Месть, Гольдберг Исаак Григорьевич, Год: 1936

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Ис. ГОЛЬДБЕРГ

ПРОСТАЯ ЖИЗНЬ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
‘ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА’
Москва — 1936

МЕСТЬ

1

Накурца свистнул собак, оглянул вокруг чащу, усмехнулся и громко, протяжно крикнул:
— Степан!.. О-эй, Степа-ан!
Три раза повторил свой крик, и издали, в затишье леса, протянулся слабый ответ:
— Иду! Иду-у!..
Тогда Накурца скинул с плеча ружье, прислонил его: и пальму к тяжелой лиственнице, грузно насевшей над мелкой зарослью тайги, и закурил.
И пока Степан, изредка подавая о себе криками знакиг медленно подходил к нему, он все в последний раз обдумал, крепко привязавшись к мысли, беспокоившей его вот уже несколько дней…
Вышло это так просто.
Степан — друг. Пошли вместе белочить, сохатить. Накурца знает места, Накурца нрав звериный чует. А Степан в этой тайге не бывал еще. Как другу не помочь? Промысел пополам разделить, в Каче, в деревне Сте-Пановой, погулять бы после жизни лесной, после нульгичинья. Так бывает. Часто так сходятся крестьяне с жителями таежными. Почему и Накурце не сделать-так? Вот и пошел с другом.
Только неладное что-то пришло.
У Накурцы жена молодая, Тугарила, в чуме у огня сидит, женскую работу справляет. В безлюдном лесу, среди деревьев молчаливых у двух мужиков женщина одна. Плохо это. А еще хуже — Степан дружбу ломает. Степан на готовое пришел, на мужнюю жену заглядывает…
Зачем три дня назад больным сказался, в чуме остался, не пошел с ружьем? У Тугарилы лицо почему огнем горело вечером, когда Накурца с промысла пришел?.. Плохо это!
Вспыхивают гневом глазки у Накурцы. Сопя, раскуривает трубку: искры сыплются из нее.
А Степан уже близко. Прибежали его собаки, виляют хвостами, вертятся вокруг Накурцы…
— Зачем звал?
Глядит тунгус на Степана. Рослый, в решменке новой, натруска бисером шитая, шапка-ушанка. А из-под шапки лицо широкое, задорное улыбается:
— Пошто скликал?
Лениво подымается Накурца с места.
— Будет одним следом промышлять… Место тут хорошее… Так добыть можно, что и подумать не подумаешь… Разойтись малость надо. Пусть Степан в сторону подастся, на полдень. Там три листвени близко сошлись, братья, должно быть, а от этих лиственей хребет пойдет. Подле хребта речка извилась. Дюкдялякан. Вот по ней-то и итти нужно. Там промысел…
Слушает, улыбается Степан. Маленько привык он по незнакомому месту ходить. Дюкдялякан найдет. А где сойдутся они к закату вечернему?
И пояснил Накурца, что по речке Дюкдялякану будет долинка, разбегутся там хребты подальше от берегов, и на марнике увидит Степан побитую грозою сосну. Там пусть ждет вечера, ждет товарища…
Покурили, помолчали. Все сказали друг другу, что нужно было. Теперь можно уйти к хорошему промыслу…
Разошлись.

II

Целый день попромышляв, отправился Накурца к стойбищу. Молчаливые собаки забегали вперед, приостанавливались и глядели на хозяина. Они чуяли, что в стороне от их тропы не вьется другая, не идет утомленный Степан.
Накурца несколько раз прикрикнул на них, и они, покорные, трусцой плелись к жилищу.
У самого чума, где они подняли радостный лай, Накурца задумчиво остановился, потом сердито рванул полог двери и вошел в тепло.
В сумраке чума, слабо озаренного огоньком костра, Тугарила готовила ужин. На шум обернулась, взглянула на мужа, побледнела.
И он, не глядя на нее, сорвал из-за пояса связку набитых за день белок, швырнул ее ей в лицо и громко, по-русски, матерно изругался.
Тугарила вскочила на ноги, отбежала под пологий скат жилища и забилась там, крепко зажав руками лицо.
Медленно скинул с себя Накурца теплые одежды, по-обычному развесил на место оружие, подошел к огню и вытянул руки ладонями вниз над камельком.
Потом зевнул, кряхтя уселся на корточки и благодушно, усталым голосом, кинул в угол, туда, где замерла жена:
— Где у тебя еда, кушка?..
Женщина торопливо выползла на свет. Суетилась, подавая маленькие колобки, сушеное мясо, жареную на деревянном рожне куропатку. И беспокойными, обманными, покорными глазами побитой глядела на мужа, наблюдала, как он ест, желая предупредить его желания.
Положила дров в камелек. Раскинула ираксу, взбила мягкое изголовье, приготовила мужу постель.
Вышла из чума, чтобы за оленями доглядеть, но остановилась неподалеку на полянке, в той стороне, откуда должны были вернуться двое — муж и Степан, а пришел только один, и пристально глядела в чащу тайги, терпеливо ждала.
Но не дождалась, вошла в чум обратно с охапкой свежих, светло желтевших дров и застала там Накурцу уже засыпающим, докуривающим перед сном последнюю трубку.
Собрала к себе на колени сырую и изорванную одежду мужа, переглядела ее при свете ярко вспыхнувшего пламени. Забылась в привычной работе. Изредка только отрывалась от нее, подымая голову и застывая в ожидании.
Слышала шорохи извне, различала обманные шаги, шаги того, кто не придет.
Изредка украдкой взглядывала на спящего мужа, и тогда в глазах у нее на мгновение вспыхивало негодование. И заскорузлые пальцы судорожнее сжимали иглу.
В полночь Накурца неожиданно поднялся. Позевывая, почесал он поясницу, покрутил головой и подошел к сложенной, уже высушенной и починенной одежде.
Сумрачно поглядел он на Тугарилу, застывшую над какой-то ненужной работой у огня.
— Спи! Чего не спишь?..
Женщина молча вздохнула и поползла на ираксу.
Накурца оделся по-охотничьи, наполнил порохом натруску, потрогал пальцем лезвие пальмы, которое сине блеснуло над огнем.
Видела забившаяся на мягкую постель Тугарила, что муж собирается куда-то далеко. И не могла она понять: на доброе или нехорошее идет он.
Если на доброе, зачем тогда бросил где-то Степана, друга, а если злое замыслил, так почему лицо у него такое озабоченное, и злости вовсе нет на нем, а мелькает одно лишь беспокойство?
И не могла она понять, а сердце сжалось у нее больно и томительно.
И когда выходил муж из чума, наклонившись перед низкой дверью, испуганно и робко окликнула она его:
— Куда поздно с ружьем идешь?
Задержался на мгновение Накурца для ответа, обернулся быстро:
— Спи, лисица!..
Так и крикнул громкое: ‘хулаки’, обиду горькую…
На морозе Накурца оглянулся. Темнело осеннее небо с редкими звездами и белой пеленой на севере — отблесками Великих Столбов. Шумели деревья обнаженные, и гул вековой над тайгой стоял.
Подумал тунгус: ‘Лучше и не надо ночи, чтобы заблудиться…’
Насадил пистон на капсюль, тихо щелкнул курком, погладил ствол, запотевший на холоде.
Отчего-то вздохнул. Опять подумал:
‘Не маленький… Огонь раскладет. Собаки с ним. Ночь промается, а днем выйдет куда-нибудь’.
Но поймал себя: никуда не выйдет!.. Жилья живого не найдет.
И еще вспомнил большое, важное, что может быть, и не забывал: а хлеб, хлеб-то из поняшки кто у него вытащил тайно? А есть что будет?..
Решил Накурца, что пропадет в тайге, в бездорожье Степан, что неоткуда ему помощи ждать. И жалко стало товарища. Так же жалко, как и в чуме, на ираксе, когда, обессиленный бессонницей, встал он, снарядился и вышел сюда…
Но в жалость воспоминание злобное впилось.
Зачем Степан Тугарилу захотел? Зачем на чужую жену польстился? Накурца, когда к Степану в деревню приходит, не льстится на Степанову жену. Накурца в Степановом жилище хозяина не обижает, крова гостеприимного не сквернит! Не хорошо!..
Только не хорошо и друга на погибель отправлять. Сказал ему дорогу верную — прямо в тайгу темную, как медведя в кулему заманил. Обманул.
— Не хорошо!..
Постоял еще немного тунгус. Трубку успел выкурить. Трубку выколотить успел да в кисет завернуть, да кисет за пазуху положить.
И надумал. Быстро зашагал во тьму ночи, в чащу леса.

III

Пошел Степан к трем лиственницам. Долго пришлось итти, а добыл он мало. Не видно стало белки. Уже солнце забагровело и низко опустилось над лесом, касаясь краем своим верхушек дерев, и только тогда вышел он к трем лиственницам.
Отдохнул немного, огляделся: видит, хребтик невысокий стороной ушел. По этому хребту и направился Степан. Там, знал он, внизу речка Дюкдялякан тянется.
Но прошел немного, и ровным скатом сравнялся хребтик с тайгой окрестной. И впереди вырос другой. Тогда призадумался Степан. Уже с тревогой в сердце поднялся он на новый хребет, перешел его и, радостный, пришел к реке, крепко веря, что это Дюкдялякан…
И убедился в этом еще больше, найдя небывалый промысел: по две, по три белки на одном дереве.
Но не замечал он, увлеченный счастливой охотой, что речка неведомая ушла от хребта, где-то петлями да курьями извилась и затерялась в дебрях. И что с другой стороны выпала другая речка—обманная, вдоль которой, не сознавая, пошел он себе на погибель, теряя путь, отдаваясь власти тайги…
Когда же, увидев солнце, трепещущее красным заревом сквозь свет деревьев, повернул он обратно, пошел к чуму, где радостный огонь и заслуженный отдых, и, пройдя долгий путь, не нашел знакомого хребта, то понял Степан, что блудит, что завела его хитрость лесных извилин и троп в беду.
Огляделся беспомощно вокруг. В памяти прикинул, как шел, какие борки прорезал, как речку огибал. Повернул, но много прошел, а незнакомо и неприглядно-кругом. Снова остановился, снова выбрал путь. По нему пошел*. И опять обманулся.
Так метался из стороны в сторону, теряя пройденное, запутываясь в хитром однообразии леса, как в тенетах, как в сети.
И обессиленный опустился Степан у подножия седого кедра. Прислонил подле себя ружье. С тоскою глядел на собак, жалобно скуливших, глазами просивших отдыха, пищи.
Снял из-за плеча поняшку, развязал котелок, вытряхнул мешок, где хлеб лежал да чай, да ложки, да табак. Но и ложки выпали — две заскорузлые деревянные, потемневшие, и кисет запасной, табаком набитый, выкатился, а за ним и обмызганный кусок черного чая, но не оказалось хлеба… Хлеба и соли…
Изумленно перерывал несколько раз Степан поняшку, — все тут, а хлеба нет, хлеба!..
И внезапно понял он, что не случайно блуждает в глухой тайге. Что кто-то толкнул его нарочно на погибель, одного в незнакомое место, без хлеба.
Исполненный страха, уже не пытался он пойти искать выхода к людям, к огню. Знал, что если пожелает кто из лесных людей закружить человека по тайге, то заведет в самое сердце леса, не хуже лешего заманит…
Но кто? Кто обманно заманил в глухие дебри?.. Тугарила, Накурца?..
Не могла Тугарила,— так покорно ласкала его, так радостно служила ему. И звонко смеялась… Не могла она обмануть…
И Накурца… Разве впервые крестьяне у тунгусов жен отбивают? Разве первый он, Степан, в лесу безлюдном, по женщине стосковавшись, на тунгуску позарился?..
И все-таки… Никто, кроме тунгуса…
Накурца!.. Он сам показал место гиблое. Хитрый, безжалостный. Отомстил.
Сорвался с места Степан. Задремавшие было собаки испуганно вскочили за ним.
Нужно искать дорогу к жилью. Только бы хребтик тот найти, только бы на речку ту набрести!.. Искать, искать!..
Перед рассветом, совсем разбитый усталостью и отчаянием, Степан понял, что ему не выбраться к жилью. Голова у него горела, а по телу проходила сильная дрожь.
Он устал ходить, устал кричать диким и протяжным криком. И в натруске оставалось уже мало зарядов: много их израсходовал он, стреляя в воздух, слабо надеясь, что кто-нибудь услышит…
Но жажда жизни горела в нем. И он осипшим голосом изредка кричал. И был его крик похож на далекий рев раненого медведя…
После одного отчаянного призыва он, не веря в возможность спасения, прислушался. И вот обостренный слух его различил далекий, неясный вскрик.
Не веря себе, крикнул он вновь. И прислушался. И ничего не услыхал в ответ.
Но собаки заволновались. Собаки повскакали с мест и кинулись туда, откуда неясно расслышал Степан голос чей-то.
Громко залаяли. Радостным, взволнованным лаем.
И сквозь отчаянные переливы их голосов услышал Степан долгожданное, радостное, небывалое:
— О-эй!.. Иду-у!.. О-эй!..
…Двое шли по узкому борку, мелькая тенями среди тоненьких оголенных стволов молодого сосняка.
Впереди, сейчас же за собаками, угрюмо шагал Накурца.
Сзади усталый, но радостный Степан тихо волочил за собой пальму. На бледном лице его сверкали необъятная радость и солнце — розовые лучи утреннего солнца…
У самого чума Накурца задержался немного, подождав Степана. И когда тот подошел, хрипло и устало, и не глядя на него, сказал ему:
— Другом будешь… Зло помнить — не помню. — Сказал и быстро скрылся в чум…
Так Накурца отомстил за бесчестье.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека