Мать, Елпатьевский Сергей Яковлевич, Год: 1904

Время на прочтение: 7 минут(ы)

С. Елпатьевскій

IX. Мать.

С. Елпатьевскій. Разсказы. Том 3. С.-Петербург. 1904.
Ночь. У-у-у… плачетъ Даша, уткнувши голову въ подушку. Вотъ уже второй годъ каждую ночь въ одно и то же время она просыпается и начинаетъ выть страннымъ, жалобнымъ воемъ. Кто-то приходитъ къ ней по ночамъ, до того неимоврно страшный, что, когда пытаются узнать отъ нея днемъ, она блднетъ и дрожитъ и проситъ не спрашивать, потому что ей страшно вспоминать, страшно выговорить.. Уже взрослой, она разсказала мн, что то была чумная двка, которая приходила къ ней по ночамъ и тащила ее подъ камень. Я закрываюсь одяломъ, прячу голову подъ подушку, но этотъ однообразный, безъ повышеній и пониженій, глухой жалобный вой не уходитъ, я не могу спать, мн длается жутко. Я толкаю Дашу кулакомъ въ бокъ, такъ какъ изъ давняго опыта знаю, что отъ ласки она начинаетъ громче плакать. Средство дйствуетъ: Даша засыпаетъ, но скоро снова принимается выть своимъ жалобнымъ воемъ. Просыпается Митя, просыпается маленькій въ зыбк, и оба начинаютъ плакать. Я хватаю Варьку за волосы, такъ какъ она говоритъ мн что-то ужасно обидное и совсмъ не переносное для человка, проснувшагося среди ночи и не могущаго уснуть. Горница наполняется воплями, жалобными и отчаянными криками, несущимися изъ зыбки.
— И что это за наказаніе! — съ отчаяніемъ въ голос говоритъ мать.— Да перестанешь ли ты, Даша? Вотъ сейчасъ отшлепаю, чего ревешь…
— Бо-оюсь, маменька! Какъ закрою глаза, такъ она и идетъ и та-ащитъ,— съ громкимъ взрывомъ плача отвчаетъ Даша.
— Да кто идетъ, глупая? Кто тебя тащитъ? Видишь, я тутъ…
Даша молчитъ и тихонько всхлипываетъ. Если мать не можетъ справиться съ нами, она кричитъ:
— Отецъ!
Тогда изъ-за перегородки показывается сонный отецъ. Онъ деретъ на скорую руку за волосы тхъ, кто подвернется, и, совершивши скорый и правый судъ, молча удаляется къ себ. Тогда мы вс, правые и виноватые, недавніе враги, соединяемся въ одну обиженную сторону и горько ревемъ, а мать, забывши, что она же призвала отца водворять порядокъ, начинаетъ ласкать и утшать насъ и сердито бормочетъ по адресу отца:
— Только и знаетъ за волосы драть… Крутогорская ухватка! Нтъ, чтобы словами разговорить…
Мать забываетъ и то, что она не могла разговорить насъ словами и что сама же собиралась отшлепать, но ея дтей обидли, и ей жалко насъ.
— Иди ко мн, Дашенька!
Даша проворно бжитъ къ материнской кровати и ныряетъ подъ старое лоскутчатое одяло, которое, кажется, могло укрыть всю нашу семью. Не помнящая зла Варька, успвшая, впрочемъ, въ свое время дать мн сдачу, доврчиво прижимается ко мн и засыпаетъ.
Мать беретъ на руки Митю, недовольнаго приходомъ Даши и не желающаго лежать на кровати безъ матери, а босая нога ея мрно качаетъ зыбку, и сонный голосъ напваетъ:
— А баю-баю-баю, не ложися на краю…
Маленькій, должно быть, выспался, онъ очень доволенъ, что его качаютъ и одобрительно вторитъ изъ зыбки: ‘а-а-а’. Если мать перестанетъ качать, онъ сердится и начинаетъ плакать, тогда просыпается Митя и тоже реветъ, а измучившаяся за день мать со слезами въ голос говоритъ:
— Да что же это, Господи Боже мой… Заснете ли?
Глаза матери закрыты, голова безпомощно наклоняется то въ ту, то въ другую сторону, на рукахъ спитъ Митя, а нога мрно качаетъ зыбку. Тихо скрипитъ оцпъ, мигаетъ лампадка, а сонный нжный и всегда такой печальный голосъ тихо напваетъ съ кровати:
— А баю-баю-баю…
Скрипитъ оцпъ, качается зыбка…
Кто тамъ въ этой зыбк: Анюта, Гриша, Оля? Ихъ много было. Зачмъ-то приходили они въ міръ, бленькіе и черненькіе, мальчики и двочки, они смотрли на Божій міръ срыми, голубыми, темными глазками, смялись и плакали, различали горькое и сладкое, выговаривали ‘тятя’ и ‘мама’, ползали по полу голыми ножками и, схватившись ручонками за лавку, пробовали встать… А потомъ ложились въ блые сосновые гробики, и ихъ уносили на наше темное кладбище.
Ддушка Филиппъ насадилъ своими руками и, должно быть, по своему вкусу, одн елочки. Съ тхъ поръ выросли огромныя ели, и темнымъ лсомъ глядло между полей наше кладбище. Тихо было въ немъ, не прилеталъ соловей къ угрюмымъ елямъ, и только кукушка по веснамъ говорила оттуда людямъ о смертномъ час.
Выростали тамъ въ томъ углу, гд лежали ддушки, маленькіе холмики, заростали зеленой травой, забывались понемногу голубые, срые и темные глазки…
Только не закрывались раны въ сердц материнскомъ.
Урвется мать въ церковь,— не часто отъ дтей ходить удавалось,— на могилку зайдетъ, меня возьметъ.
Пять могилокъ, пять маленькихъ холмиковъ, заросшихъ травой, изъ которой выглядываетъ блая ромашка и розовый горошекъ, сгрудились кучкой рядышкомъ между покосившпмися и почернвшими крестами большихъ могилъ. Мать долго молится, стоитъ на колнахъ и припадаетъ лбомъ къ зеленымъ холмикамъ, а слезы тихо катятся по щекамъ, и беззвучно шевелятся губы.
— Гришенька, золото ты мое… Оленька, умница ты моя расхорошая…— вырвется шопотъ, и забудется мать. Стоитъ и смотритъ на могилки, словно слушаетъ, какъ тамъ вверху тихимъ гуломъ шепчутъ ели…
Я дергаю ее за платье, она долго не замчаетъ и потомъ опомнится.
— И то домой пора…— Перекрестится еще разокъ, вздохнетъ глубоко и побредетъ домой, унылая-унылая, забывши про меня.
А плакать-то некогда, горевать времени нтъ…
Насъ семерыхъ обшить и накормить надо, а тамъ хозяйство, а тамъ новые дтскіе глазки ждутъ отъ матери улыбки, требуютъ ласки…
И не вс матери такъ богаты, чтобы могли вволю наплакаться надъ умершимъ ребенкомъ…
Помню, Гриша умеръ. Болзнь какая-то ходила по деревнямъ и подбирала много дтей,— и тхъ, что въ зыбкахъ качались, и тхъ, которыя ползали и ходить учились. Горлъ ребенокъ, красный длался, а потомъ умиралъ. Докторовъ въ то время не было. Назжалъ изрдка лкарь изъ города, но вс такъ и знали, что онъ насчетъ мертвыхъ тлъ, а живыхъ не касается и лчиться у него такъ же странно было бы, какъ идти внчаться къ могильщику. Лчили богоявленской водой, малиной, липовымъ цвтомъ, а больше полагались на милость Божію.
Умеръ Гриша въ ночь подъ воскресенье, а въ воскресенье назначена была помочь,— лто выпало жаркое, рожь начинала сыпаться. Кухня, горница и даже сни были биткомъ набиты столами, за которыми обдали мужики и бабы. Гриша лежалъ въ задней клти, служившей кладовой, и я былъ приставленъ къ гробику отмахивать вточкой мухъ отъ Гришинаго личика и стеречь, чтобы не взошла кошка и не попортила Гришу, чего мать ужасно боялась. Сквозь отворенныя двери до меня доносилось гуднье мужскихъ и бабьихъ голосовъ, упрашиванья отца и матери,
Въ кладовку входитъ мать, красная отъ жары и духоты, съ опухшими отъ слезъ глазами на усталомъ лиц. Она долго стоитъ, наклонившись надъ гробикомъ, катятся слезы изъ ея глазъ, и забываетъ она, что тамъ за столами гудятъ пятьдесятъ человкъ, которыхъ нужно обносить водкой и пивомъ, угощать кушаньями…
— Болзный мой… Сердешный мой… Али я не жалла тебя?.. Али не ласкала, Гришенька? — падаютъ, какъ слезы, жалобныя слова въ сосновый гробикъ. И долго-долго говоритъ мать съ сосновымъ гробикомъ.
Торопливо входитъ отецъ и останавливается, блдный и растерянный, и часто мигаетъ влажными вками, глубоко вздыхаетъ и крестится на образъ.
— Надежда Михайловна! Наденька…— осторожно трогаетъ онъ мать за рукавъ.— Что ужъ длать-то,— не воротишь… Божья воля, Царя небеснаго… Галдятъ мужики-то,— глухо говоритъ онъ.— Вотъ у насъ сколько ребятъ-то — объ нихъ подумать надо.
Мать торопливо утираетъ слезы фартукомъ и идетъ за отцомъ.
— Карпу Спиридоновичу поднеси, уважь…— шепчетъ въ дверяхъ отецъ.— Сама знаешь, какой онъ чивый…
И я слышу, какъ мать говоритъ,— я знаю, она стоитъ со стаканомъ водки и кланяется.
— Выкушайте, Карпъ Спиридоновичъ… Ужъ не обезсудьте, чмъ Богъ послалъ.
— Много довольны, Надежда Михайловна…
Мать снова упрашиваетъ. Долго и скучно тянутся безконечныя церемоніи.
Шумъ и галднье растутъ. Слышны тяжелыя шутки, взрывы смха.
Мимо окна съ громкими, крикливыми пснями прошли кончившія обдъ бабы и двки. Въ кладовку входитъ мать, она тяжело опускается на наваленные въ углу мшки и плачетъ горькими, безмолвными слезами.
Отнесли Гришу на темное кладбище, и подъ высокой елью выросъ новый холмикъ.
А вечеромъ разгорлась Даша, и потянулись долгія, безсонныя ночи… Некогда Гришину могилку оправить, некогда поплакать надъ нимъ…
Все не изсякаетъ великій источникъ материнской любви и жалости. Своего горя нтъ чужія слезы рядомъ льются. Придетъ къ матери баба и начнетъ жаловаться:
— Пожалй ты меня, Михайловна! Разговори ты меня какими—нибудь словами, радльница ты моя… Все Ларивонушка чудится. Придетъ будто ночью, да обниметъ, да какъ за-а-аплачетъ!..
Никогда моей матери не скучно говорить о дтяхъ. И примется она жалть бабу.
— Какъ не горько, Оринушка!.. Сама знаю, помретъ ребеночекъ — словно у тебя тла кусокъ оторвутъ. И все думаешь,— не сберегла, мало жалла…
Пожалетъ мать, разговоритъ ласковыми словами, иной разъ и поплачетъ вмст. И отлегнетъ у бабы на сердц, и уйдетъ она, умиротворенная чужой лаской и жалостью.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А между тмъ, такъ много радости и веселья было въ сердц матери… И ни горе, котораго такъ много испытала она, ни тяжелый, суровый гнетъ бабушки и нашего крутогорскаго дома съ его нравами и традиціями не могли потушить того свтлаго и яснаго, что лежало въ ней. Нужно было только, чтобы мы были здоровы, и чтобы въ дом не случилось бды,— тогда бывали веселые дни, которые я помню, какъ праздникъ.
Лицо матери сіяло, глаза искрились веселымъ и насмшливымъ огонькомъ и губы смялись, и прыгала на щек темная родинка, которую мы, дти, почему-то ужасно любили. Тогда въ чинномъ крутогорскомъ дом поднимался бунтъ. Мы облпляли мать, и она цловала насъ безъ конца — и въ губы, и въ. щеки, и въ волосы,— мы такъ любили эти поцлуи, и хохотъ раздавался изъ горницы. Она устраивала жмурки и ‘гулючки’, сама находила укромные уголки и прятала насъ, и бгала, какъ молоденькая, и смялась, и говорила веселыя прибаутки. Уставшіе, мы садились около нея на кровати, и она разсказывала намъ про свою сторону.
Это были удивительныя мста, совсмъ не похожія на нашу крутогорскую сторону. Тамъ росла пшеница, изъ которой пекли намъ папушники, и пшено, изъ котораго варилась наша любимая пшенная каша, тамъ на десятки верстъ тянулись поля безъ болотъ и лсовъ, тамъ росли кленъ и ясень, и родились груша и сливы, и арбузы, о которыхъ мы только и слышали отъ матери, тамъ, очевидно, было очень хорошо,— судя по тому, какъ оживлялась мать при этихъ разсказахъ. Разсказывала мать, какъ люди живутъ въ городахъ, и какъ двушкой жила она у своего брата — учителя семинаріи, гд и познакомилась съ моимъ отцомъ.
Небольшого роста, съ тоненькой, худенькой моложавой фигурой и милымъ, ласковымъ лицомъ,— вся нжная и свтлая,— мать такъ не подходила къ крутогорскому дому. Она любила все то, что осуждалось у насъ,— любила блый хлбъ и чай, который начали пить съ появленіемъ ея въ дом, любила рядить дтей, любила ихъ поцлуи, смхъ и шалости, была непочтительна къ памяти ддушекъ.
Должно быть, оттуда, изъ тхъ свтлыхъ мстъ, отъ тхъ свтлыхъ людей принесла мать свою ясную, ненапуганную душу, свои вкусы и привычки, и свои мннія — все то, чмъ она такъ рзко отличалась отъ крутогорскаго строя.
Растужится отецъ своими страхами, своимъ вчнымъ предчувствіемъ бдъ и начнетъ говорить съ матерью.
— Да полно, Тимоей Лукьянычъ…— начнетъ убждать его мать.— Самъ ты себя пугаешь. Ну, что теб благочинный сдлать можетъ? По служб ты исправный, голосъ у тебя — хоть бы и въ городъ, виномъ не зашибаешься — всмъ ты правъ. Да хоть бы и генеральшу взять,— вотъ ты все: напишетъ… Ну, напишетъ, а ты къ архіерею,— вретъ, молъ, она, дура,— заставьте прослужить при себ.
— Больно ты на языкъ-то востра… приди-ка къ архіерею съ этимъ,— въ монастырь на покаяніе и упятятъ…
Глаза у матери длаются злые, и негодованіе слышится въ ея голос.
— Дали людямъ этакую волю… Какая-нибудь, прости Господи… Либо нашего Созонта взять, пьянчужка, затычка кабацкая… Надъ людьми куражатся…
Отецъ машетъ руками и испуганнымъ голосомъ говоритъ:
— Помолчи ты, Христа ради… Пройдетъ кто мимо окна, да доведетъ въ уши.
Но мать все разгорается, все зле становятся ея глаза, и больше злобы и негодованія слышится въ ея голос.
— И пускай доведутъ… Я и царю скажу. Да погоди, не долго имъ надъ людьми-то измываться, сократятъ ихъ…
И, несмотря на пугающія его дерзкія рчи матери, отецъ становится веселе и начинаетъ улыбаться и шутливо говоритъ:
— Тебя бы въ благочинные, мать…
Хотя кром дтей мать почти все предоставляла бабушк, тмъ не мене, въ домъ постепенно входило все новое и новое, противъ чего возмущалась бабушка,— и новые наряды, и новые вкусы, и новыя привычки…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека