: один касался наших любовниц — и, мне кажется, я дал на него ответ, другой — нас самих: вы спрашиваете меня, как мы сделались тем, что мы есть. Давайте определим раньше всего: по-вашему, какие мы люди?
Их стаканы были пусты. Лоеак де Виллен наполнил их снова до краев. Потом он поднял свой стакан и сказал:
— Вы единственные люди среди всех, кого я когда-либо знавал, для которых республиканская формула ‘Свобода, Равенство, Братство’ не звучит смешной шуткой! Клянусь честью, вот вы какие!.. И я пью за ваше здоровье!.. Вы, моряки, единственная подлинно демократическая каста во Франции, единственная каста, каждый член которой безо всякой лжи называется товарищем других членов, единственная, которой неведома иерархия денег, рождения и чинов, единственная, которая по собственной воле признает и уважает только одно преимущество — преимущество седин. Вы, Л’Эстисак, дважды герцог и архимиллионер, однако я сам видел, как вы усадили за свой стол простого матроса, а ваш адмирал, который сидел в двух шагах от вас, и бровью не повел. За ваше здоровье, капитан!.. О, если б вам удалось, вам и тем, кто с вами, превратить в вам подобных бедное наше человечество, такое ограниченное и косолапое, тщеславное, идолопоклонствующее, смешное, деспотичное и рабское!..
Л’Эстисак вежливо осушил свой стакан. Потом он сказал:
— Вы на три четверти преувеличиваете, из любезности и из юношеского пыла. Но все же в сказанном вами есть двадцать пять процентов истины.
Он задумался на мгновение, скрестив руки на груди:
— Внемлите!.. ‘Две морские чайки и потаскушка’, басня!.. Лет двадцать тому назад один мальчик готовился к экзаменам, чтобы когда-нибудь непременно стать великим французским адмиралом. Этот мальчик жил тогда в старинном замке, и его отец был владельцем этого замка. Неподалеку, в хижине, все обитатели которой были некогда крепостными, крестьянин, несколько более зажиточный, чем другие, бился изо всех сил, чтоб дать воспитание старшему из своих мальчиков. И этот мальчик, ученик коллежа, усердно учился и наконец получил диплом. И владелец замка, чтоб уколоть самолюбие своего собственного сына, пригласил однажды в замок школяра и крестьянина-отца и угостил их бутылкой старого доброго вина в людской. И вот, пять или шесть лет спустя, сын владельца замка и сын крестьянина встретились вновь. Они встретились в кают-компании эскадренного броненосца, на борту которого они оба служили офицерами. Сын владельца замка стал мичманом, а сын крестьянина — врачом первого разряда. Они пожали друг другу руки не без смущения. Еще немного, и врач первого разряда назвал бы мичмана ‘господин герцог’. К счастью, этого не случилось. Им не понадобилось и двух недель совместной жизни на одном и том же корабле, чтоб убедиться: всемогущество аттестатов и учения могло наделить их одинаковыми нашивками на рукаве, но хижина и родовой замок все так же оставались безмерно отдаленными друг от друга… Греческий язык и геометрия не делают крестьянского мальчика светским человеком. И только люди, получившие одинаковое воспитание, чувствуют себя равными. Так все и осталось бы навсегда. Но как-то вечером мичман встретил здесь как раз, в этом самом тулонском казино… Она была прелестна, эта маленькая продавщица нежности и забвения. Знала она не слишком много: она вышла — как и Жанник — из грязного чулана, поэтому ее скорее кормили, чем воспитывали, но она была так послушна, так прилежна, так искренне верила, что она ничего ровно не знает и что ей нужно многому-многому научиться! Мичман должен был быть слишком скверным учителем, чтоб не добиться превращения подобной ученицы. Подушка является самой восхитительной классной комнатой, единственной, где ученица в объятьях учителя может отбросить самолюбие и получать без всякого стыда уроки, за которые она время от времени платит ценой, равной которой нет в мире. Короче говоря, через шесть месяцев девица эта была в своем роде совершенством. Мичман иногда не без гордости признавался себе, взглянув на нее украдкой, что дама, подобная ей, приукрашенная приличным именем и обладающая хоть каким-нибудь мужем, могла быть украшением любого общества, даже в том самом феодальном замке, где он сам родился. Ученица сдала экзамен и теперь могла сама обучать. Вы догадываетесь, что она и обучала. Когда истек седьмой месяц, мичман, сын владельца замка, списался с эскадренного броненосца и отправился в неведомо какую чрезвычайно отдаленную фиваиду. Его маленькая подруга, оставшись одна, сразу же сошлась с врачом первого разряда, сыном крестьянина. Я, кажется, говорил вам, что этот человек не был ни глуп, ни тщеславен. И он научился от своей любовницы всему тому, чему она сама научилась от прежнего своего друга. Вывод: они вскоре встретились снова, врач первого разряда и мичман (этот последний был уже лейтенантом). Но на этот раз они были уже равными, по-настоящему равными. И они сумели стать друзьями. Один из них зовется Гюг де Гибр, герцог де ла Маск и Л’Эстисак, и он познакомит вас с другим, которого звать Жозеф Рабеф и который возвращается из Китая на этих днях. Теперь вы знаете, Лоеак!.. Среди нас есть множество Рабефов и множество Л’Эстисаков. И, однако, — все они составляют ту демократическую и равноправную касту — равнение по лучшим! — которой вы восхищаетесь. В значительной степени это заслуга безвестных фей, подобных фее моей басни — которая есть подлинная история.
Внизу, в зале, который становился все более шумным, бал продолжал безудержно кипеть, и темп его становился все более горячечным.
Селия устала наконец и отошла к настилу, на котором отдыхали. Она увлекла за собой к лестнице Пейраса, проталкиваясь среди запыхавшихся людей, которые собирались, едва передохнув, снова броситься в гущу танцующих.
— Я хочу пить.
— Идем пить… Если это все!..
Взглядом он стал искать свободный столик. Но все столики были заняты. Тогда он вспомнил про бар и прошел за кулисы, чтоб оттуда пройти в бар. Селия ни на шаг не отставала от него.
Бар и в самом деле был на три четверти пуст. Здесь приютились только очень немногие — те, которые бежали от шума зала, — несколько мужчин и только одна женщина, которая сидела на крайнем табурете подле стойки, тянула через соломинку свой коктейль и смотрела маслеными глазами на мужчину, сидевшего рядом с ней и что-то тихо ей говорившего.
Когда вошла Селия, эта женщина — какая-то приятельница, которую она уже много раз встречала в ‘Цесарке’, у Маргассу и в других местах, — подняла голову, бросила ей приветствие и немедленно возвратилась к коктейлю и своему флирту. Селия отвечала на приветствие таким же приветствием, тоже вскочила на табурет и потребовала оранжаду. Пейрас, не дожидаясь, пока она выпьет, стал шарить в жилетном кармане, чтоб расплатиться.
— Сядь же! — сказала Селия.
— Благодарю, я не устал.
Он бросил бармену экю. Она продолжала:
— Что ты будешь пить?
— Сейчас ровно ничего. Мне не хочется пить.
— Все равно, садись! Я совсем без сил. Мы не скоро пойдем назад.
— Отдыхай, сколько тебе угодно, — сказал он наконец. — Я оставлю тебя здесь ненадолго и приду за тобой. Мне нужно повидать нескольких приятелей, обменяться рукопожатиями.
Она внезапно привскочила на своем табурете:
— Но я предпочитаю пойти вместе с тобой. Подожди пять минут, не больше. Я еще не так измочалена, я в состоянии ходить.
Он пожал плечами:
— Ну конечно, ты в состоянии ходить. Это не запрещено уголовным кодексом. Но ведь мы не две утки, которые проглотили приманку с одной ниткой. Ведь стены казино не обрушатся, если нашим достопочтенным гостям придется один раз созерцать в течение одного тура бостона Селию без Бертрана Пейраса и Бертрана Пейраса без Селии!..
Он говорил громко. В баре, где было почти совсем тихо, его голос, наполовину насмешливый, наполовину недовольный, был услышан всеми. Те несколько мужчин, которые пили здесь, болтая между собой без всякого шума, сразу же смолкли, прислушиваясь к назревающему скандалу. Только женщина на крайнем табурете и ее кавалер продолжали свой частный разговор, вполне безучастные к тому, что происходило за их спиной.
Селия, которую задело за живое, захотела сперва разыграть презрение:
— О!.. Бедняжка!.. Умоляю тебя, не стесняйся ради меня!.. Можешь слоняться, сколько тебе будет угодно. Будь уверен, я смогу обойтись и без тебя! Ты даже можешь не трудиться приходить за мной. Я как-нибудь справлюсь одна, будь спокоен!..
Но тот поймал ее на слове:
— Да? — живо сказал он. — Превосходно, дорогая! До скорого!.. Увидимся в ‘Цесарке’, в два часа, за ужином.
Он уже уходил страшно довольный удачей. Но Селия в бешенстве мгновенно переменила тон:
— Бертран! Послушай!..
Она соскочила с табурета, и табурет, который она оттолкнула изо всех сил, с грохотом упал. Все находившиеся в баре в то же мгновение очутились на ногах, включая сюда и парочку, которая оторвалась от своего нежного воркования.
— Бертран!.. Ты слышал, что я тебе только что сказала? Ты помнишь? Так вот! Берегись!.. Я предупредила тебя один раз, два раза я не стану тебя предупреждать.
Угроза казалась скорее смешной, чем трагической. И женщина с крайнего табурета решила, что может шутливо вмешаться в ссору:
— Браво, Селия! — крикнула она. — И плюньте на него, если он недоволен. Так всегда следует обращаться с любовниками!..
Она взглянула на своего любовника и засмеялась. Но Селия страшно побледнела и сделала отчаянный полуоборот:
— Скажите пожалуйста, и вы туда же! Не суйте носа в чужие дела! И оставьте меня в покое, если вам хочется, чтоб я вас не трогала!
Бармены были настороже и уже приблизились, чтоб вмешаться, если начнется сражение. Но та, к которой обращалась Селия, не обратила никакого внимания на ее слова, даже не двинулась с места и снова взялась за соломинку своего коктейля с такой чудесной флегматичностью, что, сбитая с толку, Селия остановилась. Тем временем Пейрас очень кстати спасся бегством из бара. Когда Селия спохватилась и хотела снова обратиться к нему, он был уже далеко. Тогда наступила реакция. И брошенная любовница едва успела снова усесться и наклонить голову над своим еще полным стаканом, чтобы скрыть крупные слезы, блиставшие на ее ресницах.
Только одна фраза, произнесенная довольно громко, прозвучала в стихшем снова баре, поясняя ликвидированный инцидент:
— Какая дикарка эта Селия!..
И, услыхав эти слова, Селия не вздумала обидеться. Но ей пришлось сделать над собой жестокое усилие, чтоб подавить рыдание, которое клокотало теперь в ее горле. Дикарка… Да, Пейрас называл уже ее этим именем. И именно оттого, что она дикарка, он ушел, он бросил ее.
Выйдя из бара и закрыв за собой дверь, Пейрас сделал антраша. Потом он благоразумно постарался увеличить расстояние, которое отделяло его от его грозной подруги.
‘Уф! — подумал он, пробираясь первым делом за задником с одной стороны сцены на другую. — Уф!.. Когда покойника Латюда 21 после тридцатипятилетнего сидения освободили от его цепей, он, наверное, переживал восхитительное чувство!..’
Он вышел из кулис. Мимо него кстати проносилась фарандола. Он подскочил, разъединил двух женщин без кавалеров, подхватил под руки обеих и торжествующе пустился в пляс, испуская радостные крики.
Приближался час ужина, и комитет праздника, собравшись в литерной ложе, прозванной адской 22, готовился к традиционным формальностям, которые предшествуют столь же традиционному ужину.
Четыре сборщицы подаяний уже обошли публику, и каждая из них приняла в душе твердое решение добиться наибольшей выручки и ради этой благой цели ни перед чем не останавливаться, обещать все, что угодно и пользоваться всяким случаем. Результатом этого решения были четыре чрезвычайно сильно помятые юбки и четыре корсажа, настоятельно требовавшие большого количества булавок. Зато четыре кружки, которые были опорожнены на глазах Л’Эстисака, красноречиво свидетельствовали о жалости к сифилитикам, бедные будут помнить этот бал, вне всякого сомнения самый щедрый из всех, имевших место в городе и в предместьях.
Теперь следовало вознаградить жертвователей (в лице их подруг) обильной раздачей аксессуаров.
И Л’Эстисак, главный церемониймейстер, хлопотал о том, чтобы открыть доступ к запертой до сих пор двери, которая отделяла сцену от таинственного склада костюмов или декораций.
В это самое время всеобщее внимание вдруг перенеслось ко входу в бальный зал. Оглушительное ‘ура’ приветствовало появление, вернее сказать, возвращение женщины — девчурки Фаригулетты, которая скрылась около часу назад и возвращалась теперь, только переменив костюм.
Только. Но новая рамка делала самую картину настолько ценной, что приветственные возгласы были вполне справедливы.
Фаригулетта продвигалась, несомая в триумфальном шествии целой когортой энтузиастов. Ее ноги опирались на мужские плечи, и бесчисленное количество рук держало ее за лодыжки, за икры, за колени, таким образом она возвышалась над самыми высокими головами и была видна от одного до другого конца зала. И громкие приветственные возгласы вылетали из шестисот уст.
На Фаригулетте была надета пара очень вырезанных сандалий, от которых крестообразно поднималась по ее обнаженным ногам — без чулок, без трико, без носочков — черная тесьма в палец шириной, поднималась до бедер, вокруг которых была обернута прозрачная красноватая ткань, составлявшая очень узкий пояс. Бархатная тесьма удерживала на месте эту ткань тем, что давила на нее, и продолжала дальше свой узор, на животе, на груди, на обнаженных плечах. Две груди, упругие и крепкие, налились под давлением тесьмы, которая, однако, нисколько не нарушала их совершенной формы. На шее тесьма заканчивалась ожерельем. Сияющее чудесной юностью тело в таком окружении темного и мягкого плюща казалось много более белым и чистым, оттого что оно было прекрасно.
Триумфальный кортеж обошел весь театр и наконец остановился под адской ложей, откуда сыпались розы. Это возвратившаяся к Л’Эстисаку Жанник, счастливая большим успехом маленькой подруги, которую она любила и которая была очень мила, бросала обезумевшей от радости героине все свои цветы. Началась невообразимая сутолока. Мужчины влезали друга на друга, и Фаригулетта на вершине этой груды человеческих тел достигла барьера ложи. Другие руки ухватили ее, и она перешагнула этот барьер под настоящее завывание, приветствовавшее чудесное вознесение триумфаторши. Тогда, улучив наиболее благоприятную минуту, Л’Эстисак отдал приказание. Запертые двери распахнулись и, из склада костюмов внезапно появилась колесница, которую толпа подхватила и снесла со сцены в зал. Это была колесница Нептуна, и на ней сидел Синий Бог с бородой из водорослей. Десять Нереид, нагих от головы до пят, как некий ковер чистой плоти, поместились у его ног. И сплетенные руки начали бросать куклы, дуделки и свистки, которые танцевавшие дамы восторженно приняли, начав веселую свалку.
Потом затрубили фанфары и возвестили, что настало время идти ужинать. Коридоры были запружены густой толпой, которая топталась на месте и страшно толкалась. Шинельную взяли приступом, и она никак не поспевала выдать все манто и накидки. И очень многие решились отправиться, как они были, с непокрытой головой, без шалей, платков, накидок — в ресторан, к счастью расположенный неподалеку. По улице бежали женщины… с открытой шеей!
Л’Эстисак предусмотрительно позаботился задолго до всего этого получить шубку Жанник. И молодая женщина, надлежащим образом укутанная, дожидалась в адской ложе, пока схлынет толпа.
Но так как до этого было еще далеко, герцогу пришла в голову блестящая мысль:
— Мы просто глупы! Пойдем через бар. Готов биться об заклад, что там нет ни души. Бармены отопрут для нас запасный выход.
И точно, в баре не было ни души, но не совсем: проходя через небольшую залу, Жанник заметила на одном из табуретов женщину, сидевшую неподвижно, закрыв руками лицо.
— Что такое? Но… Уж не ошиблась ли я? Мне кажется, это Селия?
Понурая голова поднялась, и Жанник увидела два больших черных глаза, влажных от слез.
— Что такое! Вот она и плачет!.. Живо осушите слезы, живо! живо! живо!.. Послушайте, детка… Что случилось? У вас какое-нибудь горе?
Селия сделала неопределенный жест. Потом, так как Жанник нежно обняла ее, она призналась со стыдом, как будто бы она совершила преступление:
— Он бросил меня.
— Бросил?.. Кто? Пейрас?.. И вы приходите в отчаяние из-за этого дрянного мальчишки? Послушайте!.. Что скажет ваш старый друг Доре? Селия, красотка моя, вы не подумали об этом. Никогда не следует плакать из-за любовника. Не стоит этого. Не говоря уже о том, что он, быть может, не совсем вас бросил: мы всегда готовы поставить крест на всяком деле, а в конце концов всегда все устраивается и парочки снова мирятся. Ваш мидшип? Пари, что если вы будете вести себя достаточно разумно и не станете бегать за ним, он будет снова пришит к вашей юбке раньше, чем успеют пройти две недели.
— Две недели!..
— Раньше завтрашнего утра, хотела я сказать. Это оговорка. А тем временем живо. Идемте ужинать.
— Я не голодна.
— Я тоже не голодна! Не все ли равно? Л’Эстисак, снимите ее с табурета!..
Гигант деликатно произвел предписанное похищение.
— А теперь в путь!
Она завладела рукой Селии и решительно направилась к двери, которую открыли для них бармены.
Селия, растроганная, несмотря на свое горе, этой пылкой дружбой, обняла Жанник и от всего сердца поцеловала ее:
— Какая вы добрая!
Но в дверь ворвался холодный воздух, и Жанник, глотнув его, страшно закашлялась.
— Поторопимся! — сказал вдруг герцог.
Он подхватил больную на руки и бегом понес ее, прижимая к себе. Селия бежала рядом.
Прямо перед ними, в конце улицы, окна ресторана светили, как некий маяк. Там будет тепло и хорошо.
На полдороге Селия, продолжая бежать, заметила обнаженную руку Жанник, белевшую на плече Л’Эстисака. Она на лету поцеловала эту руку.
— Так, значит, — прошептала Жанник, чей кашель прошел уже, — так, значит, вы будете немного жалеть обо мне, когда я умру?
Глава десятая
СОВСЕМ КОРОТКАЯ НАДГРОБНАЯ РЕЧЬ
И через день после Сифилитического бала Жанник умерла.
…Смертью совсем тихой, которой она почти не сознавала. В последний раз судьба оказалась милостивой к бедной девчурке. Ее уложили в постель по возвращении с праздника, и она уверила себя, что так подорвала ее силы одна лишь усталость после слишком весело проведенной ночи. Еще бы!.. Столько танцев, столько шампанского, и это возвращение в дурно закрытом экипаже, куда проникала утренняя прохлада! Вполне естественно, что она чувствовала усталость. От нее и следа не будет после того, как она поспит, двадцать четыре часа бай-бай!
Слишком худенькое тельце вытянулось в чистой постели, и волна распущенных золотистых волос покрыла щеки, еще более белые, чем подушка. ‘В понедельник утром… поднимусь рано… пойду на базар… куплю хризантем…’ И голубые глаза закрылись.
И глаза цвета барвинок больше не открывались, кроме двух-трех раз, в минуты проблесков сознания. За сном последовало забытье, а за забытьем — смерть…
И все же смерть подкралась не столь заметно, чтоб умирающая не услыхала смутно, из глубины своей летаргии, холодного шелеста траурного савана и скрипучего стона косы. Когда-то, прежде, в бретонской церкви в Рекуврансе, маленькая Жанник ходила к первому причастию, и католическая вера только уснула в ней под влиянием убаюкивающих наркотиков философии и язычества. А шелест савана и стон косы способны разогнать не один таинственный сон. В один из перерывов забытья ее побелевшие уже губы с трудом приоткрылись, закрывшиеся уже веки задрожали, и Л’Эстисак, наклонившийся над изголовьем, скорее угадал, чем услышал, последний призыв к Вечному Спасителю: ‘Иисус, Иисус, Иисус!..’ Л’Эстисак отправился за священником.
На виллу Шишурль приглашение на похороны пришло в тот же вечер. Селия уже часа два как проснулась, но еще не выходила из спальни. Она сидела перед зеркалом, ее ноги были вялы, руки ее были тяжелы, и она снова закрыла глаза. И в воде, налитой в умывальную чашку, блестящей от мыла, мало-помалу расползались концентрические морщины.
Рыжка вошла, не стуча по своей привычке, и подала конверт с траурной каймой.
— Вот, только что принесли… Посыльный, что ли, одет совсем как факельщик.
Селия привскочила, и пеньюар упал с ее плеч. Конверт, вскрытый нетерпеливой рукой, упал в чашку для умывания.
И Селия не подняла пеньюара и не надела его снова. Она читала и перечитывала:
Вы приглашаетесь принять участие в похоронной процессии,
сопровождающей тело девицы
АННЫ ЖАННИК ИВОННЫ КЕРМОР
усопшей во вторник 22 декабря 1908 г.,
на двадцать четвертом году своей жизни, и приявшей св. Дары.
Молитесь за нее!..
От ее подруг и друзей.
Вынос тела из дома усопшей,
Голубая вилла близ Тамариса, завтра, в среду,
24 декабря, в 10 часов утра.
Ее так поразило это приглашение, что она не сразу почувствовала горе, и понадобилось несколько мгновений, чтоб два точных слова ‘Жанник умерла’ болезненно отозвались в ее сознании.
Так, значит, в этом странном городе можно было умереть, не имея семьи, будучи только бедной девушкой без роду и племени, скитающейся из города в город, убегая от варварских предрассудков, жестоких законов, ужасной и отвратительной полиции, убегающей, как преследуемая лань бежит от своры гончих, — и все же, благодаря нескольким отважным сердцам, можно было быть похороненной, как хоронят честных людей, в гробу, обитом сукном, быть может украшенном цветами, со священником впереди и друзьями за гробом?.. И вас не швырнут темной ночью, как паршивого пса, в первую попавшуюся яму. Можно, значит, быть похороненным при дневном свете, на кладбище, как хоронят христиан?..
Морские офицеры — два лейтенанта из трех, четыре мичмана из пяти и девять гардемаринов из десяти — почти всегда обязаны все утро оставаться ‘на борту’: нормальная служба на военном корабле требует присутствия большинства командного состава и команды от восьми часов утра до четырех часов пополудни. Только после четырех те, кто не стоит вахту, имеют право съехать на берег, чтобы пообедать в кругу семьи и лечь спать в настоящую постель. Но это правило допускает исключения, в особенности тогда, когда эскадра окончила маневры и отдыхает на тулонском рейде, защищенная от непогоды и приключений. Погребение товарища может явиться достаточным поводом, чтобы оставить борт корабля в какой угодно неуказанный час. Немногие начальники оказались бы настолько строгими, чтоб отказать в подобном случае даже самому неисправному из матросов.
На маленьком пароходике с желтой трубой, который вез ее в Тамарис, Селия, без всякого удивления, узнала многих офицеров, которые, без сомнения, так же, как и она, направлялись в последний раз на Голубую виллу.
В эту среду Селия встала рано утром, и ей это не было трудно, оттого что со времени их ссоры на Сифилитическом балу Пейрас не был у своей любовницы!
Воскресенье, понедельник, вторник — три дня, целых три дня. О! скверное животное! Подумать только, такое злопамятство — из-за четырех слов, даже не слишком сердитых! И теперь одинокие вечера были так ужасно долги, что покинутая женщина, чтобы как-нибудь скоротать их, ложилась в постель, едва выйдя из-за стола, и проводила в постели шестнадцать часов из двадцати четырех. Понятно, что бедные заплаканные глаза открывались ни свет ни заря.
Неизбежным образом она снова начала обедать у матушки Агассен. Куда же пойти, проплакав от пяти до семи, не умывшись, не причесавшись, когда до города приходится тащиться в трамвае не меньше получаса? Машинально влезаешь в пеньюар и туфли, переходишь небольшую улицу Митры I, открываешь дверь с облезшими квадратами и грустно улыбаешься грузной и замасленной хозяйке:
— Та-та-та! Малютка Селия! Как живешь, красавица?
Но в первый раз — на следующий день после этого ужасного бала! — пришлось очень тяжело. Нужно было перенести целый поток вопросов, выражений соболезнования, насмешек, советов:
— Красотка моя! Я тебе говорила, что твое казино, твои свидания, твои мидшипы и все твои фигли-мигли — все это совсем ‘не серьезно’! Я тебе говорила, красотка моя! Помнишь ты, а?.. Ну ладно! У матери Агассен кое-что есть в голове, и вовсе не глупости!.. Не плачь! Я тебе устрою золотое и серебряное дело. А потому, хочешь сегодня хороший бифштекс?
Да, тяжело пришлось…
К счастью, милое предсказание бедной Жанник пело еще в глубине разбитого сердечка:
‘Ваш мидшип? Пари, что если вы будете вести себя достаточно разумно и не станете бегать за ним, он будет опять пришит к вашей юбке раньше, чем успеют пройти две недели!’
Отчего же нет, Бог мой? Предсказание покойницы не могло быть ложным!..
Бедная Жанник! Маленький пароходик с желтой трубой проходил уже мимо мыса Балагие. Со штирборта старая башня с бойницами возвышалась над чудесным зеленым сосновым бором, окружающим Тамарис. С бакборта тянулся оливковый бархат Сепетского полуострова, чей узкий профиль выделялся между бирюзой неба и лазурью моря. За кормой Малый Рейд и его стальной архипелаг — эскадра — сверкал под распаленным золотым дождем, сыпавшимся с солнца. Бедная, бедная Жанник! Никогда она не увидит больше всего того, что она так сильно-сильно любила!..
По тулонским обычаям похоронный кортеж отправляется из дома усопшего в церковь и из церкви на кладбище самым дальним путем, чтобы как можно большее количество живых могло видеть покойника во время последней его прогулки. Сопровождающие гроб люди идут все время пешком, женщины впереди, мужчины позади. И элементарные правила приличия требуют даже для самого безвестного покойника пятнадцати или двадцати венков, двух балдахинов и трех надгробных речей. И в шести шагах позади гроба можно увидеть яркие зонтики и шляпы, пестрые, как радуга.
Войдя в калитку, Селия нисколько не удивилась тому, что весь сад полон роскошных туалетов и шляп с султанами из перьев: маленький куртизанки израсходовали кучу денег в честь покойной подруги. И, быть может, это изобилие перьев и роз было не столько смешным, сколько трогательным. Селия взглянула на свой собственный туалет — платье серого сукна, очень простое и строгое — и пожалела, что не выбрала ничего более красивого.
Пробило десять часов. Селия увидела движение в пестрой толпе, теснившейся на лужайках. Тело вынесли, и дроги начали спускаться по зигзагообразной аллее. Все построились рядами. Мужчины обнажили головы, женщины крестились…
И кортеж отправился по извивающейся дороге.
Впереди шли три священника, молившиеся вслух. Перед ними несли серебряный крест — крест того, кто столь милосердно дал прощение Магдалине. За ними две лошади в попонах везли колесницу — по провансальскому обычаю, который не делает различия между детьми, девушками и молодыми женщинами, мать, скончавшуюся во время родов, провожают на кладбище точно так же, как ее новорожденного.
На четырех колонках колесницы было только четыре простых венка из иммортелей. Но на самом гробу лежала ослепительная груда лилий, орхидей и буль-денеж, и они громогласно говорили о том, что бедный мертвец, который скоро сгниет под ними, был существом любившим и любимым, что у него было горячее и нежное сердце, которое другие сердца ценили и продолжали ценить, несмотря на болезнь, несмотря на смерть, даже в этом мрачном и зловонном ящике, который душистые растения обнимали, как живые и шелковистые руки.
Как полагается, впереди колесницы несли концы покрывала, лежавшего на гробе, и так как среди присутствующих не нашлось восьми платьев, которые не были бы ни красными, ни зелеными, ни желтыми, ни синими, ни оранжевыми, то остановились на четырех наиболее скромных — двух лиловых и двух кремовых, и четыре маленькие девочки, настоящие маленькие девочки, лет десяти-одиннадцати, которых подхватили у дверей соседней школы, дополняли эту часть кортежа и несли задние два конца. Слишком красивые платья казались еще более красивыми рядом с черными блузками школьниц. И они не были слишком чистыми, эти блузы… но Селия подумала, что Жанник, наверное, была бы довольна, что ее везут так, в сопровождении четырех лапок, запачканных чернилами или вареньем.
За ними, впереди остальной части кортежа, шли трое мужчин в трауре. И на этот раз Селия, которая вообще перестала было уже удивляться, разинула рот и широко раскрыла глаза.
Трое мужчин, которые при всем народе объявляли себя семейством Жанник, были: лейтенант флота герцог де ла Маск и Л’Эстисак, облачившийся в полную парадную форму, с эполетами, орденами, саблей и золотой портупеей, другой офицер, тоже в парадной форме, и граф Лоеак, маркиз де Виллен. Все трое шли с непокрытыми головами. У обоих моряков была повязка из крепа на рукаве, а у Лоеака такая же повязка на цилиндре.
За спиной Селии кто-то вполголоса спросил:
— Справа это Л’Эстисак?.. А слева? Я не могу разглядеть, не найду очков.
И кто-то отвечал:
— Налево? Это Рабеф, врач. Он прибыл из Китая.
— Но… Как так? У Рабефа только три нашивки. И разве он кавалер ордена Почетного Легиона?
— Да. Он сделал очень много в миссии Байара, в Се-Чуане, во время чумы.
— Да, да!.. Вспоминаю!.. Я не помнил имени. Что такое?..
У Л’Эстисака медаль за спасение погибающих!.. Мне кажется, что у него там трехцветная лента?
— Да, и даже золотая медаль. Он получил ее в Декаре, когда бросился в воду, чтоб спасти матроса. Море кишело акулами.
— Здорово!..
Дроги удалялись. Селия замешалась в задние ряды женщин и следовала за ними.
…Так, значит, два героя в последний раз провожали Жанник на вечный покой.
С глухим шумом гроб коснулся дна ужасной ямы. И могильщик с лопатой на плече оперся о мрамор соседнего надгробного памятника, бормоча бесконечные слова, как это принято.
Но Л’Эстисак только поднял горсть земли и бросил ее на гроб, не произнеся ни слова. И после него Рабеф — врач — тоже приблизился к могиле и бросил в нее большую охапку цветов, украшавших колесницу.
И только Лоеак де Виллен произнес единственное надгробное слово, совсем короткое:
— Спи спокойно, сестренка, до скорого свидания! Терпение! Еще немного, и все мы будем спать рядом с тобой!..
В то же мгновение раздалось громкое рыдание. Селия не могла удержать слез. И все внезапно как бы заразились этими слезами: вокруг могилы плакали все женщины, а одна из них упала в обморок.
Стоявший неподалеку от Селии Рабеф бросился к ней, чтоб поддержать ее. В свой черед и Л’Эстисак подошел к ней и вытер ей глаза:
— Послушайте, бедная девчурка!.. Будьте благоразумны! Теперь, когда все уже кончилось…
Но она не переставала всхлипывать…
И герцог обернулся к врачу:
— Рабеф, старина!.. По-моему, ее нельзя оставлять в таком состоянии. Не будете ли вы милы доставить ее в ее собственную каюту? Мне необходимо немедленно возвратиться на корабль. Она, кажется, живет в Мурильоне. Ее звать Селия. Имею честь представить вас ей. Селия! Прошу вас!.. Сделайте над собой усилие, детка. Мой лучший друг, доктор Рабеф, проводит вас до ограды вашего дома.
Глава одиннадцатая
ULTIMA RATIO REGINAE
23
— Послушайте, детка, если вы весь сегодняшний вечер проведете так же, как вчерашний, оплакивая Жанник, она ведь не воскреснет от этого, не так ли? Так вот!.. Собирайтесь же с духом, встряхнитесь и поедемте поужинать в город, только со мною, вдвоем, вот!..
И ‘морская маркиза’ Доре, обеими руками обнимавшая стан подруги, приподняла ее с кресла и поставила на ноги.
Селия чрезвычайно грустно мотнула головой справа налево. Наконец она прошептала:
— Ужинать? Зачем?..
— ‘Зачем’?.. Вот что, девочка, в следующий раз, когда я услышу от вас это ‘зачем’, я вас отшлепаю по щекам! Зачем? Не знаю, но уж, наверно, зачем-нибудь да нужно! Оттого что все бывает нужно для чего-нибудь, кроме бездельного сидения в кимоно и туфлях на босу ногу!.. Живо, ваше платье!.. Вы думаете, что Жанник торчала дома, когда она была здорова? Никто не был так весел и не любил так выезжать, как она. И она совсем не порадовалась бы, если б узнала, что вы хотите погубить из-за нее вечер, и как раз в то время, когда вам натянули нос! Послушайте! Вам очень хочется, чтобы ваш мидшип смеялся над вами и говорил, что вы плачете по нем втихомолку у себя дома?
Селия немедленно отправилась в ванную комнату. Доре последовала за ней.
Вода в тазу была приготовлена. Купальщица, совсем голая, обеими руками прижала к телу большую набухшую губку, прежде чем присесть на корточки в маленьком холодном пруде.
— Не теплая вода? — воскликнула в изумлении Доре.
— Никогда. Старая привычка, знаете ли! Когда я была еще совсем молодой девушкой, моя мать запрещала мне теплую воду, даже зимой.
Маркиза широко раскрыла глаза:
— Вы проделывали обмывание, когда жили с родителями?
Селия вдруг опустила глаза, покраснела и прошептала:
— Да. Оттого что…
И не знала, как окончить фразу. Но Доре была добросердечна и сразу покончила со смущением своей маленькой приятельницы. К тому же она не в первый раз почуяла ‘высокое’ происхождение Селии, происходившей, по меньшей мере, от аптекаря или начальника железнодорожной станции. Когда женщина хорошо грамотна, что удивительного, если она происходит из семьи, где каждое утро проделывают обмывание! А, главное, Селия не пользовалась этим, чтоб задирать нос? Поэтому Доре не стала слушать и прервала ее:
— Кстати, вот что… Вы вполне уверены, что Пейрас бросил вас?
— Больше чем уверена!
— Отчего так? Надеюсь, вы не станете жалеть о нем, об этом скверном мальчишке! Вы знаете, я высказывала вам мое мнение о таких постоянных связях: это годится для женщин, которым стукнуло уже тридцать и которым нужно подумать о будущем. Но до тех пор нельзя застаиваться, нужно переходить из рук в руки и набираться опыта и знаний. Только меняя друзей, можно научиться всякой всячине. Сколько раз я твердила вам эту прописную истину? Послушайте! Вы думаете, что я когда-нибудь нашла бы мое истинное призвание — театр, — если б я висела на шее того, кто был моим самым первым другом? Только пятнадцатый открыл у меня голос и стал платить за уроки пения. Оставьте, детка! Вы должны поставить свечку святому Вышибале за то, что Пейрас вас бросил.
Селия продолжала молчать, сидя по-прежнему на корточках и прижимая губку повыше грудей, которые она орошала медленным дождем. Доре взглянула на нее и прервала проповедь:
— Отчего вы не предпочитаете пользоваться мокрым полотенцем для груди? Говорят, от этого она становится более упругой и крепкой. Правда, вам нечего заботиться об этом. Вы хорошо сложены, детка!..
— О! — воскликнула Селия вежливо. — Я видела вас во время обмывания: вы так же хорошо сложены, как я, и много лучше меня!.. По одной вашей коже можно сказать, что вы белокуры.
— Смейтесь!.. Как будто вы не знаете, что мои волосы обесцвечены перекисью водорода.
— Вы говорили мне об этом, но никто другой не поверил бы…
Она вылезла из таза. Доре подала ей пеньюар.
— Теперь поторопитесь! Скоро семь. И я вас повезу обедать к Маргассу.
— К Маргассу?
— О! Будьте спокойный! Только мы вдвоем!..
Она продолжала:
— Скажите… Вы только что рассказывали мне об этом. Кто такой этот доктор Рабеф, который отвез вас домой вчера утром, после похорон?
— Я сама плохо знаю. Друг Л’Эстисака, корабельный врач, с тремя нашивками.
— Молодой?
— О нет!.. Лет сорока пяти, не меньше.
— Милый?
— Это да!.. Чрезвычайно милый. Мне почти сделалось дурно, я вам говорила, и он ухаживал за мной на пароходе и был так внимателен, так деликатен!.. Он был в полной форме, с эполетами и при шпаге. Все смотрели на нас. У него был такой вид, точно ему это все равно. Когда мы добрались до набережной, он предложил мне руку. Потом он сел в трамвай вместе со мной. ‘Если бы стоянка извозчиков была не слишком далеко от набережной, — сказал он мне, — я посадил бы вас в извозчичью коляску. Но чем идти пешком до театра, лучше сесть в трамвай тут же. Только я не хочу оставить вас одну в таком состоянии. Я провожу вас до дому’. И он так и сделал.
Маркиза Доре задумалась…
— Он входил к вам?
— Да. Но немедленно же ушел.
— И… ничего? Ни одного поцелуя? Никакого… жеста?..
— О! Ничего!.. Он, кажется, не такой человек… Да и, знаете ли, Доре… С ним я… нет!
— Отчего нет?
— Почем я знаю!.. Нет, оттого что нет!.. Прежде всего, он слишком стар. Ему — все сорок пять!
— Сорок пять лет? Вам придется не раз иметь дело с более старыми.
— Во всяком случае, не о чем говорить. Тем более, что он и не думает об этом!..
— Жаль.
— Скажите пожалуйста!..
— Да, жаль!.. Такой человек, уже не слишком молодой и который только что возвратился из дальнего плавания, это значит, что он не скоро уедет и, по всей вероятности, имеет сбережения — это как раз такой любовник, какой вам нужен, вам, домоседке, не любящей перемен и плачущей, когда ее бросают.
Селия скинула пеньюар и, стоя, схватила одной рукой свою сорочку, висевшую на двух створках ширмы.
— Все равно! — сказала она. — Я предпочитаю… — Она закончила фразу, когда ее голова вынырнула из батиста сорочки. — Я предпочитаю моего мидшипа!.. Скажите, Доре, он ведь, верно, будет где-нибудь ужинать сегодня вечером? Если бы все могло как-нибудь уладиться…
Доре подняла к потолку обе руки:
— Если б я это знала, я предпочла бы оставить вас здесь!.. Сколько раз повторять вам, что вы должны благодарить небо за то, что эта дурацкая история кончилась? Ведь я бьюсь, чтоб убедить вас, что вам следует бывать повсюду, узнавать людей, и что вы всегда успеете через год или два сойтись с кем-нибудь надолго, когда вы будете уже достаточно опытны. Оттого что тогда вы сумеете устроиться куда более удобным образом. С кем-нибудь вроде этого доброго доктора Рабефа. А вы такая дуреха, вы опять стонете и упираетесь из-за вашего дрянного мальчишки! Смотрите, берегитесь! В следующий раз я вас отшлепаю по щекам!.. А теперь поторапливайтесь. Вот ваши чулки, ваши панталоны, ваши подвязки. Если вы будете так копаться, мы сядем за стол не раньше девяти часов. А я голодна! Одевайтесь, одевайтесь!..
Говоря теоретически, на Лазурном берегу никогда не бывает дождя.
На практике иногда там идет дождь. А когда там идет дождь, небо старается наверстать свое. Пять минут тулонского ливня стоят пяти часов парижского мелкого дождика.
В этот день, 24 декабря 1908 года, шел дождь. И вагон Мурильонского трамвая, превратившись в лодку, переплывал ручьи и реки, пять минут назад бывшие улицами и бульварами.
Появление Селии и Доре у Маргассу было крайне водоточивым. Зонтики уберегли еще кое-как шляпки и корсажи, а также высоко подобранные юбки. Но воланы нижних юбок казались свежевымоченными, а с ботинок текло, как если б они были губками.
К счастью, простота нравов, изгнанная со всей остальной части земного шара, нашла последний приют на юге Франции. Раньше еще чем две затопленные женщины успели выбрать столик, местный хозяин, почтенный Маргассу, самолично выскочил из-за своей конторки и опустился на колени перед клиентками:
— Сударыни! Вы заболеете с мокрыми ногами. Сегодня не буря даже — настоящий ураган! Позвольте мне снять с вас ботинки и поставить их посушиться на плиту. Пока вы откушаете, все будет в порядке. Виктор!.. Принеси две скамеечки и скажи госпоже Маргассу, чтоб она прислала туфли для мадам Доре и мадам Селии. Вам посчастливилось: ваши чулки совсем сухи, — правда, от трамвая сюда не приходится долго шлепать по грязи. А теперь, что прикажете подать? Время позднее, но так как сегодня сочельник, можно еще получить все что угодно.
Было уже девять часов. Морская маркиза заметила это и упрекнула свою протеже:
— О, лентяйка!..
Потом, заказав еду и успокоившись после пережитого ими волнения, обе они стали, как того требует их профессия, рассматривать аудиторию.
Последняя была немногочисленна: Тулон пообедал рано, оттого что в этот день предстоял обязательный для всех ужин. Из десяти столов девять были уже убраны. Замешкалось только несколько запоздавших: два офицера, которые позднее, чем обычно, задержались в клубе за баккара — много позднее! — дама в очень большой шляпе, у которой, без сомнения, затянулся интимный визит между пятью и семью вечера, другая женщина, которая уставилась на свою пустую чашку из-под кофе и не решалась вступить в единоборство с бушевавшим на улице потоком, старый адмирал, которому было мало дела до сочельника, и один чрезвычайно шумный стол, единственный, за которым громогласно обсуждался вопрос о том, что не стоит второй раз переправляться через затопленные места и что, пожалуй, лучше будет захватить с собой снедь и отпраздновать сочельник на дому.
— Что это за компания? — спросила первым делом Селия у Доре.
— О! — воскликнула та, бросив быстрый взгляд, — это превосходная компания. Но только вы никого из них не знаете, ни мужчин, ни женщин, оттого что это все мурильонцы.
— Мурильонцы? Так что же? А мы? Разве мы не мурильонцы тоже? Я думаю, совсем напротив…
— Вы ошибаетесь, детка!.. Вы и я, мы живем в Мурильоне, но мы не мурильонцы. Мы тулонцы — городские: мы обедаем у Маргассу или в ‘Цесарке’, мы проводим вечера в казино, а иногда мы забираемся даже к Мариусу Агантаниеру, в самую глубь ‘заповедного квартала’. Настоящие мурильонцы ничего этого не делают. Они живут у себя дома, как семейные люди, едят всегда дома, ходят друг к другу пить кофе и вылезают на свет божий только раз или два в году, в сочельник и четырнадцатого июля. Вот, слышите, о чем они говорят: они собираются утащить с собой индейку и паштет!.. Им не хочется возвращаться сюда в полночь к ужину в сочельник.
— Вот это жизнь!.. Но как же это возможно?
— Ничего проще, детка: Мурильон — убежище всех колониальных офицеров и всех моряков, возвратившихся из дальнего плавания, которым нужно полечиться или отдохнуть. Слушайте! Ваш доктор Рабеф отправится туда, пари десять против одного. Там нанимают небольшую виллу, украшают ее маленькой женщиной и каждое воскресенье варят курицу в супе. А теперь хотите вы, чтоб я сказала вам нечто очень умное? Это ‘существование’, как вы сказали, — вы созданы для него!..
— Черт возьми! Если б только Пейрас захотел…
— Что?..
— Нет! Не сердитесь, Доре!.. Я не хотела сказать этого, это не в счет.
Мурильонская компания собралась уходить — очень кстати, чтобы успокоить маркизу, которая на этот раз рассердилась по-настоящему.
— Смотрите! — прошептала она, толкая ногой Селию. — Смотрите!..
Последними уходили трое мужчин, которых ни Селия, ни Доре до сих пор не заметили, оттого что те сидели к ним спиной, трое очень странных мужчин.
Это были, по-видимому, три офицера, три армейских офицера, о чем свидетельствовали их длинные усы и какая-то повелительность и точность движений, вовсе не свойственная морякам. Но это были три чрезвычайно необычных офицера. Во-первых — никто не сказал бы, что они европейцы. Казалось, что признаки их расы мало-помалу стерлись с их лиц и вместо них таинственным образом появились какие-то новые, экзотические черты…
Первый, невероятно высохший и желтый, смотрел на все окружающее взглядом из-под полуопущенных век, раскосых по направлению к вискам. Второй, еще более забавный, что-то вроде худенького и маленького дикаря, был очень смугл, и глаза его были совсем без белков, а вся поверхность глаза почти темно-синяя. Наконец, последний из трио, до того смуглый, что его впору было принять за мулата, если б у него не было такого рта и такого орлиного носа, шел, насторожившись, опустив плечи, кошачьей походкой, как ходят люди, всю жизнь блуждавшие по зарослям и по пустыням, открывая новые страны, исследуя и завоевывая их.
Вот эти три человека следовали за веселой компанией, к которой они принадлежали, — следовали издали, небрежно.
Селия видела, как они взялись за руки, прежде чем перешагнуть порог. И они так и ушли, близко прижавшись друг к другу.
— Китаец, Мадагаскарец и Суданец, — сообщила с таинственным видом Доре. — Я не знаю, как их звать на самом деле, не знаю, сколько им лет, ничего не знаю, и этого не знает почти никто в Тулоне. Просто чудо, что нам удалось увидеть их здесь. Вот это мурильонцы, настоящие мурильонцы!.. Они не больше двигаются с места, чем Квадратная башня 24!.. Они все капитаны колониальных войск — артиллеристы или пехотинцы — не знаю, право. Они проводят три года из четырех на своей другой родине, в Китае, на Мадагаскаре и в Судане, а на четвертый год они лечат печень на побережье, греясь на солнце в небольшом садике небольшой виллы. Про них много чего рассказывают! Они живут здесь, совсем как среди диких, они едят, как у диких, и все прочее. По крайней мере, так рассказывают, и, наверное, это здорово преувеличено.
Они окончили обед. Когда две женщины обедают одни, они всегда оканчивают его быстро и обедают умеренно.
Дождь по-прежнему барабанил в стекла. Доре тряхнула головой:
— Что за необычная погода!.. В сочельник у меня нет никакого желания отправляться в казино. Чего бы мне хотелось — это проехаться в коляске, только вдвоем с вами, хотя бы в Оллиульское ущелье. Вы тоже любите такие прогулки?
— О да!
— Но об этом нечего и думать. Нас затопит, едва мы высунем нос за дверь. Слушайте, нужно как-нибудь убить время до полуночи. В прежнее время я повела бы вас в какую-нибудь курильню опиума. Вы никогда не пробовали опиум? Вы могли бы испытать, что это такое. Но теперь больше нет курилен. Я знаю только курильню Мандаринши. А в этот час Мандаринша одевается к обеду. Нет никакой возможности.
Селия положила голову на руку:
— Мандаринша, правда… Помните?.. Вы говорили мне, что это женщина, с которой стоит познакомиться, вы говорили даже, что они в своем роде единственные в Тулоне, Мандаринша и бедняжка Жанник. Вы хотели повести меня к ней, познакомить меня с нею. А потом это как-то все не выходило. А я уже месяц как начала выезжать с вами.
— Ей богу, правда!.. Тем не менее все именно так, как я вам сказала: Мандаринша — единственная женщина в Тулоне, которая стоит того, чтобы ей нанести визит. Я хочу, чтобы вы во что бы то ни стало познакомились с ней на этой же неделе. Это будет для вас полезнее, чем бегать за гардемаринами. Но сейчас не о том речь. Куда нам деваться, раз мы не можем поехать в Оллиульское ущелье? Если бы мы были в Бресте, я предложила бы вам пойти послушать всенощную, но здесь этого нет.
Селия резким движением головы отклонила ‘брестское’ предложение. Доре стала извиняться:
— Простите. Я все забываю. Вы никогда не бываете в церкви. Это очень странно. Они, верно, причинили вам много зла, эти кюре?
Новым движением, столь же коротким, как предшествующее, Селия удостоверила, что ей вообще нет никакого дела до кюре. Доре удивленно взглянула на свою приятельницу.
— Вы совсем не похожи на других, детка. Ну вот! Не отправиться ли нам в цирк?
Уже несколько дней находившийся проездом в городе цирк давал представления, которые посещались довольно плохо.
Конечно, предложение было не из привлекательных. Тем не менее Селия не колебалась:
— Едем в цирк!..
— Ладно! — заявила морская маркиза, почувствовав облегчение оттого, что не нужно было больше выбирать. — Ладно!..
И она крикнула:
— Швейцар!.. Извозчика! И наши ботинки!..
Извергавшие потоки дождя тучи наконец опорожнились. И около полуночи небо внезапно прояснилось. Это произошло с той стремительностью, которая столь обычна в Провансе. Неведомо каким образом поднялся мистраль и очистил небо еще быстрее, чем ретивая служанка обметает потолок с помощью швабры. Мгновение спустя снежно-белая луна воцарилась среди десяти тысяч звезд, которые сверкали, как такое же количество изумрудов, сапфиров, рубинов и бриллиантов.
В ‘Цесарке’ начался ужин в сочельник. Завсегдатаи понемногу прибывали небольшими группами. Собравшийся в одиночестве поужинать посетитель поздравил, садясь за столик, подбежавшего хозяина, который ожидал заказа:
— Вам повезло! Хорошая погода наступила как раз вовремя, чтобы всем захотелось прийти к вам!
Но Цесарочник — так называл его запросто весь город — стал уверять, что никакой такой удачи нет:
— Нет, нет, капитан!.. Ничего подобного. Теперь уже слишком поздно! Те, которые возвратились домой, уже ‘влезли в пижамы и шлепанцы’. Их уже не заставить натянуть снова пиджак и сапоги. А те, которые уже улеглись с малюткой, а? Уж не вы ли вытащите их ко мне за ноги?
И в самом деле, было очень много незанятых столиков. И было ровно в четыре раза менее шумно, чем полагается в подобных случаях. Ужин в сочельник не был нисколько более оживленным, чем любой ужин в обычный день. И Цесарочника это приводило в отчаянье:
— О! капитан! — вздыхал он тоскливо. — У меня сердце разрывается при виде этой пустыни. Я зажарил двенадцать индеек, поверите ли! На четыре штуки больше, чем для Сифилитического бала. И вот видите: можно видеть кого угодно невооруженным глазом, от одного до другого конца зала, несмотря на шляпы этих дам.
И в самом деле, так и было. ‘Чета’ Селия — Доре, возвратившись из цирка, появилась в зале самым скромным образом — через дверь в глубине, — тем не менее все заметили этих женщин. Во всем ресторане не было ни одного столика, за которым было бы по-настоящему весело. И маркиза Доре не без сожаления констатировала:
— Совсем невредно было бы, если б здесь была та компания, которая обедала недавно у Маргассу! Все бы оттаяли…
Но Селия схватила ее за руку.
— О! Доре! Смотрите: господин, который ужинает с Л’Эстисаком…
— С Л’Эстисаком? Где?
— Там!.. Это Рабеф, доктор, мой вчерашний доктор.
Маркиза немедленно вскочила со своего места и отправилась к умывальнику, для того чтобы пройти мимо означенного доктора и рассмотреть его. Стратегический выпад увенчался полным успехом: Л’Эстисак, увидев ‘милого друга’, перехватил ее по дороге, а за этим последовало формальное знакомство.
— Ну что? — спросила Селия, когда ‘милый друг’ вернулась и снова села на свое место.
— Вот что, — заявила решительным тоном маркиза Доре, — этот господин — самый первый сорт!..
Она объяснила:
— Во-первых, он знаком с Л’Эстисаком — превосходная примета. Л’Эстисак ни за что не станет ужинать черт знает с кем, особенно под Рождество. А потом, этот Рабеф — настоящий джентльмен. Вы видели, как он мне поклонился, когда герцог назвал ему мое имя?
— Но, во всяком случае, он не слишком красив.
— Черт возьми! Красив!.. Вы глупее, чем четырехлетнее дитя!..
Она взяла меню:
— Какой марки шампанское?
— Вот еще! — заявила Селия. — Зачем брать шампанское, когда нас только двое?
— Зачем? — возмутилась маркиза. — Так, без шампанского, в рождественский вечер?..
Селия растерялась и не стала спорить. К тому же маркиза изрекла:
— Совершенно необходимо, малютка! Мы даже не можем взять неведомо какое месиво. Нужно взять лучшую марку сухого. Подумайте: вдруг кто-нибудь вздумает подойти к нашему столу. Должны же мы предложить тогда бокал приличного шампанского.
— Да, но я предпочитаю сладкое.
— Вот тебе и на!.. Вам должно нравиться совсем другое. Тем хуже для вас, бедная моя девочка!.. Дело не в том, что нравится, а в том, что шикарно, уж такое у нас ремесло. Выбирайте же: Мумм, Клико, Поммри, Хейдсик?..
— Выбирайте сами. По мне, только бы было немного сахарного песку. Надеюсь, сахарный песок можно?
— Можно. Единственное, что имеет значение, это бутылка. Посмотрите в сторону герцога, что они пьют?
— Красная этикетка. Постойте, я прочту. Монопо.
— Монополь? Этого достаточно: метрдотель даст нам такую же.
Лангуста и индейка стояли друг против друга на скатерти. Красная головка бутылки удобно торчала из ведерка со льдом, и в бокалах белая пена играла совсем так, как полагается. Чрезвычайно галантный со своими клиентками, Цесарочник украсил фиалками оба прибора. И в целом это был действительно привлекательный и благообразный ужин под Рождество. Всякий мужчина, хоть сколько-нибудь чувствительный к изяществу и грации, с удовольствием присел бы за этот столик, между этими двумя безупречными дамами.
Но мужчин, чувствительных или нечувствительных, было очень мало. Селия шутливо оплакивала их отсутствие:
— Стоило тратиться!..
Маркиза держалась другого мнения:
— Детка, все пригодится. Вы думаете, никакого значения не будет иметь, что Л’Эстисак или кто-нибудь другой, человек с хорошим именем, упомянет наши имена, болтая где-нибудь в клубе или в кают-компании? ‘Они были очень милы вчера вечером, когда ужинали вдвоем, эти две девочки. Право, стоит познакомиться с ними поближе’. Одна такая фраза стоит, пожалуй… Что? Что такое?.. Вам дурно?
Селия покачнулась на стуле, как женщина, которая вот-вот лишится чувств, ее обессилевшая рука выронила вилку, ее глаза широко раскрылись, а щеки стали совсем серыми.
— Но вы сейчас упадете!..
Маркиза инстинктивно протянула через стол обе руки. Селия вздрогнула и выпрямилась сразу же.
— Умоляю вас, — сказала она быстро, — не двигайтесь с места!
И, сделав над собой усилие, которое снова наполнило воздухом ее легкие и вернуло краску на ее щеки, она заговорила:
— Это ничего. Только… Он. С нею… Не смотрите на них! Говорю вам, это ничего. Я знала, что это так… Я давно знала это…
Не оборачиваясь, Доре взглядом обежала стенные зеркала, в которых отражался весь зал. И увидела Бертрана Пейраса, который входил под руку с Жолиеттой-Марселькой.
— Не смотрите! — повторила Селия. — Я не хочу, чтобы он подумал…
Она не кончила фразы. Но зато резким движением она схватила свой полный до краев стакан и поднесла его к губам. Маркиза, не спускавшая с нее глаз, услыхала, как зазвенел хрусталь при прикосновении ее стучавших зубов. Все же Селия заставила себя выпить. Она поставила стакан, только опорожнив его до дна.
Но так как, перестав пить, она сидела без движения, оставив на скатерти ножик и вилку, Доре сказала ей как можно мягче:
— Послушайте. Вот вы сами сказали, что это ничего!.. Так нечего убиваться, и ешьте.
— Ну, разумеется, ровно ничего! Такая скверная марионетка!.. Пусть шатается с кем угодно и где угодно.
Голос был далеко не спокойный. Но смысл речей обнаруживал весьма похвальные намерения. Маркиза поторопилась горячо приветствовать их:
— Прекрасно! Значит, довольно говорить об этом!.. Кушайте же, детка…
Селия послушно взяла кусок на вилку и прожевала его. Но кусок плохо лез в горло. Незанятый метрдотель только что наполнил все пустые стаканы, а среди прочих также и стакан Селии. Селия опорожнила полный стакан.
Тут она перестала быть бледной, и артерии на ее висках надулись и стали биться. Она вовсе не захмелела, но эти два стакана доброго шампанского, которые она выпила подряд, наполнили всю ее кровь каким-то текучим пламенем.
Она заговорила несколько громче, чем говорила до тех пор:
— По меньшей мере, если меня бросили, то не для первой встречной. У Пейраса хороший вкус!.. Помните, Доре, что вы говорили мне об этой шлюхе в первый вечер, когда мы вместе отправились в казино? Помните?.. Она ухитрилась оскорбить маркиза де Лоеака, приняв его за простого матроса. А она должна была бы знать матросов, эта Жолиетта!.. Право, в жизни часто случаются очень смешные вещи.
— Да, — согласилась Доре.
Морская маркиза не была спокойна за исход инцидента. Среди царившей в зале тишины голос Селии звучал с внушающей опасенье ясностью. До какого места достигал звук ее голоса? В стенном зеркале маркиза Доре силилась учесть, какое расстояние отделяет рот Селии от ушей Жолиетты. Один, два, три, четыре столика… Четыре столика, это немного. Этого, пожалуй, мало…
— Скажите, Селия, после индейки заказать что-нибудь легкое? Или фрукты?
— Все равно. Но скажите… Разве вы не заказали студня из рыбы?
— Что такое? Не понимаю.
— Ну да!.. Вы заказали студень, Доре, не так ли? Не станем же мы уходить, оттого что сюда вошла эта большая марсельская сардинка? Правда, здесь запахло немного свежевыловленной рыбой… Но если отворить одно из окон… Лакей, впустите немного свежего воздуха!..
— Молчите! Вы кричите, как будто бы кругом глухие.
— Так что же? Должен же лакей меня услышать!
— Все слышат, не только лакей, детка!.. Вас все слышат! Вот, посмотрите: герцог повернулся и глядит на вас!
— Меня это нисколько не стесняет! Напротив!.. У него вкус получше, чем у Пейраса, у герцога.
Голос ее становился все более громким. Доре бросала в стенное зеркало беспокойные взгляды. Невозможно, чтобы на расстоянии каких-то жалких четырех столиков не было слышно каждое слово. Теперь берегись!.. Все это должно дурно кончиться.
И эта Селия, которая не хочет успокоиться. Быть может, стоит вмешаться? Маркиза наклонилась вперед:
— Селия! Серьезно!.. Неужто вы собираетесь вцепиться в волосы этой женщине?
— Я, вы смеетесь, что ли? Я побоюсь запачкать руки.
— Тогда, прошу вас, говорите потише. А если нет, так я поручусь, что вам придется запачкать ваши руки!..
— Оставьте! В Марселе люди смелы на словах, но не на деле. Посмотрите только, как она уткнула нос в тарелку, эта большая сардинка. А ее покровитель заодно!.. Ужинайте спокойно, бедная моя Доре! Немного шампанского, а?
Она выхватила из никелированного ведерка бутылку с красной головкой и налила полные стаканы. Упали последние капли. Селия поставила бутылку.
— Ну вот!.. Доре, вы что-то говорили о грязных руках…
Бутылка, почему-то не вытертая лакеем от пыли, в толченом льду покрылась зеленоватой грязью. И пять растопыренных пальцев Селии были цвета бронзы.
— Возьмите мою салфетку.
— О нет! Это слишком противно, я иду к умывальнику.
Она встала резким движением: нервы ее, разумеется, были отнюдь не в порядке. Она с шумом отодвинула стул.
Маркизу охватило предчувствие:
— Пойти с вами?
Но Селия уже удалялась:
— Нет, нет, нет!.. Оставайтесь. Я возвращусь через минутку.
Она прошла мимо столика своего недруга. И ее развевавшаяся юбка коснулась юбки ее соперницы, соперница в действительности и не думала утыкать нос в тарелку, но совсем некстати внимательно разглядывала кончики своих ногтей и убеждалась, без сомнения, что они нуждаются в полировальной щеточке. Всем известно, что на умывальнике в ‘Цесарке’ можно найти щеточки для ногтей…
Пейрас не успел спросить ее, его новая любовница, как на пружине, вскочила и уже неслась по пятам его прежней любовницы.
Зал ‘Цесарки’ длинный, он тянется от Страсбургского бульвара до улицы Пико. Скромная дверка выходит на эту последнюю улицу, и в коридоре, который ведет к двери, расположены умывальники и два или три небольших кабинета.
Войдя в первую комнату с умывальником, Селия тотчас же погрузила вымазанные грязью руки в умывальный таз, полный воды. В это самое мгновение с порога раздались слова, произнесенные чрезвычайно раздраженным голосом:
— Послушайте, вы, шлюха вы этакая!.. Вам, верно, хочется, чтоб я заехала вам в морду, чтоб обучить вас вежливости!.. Попробуйте только вести себя так, как до сих пор… Сократите свой пыл — или я вас сокращу, будьте покойны!..
В воде, налитой в умывальник, обе руки судорожно сжались. Капли обрызгали мрамор. Селия круто повернулась на каблуках и оказалась лицом к лицу с соперницей. Жолиетта была здесь, в дверях. Селии раньше всего бросилась в глаза рыжая копна ее волос под очень большой шляпкой и бешеный блеск ее черных глаз. И ее инстинктивно охватило трагическое желание вырвать эти волосы, выколоть эти глаза. Только необычайный физический страх удержал ее на несколько мгновений, страх, так парализовавший ее сердце и легкие, что ей казалось, будто она задыхается. Из ее широко раскрытого рта не вылетело ни слова. Соперница ее сочла себя победительницей. Она насмешливо расхохоталась, изрыгнула три ругательства, принадлежащие к словарю, неведомому даже на Монмартре, и отступила на шаг, чтоб уйти.
В то же мгновение Селия овладела дыханием, бросилась вперед и изо всех сил ударила по оскорблявшему ее насмешливому лицу, ударила с такой силой, что пощечины прозвучали, как звонкие аплодисменты.
За столиком, ближе остальных расположенным к умывальникам, Рабеф и Л’Эстисак философствовали вполголоса:
— Любовный инстинкт? — говорил врач. — Но, друг мой, если бы только мы могли вернуться к первобытному животному состоянию, снова стать — увы! это бывает так редко — красивыми и горячими животными, деспотичными, отважными, готовыми на смертоу…
Он замолчал вдруг: от умывальников раздался звук пощечины, который немедленно же покрыли ужасные крики.
— Вот тебе и на! — подтвердил герцог. — Практика после теории…
Весь ресторан услышал происходящее — все бросились к месту битвы. Но Рабеф и Л’Эстисак первые открыли дверь в коридор.
Перед дверью во вторую умывальную комнату каталось и двигалось нечто живое и взъерошенное, и это нечто выло во все горло среди топота ног и рыданий, это нечто было живое: две сцепившиеся женщины, которые до такой степени переплелись друг с другом, что составляли уже только одно тело. Четыре руки исчезали среди двух потоков, рыжего и черного, колени усиленно толкали друг друга, и острые зубы так укусили одно из плеч, что брызнула кровь. В двух шагах отсюда, среди клочьев корсажа, валялась на полу разорванная шляпа.
— Растащите их! — крикнул кто-то.
Рабеф, который было остановился в остолбенении, шагнул вперед, широко раскрыв руки. ‘Растащите их!’ Легко сказать!.. Он колебался, и за это время сражающиеся успели сделать последнее, решительное усилие. И он увидел, как движущееся и вращающееся ‘нечто’ вдруг развалилось. Двойное объятие ослабело. Черноволосая женщина вынырнула из груды. Она подмяла под себя соперницу — рыжеволосую — и кончила сражение, сдавив ей горло и уминая живот. Побежденная защищалась теперь только отчаянными ударами ногтей и выла. Тогда Рабеф подался еще вперед, наклонился, обхватил обеими руками победительницу и оторвал ее. Потом он повернулся и передал ее Л’Эстисаку.
— Подержите-ка эту, — сказал он. — Может быть, другая по-настоящему нуждается в моей помощи.
Л’Эстисак с любопытством приподнял одной рукой густой покров распущенных волос, опустившихся на лицо. Он увидел лицо Селии, покрытое кровоточащими царапинами и перекошенное от бешенства. Глаза ее пылали. Рот был дико раскрыт и видны были все зубы. Ничего ровно не осталось от обычной мягкости черт ее лица, чудесным образом ставших жесткими и жестокими. Рука Л’Эстисака поддерживала и удерживала ее руки, чьи мускулы были все еще напряжены и не хотели сдаться. Но наконец, под напором его руки, она внезапно ослабела. Три раза судорога прошла по ее обессилевшему телу. И Селия чуть не упала навзничь в ужаснейшей истерике. Рабеф, все еще стоявший на коленях подле лишившейся чувств Жолиетты, вынужден был вернуться к Селии, которая билась в конвульсиях. И то самое полотенце, которое колотило по щекам побежденной, обвилось теперь вокруг висков победительницы.
Теперь герцог, скрестив руки, смотрел на поле битвы.
— Ну что, старина! — сказал он. — Очень хороши они, ваши отважные и готовые на смертоубийство животные? Вы все еще считаете полезным и необходимым любовный инстинкт?
Рабеф, наклонившийся над Селией, которую он поддерживал, отвел нос в сторону:
— Смею вас уверить, — сказал он, — сейчас я готов обойтись и без этого органа… И все же — эта фурия прелестна… И в душе — я видел ее вчера — она ласкова, как ягненок. Она очень мне понравилась, уверяю вас. Бедная девочка!.. Помогите-ка мне перенести ее в кабинет.
Придя наконец в себя, Селия тяжело приподнялась на диване, куда ее положили. Подле нее сидела Доре.
— Наконец-то! — сказала она.
Селия, как бы не доверяя своей памяти, взглянула на подругу. Потом, вспомнив все, внезапно и резко поднялась:
— Где она?
— Кто?
— Она!.. Ведь вы прекрасно знаете кто. Эта матросская женщина!..
Маркиза пожала плечами:
— Силы небесные!.. Есть о чем беспокоиться! Ее нет здесь, не ищите ее. Ее увезли в коляске. Вы умеете хорошо отделывать людей, когда вы за это принимаетесь!
Румянец потоком залил щеки победительницы:
— Она получила свое, правда? О, когда я укусила ее, я слышала, как она запросила прощенья! У меня весь рот был полон ее крови!
— Дикарка!..
Селия вздрогнула и снова побледнела.
— А он? — прошептала она, помолчав.
— Пейрас? Он отправился с ней, разумеется. Признайтесь же, что он не мог бросить ее!
— О!..
Она и не удерживала слез. Доре всплеснула руками, как бы в отчаянии:
— Ну вот, она и разревелась. Но вы просто сумасшедшая! Ведь не воображали же вы, что вернете его к себе, под ваше одеяло, тем, что изуродуете его новую кралю?
Ответа не было. Селия уткнулась в одну из подушек дивана и тихо плакала.
В дверь кабинета постучали:
— Можно войти?
Л’Эстисак и Рабеф возвратились узнать, что нового.
— Превосходно! — вглядевшись в женщину, заявил врач. — Вот и реакция… Через четверть часа все будет в полном порядке. Счастье было на вашей стороне, юная Селия! Видимо, Марс помогал вам. Из такой перепалки вам следовало выйти не иначе как с выбитым глазом!.. Вашей противнице придется проваляться в постели не меньше двух недель.
Он повернулся к ее подруге:
— Вы проводите ее домой, не так ли? И посидите у нее?
— Нет, — заявил Л’Эстисак, — мне пришла в голову другая блестящая мысль. Ведь мы собрались к Мандаринше — возьмем ее с собой. Что, она курит опиум? — спросил он.
— Нет.
— Что ж… Три или четыре трубки превосходнейшим образом успокоят ее. Не так ли, доктор?
— Превосходнейшим образом… — подтвердил Рабеф. — Мысль чудесная. Три или четыре трубки могут даже спасти ее от вполне вероятной слабости. В путь!
— Жаль, что уже нет другой! — добавил Л’Эстисак. — Мы и ее взяли бы с собой. И, возможно, израсходовав шесть трубок вместо трех, добились бы примирения…
Глава двенадцатая
О ЧУДЕСНЫЙ, МОГУЧИЙ, ВЕЛИКИЙ…
Узкая и извилистая тулонская улица, несмотря на высокие дома, все же сверкала и лучилась, оттого что небо было совсем ясно и с него глядели бесчисленные звезды. Усеянный звездами небосвод проливал на землю яркий свет, быть может, более яркий, чем тусклое желтоватое мерцание, которое бросали на мостовую далеко отстоящие друг от друга старые мигающие фонари.
Улица спала. Во всех четырех этажах тесно сгрудившихся домов каждое закрытое окно казалось черной дырой. Ни огонечка от чердака до подвала. И от тротуаров до самой середины улицы ни одного прохожего. Одни только большие темные крысы неторопливо прогуливались вдоль высохших канав, и кошка смотрела на них благосклонным взглядом.
Л’Эстисак шел впереди Рабефа и обеих женщин и нарушал это райское спокойствие. И от его шагов крысы и кошка разбегались, кто в канаву, а кто в водосточную трубу. Двери были без номеров. Л’Эстисак по дороге считал их. Перед четырнадцатою он остановился. Эта дверь была заперта, как и все остальные, и, кроме того, она была без звонка. Но к ней примыкали с обеих сторон два окна с решетками из толстых железных прутьев. Л’Эстисак просунул руку между прутьями одного из окон и тихонько стукнул пальцем в оконную раму.
Ответа не последовало. Тем не менее герцог и не подумал стукнуть еще раз.
— Вы убеждены, что вас услышали? — спросил Рабеф.
Он возвратился из Китая. Л’Эстисак с улыбкой напомнил ему об этом:
— Вы все позабыли, старина! Ни к чему было даже касаться оконной рамы: наши шаги звучали достаточно громко.
Селия и Доре стояли под руку. Л’Эстисак повернулся к первой из них:
— Имейте терпение, малютка. Нам откроют не так еще скоро. Домишко очень старый, и коридоры в нем запутанные. Присядьте! Крыльцо давно уже приглашает вас.
Рабеф глядел на спящие дома…
— Прежде, — сказал он, — одно окно из двух всегда бывало освещено.
— Да, — сказал Л’Эстисак. — На этой улице помещалось не меньше шестидесяти курилен опиума. А осталась только одна.
— Тем хуже! — заявила морская маркиза.
— Отчего это ‘тем хуже’? Ведь вы сами, насколько я знаю, никогда не курили.
— Да, не курила. Но я любила смотреть, как курят другие. Они были очень красивы, эти курильни. Здесь можно было болтать, узнать кучу вещей. И все бывали здесь чрезвычайно вежливы, гораздо вежливее, чем в других местах, в кафе, в казино… Где бы то ни было.
— Верно, — сказал герцог. — Хотя…
Слова слились со щелканьем задвижки: дверь приоткрылась. Похожий на призрак человек в японском кимоно и с лампочкой с красным стеклом в руке толкнул правой рукой скрипучую дверь и открыл вход в очень темный коридор.
— Добрый вечер, — сказал призрак.
Нисколько не заботясь о своем странном облачении, он вышел на улицу, чтоб приветствовать гостей, и спокойно поздоровался с ними.
— Чрезвычайно мило, что вы все пришли. Мандаринша будет очень рада.
Он остановился перед Селией…
— Л’Эстисак, представьте меня, пожалуйста.
Л’Эстисак представил его, как он сделал бы это в какой-нибудь гостиной:
— Капитан де Сент-Эльм… Мадемуазель Селия.
— Я счастлив, сударыня.
Лампа, которую он держал в руке вместо шляпы, обозначала приветствие.
— А теперь разрешите мне провести вас.
Призрак нырнул в темноту коридора. Пламя лампы, которое почти совсем загасил сквозняк, плясало, как болотный огонек.
Идти пришлось довольно долго. Л’Эстисак был прав: коридор в этом старом доме походил на лабиринт. Он оканчивался прихожей, откуда в разные стороны вели другие коридоры. В разных местах виднелись двери, до мелочей похожие друг на друга. Проводник распахнул одну из этих дверей, за которой находилась совсем пустая комната, потом открыл вторую дверь. И Селия, которая шла впереди Л’Эстисака, помимо воли остановилась на пороге комнаты, незначительной по убранству и слабо освещенной, но откуда столь мощно вырывался всемогущий запах опиума, что, казалось, ни один непосвященный не мог войти туда. Продолжалось это только мгновение. Минуту спустя все посетители были уже в курильне, и человек-призрак — Сент-Эльм — возился с лампой, стараясь поднять пламя. Л’Эстисак церемонно, как прежде, представил незнакомку:
— Хозяйка дома, мадемуазель Мандаринша… Наш новый друг, мадемуазель Селия.
Теперь лампа была в порядке. Селия увидела Мандариншу.
Мандаринша лежала на циновках своей курильни, среди аннамитских 25 шелковых подушек. Приподнявшись на локте, она протягивала гостье руку с тонкими до худобы пальцами.
Она была высока и стройна, сколько можно было разглядеть под ее просторным кимоно. Она была очень красива: безукоризненно правильные черты лица, взгляд, такой глубокий и строгий, что он даже пугал в этих юный и ясных глазах под лиловатыми веками, полуопущенными от страсти.
Все четыре стены комнаты были просто затянуты белыми циновками, а на полу лежали камбоджийские матрасы, покрытые другими циновками, тоже белыми. И никакой мебели. Разбросано много подушек. Посредине курильни на большой плите зеленого мрамора — деревянные с инкрустацией или бронзовые с чернью подносы. И на этих подносах стояли приборы для куренья опиума, расставленные так же аккуратно, как чаши, требники и распятье на каком-нибудь алтаре. К потолку был прикреплен китайский зонтик. А через открытую дверь виднелась банально меблированная комната с саржевыми занавесками, рипсовыми креслами и ореховой кроватью. Без сомнения, хозяйка проводила в этой комнате только часы сна. А настоящей жилой комнатой была курильня.
— Сент-Эльм, — сказала Мандаринша, — проводите наших друзей и дайте им по кимоно.
Теперь Селия, в легком крепдешине, лежала среди подушек и смотрела на Мандариншу, которая ловко двигала своей трубкой над маленькой лампочкой с пузатым стеклом. Вторую лампу унесли в соседнюю комнату. А дверь прикрыли, чтоб не было слишком светло.
Спокойствие, царившее здесь, очень скоро подействовало на Селию. Все легли, никто не двигался, и разговаривали только вполголоса. И надо всем тяжелый и сырой дым опиума таинственно заволакивал все предметы густой полутьмой и властным благоуханием.
Мандаринша курила. Ее продолговатые тонкие руки ловко вертели плотный бамбук, украшенный серебром, и ее уста с изумительными губами, похожими на кроваво-красный лук, прикладывались к мундштуку из яшмы. Шарик опиума испарялся в небольшом резервуаре трубки из твердой красной китайской глины, над лампочкой с пузатым стеклом. Легкое шипение делало еще более заметной царившую вокруг тишину, и в то же время курильщица ловко производила иглой тонкую операцию — тотчас водружая на центральное отверстие всякую частицу снадобья, едва она оттуда отделялась.
Потом, когда трубка была выкурена, надо было чистить ее скребочком и губкой, затем приготовлялась следующая трубка. Игла вонзалась в горшок с опиумом, великолепный массивный серебряный горшок, на котором были вычеканены мандаринские драконы, и когда игла вынималась оттуда, на конце ее была черная капля. Тогда начиналось нагревание, разминание, скатывание. Эта капля соединялась с другими, которые постепенно добывались из того же горшка, увеличивалась, раздувалась, становилась золотистой, пузырилась. Сначала овальный, потом конусообразный, наконец цилиндрический, катышек опиума ложился в самую середину трубки и там прилипал. Произведение высокого искусства было готово. И красивые губы снова прикладывались к мундштуку из яшмы.
— Как трудно, должно быть, приготовлять трубки, — прошептала Селия, увидев все это.
Занятие Мандаринши овладело всем ее вниманием. Она и думать забыла о своих несчастьях и о том большом горе, которое только что разрывало ее сердце.
Мандаринша улыбнулась:
— Когда умеешь, это совсем нетрудно. Но нужно много времени, чтоб научиться. Чему можно научиться в один урок — это курить. Вы никогда не пробовали курить?
Голос Мандаринши был очень мягок, хотя глуховат, — как голос женщины, которую слишком много ласкали.
— Как же это делать? — спросила Селия, беря мундштук из яшмы.
— Нужно обхватить губами отверстие, крепко обхватить его, и тянуть в себя дым изо всех сил, сколько хватит дыхания. Готовы? Начинайте!..
Первая трубка была неудачна. Но вторая удалась уже много лучше. Тогда Мандаринша заставила Селию выкурить три трубки подряд.
Маркиза, Л’Эстисак и Рабеф тоже лежали среди подушек, и с ними Сент-Эльм. Ни один из них не курил.
— Отчего? — спросила Л’Эстисака Селия.
— У нас нет любовных горестей, малютка, — отвечал герцог, посмеиваясь.
Селия курила третью трубку. Намек скользнул по ней, как капля дождя по черепичной кровле.
Но Мандаринша подняла голову и с внезапным любопытством поглядела на свою новую подругу. Но она деликатно промолчала.
— Вам это интересно? — спросил ее Л’Эстисак.
Она взглянула на него и движением пальца изобразила на собственном своем лице красные царапины, избороздившие лицо Селии.
— Кстати, — сказал герцог, — ведь вы не знаете. Эта девочка только что дралась, как сте… я хотел сказать, как амазонка! И не подумайте, на основании этих кровавых следов, что ее соперница вышла победительницей из единоборства: совсем напротив. Перед вами триумфаторша.
— Л’Эстисак, — попросила Селия, — не смейтесь надо мной. Я и так смешна!..
Нет сомнения, четверть часа тому назад она иначе бы разговаривала. Но Рабеф правильно предсказал действие трех или четырех трубок, которые он прописал новопосвященной в качестве успокаивающего средства: Селия была теперь совсем спокойна и испытывала во всем теле необычайную расслабленность, покой, ясность.
Мандаринша все же вежливо запротестовала:
— Смешны, оттого что вы дрались? То, что вы говорите, невежливо по отношению ко мне, дорогая. Можете мне поверить, что мне не раз в течение моей долгой жизни приходилось, как и вам, вцепляться в чужие волосы. Л’Эстисак, вы помните ли прошлогоднее большое сражение между мной и Гашишеттой на Оружейной площади?
— Помню. Но, если память мне не изменяет, здесь было дело чести, да позволено будет мне так выразиться.
— Бог мой! Если хотите, да. Гашишетта нарассказала обо мне всяких дурацких сплетен. Я потребовала, чтоб она взяла свои слова обратно, она не захотела, я дала ей пощечину, она ответила — так и началось.
— Сначала в ход пошли руки, потом ноги…
— Она упала. Этого только мне и было нужно, я предоставила ей подниматься, как она знает, и вернулась к своим обычным занятиям.
— Да, — сказал Л’Эстисак, — так оно и было, я помню. Вполне культурное сражение, в общем. Наша маленькая Селия билась не совсем так…
— Ба! — сказала Мандаринша, втыкая иголку в горшок с опиумом. — Рассудительным можно стать только с годами. Смею вас уверить, что теперь я не стала бы драться никак, даже культурно. И когда эта дама будет так же стара, как я…
— Так же стара, как вы? — испуганно переспросила Селия. — Но ведь вам, мне сказали, всего-то двадцать девять лет? А мне уже двадцать четыре!..
— Быть может. Но вы не курите, а я курю. Опиум, видите ли, умудряет человека и старит его.
Рабеф, который до сих пор молчал, сказал свое слово:
— Не преувеличивайте качеств вашего снадобья, дитя мое!.. И не забудьте сказать нам, что вы ежедневно выкуриваете ваши пятьдесят трубок. Пятьдесят, это кое-что. Согласен, в таких дозах опиум отзывается на приверженных к нему, хотя у вас, смею вас уверить, вид отнюдь не такой дурной!.. Но в небольших дозах что опиум, что табак — все одно, как все равно, говорить ли ‘белый колпак’ или ‘колпак белый’. И даже выкурив восемь трубок вместо четырех, сия девица будет, без сомнения, чувствовать себя менее худо, чем школьник, выкуривший свою первую сигару.
Мандаринша в последний раз подала Селии мундштук из яшмы. Наловчившаяся уже Селия сумела сразу же втянуть в себя дым как полагается.
— Скажите, пожалуйста, — спросила она наконец, — разве не нужно бояться того, что слишком скоро приучишься курить опиум? Говорят, что, раз попробовав, уже нельзя обходиться без него.
Рабеф засмеялся:
— Говорят глупости. Я, тот самый, который сейчас разговаривает с вами, деточка, я когда-то курил опиум месяцев шесть с лишним — каждый Божий день. А по истечении этого немалого срока я сразу же прекратил эту непреоборимую якобы привычку в тот самый день, когда пришло телеграфное предписание министра, запрещавшее офицерам курить опиум.
— Все-таки, раз опиум запретили, значит, он вреден?
— О, вреден для двух или трех десятков маленьких гардемаринов, совсем еще глупых, которые из тщеславия семь раз в неделю выкуривали ежедневно по восемьдесят трубок размером с хорошую стеклянную пробку от графина! Для этих мальчишек, которых следовало попросту высечь, опиум был едва ли не столь же вреден, сколько алкоголь для пьяницы, который всякий день бывает пьян. И безусловно правильно было запретить снадобье, злоупотребление которым могло представлять опасность. Точно так же, как следовало бы запретить другое снадобье, еще более опасное, — алкоголь.
— Более опасное?..
— Ну да, черт возьми! В десять раз более опасное! Посмотрите на Мандариншу, которая сейчас докуривает свою сороковую трубку: полагаете ли вы, что она была бы так же спокойна, выпив сорок небольших стаканов самой безобидной анисовки?
Л’Эстисак, одобрительно кивавший головой, резюмировал:
— И разве вы полагаете, что общество молодой женщины, мертвецки пьяной, могло бы быть столь же приятным, как общество нашей хозяйки, которая тоже пьяна, но, если можно так выразиться, пьяна заживо?
Продолжая курить, Мандаринша сделала иголкой небольшое движение в знак благодарности.
Серые клубы опиума медленно заволакивали циновки, лежащие на полу. Над ними голубые спирали дыма от папирос, закуренных офицерами, поднимались и опускались, как поднимаются и опускаются легкие облачка над густым туманом. У самого потолка безразлично вращался зонтик, который двигал теплый воздух, поднимавшийся над лампой.
В курильне царило чудесное спокойствие. Трое мужчин, которые теперь молчали, находились за пределами небольшого светлого круга, бросаемого лампой, и они исчезали в туманном полумраке. А маркиза Доре, заботясь о том, чтоб предохранить свой голос от зловредного дыма, поместилась на самом дальнем краю циновок. Мандаринша и Селия, лежавшие друг против друга, так что большая плита из зеленого мрамора приходилась против полуобнаженной груди каждой из них, только и видели что друг друга. И вскоре, позабыв о присутствии всех остальных, которые к тому же были друзьями, они начали болтать с такой же откровенностью, как будто бы они были совсем одни.
Селия первая пустилась в откровенность. И Мандаринша внимательно и серьезно слушала, одобряла, советовала, продолжая все время приготовлять свои трубки и прижимать к мундштуку из яшмы свои красивые ловкие губы, никогда не терявшие даром ни одной затяжки.
— Итак, — закончила она, когда Селия рассказала ей все, — итак, вы очень влюблены. И я боюсь, что это пройдет не так скоро. Поэтому вы должны твердо решить превозмочь это и постараться жить как можно приятнее. Скажите же мне: ваш мидшип бросил вас оттого, что он находил вас слишком… слишком примитивной? Да? Вы полагаете, что это именно так?
— Черт возьми! Он называл меня своей ‘дикаркой с аттестатом зрелости’. Вначале это его скорее забавляло, а потом прискучило.
— Так, понимаю. Но при чем здесь ‘аттестат зрелости’? Неужто вы такая ученая?
— Нет, разумеется. Но… Дело в том, что я… — она колебалась мгновение, — что я была в пансионе.
Мандаринша убрала с лампочки свою трубку и поглядела на своего нового друга поверх пузатого лампового стекла:
— Хорошо! — сказала она, когда Селия опустила глаза под этим пронзительным взглядом, которому странное снадобье сообщало металлический блеск. — Хорошо!.. Но кой черт вы ‘дикарка’ в таком случае? Мне представляется, что совсем напротив. Но это меня не касается. Послушайте, не исключена возможность того, что Пейрас вернется к вам в тот день, когда вы будете цивилизованной женщиной. И вам придется цивилизоваться.
— Вы полагаете?
— И очень скоро. Подумайте: мы никогда не были в пансионе. Нам нужно было узнать целую кучу вещей, которые вы уже знаете, и все же мы в конце концов становимся цивилизованными! И вам это будет много легче, чем нам. Послушайте! Сейчас у нас декабрь месяц. Хотите пари, что в марте, как ни плохо вы будете уметь приспособляться, из нас двоих дикаркой окажусь я?!
От четырех выкуренных трубок опиум проник во все поры и нервы Селии. И Селия, таинственным образом освободившаяся, ставшая легкой и как бы перенесшаяся в то светлое царство, где не существует земное слово ‘невозможно’, не споря согласилась на предложение курильщицы.
— Вот вам программа… — продолжала Мандаринша, чьи быстрые пальцы продолжали проворно делать дело, бегая от трубки из красной глины к серебряному горшку и длинным стальным иглам. — Завтра вы возвратитесь домой и позабудете начисто о существовании Пейраса. Я хочу сказать: вы забудете, что Пейрас существует в Тулоне, вы будете предполагать, что он в отъезде, что он отплыл куда-нибудь, к Тунису или Марокко, и вы будете спокойно ждать возвращения эскадры. Кстати, есть у вас деньги?
— Немного.
— Достаточно?
— Достаточно на некоторое время. Мой прежний друг еще присылает мне деньги из Китая.
— Превосходно! Значит, вы можете и не брать немедленно же нового любовника, если вам это пока неприятно…
— Да! Я предпочла бы не делать этого.
— Правильно. И такое вдовство будет для вас не только более приятным, но вам также удастся скорее забыть его, оттого что вам не придется сравнивать. Кроме того, имея любовника, вам пришлось бы выезжать. А оставаясь одна, вы сможете сидеть дома.
— Зачем?
— Чтобы цивилизоваться!.. Тому, что вам нужно, вы научитесь не в кафе, не в казино и не в баре. Вы будете скромненько сидеть дома. Вы будете читать, вы будете много читать. Вы любите читать?
— Так себе. Я никогда много не читала. Когда я была маленькой, мне запрещали столько книг!..
— Мы будем читать вместе. Кроме того, вы будете угощать чаем ваших друзей, которые будут навещать вас. Я сказала: ‘ваших друзей’, я не сказала ‘ваших подруг’. Подле вас должно быть как можно меньше женщин, вот первый мой совет. Вы знаете Доре, вы знаете меня — этого вполне достаточно. Наберите друзей-мужчин и собирайте их у себя.
— Но откуда же взять их?
— Где можете. Мне кажется, что вы и так уже знаете кое-кого, если судить по тем людям, с которыми вы пришли сегодня вечером.
— Но у меня никто не бывает.
— Вы сами должны приглашать гостей.
— Как?
Мандаринша рассмеялась и в первый раз положила на циновку разогретую трубку. Она приподнялась на локте:
— Господин Л’Эстисак!.. Вы спите?
Голос герцога зазвучал из полумрака:
— Ни за что не осмелился бы подле вас. Но не называйте меня господином: меня это огорчает.
— Скажем короче — Л’Эстисак. Л’Эстисак, вкратце, наш друг Селия предлагает нам в последний вечер в году, в четверг, тридцать первого декабря, — чай, папиросы и рождественский плум-пудинг, которого ей не удалось поесть сегодня из-за дуэли. В будущий четверг, в десять часов вечера, ведь вы придете, не правда ли? И господин Рабеф тоже? И Сент-Эльм? И я тоже буду, разумеется — ведь наш друг Селия будет настолько любезна, что разрешит мне принести с собой мою походную курильню. Есть?.. За этим четвергом, вероятно, последуют еще другие. Мы устроим шикарный журфикс. Будем читать, болтать…
Она снова опустила свою голову на подушку китайского шелка, снова взяла трубку в левую руку и иголку в правую. И не дожидаясь того, чтобы мужчины приняли приглашение, продолжала:
— А теперь мне захотелось послушать красивые стихи. Сент-Эльм, достаньте со столика книгу Ренье. Да, ‘Город’. И начните с моей любимой ‘Желтой луны’, ‘что медленно встает меж темных тополей…’ Слушайте внимательно, Селия! Эти стихи — ваш первый урок.
Глава тринадцатая
В КОТОРОЙ ИГРАЮТ ПРЕЛЮДИЮ БАХА
И прошло еще два четверга, и наступил вечер четвертого. Мандариншу он застал перед входом на ‘Голубую виллу’…
У подножья скалы круглые и гладкие волны разбивались одна за другой с одинаковыми грустными стонами и вздохами. Мандаринша, опершись обеими руками о барьер террасы и наклонившись над ночным морем, заканчивала шепотом стихотворение:
Эпические дни им обещая вскоре,
Фосфоресцируя, тропическое море
Баюкало их сон в мираже золотом,
Иль с каравелл они, склонясь на меч железный,
Смотрели, как встают, на небе им чужом,
Созвездья новые из океанской бездны 26.
— Браво! — воскликнул чей-то голос.
На террасе было совсем темно. Обернувшись, Мандаринша не могла различить говорившего. Сама она на фоне молочного неба казалась темным призраком. Морской ветер раздувал венецианскую шаль с длинной бахромой, в которую она была закутана.
Голос продолжал:
— Вам не холодно?
На этот раз Мандаринша узнала Лоеака де Виллена.
— Нет, мне не холодно, — сказала она. — Где же вы?
Он сделал два шага вперед, внезапно он обхватил молодую женщину и поцеловал ее в висок.
— Что такое? — спросила она, захваченная врасплох. — Вы убеждены в том, что не ошиблись?
Она смеялась и не отбивалась. Он медлил оторвать свои губы от душистых волос:
— Я выражаю свое восхищение, как умею, — сказал он. — Вы пропели ваш сонет, как настоящая фея!
Он не отпускал ее. Она наконец обернулась к нему и быстро коснулась устами его настойчивых губ. Потом она заметила, освобождаясь из его объятий:
— Хватит восхищения за один сонет. Не растреплите меня… Войдем в дом.
Он крепко прижал к себе ее опершийся на его руку локоть…
Да, это был четвертый четверг Селии. Мандаринша оказалась хорошим пророком: новый ‘день’ привился и его хорошо посещали. Л’Эстисак, Рабеф и Сент-Эльм не пропустили ни разу. Лоеака де Виллена привели сюда, и он тоже стал ходить. Было заявлено о новых посетителях. Рабеф обещал в ближайшем будущем привести троих совсем исключительных гостей, гостей, которые никогда нигде не бывали и которых не видала у себя ни одна хозяйка, — тех самых, кого Доре указала Селии у Маргассу 24 декабря, тех трех офицеров, про которых так много болтали, рассказывали столько необычайного и таинственного: Китайца, Мадагаскарца и Суданца!..
Что касается Доре, то она посещала четверги на вилле Шишурль так же, как и Мандаринша: с их основания.
Собирались часов в десять. Начинали с того, что гуляли по саду, куря папиросы, по двое, как полагается, незаконными четами. Потом Рыжка, обтесавшаяся мало-помалу и почти чистая в своем кружевном фартучке, подавала в гостиной чай, сервировавшийся с каждой неделей все более изящно. К вышитым салфеткам и ложечкам накладного серебра прибавились постепенно японские чашки, фаянсовые вазочки из Валлори, в которых стояли лилии, скатерть Ренессанс. А в тот день, когда Лоеак, проигравший Сент-Эльму пари, принес на улицу Сент-Роз корзину Асти, это Асти распили из венецианских бокалов.
— Черт возьми! — сказал в этот день Л’Эстисак. — У вас хороший вкус, детка!..
Селия страшно покраснела и скромно возразила:
— Наша милая Мандаринша откопала этот хрусталь у торговца китайщиной.
Мандаринша, однако, разъяснила все:
— Я откопала его, совершенно верно. Но кто как не вы сказали, что вам хочется угощать нас вином Лоеака не из таких бокалов, какие имеются у всех.
Когда чай бывал выпит, пирожные съедены, а венецианские бокалы пусты, кто-нибудь садился за рояль, в то время как Мандаринша, быстро поддававшаяся известному ‘недомоганию’ курильщиков, слишком долго лишенных снадобья, уже раскладывала за ширмой свою циновку и распаковывала походную курильню, умещавшуюся в одной только коробке. Сент-Эльм не без пышности называл эту черную лакированную коробку саркофагом. Потом серые клубы дыма начинали виться над створками ширмы, и в те мгновения, когда музыка прекращалась, курильщица немного хриплым голосом бормотала стихи, которые она читала на редкость правильно. Лоеак в это время обычно ложился на циновку близ Мандаринши и смотрел, как ее, похожие на изогнутый лук, губы шевелились, гармонично произнося гармоничные слова.
Так протекали часы.
…Когда Мандаринша и Лоеак вошли в гостиную, туда только что был внесен поднос с чаем. Селия, девица искушенная в этом деле, старалась угодить своим гостям.
Лоеак похвалил ее:
— Просто невероятно, дорогой друг! Можно подумать, что вся ваша юность прошла в том, что вы подносили полные чашки, сахар, вино и пряники почтенным старичкам, посещавшим вашу матушку.
Он шутил по своему обычаю: ни одна черточка его лица не улыбалась. Тем не менее уже то, что он шутил, значило очень и очень много. Л’Эстисак бросил на него через стол изумленный взгляд. Селия же, казалось, не поняла, она вовсе не смеялась, а слегка покраснела и отвернулась.
Рабеф, наблюдавший за ней, подошел к ней:
— Прошу вас, детка, второе издание, пожалуйста!
Она поспешила вернуться к чайнику и сахарнице, а врач последовал за ней, протягивая свою пустую чашку.
— Как вам жарко! — сказал он вполголоса.
Его взгляд не отрывался от ее пылавших щек.
— О! — сказала она. Это удивительно… Не знаю, что со мной только что произошло.
Он прошептал так тихо, что она не услышала:
— А я, быть может, знаю.
Потом он прибавил, погромче:
— Ваши царапины почти незаметны.
Она снова покраснела. На ее матовой коже малейшие впечатления отражались алым цветом.
— Нет! Они еще заметны, к сожалению!
— Почему ‘к сожалению’? Они вовсе не так некрасивы, эти… едва заметные царапины. Пять или шесть слабеньких полосок, напоминающих черточки, проведенные белой пастелью.
Она покачала головой:
— Но они так смешны… Когда я подумаю, что я дралась, как торговка. Я, Селия, которая так хорошо разливает чай?!
И на этот раз она рассмеялась.
Л’Эстисак сел за рояль.
— Доре, вы споете, моя дорогая?
Маркиза любила заставить просить себя:
— Но я ровно ничего не знаю. И я говорила вам это уже не раз!
— А эти ноты?.. Я вижу на этажерке все ваши любимые оперы.
— Да, — сказала Селия, — я нарочно побывала вчера у торговца нотами. Прошу вас, Доре: большую арию из ‘Луизы’!
— Я так сильно простужена.
Герцог уже перелистывал клавир…
— Попробуйте спеть это.
Он взял аккорд и проиграл мелодию правой рукой:
— Узнали? — Темница, из ‘Афродиты’.
— Слишком трудно! Мне этого ни за что не спеть.
Селия снова вмешалась:
— Если вы споете, я обещаю вам сюрприз!
— Начнем… — и Л’Эстисак заиграл аккомпанемент. В то время как за ширмой развернутая циновка Мандаринши тихонько поскрипывала на ковре.
Доре кончила петь.
Последнюю ноту сопровождали шумные аплодисменты. Лоеак, Сент-Эльм и Рабеф хлопали в ладоши, а курильщица, не менее восторженная или любезная, колотила концом своей трубки из слоновой кости о лакированное дерево подноса.
Доре извинялась с приличным случаю смущением. Но лукавый Л’Эстисак оборвал ее скромничание:
— Кстати, дорогой друг, когда вы дебютируете?
И маркиза сразу попалась на удочку.
Сказать правду, в Тулоне все знали, что Доре с осени уже искала ангажемента в провинцию, который дал бы ей возможность опередить официальную дату, слишком отдаленную для ее нетерпения.
— Мне следовало бы много серьезнее заняться всем этим, — закончила она. — А не сидеть здесь, где никто не станет искать меня. Но покинуть Тулон в разгар зимнего сезона!..
Все молча слушали ее. И все стали думать о своих проектах на ближайшее будущее. Сент-Эльм первый прервал молчание:
— Покинуть Тулон в разгар зимнего сезона! Разумеется, это невесело. Тем не менее…
Кто-то спросил его:
— Вы назначены к отплытию?
— Да, к сожалению. Мое имя стоит третьим в списке назначенных в колонии. Не пройдет и месяца, как я буду уже за морем.
Сент-Эльм повернулся к ширме, откуда раздалось легкое шипение трубок Мандаринши:
— И оттуда я буду присылать вам шелка, червленое серебро!.. Только вместо пышного Тонкина я, быть может, буду назначен в какую-нибудь пустынную Сенегалию или в болотистый Судан.
Рабеф, забившийся в кресло в стороне от других, внезапно вмешался в разговор.
— Ба! — сказал он. — Судан, Сенегал или Тонкин — для меня это все одно. По мне, только бы я был далеко отсюда…
— Далеко? — переспросил Л’Эстисак. — Но ведь вы и приехали издалека, как мне кажется!
— И туда же отправлюсь.
— Как так?
— Мой отпуск истекает тридцатого марта: я согласен на любое назначение.
— Другими словами, возвратившись из Китая, вы готовы отправиться на Таити?
— На Таити, в Мадагаскар или в Гвиану, все равно куда!
— Вам до такой степени не нравится Франция?
— Да. Я потерял родину. Я не чувствую себя дома.
Маркиза Доре удивленно подняла голову:
— Не дома? Откуда же вы родом, доктор?
— Оттуда же, откуда Л’Эстисак, сударыня: мы оба, смею сказать, односельчане.
— И вы не чувствуете себя дома во Франции? Вот уж действительно!..
— Все именно так, как я вам говорю! Спросите у Л’Эстисака, правда ли это.
Герцог, шагавший взад и вперед по комнате, не отвечая ни слова, подошел к врачу и мимоходом крепко пожал его плечо братским пожатием, так, как пожимают руку.
— Я, — сказал он наконец, — я хотел бы еще раз уехать отсюда, в последний раз, оттого что я чувствую себя здесь, во Франции, слишком у себя дома. Но я хотел бы, чтобы оно было безо всякой цели, это последнее странствие. Я боюсь, что никогда больше…
Лоеак де Виллен взглянул на него:
— Сколько же вам лет, старина?
— Тридцать пять, — коротко отвечал герцог. И он продолжал шагать взад и вперед несколько более нервными шагами.
Тогда заговорил Лоеак, заговорил последним…
— Я, — сказал он своим странным усталым голосом, — я нигде не бываю дома, ни во Франции и ни в каком другом месте.
За ширмой прекратилось на одно мгновение легкое шипение трубки:
— Господин де Лоеак!.. Если вы нигде не чувствуете себя дома, подите ко мне, сюда, на мои циновки. Я могу сказать вам еще один сонет, как раньше, чтобы вас утешить.
Он отправился к ней.
— Кстати, — вспомнила вдруг маркиза Доре, — а сюрприз, который вы обещали нам, детка?
Селия наклонила голову:
— Это сюрприз для Л’Эстисака, который в прошлый четверг требовал серьезной музыки.
В свою очередь она села за открытый еще рояль.
— Ба! — воскликнул герцог. — Вы тоже поигрываете, девочка?
— Когда-то я немного играла. Но это я выучила на этой неделе специально для того, чтобы доставить вам удовольствие.
Она положила пальцы на клавиши.
— Ого! — воскликнул Л’Эстисак и встал.
Пальцы, чересчур уверенные для пальцев, которые когда-то только ‘немного играли’, начинали прелюдию Баха — прелюд в до мажоре…
И после того, как Л’Эстисак сказал свое ‘Ого!’, никто не шелохнулся больше.
Их было четверо мужчин и две женщины, и все они, наверно, были различного происхождения, воспитания, жили по-разному. Мандаринша и Доре, несмотря на общность их профессии, походили друг на друга не больше, чем Рабеф на Лоеака или Л’Эстисак на кого бы то ни было. Но все они скитались по свету больше, чем это в обычае даже в наш век путешествий, все они собственными своими глазами или глазами своих любовниц или друзей, своими собственными ушами или ушами своих любовниц или друзей видели и слышали все то, что можно видеть и слышать прекрасного на суше и на море, и, наконец, океан, истинная их отчизна, властной гармонией своих ветров и волн, штилей и бурь научил их некоей музыке, наделил их некоей музыкальностью, которой не обладают даже многие музыканты-профессионалы.
И пока Селия играла, всей ее разнородной аудиторией овладело подлинное волнение.
За окнами сурово стонало море. И звуки его были подобны отдаленному ропоту виолончелей, на который рояль более властно, более четко, более мощно отвечал бессмертными звуками. В банальной гостиной, среди занавесочек из поддельных кружев, плюшевых портьер и литографий в рамочках, строгая и высокая мысль великого мастера, казалось, нашла отклик в этих простых людях, моряках, воинах, куртизанках. Даже за ширмой клубы опиума застыли неподвижно.
И пальцы продолжали свое колдовство, по-прежнему бегая по клавишам с безупречной чистотой. Они были не только ловки, эти пальцы, которые никогда не ошибались, — они были одушевленными, сознательными, понимающими. Разумеется, прежде они, пальцы, умели много больше, чем ‘немного играть’, разумеется, они долго учились под руководством хороших преподавателей, но этого учения не могло быть достаточно, и нужно было, чтобы жизнь прибавила к нему свои собственные уроки, уроки болезненные и философские. Для того, чтобы прелюд прозвучал так благородно, так четко и так волнующе выделялся на фоне дальнего ропота морских виолончелей, без сомненья, нужно было, чтобы музыкантша научилась плакать.
Когда в воцарившейся тишине утихла последняя нота, никто не стал аплодировать.
Л’Эстисак, который все время стоял, один подошел к Селии, неподвижно сидевшей на своем табурете и не снимавшей рук с умолкнувшей клавиатуры. И, не говоря ни слова, Л’Эстисак наклонился и поблагодарил ее, запечатлев поцелуй на ее задумчивом лбу.
За ширмой опиум снова начал слегка шипеть. Доре кашлянула, Сент-Эльм налил себе чаю.
Но Рабеф, все еще сидевший в самом дальнем кресле, не двинулся с места. И когда через некоторое время Селия стряхнула охватившее ее оцепенение, когда она встала и, снова почувствовав себя хозяйкой дома, предложила одному из гостей чашку чая, которую налил Сент-Эльм, — она заметила, что Рабеф, не отрывая глаз, смотрит на нее. И она поняла, что его глаза давно уже не отрывались от нее — оттого что взгляд их был неподвижен, совсем неподвижен и таинственно мутен… С полуулыбкой Селия отвернулась.
Глава четырнадцатая
РАСПИСКИ БЕЗ ВСЯКОГО ЗНАЧЕНИЯ
Когда маркиза Доре толкнула полуоткрытую калитку, спускавшийся господин почтительно снял шляпу и, согнувшись, посторонился, чтобы пропустить гостью. А гостья, направив на него свой лорнет, подскочила от удивления:
— Что? — пробормотала она сквозь зубы. — Селадон? Ба!..
Селадон — безукоризненный тип парикмахера, жирный, щеголеватый и напомаженный, удалялся бесшумными шагами, с видом грабителя, вдруг узнавшего дом, который он ограбит ближайшей ночью.
— Ба! — повторила маркиза. — Селадон в вилле Шишурль?
Селадон закрыл калитку и скрылся за стеной сада. Но маркиза Доре несколько мгновений стояла как вкопанная на крыльце, подобно межевому столбу на дороге, и пристально смотрела на стену, за которой скрылся Селадон.
— Ну да… — отвечала Селия четверть часа спустя. — Ну да! Он приходил, чтобы одолжить мне денег. Вы знаете, когда Селадон утруждает себя…
Маркиза в отчаянии всплеснула руками.
— Но вы, несчастная малютка, вы не знаете, в какие лапы вы попали! Вы думаете, что Селадон — это такой же человек, как все остальные?
— Это ростовщик, как все ростовщики.
— ‘Как все ростовщики’! Нет, она поразительна! Что же — вы знали их всех? Скажите только, что вы не заслуживаете розги!
— Ну, Доре!..
— Ничего не ‘Доре’!.. Вы заслуживаете розги. И она не сказала мне ни одного слова, это чудовище!.. А я-то думала, что она купается в золоте. Так как же? У вас есть долги?
— Черт возьми!.. Конечно…
— ‘Конечно’!.. Вы меня с ума сведете. ‘Конечно’!
— Ну да, Доре, конечно. Это очень просто! Вот уже шесть недель, как Пейрас бросил меня.
— О, этот-то! Даже если б вы прицепили его к вашей юбке, и то вы бы не слишком разжились с него.
— Возможно… Но вот уже шесть недель, как у меня нет друга, — чем же мне жить, по-вашему? Не забудьте, что сама Мандаринша советовала мне остаться некоторое время одной. В тот вечер вы были того же мнения. Кроме того, и вы, как и она, советовали мне устроить мой дом для приемов, бросить столовку, вести хозяйство и принимать побольше подруг. Моя бедная Доре, они дорого стоят, эти чайные сервизы, скатерки Ренессанс, стекло из Мурано. У меня было немного денег. Но я уже давно сижу на мели.
— Ну и?..
— Ну и я стараюсь выпутаться!..
— Но вы, чтоб выпутаться, берете взаймы у самого грязного человечишки в Тулоне!
— О, я начала с того, что занимала у других.
— Да ну?
— Да. Сперва у этой славной матушки Агассен.
— Она неплохая женщина.
— Конечно! Она дала мне сейчас же, и без всяких процентов. Только у нее самой не было достаточно денег. Она сделала все, что могла. Она даже заняла у других. Словом, всего я получила сто сорок франков. И так как у меня появился кредитор, мне пришлось дать расписку на шестьдесят франков матушке Агассен. О, она-то мне доверяла, но ее любовник… Потому что у нее есть любовник, вы знали это?
— Нет.
— Я тоже не знала. Словом, у нее есть любовник, и он распоряжается деньгами.
— Бедная женщина! В ее возрасте, возможно ли! Ну, и с распиской на шестьдесят франков?
— С распиской на шестьдесят франков я должна была подписать другую, для кредитора, который дал матушке Агассен еще восемьдесят франков.
— Ай!.. И на какую сумму эта вторая расписка?
— На сто тридцать. О, матушка Агассен не советовала мне подписывать. Она мне сказала: ‘Он жадюга, этот кредитор…’ Некий Галежан, вы знаете?
— Галежан?.. Нет, не знаю.
— Так вот… Что мне было делать? Я все-таки подписала, так как ничего другого не оставалось.
— Разве вы в этом месяце не получили ничего от Ривераля?
— От Ривераля? Как же, — сто франков, но что сделаешь на сто франков? На одни домашние расходы уходит втрое больше. А портниха, а модистка, а белошвейка, а безделушки…
— Почему вы не сказали мне обо всем этом?
— Есть о чем рассказывать… Я собиралась сказать вам все сразу. Ну вот, я кончаю: сто франков Ривераля и сто сорок матушки Агассен, вы можете сосчитать, на сколько мне хватило этого: на неделю. Но право, эта бедняжка матушка Агассен попала в настоящий переплет — она продавала вещи. Она предложила мне муфту из монгольской кошки, совсем мало подержанную, и я никак не могла отказать ей после той услуги, которую она мне оказала. Но все-таки эта муфта высосала из меня шесть луи.
— Шесть луи?.. Значит, в общем от матушки Агассен вы получили двадцать франков деньгами и монгольскую кошку и дали расписок за это на девяносто франков?
— Ну да, из-за этого кредитора, этой жадюги — Галежана, но вы понимаете, что я была вынуждена добывать еще деньги на прошлой неделе. Матушка Агассен посоветовала мне пойти к старой Эльвире, на Пушечной улице. Ах, дорогая моя!.. Никогда, о никогда еще я не видала подобной конуры. И этот блуждающий скелет, одетый в ярко-зеленое и сопровождаемый дюжиной кошек, которые с мяуканьем бродят за ней. Мне это даже приснилось.
— И в самом деле, есть чему присниться, я знаю ее, эту старую Эльвиру, подумать только, малютка, что эта самая женщина двадцать лет назад была царем и богом в ‘Цесарке’.
— Да что вы говорите?
— Вы не знали? Как же… Конечно, старая Эльвира была красива, элегантна, и ее все обожали! Фабрега, контр-адмирал — я еще время от времени сплю с ним, — Фабрега знал ее, когда он был мичманом. Лучше ее не было. Чем только не становятся люди… Страшно подумать. А теперь, вы говорите, у нее можно перехватить на недельку, у старой Эльвиры? Теперь я понимаю, чем она живет. Раньше я не понимала.
— Да, она дает взаймы, и не на недельку, а на месяц. Она дала мне двести франков, и я подписала расписку на двести двадцать, с тем чтобы тридцать первого уплатить или возобновить.
— Вы возобновили?
— Ну ясно!.. И выдала новую расписку, на двести сорок. Но уже вчера у меня не было ничего, кроме долгов. А матушка Агассен пришла сказать мне, что ее кредитор, эта жадюга Галежан, угрожал наложить на ее имущество арест.
— Тра-та-та…
— Заодно она принесла мне пеньюар из расшитого муслина, красивая штучка, весь убранный кружевами.
— Вы его взяли?
— Да, я вам покажу. Его продавала одна женщина. Матушка Агассен сказала мне, что если я не могу уплатить ей сейчас же, то мне стоит только купить пеньюар. Это устраивает все, так как женщина, продававшая его, была также должна кредитору. Таким образом, представив мою расписку… А пеньюар — это настоящая дешевка: сто пятьдесят. Одни кружева стоят дороже.
— Все это очень сложно. Итак, вы подписали?
— Я подписала. А потом подсчитала: у меня в кошельке не было больше ни сантима, все поставщики бомбардировали меня счетами, у меня скопилось счетов на шестьсот франков. Тогда я вспомнила о Селадоне. О ком же еще?
— Бедняжка…
— Почему ‘бедняжка’? Селадон был очень мил. Надо вам сказать, что мы с ним уже беседовали об этих делах в его кабинете. Вы, конечно, бывали в его кабинете? На площади Зеленой Курицы?
— Да, прежде, когда я была еще глупа. Мой первый друг там и откопал маленькие плоские часики, которые до сих пор у меня. Это была поразительная дешевка. Мой первый друг так и ухватился за них, а потом оказалось, что он заплатил ровно вдвое дороже, чем за новые.
— Возможно! Все-таки на площади Зеленой Курицы можно найти очень дешевые вещи. Вы не станете отрицать этого, Доре. В прошлом месяце… Как раз в четверг, когда Рабеф привел к нам своих друзей, Китайца, Мадагаскарца и Суданца, мне захотелось какого-нибудь особенного украшения.
— Ах, эта большая коралловая цепь, которая так вам идет?
— Вы угадали! Ну вот! Селадон купил ее для меня на аукционе.
— Цена?
— Я даже не знаю! Он не хотел сказать мне.
— Ох!
— Доре, ну чем же я, наконец, рискую? Селадон твердил мне по крайней мере сто раз, что он рассчитается с моим будущим любовником, что это вовсе не мое дело — платить за безделушки, и что к тому же не поздно будет вернуть цепь, если мой будущий любовник окажется скупердяем.
— Старая история. Мне ее уже рассказывали. Вы увидите, как окончится эта история. Но цепь — это еще ничего. Рассказывайте дальше.
— Дальше… Ну вот. Это было в тот день, когда Селадон обольстил меня цепью. Началось с комплиментов, уж я была и такая, и сякая, и уж такой-то красавицы и не было! И вот этот тип поднимается, обходит вокруг стола, увлекает меня в угол комнаты и начинает откровенничать. О, это отняло у нас порядком времени. Тут пришли две светские дамы, и господин Селадон показывал им изумруды — четыре больших красивых камня, которые одна актриса из Марселя хотела сплавить. О дорогая моя, если б вы знали, чего только Селадон не насказал мне про них! У меня мороз бегал по коже при мысли, что они могут услышать! Оказалось, что каждая из них спит с мужем другой. Хорошенькая дыра этот тулонский высший свет.
— Ну, знаете, сплетни Селадона!..
— Затем он спросил меня, как это я обхожусь без любовника. Это его страшно удивляло. Такая женщина, как я!.. Его слова еще звенят у меня в ушах! ‘Не может быть, чтобы вы не нашли себе никого подходящего’. Он взял обе мои руки и тихо шептал мне: ‘Милая дамочка, я буду счастлив, упоен, если смогу быть полезен вам. У меня бывает столько народу. Весь город… Хотите, я подыщу вам кого-нибудь подходящего? Человека женатого, молодого, славного, который хотел бы иметь надежную любовницу’. Я сказала ему, почему я предпочитаю побыть одна с месяц еще: ‘Сколько захотите, милая дамочка, но жить одной, это стоит так дорого. Так вот, когда ваш кошелек будет пуст, вспомните о Селадоне. В Тулоне столько поганых ростовщиков, которые рады будут поживиться вами, со мной, вот увидите, всегда можно устроиться’. В заключение он так сдавил мне пальцы, что кольцо врезалось в тело, а потом обратился к двум светским дамам, к тем самым, которые спят каждая с мужем другой, и стал всячески соблазнять их изумрудами!.. Даже если бы они были королевами, он не мог бы быть более учтивым с ними.
— Короче говоря?
Короче говоря, позавчера, нет вчера, я спутала, да, вчера, после визита матушки Агассен… Я сейчас покажу вам муслиновый пеньюар. Так вот, после визита матушки Агассен я села в трамвай и подумала: ‘Теперь остается только Селадон’. Слезаю на площади Зеленой Курицы, звоню у дверей кабинета. Дорогая моя, я не успела закрыть дверь, как Селадон уже знал все: едва он меня увидал, он обо всем догадался. Говорите что угодно, но только этот человек не дурак.
— Дурак! О, к несчастью, нет.
— Вы имеете против него зуб! Ну слушайте же и скажите только, что он не был мил: я еще не раскрыла рта, как он взял меня за руки, как в первый раз, и даже не дал мне труда просить его. ‘Моя милая дамочка, моя дорогая красотка, я ведь вам уже сказал: все, что вам угодно! Ну скорее, сколько вам нужно?’ Я не знала, что отвечать. Он закрыл глаза, улыбнулся и стал подталкивать меня к дверям. ‘О, я вижу, что вы стесняетесь! Завтра в четыре часа вечера я позвоню у дверей вашей виллы и принесу необходимое’.
— И он принес?
— Дорогая! Тысячу франков!.. И кроме того, два браслета.
— Вы за них заплатили?
— Он не хотел взять ни одного су! Но у меня было бы слишком много долгов. О, я настояла на том, чтобы сейчас же внести половину стоимости. Триста из шестисот. А остаток до тысячи, семь красивых, совершенно новых бумажек, вот, посмотрите, в моем кошельке!.. Один, два, три, четыре, пять, шесть, семь… С семьюстами франков я протяну шесть недель.
— При условии, что старая Эльвира оставит вас в покое.
— Если даже она меня не оставит. Я ей должна всего двести сорок! Пускай приходит. Я ее отправлю прогуляться.
Селия торжествующе размахивала маленьким полным кошельком.
Но Доре покачала головой:
— А через шесть недель, малютка?..
— Ба, через шесть недель… Может быть, я возьму главный выигрыш Трехцветной лотереи. У меня как раз два билета, — подарок Пейраса.
— Как бы вместо главного выигрыша вас не описали за долги, — проворчала маркиза.
— Описали?
— Да, дорогая моя! Вы еще не знакомы с господами судебными приставами?
— Нет.
— А я так да. И не со вчерашнего дня! Когда я была девчонкой, нас описывали шесть раз в год, раз за разом. И я хорошо познакомилась с этим. Так что я даже изобрела новую игру, чудесную игру, в которую мы играли с ребятишками нашего квартала.
— Какую игру?
— Игру в судебного пристава, который приходит описывать! Я была приставом, так как знала больше всех. На тротуаре углем рисовала квартиру и мебель. Я брала под мышку мой ранец, на голову надевала фуражку и торжественно входила в нарисованную квартиру. Сейчас же другие играющие, которые изображали семейство и соседей, начинали меня ругать, как только умели. В этом заключалась игра. Были даже специальные ругательства. Меня полагалось ругать тунеядцем, бездельником, вампиром. Я составляла протокол и подписывала акт. После этого полагалось спорить из-за кровати, платья и инструментов. Наконец, я отворачивалась от них и плевала на пол. Тогда все начинали рыдать и отправлялись в кабак ‘Утешительница’. Кабаком был фонтан. Ах, это была веселая игра! Позднее, дорогая моя, я играла в нее уже с настоящим приставом, который описывал по-настоящему. Но это было уже не так забавно. И вот я раз и навсегда поклялась себе, что это никогда, никогда, никогда больше не повторится! Вы же не начинайте даже. Это будет гораздо проще и гораздо выгоднее.
— Ба! Мне не угрожает никакой опасности. Да сядьте же, бедняжка Доре. Рыжка принесет нам две слезы хереса. Это вас успокоит. Сегодня вы пессимистка… Хотите, я поиграю для вас на рояле? Еще нет шести, а Мандаринша придет до обеда, чтобы испробовать новые камбоджийские циновки.
Видеть Мандариншу до семи часов вечера не у нее дома казалось невозможным. Но дружба делает чудеса. За шесть недель Мандаринша и Селия сделались закадычными друзьями. Первая была просветительницей, вторая просвещалась, и это связывало их. Сначала самолюбию Мандаринши льстило то, что Селия стала ее покорной ученицей, потом ее задели за живое ее быстрые успехи, и, наконец, она воспылала все возрастающей привязанностью к этой нежной и признательной ученице. Так что они вполне серьезно обсуждали план совместной жизни. А пока Мандаринша охотно вставала на два часа раньше и отправлялась курить свои предобеденные трубки на циновках виллы Шишурль. И маркиза Доре не могла опомниться от изумления.
— Ну, — сказала она в первый же день, — теперь солнце может закатиться утром и встать вечером, и я не стану удивляться.
Но Мандаринша, продолжая спокойно приклеивать к приготовленной трубке шарик опиума, ответила, раньше чем приложиться к нефритовому мундштуку своими красивыми изогнутыми губами:
— Ну вот еще, Доре. Какая разница — курить здесь или там? Циновки Селии лучше моих. А рояль вы забыли? Селия, прошу вас, — что-нибудь из Бетховена…
Л’Эстисак научил Мандариншу любить классическую музыку.
Но на этот раз, когда Мандаринша пришла, Доре не дала ей испробовать новые камбоджийские циновки: еще с порога она заявила ей ex abrupto 27:
— Дорогая моя, а Селия-то какова, а? Знаете, кто вышел отсюда?
— Нет. Фальер, что ли?
— Селадон!
Скрестив на груди руки, сделав трагическую мину и выставив ногу так, что юбка облегала ее наподобие античного пеплоса 28, Доре произнесла это жуткое имя с самым театральным ужасом. Но Мандаринша ответила с обычным спокойствием:
— Ага!.. Будь это Фальер, это было бы забавнее.
И, увидав приготовленную циновку, растянулась на ней во весь рост, даже не сняв шляпы. Затем, приготовляя прибор для курения, она заметила вскользь, мимоходом:
— Да, кстати о Фальере… Только что, шагах так в ста отсюда, я встретила одну важную особу, которая, кажется, слоняется в этих краях, — это синьор Пейрас, с вашего позволения. Его ‘Ауэрштадт’, должно быть, вернулся в порт вчера вечером и с нынешнего дня… Селия, милочка!.. Что я вам говорила? Вы становитесь умнее: синьор Пейрас приближается.
Но маркиза Доре вскочила:
— Тут говорят о Пейрасе! Послушайте, Мандаринша! Вы не понимаете, что ли? Селадон, ростовщик Селадон вышел отсюда.
— Ах да, да, — подтвердила Мандаринша, поворачиваясь на камбоджийской циновке. — Прекрасно понимаю. Я сама должна ему.
— Ну! Итак?
— Итак, очевидно, Селия тоже задолжала ему. Это досадно — тем более что Селадон — паршивая сволочь, но мы тут ничего не можем поделать, не так ли?
Селия, сидя на табурете у рояля, презрительно пожимала плечами. Когда Мандаринша произнесла свой приговор над ростовщиком Селадоном, она остановилась.
— Паршивая сволочь?.. Отчего так? Что сделал вам этот несчастный Селадон?
Мандаринша не торопясь ответила:
— Господи! Всю свою жизнь он делал все, что мог, чтоб ссорить, разлучать и разорять процентами всех мужчин и всех женщин, которые имели удовольствие встретить его на своем пути. Сплетни, интриги, клевета, анонимные письма, барышничество, шантаж — вот его занятие, и ничего другого он никогда не делал. Спросите дам полусвета, которых он объедал, спросите светских женщин, которых он бесчестил, спросите мужей и любовников, которым он доставлял сведения, а в особенности спросите судебных приставов, которые описывали для него имущество. О, его шкатулка — известный источник катастроф. Попав туда — раскрывай зонтик, черепица будет протекать. Я там побывала, я знаю, что говорю. В каждом городе всегда есть дрянной человечишка, который живет тем, что эксплуатирует всеобщую нужду, ошибки, тайны и несчастья. В Тулоне такой человечишка — Селадон!..
— Здорово вы его обработали!
— Да, но не так, как он обработал мичмана Лебуа, который должен выйти в отставку, оттого что Селадон втянул его в какое-то темное дело, не так, как он обработал маленькую мадам Топаз, которая позабыла на площади Зеленой Курицы золотой кошелек с двумя письмами… Впрочем, существуют даровитые люди, которые ускользают даже от Селадона, вот мы обе — Доре и я. Вы будете третьей.
Она раскрыла прибор, достала лампочку, иглу, мехи и трубку, только сделав все это, она сняла шляпу, когда, не прекращая своей плавной речи, положила голову на изголовье циновки. Наконец, она открыла банку с опиумом, стала раскуривать первый шарик и умолкла.
Тогда маркиза Доре, с самого начала и до конца не перестававшая выражать одобрение речам Мандаринши, поспешила сделать вывод:
— Итак, малютка, вас не оправдали, — произнесла она.
Селия насмешливо улыбнулась. Она позвонила. С проворством, нисколько не напоминавшим прежней медлительности, появилась в дверях Рыжка, нарядная и расфранченная, неся в руке с совсем чистыми ногтями поднос полированного дерева с графином хереса и тремя венецианскими стаканами цвета мертвой воды.
Искушенная в трудном искусстве наполнять и подносить чашки, рюмки и бокалы, хозяйка дома поставила первый стакан перед курильщицей рядом с лампочкой, горевшей желтым пламенем, потом с нежностью поднесла второй стакан маркизе:
— Доре, пейте, милочка!.. Сквозь это прекрасное вино я буду казаться вам совсем иной, белее, чем самый белый горностай.
Та выпила, но продолжала покачивать головой. Развеселившаяся Селия разразилась смехом.
— Доре, крошечка моя! Умоляю вас, не надо дуться. Послушайте, если вам только этого и нужно, чтоб утешиться, я все скажу вам и Мандаринше. Я разорюсь через шесть недель, не так ли? Так вот, если в течение этих шести недель, считая с сегодняшнего дня, я дам себе труд пошевелить пальцем…
— Ну? — спросила Доре, еще не доверяя, но уже несколько успокоившись, и тотчас же добавила доверчиво: — Вы имеете кого-нибудь в виду?..
Но с камбоджийской циновки, которую уже заволакивал серый дым, раздался голос Мандаринши. Это уже не был равнодушный и насмешливый голос, несколько минут назад разоблачивший ловкие проделки шантажиста, ростовщика и мошенника Селадона. Это был голос странно звонкий, и каждое слово звенело, как удар стального молота по шпаге:
— Селия, милочка! Стоит ли иметь что-нибудь в виду из-за таких пустяков, как уплата долгов!
В эту минуту Селия подносила к губам полный стакан. Но, очевидно, она ни разу не отхлебнула и пронесла его мимо рта, так как внезапно отодвинутый стакан оставался на подносе наполненным до краев. Селия же, прижав к губам платок, повернулась к окну и полной грудью вдыхала зимний ветерок, позолоченный солнцем, пахнущий смолой и насыщенный острыми солеными брызгами.
Глава пятнадцатая
ВЕЛИКА ВАЖНОСТЬ — ПЛАТИТЬ ДОЛГИ…
‘С семьюстами франками я протяну полтора месяца’.
Таковы были расчеты Селии.
Но не таковы были расчеты Селадона…
В первый же день следующей за тем недели этот предупредительный человек, более смазливый и более припомаженный, чем когда-либо, снова появился на вилле Шишурль. И сразу же завязался диалог:
— Дорогая дамочка, это совершенно невозможно, чтобы такая красотка, как вы, не имела друга!
— Но я уже говорила, что я предпочитаю пожить одна еще один-два месяца.
— Сколько вам будет угодно, красотка моя!.. Вам виднее, что для вас лучше. Но только жить одной стоит очень дорого. Когда копилка будет пуста, тогда вы, верно, вспомните о Селадоне?..
— Как так? Ведь я уже должна вам тысячу франков!
— Что значит тысяча франков для дамы, которой все смотрят вслед, когда она проходит по Алжирской улице? Я могу одолжить вам и больше того, право!.. Вам сегодня нужны деньги?
— Нисколько! Мне больше чем достаточно того, что у меня есть!
— Больше чем достаточно? Значит, я хорошо сделал, что принес вам кое-что на выбор.
И он вытащил из карманов с полдюжины футляров.
— Совершенно исключительный случай. Две дамы из Ниццы, которые играли в Монте-Карло и теперь все продают за бесценок… Взгляните: одно золото на лом стоит тех денег, которые я спрашиваю, оттого что это червонное золото, милая дамочка. Гарантия в четырнадцати каратах!..
Четырнадцать каратов? Селия даже не успела разобраться в смысле этих таинственных слов: Селадон уже надел ей на пальцы перстни, на шею ожерелья, прицепил к корсажу брошки, всунул в волосы гребни и шпильки.
— Вы не можете обойтись без этого: у всех дам есть такие вещи, ничего другого не носят. Вы не можете пойти в бар в будущую пятницу, если вы не купите всего этого: у вас будет такой вид, точно вы совсем голая, и — черт возьми! — это совсем не так красиво. Но вы будете единственная!..
Селия смутилась, однако продолжала еще упорствовать. Но продавец патетически воззвал к добросовестности своей клиентки:
— О! Право же!.. Дорогая дамочка! Я никак не ожидал от вас подобного афронта. Чтобы вы отказались купить у меня все вместе и каждую вещь в отдельности. Так, значит, права была моя жена. ‘Не езди к ней, — вот что она мне сказала, — у тебя их несколько десятков в городе, тех, которые купят все за какую угодно цену’. А я отрезал ей: ‘Но я хочу, чтобы именно эта выгадала’.
Тут Селия сдалась и ‘выгадала’. И выгода была закреплена несколькими расписками. Оттого что Селадон не любил получать наличных денег из женских ручек:
— Ваш любовник заплатит мне, красоточка! Мне было бы больно вытаскивать гроши из вашего кошелька. И кроме того, скажу вам прямо, с вас я бы взял столько, сколько они стоят в самом деле. А с него я получу, — вы понимаете! Я получу немного больше.
— Но…
— Не станете же вы торговаться со мной за человека, которого вы даже не знаете еще. А меня вы знаете. Не стоит, право!.. Подписывайтесь и не глядите на сумму, не глядите, говорю я. Если бы ваш друг был здесь, вы не стали бы спрашивать у него, сколько он платит? И не все ли равно, раз он заплатит, как только появится?
Способов обморочить милых куртизанок существует много больше, чем статей во всем уголовном кодексе.
Вот почему изобретательный Селадон в третье свое посещение, имевшее место дней через пять после второго, убедил Селию перепродать за наличные то колье, которое она за неделю до того купила у него в кредит.
Дело было чрезвычайно простое: в последний день февраля, неизвестно каким образом извещенная о новых займах, благодаря которым вилла Шишурль купалась в золоте, добрейшая матушка Агассен примчалась туда, с отчаянием размахивая своими расписками, по которым настал срок платежа, по всем до одной, и которые на этот раз не подлежали возобновлению — ни в коем случае! Точно так же извещенная, и, кто знает, не тем ли же источником (все это казалось пригнанным, как последний акт водевиля), мгновение спустя появилась старая Эльвира с двумя кошками в ручной корзинке и с доброй дюжиной мальчишек, бежавших за ее неизменным рваным платьем цвета неспелого яблока. И она тоже размахивала своими расписками, по которым тоже истек срок, и ее отчаяние было ничуть не меньше отчаянья ее соперницы. Столкнувшись, обе кредиторши сразу же стали обмениваться звучными ругательствами, будучи обе в сильном волнении и убежденные в том, что только та, которая будет громче горланить, получит свои деньги. Они так шумели, что Селия, оглушенная, обессилевшая, побежденная, сразу же отказалась от какой бы то ни было борьбы и сдалась по всем пунктам. Из семисот франков, которые дал ей Селадон, у нее оставалось еще пятьсот. Они сразу же погибли. Переписанные долговые расписки даже превышали на четыре луидора эту сумму. За неимением этих четырех луидоров Селии пришлось дать еще пару расписок: птичка запутывалась в силке…
Как это всегда бывает в третьем действии водевиля, на следующий день после несчастья Селадон ‘случайно’ свалился с неба…
Но — заметьте фатальность таких совпадений! — на этот раз даже у Селадона не было ни одного свободного гроша!
— Нет!.. — воскликнула Селия, которая не верила своим ушам: — У вас, господин Селадон, у вас нет для меня пятнадцати луидоров?.. Пятнадцати? Даже десяти?
— Ни одного, красоточка. Что делать! Даже мне пришлось подводить баланс и расплачиваться за весь месяц. Но будьте покойны, недели через две или три…
Селия не заметила под мигающими веками насмешливого взгляда, впившегося в нее:
— Три недели! — воскликнула она в ужасе. — Но сегодня утром мне едва удалось получить керосин в мелочной лавочке, и мне пришлось обещать, что я заплачу завтра. Как же мне быть? Три недели! Но у меня во всем доме нет и десяти франков.
Две искры сверкнули в насмешливых глазах, все еще прикрытых мигающими веками:
— Десять франков? У вас нет десяти франков? Не может быть! Это просто смешно, вы шутите! Такая дама, как вы…
— Но уверяю вас. Можете спросить у Рыжки.
— Как так? В самом деле? О! Но тогда…
Веки совсем закрылись, прикрывая нескромно блестящий взгляд:
— Тогда… Если дела в таком положении. Я понимаю, что вам необходимо найти монет. Но это чрезвычайно просто — ступайте в ломбард. За ваше колье, — да, под колье, которое я продал вам на днях, — вам дадут не меньше шестидесятисемидесяти франков.
— Шестьдесят франков под залог колье, за которое я вам должна четыреста?
— Ну да! Черт возьми! Ведь вы сами знаете, что такое ломбард: скверная штука. Под четырнадцать каратов золота они дают очень мало.
— О!
— Но если вам мало шестидесяти франков, ведь вы можете продать это колье.
— Вы не купили бы его снова, господин Селадон?
— Я? Упаси меня бог!.. Что бы мне сказала госпожа Селадон. Кроме того, у меня нет денег, подумайте только! — ни одного луидора! Нет, купить его снова я не в состоянии. Но я знаю кое-кого, кому хотелось иметь это колье еще раньше вас. Мы только разошлись в цене, а то… Может быть, теперь… Угодно будет вам, чтобы я известил это лицо? Он мог бы приехать к вам, как бы случайно. Вас это ни к чему не обяжет. Так как же? Прислать его к вам завтра утром? Или даже, если удастся, сегодня вечером? Он проживает в Мурильоне совсем недалеко от вас.
Ящички водевиля открывались и закрывались с изумительной точностью.
Когда Селадон появился через несколько дней на вилле Шишурль, Селия с изумлением услышала неожиданные для нее речи.
— Милая дамочка, — начал посетитель в виде приветствия, — у меня есть для вас подарочек… Поступите так, как я того хочу, и завтра же ваша копилка будет полна золота и серебра!
И усевшись — Селия обратила внимание на то, что Селадон впервые сел без приглашения, — он стал входить в разные подробности, беззастенчиво и свободно.
Дело шло — что может быть естественнее? — об одном господине, который домогался чести спать в постели Селии два раза в неделю.
— Я вам ручаюсь, милая дамочка, за одного очень хорошего человека… Настоящий барин, светский человек! О! Я могу даже назвать вам его имя, я вполне полагаюсь на вашу скромность: господин Мердассу, оптовый торговец маслом! Он видел вас раз шесть в ‘Цесарке’, куда он ходит по вечерам выкурить свою манилию, и вот он ‘сдурел’ от вас, говоря его же словами. Короче сказать, он делает вам предложение, равного которому и быть не может: по вторникам и по субботам он будет вечером приходить к вам, он будет проводить у вас часика два, — сиеста, понимаете ли. Все остальное время вы будете хорошо вести себя, то есть вы будете делать все, что вам вздумается, но только втихомолочку, понимаете? И за это он предлагает вам в месяц тысячу двести франков, роскошный туалет, ложу в театре и автомобиль для прогулок по четвергам. Здорово, а?.. Такое предложение можно получить только через Селадона.
Селия слушала не двигаясь, прикусив зубами язык.
— Разумеется, — продолжал посредник, — я рассказал вам все только в общих чертах. Но из такого положения можно выжать все что угодно, если только уметь взяться за дело. Знаете ли вы, сколько вы должны мне, милая дамочка? Тысячу франков, говорите вы? Вы смеетесь, что ли? Тысячу франков, которые я вам одолжил, да. Но на какую сумму вы накупили у меня драгоценностей? Вы сами этого не знаете. Понятно! Красотка вроде вас никогда не знает, сколько она должна. Всего вы должны мне, округляя цифру, больше трех тысяч франков. Не пугайтесь, прошу вас, — не все ли вам равно, три тысячи или шесть тысяч? Платить будет господин Мердассу, я вам расскажу сейчас подробно.
Селия задумалась, продолжая сидеть без движения, и две складки обозначились около ее рта.
Первым ее движением — быть может, правильным? — было возмутиться. Чего он совался, этот человек? Но через несколько мгновений…
В самом деле, было над чем подумать. И Селия думала. Торговец маслом — светский человек — не был скупердяем.
Селия вспомнила все эти Мулен-Ружи и Фоли-Бержеры, она не успела еще забыть их. В те времена она, не раздумывая, бросилась бы на шею любому Мердассу.
Мердассу?.. Теперь Селия вспомнила его. Лет шестьдесят пять… Заостренный живот с украшенной кучей брелоков цепочкой. Череп еще более заостренный, чем живот, и прыщеватое лицо с желтоватой растительностью. Совсем некрасив, разумеется. Но богат. В ‘Цесарке’ многие женщины бросали ему, проходя мимо, многозначительные взгляды. Многие женщины — все бедные дебютантки — те, кого можно увидеть столпившимися в первой комнате, с жалкой улыбкой вечно ожидающие клиента.
И Селия внезапно почувствовала, что у нее горят виски, и в то же самое время ее зубы в бешенстве закусили язык. Она?.. Она, Селия? Селия, друг Мандаринши, друг Лоеака, друг Л’Эстисака… Она тоже будет делать глазки тому же самому гражданину Мердассу? Совсем так, как это делают в первой комнате ‘Цесарки’ бедные девочки с панели, толпящиеся там стадом?.. О! Будь что будет!.. Нет!
— Ежемесячно: тысяча двести франков, прекрасный туалет, хорошая ложа, автомобиль по четвергам…
Голос Селадона, казалось, начинал выводить Те Deum 29
Ну да, черт возьми! Селия знала не хуже Селадона, что торговцы маслом в Тулоне богаче, чем флотские офицеры. Ну да, черт возьми! Та, кто хочет разыгрывать на табуретах бара роль шикарной женщины в соболях, в английских кружевах, та должна повернуться спиной к нищим представителям флота и постучаться у дверей лавки какого-нибудь Мердассу. Но только вот что. В этих лавках, пусть даже они вызолочены до дверной ручки включительно, вероятно, мало думают о прелюдах в до мажоре и о сонетах Хозе-Мари?
— В состав прекрасного туалета входят, разумеется, и шляпы, ботинки, белье и все прочее. И… Это между нами: мы сюда не включили еще и меха и кружева.
Недовольное движение сделалось вполне определенным. Селия раздумчиво оборвала апологета:
— Господин Селадон, я вам очень благодарна. Но я не хочу.
— Что такое? — спросил он…
Она ясно ответила:
— Я не хочу господина Мердассу. И никакого другого. Я уже сказала вам: я хочу пробыть одна еще несколько недель. Вот и все!
— Вот и все? — повторил Селадон, высоко подняв брови.
Он тяжело дышал. Потом он сказал немного изменившимся голосом:
— Вы не подумали, деточка. Вы хотите побыть одни? Вы действительно говорили мне это, но тогда вы могли говорить это. У вас были деньги, у вас не было долгов, при таких условиях можно делать все, что заблагорассудится. Теперь совсем другое дело: у вас нет ничего, вы должны мне три тысячи франков. Как вы рассчитаетесь со мной, если будете отказываться от всех господ Мердассу?
Селия прервала его:
— Я заплачу вам, будьте покойны.
Но Селадон покачал своей напомаженной головой:
— Вы заплатите мне, — да!.. Но только неизвестно когда… Вы говорите, что я могу быть спокоен. Но вам не заработать трех тысяч франков, разыгрывая гордячку! Вы хотите жить одна? Это годится для дамы, у которой есть рента. У вас, может быть, тоже есть рента, а? В таком случае господин Мердассу годится для вас…
Его тон начал изменяться. Селия с удивлением увидела нового Селадона, которого она не знала, в существование которого она не верила, вопреки уверениям Доре, вопреки уверениям Мандаринши.
— Послушайте! — продолжал этот Селадон, ставший теперь властным, почти грубым, — послушайте. Вы не подумали как следует. А я подумал за вас. Сегодня у нас суббота: не выезжайте в ближайший вторник, принарядитесь, купите пирожных, бутылку хорошего вина — и ждите Мердассу. Он придет. Я скажу ему от вашего имени: да.
Селия подскочила, как подскакивают от укуса осы.
— Вы скажете ему от моего имени: нет! Нет, нет, нет и нет! Я делаю то, что мне угодно, и сплю с тем, с кем я хочу! Скажите пожалуйста! Вы самоуверенны, господин Селадон!
Но он дал ей такой быстрый и такой резкий отпор, что она в смущении отступила на шаг:
— Я самоуверен? Возможно! Самоуверенным может быть тот, кто не боится никого и ничего! Я самоуверен, да! И я больше имею права на это, чем вы. И лучше бы вы подсократили вашу самоуверенность! Это я вам говорю!..
Она не удержалась и спросила:
— Отчего?
Он язвительно отвечал:
— Оттого что, если вы будете скверно вести себя, я отправлю вас к прокурору Республики, и он уж собьет с вас спесь!
— К прокурору?
— Да, черт возьми!
И на этот раз Селадон раскрыл все свои козыри:
— Вы, может быть, полагаете, что можно продавать за наличные деньги вещи, которые вы взяли в кредит, и правосудию до этого нет никакого дела? Хорошо же вы знаете уголовный кодекс. Но я не злой человек и объясню вам все. Вы ведь продали золотое колье, которое вы купили у меня неделю тому назад, не так ли? Вы продали его за наличные, раньше чем рассчитались со мной? Прекрасно! Эта операция называется мошенничеством, дорогая моя. И стоит мне подать на вас жалобу, чтобы вас завтра же упрятали в тюрьму. Превосходно! Вот каковы дела! И признайтесь, что я добрый человек: вместо тюрьмы я предлагаю вам почтенного господина Мердассу.
Широко раскрыв глаза, стиснув пальцы, с пересохшим ртом, Селия не двигалась с места.
Уголовный кодекс?.. Разумеется, она не знала его. Но она слышала про него — слышала достаточно, чтобы понять, что этот негодяй говорил правду, что он толкнул ее в капкан, что она попала в этот капкан, что она была теперь всецело в его власти.
Тогда Селадон, тот мошенник, посредник и обольститель, разразился насмешливым хохотом. Потом он встал, надел шляпу и сухо приказал:
— Итак, во вторник, между тремя и четырьмя пополудни, решено и подписано. Приготовьте хорошую закуску, не слишком много сластей, лучше что-нибудь пряное, паштет, и бургундское. Что касается остального — не нужно пеньюара: он не любит пеньюаров, хорошее платье, платье, которое трудно расстегнуть, с тесемками, и корсет, нижние юбки и все прочее. Я не прощаюсь, милая дамочка.
Но когда Селадон спускался с террасы, кто-то открыл калитку — мужчина, который, заметив Селадона, остановился на месте совсем так же, как за три недели до того остановилась маркиза Доре.
И Селадон совсем так же, как тогда с маркизой, почтительно посторонился, сняв шляпу и изогнув спину, чтобы пропустить посетителя — доктора Рабефа.
Рабеф не отвечал на поклон. Его маленькие серые глазки, проницательные и живые, на пару мгновений остановились на тихоне, потом, не сморгнув, он стал смотреть в другую сторону. Селадон, которого обдали презрением, не возмутился и тихонько убрался, как вор, которому удалось его дело и который не хочет привлекать к себе ничьего подозрительного внимания.
Теперь Рабеф молча смотрел на Селию с порога гостиной.
Положив локти на стол и закрыв руками лицо, Селия плакала. Негромкие рыдания потрясали ее плечи. У ее ног валялся небольшой платочек, до того вымокший, что падая, он оставил влажный коричневый след на красном паркете.
Рабеф неподвижно стоял в дверях и смотрел на Селию.
— Итак? — спросил Рабеф.
— …Ну вот, — закончила Селия свой рассказ и опустила голову. — Мне придется сказать этому человеку ‘да’, оттого что мне остается только сказать ‘да’ или идти в тюрьму.
Они сидели друг против друга с двух сторон стола. И они избегали взглядывать друг на друга, как бы боясь обнаружить свои скрытые помыслы.
Они снова замолчали. Она сказала все. Он теперь знал все. Казалось, он обдумывал что-то. Она не решалась поднять на него глаза, хотя ожидала его слов со страхом, — со страхом и угрюмо: оттого что она была не совсем спокойна. И она плакала уже много тише.
Рабеф вдруг оперся обеими руками о стол, как человек, принявший решение:
— Ба! — сказал он. — В тюрьму? Вас? Какие глупости. Как? Вы так огорчаетесь из-за этого? Глупенькая! Извольте сейчас же осушить слезы!.. В тюрьму? Неужто же вы не понимаете, что он в тот же день был бы задержан как пособник, ваш Селадон? Во всяком случае, успокойтесь, все это дело я беру на себя и ручаюсь вам, что этот господин уберется по-хорошему. Я его знаю. Мы с ним старые знакомые. Мы чуть не побывали с ним вместе в суде — я в качестве свидетеля. И едва я буду иметь удовольствие побеседовать с ним минут пять, напомнить ему разные вещи, ручаюсь вам, что вы долго не будете слышать о нем. Теперь же…
Он остановился и медленно провел рукой по лбу.
— Теперь? — повторила Селия.
Он колебался. Потом сказал:
— Да, теперь остается решить вопрос с вашим господином Мердассу. Ведь вы с одинаковым успехом вольны ответить ему и да, и нет.
Она не поняла и спросила:
— Отчего?
Он объяснил:
— Оттого что вы вправе любить того, кого вам заблагорассудится. И гражданин Мердассу может показаться вам достойным любви. Очень многие женщины найдут его прелестным: тысяча двести франков, это много, шестьдесят пять лет, это мало.
Он снова остановился: она энергично трясла головой слева направо и справа налево.
— Нет? — сказал он. — По-вашему, слишком много одного и недостаточно другого. Быть может, вы и правы!.. Но вот в чем дело. Вы должны Селадону три тысячи франков? Как же вы намерены поступить? Оттого что, само собой разумеется, ваши расписки остаются в силе. Я могу утихомирить Селадона и сделать его таким же податливым, как шведская перчатка, но я не могу сжечь его расчетной книги. Да я и не захотел бы сделать это. Нужно быть честным даже с ворами. Поэтому вам придется уплатить три тысячи франков.
Она вспомнила фразу Мандаринши:
— Тем хуже! — сказала она. — Я постараюсь как-нибудь заплатить, но я не стану путаться с каким-то Мердассу из-за такой мелочи, как платить долги.
Он одобрительно кивнул головой. Мгновение они смотрели друг на друга. Их осенила одна и та же мысль. Но он отстранил ее и вдруг заговорил о другом:
— Вы постараетесь как-нибудь расплатиться, разумеется. И вы заплатите, когда вам будет угодно: повторяю вам, Селадон будет покладист. Я пойду к нему завтра утром, и… не бойтесь!.. Все будет в порядке.
Она продолжала пристально смотреть на него и не слушала его слов. Он отвел глаза и стал рассказывать:
— Этого Селадона я встречал лет двадцать пять тому назад в Лионе. Да, двадцать пять лет тому назад. Селадон старше, чем кажется. Тогда он назывался иначе. И он уже давал в долг. Я был бедным студентом, и у меня не было ни гроша. И у меня была приятельница, прелестная девочка, с которой я гулял в те дни, когда ее любовник не приходил к ней. Однажды ей понадобились сто луидоров потихоньку от ее любовника. У нее были чудесные драгоценности — изумруды и жемчуг, всего тысяч на двадцать франков. Селадон заторопился. Сто луидоров? Он предлагал сто пятьдесят! Девочка была в восторге и подписала то, что он ей подсунул. Расписка была довольно скромная: на три месяца из пяти процентов годовых, с единственным условием, что в случае неуплаты в срок залог переходит в собственность кредитора. Залогом, разумеется, были драгоценности — изумруды, жемчуг. Это не имело ровно никакого значения. Оттого что этот добряк Селадон, сочувствуя безумствам юности, клялся всеми святыми, что срок никогда не наступит и что расписка будет продлена до бесконечности! Я тоже не подозревал ничего. А девочка и подавно. И вот настал срок. Моя маленькая приятельница спокойно отправилась к Селадону, чтобы переписать расписку, как было обещано! И Селадон, разумеется, расхохотался ей в лицо: драгоценности принадлежали ему. Девочка плакала, кричала, умоляла, грозила, и все понапрасну: она не добилась от бандита даже того, чтобы он доверил ей на час ее же драгоценности, чтобы она могла продать их первому встречному ювелиру с меньшим убытком и рассчитаться с ним. Нет, черт возьми! Селадон хотел один прикарманить всю выгоду. На тысячу луидоров изумрудов и жемчуга, от этого так легко не отказываются! И срок прошел, и девочка была ограблена — законным образом, — оттого что таков закон, созданный людьми, закон жестокий для простака, мягкий для плута. Но только на этот раз, в виде редчайшего исключения, плут не воспользовался плодами своего плутовства. Случайно среди моих приятелей по факультету был один, чей отец был ни больше ни меньше как префектом департамента Роны. И у этого студента не было недостатка ни в честности, ни в отваге. Я рассказал ему эту скверную историю. Он передал ее своему отцу. И гражданина Селадона — чьи руки, разумеется, были не слишком чисты — попросили обделывать свои дела где-нибудь вне Лиона. Вот почему Селадон, несмотря на двадцать пять лет, протекшие с тех пор, смею думать, не забыл моего вмешательства в его дела и предпочтет, чтобы такое вмешательство не повторилось.
Все еще неподвижные глаза Селии не отрывались от Рабефа. И Рабеф, который поднял голову и встретил ее взгляд, внезапно замолчал.
Только спустя несколько мгновений он снова заговорил, почти совсем тихо:
— Три тысячи франков… Разумеется, вы заплатите эти три тысячи франков. Три тысячи франков — это пустяк. Любой офицер, возвратившийся из Китая, возвратившийся из Китая, подобно мне…
Он поднялся, не зная толком, зачем он это делает: для того ли, чтобы проститься, или для чего другого…
Она тоже встала. И она продолжала пристально смотреть на него.
Тогда он бросился к ней. И она не отступила. Он открыл объятия. И она позволила обнять себя.
И он сжимал ее в объятиях, а она, улыбаясь, не противилась, и подставила свой рот, и возвратила ему поцелуй.
Глава шестнадцатая
О ТОМ, КАК БЫЛ РАЗОДРАН ИХ ДОГОВОР
Их договор был очень прост.
Рабеф сказал:
— Мой отпуск истекает через три недели — 30 марта. После этого мне придется, по всей вероятности, ждать около месяца, состоя уже ‘в списке’, прежде чем они постановят отправить меня куда бы то ни было. Всего это составляет семь недель. Хотите провести со мной эти семь недель? Мы ничего не станем изменять в вашей жизни. Вы будете так же встречаться с вашими подругами. Мы будем принимать их у нас по четвергам. Вы только позволите мне оставаться, когда все уже уйдут.
И ни слова больше.
Только на следующий вечер, найдя у себя на туалетном столике пачку своих расписок на имя Селадона, Селия с достоверностью узнала, каким образом Рабеф расплатился с ней за ее гостеприимство.
И вот в следующий четверг, 11 марта, обычных посетителей виллы Шишурль вполне официально принимала новая чета, которую все поспешили поздравить. Потом все пошло совсем так же, как на всех предыдущих четвергах. И Селия, по просьбе Рабефа, еще раз сыграла для Л’Эстисака прелюдию и фугу.
Но в следующий за этим четверг, то есть 18 марта, произошло некое событие…
Ровно в десять часов вечера Лоеак де Виллен, точный, как хронометр, пришел первым. И, только собравшись поздороваться с хозяевами, удивился: Рабеф вышел к нему навстречу один — Селии не было.
Лоеак удивился, но, как тактичный человек, даже не заикнулся об отсутствующей. Рабеф был мил и приветлив, как всегда. Но и он тоже ничего не говорил о Селии. И Лоеак терпеливо ждал в расчете на то, что какое-нибудь случайное слово в разговоре разъяснит ему эту загадку.
Скоро пришел и Л’Эстисак — вторым по счету. Потом явилось странное трио, которым за месяц до того так гордилась Селия: три офицера колониальных войск, которых не могла залучить к себе еще ни одна хозяйка дома: Мадагаскарец, Суданец и Китаец. Все они издавна были знакомы с Рабефом, Китаец даже считал себя обязанным ему жизнью: потому что оба они принимали участие в знаменитой экспедиции на ‘Баярде’, из которой почти одни они и вернулись в живых: великая цу-шуенская чума скосила четырнадцать из их семнадцати спутников. Поэтому, как только доктор, желая сделать приятное той, которая еще не стала его любовницей, пригласил ‘троих’ принять участие в шишурлианских четвергах, первым из них согласился Китаец.
И они, все трое, обещали являться через четверг.
Этот четверг приходился их днем. Они оказались точны, и Рабеф торопливо пошел встречать их, так же торопливо, как он только что встретил Лоеака и Л’Эстисака. Но о Селии не поднималось и вопроса. Лоеак чуял какую-то тайну — это не было ни случайным запозданием, ни простым отсутствием. И в том и в другом случае Рабеф, конечно, извинился бы за свою любовницу, вместо того чтобы хранить столь многозначительное молчание.
Впрочем, разговор был очень непринужденным, каким он бывает всегда между людьми, которые погружены в свои думы, но не хотят, чтобы это заметили другие. Сначала использовали все самые обычные темы, не по сезону долго затянувшийся дождь, холод, как будто не замечавший приближения весны. Тут кто-то похвалил мирную тишину Тулона во время отсутствия эскадры и пожаловался, что сейчас, по возвращении из залива четырех дивизий, город запружен офицерами и матросами — и стал невыносимо шумен. Тогда Рабеф замолчал. И чуть не воцарилось молчание. Но один из ‘троих’ очень кстати стал рассказывать одну из своих историй — историю о далеких странах, где все ‘трое’ оставили свои души и сердца. Все стали слушать. Говорил Китаец. И на четверть часа всем им удалось оставить Тулон, оставить и Францию, и Европу и, перелетев через океаны, увидеть чудесную реку, на берегах которой построили свои жилища двести миллионов людей. Из которых ни один не думает так, как думаем мы.
Все слушали его, как вдруг еще раз прозвенел колокольчик у входа. Лоеак подумал, что это Селия. Но это оказались Мандаринша и Доре, их приход прервал рассказ Китайца.
Доре сразу набросилась с комплиментами на Рабефа:
— Дорогой мой доктор, я только что восхищалась двумя совсем новенькими и нарядными велосипедами, которые стоят у вас в передней. Держу пари, что это опять подарок вашей жене. Ну, вы действительно щедрый человек.
Рабеф небрежно отмахнулся. Но маркиза настаивала:
— Да, да! Таких любовников, как вы, больше не бывает. Она сказала мне на ушко и под страшным секретом, что ей очень хотелось бы уметь кататься на велосипеде. Не могу представить, как вы ухитрились догадаться об этом. Кстати, где она сама, счастливая синьора? Надеюсь, не пошла освежиться на террасу под этаким дождем? И я, и Мандаринша чуть-чуть не утонули, пока добежали к вам от трамвая.
Рабеф помедлил, пока Мандаринша не разложила за уже приготовленной ширмой ларец со своим куревом. И сказал:
— Селии нет здесь сегодня вечером. Извините и ее, и меня: сегодня я один принимаю вас всех.
— Нет здесь?.. Где же она?
Маркиза в изумлении осмотрела всю комнату, а Мандаринша, бросив и ларец, и циновку, быстро появилась в гостиной.
Тогда Рабеф решился все объяснить. И начал очень спокойным тоном:
— Селия уехала вчера перед обедом, даже не предупредив меня. Но я совсем не волнуюсь. Соседи сочли нужным поставить меня в известность о том, что она уехала не одна.
Доре ударила себя по лбу.
— Пейрас!
Рабеф кивнул:
— Пейрас!
Потом сказал еще спокойнее:
— Впрочем, это не имеет никакого значения. Хотите выпить портвейна перед чаем?
И стал наполнять рюмки, стоявшие на круглом столике. Лоеак передал первые две рюмки дамам. Потом повернулся к Рабефу:
— Не имеет никакого значения?.. Как вы это понимаете?
Рабеф сразу же ответил ему:
— Никакого значения, оттого что случится одно из двух: либо Пейрас оставит у себя эту молодую особу, и в этом случае все обстоит благополучно, так как это то, чего она всегда в глубине души желала, либо они расстанутся, и она вернется. В этом случае все обстоит столь же благополучно, быть может, даже более благополучно.
Л’Эстисак подошел к Рабефу и положил руку ему на плечо:
— Ну а как же вы, старина?
— Я? — спросил доктор все тем же спокойным тоном. — Я?.. Ну, это имеет еще меньше значения. Китаец, друг мой! Ведь вы начали нам такой интересный рассказ.
Китаец послушно склонился, как вдруг произошло новое событие: Мандаринша, все время стоявшая посреди гостиной, не вернулась на свою циновку, Лоеак, который смотрел на нее все время, с удивлением вдруг увидел, что она открыла маленькую коробочку, висевшую у нее на шнурке, вынула оттуда крупную коричневатую пилюлю и раздавила ее в чайной ложечке.
— Что вы делаете? — спросил он.
— Хочу проглотить вот эту пилюлю, оттого что сегодня вечером мне будет некогда курить.
Она вылила в ложку, наполненную черным порошком, последние капли портвейна из рюмки. И проглотила это, как говорила.
— Как? — спросил Лоеак. — Вам сегодня будет некогда?
Она сделала гримасу, оттого что опиум был горький. И ответила еще немного сдавленными губами:
— Да, оттого что мне сейчас же нужно уезжать.
— Зачем?
— Разыскивать ее.
— Кого? Селию?
— Селию.
Ее перебил Рабеф:
— Мандаринша, дорогая моя. Прошу вас! Это касается только меня, меня одного. Оставьте все как есть. Ложитесь на вашу циновку. И не глотайте этих пилюль, они годны только на то, чтобы причинить вам спазмы желудка, с которыми вам придется повозиться.
Но Мандаринша была глуха, как статуя, и уже прикалывала свою шляпу.
Рабеф дважды повторил:
— Я вас очень прошу.
И позвал на помощь Доре:
— Послушайте, — сказал он, — помогите мне ее удержать. Это просто сумасшествие.
— Нет! — ответила наконец Мандаринша. — Это не сумасшествие!..
Она была теперь совсем готова к отъезду. И взглянув на часы, висевшие у нее на той же цепочке, что и коробочка с опиумом, сказала:
— Без пяти одиннадцать. Я вскочу в предпоследний трамвай. В половине двенадцатого я буду уже в ‘Цесарке’.
Там лакей, разумеется, будет знать, где находится Селия. И у меня хватит времени, пока она не станет возвращаться.
— Хватит времени на что?
— На то, чтобы поговорить с ней.
Рабеф пожал плечами:
— И вы полагаете, что она вас послушается.
Но Мандаринша быстро повернулась к нему.
— О да! — сказала она. — Она меня послушается, будьте спокойны!
Доре спросила:
— Что же вы ей скажете?
Среди ночной тишины прозвучал вдалеке рожок трамвая. Мандаринша подобрала юбку левой рукой. И, почти уходя, сказала:
— Я скажу ей… Я скажу ей: ‘Дорогая моя, я советовала вам когда-то не заключать условия только для того, чтобы были уплачены ваши долги… Ну а теперь, когда условие заключено и долги уплачены…’
Она вдруг остановилась, внезапно застыдившись, и взглянула на Рабефа, он не дрогнул.
— Извините, что я так грубо говорю перед вами обо всем этом. Это, конечно, не слишком, не слишком деликатно с моей стороны. Но вы знаете, ведь никто не сравнится со мной в уменье класть ноги на стол. Но тем хуже! Вы умный человек, вы поймете. И вот это, именно это — слово в слово — я скажу Селии: что мы, женщины полусвета, в любви стараемся быть честнее всех других женщин. Прежде всего из самой простой и элементарной порядочности: любовник — это не муж, за ним нет ни жандармов, ни судей, он не может отомстить вам по закону ни разводом, ни тюрьмой, ни штрафом, он не может защищаться, он полагается во всем на нашу честь, дает дуракам возможность смеяться над ним! Поэтому, прежде всего, нужно быть низким человеком, чтобы предать беззащитного. Но такая низость — это бы еще куда ни шло: есть нечто поважнее! Это то, что для нас, женщин полусвета, любовь — ремесло, профессия, — не так ли, Л’Эстисак? Такая же почтенная профессия, как многие другие! А поэтому наша профессиональная честность заключается в том, чтобы вести себя в любви как следует, как должно, без обмана. Ты оплачиваешь мои платья настоящими голубыми кредитками и настоящими золотыми луидорами? Я оплачиваю тебе настоящими поцелуями и настоящими ласками. Один дает, другой возвращает равноценное. Женщина полусвета, которая берет деньги от мужчины, чтобы потом принадлежать ему одному, а через два дня убегает от него с первым попавшимся мальчишкой, нет, нет и нет. Я не хочу, чтобы Селия оказалась такой.
За окном сквозь тихие капли дождя снова раздался звонкий гудок трамвая, на этот раз уже близко. И Мандаринша исчезла так быстро, что никто даже не успел крикнуть ей ‘до свидания’.
— Само собой разумеется, — спокойно заявил Рабеф, — Селия никогда не обещала оставаться мне верной. Да и я, разумеется, никогда бы не допустил, чтобы она обещала мне что-либо подобное. Я совсем не так глуп, чтобы предположить, что красивая двадцатичетырехлетняя девушка может считать, что ее любовные грезы сбылись, когда подле нее находится седеющий господин вроде меня, и я совсем не так отстал от века, чтобы заставлять вышеупомянутую красивую девушку вечно сдерживать самые законные желания своего сердца, мозга и плоти. Потому я считаю, что весьма почтенное негодование нашей странствующей рыцарши, защитницы слабых и угнетенных, в данном случае вовсе неосновательно: Селия, изменив нашему обществу сегодня вечером, ровно столько же изменила профессиональной честности, сколько простым и ясным обязанностям гостеприимства. Поэтому я упрекаю ее за то, и только за то, что она уехала накануне четверга, забыв о своих гостях — о вас, мадам, и о вас, господа. Но вы будете снисходительными гостями — и не будем больше говорить об этом. Рыжка, дитя мое. Чаю!..
И Рыжка — наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! — внесла поднос, убранный цветами так, как его убирала Селия.
Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся.
— Я думаю, — сказал он, — о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе — трамвае.
Л’Эстисак склонил голову набок:
— Да, — сказал он. — Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар двадцатого века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья — даже о крылья ветряных мельниц — как старый и великий гидальго, — в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.
— Нет! — сказал Лоеак серьезно. — Дорогой мой! С тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.
Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.
Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.
— Рабеф, друг мой, — сказал вдруг Китаец. — Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!
— О да! — мирно сказал Рабеф. — Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.
Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: ‘В доме повешенного не говорят…’ Но, по-видимому, он один вспомнил ее, оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:
— Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?
Рабеф не утратил спокойствия.
— Пейрас? — сказал он. — Это мичман с ‘Ауэрштадта’. Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что про него знаю: она так много мне о нем рассказывала, что я из осторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.
И заключил вполне искренне:
— Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь, менее заслуживающим того.
Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:
— Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..
— Ну что ж! — снисходительно сказал Рабеф.
И он повернулся к Суданцу:
— Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых богачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.
Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.
— Двести десять франков? — соображал Суданец. — Я, в свое время, получал меньше, в Бакеле… И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусе. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.
Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.
Рабеф серьезно кивнул головой:
— Суданец, друг мой, вы не представляете себе, как вздорожали кускуссы за последние четверть века. И кроме того, нужно учесть еще и то, что наши тулонские женщины слоят их гораздо менее экономно, чем наши Бамбары.
Он все еще смеялся. Но маркиза Доре не сдалась:
— Вам хочется видеть во всем только хорошую сторону, доктор! Я не такова. Эта Селия со своими дурацкими увлечениями… Она приводит меня в бешенство. Ну конечно, я не смотрю на это так серьезно, как Мандаринша… Обмануть своего любовника? Нет, я не нахожу в этом ничего, ничего слишком серьезного. Но ведь есть разные любовники. А обмануть вас ради какого-то мальчишки-балбеса!.. Нет! Это — недопустимо, это совершенно бессмысленно. Я говорю, что думаю: ей очень не мешало бы сесть на мель, этой мерзкой девчонке! Да! Будь я на вашем месте, я показала бы ей!..
Ее возмущение действительно было неподдельным, и продолжая наливать чай в освободившиеся чашки, она бешено потрясла руками. Л’Эстисак приблизился к ней: она с воинственным видом налила ему чаю и кинула ему салфеточку, как бросают перчатку при вызове.
Л’Эстисак, несмотря на это, вежливо поблагодарил ее. Но сказал:
— Простите, дорогая моя, простите. В вашем бешенстве вы потеряли способность рассуждать. Селия никого не ‘обманывала’. Она поступила вполне открыто, на виду у всех, не прячась ни от кого. Поэтому наш друг Рабеф, не будучи нисколько смешон, может видеть во всем, как вы сами говорите, только хорошую сторону. Он только что подробно объяснил нам это: Селия ничего ему не обещала, следовательно, Селия не была связана с ним ничем.
— Вот как! Не станете же вы утверждать, что удрать от любовника через восемь дней после того, как он оказал ей такую услугу!..
— Конечно, я не стану утверждать, что это очень… очень благородно с ее стороны. Но…
— Но это было ее правом, — подтвердил Рабеф. — И даже, чтобы покончить с этим и исчерпать весь вопрос, — это было, быть может, ее долгом! Ее долгом! Селия, как мы все знаем, и я не вижу, зачем нам это скрывать, на протяжении целых четырех месяцев, с тех самых пор как она познакомилась с Пейрасом, не переставала его любить. Тем не менее неделю тому назад она согласилась сделаться моей любовницей. Но ей и в голову не приходило тогда, что Пейрас может вернуться и начать снова ее обхаживать. Он вернулся. Что же, она должна была, любя его, его оттолкнуть, и только оттого, что я, Рабеф, которого она не любит, в продолжение восьми дней разделял ее пустующее в данный момент ложе? Значит, ей нужно было проводить со мной каждую ночь, когда и тело, и душа ее желали отдаться другому человеку? Полагаю, что нет. Она предпочла уйти, чтобы не играть оскорбительной и для меня, и для нее комедии: я считаю, что она поступила правильно. Точка, я все сказал.
— Ну а деньги? Она должна вам?
— Деньги! Какие деньги? Те, которыми я уплатил ее долги? Ну подумайте сами, дорогая моя: одиннадцать ночей и двенадцать дней я был здесь постоянным гостем. Что же, вы считаете, что я, в моем возрасте, мог бы где-нибудь рассчитывать на бесплатное гостеприимство?
Он иронически пожал плечами. Доре, выпучив глаза от удивления, слегка поколебалась сначала, но потом начала быстро высчитывать что-то по пальцам. Лоеак де Виллен, желая окончить спор, привел довод, который показался ему решающим:
— Зачем считать, маркиза? Сколько бы ни платил мужчина, он все равно не может купить женщины. И она всегда оказывается в невыгодной сделке, когда считает, что действительно продалась своему любовнику.
Его быстро прервал Л’Эстисак:
— Ну еще бы! — воскликнул он необыкновенно решительно. — Вот что приходится вечно говорить и повторять, вот чего не знает почти никто, ни во Франции, ни в других странах, в чем недостаточно убеждены даже сами наши подруги!.. А нужно кричать об этом на всех перекрестках: что женщина, ни добровольно, ни по насилию, не может перестать принадлежать себе самой, что она не должна ни за что, ни за какие богатства и драгоценности, передавать другому нерушимое право на самое себя, что ни любовник, под тем предлогом, что заплатил ей, ни муж, под тем предлогом, что женился на ней, не пользуется окончательным правом ни на сердце, ни на ее тело… Но это у нас! А что предписывается женщине в так называемых диких странах. Ну-ка, Суданец, расскажите. Ведь столько лет вы уже служите в Африке!..
— В девяносто восьмом, — начал свой рассказ офицер, — мы ворвались в столицу одного из тамошних королей. И, как полагается, я жег, грабил, убивал… У нас, в Центральной Африке, следует вести войну основательно, по их же, туземцев, законам войны, когда уничтожаются все мужчины побежденного племени. Итак, этот их город, Сикассо, был взят, этот их король, Бабемба, убит, началась резня. Я бродил повсюду с окровавленной саблей, в сопровождении сенегальского стрелка. То есть, конечно… Рассказывая такое здесь, в нашем Тулоне, я допускаю, что выгляжу при этом не самым лучшим образом. Но вы-то понимаете, что так я могу выглядеть только здесь, в Европе. А там — цивилизация другая! И смотрят там на все по-другому. Что, собственно, я вам сейчас и докажу. Так вот… Случайно я выломал дверь в одну из хижин. К моим ногам бросились две полумертвые от страха женщины, которые скрывались там. Мой сенегалец немедленно изнасиловал менее хорошенькую — внимание по отношению ко мне — молодчик счел, что лучший кусок должен принадлежать мне. Но я насилую редко. Это мне уже не по летам. Поэтому я увел свою добычу, не попробовав ее, — чем она была чрезвычайно поражена и огорчена. Сначала она ничего не могла понять и испугалась, потом… Всегда приятнее принадлежать вождю, чем обычному воину. И бедняжка рыдала от горя, считая, что упустила меня. Но вечером я постарался уверить ее в противном и уверял ее в три приема, вполне успешно, оттого что она была довольно приятна и аппетитна. На следующее же утро моя пленница была уже совсем ручная и весело слоила свадебный кускусе. Так складывается судьба человека в африканских походах!.. Ну вот я и дошел до морали этого приключения. По смыслу африканских законов, пленница принадлежала мне, и вы сами видите из моего рассказа, что она чудесно приспособилась к состоянию рабства. Но ведь наши европейские предрассудки въелись в нас, как проказа. Они неизлечимы и грызут наши бедные, плохо освободившиеся от них умы. Поэтому, вернувшись в Тимбукту, я счел своей обязанностью дать свободу моей рабыне и предложить ее в жены первому же из моих людей, пожелавшему стать ее мужем. Имам заключил в мечети их брак. Но спустя три недели имам же в мечети развел их. Свободная супруга слишком щедро стала пользоваться своей свободой. Я был так наивен, что сказал ей об этом. Она выпучила глаза от изумления: ‘Потому что — не рабыня больше! Когда твой — хозяин, — мой будет твой, мой взяли война, господин может убивать. Теперь мой — свободный женщина! Свободный женщина хочет — делает’.
Наступило молчание. Наконец, маркиза Доре сказала:
— Ах, как удобно!..
— Да, — откликнулся на ее язвительность Л’Эстисак, — все вы стараетесь сохранить веревку у себя на шее.
Часы в кожаном футляре пробили один раз. Рабеф поднял глаза. Стрелки показывали половину двенадцатого. И в заключение он тихо сказал:
— Селия — свободная женщина и поступает так, как хочет. — И будет поступать, как захочет. А когда она вернется в виллу Шишурль… Если она пожелает принять меня в свою жизнь, я буду так же польщен этим, как и двенадцать дней назад. Другое дело, соглашусь ли я на это или откажусь: я, свободный человек, поступлю так, как я захочу, нисколько не интересуясь тем, что думают об этом дураки. Рыжка, дитя мое! Мы выпили весь чай.
Глава семнадцатая
ЧЕСТЬ ЭТОГО ТРЕБУЕТ…
Фарфоровые часы в ресторане ‘Цесарка’ пробили один раз. Стрелки показывали половину двенадцатого.
Главный большой зал, ослепительно освещенный гроздьями электрических лампочек, протянувшихся под расписным потолком вдоль всего фриза, был наполовину пуст, оттого что четверг не считается в Тулоне подходящим днем для ‘элегантного времяпрепровождения’. Поэтому здесь было всего десятка три мужчин, разговаривавших за стаканом вина и сидевших небольшими группами, и две-три женщины, торопливо доедавшие последние сандвичи наедине со своими любовниками, перед тем как уйти с ними. Было почти тихо. Сквозь желтые и синие стекла, отделявшие главный зал от зала, ближнего к выходу, видно было, как за маленькими круглыми столиками сидели торопливые люди, которые забежали сюда на четверть часа, чтобы только утолить жажду, а вокруг них, на скамейках вдоль стен, восседали девицы последнего сорта, бедные странницы, которые каждый вечер ждут, чтобы какой-нибудь праздношатающийся прохожий бросил платок которой-нибудь из них…
Итак, часы пробили один удар. Дверь, выходящая на бульвар, приоткрылась, и на пороге появилась женщина в непромокаемом пальто. С ее зонтика струилась вода. Быстрыми шагами она вошла в главный зал и остановилась, пытливо, пара за парой, осматривая всех присутствующих, прищуриваясь, чтобы лучше видеть.
Лакей в зеленой ливрее, розовый и белокурый херувим с детскими глазами и девичьими волосами, — очень известная в Тулоне личность (лакей из ‘Цесарки’) — тихо скользнул к новоприбывшей даме и таинственно спросил:
— Мадам Мандаринша ищет кого-нибудь?
Он протянул руку к ее зонтику, с которого все еще струилась вода, но она не выпустила зонтика из рук.
— Да. Я разыскиваю мадам Селию. Она сегодня с мичманом Пейрасом. Вы, наверно, уже видели их после обеда? Я думаю, они еще не ушли? Или…
Херувимчик, однако, не разжимал рта и подозрительно смотрел на молодую женщину. Мандаринша ищет Селию? Что это значит? Война или мир? Этого не угадаешь заранее. Еще так недавно в этом же самом зале Селия искала Жолиетту. И лакей из ‘Цесарки’, этот розовый и белокурый херувимчик, мог бы многому научить самых смелых психологов, занимающихся изучением женской психологии. К тому же, когда дамы начинают драться, всегда страдает посуда учреждения…
Успокоенный своими наблюдениями, он кивнул головой на столик в дальнем конце зала.
— Нет, господин Пейрас и мадам Селия еще не ушли, они еще здесь. Кушают. Я повешу ваше мокрое пальто.
Мандаринша спокойно освободилась от макинтоша, блестевшего от дождя, и подставила грязные ботинки под тряпку лакея.
За тем же столиком, за которым полтора месяца тому назад Жолиетта ужинала с Пейрасом, Пейрас ужинал теперь с Селией.
Они молча сидели друг против друга. Гардемарин через накрытый стол держал руку своей любовницы. И Селия, облокотившись другой рукой о стол и опершись на нее щекой, смотрела на Пейраса долгим и неподвижным взглядом.
Дойдя до них, Мандаринша еще раз остановилась, изумленная необыкновенным блеском ее глаз. Она часто восхищалась глазами Селии, которые походили на две черные лампадки. Но сегодня эти лампадки пылали сквозь темное стекло необыкновенно ярким светом, и блеск их освещал все ее лицо. Казалось, что под ее матовой кожей уже не кровь струится по тонкой дрожащей сети вен и артерий, а ласковый горячий огонь, тот самый огонь, который как будто опалил лицо Мандаринши, когда она еще ближе подошла и тоже облокотилась о стол между обоими любовниками.
Но и тогда Селия не заговорила. Она продолжала смотреть на Пейраса и видела только его одного. Пейрас же, заразившись ее молчанием, молча поклонился и подвинулся, чтобы дать Мандаринше место за столиком.
И Мандаринша заговорила первая.
— Привет вам обоим, — спокойно сказала она.
Тогда Пейрас отвечал:
— Добрый вечер.
При звуке его голоса Селия, казалось, пробудилась от своего сна.
— Здравствуйте, дорогая!..
И она улыбнулась. Мандаринша никогда не видала у нее такой веселой и такой нежной улыбки.
Теперь Селия приподнялась и взяла руку своего старшего друга.
— Как хорошо, что вы именно сегодня, несмотря на такой дождь, зашли в ‘Цесарку’, ведь вы бываете здесь не чаще, чем раз в неделю. Садитесь же скорее. Остался еще кусочек холодной куропатки и большая трюфель.
— Спасибо, — сказала Мандаринша, — но я не голодна: я уже поела там.
— Где — там?
— Там!.. У вас! На вилле Шишурль. Ведь сегодня четверг, Селия, а у вас по четвергам чай и сандвичи.
Мгновенно таинственный огонь во всех венах и всех артериях Селии как бы погас под ее матовой кожей. И вместо него опять заструилась темная кровь. Мандаринша почувствовала, как у нее странно защемило сердце.
— Это правда… — прошептала Селия. — Сегодня ведь четверг!..
Она дважды провела рукой по лбу. А ее любовник, по-прежнему беспечно державший ее протянутую руку, склонил голову набок и посмотрел в ее черные, теперь уже не такие сияющие, глаза.
Потом Селия спросила изменившимся голосом:
— Значит… вы пришли оттуда?
— Да, — сказала Мандаринша.
И обе замолчали.
Тогда Бертран Пейрас непринужденно встал. Он вежливо улыбнулся Мандаринше и, наклонившись к Селии, еще раз посмотрел ей прямо в глаза. Ни он, ни она не отпустили руки друг друга. Он высоко поднял ее руку, поднес ее к губам и медленно поцеловал в ладонь. Потом сказал очень спокойно:
— Извините меня, прекрасные дамы, я оставляю вас на пять минут. К умывальнику только что прошел человек… Один человек, с которым мне нужно перекинуться несколькими словами.
И он удалился, скромно и неторопливо.
Оставшись одни, они помолчали еще мгновение. Потом Селия повторила:
— Вы пришли оттуда?
И Мандаринша тоже повторила:
— Да.
Селия колебалась. Наконец еще тише, и каким-то хриплым голосом, она сказала:
— Мандаринша… Там очень… Там очень… очень сердятся?
Мандаринша ясно и определенно мотнула головой справа налево:
— Нет.
— Вот как! — сказала Селия.
И тотчас же устремила вопросительный взгляд на подругу:
— А вы… вы сердитесь?
— Да, — сказала Мандаринша.
Теперь они сидели обе, облокотившись на стол и близко наклонившись друг к другу. И Мандаринша слушала Селию, упорно не поднимая глаз…
— Что поделаешь!.. Он пришел и сказал мне, что он любит меня, как прежде, и даже больше, что он… в этом вполне уверен, что он успел обдумать все это во время плавания, и что в продолжение всего этого плавания он думал обо мне, а не о ней… Знаете — той, с которой мы подрались. Да, не о ней вовсе… — При этих словах Селия улыбнулась победно — хотя, умница, немного она сейчас улыбнулась и над собой… И продолжала:
— Он сказал мне, что с того самого дня он почувствовал, что любит меня, именно меня, а не ее, оттого что в тот миг, когда мы сцепились и все выбежали нас разнимать, он всей душой желал победы мне, а не ей, и он клялся, что чуть не умер от радости, когда увидел, что она упала и запросила пощады. Вы понимаете, он вынужден был отвезти ее домой: я чуть не убила ее, эту женщину, она была вся в крови, а ее тело было сплошной раной. Он не мог не позаботиться о ней, оттого что, сказать правду, досталось ей от меня только из-за него. И клянусь вам, что я била как следует. Конечно, она тоже защищалась, и мне тоже от нее попало, но я отлично помню, что больше всего у меня болели кулаки и колени, они прямо почернели от синяков, так больно я ими колотила ее. Наконец он дал честное слово, что с того самого дня он не провел с ней ни одной ночи и что теперь настала ее очередь плакать, как я плакала. И тогда я все ему простила.
Она помолчала немного и заговорила более серьезным тоном:
— Видите ли, я знаю все, что вы можете мне сказать… Что он снова станет меня обманывать, что опять станет причинять мне страдания. Ну что ж, — тем хуже! Я вознаграждена заранее… Хотя бы той радостью, которая меня охватила, когда он снова обнял меня вчера, это вознаградило меня за все. Может быть, и существуют женщины, которые могут жить без любви, а я не могу. Им нужны дома, автомобили, наряды. А я всегда мечтала только о том, чтобы кто-нибудь полюбил меня. И говорил мне всякие нежные вещи, сжимал меня в объятиях. Когда я, четыре месяца тому назад, повстречала его, я сразу же влюбилась в него, оттого что он напомнил мне одного человека, которого я знала когда-то и который причинил мне много зла. Этот человек тоже умел говорить те вещи, которые нам нужны, те слова, которые входят в сердце и от которых бросает то в жар, то в холод. И вот четыре месяца тому назад мне показалось, что я слышу тот прежний голос. И в ту ночь я услышала те же самые слова, и мы провели всю ночь на берегу моря, на песке, на пляже подле виллы. И вчера я снова услышала те же слова.
Она остановилась еще раз, чтобы взглянуть Мандаринше в глаза. Но глаза Мандаринши все еще смотрели вниз.
— Нет! Не сердитесь на меня!.. Вы видите, я не виновата. Ведь я сделала это не нарочно. Я просто не могла поступить иначе, я была не в силах. И потом, вспомните, Мандаринша, вы сами когда-то сказали мне это, что мне следовало бы жить очень скромно и цивилизоваться понемногу, дожидаясь того дня, когда он вернется ко мне, ну вот, ведь я сделала все, что вы мне сказали: я жила очень скромно. Старалась не быть такой дикой. И ждала того дня, когда он вернется ко мне. Он вернулся, как вы мне сказали. Отчего же вы сердитесь? Вы не должны сердиться. Мандаринша, прошу вас, не сердитесь. Посмотрите на меня. Покажите мне ваши глаза. Ведь я не виновата. Вы видите, я не могла, я не могу поступить иначе!..
Она обхватила обеими руками голову своего друга и поворачивала к себе прекрасное лицо с такими строгими чертами, серьезные светлые глаза, которые скрывали теперь лиловатые веки, и точеный рот, красный, как коралл, — сейчас такой молчаливый. И она дважды повторила:
— Я не могу… я не могу…
Тогда Мандаринша медленно произнесла:
— Нет. Вы можете. Вы должны.
И прибавила коротко:
— Я пришла сюда, чтобы разыскать вас и вернуть вас туда.
Теперь говорила Мандаринша. А Селия только слушала, низко опустив голову…
— Я сержусь? Нет… Я больше не сержусь, оттого что я вас поняла. И все-таки вы должны поступить так, как я вам сказала. Вы должны вернуться со мной туда. О, я знаю, что требую от вас немало. Еще совсем недавно, уезжая от вас, я не знала… я еще не отдавала себе отчета… А теперь я знаю. Вам будет очень больно, бедная моя девочка. Но вы должны, должны!.. Вы в него влюблены, но это еще ровно ничего не значит. Я могла бы выложить все, что я хотела сказать вам, чтоб вас убедить, все то, что я придумала по дороге сюда: что бесчестно бросать Рабефа, едва он успел заплатить ваши долги, бесчестно и непорядочно, такие женщины, как вы, так не поступают, что Рабеф вел себя очень хорошо по отношению к вам, что вам не в чем его упрекнуть, что через шесть недель он покинет Францию. И что вы просто обязаны пробыть с ним эти шесть недель!.. Но к чему говорить это? Мне не приходится ничего объяснять вам: вы все знаете сами. Я поняла это. Вы правы, вы не виноваты ни в чем, вы сделали все это не нарочно.
Теперь она в свою очередь протягивала руки к Селии и старалась поднять бедное личико, перекосившееся от горя и уже мокрое от слез.
— Нет, я не стану говорить вам всего этого. Ни к чему, вы все та же Селия, которая была моим другом. И я скажу вам поэтому нечто другое. Слушайте…
Она вздрогнула и быстро обернулась, чтобы взглянуть на фарфоровые часы: часы пробили полночь. И Мандаринша заговорила быстрее:
— Слушайте!.. Любовь… Ну да, — что может быть лучше. И наряды, и виллы, и экипажи, все это тлен и суета по сравнению с ней. И все же, когда вот так возьмешься обеими руками за голову и подумаешь хотя бы пять минут, тогда все проясняется и начинаешь соображать. Любовь, видите ли, даже настоящая, прекрасная, великая любовь, не занимает большого места в жизни. Влюблена была и я, влюблена так же, как вы, всем сердцем, всеми силами, всеми чувствами. И что осталось у меня от этого? Горечь. Такая же горечь, как та, что остается во рту, когда выкуришь трубку! Влюблена!.. Но ведь и вы были уже влюблены, ну и что же, что дало вам это? Только вот что! — И она указала на следы от когтей Жолиетты, еще заметные на щеках Селии. — Да, это! И душевные раны. Ну скажите!.. А тот, другой, первый, которого вы когда-то любили, который причинил вам столько зла. Черт возьми, вы сами же только что говорили про него. Ну вот, этот самый, приятно вам о нем вспоминать?
Две слезы скатились по исцарапанным щекам. Селия ничего не ответила.
Мандаринша грустно закончила:
— Ах, любовь!.. Одни лишь пышные фразы. Ловкие поцелуи, и пресловутый холодок, пробегающий по спине. Ну а тот же Пейрас? Как вы думаете, через скольких женщин он должен был пройти, пока научился так великолепно ласкать, целовать и кстати говорить красивые слова… Что? Я причиняю вам боль? Плачьте, бедняжка, плачьте. А теперь утрите глаза — и едем!
Она не приказывала, она просила. Но Селия еще раз решительно и быстро качнула головой в знак отрицания, тогда Мандаринша пустила в ход последний довод:
— Вы все-таки поедете!.. Не отказывайтесь. Я знаю, что вы поедете, — оттого что я должна сказать вам вот еще что: вы поедете, так как Рабеф вас любит. Да! Он вас любит, любит больше и сильнее, чем вы полагаете. Вы поедете, оттого что вы уже сделали ему достаточно зла, и вы не решитесь причинять ему новые страдания.
— Замолчите! — сказала вдруг Селия.
Быстро, быстро она стала вытирать глаза и напудрила покрасневшее лицо: Бертран Пейрас выходил из коридора, который ведет к умывальникам.
Он остановился, чтобы закурить, — ровно на такое время, чтоб женщины успели кончить свои тайные переговоры.
Потом, подойдя к ним, он снова сел на свое место и взглянул на часы:
— Ого! — сказал он. — Знаете ли вы, что уже почти половина первого!
Селия молча склонила голову. Мандаринша встала:
— Прощайте, — сказала она.
Тем не менее она не двигалась с места. Бертран Пейрас тоже встал.
— Не уходите одна! — вежливо попросил он. — Вы возвращаетесь домой, на улицу Курбе? Мы доведем вас до ваших дверей. Мы живем в гостинице Сент-Рок, это рядом… — Он держал ее за рукав.
— Нет! — ответила она. — Я не еду на улицу Курбе. Я возвращусь в Мурильон с последним трамваем.
— Вот как? — удивленно сказал он.
И посмотрел ей прямо в лицо. Она ответила ему таким же взглядом и не опустила глаз.
— Пейрас! — сказала она вдруг. — Я убеждена, что в душе вы вполне порядочный человек.
Он засмеялся и, по своему обыкновению, пошутил:
— В душе? Черт возьми! Значит, наружность далеко не столь элегантна?
Она сделала вид, что не слышит.
— Да, вполне порядочный. И поэтому всего проще будет сразу же рассказать вам все.
Селия вскочила со своего стула:
— Мандаринша!
— Молчите! Говорю я, а не вы. Пейрас! Заставьте ее замолчать, если хотите, чтоб я могла кончить. Так вот, знаете ли вы, что она, ваша Селия, всю прошлую неделю жила с Рабефом? С доктором Рабефом? Но вы, наверно, не знаете того, что Рабеф взял ее на шесть недель. В мае он отправляется в дальнее плавание, этот Рабеф… Нет, вы, разумеется, не знаете, что он взял Селию на все это время, и вперед заплатил все ее долги, три тысячи франков долгу, и по счетам, и по распискам, и за взятое в кредит у торговцев, одним словом, за все, за что только можно было заплатить.
Пейрас насупил брови и больше не улыбался.
— Вот оно что! — спокойно сказал он, когда она остановилась. — Разумеется, я ничего этого не знал. Благодарю вас, дорогой друг, за то, что вы были в этом так уверены.
Он раздумывал. Мандаринша заговорила снова:
— Я только что была там, в вилле Шишурль. У них… Он ждал ее, без жалоб и упреков. Я поехала сюда против его воли — он ни за что не хотел отпустить меня сюда.
— Вот как! — сказал еще раз Бертран Пейрас.
Селия снова уселась и плакала теперь, закрыв лицо руками.
Фарфоровые часы пробили один удар. Стрелки показывали половину первого. Прошел ровно час с того мгновения, как Мандаринша переступила через порог ‘Цесарки’.
Мандаринша сделала шаг по направлению к двери:
— Прощайте, — повторила она. — Нужно торопиться к последнему трамваю.
Но Бертран Пейрас все еще держал ее за рукав.
— Нет! Уже слишком поздно: последний трамвай отходит как раз сейчас. Я усажу вас в экипаж на театральной площади.
Он смотрел на плачущую Селию, и Мандаринша почувствовала, что и сам он близок к тому, чтобы расплакаться. Он повторил:
— В экипаж, вместе с этой девочкой. И постарайтесь как-нибудь утешить ее во время пути, чтобы она явилась туда с не слишком распухшими глазами, оттого что она должна вернуться туда — этого требует честь. И чтобы я отправился в другое место, в другое место, один, этого тоже требует честь.
Глава восемнадцатая,
В КОТОРОЙ ВЕДУТ ФИЛОСОФИЧЕСКИЕ РАЗГОВОРЫ ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ
— Так значит, — сказал Л’Эстисак, — вот уже три недели прошло со дня ее побега, и все это время ваша Селия ведет себя, как примерная девочка?
— Да, — ответил Рабеф, — и такое поведение заслуживает награды. Я уже подумываю об этом.
Они шли вдвоем по темной улице, совсем пустынной и темной.
Тулон спал. Между крышами высоких темных домов виднелись прямоугольные просветы звездного неба. Шаги гулко раздавались на сухой мостовой. И вдоль высоких канав сидели и ужинали водные крысы, мирно приютившись небольшими группами у каждой мусорной кучи.
Л’Эстисак и Рабеф возвращались пешком с виллы Шишурль, направляясь к военному порту, где оба должны были провести остальную часть ночи, лейтенант нес ночное дежурство — его броненосец чинился в доке, а доктор, чей отпуск окончился накануне, шел в госпиталь, чтобы сменить перед полночью одного из приятелей.
Они шли рядом, прерывая разговоры длинными паузами, оттого что их давняя дружба позволяла им разговаривать только тогда, когда было что сказать друг другу. Зато когда они говорили, то вполне искренне, оттого что они слишком хорошо знали друг друга, чтобы притворяться.
— У вас было сегодня очень мило, — сказал герцог. — Ваша подруга становится хорошей хозяйкой.
— Она старается быть ею, — ответил доктор. — Она скоро заметила, как мы ценим мелочи домашнего уюта. И бедная девочка старается вовсю, чтобы доставить нам всем удовольствие.
— Всем. И вам прежде всего.
— Да, прежде всего мне! Это очень забавно, но это действительно так: она чувствует ко мне какую-то нелепую благодарность за то, как я принял ее в тот вечер, когда она возвратилась после своего побега.
— Нелепую? Почему нелепую?.. Вы были очень добры к ней, старина!..
— Вы поступили бы точно так же, как я. Подумаешь, как трудно! И примите во внимание, что в моем возрасте заслуга не так велика, как была бы в вашем. Мне сорок шесть лет, Л’Эстисак. Вы понимаете, что не мог же я, будучи сорока шести лет, обижаться на девочку — и на такую прелестную девочку, такую добрую и ласковую, — за то, что она предпочла мне на две ночи гардемарина, который еще моложе, чем она сама, и который хорош собой, как херувим.
— Но многие другие очень сердились бы на нее за это.
— Возможно. Я предпочитаю быть самим собой, чем этими ‘многими другими’. Папиросу? У нас ровно столько времени, сколько нужно, чтоб докурить ее до половины, пока мы дойдем до главного входа.
— Пожалуй…
Они остановились и закурили на углу Торговой улицы и переулка Лафайетта. Над их головами легкий ветерок шелестел листьями начинавших уже зеленеть платанов.
— Хорошо бродить в такую ночь, — сказал Л’Эстисак. — Весенняя земля благоухает, как надушенная женщина.
— Да, — сказал врач.
Они пошли дальше. Пройдя несколько шагов, Рабеф задумчиво пробормотал:
— Эти несколько недель, которые мы с вами сейчас провели здесь, наверное будут одним из лучших воспоминаний моей жизни.
— И моей, — как эхо повторил герцог.
Они пересекали старинную площадь в рыбачьем квартале, которая сменила свое старое название площади святого Петра на более звучное — площадь Гамбетты. В конце узкой и короткой улицы в бесконечной стене виднелась огромная дверь — и стена, и дверь принадлежали военному порту.
Л’Эстисак, обогнав своего спутника, поднял молоток, и тот упал со звуком, напоминавшим выстрел.
— Древняя и торжественная — нет, наша ежедневная и будничная церемония, — сказал Рабеф.
Они стали терпеливо ждать. За дверью послышались медленные шаги. Кто-то не торопясь открыл решетчатое окошко в двери. Показалась голова… Часовые из провансальцев бывают очень недоверчивы.
И завязался обычный диалог:
— Кто идет?
— Офицеры.
— Корабль?
— ‘Экмюль’.
Заскрипели ржавые петли. Приоткрылась дверца, прорезанная в створке ворот.
За ней, под высоким фронтоном, находилось нечто вроде огромного коридора, который разделял две караульни и выходил на открытый плац, где среди высоких платанов неясно виднелись целые геометрические фигуры из бесконечных зданий, построенных вдоль широких мощеных и рельсовых путей, уходящих в ночь и теряющихся в бесконечной дали. Все это пространство — Тулонский морской порт — было пустынно и гораздо более темно, чем тулонские улицы, с которых только что пришли Рабеф и Л’Эстисак. И теперь, шагая друг подле друга, они так погрузились в эту темноту и в это молчание, что не произнесли ни слова, пока не прошли почти километр.
Наконец, когда они добрались до набережной гавани, окруженной стенами, где стояли огромные разоруженные корабли, зловещие, как развалины, их остановил патруль, невидимый в своем прикрытии:
— Стой! Кто идет?..
— Офицеры.
— Пароль?
Они шли друг за другом. Солдат ждал их с ружьем наперевес. Л’Эстисак тихо сказал:
— Фонтенуа.
Солдат отвел голубую сталь штыка, направленного ему прямо в грудь. И снова водрузил ружье на плечо. Оба офицера прошли мимо него. Тонкий серп луны сиял в небе, где чернел воздушный силуэт подъемного крана.
Л’Эстисак снова начал думать вслух:
— Как странно меняется вся жизнь, когда в доме есть женщина.
— Еще бы! — ответил Рабеф с горечью.
Герцог взглянул на него.
— О чем вы думаете, старина?
— О себе, — сказал врач. — Это не особенно интересная тема.
Л’Эстисак все смотрел на него:
— Но ведь маленькая Селия вам все-таки нравится?
— Нравится. Но я-то не нравлюсь ей.
Герцог слегка пожал плечами:
— Вы слишком многого требуете от нее, друг мой!.. Что ж — вам, значит, хочется любви? Взаимной любви? Ах, лекарь! Не будем искать философского камня. Вы сами только что сказали, что я моложе вас: а я уже отказался от мысли делать золото. И все же я чаще, чем полагалось бы мне, плакал во время второго акта Тристана. В жизни бывает так мало дуэтов, даже вагнеровских. Нет! Я больше не жду Изольды. Я даже не пытаюсь мечтать под тенистыми дубами сказочного леса, с меня довольно и прозы. Я покорился этому. И благодарил бы Бога, если бы мне было дано, как и вам — без всякой оглядки, — занять мягкое хозяйское кресло на вилле Шишурль и долго отдыхать там, сколько захочется, до самого конца.
Рабеф поднял брови:
— Кто же вам мешает?
— Кто? Весь мир и я сам. Разве я свободен? Разве имя, которое я ношу, принадлежит мне? Имя, титул, состояние и все прочее, все, что унаследовал от моего отца, моего деда, моего прадеда и прочих моих предков? Разве зря передали они мне наследство, в ожидании того, что и я передам его моему первенцу? Оно принадлежит мне не больше, чем ‘Экмюль’, когда я стою на вахте от четырех до восьми и передаю его на следующие четыре часа другому офицеру. Нужно держать курс, сохранять скорость, справляться с судовой книгой, нужно подчиняться приказу! А для герцога де ла Маек и Л’Эстисак приказ таков: жениться на равной по рождению и передать потомству неповрежденной и возросшей мощь и силу двух герцогств. Кому нужна эта сила и мощь? Я этого не знаю. Ну так что ж? Она есть сила, которую я должен хранить, она есть гиря, которая лежит на чаше каких-то мировых весов. А если это равновесие будет нарушено по моей вине, что скажет Великий Зодчий герцогу Хюгу, пятому по счету, вашему приятелю и покорному слуге? Лучше не думать об этом. Лучше, как говорят наши друзья азиаты, не нарушать нашу карму. Когда камень брошен в воду, никто не знает, как пойдут от него круги. Ваш камень не так тяжел, Рабеф, и вы можете бросить его, куда захотите. А я все время чувствую свой камень на моей шее.
Они шли теперь по низкой траве, на которой валялись местами куски железа странной формы. Проходя мимо них, Л’Эстисак ударил тростью по ржавому котлу, который в ответ уныло зазвенел.
— Мой камень, — сказал Рабеф, — слишком легок. Легок, как губка! Я его не чувствую. Это хуже, чем все время ощущать его. Вы, старина, жалеете, что вы несвободны. А я жалею, что нахожусь вне закона. Ваш приказ? Я был бы рад иметь такой приказ. Он ведет вас к счастью. Ну что ж — жениться на равной по рожденью, то есть на женщине одного с вами круга, одних взглядов, одной культуры, на женщине, с которой так легко будет сговориться и установить согласие, даже независимо от любви — и иметь от этой женщины детей. Что может быть лучше? Может ли быть более логичная жизнь? Может ли быть более реальное бессмертие, чем передать свою душу существам, родившимся от тебя? Сравните вашу правильную, предустановленную, гармоничную участь с моей: я — мужик и сын мужика, и я случайно выбился из родной колеи. Я оторвался от моего места и не нашел другого, чтобы прилепиться к нему. И вот я обречен на вечное изгнание и вечное странствие, как единственный из моих предков, кого я могу признавать, как Агасфер! Я не могу жениться ни по необходимости, как вы, ни по какой-либо другой причине: женщины, на которых я хотел бы жениться, за меня не пойдут, а те, которые согласились бы, не удовлетворяют меня. И виноваты в этом именно вы, Л’Эстисак, вы и подобные вам мои товарищи: вы слишком близко подпустили меня к себе. Я стал жить так же, как и вы, оттого что привык видеть, как вы живете. И теперь я ничем почти не отличаюсь от вас. Ну что же? Как мне выйти из этого положения? Жениться на крестьянке, на той, которую выбрала бы для меня моя мать, — это, пожалуй, мне не подходит, не так ли? Жениться на мещанке, которая прельстилась бы моими нашивками, — это подходит мне не больше чем первое: вообразите меня в роли мужа честной провинциалки, которая каждое воскресенье ходит причащаться и берет ванну по субботам. Вы понимаете, это невозможно — все это невозможно. Мне, почти старику, скромному докторишке, Рабефу, мне, почти нищему, — нужна женщина, которая могла бы, без малого, приходиться сестрой вашей жене, Хюг де Гибр, пятнадцать раз миллионер и дважды герцог!.. Нет, старина, выхода нет. Для меня брак невозможен. Для меня — дальнее плавание, крейсера, блуждающие между островами святой Елены и Пасхи, а в промежутках мечтания о какой-нибудь вилле Шишурль, о какой-нибудь Селии. Не завидуйте мне, старый друг, за такие мечтания.
Они продолжали идти, несколько замедлив шаг. Теперь они проходили какой-то обширный пустырь, на котором была сложена в самом странном беспорядке целая гора рельсов, отражавших лунный свет. Тут же валялись старые остовы вагонов. А под ногами хрустел балластный гравий.
Внезапно в конце пустыря вырос во тьме огромный силуэт ‘Экмюля’, стоявшего в ремонтном бассейне. Броненосец, выкрашенный в светло-голубую краску, смутно вырисовывался на голубоватом тумане горизонта. И чудовищные леса вокруг его корпуса и всех сооружений, над палубами и мостиками, над башнями и пушками, над трубами и кранами, над мачтами и реями, над бранбалками и такелажем, сливались с менее фантастическими сооружениями из небесных туч, которые нагромождал ночной ветер. Это напоминало какой-то волшебный дворец — чудесное обиталище фей, — чьи башни и шпили, казалось, пронзали небосвод и раздирали своими острыми шпилями туманную завесу, за которой прячутся звезды. Рабеф и Л’Эстисак остановились и молча смотрели на все это.
Рабеф протянул руку к чудесной облачной постройке и прошептал так тихо, что Л’Эстисак едва расслышал его:
— Ну что ж? Жить там, даже одному, вечно одному, это не так уж плохо. Не надо жаловаться.
Л’Эстисак нежно положил свою широкую руку ему на плечо:
— Да, старина! Вы сказали мудрую вещь!.. Жениться? Зачем? Разве в этом счастье? Жить вдвоем, не любя друг друга? Или уже не любя? Потому что самый яркий огонь недолго горит в сердце мужчины или женщины, а мы всего только люди… Эрос был милостив, когда после первого же поцелуя упокоил под одним надгробным камнем Ромео и Джульетту. Жить вдвоем, не любя друг друга, жить всю жизнь?.. Лучше жить одному, вечно одному. И даже не там, а здесь.
Рабеф в задумчивости сделал еще один шаг:
— Может быть, — устало сказал он. — Может быть! И все же я сажусь каждый вечер ‘в хозяйское кресло’, как вы сказали, на вилле Шишурль, и сижу в нем долго, долго… Не так долго, как мне хотелось.
— Не так долго? Почему?
— Потому что в один прекрасный день эта маленькая девочка, которая меня не любит и не может любить, забудет о той благодарности, с которой, как она вообразила, ей должно ко мне относиться. И в этот самый день…
Л’Эстисак покачал головой:
— Нет, старина! Она лучше, чем вы о ней думаете! Она не забудет.
Рабеф смотрел на землю:
— Она не забудет. Пусть так. Но все-таки, рано или поздно, какой-нибудь Пейрас снова встанет на ее пути. И что тогда удержит ее от желания пойти за ним.
Он замолчал. Неподвижно и все так же опустив глаза, он продолжал смотреть на землю. Л’Эстисак так же молча посмотрел туда же.
— Прощайте! — сказал вдруг Рабеф.
Он схватил руку Л’Эстисака и крепко пожал ее:
— Прощайте, спокойной ночи! Вот вы уже и у себя, а мне нужно торопиться, чтобы поспеть в госпиталь к полуночи. Желаю вам спокойного дежурства, друг, спите, и да не посетят вас дурные сны.
Не говоря ни слова, герцог ответил ему таким же крепким дружеским рукопожатием. И он услышал, как доктор гулко удаляется в темноте своими грузными шагами, он прислушивался к ним долго, пока полная, почти сверхъестественная тишина не воцарилась опять во всем спящем порту и вокруг броненосца, чей туманный силуэт все еще сливался с тучами, которые нагнал ночной ветер.
Глава девятнадцатая,
В КОТОРОЙ ОКАНЧИВАЕТСЯ ТО, ЧТО НАЧАЛОСЬ В ПРЕДЫДУЩИХ
Селия, еще влажная и дрожащая от вечернего обливания, закуталась в пеньюар и кончала свой ночной туалет: распустила волосы, подрисовала брови, накрасила губы, напудрила плечи и спрыснула себя духами. Потом она сбросила пеньюар, надела рубашку, выскочила, как коза, из ванной в спальню и так быстро бросилась в приготовленную уже постель, что дверь, которую она дернула за собой, хлопнула только тогда, когда она была уже в постели. И, улегшись окончательно, она вдруг заметила, что Рабеф нарушил все законы их брачной жизни и не дождался ее в своем обычном кресле: комната была пуста.
Неслыханное происшествие! Селия чуть не села на кровать от изумления. Приподнявшись на локтях и выставив из постели грудь, она громко позвала его:
— Где же вы?
И услышала ответ с террасы:
— Здесь, на улице. Я решил подышать ночным воздухом.
Селия прислушалась и услыхала звук шагов по каменным плитам террасы. Рабеф шагал взад и вперед, по-видимому, немного нервно.
— Да вы простудитесь!..
— Нет. Я докурю папиросу, сейчас я вернусь. Я не хочу отравлять вас дымом. Извините меня, дорогая, я сейчас.
Это был не четверг: любовники провели весь вечер только вдвоем, с глазу на глаз. Они не выходили даже обедать: Рабеф за две недели до того решил, что необходимо взять постоянную кухарку, теперь у них было настоящее солидное хозяйство, и им не приходилось больше бегать по ресторанам, и Селия очень быстро и легко привыкла к этому. Они дошли даже до того, что пропустили целых три пятницы в казино — теперь туда ходила Рыжка, ставшая изящной горничной, ей разрешили побывать в казино эти три раза вместо самой ‘мадам’.
— Вот и я, — сказал Рабеф.
Он бросил шляпу на кресло, подошел к стулу, сел у изголовья кровати и спросил:
— Вам очень хочется спать, дорогая моя?
— Да, немножко.
— Только немножко? В таком случае вы, может быть, разрешите мне побеседовать с вами минут десять, прежде чем мы ляжем спать, побеседовать по-хорошему, как беседуют серьезные люди о серьезных вещах.
Она широко раскрыла глаза:
— О серьезных вещах?
— Да.
Он сидел совсем близко от нее. Из постели высовывалась обнаженная рука Селии. Он взял эту руку, погладил ее нежную кожу и медленно поцеловал прозрачную ладонь.
— Так как же вы решаете? Будем мы разговаривать?
— Ну конечно!
От любопытства ей перестало хотеться спать, она поудобнее положила голову на взбитые подушки и, притянув к себе его ласковую руку, больше не отпускала ее, крепко сжимая ее дружеским пожатием.
И Рабеф начал без долгих приготовлений:
— Дорогой друг мой, вы, конечно, не читали сегодняшних вечерних газет? Нет? Тем лучше: оттого что я предпочитаю сам сообщить вам, вот так, целуя вас, неприятную новость. В сегодняшней вечерней газете напечатан приказ о моем назначении, о том самом назначении, которого я ждал как раз на этой неделе: Рабеф, врач первого разряда, флотилия Галонгской бухты, отправка в Тонкин на пароходе, отъезд из Марселя двадцать третьего мая. То есть — через тридцать два дня.
Рабеф почувствовал, как пальцы его любовницы, крепко охватывавшие его руку, вдруг сжались еще сильнее, и опять ослабли через мгновение. И, опустив глаза, Рабеф увидел обнаженную руку, которая снова лежала неподвижно, как бы задумчиво. Эта обнаженная рука была очень красива — рисунок ее был благодарен и чист, и кисть руки, несколько крупная и тяжелая, тоже не была некрасива, и так хорошо отделана, так выхолена, так нежна и бела, что казалась маленькой, изящной и созданной для того, чтобы ее целовали.
— Да, — повторил Рабеф. — Через тридцать два дня вы будете свободны, мой маленький друг.
Темнокудрая голова дрогнула на подушках, и веки начали быстро биться над черными зрачками, как бы в знак упрека. Но Селия ничего не сказала.
Рабеф начал излагать положение:
— Для меня это все очень просто и не имеет большого значения. Через тридцать два дня я распрощаюсь с вами, как распрощался шесть месяцев тому назад Ривераль. И пароход, быть может, тот самый, который увез Ривераля, увезет меня в те края, где Ривераль, конечно, мечтает о вас и где я тоже буду мечтать о вас. Что до вас, это куда важнее. Вы остаетесь в Тулоне, не так ли? Мне кажется, что Тулон — единственный город, где вы можете жить, если не совсем счастливой, то по крайней мере довольной… Итак, вы, вероятно, останетесь в Тулоне… Здесь, не так ли? На вилле Шишурль? Мне очень хотелось бы знать, когда я буду вдали от вас, что вы живете в том же самом доме, где вы разрешили мне пожить вместе с вами. Это поможет мне представлять вас в мечтах, в мечтах старого бродяги, бесконечно благодарного прелестной девочке, которая целых десять долгих недель соблаговолила отдавать вышеупомянутому старому бродяге свою молодость, красоту, веселье, улыбку, ласковый взгляд, а иногда даже и непритворное, смею полагать, содрогание того тела, которое я так люблю.
Он остановился. И она заметила, что он немного дрожал. И она почувствовала в свой черед, что внезапное волнение сжало ей горло. Как будто чьи-то пальцы медленно стискивали ей шею, около самой глотки. Она сделала над собой усилие, чтобы откашляться. И сказала каким-то хриплым голосом:
— Вы такой хороший, такой хороший…
Потом, помолчав немного, она спросила с неподдельным интересом:
— Где находится эта бухта Галонг — так, кажется, вы ее назвали.
Он объяснил:
— Это очень, очень далеко: в самой глубине Тонкинского залива, а этот залив омывает Индокитай.
— Это я знаю.
Он облокотился о постель и положил подбородок на свой кулак.
— Да, верно!.. Ведь вы образованная!
Она постаралась улыбнуться.
— Не смейтесь надо мной.
Но он был вполне серьезен:
— Я не смеюсь. Вы действительно образованны, не только для женщины вашего круга, но и для женщины какого угодно круга. Да, живя подле вас, многому можно научиться. Я научился многому, несмотря на то, что я уже старик. И тот, кому посчастливится иметь вас своей подругой на более долгий срок, иметь вас спутницей своей жизни, найдет в вас полезную, бесценную подружку.
Она покраснела от смущения, но в глубине души сильно обрадовалась. Эти его слова были ей особенно приятны.
Тем не менее она прервала его:
— Ну так вот, вы сказали, что это Галонгская бухта…
Он кивнул головой:
— Это скорее целый архипелаг, а не бухта. Представьте себе около двухсот или трехсот маленьких, крутых, высоких и очень черных островов, и между этими островками гладкое серо-зеленое море, неподвижное, мертвое море. Материк совсем скрыт за этим архипелагом. Туда добираются почти ощупью, самыми извилистыми путями, после долгого плавания, которое больше напоминает игру в прятки, чем путешествие к определенной цели. И внезапно видишь аннамитскую деревушку, которая состоит из ста или двухсот хибарок и десяти или пятнадцати домиков европейцев, которые расположены по одной линии вдоль берега. Я буду жить в одном из таких домиков. И я проживу там целых два года, почти один, не встречаясь ни с кем, кроме нескольких офицеров, с которыми я могу и не сойтись, без каких бы то ни было развлечений, кроме прогулок по довольно однообразной местности и охоты, если мне вдруг захочется этого.
Он по-прежнему смотрел на ее белую руку с блестящими ногтями, которая покоилась на кружевах. И он закончил свою речь:
— Вот видите, у меня будет достаточно свободного времени, чтобы вспоминать о Селии и сожалеть о ней.
Белая рука поднялась с кружев, поколебалась и снова упала. И Селия прошептала с неподдельным волнением:
— Вам будет там очень грустно.
— О! Так же, как и повсюду, не больше того.
И он сказал еще:
— Так же, как повсюду, но не здесь, моя девочка…
Она улыбнулась, еще более растроганная. И она повернула голову, чтобы посмотреть ему прямо в лицо. Потом она сказала еще раз:
— Вы такой хороший!..
— Нет. Я совсем не хороший. Я только говорю правду, вот и все.
И продолжал, немного подумав:
— Ну а вы? Вы останетесь здесь, на вилле Шишурль? Ну что ж… Вы совершенно свободны, разумеется. И меня совершенно не касается, что вы намерены делать. Но если я позволю себе нескромность, так это только оттого, что мне хочется, так или иначе, быть вам полезным. Я хотел бы как-нибудь наладить вашу жизнь до моего отъезда, и оградить вас, хотя бы на первое время, от мелочных забот и всяких неприятностей. Мне хотелось бы, чтобы наш старый друг Селадон не посмел больше переступить своими грязными ногами порог этого опрятного жилья, о котором, благодаря вам, у меня останется такое хорошее, такое чудесное воспоминание…
Над черными глазами лиловатые веки задрожали еще сильнее. И голос Селии снова стал хриплым, как будто бы невидимые пальцы опять впились в ее горло:
— О друг мой!.. Вы уже так много, слишком даже много сделали для меня.
Она откинулась назад на локтях и выпрямилась. Он открыл рот, чтобы ответить ей, но она не дала ему говорить:
— Нет! Выслушайте меня! Я никогда не говорила вам, что я думаю, оттого что считала это бесполезным, оттого что думала, что вы сами догадаетесь о том, что я думаю, и кроме того, я не смела. Ну а сегодня вы говорите мне такие нежные слова. Ведь я еще ни разу не попросила у вас прощения за ту историю!.. Помните, с тем человеком… Прошу вас: дайте мне кончить или я не смогу никогда. А нужно, чтобы вы знали все: я уехала от вас тогда вечером, оттого что как будто сошла немного с ума, ведь я так страдала, что он меня бросил!.. И я совсем не подумала о том, что мой уход причинит вам страдание… Ну вот, теперь вы понимаете, я совсем не хотела вас огорчить. А когда я узнала, что вам тяжело, я вернулась. Теперь я хочу, чтобы вы узнали вот еще что: что я всегда любила вас всем сердцем. Что я вас очень, очень нежно люблю, как никогда никого не любила, никого: ни родных, ни подруг, ни друзей! Вот! Вот отчего я убедительно прошу вас ничего больше для меня не делать: не давать мне больше ничего — ни денег, ни драгоценностей, не устраивать мне кредита, не платить вперед за виллу. Видите ли: ведь я осталась с вами совсем не из-за всего этого, и останусь до тех пор, пока вы этого захотите. Нет! Я сделала все это только оттого, что я вас любила, оттого что я люблю вас, как я уже вам сказала, от всего сердца!.. И если вы опять станете делать мне дорогие подарки, теперь, когда, благодаря вам, мне ничего не нужно надолго, на много месяцев, мне будет больно и стыдно.
Она замолчала и тяжело вздохнула, как будто бы ей не хватало воздуха. Он вдруг побледнел и встал. Левой рукой он держался за голову, как будто бы у него началось внезапное головокружение.
— Селия, — сказал он совсем глухим голосом. — Селия!
Он тоже задыхался. И все же он заговорил, и у нее было странное впечатление, что слова его идут не из горла, и не из груди, а прямо из сердца — так глубок и прерывист был его голос:
— Селия, неужели это правда?.. Действительно, правда?! Что вы остались бы со мной еще, надолго, пока я этого пожелаю?.. Неужели действительно правда, что… что вы меня любите?
Она ничего не отвечала. Но и головой, и глазами, медленно и важно сказала она это ‘да’, которого он так добивался…
Он все еще продолжал настаивать, на этот раз уже более спокойно:
— Дорогая моя девочка!.. Я задам вам сейчас очень серьезный вопрос. И я хочу, чтобы вы вполне искренне ответили мне на него. Я не хочу, чтобы вы жалели вашего старого влюбленного. Я хочу, чтобы вы ответили мне чистую правду. Любите ли вы меня, хотя бы не настоящей, а просто дружеской любовью. И подумайте об этом как следует, обдумайте, прочувствуйте это. Согласились бы вы продолжить нашу совместную жизнь? Продолжать ее много месяцев?.. Быть может, много лет? Подождите, подождите… Смотрите не ошибитесь.
Она снова повторила свой утвердительный кивок головой.
— Селия!.. Селия!.. Умоляю вас — не торопитесь… Закройте глаза. Не спеша подумайте об этом. И выслушайте меня еще раз: там, куда я еду, на берегу этой бухты Галонг, в том домике, где я буду жить, найдется место для доброй феи. И если бы я был уверен, что эта маленькая фея не слишком скоро начнет жалеть о Франции, жалеть о Тулоне, жалеть, что она покидает в Тулоне, о подругах и друзьях, об удовольствиях, праздниках, о казино, о вилле Шишурль, а главное — об утраченной свободе. Да… дорогая моя Селия, если бы я только знал это, если бы я был в этом уверен.
Она еще больше подалась вперед, как будто бы хотела предупредить слова, смысл которых она угадывала заранее.
И она прервала его в страхе и нетерпении:
— Вы увезли бы меня с собой? Да?
Теперь он наклонил голову. И отступил на шаг, как бы избегая соблазна ее прекрасных накрашенных губ, которые обращались к нему так весело и радостно.
— Да, — сказал он. — Я увез бы вас с собой. Но, как я уж только что вам объяснил, мне нужно быть уверенным, вполне уверенным.
Она еще раз стремительно прервала его:
— Да! Да! Да! Увезите меня! Мне так страшно этого хочется, и так давно, так хочется уехать, изменить все, чтобы не начинать опять того же самого, чтобы не искать себе снова любовников, не встречаться снова со старой Эльвиной, матушкой Агассен, с Селадоном, со всеми остальными. Чтобы не сталкиваться опять с людьми, которые заставляли меня страдать, пожить наконец спокойно, забыться и отдохнуть. Все равно где, где хотите, — там, куда вы увезете меня.
Он снова отступил:
— Селия, не торопитесь, обдумайте, там, куда я вас увезу, вы будете со мной, вам придется отдыхать возле меня, долго отдыхать! Считайте, Селия. Эта командировка продолжится два года, целых два года, двадцать четыре месяца, сто четыре недели. В состоянии ли вы будете выдержать это? Не надоест ли вам это очень скоро? Уверены ли вы…
Но она крикнула:
— Нет! Нет!
Она наполовину поднялась, откинула простыни, рубашка спустилась, обнажив ей плечи и грудь. Но она даже не заметила этого. Она в волнении потрясла руками:
— Нет! Никогда! Не бойтесь этого! О, я знаю, отчего вы боитесь за меня: это все из-за той самой истории, с ним. Но ведь я уже объяснила вам! И поймите же меня, поймите! Если я убежала от вас тогда, так только оттого, что я думала, что он, Пейрас, что он любил меня, как я его любила. Потому-то я и обезумела. Великое счастье — мне казалось, что оно в моих руках. То великое счастье, о котором я всегда мечтала, то самое, надежда на которое заставляла меня рыдать еще девушкой всякий раз, как я слышала в парке шаги моего жениха по шуршащим осенним листьям. И теперь я тоже прислушивалась, и мне показалось, что я слышу. Нет! Все это неправда! Не обращайте внимания. Я вижу, вы понимаете. И я тоже поняла все. Теперь с этим покончено. Я поняла, что этого великого счастья не существует. И я радуюсь, что нашла другое счастье, возможное счастье, действительно существующее счастье, которое вы дали мне здесь, вы, друг мой, кого я люблю всем сердцем!.. Да, я счастлива этим. И не подумайте, что я о чем-нибудь пожалею. Я ни о чем никогда не пожалею! Я хотела бы прожить у вас в доме не два года, а десять лет! Десять лет, пятнадцать, столько, сколько вы позволите… Оттого что теперь я знаю вас, и я знаю, как прекрасна будет та жизнь, которую вы хотите мне создать!.. Не бойтесь!.. Увезите меня!..
Он скрестил руки на груди. И кровь все еще не приливала к его бледным щекам.
— Селия! — сказал он так тихо, что она едва расслышала его. — Селия! В самом деле?.. Вы хотели бы прожить у меня в доме десять лет?.. Пятнадцать лет? Даже больше?..
Она крикнула:
— Да!
И тогда голос его вдруг зазвучал совсем спокойно и твердо, ясно, холодно и решительно:
— Селия, существует одно очень простое средство. Селия, хотите вы оказать мне честь стать моей женой?
Она была почти голая и наполовину высунулась из постели. И она вдруг упала, как будто ее сразила пуля, и жестом умирающей натянула на грудь одеяло, чтобы скрыться и схоронить себя. Ее сжатые губы не разжимались. Ее широко открытые глаза медленно поворачивались в его сторону.
Он не двигался с места и повторил тем же ровным голосом:
— Хотите вы оказать мне честь принять меня в качестве вашего мужа?
Он смотрел на нее своими маленькими, пронзительными, неморгающими серыми глазами. С минуту она выдерживала этот взгляд и не отвела своих глаз. Потом она закрыла глаза и трижды храбро качнула головой в знак отрицания.
Но теперь маленькие серые глаза поняли все. Четверть часа назад Рабеф, будучи убежден, что его не любят, что его нисколько не любят, мгновенно согнулся бы под тяжестью отказа. Но теперь он понимал все, он больше не сомневался, он был силен. Он подошел к постели. Он взял обеими руками голову, которая глубоко зарылась в подушки, и почувствовал под своими пальцами пылающие виски и лихорадочное биение пульса на них. И нежно, нежно он спросил ее — так нежно, что нельзя было не ответить ему:
— Моя маленькая Селия, отчего вы отказываетесь? Отчего? Только что вы сказали, что вас не пугает жизнь со мной вдвоем. Что она вам не противна, не страшна. Ну а жизнь вдвоем — ведь это похоже на брак. Так почему же вас так испугала теперь мысль о браке? Скажите? Вам страшно?.. Нет. Противно? Тоже нет. Так что же еще? Вы стыдитесь? Ах, вот что!
Своими чуткими ладонями он угадал, что ее щеки пылали.
— Вы стыдитесь за свое прошлое. Да, я правильно угадал. Ах вы, честное, честное, честное маленькое сердечко!.. И вам стыдно выходить за меня замуж. Вам двадцать четыре года, когда вы проходите по улице, все мужчины оборачиваются, вы играете на рояле Бетховена и Баха, и вы знаете, что такое бухта Галонг. И я, старый неотесанный мужик, я, матросский костоправ, без будущности, без состояния, и я, женившись на вас, проигрываю что-нибудь! Дорогая моя — подумайте об этом, и рассмейтесь сами! Моя прелестная невеста, обещаю вам, что я не буду тиранить вас, обещаю вам никогда не пользоваться теми жестокими и нелепыми правами, которые закон дает мужьям по отношению к их женам, обещаю вам до последнего моего дня уважать вашу независимость, ваше достоинство, ваши прихоти. Я прошу вас протянуть мне руку не для того, чтобы связать вас: только затем, чтобы вы могли опереться на эту более сильную руку, для того, чтобы злые люди, в которых нет недостатка и которые теперь готовы всячески оскорбить беззащитную Селию, стали отныне кланяться той Селии, которую стану защищать я, и ничего больше, сударыня! Никаких задних мыслей, никаких казуистических расчетов нет в моей дурацкой голове, которая любит вас и которая сумеет устроить все так, что вам не придется страдать из-за этой любви. Нет! Теперь настал мой черед сказать вам: не страшитесь, не заглядывайте в будущее боязливым взглядом. Не прижимайте руки к вашему сердцу и не пугайтесь, что оно так сильно бьется! Я знаю, что в двадцать четыре года ни одна примерная девочка не сможет поклясться, что она всю жизнь останется такой же примерной. Но ведь вы знаете также и то, что ни один пожилой и здоровый человек не может поручиться, что никогда не схватит тифа. И в такой же мере нельзя давать зарока ни в первом, ни во втором. Не будем же поэтому давать друг другу бесполезных клятв. Не будем ничего менять в нашем теперешнем договоре, не будем ничего менять в той жизни, которая так нравится вам, — кроме того, что она будет заключать в себе немножко больше законной безопасности для вас, моя законная подруга.
Она вновь открыла глаза, и Рабеф заметил две прозрачные крупные слезы, повисшие на ее ресницах. Ее голова, по-прежнему заключенная между ладонями, не двигалась, не смея больше противиться и еще не желая согласиться.
Тогда Рабеф не без грусти улыбнулся:
— Моя законная подруга… Да! Конечно, этот титул никак не может ослепить вас! Имя, которое я вам предлагаю? Нечего сказать, хороший подарок. Неужели вы думаете, что найдется много девушек, которые удостоили бы меня чести принять его? Да, вот еще: на прошлой неделе я беседовал об этом с Л’Эстисаком, и при всей его дружбе ко мне он все-таки не мог дойти до такого ослепления, чтобы признать меня ‘завидным женихом’. Мужчин моего сорта, моих лет и с моей внешностью? Нужно быть такой снисходительной, как вы, чтобы не расхохотаться мне в лицо!..
Улыбка на его лице превращалась мало-помалу в печальную гримасу:
— Селия, моя маленькая Селия! Знаете ли вы, в сущности говоря, кто мы такие, вы и я? Оба мы — парии! Безжалостное общество выкинуло нас обоих изо всех каст. Я ничего не знаю о вашем прошлом, ибо, кем бы вы прежде ни были, пастушкой или принцессой, теперь, благодаря всесильным предрассудкам нашего века, — вы ничто: оттого что куртизанка, даже такая благородная, красивая и воспитанная, как вы, не существует, не имеет права на существование ни для кого, за исключением немногих безумцев среди миллиарда скотов, населяющих землю. Это по отношению к вам. Теперь обо мне: злая волшебница, которая, вероятно, была моей крестной, тайком внушила мне все вкусы, все желания, все побуждения, которыми ее добрые сестры наделяют только детей царственного происхождения. А я — бедный мужик, как ни смотреть на меня. И общество не смогло привыкнуть ко мне — и я тоже не мог привыкнуть к нему!.. И я, как и вы, встречал доброе отношение только у редких, очень редких людей, о которых я вам только что говорил. И я пария, так же, как и вы — пария. Протянем же друг другу руки, малютка!..
Он наклонился и поцеловал ее в лоб нежным и долгим поцелуем. И наконец, поднимаясь, сказал:
— Уже поздно! Я хочу, чтобы вы отдохнули. Мы еще поговорим обо всем этом завтра. А пока до свидания, моя прелестная маленькая невеста. Скорее бай-бай!.. Вы ведь очень взволнованы. Послушайте, скажите прямо: хотите вы, чтобы я ночевал сегодня на диване в гостиной, или вам не трудно будет потесниться и дать мне местечко на вашей широкой постели?
Глава двадцатая
БЕЗНРАВСТВЕННОСТЬ
Тулонские улицы были темны и пустынны. У мусорных куч, подле обеих канав, кошки и крысы ужинали маленькими дружными сообществами.
В летаргической тишине, царившей над городом, раздались чьи-то далекие шаги. В конце улицы из темноты вынырнул черный силуэт и ясно обозначился в светлом пятне под фонарным столбом. Шаги приближались, звонко отбивая такт по булыжной мостовой. И следующий фонарь осветил высокую фигуру, широкие плечи и ассирийскую бороду Хюга де Гибра, герцога де ла Маск и Л’Эстисак.
Дом Мандаринши, черный от крыши до порога, выставлял между решетчатыми окнами свою узкую дверь. Герцог остановился у условной ставни, просунул руку между перекладинами и постучал пальцем. И дверь открылась — гораздо быстрее, чем обычно. Очевидно, здесь с нетерпением ожидали этого посетителя.
Через минуту на пороге курильни — она, по обыкновению, была переполнена людьми, которые совсем не курили, — появился Л’Эстисак и, сбросив с себя плащ, предстал, блистая полной парадной формой: в расшитом золотом сюртуке, эполетах, при орденах и оружии.
Из глубины циновок послышался восхищенный голос — глухой и нежный голос Мандаринши:
— Боже! Как вы великолепны!
— Черт возьми! — невозмутимо сказал герцог. — Разумеется!..
С циновки приподнялась фигура в шелковом вышитом кимоно, и лампочка с пузатым стеклом осветила ее дрожащим светом:
— Ну? Все готово как следует? Отпраздновали? Вы оттуда?
— Да.
На этот раз со всех концов курильни раздалось сразу двенадцать вопросов, заглушая друг друга.
— Это было красиво? Как прошло? Расскажите! Рассказывайте подробно! Очень подробно.
Л’Эстисак раскланялся во все стороны. Потом он начал говорить, без той торопливости, которой так ждала его аудитория:
— Начнем по порядку. Не разрешит ли мне председательница собрания надеть кимоно, более удобное, чем мое благородное одеяние?
Мандаринша протянула вместо скипетра трубку, из которой еще струился тонкий дымок:
— Лоеак! Пожалуйста, проводите Л’Эстисака ко мне в комнату и дайте ему…
— Вот как! — сказал герцог. — Значит, Сент-Эльм отсутствует сегодня на перекличке?
Но Сент-Эльм ответил сам за себя, разгоревшаяся лампочка превратила тьму в полутьму:
— Я здесь, друг мой. Но я не имею чести исполнять здесь обязанности пажа.
— Эта честь оказана теперь мне, дорогой друг, — закончил Лоеак де Виллен.
И оба они, вчерашний и сегодняшний любовники, засмеялись. Весьма независимая Мандаринша часто меняла любовников, и, чтобы ничье самолюбие не страдало, каждый знал заранее, что рано или поздно он будет отставлен. И традиция повелевала, чтобы прежний любовник оставался добрым приятелем.
Но Л’Эстисак вдруг задумался и вспомнил о том времени, когда Лоеак де Виллен — клоун в цирке или грузчик на лионском пароходе — не смеялся, никогда не смеялся. Сам он, Л’Эстисак, в то время отчаялся найти средство, которое исцелило бы неизлечимую скуку, снедавшую этого человека. Неужели Мандаринша, последовательница Нинон де Ланкло 30, нашла такое средство?
Закутавшись, как полагается, в просторный халат и удобно растянувшись среди многочисленных слушателей, Л’Эстисак подложил себе под локоть подушку, набитую рисовой соломой, и начал рассказ, которого все требовали от него с таким нетерпением:
— Ну вот, сегодня, двадцать первого мая тысяча девятьсот девятого года, Мариус Агантаниер, член генерального совета департамента, член городского совета, помощник мэра, и аббат Сантони, старший викарий церкви святого Флавиана Мурильонского, торжественно заключили, каждый по своей части, законный брак нашего друга доктора Рабефа с нашей приятельницей мадемуазель Селией. Я, Л’Эстисак, удостоился чести быть законным свидетелем и в той и в другой церемонии, и гражданской, и церковной. И я могу засвидетельствовать, что строгая законность и безупречная правильность были соблюдены и там, и здесь. С сегодняшнего вечера Селия зовется мадам Жозеф Рабеф.
— Кстати, — прервал кто-то, — как звали ее сегодня утром?
Л’Эстисак пожал плечами.
— Ее звали мадемуазель Алиса Дакс… Впрочем, это не должно интересовать никого, кроме нее самой.
— У нее нет родителей?
— Полагаю, что есть: у каждой девушки были родители — это сказал еще Бридуазон. Но в данном случае родители не подали никаких признаков жизни, кроме того, что прислали кому следует требующееся заявление о своем согласии.
— А теперь — рассказывайте!.. Было много народу?
— Были жених с невестой и четыре свидетеля. Больше никого. Ни Селия, ни Рабеф не сочли нужным уведомлять своих бесчисленных знакомых, что, начиная с сегодняшнего дня, они будут принадлежать друг другу на законном основании. Мне кажется, что только наша любезная хозяйка и маркиза Доре получили от них приглашение.
— Очень милое и любезное приглашение. Но мы, разумеется, сочли нужным отклонить его, это приглашение.
Л’Эстисак взглянул на Мандариншу:
— Вы прекрасно могли бы принять его. Не думаю, что Селия рассчитывала на ваш отказ.
— Я уверена, что она не рассчитывала на него. И все же и я, и Доре сочли нужным воздержаться от этого.
— Вполне единодушно, — подтвердила маркиза.
Она тоже была здесь и сидела, закутавшись в самом дальнем от лампы углу, спасая свое драгоценное горло от непосредственного соприкосновения с дымом, который вызывает хрипоту.
— Здесь ничего не видно, — сказал герцог в виде извинения. — Я и не предполагал, что вы, маркиза, тоже находитесь здесь. Простите, если толкну кого-нибудь — я иду поцеловать вашу руку.
Затем он уселся по-турецки. Теперь, когда его глаза привыкли к полутьме, он сосчитал всех присутствующих. Кроме Сент-Эльма и Лоеака, подле хозяйки дома были еще два старых товарища — лейтенант Мальт Круа и мичман Пор-Кро — тот самый, который приходил когда-то к бедняжке Жанник советоваться относительно своей женитьбы. А напротив них, по другую сторону лампы, сидели Уродец и Фаригулетта. Л’Эстисак, приподнявшись, заметил еще третью, Сент-Эльм весьма нежно обнимал ее. И Л’Эстисак из скромности перестал смотреть в ту сторону.
— Так вот, я утверждаю, — сказал он, — что Селия с большой радостью расцеловала бы сегодня двух своих лучших подруг.
На это Доре ответила ему весьма дипломатичным тоном:
— Мы тоже с большой радостью расцеловали бы ее, Л’Эстисак!.. Но, вы сами понимаете, что в таких случаях нужно подумать о том, что скажут об этом другие. Жена доктора Рабефа — уже не Селия. И мы сами должны были понять это.
— Рано или поздно, — добавила Мандаринша, — они должны будут вместе вернуться в Тулон. И тогда им, бедняжкам, волей-неволей придется жить не в полусвете.
В этих словах зазвучала задорная и печальная нота провансальского акцента.
Но Фаригулетта нетерпеливо требовала дальнейших подробностей и продолжала допрос:
— Ну а после свадьбы? В свадебное путешествие?
— Да, деточка, в свадебное путешествие. Вы все, конечно, знаете, что послезавтра Рабеф едет в Марсель, чтобы оттуда отправиться на местный пункт, в Тонкин.
— Значит, они уезжают вместе?
— Вместе. Сначала месяц путешествия на пароходе. А потом медовый месяц в стране конгаи и боев…
— Requiescant in расе 31,— произнес Лоеак де Виллен.
Мандаринша в двенадцатый раз сделала бесконечно долгую затяжку и вдохнула серый дым из огромной, искусно набитой трубки. Опрокинувшись на спину и положив голову на кожаную подушку, она вдруг произнесла среди общего задумчивого молчания:
— В конце концов, все приходит к своей неизбежной логической развязке.
— Что? — спросил Лоеак.
— История жизни каждого из нас. Я отнюдь не считаю себя пророчицей. Но я всегда была убеждена, что все случится так, как оно случилось. Мы следуем нашему пути, не уклоняясь от него ни на шаг.
Л’Эстисак улыбнулся:
— Объясните, юный философ…
— Мне нечего объяснять, все ясно и без того. Вот вам пример: Лоеак и я, мы стали любовниками. Лоеак, который не мог никогда прожить трех месяцев подряд на одном месте, и я, которая не могу жить с одним человеком дольше чем три месяца! Вы только подумайте, как все хорошо устраивается! Мы будем соглашаться во всем, даже тогда, когда будем расставаться через три месяца.
— Только через три месяца, — сказал Лоеак.
Он протянулся всем своим телом через тела двоих лежащих на полу людей и прижался губами к губам своей любовницы. Раздался звук поцелуя. И в трех шагах от них, как эхо, раздался еще такой же поцелуй, между губами Сент-Эльма и губами той девочки, которую он обнимал.
— У вас здесь очень нежная атмосфера! — заявил Мальт-Круа, который заговорил в первый раз.
Мандаринша оторвала свои губы только для того, чтобы ответить:
— Ну еще бы! Ведь у нас здесь четверо молодоженов. Дурной пример Селии оказался заразителен.
Ее последние слова звучали глухо, оттого что нетерпеливый Лоеак снова склонился над ней.
— Четверо молодоженов? — спросил Л’Эстисак. Он взглянул на мичмана Пор-Кро, своего ближайшего соседа по циновке. Пор-Кро улыбнулся.
— Я не принадлежу к их числу, капитан! Вспомните о том, что советовала мне наша милая малютка Жанник. Я не послушался ее, бедняжки! Она, конечно, ворчала бы на меня, если бы мы не лишились счастья выслушивать ее воркотню. Нет, сегодня вечером я не являюсь молодоженом. Уродец предложила мне только свою дружбу. Молодожены — это Лоеак и Мандаринша, Сент-Эльм и Рыжка.
— О, Рыжка!..
Рыжка, в свою очередь, оторвала свои губы, как только что сделала это Мандаринша, и захотела самолично засвидетельствовать свое присутствие и свое новое положение:
— Рыжка… Ну да! Почему вы так удивились? С тех пор, как мадам Селия перестала быть ‘мадам Селией’, я не могла оставаться ее горничной. Мы вместе с ней повысились в чине.
— А кроме того, — защитил ее Сент-Эльм, — девочке позавчера стукнуло четырнадцать лет. Было бы просто безнравственно ждать дольше — в нашем климате, где весны такие ранние…
И на глазах у всех он притянул к себе ее рыжую голову со смеющимися глазами.
— Попробуйте сказать, что она недостаточно красива, с ее прелестным носиком, который торчит, как военный рожок.
Девчонка тряхнула кудрями:
— Рожок? Это страшно шикарно!
— Желаю всем вам счастья, — сказал Л’Эстисак чрезвычайно серьезно.
Они перестали целоваться, и курильня снова погрузилась в чарующую тишину и спокойствие. Мандаринша курила шестнадцатую трубку. От сильного напряжения втягивающих воздух рта и легких кончики ее грудей натягивали смелыми остриями ее вышитое шелковое кимоно. И курильщица, стараясь продлить изощренное наслаждение, долго втягивала в себя серый дым, прежде чем выпустить через полуоткрытую дугу рта тонкую ароматную струйку.
— Мандаринша, — снова сказал вдруг герцог, — а ведь вы не сказали того, что всего интереснее для меня, эгоиста!.. ‘Мы следуем по нашему пути, не уклоняясь от него ни на шаг…’ Это подходит к вам, подходит и к Лоеаку. Ну а я, где же он, тот путь, по которому я иду? И откуда вы знаете, что я иду по нему так, как мне надлежит идти?
Она оперлась на свою трубку, как фея на волшебную палочку:
— О вас я знаю меньше… Вы из тех, у кого будут дети, наследники… И потому вы должник не только перед своими знаменитыми предками, но — будете должником также и своих детей. Как потом они будут в долгу и перед вами и — перед своими детьми… Все вы, знатные родом, вечные должники, и я не уверена, что — счастливые. Нет, куда лучше я знаю о нас, ваших подружках, ваших помощницах, я знаю о Рыжке, о Фаригулетте, об Уродце. Мы продолжаем жить нашей простой жизнью, продолжаем забавлять вас, как можем, и мы надеемся, что вы не окажетесь ни злыми, ни неблагодарными существами. Я знала о Доре, что она станет крупной артисткой, я знала о Селии. Я знала о Жанник. Кстати, вы забыли поздравить Доре!
— Как? Неужели?..
— Да, дорогой друг! Через две недели она дебютирует в Орлеане. Лоеак отвезет меня туда поаплодировать ей. Вот она, Доре, которая так скромно сидит здесь в своем уголке. Она совсем не подходила к нам. Так же как и Селия.
— Вы отгадали и это?
— Да. Я не так глупа, как кажется. Селия всегда была, как говорил этот мальчишка Пейрас, ‘дикаркой, выдержавшей на аттестат зрелости’, слишком дикаркой, и слишком образованной, созданной для одного-единственного, созданной для мужа. Вы помните, наверно, прекрасную басню Лафонтена — о девушке, которая была превращена в мышь, — вы же и научили меня ей. ‘Всяк остается тем, кем был…’
— Помню.
— Она вернулась в свою среду, наша экс-Селия. И Рабеф был прав, что предложил ей обратный билет.
Мичман Пор-Кро, ненавистник брака, проворчал:
— Ну, это мы еще посмотрим. Может быть, он и прав. Но она, конечно, наставит ему рога, в этом нельзя сомневаться.
— Даже если так? Подумаешь, как страшно. И кто может знать? Кто знает?
Где-то вдали запел петух. И Л’Эстисак поднялся со своего места и, перешагнув через распростертые на полу тела, прошел в соседнюю комнату, чтобы опять надеть свою раззолоченную форму.
Сон мало-помалу стал овладевать курильней. Парочки, которые еще не спали, обменивались все более нежными ласками.
Совсем готовый уйти, Л’Эстисак еще раз остановился и долгим взглядом оглядел циновки, гаснущую лампу, сонные или сладострастные тела.
Мандаринша небрежно подняла усталую голову. Л’Эстисак увидел ее красивое, теперь очень бледное, лицо и кровавую дугу прекрасных, искусанных губ.
— Вы уже уходите?
— Да, моя деточка. Не беспокойтесь, не беспокойте понапрасну вашего любовника. Я должен идти, идти по тому пути, который вы мне указали… И, кто знает, быть может, я еще буду счастлив. Вспомните, что ‘долгий трудный день кончается’
При круглой желтоватой луне,
Сияющей меж темных тополей…
Но всегда… Я всегда буду помнить! Ведь в Тамарисе, на могиле Жанник, белая сирень цветет круглый год…
Он вышел. Рассвет был свеж и печален.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека