…О нашемъ суд (о процесс 20-ти 1882 г.) {См. Процессъ 20-ти народовольцевъ въ январьской книжк ‘Былого’. Ред.} много говорить не буду. Упомяну лишь про одинъ случай, указывающій, какъ иногда сбиваютъ съ толку неопытныхъ людей.
Разбиралось мое дло. Предсдатель попросилъ докладчика (я не знаю, какъ онъ, собственно, назывался) прочесть обо мн показанія Гольденберга. Эти показанія раньше мн не предъявлялись. Докладчикъ встаетъ и смло, увренно начинаетъ читать, почти наизусть. Слышу отчетливо мою фамилію… ‘Быть не можетъ, чтобъ тамъ была моя фамилія!’, вскакивая, громко сказалъ я. Докладчикъ опшилъ, уткнулся въ книгу…— ‘Виноватъ! тутъ написано оменко!’ — замчаетъ онъ сконфуженно и уже безъ всякой увренности продолжаетъ читать. Къ тому же и примты, оказалось, не подходятъ: Гольденбергъ сдлалъ меня рыжимъ, а судьи видятъ темно-русаго человка… Въ нашемъ суд эта ошибка, конечно, не могла имть серьезнаго значенія, но при другихъ обстоятельствахъ и человка могла погубить.
Кончился судъ. Разъ прочли намъ приговоръ, чрезъ нсколько дней еще разъ. Проходя изъ залы суда въ камеры, мы немного задержались въ корридор предварилки. О приговор, о тхъ ужасахъ, что ожидаютъ насъ впереди, какъ-то не думалось, не было яснаго представленія въ головахъ. Прощались будто на время. Никому и въ голову не приходило, что кто было послднее прости и, только придя въ камеру, каждый изъ насъ невольно былъ охваченъ какой-то неопредленной тоской, предчувствіемъ… Явился Муравьевъ {Прокуроръ С.-Петербург. Суд. Палаты, впослдствіи — министръ юстиціи.}, спросилъ о заявленіяхъ и сталъ уговаривать подать прошеніе о помилованіи, сказавъ, что наше дло пойдетъ еще на разсмотрніе государя и пробудетъ тамъ недли дв. Я отказался. Онъ ушелъ. У дверной форточки скоро показался начальникъ предварилки и тоже сталъ толковать о подач прошенія, но, получивъ отказъ, выпросилъ себ нашъ обвинительный актъ. Зачмъ ему это понадобилось — не знаю.
На другой день насъ перевели въ Петропавловку — въ Трубецкой бастіонъ. На этотъ разъ мн попалась свтлая, теплая камера No 47 или 48.
Первое, чмъ я занялся тутъ, — было леченіе желудка. Въ предварилк доктора отъ меня совершенно отступились, теперь я самъ придумалъ себ супъ изъ курицы съ черносливомъ и финиками. Помогло. Полагаю, что этому способствовала и камера, и еще боле душевное состояніе, замчательно спокойное и ясное. Вскор попалась мн въ руки ‘Технологія’ Вагнера. Книга эта сильно заинтересовала меня, и я весь ушелъ въ чтеніе. Раньше мн не приходилось читать техническихъ книгъ. Он казались мн очень мудреными. Простота и удобопонятность изложенія Вагнера удивили меня теперь и увлекли. Помню, такъ читалъ я только въ дтств ‘Робинзона’. Незамтно прошла недля, еще нсколько дней, что-то напомнило мн о двухъ-недльномъ срок… Успю! отмахнулся было я и снова принялся за чтеніе, но, сдлавъ надъ собой усиліе, ршилъ остановиться и обдумать, какъ поступать предъ смертью. Вдь не завтра, такъ посл завтра надо было ждать окончательнаго ршенія… Призвалъ на помощь память… Требуютъ перо, чернилъ, бумагу и пишутъ прощальныя письма, — вспоминается изъ прочитаннаго и слышаннаго въ разное время, — затмъ покупаютъ вина, закусокъ, фруктовъ и, подкрпивъ себя, идутъ умирать. Отлично!… такъ и сдлаю! ршаю вопросъ и, поршивъ, снова принимаюсь за технологію.
Былъ веселый, свтлый день, съ книгой въ рукахъ шагалъ я вдоль окна, ничего еще не ожидая. Вдругъ загромыхало за дверью, и въ камеру вошли какой-то генералъ, Лсникъ (смотритель) и двое штатскихъ. Генералъ, съ веселымъ, ободряющимъ лицомъ, направился ко мн… ‘Ну, молитесь Богу и благодарите Государя! Вы помилованы’! радостно, на ходу говорилъ онъ, приближаясь. Я остановился, едва наклонивъ голову и не выражая на лиц ни радости, ни благодарности. Холодность моего пріема, видимо, его нсколько удивила. Улыбка исчезла на лиц: что, молъ, сей сонъ означаетъ… Но эта продолжалось не долго, взглянувъ еще разъ и ршивъ, что человкъ отъ радости, видно, рехнулся, онъ круто повернулъ назадъ, и вся компанія исчезла. Я остался стоять на мст. ‘Еще неизвстно, во что обернется эта милость’, — промелькнуло у меня въ голов, и радости на душ никакой не было.
— Дайте перо, чернилъ и бумаги!— потребовалъ я вскор. Когда это желаніе мое было исполнено, я написалъ письмо и прошеніе о позволеніи обвнчаться съ моей невстой, тутъ же для чего-то прибавилъ, что согласенъ хать на Сахалинъ, для отбыванія каторги… Кто-то, когда-то втолковалъ мн, что на Сахалинъ посылаютъ лишь съ согласія самихъ каторжанъ… Увы! На просьбу о внчаніи отвтили отказомъ, о Сахалин совсмъ промолчали…
Въ день помилованія или на другой пришла и моя матушка на свиданіе. Она уже знала о факт помилованія и въ простот сердечной полагала, что это помилованіе полное. Кто-то, должно быть, сказалъ ей, что черезъ годъ насъ пошлютъ въ Сибирь, и что мы увидимся, а она, бдняга, поняла, что черезъ годъ мы можемъ зажить съ ней вмст, и теперь на свиданіи мечтала объ этомъ вслухъ, подбадривая меня. Вообще старушка крпилась и не подавала виду, что ей тяжело. Разуврять ее и растолковывать настоящее положеніе вещей я, конечно, не хотлъ, и свиданіе прошло безъ слезъ, спокойно. Я просилъ мать не смущаться, если отъ меня временно не будетъ писемъ: ‘Вы же пишите чаще!’ просилъ я въ надежд, что письма будутъ передаваться… Наивная надежда!.. Прошло незамтно полчаса — я и матушка тянемся черезъ окно поцловаться на прощаніе…
— Нельзя!— кричитъ и быстро вскакиваетъ между нашими головами Соколовъ — ‘иродъ’.
Этого уже не смогла вынести матушка, стойкость ея была сломлена, и она разрыдалась… Бдная! еще хорошо, что она не догадывалась, что это было послднее прощаніе, что мы такъ и не увидимся больше. Она умерла въ 1899 г., ускоривъ смерть попыткой самосожженія. Ее спасли, но черезъ годъ она все-таки умерла.
Я выскочилъ со свиданія, какъ полупомшанный и, только очутившись у своей камеры, замтилъ, что издаю какіе-то странные звуки, точно захлебываюсь отъ вливаемой мн въ горло воды, и точно кто-то сдавилъ его тисками… Такъ-то началась ‘милость’!
Намъ объявили 20-го или 21-го марта о помилованіи.
Въ пятницу 15-го марта, ночью, слышу сквозь сонъ, громыхаетъ дверь, кто-то вошелъ. Не усплъ я раскрыть глаза, какъ слышу обычное: ‘Въ комиссію’! Поднимаюсь, у кровати стоятъ унтера, кладутъ одежду. Первое, что мн пришло въ голову со сна, — не выпросила ли матушка новое свиданіе, чтобы попрощаться, какъ слдуетъ. Спшу одться и, не запахнувшись, бгу скорй въ комиссію, которая была вн Трубецкой тюрьмы. Темнота у входа, мракъ на лстниц вызываютъ во мн смутное недоумніе… Поднимаюсь на верхъ, тамъ стоитъ на площадк Соколовъ, дверь въ комнату допросовъ и свиданій заперта… ‘За мной!’ — слышу вдругъ рзкое шипнье Соколова, какъ только поднялся я на верхнюю площадку. Налво оказалась дверь, а за ней спускъ на улицу. Лампа-коптилка бросала тусклый свтъ. Дверь на улицу была открыта, и тамъ виднлась мрачная питерская ночь… Можно было подумать, что спускаешься въ подземелье. Соколовъ былъ впереди одинъ. Выйдя на улицу, охваченный темнотою, я слегка задержалъ шаги, — и въ тотъ же моментъ дв невидимыя руки подхватили меня подъ руки, и мы повернули налво. Соколовъ даже не оглянулся, такъ былъ увренъ въ ловкости своихъ агентовъ. Жандармы стояли, врно, у выходныхъ дверей, но я ихъ не замтилъ… Мы пошли между монетнымъ дворомъ и Трубецкимъ бастіономъ. Дале дорогу перегородила стна съ воротами, за нимъ чернли налво другія ворота въ Алексевскій равелинъ. Здсь насъ, какъ будто, не ожидали. Открылась калитка, и мы вошли подъ своды крпостной стны, вдали виднлась вода, ближе что-то темное, точно берегъ, и на немъ мерцалъ огонекъ. ‘Топить ведутъ!’ мелькнуло инстинктивно въ голов… Но съ этой перспективой я, помню, какъ-то удивительно скоро примирился. Ну, чтожъ, пускай и топятъ! И въ то же самое время, почувствовавъ, что при выход изъ воротъ, на меня пахнулъ холодный, сырой втеръ съ Невы, я убоялся простудиться. Торопясь на свиданіе, я не усплъ, какъ слдуетъ застегнуться. Когда жандармы подхватили меня подъ руки, они еще боле распахнули мн грудь, но въ глухой уличк, защищенной со всхъ сторонъ стнами, это не чувствовалось: тамъ не было втра… ‘Да закройте же мн хоть грудь!’ взмолился я къ своимъ провожатымъ. Жандармы и безъ того бывшіе, очевидно, въ нервномъ состояніи (они пыхтли, точно везли тяжесть), услыхавъ среди мертвой ночной тишины человческій голосъ, совсмъ потерялись и, вмсто того, чтобы спокойно застегнуть куртку, сопя и трясясь отъ страха, бросились зажимать мн ротъ. Темнота и нервы мшали имъ схватить его сразу, я слышалъ, какъ по лицу ерзало что-то мягкое… Шествіе невольно остановилось. ‘Что такое?’ спросилъ Соколовъ въ тревог. Тутъ только я разсмялся про себя надъ своимъ опасеніемъ простуды и покорно пошелъ дальше. Вошли на мостъ. Отсюда очертанія какихъ-то зданій впереди стали яснй. Видно было, что огонь горитъ въ окн, а не на берегу. Скоро весь фасадъ съ воротами, по средин и окнами засрлъ передъ нами. Чрезъ калитку вошли подъ своды зданія, сдлали нсколько шаговъ и повернули направо въ узкій корридоръ. Это и былъ Алексевскій равелинъ, — замкнутое треугольное зданіе съ маленькимъ садикомъ внутри. Корридоръ, не прерываясь, тянулся вдоль всхъ трехъ сторонъ равелина, начиная съ половины первой. У конца второй половины онъ упирался въ глухую стну. Благодаря такому расположенію, лвая половина передней стороны равелина была совершенно изолирована отъ прочихъ частей. Тамъ была, кажется, кухня и дв камеры, но кто сидлъ тамъ — мы въ то время не знали. Позже только выяснилось (по надписи), что въ одной камер заключенъ былъ Александръ Михайловъ, куда и когда именно онъ исчезъ, я до сихъ поръ точно не знаю. Кром Михайлова былъ тамъ еще кто-то: на это указывали лекарства, которыя долго выставлялись на окно корридора, и, гуляя во внутреннемъ садик, мы видли ихъ. По этой выставк лекарствъ на окнахъ заключенные вообще судили, кто изъ товарищей живъ, кто умеръ… {Вотъ фамиліи 11 человкъ, попавшихъ по нашему процессу въ Алексевскій равелинъ: Михайловъ, Клточниковъ, Исаевъ, Лангансъ, Тригони, Морозовъ, Баранниковъ, Тетерка, Колодкевичъ, Арончикъ и я.}.
Меня завели въ самый послдній или предпослдній нумеръ (18 или 19). Это была довольно просторная камера, съ плоскимъ потолкомъ, съ изразцовой печью, съ большимъ окномъ. По середин стояла деревянная кровать съ волосянымъ матрасомъ, покрытымъ тонкой простыней и одяломъ, съ подушкой въ блой наволочк, подл — деревянный столъ съ маленькой лампочкой, деревянный со спинкой стулъ, въ углу стульчакъ, — все такъ обычно, ничего страшнаго. Къ тому же все блье дали чистое, тонкое, халатъ изъ чернаго не очень толстаго сукна, съ широкимъ поясомъ, точно по мрк сшитъ, маленькіе башмаки пришлись, какъ нельзя лучше. Отъ волненія, а можетъ, быть, и угара разболлась голова, но на душ было спокойно. Одно только показалось немного страннымъ, черезъ окно не видно было неба. Ну, врно, какъ и въ Петропавловк, близко крпостная стна! ршилъ я и, не подходя къ окну, поспшилъ завалиться спать. Наступило утро, проснулся я и первымъ дломъ глянулъ въ окно. Вотъ теб и стны! — невольно вырвалось замчаніе… Вмсто стнъ придумали заблить совершенно вс стекла наружной рамы. Въ окн виднлись дв рамы. Встаю, одваюсь, подхожу къ окну. Ни черточки, ни точки не осталось прозрачной, что тамъ за окномъ, нельзя и разобрать. При этомъ форточки нтъ, а есть только въ верхней части окна небольшого діаметра жестяная трубка съ густымъ ситечкомъ на вншнемъ конц. Это ситечко очень скоро затянуло паутиной, прочистить его было нечмъ, и доступъ свжаго воздуха прекратился, но Соколовъ не обращалъ на это никакого вниманія. Позже, свернувъ въ трубку простыню, я пытался очистить вентиляторъ, но безуспшно: нужна была спица, а не простыня. Но въ первые дни я мало придавалъ, конечно, значенія отсутствію форточки. Явились жандармы съ Соколовымъ, принесли тазъ, мыло, воду… Надо было спшить умываться, чтобы не задерживать другихъ. Умывшись, поворачиваюсь къ столу. Поданъ чай, черный хлбъ, булка. Отлично! Постепенно совсмъ разсвло, и я принялся за боле внимательный осмотръ камеры. Утшительнаго было мало… Ремонтъ, какъ видно, производился очень давно. Потолокъ, стны, когда-то выкрашенные въ желтоватый цвтъ, покрылись свтловатымъ налетомъ пыли и паутины. Паутина виднласm также во всхъ углахъ. Нижняя часть стны, аршина на полтора облзла: штукатурка отъ сырости превращалась постепенно, какъ видно, въ известковый пухъ. Такой пухъ виднлся теперь вдоль всей стны до высоты 1 1/2 аршинъ. Выше, гд штукатурка не смогла превратиться въ пухъ, она затвердла и почему-то стала почти черной. Полъ, когда-то крашенный, сохранилъ слды окраски лишь по окраинамъ. Впрочемъ, относительно сырости, долженъ оговориться, что настоящую равелинскую сырость я узналъ только поздне, въ другой камер…
Насъ перевели въ пятницу ночью, теперь была суббота страстной недли. Несмотря на это, къ обду, смотрю, принесли щи съ мясомъ, жаркое и, если не путаю, что-то еще сладкое. При этомъ дали салфетку и серебряную ложку. Совсмъ хорошо! Пищи такъ много, что одинъ изъ насъ, не въ силахъ одолть ея, обратился къ Соколову съ просьбой сохранить для него жаркое на ужинъ. ‘Хорошо, хорошо, будемъ давать на ужинъ!’ отвтилъ Соколовъ самымъ серьезнымъ тономъ. Соколовъ приходилъ вмст съ жандармами всякій разъ, когда они что-либо приносили въ камеру. День прошелъ незамтно въ уборк, очистк новаго помщенія. Вечеромъ дали чай, на ужинъ — щи. Никакихъ ужасовъ не оказывалось… Запущенность камеры, посл приборки, меньше бросалась въ глаза, не такъ коробила. Будущее не пугало. Предчувствіе не потревожило даже сна, и ночь подъ Пасху прошла безъ кошмаровъ…
Бодро встртилъ я утро перваго дня Пасхи. Чай, пасхи, яйца рисовались впереди. Интриговалъ вопросъ, дадутъ ли еще что. Загремлъ замокъ, внесли воду для умыванія. Я живо, торопливо бросился къ тазу и совсмъ не обратилъ вниманія на то, что принесли жандармы, — такова была увренность въ томъ, что режимъ субботы установился на всегда. Умылся, не усплъ хорошо утереться, вдругъ слышу рзкое: ‘Раздться!’ Оглядываюсь и вижу, на кровати лежитъ куча стараго, сраго хлама, а у кровати на полу стоятъ большіе неуклюжіе коты и рваныя суконныя онучи… ‘Нашли же чмъ огорчить!..’ невольно, съ улыбкой, прошла мысль въ голов. Раздлся… Жандармы подхватили снятую одежду и ушли. Я принялся осматривать новое приданое. Это было уже настоящее каторжанское одяніе. Старая, плохо вымытая дерюга-рубаха и нижніе порты, старые изъ очень потертаго сраго сукна, съ разрзами для кандаловъ, штаны и старая, срая куртка. Но вотъ облаченіе кончилось, иду къ столу… Гд же чай?. На стол кружка чистой воды, кусокъ плохого ржаного хлба и маленькая творожная пасочка на блюдц… Вотъ такъ угостили!
Но почему же было не начать этого режима съ перваго же дня, т. е. съ субботы? Тогда бы на все смотрлось, какъ на обычное явленіе, а теперь невольно закрадывалась въ голову мысль о преднамренности, о сознательномъ издвательств… Сталъ ждать обда. Каковъ-то онъ будетъ? Вижу, не несутъ салфетки, вмсто серебряной ложки держитъ одинъ жандармъ деревянную. На столъ поставили оловянную миску съ чмъ-то мутнымъ, подъ цвтъ миски, а въ тарелк размазню-кашу. Ушли жандармы съ Соколовымъ. Слъ я обдать. Въ миск оказались знаменитыя солдатскія щи николаевскихъ временъ: вода, клочки рубленной кислой капусты и пять кусочковъ пузыристыхъ пленокъ, гречневая жидкая каша съ каплей масла въ центр вполн соотвтствовала щамъ. На ужинъ дали уже одни щи, но безъ пленокъ. Такъ отпраздновали мы первый день Пасхи!.. Эта же пища пошла и дальше, съ той лишь разницей, что въ постные дни щи длались, якобы, со снтками, а въ кашу лили чайную ложечку постнаго масла вмсто скоромнаго. Гуляній не было (и это при отсутствіи форточекъ). Свтъ плохой, блдный. По утрамъ, при очистк стульчаковъ, зловоніе наполняло камеру и, конечно, не успвало проходить за время умыванья. Тмъ боле, что вскор куплены были умывальные приборы и, значитъ, время, когда была отворена дверь, уменьшилось… Мы оказались буквально замурованными… Заболли зубы. ‘Нельзя ли позвать доктора?’ обращаюсь я къ Соколову, при какой-то раздач пищи. ‘Въ Петербург теперь зубы болятъ у всхъ, и лекарствъ отъ нихъ нтъ, доктора звать незачмъ!’ — отрзалъ онъ. ‘Вотъ какъ, даже доктора нельзя позвать!’ — замчаю обычнымъ голосомъ… ‘Молчать!’ — какъ-то особенно рзко, искусственно выкрикнулъ Соколовзь… ‘Ну, и шутъ съ нимъ, съ вашимъ лекарствомъ! Въ другой разъ уже не обращусь!’ неожиданно сорвалось у меня съ языка. Соколовъ злобно метнулъ глазами, но молча вышелъ поспшно за жандармами.
Пищу давали намъ не черезъ форточку въ дверяхъ, а заносили въ камеру. Соколовъ шелъ впереди двухъ или трехъ солдатъ и становился всегда рядомъ со мной за столомъ, внимательно слдя и за мной и за жандармами, и за поломъ.
Чуть замчалась гд щепочка, соринка, онъ быстро нагибался, хваталъ ихъ и уносилъ. Книгъ не было. Сосдей тоже. Времени свободнаго цлый день. Какъ убить время? Вотъ тутъ-то мн и сослужили большую службу Соловьевъ (Русская исторія), Спенсеръ и Вагнеръ. Соловьева и Спенсера я прочелъ еще до суда, сидя въ крпости. Все это помнилось, все давало богатый матерьялъ и для мысли, и для фантазій. Много дней прошло въ разныхъ заоблачныхъ мечтаніяхъ, шагая изъ угла въ уголъ почти отъ утра до ночи, я покрывалъ всю Россію школами, политехникумами, заводами, фабриками, кооперативными деревнями, селами и городами… Жилось не дурно! Жаль не долго… Скоро фантазія начала изсякать, повторяться…
— ‘Да дайте хоть Евангеліе!’ — не выдержалъ я, наконецъ… ‘Хорошо! спрошу!’ отозвался Соколовъ. Проходитъ день, другой, третій, а книги нтъ, какъ нтъ. Напоминаю. ‘Да, я знаю: Спасителя-то вы почитаете, только Богомъ-то природу считаете!..’ — Не знаю, почему пустился вдругъ Соколовъ въ разговоръ. Я промолчалъ. Черезъ нсколько дней явилось Евангеліе, а вмст съ тмъ скоро перевели меня въ другой корридоръ, гд оказался и сосдъ. Однако, разсмотрвъ новую камеру и поживъ въ ней немного, не особенно-то я порадовался переводу. Прежде были хороши сырость и грязь, но то, что теперь увидалъ и узналъ я, трудно было бы и придумать. Ее говоря о стнахъ, сырость сказывалась на всемъ. Просыпаюсь какъ-то вначал, смотрю на полъ и диву даюсь: весь онъ серебрянымъ налетомъ покрытъ. А полъ я ежедневно вытиралъ тряпкой. Всталъ, потрогалъ, стирается легко. Вытеръ. На другой день то же и т. д. Днемъ, ходя по камер, я, видно, не давалъ налету образоваться: но за ночь грибки успвали выростать настолько, что получалась сплошная бловатая корка. Сырость увеличилась съ наступленіемъ теплой и дождливой погоды. Краска на полу у стнъ, гд еще сохранилась, легко размазывалась теперь. Соль нельзя было держать на стол: въ солонк получался разсолъ. Ее пришлось ставить на вьюшки въ трубу печки. Печка, по счастью, закрывалась изъ камеры (топилась она изъ корридора). Тамъ же, т. е. въ труб, пряталъ я и спички, носилъ ихъ также и въ пазух. Матрасы, набитые волосомъ, и т въ конц прогнили снизу. Къ этому въ ма отобрали теплыя куртки и дали лтнія, едва доходящія до пояса. Холодно! А прогулокъ все нтъ и нтъ! Наступили, помню, ясные дни, особенно по утрамъ. При утренней уборк отворялась дверь, и черезъ корридорное окно виднлась яркая зеленая листва, освщенная солнцемъ. Такъ и манило, такъ и тянуло туда, на волю… Тамъ, за окномъ, рисовался настоящій рай, красота необыкновенная, а тутъ… сиди! Ужасъ этого положенія, однако, сталъ ясенъ мн гораздо поздне, пока, я относился ко всему довольно равнодушно. Какъ будто иначе и быть не могло… На то, молъ, и пошелъ. Не выдержу — самъ виноватъ: почему не запасся здоровьемъ!
Спокойствіе и бодрость поддерживало и еще одно обстоятельство.
Скоро по заключеніи пришелъ какъ-то Соколовъ съ бумагой и прочелъ выдержку изъ какихъ-то законовъ. Тутъ были и розги, и шпицрутены, кажется, до 5000 или до 6000 за дурное поведеніе, но тутъ же говорилось, что въ крпостяхъ каторжане содержатся только 1/4 срока, причемъ и этотъ срокъ, при хорошемъ поведеніи, уменьшается, считая 10 мсяцевъ за годъ. По нашему расчету выходило, что меньше 7 лтъ придется сидть. Къ этому необходимо добавить еще и русское авось. Авось измнятся обстоятельства, авось…
А время потихоньку шло, да шло, ядъ могилы потихоньку все глубже и глубже забирался въ наше тло. Сначала отъ ходьбы начала появляться скорая усталость, потомъ на подошвахъ стала ощущаться боль, точно образовались мозоли или нажало ногу отъ неровноcти подвертки. Много хожу! ршилъ я. Надо больше отдыхать! Сдлалъ такъ. Новая бда!.. Посидишь на стул, глядь, — ноги отекаютъ. Лучше буду лежать… Легъ… Не помогаетъ: подъ лодыжками опухоль появилась. Малокровіе! ршаю я и, найдя ржавый гвоздикъ въ стол, вынимаю его, кладу на ночь въ воду и утромъ пью ржавую воду. Пошелъ пятый или шестой мсяцъ заключенія, когда впервые повели насъ гулять (на 1/4 часа). Въ первую прогулку дурно сдлалось, голова закружилась отъ непривычки. На двор, къ несчастью, было сыро, холодно, а насъ повели въ тхъ лтнихъ курточкахъ, что едва лишь закрывали животъ. Разрзы въ штанахъ свободно давали втру гулять въ ногахъ. И многіе, если не сейчасъ, то поздне простуживались очень сильно. У меня же другое огорченіе вышло. Нашимъ выходомъ Соколовъ не преминулъ воспользоваться въ цляхъ обыска и нашелъ мой лекарственный гвоздь который, я на день пряталъ въ столъ. Прихожу съ прогулки, — гвоздя уже нтъ. Ноги стали болть все хуже и хуже, боль все сильнй и сильнй.
Въ это время привезли Поливанова, а немного позже, съ Кары — Попова, Игната Иванова, Щедрина. Попова посадили рядомъ со мной. Хотлъ узнать про блый свтъ, но стоять на одномъ мстъ у стны становилось все труднй и труднй: ощущалась невыносимая боль… Наконецъ, и Соколовъ замтилъ, что хожу я съ трудомъ. ‘Что, можетъ, доктора позвать? Набгался!’ замтилъ онъ, желая и тутъ чмъ-нибудь уязвить. Самъ я доктора не хотлъ еще звать, помня свой зарокъ. Въ это время, вроятно, уже у многихъ появилась цынга, и нашу прогулку только ею и можно объяснить. Впрочемъ, я не зналъ еще, что и самъ былъ уже во власти этой страшной болзни. О цынг я имлъ смутное представленіе: десны кровоточатъ, зубы выпадаютъ — вотъ и все. Ничего этого у меня пока не было, и я былъ спокоенъ, приписывая боль въ ногахъ малокровію, утомленію. Ушелъ Соколовъ, легъ я на кровать отдохнуть посл прогулки. При этомъ вздумалъ отъ скуки ноги подбросить къ верху. Подбросилъ разъ и чуть не закричалъ! Одна нога, поднявшись вверхъ, вдругъ опустилась, какъ плеть, со страшной, острой болью. Глянулъ подъ колно, а тамъ уже почернло. Плохо дло!.. Пришелъ докторъ, осмотрлъ ноги и сдлалъ жестъ отчаянія.
— ‘Неужели нтъ надежды?’ — спрашиваю его. ‘Ходи!.. больше ходи! Авось…’ вырвались у него отдльные возгласы. ‘Лекарство пришлю! Пей!.. Авось!’ еще разъ добавилъ онъ, уходя въ какомъ-то раздумьи.
Принесли желзо въ сахарномъ сироп, уксусу, кружку молока. Принялся я ходить. Но болзнь съ каждымъ днемъ все боле и боле усиливалась. Вмсто небольшой опухоли у лодыжекъ, опухоль поднялась теперь до колнъ. Ноги превратились въ два точеныхъ, крпкихъ, упругихъ обрубка, цвтъ ихъ мнялся отъ краснаго къ срому, синевато-черноватому. Боль въ икрахъ была ужасна, точно кто ихъ сжималъ очень туго желзнымъ обручемъ. При этомъ надо было ходитъ, и я ходилъ… Но чего это стоило! Походишь четверть часа и, какъ снопъ, валишься на кровать, и сейчасъ же не то бредъ, не то обморокъ. Сознаніе въ сущности не терялось, однако, стоило закрыть глаза, какъ начинало почему-то казаться, что болятъ не мои ноги, а страдаетъ сынъ злой самодурки-старухи изъ ‘Грозы’ Островскаго. При этомъ сама она стоитъ тутъ же у моей головы, какъ бы окружаетъ ее. Мои же ноги — не ноги, а этотъ мщанинъ сынъ, и я наблюдаю лишь со стороны, какъ злая старуха терзаетъ его. Мн за него больно, а не за себя… Но вотъ на соборной колокольн начинается перезвонъ колоколовъ, и я быстро открываю глаза, живо вспоминаю, что больше 1/4часа мн нельзя лежать: надо ходить!.. Я встаю, но начать ходить сразу не могу. Разъ, другой обойду вокругъ кровати, держась за нее, какъ ребенокъ, и только тогда ршаюсь пуститься въ путь. Черезъ 1/4часа та же исторія, если не лежишь и не бродишь, то, сидя на кровати, мочишь уксусомъ опухоль (уксусу, впрочемъ, давали мало), разминаешь руками икры, длаешь движеніе ступней, затмъ черезъ 1/4 часа встаешь, кружишься вокругъ кровати и снова ходишь.
Такъ проходилъ день. Къ вечеру, окончательно выбившись изъ силъ, я валился на кровать, и тутъ уже никакое сознаніе, никакая боязнь не могли бы заставить продолжать ходьбу. Спать! Спать!.. Новая бда: отъ переутомленія и боли не было сна. Забудешься на минутку и проснешься… Прописалъ докторъ морфій. Сначала лекарство помогло, но скоро и оно перестало дйствовать. Періодъ усиленныхъ болей у меня продолжался боле мсяца, а потомъ мало-по-малу стало легче. Судя по лекарству, то же происходило и во всемъ равелин. Сначала на окн корридора появился небольшой пузырекъ съ желзомъ. Затмъ этотъ пузырекъ сталъ расти и выросъ въ большой, наконецъ, на окн поставили цлую бутыль, чуть не въ 1/4 ведра. Однако, прогулокъ не увеличили. Пищу не улучшили. Къ этому многихъ простудили на смерть. Соколовъ, несмотря на погоду, строго держался правилъ. 15-го мая, когда было еще довольно прохладно, онъ отобралъ у насъ теплыя шапки и теплыя куртки, давъ короткія, легкія, срыя, изобртенныя Толстымъ курточки съ черными рукавами, он не закрывали и живота. На голову дали лтнюю фуражку. Ни халата, ни шубенки. Коты ко времени прогулокъ протерлись насквозь. Въ такомъ то вид и повелъ онъ насъ гулять, и такъ гуляли мы до 1-го или 15-го октября, когда по правиламъ выдается теплая одежда. Даже лтомъ въ камер было холодно въ такомъ костюм! Вполн понятно поэтому, что многіе очень серьезно простудились, а изъ простуды развилась, полагаю, у нкоторыхъ чахотка. Зато инструкція торжествовала!
Этотъ Соколовъ такую еще выкинулъ разъ штуку. Росли въ нашемъ садик три или четыре яблони. Он посажены были поляками, какъ намъ говорили. Въ этомъ году на нихъ были яблоки, небольшія, съ краснымъ бокомъ. Осенью, поспвая, а можетъ быть, и отъ втра, они стали падать. Кто-то изъ насъ поднялъ одно изъ такихъ яблокъ и сълъ. Соколовъ замтилъ это, сказать ничего не сказалъ, но на другой же день вс яблоки исчезли. Это онъ приказалъ ихъ оборвать, дабы не пострадали инструкціи…
Изъ моихъ близкихъ сосдей въ это время хуже всхъ было дло Ланганса. У него подъ колномъ образовалась такая же чернота, какъ и у меня, да кром того онъ простудился, и показалась кровь горломъ. Силъ ходить не было, а чернота на ног стала загнивать.
Прошла осень. Зимой въ камерахъ меньше сырости, воздухъ чище, одли насъ въ шубки, дали книгъ духовнаго содержанія. Мн попалась библія на нмецкомъ язык, и я, при помощи русскаго Евангелія, принялся понемногу возобновлять въ памяти то, что училъ въ гимназіи и усплъ уже забыть. Здоровье зимою пошло на улучшеніе, несмотря на то, что и пища и прогулка не измнились. Мы были вс въ возраст около тридцати лтъ (одни моложе, другіе старше). Этому только и можно приписать, что организмъ при самой ничтожной поддержк самъ одолвалъ цынгу. Въ весн болзнь значительно ослабла, но Соколовъ не дремалъ. Улучшеніе онъ сейчасъ подмтилъ, и въ результат у насъ отняли и желзо и молоко. Кто-то просилъ давать хоть нсколько ложекъ молока — отказали. Цынга, чахотка словно обрадовались и снова принялись за свою разрушительную работу. Тогда Клточниковъ ршилъ уморить себя голодомъ, чтобы добиться для товарищей лучшей доли. Сначала Соколовъ не обратилъ на это вниманія, но когда Клточниковъ обезсиллъ, явился къ нему и съ помощью жандармовъ заставилъ състь нашъ обычный обдъ. На другой же день въ камер Клточникова сдлалось подозрительно тихо. Дня два посл этого Соколовъ съ жандармами продлывалъ комедію заноса въ эту камеру, якобы, пищи въ обдъ и ужинъ. Потомъ бросилъ. Одна камера опустла…
У меня къ этому времени появилась новая болъ. Стоило встать на ноги или начать ходить, какъ въ подошву словно вонзались сотни гвоздей, точно кто набилъ ихъ въ подошву башмаковъ. Невольно вспоминались инквизиціонные сапоги для пытокъ… Выносить такую боль не хватало уже силъ и пришлось больше лежать. Лангансъ теперь окончательно слетъ, у него кровь шла цлыми кружками, гніеніе ногъ увеличилось… Дали опять молоко, желзо тоже бутылями появилось снова на окн. Но было уже поздно: съ другого корридора изъ ближайшей камеры стали доноситься подозрительныя фразы доктора и Соколова: ‘Еще живъ!.. Протянетъ!’ Начали слдить, чутко прислушиваться по ногамъ. Жандармы заходятъ въ сосднія камеры какъ-то подозрительно скоро и уходятъ. Ночной шорохъ еще боле пугаетъ и заставляетъ внимательне слдить за уловками Соколова… ‘Пусто! Нтъ больше и Баранникова!’ — объявляетъ вдругъ мой сосдъ, сидвшій ближе къ другому корридору.— ‘Да, — отвчаю, — и мн показалось, что къ нему уже не заходили сегодня!’ Съ тмъ корридоромъ, гд сидлъ Баранниковъ, Тетерка и проч., у насъ не было сношеній: мшала большая ванная комната.
Догадкамъ по лекарству на окн, по маневрамъ жандармовъ много помогала и та острая напряженность вниманія и слуха, которая развивается въ тюрьм.
Вначал, когда еще товарищи вс стояли живо предъ глазами въ томъ вид, какъ ихъ видалъ на суд, и въ голову не приходила мысль о чьей-либо скорой смерти. Живыми, бодрыми, здоровыми рисовались они въ памяти. О своемъ спокойствіи я уже говорилъ. Но вотъ умираетъ Клточниковъ. Для меня это было неожиданностью… Смерть эта вспугнула безпечность, повернула мысль въ другую крайность. Явилась особенная, обостренная боязнь за жизнь каждаго, особенно за тхъ, про которыхъ ничего нельзя было узнать. Лично о себ какъ-то не думалось, мн почему-то всегда казалось, что я выживу еще годъ, какъ опредлилъ я разъ въ разговор съ сосдомъ. Зато въ каждомъ шорох, въ каждомъ необычномъ звук чудилась мн смерть другихъ, насиліе, ужасы. Являлось неодолимое, мучительное желаніе проникнуть туда, дать умирающему хоть минуту провести съ близкимъ человкомъ. Сама смерть тогда не казалась такой тяжелой, ужасной. Но такъ давила эта тишина, эта полная отчужденность отъ міра, отъ живыхъ людей. Завели человка въ пустыню, въ непроходимый лсъ и бросили… Напрасно всматривается онъ въ даль, кругомъ нтъ ни души! Жуть и страхъ невольно охватываютъ душу…
А тутъ, однажды, еще такой случай. Среди гробовой тишины вдругъ раздался отчаянный крикъ погибающаго человка, за крикомъ послдовала короткая возня — борьба, и слышно было, какъ что-то тяжелое пронесли по корридору. Что такое? Бьютъ кого? Или сошелъ кто съ ума? Ужасъ, отчаяніе, жалость охватили разомъ все существо… Отъ сознанія своего безсилія слезы заполнили глаза… Явилось желаніе ломать руки, кричать, неистовствовать, разбить себ голову… Но какая польза? — спрашивалъ разумъ. Это ужасное состояніе пойметъ хорошо тотъ, у кого на глазахъ тонулъ, горлъ, вообще погибалъ близкій человкъ, самому же ему пришлось стоять, смотрть и въ безсиліи ломать лишь руки, безумно бгая по берегу рки или возл горящаго дома. Соколовъ, видно, понялъ наше состояніе и не скрылъ: ‘Сошелъ одинъ съ ума, увезли въ больницу’, — отвтилъ онъ и, дйствительно, это былъ карійскій Игнатій Ивановъ. Его возили въ Казань, потомъ, когда онъ немного тамъ оправился, возвратили, но уже въ Шлиссельбургъ, гд его и ждала могила.
Смерть Баранникова нсколько всполошила начальство. Увеличили до 1/2 часа прогулку, улучшили мясо въ щахъ, въ кашу наливали такъ много масла, что желудокъ не въ состояніи былъ его усвоить. Какъ бы въ отвтъ на это улучшеніе умеръ Тетерка. Начальство забило тревогу: этакъ и вс, пожалуй, сдлаютъ, тогда и лавочку закрывай, чинамъ, жалованью, наградамъ придется сказать прости! Кто-то появился на корридор и долго смотрлъ въ дверное окно… Открыто приходилъ и самъ Оржевскій. Вмсто каши ршили давать котлеты, а въ воскресенье, сверхъ двухъ блюдъ — пирогъ. Во время прогулки окна открывались, и камера, постель провтривались… ‘Рябчиками буду кормить, если прикажутъ!’ заявилъ кому-то Соколовъ. А между тмъ, еще недавно тотъ же Соколовъ давалъ намъ хлбъ съ огромной примсью куколя, съ сороконожками, сухими личинками. У меня вошло въ привычку передъ дой разламывать хлбъ на мелкіе куски, выбирать соръ и потомъ уже сть. И вотъ, однажды, разломилъ, смотрю — блетъ что-то. Присмотрлся еще — два или три блыхъ хлбныхъ червя. Выбросилъ… Говорю на слдующій день Соколову. ‘Быть не можетъ! я самъ смотрю за печеніемъ хлба!’ отвчаетъ онъ. Не помню, почему я не сохранилъ червей. Пришлось промолчать. Разламываю посл его ухода хлбъ и, къ своему удовольствію, снова нахожу штуки три блыхъ, налитыхъ червя. Сохранилъ ихъ. Является Соколовъ.— ‘Вотъ — говорю, — смотрите!’ — и показываю свою находку. Соколовъ взглянулъ, покраснлъ и, взявъ, быстро спряталъ хлбъ въ карманъ, не говоря ни слова. Я заране торжествовалъ, но, оказалось, рано. Въ слдующій приходъ Соколовъ смло, нахально сталъ уврять меня, что это были не черви, а разбухшія зерна ржи… Однако, съ этихъ поръ, видимо, хлбъ сталъ чище. Муку, должно быть, стали пересвать. Уже не попадались больше личинки, соръ, хотя куколь и не уменьшился. И вотъ посл такого-то хлба — ‘рябчики’!.. Эти рябчики очень не многихъ, впрочемъ, спасли. Для большей части они продлили лишь время умиранія, — у Колоткевича до двухъ лтъ, у Ланганса боле двухъ, у неизвстнаго на отдльномъ корридор лекарство виднлось очень долго и исчезло лишь передъ нашимъ увозомъ. Исаевъ умеръ въ Шлиссельбург, Арончикъ, полувысохшій и со страшными пролежнями, тоже очень долго мучился въ Шлиссельбург. Онъ немного былъ кром того помшанъ, а Соколовъ не хотлъ этому врить и смотрлъ сквозь пальцы на то. Что тотъ часто голодаетъ и не принимаетъ лекарствъ… Въ конц концовъ Арончикъ слегъ и больше не поднимался до самой смерти, превратившись въ живой скелетъ. Къ намъ прізжалъ какъ-то въ Шлиссельбургъ чиновникъ изъ департамента. Я его просилъ, чтобы позволили мн ухаживать за Арончикомъ. ‘Никакой уходъ ему теперь не поможетъ!’ сказалъ чиновникъ. Меня, конечно, не пустили. Арончикъ скоро и умеръ. Щедринъ, Ивановъ и Поливановъ пережили равелинъ, но что изъ того? Поливановъ еще въ равелин пытался покончить съ собою — Соколовъ замтилъ и не допустилъ. Въ Шлиссельбург онъ много страдалъ и тоже не рдко помышлялъ о самоубійств. Ивановъ умеръ, психически разстроенный, въ Шлиссельбург. Несчастный Щедринъ и до сего дня мучится въ Казани… И все это результатъ ‘рябчиковъ’!.. Про Александра Михайлова мы узнали позже. Онъ сидлъ въ изолированномъ корридор. Отъ чего собственно погибъ онъ (и погибъ вскор), неизвстно. Только Соколовъ разъ какъ-то проговорился: ‘Умереть-то онъ умеръ, но не отъ цынги — особо!..’ Большаго отъ него нельзя было добиться. Нсколько словъ еще о прогулк.
Выводили въ садикъ по одному человку и сначала не позволяли тамъ ничего длать: ходи, смотри и только. Дежурный унтеръ ходилъ вдоль одной стороны садика, у стнъ равелина: часовой, съ шашкой наголо, ходилъ вдоль другой, а самъ Соколовъ помщался въ проход со сводомъ, чрезъ который насъ вели въ равелинъ. Тутъ была въ садикъ стеклянная дверь, и чрезъ нее-то Соколовъ наблюдалъ и за нами, и за жандармами. Нужно положительно удивляться его трудоспособности! Позже къ намъ перевели изъ Петропавловки еще нсколько человкъ, чтобы подготовить ихъ къ отправк въ Шлиссельбургъ, и Соколову приходилось съ ранняго утра и до поздняго вечера торчать въ подворотн. И онъ торчалъ! И находилъ еще силы бродить по ночамъ по тюремному корридору и проврять, все ли благополучно… Шла зима второго года, въ садик образовались большіе снжные сугробы, являлось сильное желаніе поразмяться, разбросать снгъ. Не тутъ-то было! лопатъ не даютъ. Но разъ какъ-то въ садикъ зашолъ докторъ, и я обратился къ нему съ просьбой о лопат. Тотъ переговорилъ съ Соколовымъ, и на другой же день была дана небольшая лопатка. Съ жаромъ принялся я за работу, но живо и оскся: въ рукахъ, въ ногахъ появилась дрожь, все тло покрылось потомъ, въ голов помутнло… На другой день повторилось то же самое, но уже въ боле слабой степени, и скоро я могъ вполн насладиться работой. Къ сожалнію, снгу было мало. Зато приближалась весна. Можно было заняться уборкой садика, для чего дали песокъ и хорошія лопаты. (Въ это именно время привезли Мышкина, Богдановича, Златопольскаго). Съ пескомъ работа заключалась въ томъ, что я задавалъ себ задачу столько-то разъ перебросить кучу съ одного мста на другое и обратно, затмъ мнялъ руку: то бросалъ лвой десять лопатъ, то правой. Во время отдыховъ наблюдалъ за окнами корридора, стоятъ ли обычныя лекарства, не прибавилось ли чего, не исчезло ли совсмъ. За себя я и раньше не боялся, теперь и подавно. Но за другихъ сердце постоянно болло, такъ какъ я зналъ, что здоровье многихъ очень плохо. Выходишь на прогулку, и съ тоской и замираніемъ смотришь на окна. Если стоитъ лекарство, — успокоишься, начнешь быстро ходитъ, пересыпать песокъ, продолжая, все-таки, время отъ времени бросать тревожные взгляды на окно, на стоящіе тамъ чайники. Исчезло лекарство — не стало, значитъ, человка… Въ первую минуту не вришь глазамъ, провряешь себя наблюденіемъ сосда, съ которымъ перестукиваешься… Потомъ охватываетъ тоска, злоба… Начинаешь проклятья посылать мучителямъ. Мн кажется, легче самому умирать, чмъ выносить пытку горя отъ смерти близкихъ людей.
Съ переводомъ въ равелинъ Мышкина, Богдановича и другихъ у насъ установились, наконецъ, сношенія и съ ихъ корридоромъ. Радости намъ это, конечно, не принесло, но теперь хоть можно было точне узнавать о ход болзни и въ этой сторон тюрьмы.
31-го іюля 1884 г. насъ заковали сначала въ ножные кандалы, потомъ уже ночью въ ручные и увезли въ Шлиссельбургъ. Привезли насъ въ Алексевскій равелинъ 11 человкъ. Увозли въ Шлиссельбургъ пятерыхъ. Дождались свободы только трое…