Мелкий собственник, Сергеев-Ценский Сергей Николаевич, Год: 1928

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Сергей Николаевич Сергеев-Ценский.
Мелкий собственник

0x01 graphic

К пятилетнему Кольке, сынишке ночного сторожа Савелия и прачки Феклы, который остался в это летнее ясное утро один на хозяйстве (отец еще не приходил со службы, а мать понесла белье в город), подошла четырехлетняя Надя, дочь больничной сиделки, принесла на руках, как ребенка, прекрасную куклу, укрытую ярко-красным, атласным стеганым одеяльцем, и сказала с подходу, вся лучась и сияя:
— Вот Катя!
— И-шь!.. ‘Ка-атя’!..
Колька презрительно прищурился и большим пальцем правой ноги провел по слегка влажной земле загадочную черту. Руками он ничего не мог сделать: в одной был большой кусок белого хлеба, в другой — фунтик с красной смородиной: матери нужно же было его задобрить, чтобы никуда не уходил из дому и не скучал.
— Она, когда упадет, никогда не кричит, — расхваливает свою Катю Надя, — и она все кушает, все, все…
— Ну да, — все-е!.. — задирает Колька, толкая куклу локтем. — А небось, са-мо-родину не будет!
— И са-мо-родину будет!.. Еще ка-ак!.. Все, все кушает!
Колька мгновенно прикладывает к яркому ротику куклы ягодку, но фарфоровый ротик скользкий, и ягодка куда-то пропадает из-под его трепетных пальцев.
Он изумлен. Он вскрикивает:
— Съела!
— Ну да, съела! — не удивляется Надя. — И булочку будет кушать.
Колька тут же отдирает от своего хлеба порядочный кусок, приставляет ко рту куклы, а сам нагибается над нею и смотрит во все глаза.
— Не ест!.. А, что? — кричит он. — Вот тебе и Катя твоя!.. Даже и губами не пробует!
Но объясняет Надя спокойно:
— Большой очень… У ней ротик ма-аленький!.. Дай, я сама дам…
— Ну на сама, когда так!.. Щипай сама!..
Надя отщипнула крошечку, добросовестно сует в рот своей Кате и даже сама не замечает, что крошка прилипла к ее собственным пальцам.
Однако руку она отводит назад и говорит серьезно:
— А вот это съела.
— Съела?.. Где?.. А ну, я ей сам дам!.. Вот, а, что?.. Даже и совсем никак!..
— Сыта уж, — объясняет Надя. — Она маленькая… Разве она много может?
— Ее как зовут? — спрашивает Колька тихо.
— Катя же! — удивленно отвечает Надя.
Колька очарован. Колька уже влюблен в Катю. Колька весь до краев переполнен этой влюбленностью… И он говорит глухо:
— Пускай она спит!
Девочка тут же укрывает ее заботливо и начинает мурлыкать песенку, у которой свойство усыплять детей:
— Катя, крошечка моя-я, нена-глядышка моя!
— Хым… Оглодышка! — ввязывается Колька, кусая хлеб.
— Не надо так! — укоряет Надя.
— Почему это не надо? — наступает Колька.
— Некрасивое слово… И Катя спать не будет.
— Ну, нехай спит… И не просыпается…
Колька ест хлеб и смородину, а Надя все ходит около, укачивает и напевает:
— Не-на-глядышка моя-я, ненадышечка моя!
Это очень тоненько и даже, пожалуй, грустно.
— Уснула! — говорит она, наконец, серьезно, кладет куклу на траву очень нежно и очень заботливо и обращается ласково к Кольке:
— Дай самородинки!
— Ишь ты какая!.. Пойдем дикой лук искать, тогда дам! — властно говорит Колька.
— А Катя же как?
— Нехай спит!.. ‘Катя’!.. Будешь еще Катю свою везде таскать!
— Ну что ж, — соглашается Надя, матерински оглядывает спящую и идет: ‘Катя’ лежит около дома на траве, потеряться она никак не может, а в кустах, пожалуй, изорвешь ее платьице.
Кусты здесь около, потому что это — окраина города, нагорный берег реки, и среди них много колючих, идти между ними нужно осторожно, а Колька так и шныряет и кричит то и дело откуда-то, где его не видно:
— Вот он лу-ук!.. А вот еще лу-ук!.. Сколько мно-го!
Лук этот жесткий и длинный, цветочки лиловые, пахнет от него чесноком.
Надя — синеглазая, в белом, в желтых туфельках — все старается поспеть за Колькой, который кружит по кустам, как собачонка, и потом совсем уж неизвестно где. В укромном уголку между кустами попался и ей одинокий длинностебельчатый дикий лук, и она рвет его, торжествуя, и нюхает и морщит носик. Но все-таки она крепко зажимает его в руке и кричит куда-то в зеленое кругом:
— И я-я нашла-а-а!.. Ко-ля-я!.. И я нашла-а-а!
Кусты очень густые и очень высокие, — так кажется ей. И так много тоненьких веток кругом, — рябит в глазах… И под самыми кустами, в глуши попадаются кустики фиалок, — цветов давно уже нет, одни листики, сверху зеленые, а повернешь, — то будто фиолетовые, то розовые: из них выходит букетик куда лучше, чем из вонючего дикого луку.
— Надь-ка-а!.. Ты игде та-ам?.. — кричит Колька из такой дали, что его еле слышно.
— Я здеся-я-я! — отзывается Надя тончайше, насколько может, а сама спешит-спешит к нему, продираясь мимо колючек боярышника.
Но вот не слышно стало Кольки, и нет его нигде: хоть бы где-нибудь мелькнула его розовая рубашка или круглая стриженая голова.
Наде становится немного страшно даже. Она бросает дикий лук, прижимает к груди букетик из листьев фиалок и начинает всхлипывать тихо.
— Коль-ка-а-а-а! — зовет она громко и очень долго тянет: — а-а-а!
Потом бросает и букетик. Еще раз зовет, — не отзывается Колька, а сама все продирается через кусты куда-то. Теперь она уже всхлипывает громче… И вдруг тропинка, по которой можно даже бежать, — такая широкая. И, хныкая и вытирая глаза, она добегает до дороги, с которой уже виден Колькин дом с одною трубою. Дальше бежать просто и даже весело, и слезы на щеках высыхают сами, пока она добегает до зеленой площадки, на которой оставалась Катя. Она ищет везде глазами, — куклы нет. Как же это?.. С большой тревогой обходит она вокруг всего домика, — нет нигде ни куклы, ни красного стеганого одеяльца.
Тогда она опускается на колени, начинает бить маленькими кулачонками траву и землю, на которой лежала Катя, и рыдает срыву, страшно, последним рыданием.
— Ты чего это? — сурово спрашивает ее Колька, вдруг взявшийся неизвестно откуда.
— А-а-а… Ка-тя… а-а… где?.. — еле может простонать Надя.
— А я знаю? — строго удивляется Колька.
— Ка-ти… а-а-а… нет!..
— Домой пошла! — догадывается Колька, а брови насуплены.
— Не-ет… а-а-а… Не до-мо-о-ой…
— Что?.. Не может, что ли, домой пойти?.. Во-от!.. Самородину ела, а домой нести ее надо?..
И Колька беспечно подковыривает большим пальцем правой ноги ту траву, на которой лежала кукла. Потом он подбирается этим самым крепким, круглым, черным, покрытым цыпками пальцем под колено Нади и сильно дергает ногу кверху. Надя валится на бок, на момент утихает от изумления и — новый плач.
— За-мол-чи! — делает над нею грозное лицо Колька.
— А-а-а-а!..
— Ух, и бить буду!.. Замолчи!
Он крепко сжимает кулаки около самых глаз девочки, и та мигает красными веками, длинными ресницами, слипшимися от слез, и отодвигается по траве. Она испугана теперь, и Колька действительно страшен, он выкатил свои желтые глаза, насколько мог, и оскалил зубы. И он стучит зубами… что, если ими ухватит за руку?
Надя вся трясется от рыданий.
— За-мол-чи! — шипит Колька.
И вдруг он толкает ее ногою в грудь. Надя перевертывается несколько раз, катясь по земле. Она до того испугана, что перестает рыдать мгновенно. Она только дрожит вся и всхлипывает. А Колька смотрит на нее так же страшно, и кулаки его сжаты.
Шагах в трех от него подымается Надя и так же срыву, как начала рыдать, бежит к своему дому серьезно, насколько может быстро мелькая ножонками, и молча.
Новый взрыв ее рыданий слышит Колька уже издали, там где-то, около ее дома, где, он знает, теперь тоже нет ее матери, больничной сиделки.
Тогда он бежит к себе в комнату, из-под подушки вынимает Катю, прижимает к губам ее фарфоровую кудрявую головку, и по лестнице, кое-как сколоченной его отцом из гнилых досок, которую он приставляет сам с очень большим трудом, лезет на крышу, а потом в слуховое окно на чердак, где пахнет кошками, мочалой, гарью и где темно.
Там, около печного боровка, за стопкой безуглой бракованной черепицы, он осторожно кладет Катю и прикрывает одеяльцем.
Никто не видит Кольку, когда он вылезает из слухового окошка на крышу и спускается по лестнице вниз… Никто ли?.. Надо хорошенько осмотреть все кругом… И до чего же внимательны и быстры и хищны теперь пятилетние Колькины глаза!..
По лестнице вниз соскальзывает он, потом выбегает за угол дома и стоит, заложивши руки назад. Никого. Нигде… От восторга удачи он кувыркается через голову несколько раз и кричит воинственно, как кричат кобчики или ястребки.
Потом он вынимает из-под кровати все свое имущество: большого черного шахматного коня с отломанными ушами, белого кролика, сделанного из чего-то очень пушистого и нежного до того, что Колька только любовался им, отставляя его на всю вытянутую руку, и говорил восхищенно: ‘Эх, ты-ы!.. Вот это так заяц!..’ Глаза у кролика были два розовых стеклышка, кролик сидел на задних лапках на красной дощечке, когда Колька давил какую-то шишечку внизу этой дощечки, ‘заяц’ пищал протяжно… Наконец, вытаскивает Колька торжественно пароход из тонкой жести, совсем как настоящий, так ловко окрашенный в черное, белое, красное, и с колесами, с мачтами, с двумя трубами… На воде он плавает, конечно…
— Да где же ты взял такой пароход, малый? — в свое время спросила Фекла.
И он ответил тогда, так же, как о коне и зайце:
— Где взя-ял!.. Нашел, — вот где взял!
Но была у него еще одна блестящая медная штучка, не большая, но затейная. Перестилал весною пол в их домике плотник Илья (нос красный, усы желтые, в фартуке, как баба), и вот у него увидал он эту штучку: в середине между медяшками стеклышко, и под стеклышком бегает шарик. Илья становил ее на балки и смотрел в стеклышко, потом подтесывал балки топором и опять ставил и смотрел.
— Это что-й-то? — спросил Колька.
Илья повернул к нему голову в екнем картузе, кашлянул, нахмурился и ответил:
— Это… для удивления дураков.
— А раньше? — обиделся Колька.
— Да и раньше так же само было: чтобы дураки удивлялись.
Колька отошел от него тогда, а сам следил зорко.
И когда уже кончил свою работу Илья и сложил все инструменты в обшитую парусиной худую кошелку, а сам пошел к колодцу, где стирала Фекла, получать за перестилку, Колька выхватил из кошелки то, что его поразило, и убежал, а Илья ушел с кошелкой домой, не заметив пропажи.
Эту четвертую свою игрушку Колька не показывал даже и матери. И вот теперь она важно сияет, эта игрушка, на двух поставленных кирпичах, очень важно!.. Так же, как собор в городе на горе… В траве перед нею пасется белый заяц… А вот вороная лошадь скачет!.. Она тебя, зайца, копытами сейчас затопчет! Беги, заяц!.. Беги во весь дух!.. И левой рукой он двигает коня, а правой спасает зайца. Конечно, он успевает при этом надавить там какую нужно кнопку, и заяц отчаянно пищит от страха. Однако погоди так уж очень резвиться, вороной конь! Подходит пароход к церкви (она же и пристань). Пароход подходит и гудит: — Бу-у-у-у-у!.. — очень долго и басом. Сделает небольшой перерыв и опять: — Бу-у-у-у!.. Привез какие-то мешки, ящики, — вообще грузы… Тут нужно бросить пока коня и скорей-скорей, пока пароход не перестал гудеть, нагружать его всяким сором. Конечно, подошел к пристани. Надо выгрузить этот сор на пристань и везти его дальше на вороном коне в город. Но у коня где же дроги?.. Может быть, лучше на зайце? У него есть куда сложить груз: на дощечку под задние лапы, и пусть везет… Эй, ты, заяц!.. Иди-ка сюда, заяц!.. Бу-у-у-у-у!.. Пароход дает уже первый гудок. Вот тебе, зайцу, груз, — трудись, заяц! Пускай и лошадь везет с тобой рядом, если тебе тяжело. А то ишь ты, лошадь! Только бы ей скакать, а возить не может!.. Бу-у-у-у!.. Гудит пароход: второй гудок… Сейчас еще третий и отчалит…
Но не удается отчалить пароходу: с низка по дорожке поднялись уже и подходят к дому сзади Кольки несколько человек. Тут и Надя, которую ведет за руку мать, сиделка, сверкая очками, тут и плотник Илья, — фартук и картуз синий, тут и садовник, Иван Николаич, в желтой соломенной шляпе, и, наконец, тут же мать его с небольшим узлом белья на спине и отец с узлом побольше.
И Колька, испугавшись такого множества, стремительно вскакивает, оставляет все игрушки и бросается в кусты.
Из кустов, с бугорка, шагов за сто от дома ему отлично видно, как блестит его церковь в руках у плотника Ильи, как его вороного коня и пароход взял Иван Николаич и как он качает своей шляпой вправо-влево, а Надина мать все наклоняется к его матери и показывает куда-то рукой, а в руке у нее белый заяц, и очки ее сверкают так, что даже больно смотреть.
Но он не все слышит, что они говорят, даже старается не слушать: все равно уж теперь не будет у него ни зайца, ни коня, ни парохода… Но зато они не найдут Кати! Куда им ее найти!
Колька не может даже и представить, как это сразу могло собраться такое множество людей в одно время, все сразу. Он не знает, что люди, как муравьи: сбегаются — разбегаются, сходятся — расходятся. Он не знал, что в домике садовника Ивана Николаича работал Илья, что когда он услышал по соседству, у сиделки, рыдания Нади и узнал, по какой причине это, — он вспомнил про потерю своего ватерпаса, а Иван Николаич кстати вспомнил про то, что совершенно непостижимо исчез куда-то конь из его шахмат, и вместо него теперь нелепый обрубок прыгает по доске, а кроме того, для него ясно стало, что, пожалуй, не цыганка бродячая украла пароход его Жени, а тот же самый мальчишка прачки, приходивший к Жене играть.
Колька не слышал, сколько торжества было в голосе Ильи-плотника, который крикнул, подходя к дому:
— Вон он, и ватерпас нашелся!.. Ну что, не говорил разве я?
Он вытирал ватерпас фартуком, вертел его так и этак и приговаривал:
— Дивно, как еще не расшиб!.. Этому народу долго ли?.. Кирпичом трахнул, и есть!.. А его теперешнее время, ватерпас-то такой, — где его купишь?.. Теперь и напильники продают, — маленькие, по восемь гривен, — только-только один раз пилу направишь, ну и бросай…
Не слышал Колька и того, с какой укоризной говорил садовник:
— Выходит, значит, это не мальчик у вас растет, а настоящий похититель!.. Потому что порядочный мальчик… — Обождите! Вы после скажете! — он должен получать наставления от родителей своих, — вот что!.. А вы, значит, ему никаких нотаций не читаете, — обождите, дайте сказать! — и будете вы с ним потом плакать… Я вам истину говорю!
Иван Николаич и не очень стар, — лет сорока пяти, — но он высокий, медлительный, чернобородый, с толстым, как сазан, носом, и важности необычайной.
— С пароходом еще благородно обошелся, — добавляет он задумчиво, — а вот коню ушки, конечно, пообломал!.. Ведь это порча вещи, — обождите!
Но и сиделка, мать Нади, не дает ничего сказать Фекле.
Она нападает яростно, потому что кролик Нади нашелся, вот он, — факт налицо, — но где же кукла?
— Если вы мне сейчас же не разыщете куклу, то я… я… я и не знаю, что сделаю!.. Я и не знаю, что сделаю!.. — наседает она.
Голос у нее звонкий, визжащий, талия тонкая, муравьиная, и она сгибается и выпрямляется, сразу, без всяких усилий, — и блещет, блещет очками.
— Колька-а!.. — кричит мать в кусты. — Колька, иди до дому!.. Ох, и бить буду!..
А ей, Надиной матери, говорит осторожно, улыбаясь одними глазами:
— Разве ж оно придет теперь?.. Оно теперь забежит на край света прямо! А как он через эту куклу паршивую пропадет?.. На-ку-пают чепухи всякой — кукол!.. Вот уж остатки буржуазии!.. А через эту куклу мальчишка пропадать теперь должен? По-вашему, так?
— Конечно, нотацию, — справедливые ваши слова, Иван Николаич, — говорит тем временем отец Кольки. — Однако что поделаешь? Природа, она преодолевает натуру, — вот!
Оттого, что он нес в гору тяжелый узел с бельем, у него из слабой узкой груди дыхание вылетает со свистом, но кашлять он не решается, терпит, и только трет себе шею рукавом рубахи.
— Мне до вашего мальчишки нет дела и до вас тоже! — кричит сиделка. — Белье себе я сама стираю!.. Мне есть дело только до куклы, которую, если хотите знать, я и не покупала, — да здесь такую и не купишь, — а подарила мне больная одна за мой труд каторжный, бессонный, если хотите знать!.. ‘У вас есть, говорит, дочка — девочка?’ — ‘У меня есть, говорю, маленькая дочка — девочка’. — ‘Так вот это ей, говорит, от меня подарок за ваш каторжный труд ночной!..’
Из-под очков на желтые щеки выползают у нее слезы, но тонкая талия все разгибается — сгибается, разгибается — сгибается, точно она делает гимнастику.
— Что вы ко мне с той куклой пристали? — начинает кричать и Фекла. — И очи мои той куклы не видели. Где ж она, эта кукла, быть может, когда ее нет?
— А я аж давно от Жени своего слышу, — медлительно продолжает о своем Иван Николаич, сверху вниз уставясь в морщинистое лицо Савелия с очень большими глазами. — Зря на цыганку думаете, будто она это взяла, — обождите… И после цыганки пароход мой у меня никак двое сутков был…
— А чего лестница на чердак стоит?.. Ты ставила? — не слушая, спрашивает у жены Савелий.
— Какая лестница, — отвяжись ты, хвороба!.. Лежала себе лестница, где и счас лежит!..
— Однако стоит…
И тут же как-то сами собой тонкие, в серых брюках, ноги плотника Ильи задвигались к лестнице, и вот уж, завернувши фартук, попробовав руками, выдержит ли, — лезет Илья на чердак и бормочет:
— Стамеску еще одну я где-й-то посеял, — хорошую стамеску, — нонче такой не найдешь… Не иначе, как тут у него склады…
Фекла кричит неистово:
— Ты что же это такое так нахально?.. С обыском в чужой дом явился?
Острое лицо ее покраснело сплошь, из-под белого платка выбились русые косицы, — чуть не ухватила она за ногу Илью, но, когда опоздала все-таки и он взобрался на крышу, толкнула лестницу, и, легонькая, сухо брякнулась она наземь, взбрыкнув ножками.
Столпились все поближе к слуховому окошку, и вот показалась из него рука с красным одеяльцем и потом другая рука с куклой Катей.
Чуть только увидела свою Катю маленькая Надя, всплеснула ручонками и спрятала лицо в платье матери.
Колька жадно глядел на крышу и, когда увидел на ней Илью и потом как из слухового окошка закраснелось одеяльце, как флаг, кинулся бежать дальше, пригибаясь к земле и воя, и уже не оборачиваясь назад.
Необыкновенно, чрезвычайно это вышло! Только выбежал Колька на пригорок, оказалось, сидел там какой-то человек, — старик, волосы седые, длинные, зонт над ним, а перед ним на фанерке картина.
Колька сразу перестал выть: старик водил по картине кисточкой, красил картину.
— Во-от, гляди!.. Красит картину!.. — для себя, но с таким удивлением сказал Колька, что старик услышал и обернулся.
Усы — тоже седые, а зонтик привязан к колышку бечевкой.
Поглядел только старик, — глаза черные, однако не злые, — опять принялся красить.
Тогда Колька подошел к нему совсем близко, на шаг, и очень хорошо различил на картине белые дома, церковь, собор — повыше домов, реку и на ней пристань. На пристани много ящиков, мешков, и отъезжают лошади с дрогами.
— Вот ка-ак!.. — начал улыбаться тому, что красил этот старик такое ему привычное, Колька.
— А?.. Что, братец? — спросил старик и еще раз поглядел на него, а глаза ничуть не злые.
Колька улыбнулся шире.
— Ты что, — здешний, хлопчик?.. Где живешь?..
На голове у старика ничего, — только волосы, как белая шапка.
— Там живу, — качнул Колька головой вниз.
— Та-ак… Здешний, значит… Ну, садись, рассказывай…
— Чего рассказывать? — насторожился Колька, а сам посмотрел в сторону дома: не идут ли за ним.
— Так, вообще… Тебя как зовут?
— Колька.
— Так вот, Колька… Значит, Колька… Валяй, рассказывай дальше…
— Об чем рассказывать?
— Ну, мало ли у тебя?.. Есть такие ребята… разговорчивые… Вот и ты, брат, такой, — я уж вижу…
— Нет! — уставился Колька на его ухо, из которого тоже лезли седые волосы.
— Плохо!.. Плох ты, Колька… Должен ты говорить и меня учить, а я должен слушать… в священном трепете…
— Ты говори сам, — предложил Колька.
— Я?.. Я уж говорил, брат Колька… Мне уж надоело.
И вдруг подавил он трубочку белую, — из нее так и выскочила, как червячок, оранжевая краска.
Старик повозил ее кисточкой по дощечке и ляп-ляп — вдруг загорелись, как живые, макушки собора.
От удивления, от крайнего восторга у Кольки как разинулся рот, так и не хотел очень долго закрыться. Эта яркая краска, от которой, как живая, стала церковь, эта золотая краска в серебряной трубочке его приковала… Тут же, около ящичка с другими красками, была на землю брошена эта трубочка.
И вот Колька присел на корточки так, что прочный большой палец его правой ноги пришелся как раз к этой трубочке, и он, не сводя глаз своих с незлых черных глаз художника, занятого своим этюдом, начал осторожно двигать этим пальцем, чтобы подтянуть трубочку под ступню.
Все не закрывая рта, как причарованный, глядел он на художника, и, заметив его взгляд, самодовольно говорил старик:
— Да-с… Вот так-то, брат Колька… Называется это — жи-во-пись… Живопись называется… От тебя же я все-таки смиренно жду, что ты мне такое велемудрое расскажешь…
— На кой? — хрипло выдавил из себя Колька, чувствуя уже трубочку под ногою.
— Как ‘на кой’?.. В поученье! — балагурил художник.
А Колька, все не сводя с него глаз, уже захватил осторожно серебряную трубочку с золотой краской левой рукою, но, захвативши, он не мог усидеть спокойно. Он вскочил и бросился бежать, и тут же заметил у него в руке свой тюбик кадмия художник, и он тоже вскочил.
— Ку-да-а?.. Куда взял?.. Ты-ы!..
И за бегущим Колькой побежал старик — сухой, рот черный, глаза страшные, волосы — белой шапкой…
Колька выпустил из руки тюбик, — только бы самому убежать! — а старик кричал ему вслед:
— Ах ты, жулик московский, а-а!.. Вот это так жу-улик!..
Колька вернулся домой тогда, когда все уже разошлись, отец лег спать, как всегда, а мать разводила огонь под вываркой у колодца.
Мать его била небольно (матери редко бьют больно), мать только все грозила ему:
— Вот погоди, дай отец встанет!..
И вот, в ожидании, когда встанет отец, он стоит около стены, к которой с таким неоцененным трудом приставлял он лестницу, и ковыряет пальцем штукатурку. Сыплется известка, сыплется глина, начинает уже показываться плетень, когда подходит кошка, мурчит и трется крутым лбом об его голую ногу.
Он отшвырнул ее. Она обиженно уселась недалеко и начинает вылизывать языком грудку. Она — плотная, серая с черными полосами, как маленький тигр, и хвост у нее толстый и черный, но на груди примостилось белое пятно.
Она кажется Кольке вдруг необыкновенно красивой, почти так же красивой, как кукла Катя. И она — своя… Это его кошка. А ну-ка, приди-ка кто-нибудь ее у него отбирать? Он тогда во всех будет швырять кирпичами! Он и на Ивана Николаича не посмотрит!.. Это его кошка!
— Кис-кис-кис! — зовет он тихонько, не поворачивая к ней головы, только скашивая глаза вбок до предела.
Кошка встревоженно глядит на него двумя зелеными огоньками и начинает облизывать грудь с еще большим одушевлением.
— Киса-киса! — погромче говорит Колька.
Кошка только чуть зиркнула и продолжает свое.
Кольке хочется, чтобы его кошка опять подошла к нему и потерлась об ногу лбом, но она не подходит.
Тогда он двигается к ней сам, — не открыто, а боком, лениво, и не глядя на нее, а даже отвернувшись. Однако кошка отскакивает шага на два, глядит тоже искоса, как он крадется, и зевает.
Он делает вид, что совсем она ему не нужна, и заходит немного в сторону, и, когда кошка беспечно растягивается на траве навзничь и начинает играть с колоском овсюга, он кидается на нее хищно, хватает изо всех сил и тащит.
— Ты чего не шла, когда я тебя звал, а? — грозно спрашивает Колька и дергает ее за хвост.
Кошка мяучит рассерженно и выпускает когти.
И как раз мать, вместе с чужим вынесшая мыть и свое белье, берет в это время в руки его одеяло и, оборачиваясь на мяуканье кошки, кричит ему:
— Брось кошку!
— Не брошу! — бубнит в ответ Колька.
— Эта кошка — ловущая на мыши, дурак!.. Это дорогая кошка, а ты ее таскаешь!
— Ну?
— Двадцать разов говорила тебе: не бери кошку на руки!.. Портится кошка от рук!
— Ну-у?
— Я тебе вот нукну сейчас!.. Брось, говорю!
— Не брошу! — твердо отзывается Колька. — Моя кошка!
— Как это твоя?
— А то чья же?.. Скажешь, — Надькина?
— И вовсе моя это кошка, а не твоя!.. Я ее у Петровны котенком достала, тебя еще на свете не было, дурака такого!.. Это — породного заводу кошка!
— Тво-я?.. А у кого она на кровати спит, а, что? — торжествует Колька, но уже озадачен.
— То-то у тебя в одеяле от нее блох полно!.. Да матушки ж мои родные, — так и ползают, как жуки!.. Брось сейчас кошку, тебе говорят!
Колька онемело смотрит на мать и бросает, наконец, кошку так, что она прыскает стрелою в кусты, а хвост — копьем.
— Ба-атюшки!.. Да их и не вытрусишь, окаянную силу! И до вечера не подавишь! — ужасается Фекла, проворно действуя пальцами.
— Не дави!.. — вдруг в голос кричит Колька.
— Как это ‘не дави’?.. Они же тебя, дурного, поедом едят, — кровь твою сосут!..
— Пусть едят!.. Не тебя ведь едят? — кричит Колька.
— Еще бы меня ели! Уйди! На тебя прыгнут!
Но Кольку уже нельзя теперь отогнать. Пусть игрушки были не его, пусть Катя была не его, пусть золотая краска была не его, пусть даже и кошка теперь не его, но блохи в его одеяле!..
И он подступает к матери, обеими руками крепко хватается за свое одеяло и кричит:
— Ступай своих блох дави!.. А моих не дам! А моих не дам!.. А моих не дам!..
И он весь дрожит тугой злой хорьковой дрожью, и глаза у него округлели, и зубы ощерены, — вот-вот кинется и укусит!
— Что ты, дурная мазница!.. Что ты, стервец! — удивляется и даже слегка пугается мать.
А он тянет одеяло изо всех сил, он краснеет до последнего, но уж не кричит в голос, а бормочет сквозь зубы, хрипя:
— Мои блохи!.. Мои блохи!.. Мои блохи!..
Февраль 1928 г.

Комментарии

Мелкий собственник

Впервые напечатано в ‘Красной ниве’ No 16 за 1928 год. Вошло в сборники ‘В грозу’ и ‘Движения’. В собрание сочинений С. Н. Сергеева-Ценского включается впервые. Печатается по тексту второго тома Избранных произведений, 1937.

H. M. Любимов

——————————————————-

Источник текста: Сергеев-Ценский С. Н. Собрание сочинений в двенадцати томах. Том 3. Произведения 1927-1936. — Москва: Правда, 1967.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека