В этой кадке ничего необыкновенного не было. Кадка, как много других угольных кадок в порту. Круглая, суженная ко дну, стянутая туго железными обручами и толстой железной душкой, которой прикрепляли ее к шкентулю (цепи), прилаженному к паровому крану. Но угольщики — Порфирий Клин, Ваня Глухой и Алеша Мазут не могли нахвалиться ею. Лучшая кадка в порту. Легкая, послушная. В какую сторону ни нагни ее, сразу ляжет.
— Наполни ее в три лопаты кардифом, или антрацитом, — крикнул снизу из трюма форману, который дежурит вверху у люка, — ‘Bира’, — и глянь она уже ползет из черной широкой воронки, вырытой в угле, в трюме, вверх на шкентеле к голубому ласковому небу.
Наверху на минуту задержалась она, как бы загляделась на сверкающий рейд и носящихся с криком бакланов, или прислушалась к серебряному колоколу приморской церковки, повернула круто в бок, подхваченная гулко паровым краном, утонула в облаке свистящего и шипящего молочного пара, окунулась вниз на пристани в гущу ершистых угольщиков, которые подхватили ее живо, опрокинули над горами угля, высыпали ее содержимое, и глянь, — она уже плывет плавно, спускается опять вниз, в трюм к товарищам, которые, выпачканные углем, как дьяволы, с натертыми до блеска серебра лопатами в черных руках встречают ее веселыми возгласами:
— Причалила, купчиха.
— Где гуляла, с кем?
— Здравствуй, Марья Александровна…
Они очеловечивали ее и ласково называли Марией Александровной. Она представлялась им сдобной, круглой и доброй Замоскворецкой купчихой.
Алеша Мазут даже, раздобывшись краской и кистью у макировщика из агентства, выкрасил ее в синюю краску и нарисовал на наружной стороне небольшие карие глаза, крупный нос картошкой и крупные сочные губы.
Под конец, полюбовавшись своей работой, он слегка тронул сбоку вкусного рта ее кистью и получилась умильная ямочка, от чего кадка расцвела и стала совсем похожей на купчиху, а внизу он четко вывел ‘Марья Александровна’.
Нельзя сказать, однако, чтобы Марья Александровна щадила своих кавалеров. Не раз, наполненная до краев углем и поднятая стремительно кверху, она задевала одного из них пребольно своей семидесятипудовой тяжестью, но кавалеры ее уверяли, что боль, причиняемая ею, пустяки.
Иногда, не удержавшись на протертой, натянутой как струна цепи, она на полпути к люку обрушивалась вниз на голову угольщиков, но и тогда выходило так, что благоволила к ним. Угольщики уверяли, что она особым звуком предупреждает их об опасности, и они успевают отскочить в сторону.
За десять лет сколько полетов ввысь, в голубое небо, совершила Мария Александровна и сколько тысяч пудов антрацита и кардифа выгрузила она. Она работала с зари до последнего гудка, и все время среди сотен кадок, взлетающих как качели над угольными трюмами, можно было видеть ее круглое, красивое лицо купчихи и веселую ямочку.
А сейчас Мария Александровна отдыхает. Она лежит возле всякого хлама в агентстве, недвижимая. Она не работает давно и с тоской глядит большими карими глазами в голубое небо, которое так любила и к которому так часто, как на крыльях, уносилась. Тяжелая думка ее бессильно откинулась и заржавела.
И рядом со своей кормилицей на корточках сидит ее верный паж — Алеша Мазут. Товарищей его Порфирия и Вани нет. Их увели с собой на угольных транспортах неизвестно куда зуавы.
Алеша, как и она, соскучился по работе. Руки его как бы одеревенели. А весело было когда-то. Заберешься в полный трюм, сухой донецкий уголь в нем трещит, искрится и лучится на солнце. Врежешь лопату и давай подавать, только держись…
— Эй, чалый. Ты с пристани что ли? — спрашивает
Алеша, ковылявшего вдоль агентства хромого смазчика вагонов.
— Оттуда.
— Парохода с углем не видать еще?
Скоро, верно, будет… Войска идут на Дон отбивать уголь.
— Дай бог, — и, повернув к катке голову, Алеша говорит, — скоро, скоро, Мария Александровна, загуляем…