Мелочи из запаса моей памяти. М. Дмитриева. Москва. 1854, Чернышевский Николай Гаврилович, Год: 1855

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений в пятнадцати томах
М., Государственное издательство ‘Художественная литература’, 1949. Том II. Статьи и рецензии 1853-1855

<ИЗ No 1 'СОВРЕМЕННИКА'>

Мелочи из запаса моей памяти. М. Дмитриева. Москва. 1854

Записки г. М. Дмитриева, в которых сохранено так много интересных и даже довольно много важных воспоминаний, обращали на себя вполне заслуженное внимание журналов, когда помещались отрывками в ‘Москвитянине’. Все отдали должную справедливость их занимательности, живости, все хвалили и благодарили почтенного автора за то, что он поделился с публикою своими воспоминаниями о Карамзине, И. И. Дмитриеве, других писателях карамзинской эпохи, которых коротко знал, и прежних литераторах, рассказы о которых слышал от своего дяди. С другой стороны, были замечены г. Дмитриеву и недостатки, которыми он без всякой надобности обременил свои записки, — враждебные выходки против Н. А. Полевого (вероятно, за то, что когда-то Полевой написал разбор сочинений И. И. Дмитриева, в котором было высказано основательное суждение о степени поэтической гениальности этого замечательного сподвижника Карамзина) и неприязненное расположение к современной литературе за то, что ныне пишут не таким слогом, какой нравится почтенному автору в сочинениях Иванчина-Писарева, Грамматина, Измайлова и других. В одном из журналов подробно были указаны и мелочные погрешности в числах годов и заглавиях книг, встречающиеся иногда у г. М. Дмитриева и неизбежные в заметках, писанных на память. Не считая нужным повторять здесь эти замечания, сделанные еще так недавно ‘Современником’ и другими журналами, мы хотим сказать несколько слов о мыслях, которые вызываются взглядом на воспоминания г. М. Дмитриева, как вполне законченную книжку, в которой автор передал все, что мог передать ‘из запаса своей памяти’.
Все люди, занимающиеся историею русской литературы, жалуются на чрезвычайную скудость биографических известий о наших старых писателях. Все, что нам известно о жизни Ломоносова или Державина, составит не более как очень тощую брошюрку. О Фонвизине князь Вяземский издал довольно большой том, недавно вышла отдельная книжка или даже книга о Сумарокове, но из этого не должно заключать, чтобы нам было известно много о жизни этих писателей: большая половина названных нами монографий занята выписками из сочинений Фонвизина и Сумарокова1, разбором их литературной деятельности, общими рассуждениями о современной им эпохе, собственно биографических подробностей вовсе немного. Потому историки нашей литературы осуждают своих предшественников, чрезвычайно немногочисленных, за то, что они ‘так мало заботились о сохранении для потомства живой и полной характеристики замечательных деятелей нашей литературы’. Это правда, наши старики не записали почти ничего о современных им литераторах. Но, быть может, они в этом случае были не совсем неправы — ведь говорят же немецкие философы, что каждый исторический факт имеет свое основание, очень удовлетворительное: вероятно, и молчание современников о Тредиаковском, Сумарокове и Хераскове имеет свои очень основательные, причины. В таком предположении утверждает нас и книжка г. М. Дмитриева. На заглавном ее листе напечатан огромный список литераторов, о которых в ней говорится: тут выставлено не менее сорока четырех имен, и между тем, вся книга заключает в себе не более 174 страниц. А большую часть из этих сорока четырех литераторов г. М. Дмитриев знал лично, со многими был в тесной дружбе. Как все воспоминания об этих людях составили только десять печатных листов? Отчего это?
Достаточно взглянуть на содержание воспоминаний г. М. Дмитриева, чтобы убедиться, что о многих ‘более было писать нечего’. Что, например, припоминает г. М. Дмитриев о Хераскове? То, что он главным достоинством стихов почитал гладкость, и что был с ним вот какого рода случай:
‘Однажды Василий Львович Пушкин (дядя А. С. Пушкина), бывший тогда еще молодым автором, привез к Хераскову свои новые стихи. — Какие? спросил Херасков. — ‘Рассуждение о жизни, смерти и любви’, отвечал автор. Херасков приготовился слушать со всем вниманием и с большою важностью. Вдруг начинает Пушкин:
Чем я начну теперь? Я вижу, что баран
Нейдет тут ни к чему, где рифма барабан!
Вы лучше дайте мне зальцвасеру стакан.
Для подкрепленья сил! Вранье не алкоран, и т. д.
Херасков чрезвычайно насупился и не мог понять, что это такое? — Это были буриме, стихи на заданные рифмы. Важный хозяин дома и важный поэт был недоволен этим сюрпризом, а Пушкин очень оробел. Дядя мой сказывал, что это было очень смешно’.
Неудавшаяся шутка В. Л. Пушкина могла подать повод к очень забавной сиене в биографиях и мемуарах — охотно тому верим, но если характеристические черты поэтов должны были ограничиваться подобными анекдотами, то очень легко понять, что никому не приходило охоты тратить на них время и бумагу.
Не г. Дмитриева также вина, если он гораздо подробнее, нежели о других писателях, говорит о графе Хвостове и наивном В. Л. Пушкине, над которыми все подшучивали, — историк рассказывает о том, что занимало людей известной эпохи, и что же делать, если в эпоху, описываемую г. М. Дмитриевым, литераторы чрезвычайно занимались более или менее остроумными насмешками над бедным гр. Хвостовым и простодушным В. Л. Пушкиным. Прочтем следующее место:
‘Вот как принимали в члены Арзамасского Общества Василья Львовича Пушкина. Пушкина ввели в одну из передних комнат, положили на диван и навалили на него шубы всех прочих членов. Это значило, что новопринимаемый должен вытерпеть, как первое испытание, шубное прение, то есть преть под этими шубами. Второе испытание состояло в том, что, лежа под ними, он должен был выслушать чтение целой французской трагедии какого-то француза, петербургского автора, которую и читал сам автор. Потом, с завязанными глазами, привели его в комнату, которая была перед кабинетом. Кабинет, где были собраны члены, был ярко освещен, а эта комната оставалась темною и отделялась от него яркою огненною занавескою. Здесь развязали ему глаза, и ему представилось чучело, огромное, безобразное, устроенное на вешалке для платья, покрытое простынею. Пушкину объяснили, что это чудовище — дурной вкус, подали ему лук и стрелы и велели поразить чудовище. Пушкин (надобно вспомнить его фигуру: толстый, с подзобком, задыхающийся и подагрик) натянул лук и упал, пустив стрелу, потому что за простыней был скрыт мальчик, который выстрелил в него из пистолета холостым зарядом и повалил чучело. Потом ввели Пушкина за занавеску и дали ему в руки эмблему Арзамаса, мерзлого арзамасского гуся, которого он должен был держать в руках во все время, пока ему говорили длинную приветственную речь. Речь эту говорил, кажется, Жуковский. Все это происходило в 1816 или 1817 году’2.
‘Так забавлялись в то время люди, которые были уже не дети, но все люди известные, — прибавляет г. М. Дмитриев. — Никто не считал в то время предосудительным шутить и быть веселым, тогда не считали нужным педантическую важность, убивающую природную веселость!’ Все это прекрасно и интересно, но зачем г. М. Дмитриев, рассказывая подобные анекдоты, прибавляет, что в то время более уважали литературу, нежели ныне, что даже Гоголь не пользуется ныне такою известностью, какою прежде пользовался кн. Шаликов, потому что ‘тогда смотрели на словесность, как на самое благородное занятие, а нынче смотрят, как на гаерство пустых людей’? Граф Хвостов главное лицо в воспоминаниях г. Дмитриева, очень верно отражающих тогдашнюю литературную жизнь: наш автор не менее десяти раз возвращается к гр. Хвостову, начнет говорить о каком-нибудь литераторе, напишет несколько строк — и видит, что без гр. Хвостова никак нельзя обойтись, потому что литератор, которого хочет изобразить почтенный автор ‘Мелочей’, более всего любил говорить о гр. Хвостове, всего лучше острил над гр. Хвостовым! Потому без воспоминаний о гр. Хвостове нет воспоминаний о русской литературе до Пушкина. Говоришь ли об Арзамасском Обществе — нельзя не сказать, что ‘в речах, произносимых членами, много упоминался известный гр. Хвостов’ — следуют анекдоты о нем. Говоришь ли о журнале ‘Друг просвещения’ — опять нельзя не упомянуть о том, как гр. Хвостов сел в карету вместе с слушателем, бежавшим от чтения его стихов. Говоришь ли о Дмитриеве — опять надобно сказать, как правдиво и вместе деликатно высказывал он гр. Хвостову свое мнение о его произведениях: ‘ваша ода ни в чем не уступает старшим сестрам своим!’ Говоришь ли о Мерзлякове — необходимо упомянуть, что он поссорился с Дмитриевым, приняв на свой счет эпиграмму:
Подзобок на груди, и подогнув колена
Наш Бавий говорит, любуясь сам собой:
Отныне будет всем поэтам модным смена:
Все классики уже переводимы мной! и т. д.
и объяснить, что ‘хотя этот портрет был похож на Мерзлякова, который тогда переводил греческих классиков, но эпиграмма написана была на гр. Хвостова, который переводил французских классиков’. Одним словом, без Хвостова не существует ничто в старинной литературе.
В самом деле, литература того времени была более забавою, чем делом. Несколько человек, одаренных талантом, писали потому, что чувствовали призвание писать, но этих людей, если не ошибаемся, нельзя насчитать много в течение ста лет, прошедших от Кантемира до Пушкина. И даже из этих немногих не все понимали, что литературная деятельность — высокое призвание служить на пользу общую. Что остается затем? Сумароков и другие труженики, не имевшие даже никакого таланта, но имевшие самолюбие и желавшие приобресть знаменитость стихами, как другие приобретали знаменитость роскошными обедами, светскостью, причудами. Но, повторяем, литература ни для кого, кроме немногих, не была целью жизни. Это было сказано очень давно3 и часто повторялось до тех пор, пока ‘не разорвалась (по выражению г. М. Дмитриева) цепь преданий’ между прежними и нынешними критиками, пока не было отыскано в старой русской литературе и самостоятельности, и занимательности, и всех тех качеств, которыми она никогда и не думала хвалиться. От писателей перейдем к публике. Смотрела ли в старину публика на литературу как на дело серьезное, имеющее существенную важность? Была ли хотя просто привычка к чтению? Гораздо менее, нежели теперь. Этим сказано уж очень многое для людей, которые в самом деле чувствуют, что литература сделалась существенною потребностью их жизни. Всех русских писателей, начиная с Кантемира и Ломоносова до Пушкина и Гоголя включительно, не разошлось у нас столько экземпляров, сколько Шиллера или Вальтер-Скотта между их соотечественниками. Не слишком гиперболически выразились бы мы, сказав, что каждая русская книга есть библиографическая редкость, библиоманы перепечатывают старинные книги, сделавшиеся очень редкими, в числе десяти или двадцати пяти экземпляров. Все русские издания имеют этот характер. Русская литература могла бы носить имя, которое Жуковский избрал заглавием одному из собраний своих стихотворений: ‘Для немногих’4. Что же было пятьдесят, семьдесят лет тому назад? Русская публика состояла из нескольких сот человек. Имела ли какое-нибудь влияние старая русская литература на общество? В ответ приведем слова кн. Вяземского (из его сочинения о Фонвизине): ‘Напрасно старался я, — говорит он,— отыскать какие-нибудь следы влияния комедий Фонвизина на общество: этого влияния решительно не существовало’. Мы выбрали Фонвизина как самый резкий пример. Ощутительно влияние литературы на общество началось только с ‘Московского Телеграфа’ — каковы бы ни были недостатки этого журнала, нещадно поражаемые г. М. Дмитриевым, должно признаться, что он знакомил своих читателей с современными понятиями в науке и литературе. До того времени, если на публику нашу (повторяем, тогда чрезвычайно малочисленную) имели какое-нибудь влияние книги, то не оригинальные, а переводные. История переводной литературы, к сожалению, представляющая в настоящее время очень много затруднений по необработанности материалов, была бы едва ли не интереснее истории оригинальной литературы старого времени.
Одним словом, русская литература не занимала серьезно публики, очень малочисленной, узкость кружка писателей в свою очередь была чрезвычайна, удивительно ли после того, что она оставила о себе мало известий? В летописи вносится только то, чем интересуется общество. Говоря это, мы не думаем утверждать, что исследования о старинной литературе, которыми занялись теперь с большею ревностью, нежели когда-нибудь, недостойны величайшего внимания. Каково бы ни было наше понятие о настоящем положении русской литературы, нет сомнения в том, что она стала предметом, интересующим очень многих, получила некоторую важность для общества, стала занимать некоторое место в истории нации. А как скоро известное явление становится достойно внимания истории, логическая необходимость требует, чтоб исследованы были все предыдущие степени его развития, от самых первых его зачатков. Сами по себе периоды эти, быть может, и не заслуживали бы особенного внимания, но значительность последующего развития заставляет исследовать его зародыши. Так детство замечательного человека становится предметом нашего любопытства, хотя само по себе не представляет ничего замечательного.
Как бы то ни было, история русской оригинальной литературы до Жуковского и Пушкина должна занимать, вместе с характеристикою развития переводной литературы, чрезвычайно важное место в истории русского просвещения вообще, в истории общественных нравов и понятий. Нельзя отказать многим писателям XVIII века в почетном месте — в общей анекдотической истории русского общества, потому что в числе их были люди очень замечательные по благородству и энергии характера. Память некоторых наших писателей прошлого века всегда будет нам так же священна, как память других деятелей на пользу просвещения и других благ национальной жизни5. Во всяком случае, исследования о старых наших писателях не могут не иметь большой важности, не могут не приносить, очень большой пользы, хотя бы даже результатом их были вовсе не те выводы, каких надеются достичь многие изыскатели, хотя бы обстоятельное исследование всех этих 9 934 сочинений и изданий, означенных в каталоге Смирдина6, и привело нас к тем же мыслям, какие возбуждаются чтением ‘Мелочей’ г. М. Дмитриева. Вопрос возбужден, следовательно, требует полного и основательного разъяснения, и чем ревностнее будут над ним трудиться, тем более выиграет истина, хотя и нельзя думать, чтоб исследования открыли какие-нибудь сокровища, неизвестные историкам русской литературы, говорившим, что все, бывшее до Пушкина, было только приготовлением к литературе в настоящем смысле слова, что существенное значение оригинальной литературной деятельности нашей до двадцатых годов текущего столетия состояло в приготовлении читателей, в образовании некоторой массы публики, с некоторою любовью к чтению, с некоторым эстетическим чувством7. Так или нет, вопрос об этом теперь сильно затронут, и чем скорее и обстоятельнее разрешится он, тем лучше. Потому, повторяем, нельзя не благодарить людей, которые, подобно г. М. Дмитриеву, делятся с нами материалами для его разрешения.

ПРИМЕЧАНИЯ

Составлены H. В. Богословским

1 Имеются в виду ‘Жизнеописание Фонвизина’ П. А. Вяземского, Спб. 1848, и ‘Очерки жизни и избранные сочинения А. П. Сумарокова’
С. Глинки, Спб. 1841.
2 В своем критико-биографическом очерке ‘А. С. Пушки’. Его жизнь и сочинения’, написанном для юношества (1856), Чернышевский приводит это описание приема В. Л. Пушкина в ‘Арзамас’ ‘как один из примеров, показывающих, что тогда сами писатели смотрели на литературные свои занятия вовсе не с нынешней серьезной точки зрения’ (см. т. III наст. изд., стр. 32—321).
3 Чернышевский имеет в виду аналогичные высказывания Белинского в статьях ‘Литературные мечтания’, ‘Речь о критике’, ‘Сочинения Александра Пушкина’ и др.
Ср. слова Пушкина, сказанные им в 1836 году в письме Баранту: ‘Литература стала у нас всего около 20 лет значительной отраслью промышленности. До тех пор она рассматривалась только как занятие изящное и аристократическое. Г-жа Сталь говорила в 1811 году: в России несколько дворян занимаются литературой (’10 лет изгнания’).
Никто не думал извлекать других плодов из своих произведений, кроме успеха в обществе’.
4 ‘Fr wenige’ — сборник переводных стихотворений.
5 Здесь Чернышевский несомненно имеет в виду прежде всего Радищева, назвать которого по имени он не мог по цензурным соображениям.
6 ‘Роспись российским книгам для чтения из библиотеки Александра Смирднна’, чч. 1—4, Спб. 1828,— одно из важнейших библиографических пособий того времени.
7 Указание на Белинского, которого Чернышевский справедливо считал не только лучшим русским критиком и мыслителем, но и историком литературы, о чем говорится в ‘Очерках гоголевского периода’ (см. т. III настоящего издания, стр. 189—190).

ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЕ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЕ КОММЕНТАРИИ

Первоначально опубликовано в ‘Современнике’ 1855, No 1, стр. 11—17. Перепечатано в полном собрании сочинений (СПБ., 1906), т. X, ч. 2, стр. 53—58 (пятого счета).
Рукописи и корректуры не сохранилось. Печатается по тексту ‘Современника’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека