Михаил Зощенко ‘Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова…’ Мих. Слонимский. ‘Шестой стрелковый’…, Воронский Александр Константинович, Год: 1922

Время на прочтение: 5 минут(ы)

А. Воронский.

МИХАИЛ ЗОЩЕНКО. ‘РАССКАЗЫ НАЗАРА ИЛЬИЧА ГОСПОДИНА СИНЕБРЮХОВА’. Петербург. Эрато 1922 г., стр. 76.
МИХ. СЛОНИМСКИЙ. ‘ШЕСТОЙ СТРЕЛКОВЫЙ’. Петербург. Изд. ‘Время’. 1922 г., стр. 94.

И Зощенко и Слонимский принадлежат к литературному кружку ‘Серапионовых братьев’. Оба молоды, оба впервые выступают необ’емистыми книжками рассказов, оба соприкасаются темами — выросшим из войны и революции бытом.
Сходство можно продолжить и дальше. Несмотря на различие в стиле, технике, в манере, в настроении, и Зощенко, и Слонимский в об’ектив своего творчества вводят по преимуществу маленьких сереньких людей и людишек, для кого война и революция свалились нежданно, негаданно, больно ударили, завертели, но не смогли захватить их крепко, во-всю. Особенно это касается персонажа Зощенко. Происходят с ним кошмарные и кровавейшие истории, но это случается так — время такое. Время большое, великие и страшные дни, а у господина Синебрюхова — куча своих дел и делишек. ‘Были у мене сапоги, — рассуждает он, — не отпираюсь, и штаны, очень даже великолепные были штаны… И вот сгинули. А мне теперь что? Мне теперь в смысле сапог — труба’. И так как Синебрюхову всюду — труба, а аппетит есть у него изрядный, то он и промышляет чем судьба пошлет — идет ли война с немцами, происходит ли революция. При всем том он своего рода герой и мученик. Смотрите, какие страдания претерпевает г. Синебрюхов, какие геройские дела совершает. Ночью пробирается в немецкие окопы, забирает пулемет, убивает при возвращении немца, вынужден израненым лежать между той и другой стороной.
— Хорошо-с. Лежу час и два лежу… И жажда… только смотрю: сверху на мене ворон спускается. Я на него тихонько шикаю: — шш, — говорю, — пошел, провал тебя возьми! машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на мене наседает. И ведь такая сволочь птичья — прямо на грудь садится, а поймать я, никак его не поймаю — руки изувечены — не гнутся. Я отмахнусь — он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на мене стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует… Бились мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед германцем остерегаюсь, а сам прямо таки чуть не плачу…
Подумать только, сколько претерпел г. Синебрюхов! И во имя чего? Патриотический долг выполнял, родину спасал. Дарданеллы добывал? Ни капельки. За добычей ходил г. Синебрюхов, для ради прекрасной полячки Виктории Казимировны. Дело, однако, кончилось печально: кошелек, взятый у немцев, украл у Синебрюхова в свою очередь санитар, а ‘прекрасная полячка’ ушла к офицеру. И вообще Синебрюхову не везло ни во время войны, ни в революции. Всюду рыскал и разнюхивал Синебрюхов, где бы чем поживиться: и драгоценности после февраля прятал для князя от крестьян, и к комиссару пытался пристроиться, а дело всегда обрывалось ‘на самом интересном месте’. Синебрюхов — жаден, животен, хитер, туп, жалок и смешон. И рассказано про него автором хорошо, свежий, сочный, молодой язык, — удачная в общем стилизация разговорной речи людей с растеряевых улиц, легкость и занимательность сюжета, — жалость и негодование, просвечивающие сквозь смех по поводу несчастной жвачности Синебрюховых — не зря пишет Зощенко — он одарен. Зощенко идет от Лескова и Гоголя. Это — хорошие учители. Следует, однако, заметить следующее. Тема о Синебрюховых очень своевременна. Только нужно уметь по-настоящему связать ее с нашей эпохой, а для этого требуется, в первую голову, художественное проникновение в ее существо, в ее сердце. Иначе будут получаться либо недоговоренности и неопределенности, либо безделушки и бонбоньерки, либо прямо контр-революционные вещи. У Зощенко есть неопределенность. Как никак г. Синебрюхов орудует во время революции, даются куски революционного быта. Тут беззаботность и кокетничанье по поводу своей политической неосмысленности, бравада институтской политической девственностью не только неуместна, но и прямо вредна для художника. Разумеется, Синебрюховы, жизненная программа коих и в наши бурные и великие дни сводится ‘в смысле сапог’ и ‘прекрасной полячки’, — было и есть не мало. Но, закрывая книжку рассказов, читатель все-таки остается в недоумении: Синебрюховых-то не мало, но непонятно: не то это — накипь, грязная цена революции, не то — сама революция. Есть Синебрюхов, есть ‘задушевный приятель’ Ушин, от’евшийся и благодушествующий комиссар, есть председатель сельсовета, раз’ясняющий Синебрюхову, что жену его и домашний скарб отняли у него по новому закону — ‘подпись Ленина’, — но разве это революция? Тут — задворки, поскребыши, анекдотики. А то, что потрясло всю Россию от края до края и звонким гулом прокатилось по всему миру, заставило одних совершать величайшие подвиги, а других величайшие преступления, — где отзвук всего этого? Или это можно в самом деле свести к полушуточкам о том, что-де не знаю, в какой партии Гучков (см. автобиографию Зощенко в N 3 ‘Лит. Записок’)? В уровень с революцией должен стать писатель новой Сов. России, с ее вершин должен он осматривать все, что кругом, — и только тогда он увидит как следует окружающее и расставит все по своим местам. Речь идет не о том, чтобы изображать только героев, и не о том, что добродетель всегда торжествует, а порок наказуется, — речь идет об общей оценке нашей эпохи писателем. Сатира и смех теперь нужны, как никогда, и о Синебрюховых нужно писать, но пусть читатель чувствует, что частица великого революционного духа эпохи бьется в груди писателя и передается каждой вещи, каждой странице. А для этого с вершин, с вершин эпохи нужно смотреть, а не копошиться в мелкостях одних и ‘блекоте’.
М. Зощенко одарен. Суб’ективно он близок к нам, большевикам, он молод. Зощенко не стоит на месте. У него есть вещи, еще лучшие, чем рассказы Синебрюхова: ‘Коза’, ‘Лялька Пятьдесят’, ‘Любовь’. Следует поэтому относиться к нему внимательней и строже. А в какой партии Гучков, все-таки, знать следует, а то может получиться неприятность, горшая во сто крат, чем от предложения подняться на вершины. Восхождение всегда трудно, но, право же, дышится там свободней, чем в ‘блекоте’ Синебрюховых, да и ‘блекота’-то кажется тогда иной. А вот какую ‘блекоту’ наводили и наводят Гучковы — знать сие надлежит.
В значительной мере то же нужно сказать и о Слонимском. Судя по тому, что дано в книжке рассказов ‘Шестой стрелковый’, Слонимский своей основной темой избрал разложение офицерства накануне революции и во время ее. Тема совсем не разработанная, повидимому, материал у автора имеется достаточный, и художественные данные тоже есть, особенно, если принять во внимание, что он очень молод. Лучшей вещью в книжке является первый рассказ ‘Шестой стрелковый’. Офицеры здесь — конченные люди еще до революции. — Русская армия гибнет. Снарядов нет. Воинский дух падает. Война курицей обратилась, — твердит полковой командир Будакович. Вот общий фон. Другие офицеры: Гулида — трус, картежный шулер, вор, поручик Таульберг — ограниченный педант офицерского долга и т. д. А под ними глухая, враждебная, чужая солдатская масса — стрелки. Ждут первого удобного случая, чтобы покончить с войной и командным составом, а пока дезертируют. Фельдфебель Троегубов говорит сгрудившейся массе стрелков: ‘Какой в нас воинский дух, если мы обижены навсегда и лишены всей жизни!’ При первых известиях о февральской революции стрелки перебивают офицеров и трупами их забивают колодезь. Жизнь офицеров выглядит бестолковой, хаотической, лишенной всякого стержня. Люди сталкиваются, сбиваются в кучу, ругаются, рассыпаются, словно во время беспорядочного и панического отступления. Не бытие, а сплошная злая фантасмагория. Революция, конечно, непонятна, неожиданна, она для них — конец.
В рассказе ‘Генерал’, помимо офицеров, треплется нелепая, петушиная, жалкая фигура комиссара Временного Правительства. О разложении офицерства трактует и рассказ ‘Варшава’. Особняком стоит ‘Дикий’, относящийся ко времени наступления белых на Петроград. В рассказе — намечена любопытная фигура комиссара Ивана Груды, павшего в бою под Петроградом, ‘потому что он родился и жил для того, чтобы бороться и умереть в битве под Петроградом’. Почти безмолвно проходит в рассказе этот грубый кряжистый ‘дикий’ человек, — солдат революции, для которого личное мелькнуло вроде зайчика на стене. Печать большой усталости лежит на вещах Слонимского. Она всюду: и в этих, как бы подытоживающих словах: люди, как волны. Приходят и уходят. Приходят и уходят… и в других: — жизнь — дремучая, как лес, и страшная, как топь… Не знают люди, как жить нужно. Все неправильно… Не стоит сорванный погон человеческой жизни… — и в изображении разложившихся, конченных офицеров и солдат, которые фигурируют у Слонимского только в качестве истребляющей, бунтарской, физической силы, Революция обернулась к нему только одной своей стороной — кровью и смертью и людьми, вышедшими в тираж. Светлых, радостных красок, творящего начала писатель как будто не видит. Тоже не с вершин смотрит, а в низинах находится.
Решительно следует высказаться против того отстранения сюжета, к которому сплошь и рядом прибегает писатель. Местами читатель вынужден решать какие-то художественные ребусы, строить догадки. Действие развертывается столь же таинственно, немотивированно и неожиданно подчас, как в сцене с генералом, внезапно вылезающим из-под сруба на солдатском митинге (‘Шестой стрелковый’). Для чего это?

——

Впервые: Воронский А. Михаил Зощенко ‘Рассказы Назара Ильича господина Синебрюхова… // Красная новь. 1922. No 6. С. 343-345. Печатается по первой публикации.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека