Мария Магдалина, Даниловский Густав, Год: 1912

Время на прочтение: 210 минут(ы)

Густав Даниловский

Мария Магдалина

Перевод Софии Михайловой-Штерн (1923)

Введение

Польский писатель Густав Даниловский — поэт жизни, писатель борьбы и энтузиазма, изведавший всю горечь и боль жизни.
Любовь руководит Даниловским во всех его произведениях, любовь к слабым, обиженным, страдающим и угнетенным (‘Nego’, ‘Сочельник’).
Любовь рисует ему грозные, предостерегающие видения современной цивилизации, основанной на общественных противоречиях и эгоизме (‘Поезд’, ‘На острове’).
Негодуя на не правды бытия, уходя в низы жизни, где царит удушливый мрак, мучительная боль и гнетущая тяжесть, Даниловский выносит оттуда ‘Ласточку’, роман из жизни учащейся и революционной молодежи, и повесть ‘Из минувших дней’. В этих произведениях он рисует ряд типов, ряд поколений, погибших во имя идеи мученичества в борьбе за свободу. Эта идея, этот романтизм чувства вел деда на бой за свободу Польши, отца в вихрь общественной борьбы, а ребенка в погоне за волшебным цветком папоротника затягивает в трясину, В ‘Ласточке’ Даниловский рисует страдания и муки революционеров, как почетный венец, и исход видит только в одном — в непримиримой борьбе с угнетателями.
Герои Даниловского гибнут не за свои грехи и не за грехи отцов, а во имя страстного стремления принести себя в жертву, погибнуть ради любви.
Таким же страстным стремлением пожертвовать собой во имя далекого идеала проникнут последний роман Даниловского ‘Мария Магдалина’ — произведение сильного и мощного таланта, написанное искренне вдохновенным художником.
Произведение это, вышедшее впервые в Галиции, во Львове, в 1912 году, было конфисковано. Такая же участь постигла его во всех странах Европы. И конечно, папа внес его в список книг, запрещенных католикам.
Наконец, в Австрии этот роман появился благодаря некоторому обходу закона.
В Австрии есть закон, согласно которому все речи депутатов рейхсрата печатаются стенографически и распространение их ни в коем случае не может быть запрещено. Польский депутат Регер внес запрос министру юстиции: на каком основании министр запрещает печатать результаты свободного научного исследования в виде романа писателя Даниловского ‘Мария Магдалина’. А для подкрепления своего запроса Регер прочитал на заседаниях рейхсрата весь роман от крышки до крышки. Его чтение попало в стенографический отчет, и роман в тысячах экземпляров разлетелся по всей Австрии.
У нас, в России, во времена царизма не только строжайше было запрещено самое произведение, но даже за мою статью о нем и краткое изложение содержания романа, напечатанные в ‘Вестнике иностранной литературы’ в 1914 году, редактор журнала был привлечен к ответственности по обвинению в богохульстве и кощунстве и приговорен к тюремному заключению.
Только теперь это художественное, поэтическое произведение может, наконец, появиться в России свободно на свет.

С. Михайлова-Штерн

Глава 1

Среди мрачных, словно выжженных недавним пожаром, бесплодных окрестностей Иерусалима гора Елеонская, закрывавшая Иерусалим с востока, и долина Кедронская составляли благословенное исключение.
Пологий откос глубокой лощины, непосредственно примыкающий к городским стенам, был еще полон мусора и звенел отголосками крикливой суеты беспокойной столицы, но за извивавшимся на дне котловины потоком, называемым Зимним, уже расстилалась зеленая мурава, а несколько шагов в сторону привлекал к себе взоры тихий Гефсиманский сад.
Позади него возвышалась высокая гора Елеонская, яркая от зелени и подернутая голубоватым туманом. Там, среди деревьев, белели маленькие домики и усадьбы. На уступах горы зеленели виноградники и плантации фиговых деревьев. Остро подымались стройные пинии и одинокие кипарисы.
Как сеть спутанных белых тесемок, извивались по всем склонам тропинки. В воздухе мелькали нежные горлицы, проносились голуби, которые бросались в ветви могучего кедра, как только издали показывалась рыжеватая, тающая на солнце тень ястреба.
Точно от играющего ветерка колебались травы и хлеба и пряно испускали свой аромат белые и голубые иссопы, мята, чабер, шафран, раскрывали пурпуровые чашечки лотосы, на лугах расцветали конский щавель, высокая рута и дивные розы Сарона.
Западный склон горы, менее выжженный солнцем, был еще более плодороден, более роскошен, и тут-то и находилось одно из самых живописных мест окрестностей Иерусалима — деревушка Вифания, Из высокой Вифании перед путником расстилался чарующий вид на крутые побережья Иордана, синие скалы далекой Пиреи, суровую пустыню Мертвого моря и неясный силуэт гор Моава.
Самая деревушка, окруженная венком буков и платанов, состояла из нескольких скромных домиков, среди которых выделялся стоящий несколько в стороне дом из тесаного камня, с деревянной галереей, поддерживаемой красивыми резными столбами из кедрового дерева.
Двор и сад окружены были каменной стеной, роскошно увитой розами, плющом, козодоем и другими вьющимися растениями. На всей усадьбе лежал отпечаток достатка и бережливости: цистерна посреди двора прикрыта плитами из тесаного камня, дорожки усыпаны щебнем. В небольшом, тщательно возделанном саду маслины, фиговые деревья, золотистые шелковицы, цветник и небольшой виноградник. Украшением сада была редкая в здешних местах величественная магнолия.
Усадьба эта принадлежала Симону, по прозванию Прокаженный, а арендовал ее Лазарь, который вместе со своими сестрами переселился сюда с берегов озера Геннисарет, из местечка Магдалы.
Неизмеримо тяжело было Лазарю покидать цветущую Галилею, но неприятности, испытываемые от жены и ее родственников, стали так невыносимы, что, согласно библейскому изречению: ‘лучше жить в пустыне, чем со злой и сварливой женщиной’, он из чудесной плодородной страны переехал в безводную Иудею и поселился на горе Елеонской, напоминающей своей свежестью и растительностью родные места…
Это был шаг необыкновенной энергии со стороны человека, который от самого своего рождения был беспомощным, нелюдимым и неспособным к реальной жизни мечтателем, погрузившимся в мираж смутных, неопределенных грез о нездешних мирах, в глухую тоску о давно минувших временах непосредственного общения с Предвечным, временах блестящих царей и ревностных пророков избранного народа.
Слабый, с больными легкими, часто впадающий в длительные обмороки, Лазарь только формально считался главою дома, в действительности же бразды правления находились в руках предусмотрительной и хозяйственной Марфы, которая неутомимо работала с самого раннего утра до вечерней звезды, В этом труде, которому она иногда отдавалась с какою-то яростью, Марфа находила исход своим буйным жизненным силам, прибежище от тяжелой заботы о больном брате и от суеверного ужаса перед своей младшей сестрой Марией Магдалиной, живущей в чаду безумия.
Недаром матери Марии, когда она носила ее, снилось перед самыми родами, что от нее родится ветер, смешанный с огнем, — дочь ее с самых юных лет стала оправдывать этот вещий сон.
Живая, как пламя, впечатлительная, необычайно привлекательная, и в то же время рассудительная, в детские годы она была радостью и светом своей семьи. Но по мере того, как развивалась ее грудь, тесно становилось ей дома, душно и неуютно на узкой циновке девичьей спальни. Что-то неведомое гнало ее в луга, рощи, вольные поля, на пригорки, к водам, где она вместе с пастухами отдавалась своевольным шалостям, лукавой беготне, а потом тайным поцелуям и мимолетным ласкам, от которых расцветала ее красота и загоралась ее кровь.
Еще узкая в бедрах, она уже пользовалась славой несдержанной ветреницы, а вскоре потихоньку стали шептать, что и девичество ее нарушено. Пошли сплетни, оскорблявшие память ее матери, что недаром красивый греческий купец, много лет тому назад бывший в Магдале, так щедро одарил перед своим отъездом семью Лазаря, оставив ценную камею с магической надписью, а также целую штуку узорчатой материи для будущего потомка, которым оказалась Мария.
Действительно, своим тонким правильным носиком, розовыми, маленькими, как раковины, ушами, роскошными золотисто-красноватыми волосами Мария резко отличалась от общего типа семьи Лазаря — чернокудрых брюнетов. И только ее фиолетовые, продолговатые, в часы спокойствия сонные и влажные глаза, да некоторая ленивая томность в движениях, свойственная известным своей красотой женщинам Галилеи, напоминали ее мать.
Несмотря на такую дурную репутацию, Марию все любили. Стройная, белая, точно вышедшая из молочной купели, от малейшего волнения розовеющая, словно утренняя заря, с пурпуровыми устами, полураскрытыми, как бы лопнувший цветок граната, она поражала своей неодолимой красотой, обезоруживала обаянием своей жемчужной улыбки, а длинными ресницами и протяжным ласкающим взглядом привлекала наиболее суровых. Живостью ума и пламенным темпераментом она умела так глубоко захватить и привлечь к себе простодушных жителей родного местечка, что они прощали ей ее легкомыслие.
— Кто же может носить огонь за пазухой и не сгореть от него? — говорили они в ответ на упрек непримиримых.
Это мягко-дружелюбное отношение повлияло на Марию успокаивающе. Она стала обращать внимание на свое поведение, а так как все обвинения против нее были основаны исключительно на догадках и, вопреки злорадству многих, она не забеременела, то клеветники скоро умолкли.
Между тем догадки их были на самом деле справедливы, но только они ошибались в личности соблазнителя. Это вовсе не был смуглый и гибкий, как тростник, молодой рыбак Саул, но тяжелый, некрасивый, волосатый Иуда из Кариота, оборванный бродяга, который скитался по всей Палестине, доходил до края обоих морей, блуждал по берегам Нила, посетил Александрию и даже жил недолго в далеком, таинственном Риме, грозной резиденции железных легионов Цезаря.
Красноречивый, лукавый, хранивший в своей большой рыжей голове хаос необычайных мыслей, а в груди под заплатанным плащом скорпионы мощных желаний и самолюбивых стремлений, сильный и беспринципный, он сумел воспламенить воображение экзальтированной девушки, овладел ее мыслями, опутал их ловкими софизмами, а юношескую кровь разжег до такой степени, что, улучив минуту, преодолел ее сопротивление и, овладев ею силой, долго держал ее под очарованием своей власти. Боясь последствий, он вскоре исчез так же внезапно, как и появился.
После его исчезновения Мария угасла, как бы впала в сонное забытье, и, хотя она привязалась к Иуде не столько сердцем, сколько пробудившейся страстью, душу ее заволокла печаль, а сердце разъедала горечь разочарования.
Состояние это продолжалось довольно долго. Но едва только притупилась острота сердечной раны, распаленная жажда наслаждений вспыхнула с неудержимой силой. Открытая настежь бездна чувственных наслаждений поглотила ее всецело, и после переселения в Иудею Магдалина повела свободную жизнь, пользуясь в Иерусалиме широкой известностью и успехом.
Веселые пиры, распущенные оргии, разврат, доходивший до безумия, сходили ей безнаказанно, ибо она имела сильных покровителей, между прочим и племянника Гамалиила, самого знаменитого в те времена ученого, имевшего сильное влияние на своих единоверцев и широкие связи при дворе.
Марфа в отчаянии видела, что сестра ее радостно утоляет жажду из каждой встречной криникорень, незаметно подлила отвар сестре в пищу и едва не отравила Магдалину. Мария тяжко расхворалась, но скоро выздоровела, и дьявол разврата, Асмодей, вновь принялся за свои соблазнительные проделки. Тогда Меер заявил Марфе, что, по-видимому, демон успел уже пробраться в почки, а раз он забрался так глубоко, то только одно чудо сможет выгнать его оттуда, да и притом, как говорят все, Марию опутал не один, а целых семь демонов.
Марфа была совсем уничтожена. Она пыталась было примириться с горькой судьбой, хотя это не давалось ей. Она чувствовала, что жизнь сестры не только вредит всей семье, но — что хуже — соблазн вползает в сердце самой Марфы, Приносимый домой Магдалиной угар веселых оргий, аромат чувственных наслаждений временами одуряли Марфу, возбуждая непристойное любопытство, а иногда, по ночам, ее даже охватывали приступы греховных желаний и навещали нескромные видения.
Она пыталась было жаловаться на Магдалину Лазарю и даже прибегала к влиянию почтенного Симона. Но Лазарь полагал, что худой мир лучше доброй ссоры, и не хотел ни во что вмешиваться, а Симон дал двусмысленный ответ:
— Душой тела является кровь, пока она кипит и горит страстями, а щедрый, Марфа, дает и не скупится.
Марфа не поняла, что хотел выразить старец, но почувствовала себя обиженной. Казалось, что Симон низвел ее на роль убогой от рождения, а добродетель ее считал не заслугой, а доказательством убожества.
Задетая за живое, она схватила металлическое зеркало и стала рассматривать себя. В зеркале отражались прекрасные, черные, влажные глаза, роскошные, синевато-черные, волнистые волосы, белоснежные зубы и полные, ярко-пурпуровые губы с соблазнительным пушком на верхней. Цвет лица был, правда, несколько смуглый, но зато Марфа сама залюбовалась во время омовения своими белыми, гладкими, как слоновая кость, бедрами, стройной талией, опоясанной широким поясом, почувствовала тяжесть полной крепкой груди и задрожала какой-то стыдливой дрожью скрытого могущества.
— Ошибаешься, старик, — думала Марфа, вспоминая, как в Магдале она, бывало, ходила за водой с кувшином на плече и не было юноши, который не стремился бы начерпать ей воды, а при встрече пошалить с ней, схватить за руки, перегнуть назад. И хотя Марфа всегда оставалась победительницей в такой борьбе, но домой она возвращалась, испытывая удивительную тяжесть в ногах, проводила вечер в лихорадочном ознобе, а по ночам вся горела огнем.
— Высока ценность тяжко дающейся добродетели, стоит она гораздо дороже, чем легкая и щедрая распущенность, — Марфа намеревалась преподнести это изречение Симону, но в пылу разговора высказала сестре все, что накипело у нее в душе.
Магдалина, казалось, слушала сначала ее стремительные упреки совершенно спокойно, но когда Марфа стала грубо упрекать ее в погоне за прибылью, вспыхнула:
— Ты ошибаешься, Марфа, я не люблю их золота так же, как их самих. Замерло сердце мое, хотя и раскрыты объятья мои… Предвечный наградил тебя добродетелью, а жилы мои наполнил огнем… Легко отворяется при каждом нажатии калитка моего виноградника, ты же — словно колодец, покрытый тяжелой плитой. Поэтому и спорим мы с тобой, как спорит застоявшаяся вода с огнем, свободно несущимся по ветру… Дай мне что-нибудь! Что-нибудь большее, чем веретено, более вечное, чем кудель!.. Что ты мне дашь?.. Горох чистить, кур щупать, перья драть? Ты хочешь, чтобы я предпочла чад и дым твоей печи ароматному пламени в амфорах?.. Ленивый ход жизни — шипучему вину, ссоры с рабами — звону арф, нежному напеву флейт и тому разноязычному, звучному говору, тому ропоту восторга, который поднимается вокруг, когда я мчусь в танце в легких сандалиях… и смертельному безумию, когда я одним движением отброшу тунику и предстану нагая, прекрасная, как я есть?.. Я предпочитаю щипать мощный затылок Ионафана, он смеется тогда, как конь, откидывает голову назад, как кентавр, стонет, когда я отталкиваю его и не даюсь ему, и я чувствую тогда, что я живу. Что ты мне дашь взамен тех одурманивающих, как цветы, нежных и своевольных, как золотые рыбки, стихов, которые умеет так чудесно шептать мне на ухо грек Тимон? Что ты мне дашь? Скрипение жерновов, мычание осла? О, я в тысячу раз больше предпочитаю циничную грубоватую речь Катуллия, который хлопает по плечу каждую девушку, когда и где только возможно, заразительно смеется, а если разгорится, словно породистый жеребец, то говорит своим возлюбленным страшные и дикие слова, чтобы довести их до безумия…
Ну, что ты мне дашь? Ничего! Ничего! — повторила она с отчаянием и убежала к себе.
После этого столкновения Магдалина долгое время не покидала своей комнаты, не допускала к себе никого, кроме верной рабыни Деборы, которая молча приносила ей пищу и питье и так же безмолвно уносила прочь нетронутые кушанья, Марфа думала, что сестра делает это нарочно, все ей назло. Но в таких поступках Магдалины было нечто совсем иное, более длительный и тяжкий, чем всегда, припадок меланхолии и печали. В такие минуты она испытывала впечатление глубокого одиночества. Ей казалось, что она так одинока, как затерянный шалаш в пустыне, как покинутая на море ладья, которую уносит и топит волна, но ни унести ее далеко, ни утопить окончательно не в силах. Ей казалось, что она проводит свою жизнь в кругу каких-то половинчатых радостей, в лихорадочном искании чего-то неуловимого, что живет и тоскует в ней самой, но никак не может вылиться в определенное желание.
Она чувствовала в такие минуты отвращение и ненависть к своим поклонникам, жадно стремившимся к ее телу, словно стадо к свежей траве. Все такие одинаковые и так похожие друг на друга. Она приветствовала их улыбкой врожденного кокетства, надеялась получить от каждого нечто большее, нежели волнение крови, и постоянно обманывалась… Изысканный патриций и обыкновенный солдат не разнились ничем: первый нежнее обнимал, второй только сильнее возбуждал.
Она ни разу не испытала безумной до замирания последнего следа мысли ласки. Вся ее эротическая изобретательность, которую она так умела возбуждать, доводила ее только до дикого припадка полнейшей распущенности, после чего обыкновенно следовали острая боль и горькое сожаление, что кое-что в наслаждении ускользает от нее, проходит мимо. Безумие крови разрывало ее жилы, но не возбуждало души. Обнимали ее мощные плечи, прекрасные руки, достойные кисти художника, но не прижал к себе ни один… Льнули к ней многие, но не прильнул никто… Ее дивное тело, казалось, было изменчивой волной, через которую проплывали мужи только затем, чтобы перейти к следующей. Полны были ее уста поцелуев, но пуста девичья чаша ее сердца.
Эта пустыня чувств иногда раскрывалась перед ней, как вопиющая бездна, и тогда наступали дни одиночества, полные горьких слез и взывающей громким голосом тоски. Мария переставала наряжаться, разрывала на себе одежду, словно в трауре после покойника, и ждала откуда-нибудь спасения, каких-нибудь новых потрясающих волнений, захватывающей радости или нечеловеческого страдания.
А так как ниоткуда не было никакого спасения и ничто не приходило, то после взрывов безумного отчаяния, мучительной борьбы с самой собой, печальных дум, странных планов и решений следовал период полнейшего затишья, душевного замирания. Мария, как подкошенная, падала на ложе, спала долгим, крепким сном и просыпалась, уже забыв про пережитые впечатления, словно выздоровев от долгой болезни, отдохнув душой и телом, переполненным жаром тихо, но неустанно нарастающих страстей.
Так было и на этот раз.
Опытная Дебора по одному только удару молотка в бронзовую плитку поняла, что кризис миновал. Она быстро вскочила с циновки, на которой лежала у порога комнаты, и подбежала к широкому ложу, устланному яркими коврами.
Мария слегка приоткрыла отяжелевшие веки, раскрыла отуманенные, влажные зрачки и ленивым взглядом окинула коричневое тело полуобнаженной рабыни.
Дебора дрожала от волнения. Ее продолговатое лицо с ярким египетским типом потемнело еще больше от жаркого румянца, заливавшего ее до самой шеи, ибо госпожа ее, переняв некоторые обычаи греческих гетер, допускала ее иногда к своему роскошному ложу, желая испытать в гибких объятиях обожавшей ее невольницы утонченное и нежное наслаждение.
Вздрагивая, Дебора приблизилась к ложу, и моментально угасла, видя, что розовые веки Марии снова закрылись.
С минуту продолжалось томительное молчание. Наконец, Мария сонно спросила:
— Который час?
— Уже миновала четвертая стража и тени стали короткими, — хрипло и с трудом проговорила Дебора.
— Четвертая, — лениво повторила Мария, и с наслаждением потянулась.
Легкое покрывало соскользнуло на каменный пол вместе с прядями курчавых волос, обнажив прекрасное, теплое, розовое ото сна тело, гладкие, атласные руки, круглые бедра, пышную грудь, сеть мелких голубых жилок в изгибах.
У Деборы кружилась голова от восторга, она закрывала глаза и до боли сжимала проколотое ухо, пытаясь унять волнение крови.
— Пора вставать, жарко уже верно. Я ужасно заспалась, — болтала Мария.
Полежав еще немного в задумчивости, она медленно повернулась, уткнулась лицом в подушки и вся утонула в пушистых волосах, закрывших, словно рассыпавшийся сноп пшеницы, затылок, плечи, спину и край постели.
— Собери!
Искусные, черные пальцы рабыни погрузились в светлое зарево, расправляя локоны, ловко приводя в порядок кольца цвета яркой меди. Расчесанные пряди волос вскоре превратились в один пламенный поток, отливавший золотом с переливами цвета красного дерева.
Дебора разделила этот поток на две части и стала свивать его в косы.
— Пахнут еще?
— Одуряюще.
Дебора спрятала лицо в шелковистых извивах волос и, обезумев, ничего не сознавая, стала покрывать их поцелуями, а потом прижалась пылающими губами к белоснежным плечам…
— Но! — капризно защищалась Мария, пряча в подушках прекрасные плечи, — ты щекочешь меня, чернуха!
Она весело засмеялась и стала шаловливо отталкивать прислужницу маленькой ножкой, нечаянно попала ей в грудь и воскликнула:
— Ну и здорова же ты! Груди словно тыквы! Ты, наверно, уже давно изменяешь мне, скажи, с кем?
Мария усадила рабыню рядом с собой, обвив ее своей прекрасной рукой, сиявшей словно мрамор на коричневом теле египтянки.
— Я, госпоже? — с искренним ужасом, широко раскрыв глаза, прошептала Дебора.
— Отчего же и нет? Испытай… Меня уже многие спрашивали про тебя, ты уже в летах. Полногрудая, широкобедрая, гибкая и тонконогая. Тебя охотно возьмут, хорошо заплатят, я дам тебе приданое, и иди в свет…
— Никогда!
— Ну, скажите, какая привязанность. За что?.. Разве я уже так добра к тебе? Помнишь, как я избила тебя сандалиями, а тут, — она показала на шрам на руке, — у тебя еще остался знак от моей шпильки…
Дебора прижалась губами к израненному месту и, покрывая его поцелуями, твердила:
— Бей меня, терзай, мучь до крови — я хочу, я люблю…
— Любишь, — задумалась Мария, — странно, я также люблю, но немного. Я не знала раньше этого. Но как-то однажды сладострастный Катуллий, когда я довела его до безумия, стал хлестать меня моими же косами. Сначала мне было очень больно, а потом я ослабела. Каждый удар страшно возбуждал меня, красные полосы палили меня, словно железные, огневые обручи. Я укусила тогда его до крови соленая и липкая… Люблю дразнить юношей, для того и существуют эти животные. Но издеваться над тобой! Вскоре ты сама станешь жертвой их лошадиной силы и грубых объятий.
Дебора дрожащими пальцами стала укладывать кудри Марии в высокую прическу, согласно греческой моде, с одинаковой ловкостью действуя как правой, так и левой рукой. Работала она довольно долго, так как волосы Марии были весьма своевольны, а она не любила носить много перевязок, предпочитая им одну только сетку из тонкой золотой проволоки.
Когда рабыня кончила, Мария подошла к дорогому зеркалу из полированной меди и залюбовалась сама собой.
В высокой прическе, словно в золотом шлеме, она выглядела действительно великолепно, напоминая олицетворенную богиню победы. Долго и с восхищением присматривалась она к своему отражению, наконец, торжествующая шаловливая улыбка появилась на ее губах, обнажив мелкие, ровные, словно жемчуг, зубы.
— Морщинка!.. Смотри, у меня морщинка, — притворялась Мария испуганной, показывая Деборе очаровательную складочку на точеной шее, — а тут темное пятнышко, — указывала она на прекрасную родинку на левом плече.
Между тем Дебора надушила воду в бассейне благоуханиями, но Мария не захотела купаться, а велела сделать обливание и затем вытереть себя досуха грубой тканью.
Обмывая госпожу, Дебора рассказывала ей все окрестные новости, говорила, кто спрашивал о ней, сообщила о подарке, присланном молодым Нетейросом, сыном богатого Сомия. Это был бронзовый подсвечник, изображавший танцовщицу, стоявшую на голове. Ноги служили подставкой для лампочки. Мария весело смеялась над остроумной выдумкой и восхищалась мастерской работой ювелира.
После обмывания Дебора достала шкатулку с красками и притираниями, но госпожа велела убрать ее, подать ей мелкие деревянные сандалии, золотую цепочку на шею и голубое платье с разрезными рукавами, схваченное золотой пряжкой на левом плече, свободно ниспадавшее на грудь и спину.
— А сегодня никого не было?
— Был какой-то человек из Галилеи.
— Из Галилеи! — обрадовалась Мария, вспоминая прекрасную страну детских лет и ранней юности. — Где же он?
— В саду вместе с Марфой и Лазарем, — ответила Дебора, завязывая сандалии красивыми бантами.
— Убери все! — приказала Мария, взяла веер из пальмового листа, чтобы хоть немного укрыться от солнечного жара, и сбежала по каменной лестнице в сад искать пришельца, Под тенистой магнолией, уже издалека, она увидала силуэт внимательно слушавшей Марфы, сгорбленную фигуру опирающегося на посох Симона, лежавшего на циновке бледного Лазаря и оживленные жесты больших рук сидящего к ней спиной мужчины.
Она подошла ближе и задрожала: она узнала большую голову и широкие плечи, покрытые рваным, грубым, выцветшим от солнца верблюжьим плащом. Это был Иуда из Кариота, которого она не встречала уже давно, со времени его непонятного исчезновения.
Лазарь восхищенным взглядом окинул Марию и ласково улыбнулся ей. Иуда встал и приветствовал ее словами:
— Предвечный да пребудет с тобой!
— Да благословит тебя Предвечный!.. — согласно обычаю ответила Мария голосом, притихшим от тревоги и беспокойства.
— Садись, — пригласила сестру Марфа, — Иуда принес интересные новости.
Мария послушно присела, полузакрыв глаза длинными ресницами. Только теперь, когда Иуда занялся опять разговором, она окинула его быстрым, беспокойным взглядом.
Он совсем не изменился. Это было все то же, опаленное солнцем, обветренное лицо, с глубокими, неопределенного цвета глазами, смотревшими несколько лукаво и дерзко из-под густых, неровных бровей. Большой, крючковатый нос придавал его лицу хищное выражение. Резкие скулы с чувственными губами, борода цапли, рельефные шишки на лбу и курчавые, торчащие словно рожки, рыжие волосы делали его похожим на сатира. Это впечатление еще усиливалось толстыми, грубыми сандалиями, невольно приводившими на память мысль о копытах, волосатыми ногами, настолько запыленными, что даже не заметно было ремешков от сандалий.
— Над тихим озером Геннисарет, — продолжал Иуда, — засиял новый свет. Сейчас это только начало светлой зари, но завтра уже может быть огонь, медная туча, гром и землетрясение.
— Какой-то необыкновенный пророк появился в наших краях, сын, помнишь, плотника Иосифа и прекрасной Марии, дочери Иоакима и Анны, родом из Назарета, по имени Иисус, — объяснял Лазарь Марии.
— Изгоняет злых духов и демонов, — многозначительно и со вздохом заметила Марфа.
— Может быть, так же, как и Баарас? — вспомнила Мария.
А когда Иуда стал уверять, что он сам видел, как из дома исцеленной бесноватой выбежал демон в образе красивого юноши, который забрался в больную, когда она шла за водой, то шаловливые огоньки забегали в глазах Марии при мысли о том, сколько такого рода нападений демонов пережила она сама когда-то на цветущих лугах Магдалы.
— Исцеляет лунатиков, прокаженных и одержимых, — говорил Иуда, — женщина, много лет страдавшая кровотечением, исцелилась той силой, которая исходит от него, только прикоснувшись к краю его одежды. Учение свое он излагает притчами, собирает вокруг себя убогий люд, учит и крестит водой.
— Как Иоанн, — сказал Симон.
— Иоанн, — прервал его Иуда, — что Иоанн? Он только умеет скорбеть да упрекать, предвещать беды и поражения. Как будто бы до сих пор мало выпало их на долю народа израильского. Он бы охотно сорвал последний плащ с плеч каждого иудея, одел бы его в сермяжный мешок, загнал бы в пустыню, в терновый шалаш, и кормил бы натощак саранчой. Иисус воду претворил в вино на радость пирующих в Кане Галилейской, грехи прощает людям, не умножает их забот, хотя не мир принес он на землю, а меч и суд, как он сам говорит. А царство на земле он обещает отдать не тем, которые накладывают тяжелое и невыносимое бремя на наши плечи, а сами не двинут и пальцем для облегчения его, но именно нам, угнетаемым и обижаемым, нам, которыми так презрительно кидаются священники, холодные, насмешливые саддукеи, и толкает ногой, как собаку, первый попавшийся легионер…
— Ты увлекаешься, слишком увлекаешься, Иуда, — резко вмешался Симон, поднял вверх руку и продолжал взволнованным и прерывающимся голосом:
— Давно уже не посылал нам великих пророков Предвечный, но все больше и больше появляется среди нас шарлатанов, вносящих сумбур в умы, волнующих общество обманщиков и совратителей. Разрослись ложь и несправедливость, словно плевелы, по всей земле нашей. Откуда ты знаешь, что он тот истинный, настоящий, за которого он выдает себя? Разве мало было и есть таких пророков, которых следовало бы изгнать навеки из среды народа и предать проклятью при звуках козьих рогов и свете черных свеч.
— Он творит чудеса, — заворчал Иуда.
— Но силой кого? Бога или князя тьмы? Иуда впал в угрюмую задумчивость. В голове его мелькала неясная мысль, что собственно решительно все равно, чьей силой творить чудеса, лишь бы достигнуть намеченной цели, а Симон продолжал:
— Мне все это кажется весьма сомнительным. Прочитай Писание и там ты увидишь, что из Галилеи никогда не может появиться истинный пророк, Ты знаешь поговорку, разве может быть что-либо путное из Назарета.
Иуда очнулся, подумал и вдруг неожиданно процитировал с пафосом:
— ‘И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем ты не меньше княжеств Иудиных. Ибо из тебя произойдет вождь, который упасет народ мой Израиля’. Именно в Вифлееме, куда отправился Иосиф, — там он был приписан по безбожному декрету Цезаря — исполнились дни Мариины, там родила она сына… Из Вифлеема происходит Иисус. И знайте еще, — добавил Иуда таинственно, нервно поводя плечами, — из дома Давидова, как высчитали и узнали мы, происходит он.
Последние слова Иуды произвели сильное впечатление на слушателей. Лазарь приподнялся немного, как бы пытаясь встать, лицо его смертельно побледнело. Симон как стоял на месте, так и застыл в этой позе с поднятой вверх головой: казалось, что он всматривается потухшими, выцветшими глазами в далекое небесное видение, Марфа не сводила встревоженного и беспокойного взгляда с мужчин, словно искала на их лицах истину.
Меньше всех была взволнована Мария: она уже слишком далеко отошла от верований, надежд и тоски своей среды, чтобы оценить важность принесенных известий и чувства, возбуждаемые ими. Кроме того, она не доверяла Иуде, прекрасно помня, какие сказки рассказывал он ей раньше, и подозревала, что все это он говорит далеко неспроста.
Мария справедливо оценивала Иуду, но только отчасти.
Иуда был действительно по натуре своей лукав, часто лгал, но не всегда сознательно. Очень часто он просто не в силах был бороться со своим кипучим воображением и бурным темпераментом, так легко перебрасывающим его из одной крайности в другую. Его яркая фантазия бессознательно окрашивала действительность в те краски, которые он сам желал в ней видеть и показать другим.
Необыкновенно способный, несмотря на отсутствие образования, он обладал порядочным запасом то тут, то там нахватанных сведений, отличался проницательным умом и большим житейским опытом, умел быстро ориентироваться в запутанных делах и вопросах того странного, непонятного мирка, раздираемого внутренними распрями, но сдавленного железным кольцом римлян, какой представляла из себя Иудея в те времена.
На этой постоянно потрясаемой внутренними землетрясениями и пылающей скрытым огнем почве Иуда с ранней молодости основывал свой храм самолюбивых грез — возвыситься во что бы то ни стало, хотя бы пришлось для этого перейти через грязь и кровь. Но отсутствие выдержки в его планах, словно фурия поспешности, гнало его с места на место, обращая в прах все ловко задуманные интриги.
Шли года, а Иуда по-прежнему оставался все тем же бездомным бродягой. Некоторое время он носил белые одежды, платок и топорик ессеев, живших жизнью общины, но не выдержал испытаний сурового ордена, изгоняющего из повседневности всякое наслаждение, как зло. Потом он решил стать искусным знатоком Священного писания, но ни сухая схоластика, ни туманный мистицизм не могли примириться с его живым, реально настроенным умом.
Будучи затем довольно долгое время на службе у священников-саддукеев, он проникся их холодным эпикуреизмом и в глубине души стал сомневаться в святости предписаний суровой обрядности. Только в мелких сумятицах, волнениях и уличных буйствах он чувствовал себя в своей стихии, но всегда умел вовремя отступить, когда дело принимало неблагоприятный оборот.
И при появлении Иоанна Крестителя он быстро присоединился к нему, считался его ревностным последователем, но потом позорно отрекся от него, тем более, что аскетическое учение сурового анахорета слишком противоречило его полному жадных стремлений характеру.
Встреча с Христом произвела на него необыкновенно сильное впечатление.
Чарующая личность прекрасного пророка, который не избегал вина, цветов, веселья и женщин, а в то же время собирал вокруг себя простой люд и утверждал, что первые будут последними, а последние первыми, мало заботился об обрядности, отрицал долгие молитвы и посты, устранял преграду между людьми и Вечным в лице обманчивого священства, а в туманных, неясных притчах как бы предвещал разрушение существующего порядка, — все это захватило Иуду.
С большим интересом слушая равви, он полной грудью ощущал свежесть и привлекательную новизну его учения. Он был уверен, что это несомненно муж Божий, но совершенно иной, чем прежние пророки. Как будто бы и верный закону, но на самом деле отступник от закона, разрушающий старое, строящий новое, удивительно снисходительный к слабым, униженным, заблудшим и грешным, суровый по отношению к сильным и добродетельным фарисеям.
Все это увлекало Иуду, но в то же время заставляло его опасаться последствий, и, несмотря на то, что в душе он был его горячим последователем, Иуда все-таки долгое время тщательно скрывал истинное настроение своей души, сохраняя вид равнодушного зрителя. Но, когда Иисус стал говорить о приближающемся царствии своем и об участии в нем своих учеников, а его, несмотря на его дурную репутацию, не только включил в число ближайших, но даже выделил, назначив хранителем казны, — Иуда понял это царствие вполне материально, увлекся и стал мечтать о таких почестях, о которых раньше не смел и думать и которые теперь казались ему вполне возможными, близкими и верными.
Видя, как увеличивается число последователей учителя, как растут его влияние и значение, Иуда стал верить, что это, может, есть тот предвещаемый, больший чем пророк, которого так страстно призывал униженный народ Израиля, муж мести и суда. Иуда стал верить, что он возьмет в свои руки власть и силу и принудит все народы и языки служить ему…
Ошеломленный и пораженный этой новой мыслью, Иуда отдалился несколько от Иисуса, дабы остаться одному, уяснить свои сомнения и догадки. Для этого он отправился в Иерусалим.
Иуда понимал, что завоевание Галилеи еще ничего не значит, пока Иудея и столица ее Иерусалим — святыня всего народа, твердыня и опора священства — не подчинятся власти Христа, Отправляясь в Иерусалим, Иуда имел в виду еще и такую цель: нащупать почву и там сейчас же начать действовать сообразно с обстоятельствами. В Иерусалиме он скоро убедился, что об Иисусе здесь слыхали весьма смутно и слабо, почти ничего, кроме каких-то глухих известий, выслушиваемых весьма пренебрежительно, как тысячи других подобных слухов, в избытке приносимых со всех концов мира в этот живой, шумный и болтливый город. Встретив скептическое отношение и настроение, Иуда решил действовать крайне осторожно. Всем своим рассказам об Иисусе он стал придавать тон, сообразуясь с настроением окружавших его слушателей: то ревностной веры, то энтузиастического экстаза, а то недоверчивого скептицизма, тщательно скрывая свою личную связь с новым равви.
Среди многих новостей он услыхал известие о том, что семья Лазаря находится в Вифании и что знаменитая иерусалимская гетера Магдалина, о которой он уже кое-что слышал, есть именно Мария. В нем ожили воспоминания. Как живой, встал перед ним образ прекрасной девушки и пережитых с ней безумных наслаждений. Он вспомнил ее угрюмую печаль и тихие слезы после совершенного им насилия, а затем ночи, полные то дерзко-безумных, то нежно-трогательных ласк…
Запылало перед его глазами зарево роскошных волос Марии, вспомнилось ее чудное тело цвета созревающей пшеницы, полуоткрытые яркие губы, словно цветок одуряющего мака, затуманенный блеск фиалковых глаз, круглые, шелковистые, как олива, белые, как голуби, груди…
Иуда выбежал из дома, наткнулся на полуразрушенную стену и с глухим стоном стал перебрасывать камни, пытаясь хоть физическим усилием утишить волнение крови. Припадок миновал.
Но с этого момента ожившая, хотя и вовсе не сердечная, но мощная чувственная любовь, то прежнее искреннее страстное чувство, которое некогда охватило его на берегу Геннисаретского озера, подавило и заглушило все остальные мысли и стремления. Агитация в пользу учителя и все связанные с этим планы и намерения — все было забыто. В сердце Иуды, горевшем огнем желания, в душе, терзаемой сомнениями, то полной надежд на ласковый прием, то охватываемой отчаянием и уверенностью, что его оттолкнут с презрением, в хаосе безумных противоречивых мыслей, в расстроенных нервах, на запекшихся губах, заслоняя собой все остальное, жил очаровательный образ, заклятый в одном только слове, Мария.
Неоднократно уже направлялся Иуда на гору Елеонскую, но всякий раз возвращался назад. Он прекрасно понимал, что в Вифании он встретит уже не смиренную, покорную ему девушку, но гордую, окруженную роскошью, надменную, избалованную и разборчивую гетеру, которая легко может посмеяться над ним, может прогнать его, как собаку, или милосердно пошлет ему через ничтожную рабыню, словно нищему, миску пищи и несколько оболов.
— С чем я приду? Что я скажу? — думал он и вдруг вспомнил об Иисусе и решил пойти к Лазарю во имя его и с вестию о нем…
В таком настроении он прибыл в Вифанию и был ласково принят богобоязненной семьей.
Со свойственной ему впечатлительностью он настолько увлекся своими собственными рассказами, что даже появление Марии взволновало его гораздо меньше, чем он сам ожидал. Иуда, к удивлению своему, не утратил ни нити рассказа, ни власти над собой, вот это-то сознание собственной силы и придало ему смелость оказать дерзкое сопротивление по отношению к уважаемому и почитаемому всеми Симону.
Но зато по волнению и восторженному состоянию Марии он понял, что еще не все потеряно, что Мария относится к нему далеко не безразлично. Жгучими взглядами впивался Иуда в нее, стараясь проникнуть в ее мысли, но видел только роскошные, почти красные на солнце волосы, бело-розовое лицо, полное ленивого спокойствия, длинные опущенные ресницы и великолепные, цветущие формы тела, едва заметно обрисовывающиеся под легким платьем. Несколько выдвинутая вперед маленькая ножка, белевшая на траве, словно горсть снега, поглотила на время все его внимание.
Нервная дрожь пробежала по его лицу, он закрыл глаза и вздрогнул, словно от холода.
Все приняли такое состояние Иуды за проявление мистического экстаза, не поверила одна только Мария. Она быстро встала и, напевая какую-то фривольную греческую песенку, совершенно противоречившую общему настроению, не замечая удивленных взглядов семьи, легким эластичным шагом прошла через сад и скрылась в сенях.
Настроение было нарушено.
Марфу поведение сестры совсем расстроило, она поспешила похлопотать об ужине. Но ни белый хлеб, ни мед, ни кувшин с вином не в состоянии были разогнать воцарившееся после ухода Марии молчание.
Суровая сосредоточенность Симона и мечтательная задумчивость Лазаря повлияли на Марфу. Иуда ел рассеянно, всматриваясь то в прозрачную даль, то в колеблющиеся на песчаной дорожке солнечные пятна и дрожащие тени листьев…
Он раздумывал, как ему понять поведение Марии. Она, правда, ушла, но без гнева, напротив, словно заманивая его веселой песенкой. Кому же она пела, как не ему? Ведь не добродетели Марфы она пела, не убожеству Лазаря и не седой старости Симона?..
Сердце Иуды сильно билось, грудь вздымалась, и, пристально глядя на плоскую крышу дома, в ту сторону, где находились комнаты Марии, он говорил себе:
— Должен… и войду туда ночью!..

Глава 2

Придя к себе, Мария велела Деборе убрать комнату, как можно роскошнее и красивее, покрыть шкурами и коврами весь пол, достать из сундуков и развешать по стенам яркие занавеси, расставить на столах статуэтки, подсвечники и различные безделушки из бронзы, мрамора и перламутра, приготовить ароматную купель и повязки для волос.
Дебора торопливо суетилась по комнате, а Мария, проводя пальцами по струнам псалтири, шаловливо усмехалась своим собственным мыслям.
Мария знала уже теперь наверное, что Иуда приходил к ним главным образом ради нее. Она заметила, какое впечатление произвела на него, и знала, что он придет ночью.
Она решила сначала ослепить его роскошью, поиграть с ним, дать надежду, а потом оттолкнуть. Так она отомстит ему, не за то, что произошло в ту памятную безумную ночь на лугу, заросшем цветами, травами и лещиной, на берегу, под лазурный шепот озера. Это должно было случиться не с тем, так с другим из ее поклонников. Иуда оказался только более смелым и дерзким, как и пристало мужу.
Мощны и жгучи были его объятья, словно обручи раскаленного железа, как пылающие клейма горели его порывистые поцелуи на ее груди, губах, бедрах и плечах. Ошеломляющими казались дикие взрывы его хищной страсти и глухое, непонятное, таинственное, словно первобытная речь, бормотанье бессвязных слов, смесь ласки, сладострастья и бесстыдства. Он осилил ее, как лев ягненка.
Те памятные, звездные ночи, холодные до неистовой дрожи, а в то же время парные и душные, она проводила вместе с ним на ароматных травах, превращаясь из гибкой девушки в розовую, изнеженную и страстную женщину.
При этом воспоминании закипела кровь Марии, и легкое чувственное возбуждение, словно прикосновение крыльев мотылька, пробежало вдоль спины.
Он имел все: ее первый крик, стон, стыд — и ушел от нее, оставил, покинул ее.
Мария дернула струны, положила инструмент на колени и загляделась на подаренную ей одной финикиянкой небольшую статуэтку богини Астарты с продолговатыми глазами и маленьким ртом, что должно было изображать наивысшую степень красоты. Правой рукой богиня указывала на свое лоно, что должно было означать безграничность любовных утех, а левой на полные груди, вместе с широкими бедрами и вздутым животом говорившие о том, что она — извечная плодородная матерь всего сущего.
Мария знала, что это та таинственная богиня, которая возбуждает желания и любовь всех живых творений. Это она соединяет птиц в гнездах, животных в лесах. Это она — всемогущая госпожа всех таинств тела, прославляемая в недоступных святынях бесчисленными жрицами.
Она слышала рассказы об устраиваемых в честь этой богини таинствах, в которых принимают участие сотни танцующих девушек, одни одетые по-мужски, опоясанные фаллосами, другие в разрезных платьях, открывающих при каждом движении обнаженное тело.
Эти посвященные богине девушки приносят ей в жертву свое девичество и навсегда остаются в храме на службе Астарте. Знаком их посвящения является божественный треугольник, украшение, завивание и умащение которого составляет предмет их постоянных стараний и забот. Они совершают омовение в покрытых золотыми плитами бассейнах, в окрашенной пурпуром воде, потом ополаскивают дочиста свое тело, кроме волос, которые с течением времени принимают окраску застывшей крови. На закате солнца, принося себя в жертву богине, они отдаются прохожим, Потом они зажигают лампы в большой зале, устланной вышитым звездами ковром, ложатся рядами и грезят среди звезд.
Когда пробуждается заря, они встают, поднимают кверху розовые ото сна лица, красные головы, гибкие руки и поют гимн, прославляющий странно-противоречивые свойства богини: извечную плодовитость и извечное девичество, чистейшую непорочность и сладострастье без границ.
Она знала, как боготворят эту богиню женщины Востока и какие моления возносят они ей.
Потом Мария вспомнила угрюмую и страшную богиню Гекату, дочь Титанов, блуждающую во мраке, бодрствующую над криками родильницы и радостно внимающую ужасному вою собак, избиваемых на ее алтарях.
Она вздрогнула и с наслаждением перевела взгляд на алебастровую статуэтку богини Афродиты, которой приносят в жертву благоуханные розы и воркующих белоснежных голубей, посвящают цветущие зеленые рощи, полные веселых обнаженных девушек.
‘Но над всеми и всем царит Предвечный’, — пронеслось тревожное сомнение в ее душе.
Он невысказанный, неизвестный, страшный, мстительный и суровый. Насколько нежнее его Афродита, милостивее Астарта, прекраснее солнцекудрый Аполлон. Как прекрасны эти боги, ищущие красивейших женщин! Эти веселые чужие боги заполняют воды, луга и рощи златокудрыми нимфами, хороводами пирующих вакханок, а себя украшают венками из роз и виноградных листьев, увлекаются мелодичной песней и неуклюжими играми сатиров.
Магдалина вздохнула и подумала: чего наш народ стыдится, тем другие народы, как скульптурой, украшают колонны и двери храмов и домов, а на страже лесов, широколиственных деревьев и уютной, созданной для свиданий, тенистой рощи ставят божества любви.
‘У нас все грешно, все непристойно, — думала она, — все запрещено суровыми предписаниями жестокого закона! А там, на широком востоке и западе, мир, ликующий радостью жизни, где любовь и восторги не считаются грехом, но даром богов, предметом искусства и религиозного обряда! Тут только стонут покаянные псалмы, а там на чудном эллинском языке поют свадебные песни, нежно звенят струны и уносятся девушки в легком танце’.
Мария подняла вверх руки, сладко потянулась и поймала в сложенные ладони проскользнувший в щель луч заходящего солнца.
Инструмент соскользнул с колен и, падая, тихо зазвенел всеми струнами.
Мария потянула воздух ноздрями и почувствовала одуряющий аромат мирры и благовоний, несшихся от бассейна, в который Дебора погрузила по локоть темные руки.
Когда рабыня распустила в воде благовония, Мария быстрым движением сбросила платье и сандалии, погрузилась в бассейн, потом раскачалась слегка, любуясь взволновавшейся водой, описывавшей вокруг нее широкие круги, и, разыгравшись, как сирена, стала брызгать на Дебору водой, окунулась на миг, вынырнула и ловко, словно пантера, выскочила на циновку. По ее покрасневшему телу пробежала мимолетная дрожь озноба.
Она схватила край покрывала и окуталась белоснежной тканью, облепившей ее, словно золотистая оболочка. Дебора между тем просушивала волосы, разделяла их на пряди, продушивала благовониями, заплетала в бесчисленные косы, локоны, кудри и художественно укладывала на голове.
Мария вытиралась, медленно развертываясь из своей оболочки, словно постепенно возникающая перед зрителем статуя, говоря:
— Приготовь желтый, шитый серебром пеплум и не забудь налить оливы во все лампы, чтобы хватило до самого рассвета. Галилеянин придет сюда.
Дебора удивленно посмотрела на свою госпожу.
— Как?! Этот, в латаном плаще? — изумленно спросила она, тем более, что Магдалина, ради родных, никогда не принимала здесь мужчин.
— Что ты понимаешь, — смеялась Магдалина, — он гораздо интереснее, чем любой красавец, Сильный, как центавр, грудь как у гладиатора. Правда, ноги и руки у него жилистые и волосатые, и он нескладный и тяжелый, но с ним порядком измучишься, пока он устанет. Я знаю его, он наверно придет, но я отправлю его ни с чем, можешь воспользоваться им, если хочешь, — не пожалеешь!
‘Отправлю ни с чем’, — повторила она про себя и вспыхнула от раздражения, смешанного с гневом, вспомнив, что он осмелился покинуть ее, отдавшуюся ему такой девственно-юной и чистой, осмелился расстаться с той, из-за которой безумствует столько людей, готовых растратить ради нее все состояние. Если б она только пожелала, ей бы пригоршнями сыпали золото и драгоценности. А он не истратил ни обола, получил все даром и оставил ее, как недопитый кубок.
Мария отбросила прочь покрывало, туго стянула поданную ей перевязку, заколола ее снизу и села в кресло с высокими поручнями, Машинально положила она на пододвинутую скамеечку белые ноги, и пока Дебора шлифовала ногти и покрывала их краской, Мария погрузилась в вечно дорогие воспоминания о стране детства, о холмах, лугах и озере Галилеи. Она почувствовала аромат родных лугов, полных иссопа, фиалок, мяты. Мелькнули перед глазами красные одуряющие цветы олеандра. Зазвенели колокольчики возвращающихся домой стад. Вспомнились загорелые лица пастухов. Засинела в прозрачном воздухе лазурная гладь озера.
Она увидела, словно в мираже, игры купающихся сверстниц, тот день, когда притаившиеся молодые рыбаки поймали ее и черноокую Сару в сети и заласкали, разнежили их до потери сознания, пока не прибежали старшие.
Ей вспомнились леса, шаловливые игры и беготня взапуски. Вспомнилась та удивительная слабость в ногах, когда ее догонял стройный Саул, хватал за талию, подкидывал вверх и целовал в губы. Нервные, визгливые крики убегающих подруг, а потом веселое, возбужденное возвращение в Магдалу, куда она бежала иногда разгоревшаяся, оживленная, болтливая, а иногда медленно тащилась, как бы опьяневшая, полная ленивой, сладкой истомы, Окутали ее воспоминания, нежные, как облако, как пух одуванчика, вспомнились первые девичьи любовные волнения, свидания с затуманившимися от стыда глазами, объятья украдкой у колодца, возбуждающие, полные огня, нечаянные толчки на сенокосах и, наконец, Иуда, а потом — якобы случайные встречи с другими, когда она вопреки своим твердым решениям отдавалась вся, под влиянием какого-то неведомого безумия, неудержимых сил природы, таинственных влечений, таких чуждых и далеких от того утонченного разврата, среди которого она жила теперь.
Глубокий вздох вырвался из ее груди, губы задрожали от горя и жалости, туман застлал глаза, и смиренным движением, словно подчиняясь чему-то роковому, неизбежному, Мария склонила голову, чтобы дать Деборе осыпать волосы голубоватой пудрой, подрисовать кисточкой изгиб бровей и окрасить пурпуром губы.
Мария встала, чтобы надеть длинный, затканный серебром пеплум из желтого шелка с широкими рукавами. Легкая, почти прозрачная материя мягкими складками окутала ее фигуру, спереди и сзади были глубокие вырезы. Платье с одного бока от талии донизу было не зашито, а только слегка скреплено крест-накрест тройным зеленым шнурком, позволяя видеть, словно сквозь решетку, стройную ногу.
Посмотрев с гордостью и упоением на свое отражение в зеркале, Мария велела подать шкатулку, и, после некоторого раздумья, выбрала ожерелье из бледных кораллов и подвесила к нему застежку в виде ящерицы, спустив ее на грудь. Потом накинула на себя теплую хламиду и вышла на крышу.
Шла четвертая стража. Быстро погасло жаркое солнце и надвигалась ночь. Отдаленный блеск солнца еще блуждал по скалам, но на темно-синем небе уже загорались толпы ярких звезд.
В долинах густел мрак и постепенно воцарялась сонная тишина.
Где-то вдали двигался огонек, должно быть, факела, мычал запоздавший бык, и отвечал ему глухо и протяжно пастуший рог.
Плиты крыши, накаленные солнцем, согревали ноги Марии, а лицо обвевал бодрящий холодок, от которого ежились плечи.
В усадьбе еще было заметно движение, слышался голос Марфы, что-то раздраженно объяснявшей рабам, торопливые шаги, задвигание ворот, запирание калиток и тяжелый кашель Лазаря.
Мария долго следила за золотистой узенькой стрелкой света на песке, вдруг погасшей.
Наступило долгое напряженное молчание. Марию охватило некоторое беспокойство, она внимательно прислушивалась, но улавливала только шум в ушах, биенье пульса в висках и тревожный шорох листьев.
Ей стало необычайно холодно, скверно, одиноко и горько на душе, губы жалобно искривились, ей хотелось щипать кого-нибудь, кричать, топать ногами и плакать, как вдруг тихонько заскрипела лестница и затрещали половицы галереи.
Глаза Марии заблестели, она быстро соскользнула с крыши и вбежала в комнату, красную от света лампочек, прикрытых стеклышками окрашенной пурпуром слюды.
— Идет! — шепнула она, задыхаясь, Деборе, упала на ложе, покрытое шкурами, высыпала на бронзовую тарелочку жемчуг и бисер и дрожащими руками стала нанизывать его на шелковую нитку.
Когда Дебора вернулась с сообщением, что Иуда просит позволения войти, Мария была уже совершенно спокойна, и шаловливая, торжествующая улыбка играла на ее губах, — Скажи ему, что он может войти, но сама останься за дверями и, если я закричу, то зови на помощь весь дом.
Дебора вышла.
Через минуту на пороге появился Иуда. При ярком свете ламп его серый плащ заблестел, как чешуя, а рыжие всклокоченные волосы казались пылающими. В красных отражениях света он производил впечатление демона, остановившегося у врат рая. Иуда огляделся вокруг и прищурил глаза, ослепленный светом и неожиданным роскошным убранством комнаты.
— Взойди, гость, под смиренную крышу мою, омой свои усталые ноги, там есть вода в бассейне и полотно, — заговорила Мария и, не вставая с ложа, продолжала нанизывать жемчуг.
Плечи Иуды повело нервной дрожью, он обратился к Марии с потускневшим нахмуренным лицом и произнес глухим голосом:
— Ты живешь, как царица!..
— Ты говоришь сказки. Если ты хочешь знать, как я живу на самом деле, то спустись с горы, перейди Кедрон и поверни направо, а когда увидишь в стороне белый домик с колоннами из мрамора, спроси про Мелитту Гречанку и сошлись на меня, тогда тебя впустят в дом. Четыре рабыни покажут тебе вещи, достойные того, чтобы ими любоваться. Ты познакомишься с моим мужем и моими сокровищами.
— Мужем! У тебя есть муж? Ни Марфа, ни Лазарь ничего не говорили о нем.
— Да они и не знают.
— Кто же он?
— Я же сказала тебе уже. Мелитта Гречанка из Эфеса, красавица с курчавыми волосами, голубоокая и гибкая, словно тростник.
— Мелитта?
— Да. Она так увлеклась мной, что мы, по обычаю их земли, сочетались браком. Приемной матерью была Коринна. Я ждала у нее в украшенном пальмовыми листьями алькове, в белой вуали, напудренная золотой пудрой и благоухающая. За мной прибыла Мелитта в мужской тунике и увезла меня в прекрасной колеснице при звуках свадебных гимнов и музыке тимпанионов и флейт в свой украшенный розами дом. Сюда я удаляюсь только тогда, когда устану от городского шума или затоскую о своих. Чего же ты стоишь, словно столб? Садись на табуретку.
Иуда тяжело сел и смотрел на Марию тупым взглядом.
Мария полулежала, опершись на локоть, залитая красноватым светом, шаловливо улыбаясь, исподлобья, а в то же время кокетливо, смотря на него фиалковыми глазами. Она запускала руки в полную жемчуга чашку и нанизывала его на нитку, совершенно поглощенная своей работой.
— Да, Иуда, я пережила с ней более нежные и утонченные ощущения, нежели грубые объятия мужчин. Своими длинными ресницами, словно поцелуями мотылька, она дразнит меня. Трепещут ее груди на моей груди, в чаще черных кудрей, словно месяц в ночной глубине, светится ее бледное от наслаждения лицо, дрожат розовые уста на моих губах, а потом, как трудолюбивая пчелка, скользят по всему моему телу, не минуют ни одной чаши наслаждения, каждую заденут дрожащей лаской поцелуя. Как нежная мать, она согревает меня теплом своего тела и, как дитя, кормится у сосков моей груди. Она прекрасна, гибка, шаловлива и весела. У нее черные усики на верхней губе, полные руки и стройные белые ноги. Можешь ее иметь, если ей понравишься — без денег, она вовсе не корыстолюбива. Как ты думаешь, Иуда? — болтала Мария.
— Странные вещи рассказываешь ты, — пробормотал Иуда, — Чем странные? Это вам только кажется, олухи, что мы без вас жить не можем. Сравни прелести ваши и наши: мы осыпаны красотой, как виноградными гроздьями. Что вы такое? Бесплодный кактус. Вы скучны, однообразны и неподвижны в своих проявлениях любви, непристойны и грубы.
Лицо Иуды исказилось мукой. Он чувствовал, что она просто насмехается и издевается над ним. Слова ее производили на Иуду впечатление ударов кнута, гнали его в какую-то бездну отчаяния.
— Где ты бродил, где бывал? Рассказывай, — спросила она уже более серьезным тоном и, отбросив в сторону нитку жемчуга, села, закинув руки на голову.
Иуда поднял опущенную голову и видел, словно в розовом тумане, словно во сне, ее чарующее лицо, окруженное, как пламенем, растрепавшимися вокруг локонами, тонкие до локтя, а дальше округленные руки, обнаженные почти до плеч. Его охватила глубокая печаль, и он заговорил бессвязно, словно припоминая:
— Бродил я от моря и до моря, был на берегах морей Красного, Тивериадского и Мертвого — горько оно и пустынно. Плавают на нем, озаренные солнцем, черные глыбы, словно обуглившиеся трупы неведомых созданий. Я перешел Иордан, тонул в болотах Семехонитиса, жгло меня солнце пустыни. Измерил я вдоль и поперек пески от Сирии до Идумеи, от Самарии до Моава, пока ремни сандалий не впились в ноги мои. Как истощенный шакал пробирается в города, как ищет гиена падали, так тебя я искал… Мария! Мария!
— Ушел, чтобы искать…
— Ушел, да! Но что я мог тебе дать… Вместо крыши — шалаш, сплетенный из терний, вместо ложа — циновку из тростника и мешок под голову. Оттого я и убежал, но не в силах был убежать… Ты заступала мне путь, В золотистых туманах песков сияли мне твои волосы. Из меловых скал выглядывало твое белое лицо. На вздымающихся волнах я видел твою волнующуюся грудь. Ты являлась мне в небесных облаках, в мерцании звезд, в сиянии месяца. Пылали кости мои, горели внутренности мои. И все от тоски по тебе. И спереди, и сзади, отовсюду окружала меня неугасимая жажда, скрутила невыносимым ярмом все мои члены. Ты распяла меня, превратила в огонь мою кровь, и она пылает с тех пор неугасимо… Я долго искал и, наконец, узнал, что Магдалина — это ты, и пришел.
— Чтобы предложить мне терновый шалаш и мешок с соломой, — прервала его насмешливо Мария, — дешевый купец!.. Я не уличная женщина, которая за деньги отдается первому встречному. Мне золотом платят, понимаешь, сокровищами со всего мира. Я могла бы, если бы захотела только, купаться в жемчугах, валяться в кораллах! Но я не стремлюсь к богатству. Деньги ничто для меня. Должна загореться кровь моя, вспыхнуть желание мое!.. Все, что я имею, это не плата, но воспоминание, благодарность. Ты должен мне принести величайшую памятку, а что ты принес мне, что? Что?
— Пока еще ничего, но вскоре принесу больше, чем ты думаешь, ожидаешь и предполагаешь.
— Откуда?
— Ты слышала о назареянине Иисусе, который явился в Галилее? Знаешь ли ты, кто он такой и кем он будет?.. Не всем можно сказать это… — он понизил голос, — но тебе я скажу: это, может быть, тот, сильнейший, чем Илья, которого от начала мира предвещали пророки, которого, томимый тоской, ждет целые века народ израильский. Он говорит о царствии своем, говорит, что оно скоро наступит. Обещание это подтверждается чудесами, которые я видел сам… А царство это должно быть могущественнее трона Соломонова — ты понимаешь — трона Соломонова?
Таинственный голос Иуды, в связи с туманными разговорами Лазаря, страхом перед именем пророка Исаии и славой Соломона слились в какое-то суеверное чувство, и Мария тревожно отвечала:
— Понимаю…
— От восхода и до заката солнца будет простираться его власть, и столица его будет могущественнее и сильнее, нежели Рим. Понимаешь?
— Понимаю! — повторила Мария и, уже очнувшись от минутного суеверного страха, недоверчиво заглянула в пылающие глаза Иуды.
— Виссоном и пурпуром покроются плечи его, падут перед ним ниц народы и языки, в прахе склонятся сильные мира сего… Царским венцом увенчает он чело свое, скипетр в руке его, а сбоку…
— Ну, допустим, что так и будет, — сказала Мария, — что он действительно станет царем. Что от того мне и тебе?
— Как! — удивился Иуда. — Ведь кто-нибудь должен стоять близко к трону его, в блеске славы его, искусный советник, опытный в делах мира сего? Кто же будет им? Ведь не простодушный Петр, не тяжелодумный брат его Андрей, вдобавок еще левша, не колеблющийся Фома или неотесанный Варфоломей, не придурковатый Филипп, не беспомощный Иаков и не Иоанн, все достоинство которого звучный голос, слышный, словно громовые раскаты. Эти простаки достойны только того, чтобы, самое большее, нести край его мантии. Кому же он поручит ключи от своей сокровищницы, власть и управление, как не тому, к кому и сейчас он склоняется и внимательно слушает, кому он поверил заботы о своем убежище и пропитании? Мне, — он ударил себя кулаком в грудь, — мне, Иуде из Кариота!
Лицо Иуды вспыхнуло гордостью и тщеславием.
— А тогда, Мария, — он поднял обе руки, — я клянусь тебе, что сдержу свое слово… Как щедро распустилась твоя красота, такими же щедрыми будут для тебя мои руки. Ты будешь первой среди моих наложниц. На резном из кедрового дерева ложе, оправленном в золотые листья, с украшениями из меди, под пурпуровым балдахином ты будешь ожидать меня. Кедром покрою я стены твоей светлицы, а серебряные балки будут поддерживать потолок. Ловкие пальцы бесчисленных невольниц будут ткать день и ночь и украшать искусным шитьем твои одежды. Корабли из далеких стран, нагруженные всеми богатствами мира, на вздутых парусах будут стремиться к воротам твоего дворца, караваны верблюдов, сгибаясь под вьюками, склонятся у твоего порога. Не мелкими монетами, а золотыми талантами уплачу я свой долг… Ночи в наслаждении, а дни твои в пирах и веселье протекут.
— Иуда, Иуда, — с искренним сожалением заговорила Мария, — вечно сказки горят в твоей голове! Ты гоняешься за миражами, а твой выцветший плащ рвется в куски. Покамест ты весь светишься дырами, а не золотом. Но раньше, чем ты построишь мне свой дворец, расскажи лучше, как живется теперь в Галилее. Луга, наверно, зеленые, словно изумруд. Мое голубое озеро полно воды и рыбы, В голосе Марии послышалось искреннее волнение, а фиалковые глаза подернулись дымкой тумана.
Иуда угас и как бы сразу потемнел.
— Я обошел почти все озеро вокруг. Был я в Гамале, в Капернауме, в шумной Тивериаде, дольше задержался в Магдале… Навестил рощу и те тростники на берегу, помнишь?.. Трава там выросла высокая до пояса. А в той котловине, где мы мяли траву, стройные гиацинты, темно-белая таволга, лиловые ирисы расцвели вокруг. Бирючина вся покрылась купами белых цветов.
— Бирючина, говоришь? Почему ты не принес мне хоть одну ветку?
— Завяла бы от жары.
— Я освежила бы ее своими поцелуями.
— Мария! — простонал Иуда, и склонился над ней, от плаща его донесся до нее как бы запах вспаханных полей и сена, сохнущего на лугах. Мария закрыла глаза и, слегка отстраняя его, заговорила нервно, возбужденно:
— Жесткий плащ твой, жесткий, не хочу, такой жесткий.
Иуда одним взмахом сбросил плащ на пол и остался в короткой полотняной тунике-безрукавке, едва доходившей до колен, губы его дрожали, волосатая грудь тяжело вздымалась.
Мария искоса, опустив ресницы, смотрела на его загорелые ноги и дрожавшие, словно в лихорадке, мускулистые руки… Мелкая дрожь пробежала по ее спине, раскрылись, словно два лепестка, красные губы.
Иуда, что-то бормоча и повторяя ее имя, горячими руками искал пряжку, скрепляющую перевязь на ее бедрах.
Мария услыхала глухой, похожий на рычание, полузаглушенный стон Иуды, увидала горящие, жестокие зрачки, устремленные прямо в ее глаза, и почувствовала мощную тяжесть охваченного страстью огромного тела.
— Иуда! — хотела крикнуть она, но голос ее сорвался, Догорали фитили в подсвечниках, пробуждалась утренняя стража, уже близился рассвет, когда Мария проснулась от сладкой усталой дремы.
Она открыла глаза и долго смотрела на изрытое морщинами, обветренное, затуманенное лицо, на большой лоб, полускрытый спутанными волнистыми волосами, и ей казалось, что эта голова никогда не спит, что в этом мозгу и во сне не приостанавливается тяжелая работа и борьба кипящих мыслей.
Она толкнула его локтем, Иуда очнулся.
— Уходи, а то проснутся все в доме. Вот тут, — она достала из-под подушки горсть монет, — дай Деборе, а то мне будет стыдно за тебя.
— Ступай! — вырвалась она из его объятий, — Слышал?! — повторила она уже повелительным тоном, сдвинув брови, бледная и раздраженная.
Иуда встал, взял плащ, стянул покрепче пояс из невыделанной шкуры и, бормоча что-то, тихонько вышел из комнаты. Он остановился на минуту около спящей Деборы, пересчитал деньги: было четыре больших сребреника и несколько оболов. Оболы он высыпал на платье спавшей рабыни, остальное спрятал за пазуху и виновато усмехнулся.
— Мне начинает что-то особенно везти, — подумал он, расправляя грудь и глубоко вздыхая.
Иуда остановился на галерее и хищным, угрюмым, в то же время повелительным взглядом окинул широко раскинувшийся горизонт, словно ища там, вдали, границы своего будущего воображаемого царства на земле.

Глава 3

— Воистину, — заговорил Симон, — услышанные вести заставляют о многом подумать. Наибольшего внимания заслуживает сообщение, что Иоанн, заключенный в темницу безбожным Антипой по проискам развратной Иродиады, сносится с Иисусом. Через учеников своих он спрашивал его: ‘Ты тот ли, который должен прийти, или нам ждать другого?’ Ответ равви, правда, был уклончивый. Но если такой справедливый муж, как Иоанн, спрашивает… Иоанн на ветер слов не бросает…
Симон прервал и задумался, его поблекшие глаза заволокло туманом.
— До каких же пор будем мы ждать, до каких? — с рыданием в голосе страстно заговорил Лазарь. — Разве еще не наступило время, чтобы наша угнетенная родина породила того, который отразит недолю Израиля, сокрушит ярмо, разобьет цепи и вернет нам древнюю славу на высотах Сиона… Проходит день за днем — на гибель и поругание отдают нас враги наши.
Симон вздрогнул. Его старческое лицо покрылось глубокими морщинами, и, задыхаясь, прерывающимся голосом, он заговорил:
— Да ослепнут они, да поразит их проказа, а крепости их, на которые они так надеются, уничтожит меч вражеский, поругание, глад и мор покроют их тучами своими. Трупы их растащат хищные звери, расклюют птицы лесные… Суров будет Господь в день ярости своей, когда обратит к ним свой гневный лик. Он пошлет на пути их гибель, пустыню и бездну морскую…
Симон остановился, руки его дрожали, из груди со свистом вырывалось прерывистое дыхание.
На бледном лице Лазаря вспыхнул слабый румянец, и он, всегда такой кроткий, нахмурился, глухо говоря:
— Иоанн угасает в темнице Махеро, опустошение и гибель идут не по их, а по нашим путям. Кто такой этот Иисус? Я хочу знать это, прежде чем умру.
Симон постепенно успокоился и, разводя руками, недоверчиво говорил,
— Удивительно странно начал свои действия этот юноша. По-видимому, он не назир, напротив, он ходит в веселии и радости. Говорят, что он нарушает субботу, правда, что он творит чудеса, но в то же время водится с мытарями и даже самаритянами, не сторонится грешников, утешает их, а не увещевает, и это в такое время, когда грехи и не правда всякая размножились, как саранча, изъели все, как ржавчина. Это очень скользкий путь, идя по которому легко упасть… Если это настоящий пророк, то воистину такого еще не бывало… Но если он не истинный пророк, то из всего этого родится только буря, новое волнение, и снова изболеется, исстрадается земля Иудейская, пока не исполнятся дни гнева Господня. По всей Галилее идет о нем молва: дети у городских ворот приветствуют его криками: ‘Осанна сыну Давидову’, а он не останавливает их. Порашу и гафтору он так излагает, как не излагал никто до сих пор, хотя сам он редко посещает дома молитвы, а предпочитает собирать толпу вокруг себя под кровом небес, предвещает притчами скорое царствие небесное на земле… С ним ходят двенадцать человек приближенных, все это галилейские простаки, кроме одного Иуды из Кариота, Его присутствие удивляет меня и в то же время заставляет призадуматься. Иуда далеко не дурак!..
— Но Иуда редко ходит по путям правды, — заметил Лазарь.
— Я знаю об этом и вовсе не так уж охотно верю людской болтовне. Я решил сам отправиться в Галилею и собственными глазами, так много видавшими на своем веку, повидать этого пророка.
— В Галилею! Я готов идти с тобой, — оживился Лазарь.
— Ты слаб, а путь далек.
— Можно взять мула, я поговорю с Марфой…
— Сдерживай речь свою, говоря с ней: у ней характер горячий и язык болтливый, а тут надо действовать осторожно и осмотрительно. Ведь мы еще ничего не знаем: будут ли слова равви древом жизни или всеразрушающим соблазном, словно самум пустыни, который внезапно налетает и так же внезапно исчезает!..
Сообразуясь с предостережением Симона, Лазарь объяснил свое намерение посетить Галилею желанием повидать родные места. Возражая на опасения Марфы, выдержит ли он такое утомительное путешествие, Лазарь придумал, что он видел сон, будто, если он напьется воды из источника Капернаумского, то покинет его болезнь, Относительно Иисуса, он заметил только, что там, кажется, находится чудесный пророк, который, как утверждает Иуда, излечивает даже от проказы.
— Так, может быть, взять с собой Марию?
— Марию? — встрепенулся Лазарь, и ему показалось делом, совершенно не соответствующим, брать с собой в это до некоторой степени паломничество такую легкомысленную сестру.
— Нет, — ответил он, раздумывая, — если уж брать кого, так я предпочел бы тебя.
— Да я бы никогда и не отпустила тебя одного. Марию я хотела взять потому, что коль скоро этот Иисус…
— Этот Иисус будет царем! — раздался с галереи веселый, звучный голос. Иуда будет его казначеем и построит мне дом роскошнее дворца Соломонова, я лучше подожду, пока придут его нарядные послы, и вам советую…
— Мария! — сурово прервал ее Лазарь, — Речь твоя болтлива и легкомысленна. Ты скинула стыд с лица своего и вдобавок еще вмешиваешься в совещание мужей…
— Лазарь! — жалобно простонала Мария, Это впервые брат так сурово упрекнул ее.
А он, так любящий Магдалину, кротко посмотрел на нее и сказал,
— Скорбит сердце мое, ибо я знаю, что концом всякого веселья бывает обычно печаль, а ты слишком весела.
Мария убежала в комнаты. Лазарь постоял некоторое время, посмотрел несколько недовольным взглядом на Марфу, как бы ставшую причиной столкновения, и проговорил, покашливая,
— Приготовь все в путь. Симон идет с нами.
Но Лазарю, несмотря на его нетерпение, все-таки пришлось переждать несколько дней, прежде чем Марфа успела управиться с домашними делами, ибо ей приходилось, кроме приготовлений, связанных непосредственно с путешествием, позаботиться также и об остающемся хозяйстве. Она хорошо знала, что если бы даже сестра и хотела ей помочь, то не сумеет, а ее помощник, старый, верный слуга Малахия, по настойчивому требованию Лазаря, должен был идти вместе с ними и помогать им в пути, Наконец, на закате солнца, когда уже спала дневная жара, маленький караван двинулся в путь.
Мария проводила их до вершины горы Елеонской, Набожная сосредоточенность Симона и глубокая задумчивость Лазаря придавали этому паломничеству характер торжественного молчаливого шествия.
Чуткая Мария догадывалась, что какие-то необычные поводы заставляют брата предпринять свое путешествие и что его сон — это только предлог, придуманный для нее и сестры, ‘Не вмешивайся в совещание мужей!’ — вспомнила она предостережение брата. Значит, они совещались! Интересно, о чем? Но она не смела спрашивать. Она впервые рассталась с родными на такой долгий срок, и ей было грустно и не по себе. Притом Мария чувствовала легкую обиду, что никто даже не спросил, не хочет ли она сопутствовать им.
Когда наступила минута расставания, на глазах Марии навернулись слезы, но суровая сосредоточенность Симона и его сухое ‘будь здорова!’ удержали ее от рыданий, Она нежно расцеловала брата и сестру, прижалась губами к сморщенной руке старца, приветливо кивнула головой Малахии и долго смотрела им вслед, пока они медленно спускались по крутой тропинке, скрылись за скалой Голубиной, мелькнули еще раз на пригорке и исчезли.
Когда Мария вернулась домой, то ее охватило чувство необычайной пустоты и непривычной тишины. Слуги куда-то разбежались, жернова остановились, замерли обычное движение и труд.
— И мне, пожалуй, не остается ничего другого, как перебраться к Мелитте, мелькнула у нее мысль, но она колебалась.
Мария знала, что в городе ее ожидают всякие соблазны, сопротивляться которым она не сумеет, да и притом было как-то неудобно сейчас же после ухода Марфы покидать все.
— Лучше некоторое время похозяйничать, — прошептала она и легла на ковер.
Между тем тишина в усадьбе становилась все более гнетущей. Медленно тянувшиеся минуты серой тоски нагоняли на нее необыкновенную вялость, и она лениво потягивалась, В комнате было так душно, что Мария сбросила одежду и сквозь прищуренные веки стала рассматривать свои белые ноги, синие жилки на руках и высокую грудь, прислушиваясь и каким-то неясным нашептываниям и нежным призывам.
Она закрыла глаза, некоторое время дремала как бы в полусне, потом очнулась, села на ложе, оглянулась кругом и потерла лоб.
— Что я буду тут делать? — задумалась она, взяла молоточек, поиграла им и, наконец, решительно ударила им в плитку. На стук немедленно явилась Дебора, Мария посмотрела на нее вопросительным взглядом и быстро проговорила:
— Беги к Мелитте и скажи, что мы переходим к ней, на долгое время.
— Уже сегодня? — обрадовалась Дебора.
— Вряд ли успеем, но постарайся вернуться поскорее.
Дебора выбежала, а Мария стала собирать различные предметы, с которыми она не любила расставаться: гребень из слоновой кости, хрустальную шкатулку с благовониями, ручное зеркальце в форме листа магнолии с большим рубином на ручке, вогнутую аметистовую гемму с магической надписью, нитку жемчуга, пару золотых ножных браслетов, соединенных цепочкой, чтобы ступать мелкими шажками и позванивать на ходу, и еще несколько мелочей.
Вообще было всего этого немного. Более роскошные наряды и драгоценности находились у гречанки.
Сложив все в эбеновую шкатулку, Мария приготовила себе на дорогу голубую хламиду из мягкой тонкой шерсти, белую накидку и черную вуаль.
— Не успеем сегодня, — подумала она, смотря на яркое зарево заката, быстро уступавшее место уже расстилавшейся в долинах ночи.
Было довольно темно, когда вбежала, запыхавшись, Дебора, с букетом пунцовых гвоздик, связанных золотым шнурком.
— Где ты пропадала так долго? — спросила Мария, погружая лицо в дар Мелитты.
— Останавливали меня по дороге все и расспрашивали о тебе. Саул дал мне сикель, Тимон — динарий за добрую весть. Я получила две прекрасных ленты, Мелитта велела сказать, что будет ждать всю ночь, — болтала обрадованная Дебора.
— Как же! Пойдем впотьмах — еще ноги поломаем. Дождемся хоть рассвета. А ты запри сундуки. Повесь проветрить ковры, а прежде всего зажги огонь.
Дебора принялась за работу, а Мария развязала гвоздики, сплела их и пахучим венком окружила голову. Сильный аромат цветов одурманил ее, она вышла на галерею и залюбовалась ночью. Ночь была довольно светлая, хотя и безлунная. На безоблачном небе ярко сверкали звезды. Мария с любопытством следила за их мерцанием, обводя взглядом горизонт. Вдруг одна из звездочек сорвалась и блестящей синеватой полоской скатилась по небу. Мария следила за ней взглядом до вершины горы, где звездочка закатилась и как бы снова вынырнула в виде слабых огоньков. Огоньки эти мерно покачивались и заметно приближались к усадьбе.
Сердце Марии радостно забилось. Она поняла, что это факелы, а вскоре различила неясные силуэты людей и услыхала звон струн.
— Песни будут! — обрадовалась Мария и притаилась за углом, чтобы ее не заметили.
Струны звучали все ближе и яснее, затихли на минуту около самого сада, факелы погасили, кто-то прокашлялся, зазвучала цитра и задрожала песня или, вернее, размеренный гимн:
‘Прекрасны стены Иерусалима, роскошны башни этих стен, но ты еще прекраснее, Мария Магдалина, белая башня, могучая колонна в святыне любви.
Волосы твои — янтарь, кудри твои — кольца меди, зарево месяца, встающего из-за гор.
Опоясанная их пламенным заревом, ты станешь нагая на лугу, обратишь свое прекрасное лицо на запад, левую грудь на юг, правую на север, а белую спину на восток. И потянется к левой стороне лебединая стая, к правой — темнокрылые орлы, спереди придет косматый лев с огненными ноздрями, а к спине прильнет дрожащий гриф пустыни. И станешь ты на цветах среди зверей и птиц, царя красой над всем твореньем.
Чело твое сияет, словно камни храма Господня, лицо, как лик херувимский, уста твои — лопнувший гранат, слаще плодов в садах Тира.
Жемчуг меркнет от белизны твоей шеи, тускнеет золото запястий на твоих прекрасных руках.
Прекрасны плащи во дворцах Ирода, но во сто крат прекраснее плащ твоих волос.
Роскошны краски цветов, но еще роскошнее цвет твоего тела, подобный блеску слоновой кости и снопам созревшей пшеницы.
Твои стройные ноги — опора трона.
Я слышу, как страсти вздымают твои перси, словно ветер надувает паруса, плывущие по морю этой ночи.
Допусти меня к ним.
Горит сердце мое от жажды! Если ты станешь, как город, то объятия мои, словно войско, обовьют тебя вокруг’.
Голос задрожал, мелодия смешалась, и цитра внезапно умолкла.
Мария стояла, прислонившись к стене в сладком бессилии. В сердце ее загорелся огонь, но ее горячая кровь сразу затихла, когда она услыхала звучное бряцанье многострунной кифары и веселый, свежий голос Тимона:
‘Почему, — спрашивают у ручья женщины, — вода сегодня такая теплая, мягкая, ароматная, а белье, как снег, и блестящее, как солнце?
Потому что вверху в источнике купается Мария Магдалина… Согрелась вода от тепла ее груди, смягчилась под ее руками, пропиталась ароматом ее тела, осветилась блеском ее золотых кос.
Почему сегодня рыбы стремятся против течения? — спрашивают рыбаки, вытаскивая пустые сети.
Потому что вверху купается Мария Магдалина, и все рыбы сбежались любоваться чарами ее тела, тереться золотистой чешуей о ее белые бедра и играть с ее кудрями, когда она плещется в воде!
Почему так дрожат тростники, хотя и нет ветерка?..
Потому что вблизи купается Мария Магдалина, изгибает свои бедра, вытягивает свои белые руки и пляшет над водой, словно радужнокрылая стрекоза.
Счастливый ручей! Ты протекаешь через ее красоту и уносишь с собою ее прекрасное отражение к голубоватым волнам озера.
Когда ты родилась, Мария, не Геката, а Афродита бодрствовала над криком матери твоей, баюкали тебя хариты и явилась ты, розовая, как Эос, сияющая, как мрамор Тентеликона, роскошная формами, как Коринфская колонна, Почему ты держишь свои груди в золотой сетке? Выпусти их. Пусть, словно белые голуби, они предшествуют роскоши твоей фигуры.
Я знаю чудесный садик, где цветут красные маки… Я хотел бы упиться ими навеки: это губы твои, Мария Магдалина!
Я знаю среди белых лилий свитое из лепестков розы гнездо наслаждений. Там хотел бы я уснуть без сил…’
— И я также! — узнала Мария грубый голос Катуллия.
— Не мешай, — остановил его Сципион. ‘Амур, — продолжал Тимон, пристраивай свой лук на бедрах Марии Магдалины! Стрелы твои пробьют самый крепкий панцирь, самый мощный щит и попадут прямо в сердце. Ты угодил мне в сердце, и я пил бы тебя, Мария, как кипящее вино, носил бы, как плащ!’
— Но на руках., — прервал Катуллий.
— Не мешай, — отозвалась на этот раз Мария, выступая из угла.
— Эвоэ! — воскликнули юноши.
— Заря всходит! — с восторгом вскрикнул Тимон.
— Сейчас сойдет, — засмеялась Мария, сбежала вниз по лестнице, а за ней Дебора.
— Наконец-то мы выманили тебя, — окружили они ее.
— А где лектика? — спрашивала Мария.
— Вот она, — ответил Сципион, сплетая вместе с Тимоном руки, и они понесли Марию, охватившую их за шеи.
Октавий с факелом и Саул, игравший на цитре, пошли впереди. Сзади сопел Катуллий, который тотчас же стал ухаживать за Деборой так настойчиво, что та запищала.
— Оставь ее, а то она потеряет мою шкатулку.
— Что она хранит в ней? Добродетель?
— Не о добродетели ее я тревожусь, но о моих драгоценностях., Несите меня к Мелитте!
— Мы лучше отнесем тебя к себе!
— Не сомневаюсь, но она ждет меня.
— Мы тоже ждали.
— Я обещала ей, а не вам!..
— Я и без обещания приму, — забурчал Катуллий.
— Иди к Коринне, медведь! — ответила ему Мария, — Я выбрал там уже весь мед, а ты полна сладости, словно улей.
— Но и жал также…
— Жала мне не нужно, у меня есть свое. Все замолкли, пробираясь через Кедронский поток.
— Ну, а теперь будьте приличны: нас могут люди видеть…
Мария соскочила, обтянула платье и закрылась вуалью. Октавий погасил факел, и все повернули в извилистую уличку.
Когда они остановились перед белым домом, окруженным высокой стеной, Тимон застучал щеколдой. Калитка открылась, и все пошли по красному ковру, разостланному по случаю прибытия Марии. На пороге дома появилась бледная от счастья Мелитта, одетая в мужскую тогу. Она взяла Марию одной рукой под локоть, другою под коленку и торжественно ввела ее в комнату, украшенную цветами и устланную мягкими циновками. За ними последовала молодежь.
— Ах, эта тога, и эти ваши лесбийские обычаи! — возмущался Сципион.
— Третьего дня я видела, как ты ластился к накрашенному мальчику… уколола его Мелитта.
— А что же нам делать, коль скоро вы отталкиваете нас. Приходится помогать друг Другу.
— Ты в хорошую пору собралась к нам, Мария, — говорил Катуллий, — у нас будет веселье, пиры по случаю прибытия из Рима Деция Муция, богатого юноши из сословия всадников. Его милостиво отправляет к нам в изгнание декрет Тиверия.
— За что?
— О, это такая длинная история, что я могу ее рассказать только за кратером вина или с девушкой на коленях. Иначе — нет! — и Катуллий залихватски подбоченился.
— У него всегда одно и то же в голове, — постукивая себя пальцем в лоб, заметила Мелитта, но все-таки велела невольнице принести вина.
— Одно и то же, но всегда хорошее. Мой принцип: carpe diem! [Лови мгновение (лат.).] Единственные жертвы, какие я когда-либо приносил богам, это дар Бахусу и голубь Венере. За это они милостиво пекутся обо мне. А теперь слушайте, — начал Катуллий, поднимая полный калликс с двумя ушками и художественно сработанной ножкой, — погубила его женская… добродетель! Деций увлекся так же сильно, как я Марией, некоей Паулиной, женой Сатурнина. Но Паулина — увы! — была настолько глупа, что отвергла с негодованием не только его ухаживание, но и двести тысяч драхм, которые Деций предложил ей за одну короткую летнюю ночь.
Сопротивление Паулины до такой степени разожгло избалованного постоянным успехом у женщин Деция, что жизнь без нее показалась ему невозможной, и он решил открыть себе жилы в ванне. По счастью вольноотпущенница его отца и нянька Муция Ида, удивительно ловкая баба, захотела помочь своему питомцу и достигла-таки своего. Узнав, что, как Паулина, так и ее муж, пылают ревностной верой к богине Изиде, она подкупила за пятьдесят тысяч драхм верховного жреца богини, который явился к Паулине и заявил ей, что сам бог Анубис воспылал к ней жгучей страстью и призывает ее на любовное свидание. И муж, и Паулина были несказанно осчастливлены этой исключительной милостью.
Паулина принарядилась, умастилась благовониями и явилась в храм. Там она съела прекрасно приготовленный ужин, а потом, когда жрецы заперли двери и погасили огни, взошла нагая на роскошное ложе. Сейчас же голый, как и пристало богу, вышел скрытый за портьерой Деций и испытал воистину божественное наслаждение, ибо Паулина славится своей красотой, а полагая, что она имеет дело с самим Анубисом, изощрялась в самых изысканных ласках, Пробыв в храме с Децием целую ночь, Паулина вернулась домой сияющая и рассказывала мужу о неслыханно нежных ласках, какими одарил ее Анубис, Через несколько дней, когда она встретилась с Децием, юноша сказал:
— Благодарю тебя, Паулина, что ты сберегла мне сто пятьдесят тысяч драхм! Анубисом был я, и полагаю, что ни в чем не обманул твоих ожиданий…
И вот, представьте себе, что значит женская гордость! Паулина сначала ни за что не хотела верить этому, и только тогда, когда он ей рассказал подробно все переживания этой ночи, назвал самые тайные признаки, которые он чувствовал на ее теле, она, не столько возмущенная лукавством и хитростью (сама в душе, наверно, рада была всему этому), сколько задетая в своем самолюбии, что это не был настоящий Анубис, рассказала обо всем мужу, Сатурнин пожаловался цезарю. Тиверий велел Иду распять на кресте, храм разрушить, а статую Изиды утопить в Тибре. Деция он покарал изгнанием, но я полагаю, что недолгим, ибо, как известно, Тиверий весьма снисходителен к такого рода человеческим слабостям, и — да продлят боги за это его жизнь как можно дольше! — с приездом Муция начнутся зрелища и пиры. Марий первый устраивает в его честь пир, мне он поручил пригласить гостей, и я приглашаю вас, Выпьем за счастливую идею, ты, Саул, сыграй нам, а мы пока устроим святилище Изиды. Мелитта будет Идой, Мария — Паулиной, а я согласен быть Анубисом.
— Хорошо, но сначала внеси Мелитте пятьдесят тысяч драхм! — весело сказала Мария.
— Я не хочу… — с притворной тревогой защищалась Мелитта. — Вы еще потом на самом деле распнете меня!
— Знаешь, чернушка, на кресте я бы тебя не распял… но на ложе — да… обнял ее Сципион и шепнул ей на ухо:
— Пойдем, я дам тебе двести!
— Нет! — ответила Мелитта и взглянула на Марию.
— Пятьдесят тысяч! — схватился за голову Катуллий. — Да я отдал бы вдвое больше, если бы только они у меня были, а сейчас все мое состояние заключается в одном оболе, зашитом в поясе, да и то по совету Тимона. Он уверяет, что этот обол может мне пригодиться для того Харона, который, согласно греческой вере, перевозит умерших через реку… Пойдемте отсюда, они готовы нас всех разорить!
— Ну, какой же ты Анубис! — смеялась Мария. — Мы приговариваем тебя к изгнанию! Выведите его! — обратилась она к мужчинам, Юноши с трудом стали выталкивать из комнаты тяжелого Катуллия. Наконец все вместе выкатились за двери. Ловкая Мелитта воспользовалась этим и задвинула засов. Молодые люди стали стучать в двери, но видя, что ничего не добьешься, ушли. Пение и музыка отдалялись, затихли, наконец, замолкли совсем.
— Ушли, — заговорила глухим тоном Мелитта. Медленным движением она спустила свою тогу на пол и нагая стояла перед Марией, смотря блестящими глазами в заалевшее лицо подруги.
— Наконец! — вскрикнула она и бросилась на грудь Марии. — Я так тосковала о тебе, я видела тебя во сне, — говорила Мелитта, задыхаясь и расстегивая пряжки аграфа на плече Марии.
— Погаси огни, — шептала Мария изменившимся голосом, пытаясь освободиться от ее объятий…
— Темно будет, — Я буду светить тебе собой, — ответила взволнованная Мария, сбрасывая сандалии. А когда огни погасли, то она сбросила одежду и действительно сияла при блеске звезд и луны розовым телом.
Мелитта прижалась к ней, а Мария, прижимая ее к сердцу, говорила с трогательной лаской:
— Ты такая маленькая и худенькая, что часто кажешься мне не девушкой, а моим ребенком.
— Дитя голодно! — ласкалась гречанка, покрывая поцелуями тело Марии.
— Целуй меня… еще… еще… — шептала Мария, спазматически дрожа. Она распростерла руки, упала на ложе и раскинулась на пушистом ковре.
Мелитта, дрожа как в лихорадке, словно слепая, блуждала горящими поцелуями по телу Марии, Сплелись их руки и ноги, спутались волосы, и казалось, что на ложе покоится одно вздрагивающее тело, только слышались во мраке прерывистое дыханье да дуэт страстных вздохов и нервного шепота.
Поздно уже было, когда в комнате стало тихо и обе они заснули усталые, спокойные и нежные, и черная головка Мелитты, прижавшаяся к роскошным плечам Марии, казалась ласточкой среди крыльев белого голубя.

Глава 4

На горе Безет, в обширном и красивом дворце Мария, шел пир в честь Деция. Просторный триклиний был ярко освещен висевшими по углам художественно отлитыми из бронзы канделябрами и спускавшимися с купола на медных цепочках цветными лампочками. Их свет играл на мозаичных плитах пола и скользил по прекрасным фрескам, изображавшим на одной стене охоту Дианы, а на другой похищение сабинянок.
В глубине залы нарочно для этого дня была устроена легкая эстрада для выступления фокусников, музыкантов и танцовщиц. Посредине зала стояли два стола на девять человек каждый.
За главным столом, lectus medius, на самом почетном месте, так называемом locus consularis, полулежа и левой рукой опираясь на узорчатую подушку, находился Деций Муций — молодой стройный мужчина с правильными холодными чертами красивого сенаторского лица. Его туника с узкой пурпуровой каймой и гладкое золотое кольцо указывали, что он принадлежит к сословию всадников.
Обед уже был почти окончен. На столе стояли еще серебряные блюда, полные фиников, миндаля, орехов, слив, апельсинов, гранат и самого разнообразного печенья, которого уже никто, собственно, есть не хотел. Начиналась попойка, и рабы приносили кувшины с вином, меты которых, указывающие на происхождение и давность вина, осматривал Катуллий, единогласно избранный arbiter bibendi. Выбирал долго и, наконец, как знаток велел обнести гостей амфорой фалерна эпохи Юлия Цезаря.
А когда вино было уже разлито в чаши, он с важностью произнес:
— Этому кувшину без малого столько лет, сколько мне и этой бабе вместе, Катуллий похлопал по могучим плечам полную брюнетку, которая уже пересела от другого стола на его ложе и, жалуясь на жару, сбросила с себя пеплум, оставшись в коротком хитоне до колен, открывшем ее высокую грудь, широкие плечи и круглые белые руки.
Это была Коринна, известная своей распущенностью гетера, по происхождению римлянка, с которой Катуллий растратил все свое имущество и теперь часто пользовался ее богатой шкатулкой, а нередко и ее еще более богатыми формами.
— Что же это за вино? Или оно плохо, или ты уж очень стар, — сдвинула Коринна свои сильно подчерненные брови.
— Не очень стар, коль скоро ты не пренебрегаешь им, — рассмеялся военный трибун Веспазий.
Коринна смерила его с ног до головы вызывающим взглядом и сказала:
— Я не пренебрегаю никем. А то, что я умею его расшевелить, это уже не его, а моя заслуга. Зайди ко мне, воин, и ты убедишься, что я больше стою, нежели молодая, но малоопытная девушка…
Любовь — это искусство, которое познается с течением времени, а я изучила уже все тонкости этого искусства. И даже нашла новые пути, от которых ты будешь дрожать, как лист, хотя бы и находился в полном вооружении.
— Не советую тебе. Ты можешь встретиться там с целой толпой твоих подчиненных, — уверял Сервий, прогнанный Коринной после первого же визита, намекая на всем известную привычку ее, за отсутствием гостей, приглашать шатающихся по городу гладиаторов и солдат.
— Оставьте ее в покое, — вмешался Катуллий, — у нее кровь более горячая, нежели это вино, что, по моему мнению, большое достоинство. Ее распущенность действительно не знает границ, но в этом видны большой талант и блестящая изобретательность. А что касается того, что она немножко слишком полна и грудь ее шлемом не закроешь, то — что кому нравится, во всяком случае лучше подушка, нежели сухая доска… И поверь же мне, что она бела, как кипень, крепкая, твердая и очень добросовестная, — Ого, — засмеялась Коринна, — у Катуллия несомненно нет денег! Тебе незачем ни защищать, ни хвалить меня, Я все это сама сумею сделать. Скажу только одно, что лучше иметь слишком много, чем слишком мало. А Сервий, именно в самом важном месте, отличается большим недостатком, и притом недостатком невознаградимым!
Раздался смех, и громче всего смеялись девушки, которые, следуя примеру Коринны, стали переходить на ложе мужчин. Один только Деций оставался одиноким на своем ложе, все понимали, что ему предназначена Мария Магдалина, но она не трогалась с места. Ее злило холодное спокойствие изящного патриция, с небрежной улыбкой смотревшего на все и как бы оказывавшего милость своим присутствием.
Действительно, придворные, но несколько надменные манеры приезжего гостя стесняли присутствующих.
Пир прошел довольно скучно, и только столкновение Сервия с Коринной, а затем вино оживили всех, Становилось все шумнее и веселее, со всех сторон слышались двусмысленные шутки и бесцеремонная возня.
Полупьяная Коринна забралась на колени Катуллию и ощипывала губами венок из роз на его голове. Сципион искал в хитоне Мелитты кольцо, которое он забросил ей за грудь, а пьяный Октавий, положив голову на колено Глафиры, умолял ее, чтобы она вышла с ним в сад.
Между тем по знаку Мария начались мимические представления.
На эстраду вбежали четыре обнаженные молоденькие девушки, наряженные вакханками, с венками из виноградных листьев, с жезлами, обвитыми плющом с шишкой на конце, и, ударяя тирсами в тимпанионы, стали танцевать какой-то безумный танец, высоко поднимая ноги. Их окрашенные в рыжеватый цвет короткие кудрявые волосы вились словно огненные языки вокруг бледных лиц с вызывающе глядевшими почти детскими, но уже греховными глазами.
Девушки схватились за руки, закружились и с визгом разбежались в разные стороны. На середину сцены выскочил одетый в шкуру с маленькими рожками и козлиными ногами, смешной, с неловкими сладострастными движениями сатир и стал гоняться за девушками. Сатир не мог удержать ни одной. Гибкие, намазанные оливковым маслом тела ускользали у него из рук.
Каждый раз, как только ему удавалось поймать какую-нибудь вакханку, остальные били его жезлами по плечам и ударяли бубнами по рогам.
Сатир жалобно блеял по-козлиному, наконец, измученный, присел и стал печально наигрывать на своей свирели.
Вакханки убежали, а вместо них появилась нимфа, весьма недурная рослая девушка. Она медленно направлялась к играющему, словно зачарованная его музыкой. Сатир играл все более трогательно и нежно, поглядывая на нее исподлобья, потом внезапно вскочил на ноги, схватил девушку, перекинул ее головой вниз и со сладострастным видом унес со сцены.
— Виват, давай ее сюда! — кричал Катуллий.
— Тише! — ударила его по губам Коринна, ибо на сцене уже появилось два эфеба, причесанных по-женски, подрумяненных и в женских одеждах, и две лесбиянки в тогах с коротко остриженными волосами, Они ловко и изящно разыграли пантомиму любви.
— Этого удовольствия я не понимаю, хотя даже Платон… — заговорил Катуллий.
— Не мешай! Слышишь, играют… — снова остановила его Коринна, весьма любившая различные зрелища.
Раздались звуки цитры и флейты. На эстраду вышла финикиянка, худощавая, высокая, гибкая, с острыми грудями и продолговатыми глазами. Она была почти нагая, только от пояса спускалась масса разноцветных лент.
Финикиянка подняла над головой два небольших бубна с колокольчиками и, ударяя их друг о друга, стала извлекать из них какие-то задорные звуки, высоко вскидывая то одну, то другую ногу. Стала на руки и, сильно изгибаясь назад, ловила губами бросаемые ей плоды и мелкие деньги, прошлась таким образом несколько раз по сцене, внезапно согнулась, словно лук, и, повернувшись в воздухе, стала на ноги.
Товарищ ее, в белом камисе с узкими рукавами, стоявший до сих пор неподвижно, выступил вперед, достал два обруча, обернутые паклей, укрепил их на сцене и зажег, финикиянка с разбега бросилась головой вперед и пролетела сквозь пылающие обручи.
Потом, когда огонь потух, она одним прыжком очутилась на голове мужчины и своеобразная колонна, покачиваясь в такт музыке, удалилась под гром рукоплесканий.
Наступила пауза, Марий вышел и узнал, что приглашенные им танцовщицы не прибыли. Желая спасти положение, он позвал на помощь Тимона, подошел к сидевшей вдали Марии и стал с жаром что-то объяснять ей. Она долго качала отрицательно головой, наконец, сказала:
— Хорошо.
Марий с трудом прекратил шум в зале и торжественно возвестил:
— Мария Магдалина согласилась танцевать.
— Эвоэ! — раздались крики.
Мария встала и, улыбаясь, сопровождаемая взглядами гостей, вышла, чтобы переодеться, вернее, раздеться.
Тимон, любивший Магдалину любовью поклоняющегося красоте художника, выступил на середину залы и, ударяя по струнам кифары, провозгласил в честь ее хвалебный гимн:
‘Ароматна, словно рай, и прекрасна, словно цветущий луг, краса Магдалины. Пусть пасутся на ней очи людские, пока не успела еще затянуть ее белая осенняя паутина и выкосить время.
Будем веселиться, пока не увянем, ибо краток свет жизни, долгая и печальная ночь ждет нас за Стиксом и Ахероном, а за Летой забвенье. Будем тратить ради Магдалины, пока есть еще время, все, кроме последнего обола для уплаты Харону, Уста ее красны и упоительны, как вино из Самоса, сладки, как мед Гимета. Тело ее гладко и светится жаркою кровью, словно зажженная оливка. Ее белые гибкие руки, словно повилика, обвивают мужей, приводя их в безумие.
Словно четвертая Харита, она — воплощение очарования, счастья, веселья и изящества. Достоин богов-олимпийцев тот пир, на котором танцует она прекрасная возлюбленная муз’.
Он прервал, потому что запели гусли и арфы, зазвенели тамбурины, заклекотали кастаньеты и на эстраду влетело как бы облако красок.
Это была Мария, окутанная прозрачными вуалями. Ее тело как бы мелькало в синеватом тумане, проглядывало сквозь красные солнечные облака, укрывалось в лазури вспененных волн, переливалось в полосах многоцветной радуги. Словно языки пламени, обвивались вокруг нее слабо связанные локоны, рассыпались ручьями искр, заливали ее кипящей смолой, опоясывая вокруг янтарными кольцами. Как белые мотыльки, белели ее высоко поднятые руки, сияло розовое лицо, горели, как звезды, лазурные глаза.
Казалось, что она плясала на одном месте. Танец ее не заключался в движениях ног, но в плавном колебании всего тела. Это были неуловимо меняющиеся позы божественно прекрасной девушки, пластически выражавшие историю любви.
Боязливым жестом своих белых рук, позой, выражавшей тревогу, опущенными ресницами она передала первый, нежный, волнующий момент девичьей стыдливости. Затем полусонно закрыла глаза, томно вытянулась, изгибаясь в бедрах, полураскрыла для поцелуя пурпуровые губы и, подхватив руками свои легкие одежды, стала танцевать медленно, плавно, кокетливо, а потом все быстрее и быстрее, пока не закружилась.
Охваченная безумием и страстью, она словно плыла в ярком зареве своих огненных волос и развевающихся вокруг нее ярких вуалей. Внезапно Мария на миг приподнялась на пальцах, как бы размахивая в воздухе яркими крыльями, а затем стала постепенно успокаивать и замедлять свои быстрые движения.
Медленно одна за другой обвивались и укладывались на ее теле нежные ткани вуалей. Мария остановилась, глубоко вздохнула, широко открыла глаза и обвела всю залу смелым взглядом женщины-царицы, сознающей свою красоту. Ее блестящие глаза, яркие пылающие губы и страстные движенья всего тела выражали пылкое желание.
Быстрым, решительным движением она откинула первую красную вуаль и, пока она падала на пол, повернулась, обнажив руки, плечи и высоко вздымающуюся грудь, потом откинула синюю вуаль и обнажила торс ниже груди до самых бедер. Упала зеленая вуаль — и показались стройные ноги и точеные розовые колени.
Чарующей радугой переливалось опоясание круглых бедер, Медленно изгибаясь вперед, с каким-то лукавым, полузагадочным блеском чувственной жестокости в прищуренных фиалковых глазах, она стала отстегивать шпильки.
Мария выпрямилась и стояла в полной красе своей, опоясанная вокруг талии поясом из гвоздик. Она сорвала и его, с диким криком бросила в залу, быстро повернулась и убежала.
Мужчины вскочили со своих мест, чтобы схватить венок, но Муций с силой растолкал всех, поймал венок на лету и надел его на голову.
— А что, расшевелила тебя Мария? — кричали все.
— Выпьем в честь счастливой пары! — гремел Катуллий.
Все выпили, кроме Муция, с полной чашей ожидавшего появления Марии, Вскоре и она вошла в триклиний. Теперь уже на ней была цвета морской воды с серебряной ниткой туника, схваченная аграфом из топазов. Сбоку на поясе целая масса украшений из граната, янтаря и берилла, а также маленькое зеркальце в коралловой оправе. Шею ее обвивала тройная нитка крупного урианского жемчуга, причем от каждой жемчужины спускались нити более мелкого жемчуга и, словно град, осыпали ее плечи, руки и высокую грудь. На руках блестели в форме змей золотые запястья с рубинами, сетка из золотой проволоки придерживала наскоро свернутые волосы.
Мария с любопытством рассматривала, кто поймал ее цветы, и сердце ее задрожало, когда она их увидела на гордой голове патриция.
Муций при виде ее встал, низко склонился и подал ей чашу с вином, а когда она омочила свои уста, одним глотком выпил все и разбил драгоценную чашу, чтобы никто больше не пил из нее.
— А теперь пойдемте за мной, — позвал Муций гостей на террасу в сад, где среди освещенных разноцветными лампочками деревьев слышны были барбитоны, звенели тамбурины, мелькали вакханки, сирены и косматые фавны, приглашая гостей принять участие в их забавах.
— Догоните меня! — первая крикнула Коринна, бросилась по мраморным ступеням в сад, за ней последовали остальные девушки и, наконец, мужчины. Вскоре в чаще деревьев раздались вскрикиванья, смех, послышались возня в кустах и звуки поцелуев.
Магдалина с Муцием остались на террасе.
— Мне много говорили о твоей красоте, но теперь я вижу, что она действительно ослепительна, Когда я покидал Рим, то я видел толпу прекраснейших женщин, привезенных со всех концов мира. По приказу цезаря, они населят на острове Капри рощи, луга и пруды, но сегодня они мне кажутся диким шиповником по сравнению с цветущей розой!
— А Паулина?
— Паулина, — усмехнулся он, — бледнеет перед тобой, словно месяц при восходе солнца, хотя я, однако, должен ей быть благодарным, так как из-за нее познакомился с тобой. — Муций обнял Магдалину и прижался к ее губам.
— Мой кубикулум к вашим услугам, — заметил Марий, проходивший через террасу.
Но Деций словно не слышал его, поцеловал Марию в глаза и продолжал:
— Я завидовал тем вуалям, в которых ты танцевала, мне мил этот венок, потому что ты носила его на себе, я люблю это маленькое зеркальце, потому что в нем прячется отражение твоего чудного лица.
— Так возьми, раз любишь, — прошептала Мария, отстегивая зеркальце.
— Я буду носить его, как амулет счастья, возьми взамен, — и он снял и надел на ее палец кольцо с прекрасным изумрудом и добавил, словно мимоходом:
— Ты слышала предложение Мария? Магдалина молчала. Она чувствовала, что если он скажет ‘пойдем’, то она не станет сопротивляться, пойдет, а в то же время душу ее охватила печаль, что так случится.
Муций понял, что творится в ее душе, и сказал:
— Нет, Мария, пусть сегодняшний пир кончают так куртизанки, эти вакханки, которых мы видели вместе с толпой платных комедиантов, но не мы. Через несколько дней я уезжаю в Сирию, куда меня вызывает проконсул Вителий, но скоро вернусь. Я купил дом на Офле, знаешь, вблизи дворца Гранты, велю все там переделать и устроить для нас. Когда дом будет готов, я пришлю верного раба и, как царевну, велю внести тебя на порог его. Я покажу тебе все, все мои сокровища, мы примем ванну, поужинаем вместе, нарвем роз, и если будет холодно, то в спальне на роскошном ложе под пурпуровым балдахином, а если душно, то в тенистой беседке на ложе из тигровых шкур мы упьемся ласками до раннего утра. Ты вернешься домой, а когда розы завянут, я снова пришлю за тобой, чтобы ты нарвала их мне своею нежной рукой.
Не будет наслажденья, по которому бы не промчался вихрь нашей любви. Ты будешь становиться мной, а я тобой. Мы будем насыщаться друг другом, как нам нашепчет темная ночь. Вместе с одеждой мы откинем смешную робость стыда, чуждую рабам и героям. Не правда ли, Мария?
— Да! — ответила она, не разбирая точно значения слов. Ее золотистая головка опустилась на плечо Муция, и Мария видела только блеск его глаз и где-то высоко мелькающие звезды.
Деций вздрогнул, выпустил Марию из рук и произнес глухо:
— Ты сонная, измученная… я велю отнести тебя домой.
Когда Мария пришла в себя, лектика была уже готова.
Муций закутал Марию в тонкий теплый гиматион, взял на руки, расцеловал и усадил в лектику.
Проходя через остиум, он указал ей на мозаичную надпись — ‘Salve’ [Здравствуй (лат.)] и сказал:
— У себя добавлю: Мария. Хорошо?
— Хорошо!
— А стены украшу разными картинами.
— Хорошо. Возвращайся только скорее.
— Вернусь, как можно скорее, — ответил он и ушел в дом.
— Знаешь, я не понимаю тебя, почему ты ее отправил сегодня домой? упрекнул его Марий.
— Видишь ли, только неопытный человек сразу выпивает дорогое вино. Гастроном пьет его глотками, а Мария есть самое лучшее вино, которое я когда-либо встречал!
— Добавь: ‘и пробовал’.
— Ну да, но ведь я изучал не только практику, но и теорию. Я знаю наизусть целые отрывки из ‘Ars amandi’ и ‘Remedia amoris’ [‘Наука любви’ и ‘Средства от любви’ (лат.).] Овидия. Из того, что я слышал и видел, я понимаю, что она не платная, а женщина, одержимая Эросом. Астарта горит в ее крови, но сердце ее спит, и если бы я не уступил ей сегодня, завтра она не захотела бы и смотреть на меня. Теперь долгое ожидание привлечет ее ко мне надолго, а может быть, и навсегда. Почем знать? Может быть, я войду с ней в конкубинат, она достойна этого.
— Может быть, ты и прав, но я бы не выдержал. Пойдем к остальным, они там веселятся все лучше и лучше.
— Хорошо. Или знаешь что? Пришли-ка ты мне лучше сразу ту белобедрую нимфу. Должен же я вознаградить чем-нибудь такую тяжкую победу над собой.
— Ах, вот ты как! — засмеялся Марий и вышел, Через минуту в атриум вбежала задыхающаяся белокурая полная девушка и послушно остановилась перед Муцием.
— Ну, что сатиры? — весело беря ее за подбородок, спросил он.
— Не поймал меня ни один, — ответила она и, поощренная свободным обращением патриция, прижалась к нему.
Муций толкнул девушку к дверям кубикулума и произнес стремительно:
— Получишь сто драхм, если постараешься!
Девушка заглянула в его горящие глаза возбужденным взглядом, задорно прищурилась и, показав кончик розового языка, проговорила тоном похвальбы:
— Я все умею. Меня учила сама Коринна.

Глава 5

Предсказания Муция оправдались: возбужденный им огонь вспыхнул в душе Магдалины ярким пламенем. Сердце ее до того затосковало по Децию, что она ушла от Мелитты, чтобы в тиши уединения наслаждаться грезами о будущем счастье и избегнуть искушения, таившегося в доме гречанки: уступить кому-нибудь другому до приезда Муция.
Но проходили дни и недели без всяких известий. Мария тосковала, плакала и напрасно высматривала желанного посланца.
Впервые после долгих лет своего увлечения Иудой она вновь испытывала чувство тревожного ожидания и глубокое горе и разочарование.
А между тем вернулись неожиданно пилигримы из Галилеи, целые и невредимые, но какие-то странные.
Когда Мария с радостным криком бросилась к ним навстречу, то привет ее был принят с какой-то необычной сдержанностью. Холодом повеяло на нее.
Лазарь только раз поцеловал ее и отправился к себе, а сестра, болтливая Марфа, обычно уже издалека осыпавшая множеством услышанных сплетен и новостей, сказала только:
— Симон остался еще… Я страшно устала… Мул пал у нас по дороге… Я рада, что застаю тебя дома!
Марфа, против обыкновения, ни о чем не расспрашивала прислугу, никого не выбранила, не отдала никаких распоряжений, а, оставшись вдвоем с Марией, посмотрела на нее глубоким взглядом своих черных глаз и проговорила, словно во сне:
— Столько мы видели, столько мы слышали, что голова кругом идет… — она провела рукою по лбу и добавила почти печально:
— Иди и ты спать… может быть, тоже иной проснешься…
— Что с вами стало? — почти со страхом воскликнула Мария.
— Мы познали истину! — серьезно ответила Марфа, укладываясь спать.
Мария удалилась с чувством горечи. Ушли свои, близкие, а вернулись чужие, точно их подменили в дороге.
Сначала Мария предполагала, что это временное настроение, может быть, результат усталости от долгого путешествия. Но вскоре она убедилась, что брат и сестра действительно изменились, в особенности Марфа, которая теперь занималась хозяйством нехотя, словно по принуждению, без той заботливости и старательности, какими она отличалась раньше.
И прислуга, которую она раньше так крепко держала в руках, стала распускаться, подметив, что госпожа теперь смотрела сквозь пальцы на разные непорядки, а если и вспылит по-прежнему, то потом сама жалеет об этой вспышке, почти раскаивается в ней, стараясь загладить ее ласковым словом.
Трудолюбивый Малахия тоже совершенно обленился. По целым дням он фамильярно лежал вместе с Лазарем в саду на траве, ведя с ним какие-то долгие разговоры и умолкая при малейшем приближении Марии. Это не были какие-нибудь специально мужские дела, утаиваемые от нее, как от женщины, так как и Марфа частенько принимала живое участие в этих беседах.
Когда же вернулся Симон, то все они вчетвером до поздней ночи засиживались на завалинке, ведя долгие и, по-видимому, интересные разговоры.
Магдалина пыталась подслушивать их с крыльца, но они обычно говорили тихо, вполголоса, как люди, ведущие важное совещание, но однажды ей удалось подслушать кое-что относительно себя.
— Я вижу, — услыхала она голос Марфы, — что Мария давно уже не выходит из дому, замечаю, что она значительно успокоилась. Может быть, благодать, полученная нами, стала уделяться и ей…
— Это было бы новым доказательством! — заговорил Симон.
— Разве мало всех тех доказательств, которые мы видели? — с живостью прервал его Лазарь. — Ты все еще сомневаешься, Симон?
Затем разговор притих, потом заговорил Малахия. Мария внимательно прислушивалась и уловила вопрос:
— Когда?
— Скоро! И принял наше приглашение…
— Осанна! — с энтузиазмом воскликнула Марфа, и возглас ее хором повторили мужчины.
Наступило долгое молчание, затем снова послышался шепот голосов, и шептались долго. Разошлись только тогда, когда пробила третья стража.
Тогда Мария вбежала в комнату Марфы и с жаром напала на нее.
— Марфа, я слышала, что вы что-то говорили обо мне! Что это за благодать, которая должна меня осчастливить? Я хочу знать! Я твоя сестра, может быть, и легкомысленная, но все же лучшая по отношению к вам, нежели вы ко мне после этого проклятого путешествия…
— Проклятого?! Ты не понимаешь своего кощунства! — схватила ее Марфа за руку. — Немедленно возьми слова свои назад, скажи: святого, святого!..
— Ну, святого, коль скоро ты так хочешь, хотя я не знаю и не понимаю ровно ничего!
— Я бы рассказала тебе все: сама знаешь, что мне молчать трудно…
— Ну, так почему же не рассказываешь? Что делается в Магдале, как наш дом, что наши приятельницы, с которыми мы играли в детстве?
— Мы не были в Магдале…
— Не были?.. — удивленно протянула Магдалина. — Так где же вы были?!..
— Мы встретили его на дороге и шли вместе с ним до Капернаума, там остановились и слушали его все время, а когда он пошел дальше, то вернулись, потому что Лазарь заболел, и только Симон пошел за ним…
— За кем?
— Вот в том-то и дело… Но Симон запретил, потому что он обращается лишь к чистым сердцам… а ты… — Марфа остановилась и опустила глаза.
— Сердце мое чисто! — вспыхнув румянцем, сказала Мария. — А если ты думаешь о другом, то уже целый месяц, как я отсюда ни шагу… С того времени, как вы ушли, ни один мужчина не знал меня!..
— Вижу это и думаю, что это — милость свыше.
— Хороша милость! Скука такая, не с кем слово промолвить…
— Молчи, безумная! Сама ты не знаешь, что говоришь! Пойми: Иуда не лгал… Он — Иисус Мессия, предвещенный пророками, господин царства Божия на земле!
— Иуда! Но если он такой, как Иуда, то милость эта бывает весьма привлекательна! — весело заговорила Мария.
Но Марфа, уже раз дав волю языку, не могла остановиться и стала говорить беспорядочно, проникновенно,
— На гору взошел… ученики его стали за ним, а мы — вся толпа — у подножия… Как ясный месяц, светилось его лицо… глаза сияли, как звезды… говорил он негромко, не возвышая голоса, ну так, как вот я сейчас с тобой, а между тем каждое его слово разносилось далеко, словно колокольный звон… Он благословлял кротких и миротворцев, плачущих, алчущих правды… Я не припомню всего, что он говорил, я знаю только, что я тряслась, как лист, и слезы текли из глаз моих… Мне все казалось, что он смотрит только на меня, а Симону, хотя он стоял далеко от нас, казалось, что только на него… Потом все говорили, что каждый чувствовал на себе его взгляд: так уж он смотрит! Дрожь охватила всю толпу, когда он стал осуждать, а громил он фарисеев, книжников, мытарей, сильных мира сего… учил, что нельзя служить одновременно Богу и мамоне…
— Да хорошо ли ты слышала? Иуда совсем иначе все представлял…
— Самым лучшим образом все слышала! Он ясно осуждал заботы о благах земных, говорил, что надо искать прежде всего царства Божия и правды его, а остальное все приложится.
— Ну, конечно, коль скоро царство будет наше, то у каждого будет всего по горло! Ну, а чудеса он творил?
— Накормил большую толпу людей семью хлебами и горсточкой рыбы…
— Ты считала?
— Нет, но так говорили все!
— Допустим, но пойми, что нехитрое дело пренебрегать богатствами, коль скоро владеешь таким даром размножения, но ни я, ни ты и никто на свете не сумеет выжать ни одной каплей вина больше, чем сколько его в чаше, или создать из одного динария много динариев. Пусть научит нас этому, тогда я соглашусь, что его учение многого стоит!..
Марфа задумалась и опечалилась.
— Я не знаю, не умею объяснить тебе, но если бы ты сама была там, пережила то, что я, то ты бы уверовала так же, как и я… Необъяснимые чары таятся в нем самом и в его речи… Знаешь ли, что мне рассказывали те, кто знал его в детстве? При звуке его голоса слетались птицы, выплывали рыбы из глубины вод! Уже в детские годы он поражал ученых знанием Священного писания… Отличался такой добротой, что в жаркие дни бегал среди цветов, и пчел, отягощенных медом, на руках переносил в ульи, никогда не ошибался, всегда каждую пчелу приносил в ее улей, лилии, побитые ливнем на лугах, выпрямлял, исправлял разрушенные гнезда, и если ему приходилось нечаянно забежать в чистый ручей и ножками замутить в нем воду, то, жалея воду, он горько плакал!..
— Он молод еще? — спросила Мария.
— Ему еще нет тридцати лет…
— А красивый?
— Ты почему спрашиваешь? — сурово спросила Марфа, но, заметив в глазах сестры только любопытство, воскликнула:
— Чудесный, стройный, как пальма, волосы длинные, спускаются на плечи, словно лучи солнца… Он выглядит в своем плаще, словно херувим с крыльями!
— Ты любишь его? — прервала его Мария. Марфа вздрогнула, опустила голову и проговорила глухо:
— Он велел всем любить его и любить друг друга, потому что каждый человек есть наш ближний…
— Да! Но далеко не каждый нам одинаково нравится! — с шаловливой улыбкой заметила Мария и ушла, довольная тем, что узнала все оберегаемые от нее тайны и что Марфа влюблена.
В первый раз она уснула по-прежнему крепко и спокойно, спала долго и глубоким сном, а проснулась бодрая и полная радости, весело взглянула на стоявшую подле ее ложа Дебору и, заметив по ее лицу, что есть какая-то новость, воскликнула,
— Говори скорее!
— Ждет, с утра ждет…
— Кто?
— Прекрасная лектика с пурпуровыми занавесками, четыре сильных ливийца и проводник с римским мечом… Спрашивают госпожу…
— Муций! — воскликнула Мария, вскакивая с ложа. — Давай скорее пеплум, сверни волосы!.. — И, одевшись, она торопливо сбежала по лестнице, — Куда это ты летишь без памяти? — остановила ее Марфа.
— Приятельница моя, Мелитта, больна… зовет меня!
— Так! А эти люди говорят, что они принадлежат какому-то Децию-римлянину…
— Мелитта пользуется его лектикой! — лгала Мария, не запинаясь, — Бросила бы ты уж раз навсегда этих своих приятельниц, все они распутницы, и я бы охотно вымела их грязной метлой за городские стены! — вспылила Марфа.
— Что я слышу?! На ближних с метлой? Хороша любовь!
И, пользуясь замешательством сконфуженной сестры, Мария выбежала за ворота, уселась в лектику и велела нести себя к Мелитте. Там она переоделась в ту же самую тунику и надела те же драгоценности, какие были на ней на пиру у Мария.
Когда она одевала легкую ткань, на нее повеяло легким запахом духов Деция, и, словно в синеватом тумане, всплыли перед ней картины той упоительной ночи. Сердце ее вздрогнуло, а тело как бы охватило жаркое пламя.
Она села в лектику, невольники взялись за ручки и мерным, быстрым, но ровным, эластичным шагом понесли ее. Лектика тихо покачивалась, словно люлька, а Мария полулежала в ней, закрыв глаза и мечтая о предстоящем свидании… Она очнулась только тогда, когда вокруг нее послышался шум оживленного города. Сквозь слегка раздвинутые занавески она видела палатки торговцев, полные розовых яблок, сушеных фиников, зеленых огурцов, фасоли и золотистых апельсинов, От времени до времени проходили мимо нее люди, одетые в серые плащи, небольшие мулы, но больше всего было любопытных, смуглых, курчавых ребятишек.
В ушах Марии стоял гул от резких криков торговцев, погонщиков скота, воркования горлинок, гоготания дикой и домашней птицы и от царящего в тесных уличках шума.
Носилки с трудом пробирались вперед среди толпы, потом двинулись несколько быстрее, пока не выбрались на площадь, и тут остановились уже надолго. Мария увидела целую вереницу бесшумно ступавших серьезных верблюдов, а на них молчаливых всадников в белых бурнусах.
Когда караван прошел наконец, лектика свернула в сторону, миновала ворота и остановилась. Проводник раздвинул занавески и помог выйти… Мария поднялась по мраморной лестнице и увидела в передней на полу двух амуров из мозаики, державших ленту с надписью ‘Salve, Maria’.
Самый порог и входная арка были украшены миртом и розами, в глубине великолепного атриума, опираясь рукой на голову одного из тритонов, окружающих имплувиум, стоял Муций.
При виде Марии он сбросил с себя тогу и, как ковер, положил перед ней на полу, обнял ее, поднял вверх и, целуя, воскликнул,
— Наконец!
Но Мария вырвалась из его рук и сказала с милым капризом:
— Хорошо это ‘наконец’! Можно поседеть, как гора Кармель, и превратиться в прессованный финик, пока тебя дождешься.
— Моя дорогая старушка, — смеясь, оправдывался Муций, — сначала меня задержал Вителий, а потом мне пришлось поехать к Пилату, моему родственнику, который задерживал меня у себя, хоть я и рвался из Цезарей, Затем дом оказался очень ветхим, пришлось его значительно перестраивать — и то еще не все готово, только часть.
Мария оглянула обширную залу, в которой они находились. Она, казалось, вся была полна колонн, бегущих вдаль. Эти ровные вереницы колонн так поразительно подражали действительности, что Мария прямо остолбенела, увидев вдали цветущий луг и группу смеющихся обнаженных девушек, танцующих в высокой траве. Каково же было ее удивление, когда, подойдя ближе, она увидела, что это всего лишь нарисованная фреска. Между колоннами в нишах стояли прекрасные копии мраморной Афродиты Книдской и Геры Поликтеты из бронзы, Ганимеда и спящей Ариадны. Посредине залы стояли две терракотовые статуи в натуральную величину: Август в тунике и панцире с Амуром у ног и Муций в виде Эндимиона.
На стенах виднелись свежие фрески, изображавшие три любовных приключения Юпитера.
В виде змеи могучими извивами он опоясывал отдающуюся ему Прозерпину и в жадном поцелуе погружал свое пламенное жало в ее полураскрытые губы. Орлиными крыльями он окутывал белобедрую Астрею, обхватив цепкими когтями ее грудь. Языками яркого пламени он ласкал сгоравшую от наслаждения Эгину.
Когда она насмотрелась вдоволь, Муций стал показывать ей различные безделушки из бронзы, слоновой кости и перламутра, преимущественно малопристойного содержания: художественно выточенные миниатюры людей и животных в самых щекотливых позах, иногда настолько комичных, что Мария от души смеялась.
— Это только маленькая частица моих коллекций, а теперь пойдем, я покажу тебе сад, птичник и пруд.
Когда они спускались с террасы в сад, то Муций, заметив проходившего мимо фарисея, спросил:
— Скажи мне, что означают эти кожаные ящички на лбу?
— Это — свитки заповедей нашего закона. Мария спряталась за колонну и сказала:
— Лучше пусть он меня не видит. Эти набожные люди очень суровы, они осуждают всякую радость жизни, служат Предвечному, который пребывает за завесой храма невидимый, недоступный, могучий, грозный.
— Если он невидим, то в этом нет ничего страшного, а более могуч, чем он, несомненно Рим, и более грозны легионы Цезаря.
— А ваши боги?
— Наши? Их уже никто не боится, но, как воплощение красоты, они стали украшением дворцов, площадей и наших храмов, а живые богини, — он обнял Марию, — есть наивысшее благо жизни.
Муций повел Марию к группе деревьев, покрытых сеткой. Между ветвями, словно маленькие огоньки, замелькали встревоженные чечетки, встрепенулись голубоватые щеглы и суетливые стрижи. Неподвижно сидели на месте только угрюмые золотистые фазаны и павлины с пышным солнечным хвостом, Очнулись прикрепленные к шестам сонные попугаи, и один из них резко закричал: ‘Ave, Муций!’
Муций дал попугаю финик и сказал:
— Я велю его научить произносить твое имя.
По лавровой аллее прошли к тихому пруду, На поверхности воды переливались лучи заката и играли серебристые рыбки. В глубине воды, словно куски старого золота, виднелись плавающие карпы.
Лежавшие на берегу зеленые греческие черепахи медленно поворачивали головы из стороны в сторону, изумрудные ящерицы прятались в расщелинах камней и ловко скользили по дорожке, усыпанной песком. Дорожка эта вела в середину сада, где виднелась небольшая беседка, густо оплетенная ароматной повиликой и кустами красных роз. Крышу беседки составляли виноградные лозы с тяжелыми, зрелыми кистями, пол — несколько тигровых шкур.
Мария испугалась при виде тигровой головы с оскаленными зубами, а потом радостно воскликнула:
— Все, как ты обещал! — и бросилась на пол.
— Все ли — не знаю, но остальное зависит от тебя, — ответил Муций, заглядывая ей в глаза, а она лукаво усмехнулась, подняла лицо вверх и, раскрыв губы, говорила:
— Я хочу пить, дай винограду.
Муций сорвал кисть, поднял вверх, и Мария ощипывала ее губами и, высасывая сладкие ягоды, повторяла:
— Я ем, чтобы были слаще мои поцелуи.
— Пойдем! — порывисто обнял ее Муций.
— А где розы? — вывернулась Мария. — Я хочу много, много роз. Иди, а я поищу пока звезд.
Мария протянулась на шкурах, подложила руки под голову и погрузила взгляд в ясную глубину неба.
Муций маленьким стилетом стал срезать розы и бросать их на нее.
Между тем долетавший из города шум стал постепенно затихать. Небо как будто приблизилось к земле и потемнело, став из голубоватого темно-синим. Почти без всяких сумерек, словно первый сигнал ночи, засияла одна звезда, потом другая, а потом задрожали целые мириады. Развернулась серебристая вуаль млечного пути и резко обрисовался сияющий серп месяца.
— Мария, — склонившись над нею, шептал изменившимся голосом Муций, — все звезды вышли уже из земли, и Диана уже отправилась на свою охоту.
— Еще минутку. Здесь так хорошо. Мне грезилось как во сне.
Мария встала, собрала все розы и, неся их в охапке, отправилась в дом.
— Будем ужинать…
— Нет, я не голодна. Лучше принять ванну.
— Она уже готова, ожидает тебя. Дай мне эти розы. — Муций собрал цветы и куда-то ушел с ними.
Между тем черноокая, смуглая иберийка ввела Марию в небольшую комнату с мраморным полом, где находился бассейн, выложенный малахитом, и тихо журчал фонтан.
Мария сбросила с себя одежду и погрузилась в ароматную зеленую воду.
В комнате, освещенной одной только небольшой матовой лампочкой, царили почти сумерки. Журчание фонтана, полумрак и теплая вода привели Марию в какое-то блаженное полусонное состояние. Она пыталась было разговориться с невольницей, но та не понимала ее языка, и лишь ее выразительные глаза выражали немое восхищение перед прекрасной золотистоволосой и белой женщиной.
Когда Мария вышла из бассейна, невольница с удивительной ловкостью вытерла ее сначала жесткой, а потом мягкой тканью, набросила на нее пламенно-красный фламеум и молча удалилась, бесшумно закрыв маленькую дверь.
Едва только рабыня вышла, как противоположные двери тихо раскрылись и купальню залил поток красноватого света. Мария оглянулась. В соседней комнате на полу, устланном розами, стоял Муций, стройный, прекрасный, мускулистый, совершенно похожий на статую Эндимиона, стоявшую в атриуме…
— Пойдем! — он подошел к ней, схватил ее на руки и унес в кубикулум. У Марии закружилась голова от огней и красок. Красные лампы горели по углам комнаты, с полукруглого потолка свешивалась блестящая колесница с чудной Афродитой, уносимая белыми голубями. На фризах во всех углах комнаты крылатые купидоны метали золотые стрелы, которые, рассыпавшись извилистыми линиями по всем стенам, скрещивались в одну блестящую звезду над великолепным пурпуровым ложем. Мария закрыла глаза, ослепленная блеском и убранством комнаты, а Муций сорвал сетку с ее головы, сорвал фламеум и, окутанную плащом золотисто-красных волос, положил на ложе. Его огненные поцелуи осыпали все ее тело, она ощущала их на груди, затылке и бедрах. Почти бессознательно руки Марии обвились вокруг его шеи, а гибкие ноги сплелись вокруг тела, из сдавленного горла вырвался спазматический не то крик, не то стон…
Мария очнулась бледная, с маленькой морщинкой вдоль белого чела, с закрытыми глазами, усталая.
— Воистину, ты выглядишь, как Психея после открытия ящика Прозерпины, услыхала она голос Муция.
— Психея? Расскажи мне, я не знаю этого.
— Психея была младшая дочь одного царя, такая неслыханно прекрасная, как ты теперь. Слава об ее красоте была так велика, что не только местные жители, но и пришельцы из дальних стран стекались отовсюду, дабы поклониться ей. Ее чтили, как богиню Венеру, даже и больше. Так что вскоре опустели храмы богини, прекратились жертвы на ее алтарях, и никто уже больше не стремился ни в Пафис, ни в Книд, ни даже на Цитеру. Все стремились почтить венками и букетами прекрасную царевну. Оскорбленная богиня упросила своего сына Амура пустить стрелу в сердце девушки, чтобы она загорелась любовью к самому ничтожному человеку на земле. Но Амур, увидев прекрасную Психею, сам увлекся ею и велел Зефиру унести ее на высокую гору, где он построил для нее пышный дворец. Темной ночью Амур сошел в ее ложницу, пробыл с нею до рассвета, а затем исчез. В первую минуту Психея была весьма опечалена утратой девичества и несколько испугана невидимым образом возлюбленного, но вскоре так привыкла к его посещениям, что сама с нетерпением ожидала наступления ночи.
Ее завистливые сестры уверили Психею, что этот неведомый возлюбленный скрывается оттого, что он несомненно чудовище. Психея поверила, тем более, что она почувствовала себя матерью, и, боясь родить какое-нибудь ужасное животное, решила во что бы то ни стало увидеть своего соблазнителя и, если он окажется чудовищем, убить его. Она приготовила заранее острый нож и зажженную лампаду, которую накрыла на ночь горшком.
Когда Амур, упоенный ее ласками, заснул, то Психея сняла горшок с лампады и остолбенела от удивления: прекрасная голова с золотистыми кудрями, розовое лицо, стройная фигура. В ногах бога любви лежал золотой колчан, гибкий лук и сияющие стрелы.
Рассматривая эти прекрасные вещи, Психея нечаянно ранила себя одной из стрел. Таким образом она сама попала в путы неугасимой любви к Эросу. Загорелась кровь в ней, и, охваченная жаром, она склонилась над чудесным юношей, чтобы поцеловать его, как вдруг капля масла из лампады капнула на плечо Амура. От боли он проснулся и, увидев, что Психея нарушила его запрет, улетел и покинул ее навсегда.
Между тем и Венера узнала о приключениях сына. В первые минуты гнева она решила поломать ему крылья, лишить его стрел и лука, обрезать кудри, в которые она не раз вплетала ясные лучи солнца. Но другие богини, питавшие слабость к своевольному прекрасному юноше, упросили ее не делать этого.
Тогда Венера заперла Амура в одной из комнат дворца и решила излить всю свою месть на Психею.
Она поручила Меркурию возвестить, что тот, кто найдет Психею, получит от нее, Венеры, шесть горячих поцелуев и седьмой самый упоительный. Вот такой, и Муций прижался губами к губам Марии.
Она слегка вздрогнула и прошептала:
— Говори дальше.
— Психея сама явилась к богине, чтобы умолить ее, но ожесточенная Венера оттаскала ее за пышные косы и засадила за трудную работу. Однако красота Психеи до такой степени привлекала к ней всех, что ей помогали разные силы природы, и когда Венера возвращалась с ночных оргий, упоенная вином, в венке из пылающих роз, то она находила все готовым. В злости своей она предъявляла к Психее самые трудные, почти неисполнимые требования. Однажды она сказала ей:
— Ты отправишься в подземное царство Орка, вручишь этот ящик Прозерпине и попросишь ее, чтобы она дала мне взаймы немного своей красоты, хотя бы на один день, потому что я весьма подурнела, ухаживая за сыном, обваренным тобой.
Психея в отчаянии хотела броситься с башни, но башня заговорила человеческим голосом и научила ее, как нужно поступить, чтобы выйти целой и невредимой из опасного путешествия. Психея последовала советам башни, приготовила плату для Харона туда и обратно, взяла с собой лепешки для Цербера и, счастливо преодолев все препятствия, вернулась целой и невредимой из царства теней на этот свет.
Но ведь известно, что женщина, хотя бы и самая прекрасная, всегда желает быть еще более красивой. Так и Психея пожелала взять из ящика Прозерпины хотя бы немножко красоты и для себя, чтобы вернуть к себе Амура. Оказалось, что в ящике таился глубокий сон, который, выйдя на волю, и охватил Психею, так что она, как мертвая, упала без сил на траву, напоминая тебя, Мария, в эту минуту.
У Амура уже зажила рана, причиненная горячим маслом, ему наскучило сидеть без шалостей, он вылетел через окно и, пролетая над землей, увидел спящую Психею и снова загорелся к ней любовью.
Прежде всего он начал стаскивать туман сна, которым она была окутана. Вот так, — и Муций стал гладить руками атласное тело Марии, покрывая ее в то же время легкими, нежными поцелуями.
— Ты спишь, Мария? — спросил он.
— Сплю, — прошептала она, дразня его прищуренным взглядом.
— Тогда Амур уколол ее стрелой и таким образом разбудил ее.
Быстро миновала жаркая, безумная ночь. Муций хотел задержать у себя Марию подольше, но она объяснила, что должна возвратиться домой из внимания к родным.
— Они весьма огорчены были бы моим долгим отсутствием. Они очень требовательны в этом отношении, упрямо увлекаются добродетелью. Прошу тебя даже, не присылай лектику прямо к дому, пусть она остается под горой, а рабам вели говорить, что меня зовет Мелитта. Таким образом я избегну их подозрений…
— Хорошо, пошлю завтра!
— О, нет! — рассмеялась Мария. — Ты говорил, когда розы увянут, а эти еще свежи.
— Я велю положить их в кипяток.
— Это совершенно ни к чему: я возьму одну с собой и не вернусь до тех пор, пока она не завянет, а чтобы она поскорее завяла, я положу ее на грудь, — и положила розу за пазуху, — Ты — сокровище! — в восторге воскликнул Муций. Возьми!
И он хотел подарить ей драгоценную гемму с изображением Гиппократа символа молчания.
— С меня довольно этих роз, — Мария отстранила подарок, простилась с ним седьмым поцелуем Венеры и, садясь в лектику, произнесла с особенным выражением в лице и тоне голоса:
— Цветы не должны почернеть окончательно… Достаточно, если они склонят вниз свои ароматные головки!
Частые путешествия пурпуровой лектики из Вифании на Офлю обратили на себя внимание толпы. Но если со стороны обывателей это было простое любопытство, то совершенно иного рода было внимание фарисеев и соферов, как будто без цели блуждающих по городу, задачей которых было следить за всем и обо всем доносить главному писцу синедриона, ‘ибо все может быть важным’, а Бет-Дин-Гахадол главное судилище — должно знать обо всем.
И вот, когда однажды Мария, переодевшись у Мелитты, уже отправила лектику назад и торопливо шла в Вифанию, ее остановил нищий. Она бросила ему пригоршню монет.
Получив щедрую милостыню, нищий припал к ее ногам и, уцепившись за ремешки ее сандалий, просил:
— О, женщина! Благословенны твои добрые руки, но дай мне заглянуть в твои милосердные очи!
Мария была удивлена такой необычайной просьбой, но со свойственной ей живостью откинула на минуту вуаль.
Нищий был в лохмотьях, но его смелое лицо и дерзкий взгляд вовсе не подходили к нищему. Действительно, это был переодетый фарисей.
И когда Мария исчезла за горой, из кустов вышел другой в обрамленной бахромой одежде, присоединился к товарищу и спросил:
— Ну что, я угадал?
— Да, это — Мария из Магдалы, сестра Лазаря! — и они оба стали собирать в траве щедрую милостыню.

Глава 6

В тайных покоях первосвященника Иосифа Каиафы главный писец синедриона и знаменитый софер Эмаус делал доклад. Кроме первосвященника, его слушали еще саддукей Никодим, молодой, но влиятельный человек, и тесть Каиафы, Анна, сын Сета. Хотя сам Анна и был лишен сана первосвященника, но благодаря слабохарактерности своего зятя он вертел синедрионом, как хотел.
Эмаус, высокий худощавый мужчина лет сорока, с высоким лбом и холодными умными глазами, сухим официальным тоном читал последние известия, так умело изложенные, что выводы невольно напрашивались сами собой.
— Цезарь, — говорил он, — проводит все время на острове Капри, угождая своим извращенным вкусам. Ему уже мало девушек и юношей, он предпочитает теперь животных. Все находится в руках начальника преторианцев Сеяна, перед которым дрожит сенат, а Тиверий покорно подчиняется ему. Сеян, кажется, метит очень высоко. Но до сих пор в Риме ничто не предвещает какого-либо важного переворота, и пока будет продолжаться такое положение вещей, никаких перемен в провинции нельзя ожидать. По этому поводу цезарь в кругу своих приближенных рассказал следующую притчу.
Привожу дословно:
‘На большой дороге лежал раненый, и масса мух облепила его раны. Один из прохожих, охваченный состраданием, видя его беспомощное состояние, хотел согнать мух. Но раненый просил его не делать этого. Когда же удивленный прохожий спросил его, почему он противится хотя бы минутному облегчению своих страданий, то раненый ответил:
— Если ты прогонишь этих мух, то только усилишь мои мучения. Эти уже достаточно напились моей крови, надоедают мне гораздо меньше, а иногда и совсем перестают мучить. Если же на их место явятся новые, голодные рои и накинутся на мое истощенное тело, то я погибну.
И вот, заботясь о моих и так уже достаточно разоренных подданных, заключил цезарь, — я не имею никакого намерения сменять своих наместников, ибо я знаю, что каждая новая муха сосет гораздо более, нежели старая, уже насытившаяся, а опасение лишиться скоро вкусного куска только усиливает аппетит’.
Отношения Пилата и Вителия по-прежнему натянутые. Муций Деций, хотя и родственник Пилата, был принят проконсулом весьма сердечно. Немилость, в которую впал этот патриций но делу Паулины, только внешняя. Тиверий много смеялся над его удачной выдумкой и сказал, что приговорил его к изгнанию только ради соблюдения приличий. Мария из Магдалы, сестра Лазаря, находится с ним в близких отношениях и часто проводит ночи в его дворце на Офле. Лазаря, Марфу и Симона Прокаженного видели среди сопровождающих Иисуса. Учитель этот пользуется большим успехом не только в Галилее, но и за пределами ее, в Сирии, Финикии, Самарии и даже в самой Иудее. Со времени последнего его пребывания в Иерусалиме идеи его сильно изменились. Он как бы забыл уже совершенно о том, что сам говорил когда-то, что он пришел не нарушить закон, а исполнить его, ‘что прейдет и небо, и земля, а ни одна йота, ни одна черта не прейдет из закона, пока не исполнится все’.
Теперь же он говорит, что ‘никто к ветхой одежде не приставляет заплаты из небеленой ткани, ибо вновь пришитое отдерется от старого и дыра будет еще хуже’. Он подчеркивает, что ‘не вливают вина молодого в мехи ветхие, но вино молодое вливают в новые мехи’. И, по-видимому, этим вином и этой небеленой тканью должно быть его новое учение, а старыми мехами и ветхой одеждой закон.
Голос софера слегка дрогнул. Он остановился на минуту и взглянул на своих слушателей. Никодим иронически улыбался, а маловыразительное лицо первосвященника приняло суровое и серьезное выражение.
Глаза Анны были закрыты. Казалось, он спал.
— В шабаш, — продолжал софер, — он излечивает больных, собирает вместе с учениками колосья и утверждает, что суббота для человека, а не человек для субботы. И что сын человеческий есть господин субботы. Трефное считает за ничто и доказывает, что то, что входит в уста, не может осквернить человека, а оскверняет исходящее из уст, из сердца, ибо оттуда происходят злые помыслы, убийства, прелюбодеяния, а что проходит в чрево, извергается вон. Немытыми руками ест за столом у чужеземцев. Однажды, встретив самаритянку у колодца Иаковлева, он попросил у нее напиться, а когда она удивилась, что он, иудей, не брезгает принять напиток из ее нечистых рук, то он не только пил, но даже говорил с ней. Когда она сказала: ‘Наши отцы славят Предвечного на горе Геразим, а вы говорите, что место, где должно славить Предвечного, находится в Иерусалиме’, — он ответил, ‘Женщина, верь мне, настанет время и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине не на этой горе и не в Иерусалиме’.
Это все было записано с его слов людьми, которых мы послали, дабы следить за ним.
Что касается настроения учителя, то оно тоже изменилось. В его речах, до сих пор таких кротких, все чаще начинают появляться суровые и дерзкие выражения.
— Не думайте, — сказал он как-то, — что я пришел принести мир на землю. Не мир пришел я принести, но меч.
С особенным ожесточением нападает он на ученых законников и фарисеев.
Во многих местах, окруженный толпой людей, он открыто осуждал их.
Он обвиняет их в том, что все свои дела они делают с тем, чтобы видели их люди, расширяют хранилища свои и увеличивают воскрылия одежд своих, любят предвозлежания на пиршествах, пределания в синагогах и приветствия в народных собраниях и чтобы люди звали их: учитель, учитель! Он сравнивает их с гробами поваленными, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты. Зато он охотно братается с грешниками, говорит им о царстве своем, а когда его хотели уловить по отношению к Риму и спросили, позволительно ли давать подать кесарю или нет, то он велел подать себе динарий и сказал:
— Чье это изображенье и надпись? Когда ответили — кесарево, он сказал:
— Отдайте тогда кесарево кесарю, а Божие Богу.
Вообще его ответы то уклончивы, то так неожиданны, просты и удивительны, что посланные наши очень часто находятся в трудном положении.
Эмаус умолк, ожидая вопросов.
— Во всяком случае, это, должно быть, умный человек, — заметил Никодим.
— Но и опасный, — возразил Каиафа. Анна многозначительно кашлянул, давая понять, что всякие замечания в присутствии писца неуместны, и сказал повелительным тоном:
— Следует послать к нему ловких и способных людей, которые умели бы потянуть его за язык и допытаться от него, что он замышляет, расспрашивать его при свидетелях, чтобы потом иметь возможность, когда понадобится, обвинить его с доказательствами в руках. Где он находится сейчас?
— Идет в Иерусалим. Сейчас, вероятно, проходит Силоам или Вифезду, а может быть, и ближе. Вчера видели нескольких его учеников в городе.
— Когда он будет здесь, немедленно дать знать, — сказал первосвященник и махнул рукой в знак того, что заседание закрывается. Эмаус поклонился и вышел.
Наступила долгая пауза продолжительного молчания, когда каждый из присутствующих оценивал важность полученных известий.
— Я думаю, что этот равви… — начал Никодим.
— Я полагаю, — прервал Анна, — что следует рассматривать дело в надлежащем порядке и не разбрасываться.
— Справедливо, — решил первосвященник, — и вот, по моему мнению, дела в общем весьма плохи. Пока Сеян находится у власти, с Пилатом, его креатурой, несмотря на всю вражду проконсула, мы не справимся, особенно если принять во внимание, что цезарь против перемены наместников, и если еще этот Муций приятель как Вителия, так и Пилата, — сумеет их примирить между собой, то римский пес, сорвавшийся с цепи, покажет нам свои зубы…
Зрачки Каиафы загорелись ненавистью, Никодим стал внимательно слушать, а Анна крепко сжал свои узкие губы.
Они все вспомнили те унизительные пять дней и ночей, когда они валялись в прахе перед дворцом Пилата, умоляя его унести из Иерусалима знамена с изображением цезаря, как явно нарушающие предписания закона, воспрещавшего ставить какие бы то ни было кумиры живых людей. Им вспомнился тот ужас, когда на шестой день, собрав их на большом стадионе, он окружил их тройной шеренгой солдат, приказал обнажить мечи и грозил, что вырежет упорствующих, Они выдержали все, знамена были унесены из города, прокуратор уступил, но зато отомстил им потом. На постройку водопровода он захватил сокровище святыни, так называемый корбан, а когда возмущенная толпа окружила его дворец с криками и протестами, он велел избить ее палками. Предшественники Пилата были не лучше… Последний царь Ирод, не задумываясь, приказал прибить на больших воротах святыни римского орла, а в своих припадках бешенства пролил море крови, но все-таки не возбуждал в них такого бешенства, как этот гордый римлянин, с высокомерным презрением относившийся к высшему священству и сановникам Иудеи. И вот для синедриона одним из важнейших дел являлось старание убрать Пилата из претории.
Пущены были в ход все нити, влияния и отношения, которых у евреев в то время было уже много в столице, как вдруг полученные вести уничтожили все надежды.
— Чтобы осилить Пилата и уничтожить ему подобных, надо сначала овладеть Римом, — заговорил Анна.
— Овладеть Римом? — удивленно повторил первосвященник, — А где же у нас легионы, крепости, оружие?
— Здесь! — ответил Анна и потряс кошельком, в котором зазвучало золото. У них есть железо, а у нас золото. Их легионеры завоевывают мир, пусть завоевывают. Купец все купит. А наш народ проявляет необыкновенные способности в этом отношении. Ворота нашего города стоят на таком месте, что через них должны проходить народы Востока и Запада. Купец наш работает уже везде: и в Александрии, и в Фивах, и в Тире, и в Риме, Он рассеялся по всему миру со святой Торой в руках, с лицом, обращенным к храму, грезя о Сионе. Он накопляет золото, чтобы когда-нибудь купить все.
Миновали для нас времена Маккавеев, мечом Израиль уже ничего не добьется, аршин и весы — вот наше оружие, караваны с товарами — наши легионы, а наша крепость — лавка.
Наше золото, которым надо опутать весь свет, крепче железа. Как паук, ловя мух, снует свою паутину по всем углам, так мы раскинем нашу сеть по всем углам земли, пока опутанные ею народы не подчинятся нашей власти. Они будут считать себя властелинами — глупые, они будут действовать согласно нашей воле, подобно мельнице, работающей по воле потока. Их колесницы станут на месте, как зачарованные, когда мы откажемся дать мазь наших кошельков для их осей, и двинутся в путь, когда мы захотим, но вожжи будут в наших руках. Пусть они восседают на козлах, чтобы везти нас. Но делать все это нам нужно тайно, разумно, планомерно и соблюдая внешнее смирение, дабы они постоянно считали себя владыками и не замечали ничего до последней минуты.
Анна замолк и снова впал в задумчивость.
Первосвященник с глубоким удивлением смотрел на тестя. А Никодим сказал с искренним уважением:
— Мудро сказано, но только для всего этого требуются века, а жить становится все тяжелее и невыносимее. Всякий хлыщ, носящий тогу, повелевает нами, простой легионер не уступит дороги князю Иудеи. Ненависть и презрение преследуют нас повсюду, и скоро нам придется не только тайно работать, но зарыться, как кротам, в землю. Один декрет цезаря изгоняет толпы наших, превращает четыре тысячи в солдат на острове Сардинии, Там нас убивают, тут Пилат топчет ногами.
— И все-таки, — возразил Анна, — уже теперь в столице последователей закона гораздо больше, чем поклонников Изиды. Вера в Предвечного среди чужеземцев растет, все более могучим потоком текут сикли и жертвы на пользу святыни. Надо быть терпеливым. Мы пережили египетское иго, вавилонский плен и владычество персов… Сотни Пилатов пройдут, а избранный народ будет жить вовеки.
— Мне кажется, что и для Пилата нашлись бы средства, — заговорил первосвященник, — если набожная Эсфирь сумела пленить Артаксеркса, а дивная Юдифь покорить Олоферна, почему бы прекрасная Мария не смогла бы воспользоваться своим влиянием на Муция, а тот своими связями при дворе?
— Мария? — засмеялся Никодим. — Но ведь это — легкомысленная красотка, с которой даже невозможно говорить о таких делах. Это — женщина, от которой теряют голову, и все серьезные мысли разлетаются как дым.
— Тогда это — блудница! — возмутился первосвященник. — Она достойна быть побитой камнями!
— Вы забыли, — едко возразил Никодим, — что у нас отнято право карать смертью, да и кто осмелится поднять на нее руку, тот будет иметь дело не только с римлянами, но и со многими своими. Мария широко пользуется чарами и властью своей красоты, с такой девушкой опасно начинать борьбу.
— План первосвященника заслуживает, однако, внимания, — сказал примирительно Анна, — я рассмотрю его подробнее, а пока я полагаю, что мы можем перейти к делу Иисуса.
— Для меня он попросту мессит, соблазнитель народа, — сурово бросил возбужденный Каиафа.
Присутствующие вздрогнули при этом определении. Оно означало смертный приговор.
— Субботу нарушает, с нечистыми вместе ест, братается с самаритянами, возбуждает народ против законной власти, гора Геразим и Сион для него одно и то же. Чего же еще больше надо?
— Нужно… не судить в момент возбуждения, — живо возразил Никодим. — Что в его учении есть известные отклонения от предписаний закона, это не подлежит сомнению. Но ведь Эмаус подтвердил нам, что молодой равви во многих случаях выражается неясно и может быть неверно понят. Притом, по моему мнению и по мнению моих сторонников, нельзя в настоящее время со всей строгостью исполнять предписания закона. Жизнь развивается, идет вперед, а законы уже тысячу лет стоят на месте, Дело соферов и ученых соответствующим изложением известных мест Писания приспособить текст закона к современным требованиям жизни.
— Ты говоришь, как саддукей, — порывисто прервал его первосвященник, — Да, я саддукей и полагаю, что правда на нашей стороне. Мы одни, а потому можем говорить открыто. Разве равви действительно не прав, высказывая мысль, что то, что входит в уста, не всегда оскверняет человека, что строгое соблюдение субботы иногда совершенно невозможно и что жаждущий вряд ли совершает преступление, принимая воду из рук самаритянской женщины? Это враждебное отношение ко всем чужим, как к нечистым, и есть источник той ненависти, которой окружают нас другие народы, и оно же причина наших преследований и бед.
— Мы одни, — возмутился Анна, — и никто нас не слышит, и это хорошо, Никодим, что ты сам сознаешь, что слова твои могут быть сказаны лишь в тесном кружке старейшин.
Можно самому сомневаться в ценности некоторых предписаний закона, но нельзя эти сомнения выносить народу. Наш закон подобен пряже: распорешь в одном месте — распадется все, а вместе с ним развеется, как пыль, вся мощь Израиля. Она покоится на законе, как крепость на гранитной скале. Закон вывел народ целым и крепким из всех домов рабства. Мы утратили государство, испортили свой древний язык, дети Авраама, поколение Иакова, рассеялись по всей земле, разделенные морями и пустынями, но благодаря закону они стоят дружно, плечо к плечу, держась за руки, сильные, солидарные, вечно живучие. Из книг нашего Писания мы построили пограничную стену между Израилем и остальным миром. Если эта стена рухнет, Израиль сольется с другими народами, потонет в их водовороте бесследно. Благодаря Торе, в своем изгнании каждый верный еврей чувствует себя чужим по отношению к соседям чужеземцам, но близким к далеким башням Иерусалима. В страницах Торы заключены наша вера, наши законы, обычаи, наш образ мышления, все то, чем мы живем, чем жили и чем вечно будем жить. И кто разорвет эти страницы, тот погубит свой народ. Ездру мы справедливо называем вторым Моисеем. Ибо когда, под властью персов, стали не так строго исполняться предписания закона, наш народ стал брать себе в жены чужих женщин, невзирая на то, что эти жены и их дети уверовали в Предвечного, он, дабы спасти цельность избранного народа, неумолимо велел расторгнуть эти незаконные союзы, сурово соблюдая букву закона.
Да, Никодим, сами мы можем думать, как хотим, но когда нам надо предстать перед толпой, то мы должны говорить и действовать согласно, дабы сохранить единство народа и нашу власть над ним.
Кто такой Иисус, я еще не знаю. Сначала мне казалось, что он идет по стопам Иоанна, теперь он уклоняется в сторону. Набожная ревность слишком овладела тобой, первосвященник. Если мы отличим его званием мессита, то этот назареянин может слишком много возомнить о себе, подумает, что его особа представляет для нас слишком большую опасность. Он громит нас, мы сумеем разгромить его, надо только взяться за это соответствующим образом. Ведь легко кружить головы только галилейской простоте. Великий в Галилее, он станет малым в Иерусалиме, а если это человек способный, то мы сделаем из него софера, он умеет хорошо говорить по-арамейски, сможет объяснить Писание народу.
Никодим помолчал некоторое время, а потом сказал:
— Я полагаю, что на сегодня мы кончили, — и когда Каиафа утвердительно кивнул головой, вышел.
— Этот хлыщ становится слишком дерзким. Ты заметил, как он горячо вступился за эту негодницу? — волновался первосвященник.
— Был с ней некоторое время в близких отношениях, — спокойно ответил Анна. — И нечего дивиться этому. Молод еще, а Мария действительно необыкновенно привлекательна. У нее много друзей и покровителей, племянник Гамалиила немало потратился на нее, а, однако, защищал бы ее с таким же рвением. Ее любят все, и эту популярность можно бы использовать.
— Но как?
— Да если бы кто-нибудь, человек, неудобный для нас, как выразился Никодим, задел бы ее, то ему пришлось бы пострадать от сильных мира сего.
— Кого ты имеешь в виду? Но Анна, которому вовсе не хотелось посвящать зятя в свои планы, ответил уклончиво,
— Так, никого, я только говорю это для примера, что все на свете можно использовать.
Анна встал, простился с первосвященником и, вернувшись к себе, долго совещался со своим любимцем и верным слугой Товием. Товий утвердительно кивал рыжей головой, причмокивал, дивился мудрости своего господина и тщательно отмечал в памяти имена фарисеев, к которым надо было обратиться за помощью.
Эмаус несколько ошибся: когда он сдавал свой отчет, то Иисус уже ночевал в долине Теплых Вод, откуда на следующий день рано утром он направился в Иерусалим.
Из сопровождавших его апостолов — двух, Филиппа и Варфоломея, от отправил днем раньше к Симону, прося у него приюта: дни они намеревались проводить в городе, а на ночь приходить в Вифанию.
При этом известии необычайное оживление воцарилось в усадьбе Лазаря.
Марфа принялась печь хлеб, решив сама приготовить все к столу возлюбленного учителя. Старый, скромный домик Симона стал постепенно приводиться в порядок, даже больной Лазарь принялся за работу.
Мария, узнав от Деборы, что означают все эти приготовления, очень обрадовалась. Наконец-то она увидит того прекрасного юношу, который покорил суровое, недоступное сердце ее сестры, и поэтому она довольно неохотно приняла посланца Муция. Сначала она хотела ответить отказом, но потом, сообразив, что успеет завтра еще вовремя вернуться, незаметно для всех выбралась из дому.
Связь ее с изысканным и образованным патрицием становилась все крепче и теснее.
В его дворце Мария имела свою отдельную роскошную комнатку, куда она часто удалялась, когда ей хотелось остаться одной. Наговорившись с Муцием досыта о различных вещах, наслушавшись его рассказов о чужих странах, где он долго путешествовал, о его военных подвигах и приключениях, о великолепии Рима, о роскошных пирах цезаря, о романтических похождениях героев, прекрасных богов и богинь, — она потом спокойно засыпала в своей комнатке. Муций из деликатности никогда не беспокоил там Марию. И часто она, тронутая его поведением, видя немой упрек в его влюбленных глазах, вскакивала ночью, тихонько пробиралась в его спальню и будила его поцелуем.
Мария часто ошеломляла Муция, а ее врожденный ум, способности, живость воображения и понимание приводили его в изумление. Опытный патриций убеждался все больше и больше с каждым днем, что ему удалось встретить на своем пути один из самых оригинальных образцов совершенной красоты. Его намерение жениться на ней укреплялось все сильнее. Он говорил ей об этом и обещал, что, как только окончится срок его изгнания, он заберет ее с собою в Рим. Мария охотно соглашалась на это, потому что любила Муция и жаждала полететь в широкий мир, полный таинственных чудес, познакомиться с возбуждающей ужас среди народов земли величественной столицей.
Она знала, что Муций принадлежит к сословию всадников и является членом одной из самых аристократических римских семей, что он может ввести ее, куда захочет, хотя бы даже во дворец цезаря, что все двери, через которые она пожелает пройти, с его помощью будут для нее широко открыты.
По дороге на Офлю, убаюкиваемая легким покачиванием лектики, Мария мечтала о том, как будут восхищаться ею на forum romanum [*], когда она через Via sacra[**] направится в Капитолий, и от времени до времени заглядывала в ручное зеркальце, как бы желая убедиться, какие чары таятся в ее лучистом взгляде, прекрасных устах и белом, с нежным румянцем лице.
[*] — Площадь в древнем Риме, на которой происходили народные собрания, устраивались ярмарки и совершался суд (лат.).
[**] — Улица, на которой в древнем Риме проходили триумфальные шествия (лат.).
Радостно и восторженно улыбаясь, она встретилась с Муцием, который остановился и с восхищением воскликнул:
— Радость очей моих, какая ты сегодня сияющая, словно алебастровая амфора, внутри которой зажжен огонь. В своем прозрачном платье ты вся светишься.
— Целуй меня скорее, а то я угасну, — весело ответила она. — Знаешь, немногого не хватало, чтобы я не пришла совсем.
— Задушил бы это ‘немногое’ собственными руками, изрубил бы мечом…
— И не осмеливайся! — воскликнула Мария, ударяя рукой по его сжатым кулакам. — Это ‘немногое’ для моей семьи, а в особенности для Марфы, есть нечто необычайно важное. Дома у нас все кипит от приготовлений и хлопот. Завтра у нас ожидают того Иисуса, о котором я тебе говорила когда-то, пророка из Галилеи.
— И постоянно у вас должен быть какой-нибудь пророк. Скажи мне, пожалуйста, что собственно делает такой пророк? Как он предсказывает будущее, по полету птиц, по направлению ветра, как наши авгуры?
— Насколько я знаю, — объяснила Мария, — такой пророк главным образом скорбит над не правдами мира и требует, чтобы все жили, как он. Последний был Иоанн, говорят, очень некрасивый. Он блуждал по пустыне, одетый в звериные шкуры, ел саранчу, а последователей своих обливал иорданской водой. Самым великим пророком у нас считается Илия, который поехал прямо на небо в огненной колеснице. Теперешний пророк Иисус, кажется, совсем иной. Он мало скорбит, мягкий и добрый, а самое главное — молодой и красивый. Мне очень интересно взглянуть на него, хоть издалека.
— Смотри не заглядись, — А что бы ты поделал, если бы и загляделась? По правде сказать, меня так и подмывает вскружить голову такому святому мужу. Притом ты должен знать, что, по словам Иуды, Иисус будет царем, так что я рядом с ним стала бы царицей…
— Чьим царем он будет?
— Чьим, наверное не знаю, но очень могущественным. Иуда говорил, что границами его царства будут границы земли, а трон роскошнее, нежели у царя Соломона.
— Мария, — небрежно махнул рукой Муций, — одного нашего легиона будет достаточно, чтобы царство это рассеялось в одно мгновение, а потерять тебя мне было бы чрезвычайно неприятно…
Голос Муция дрогнул, и он замолк.
— Не бойся, — нежно успокаивала его Мария. — Марфа любит его, и только поэтому я так интересуюсь им. Любопытно все-таки знать, как выглядит человек, сумевший поколебать гранитную добродетель моей набожной сестры. Я думаю, что она станет мне ближе и будет менее суровой, когда сама познает наслаждение любви. Из них выйдет прекрасная пара, Он, кажется, светлый, как солнце, а Марфа чернокудрая, как ночь, с темными, продолговатыми, влажными глазами, красивая, стройная, хотя несколько полная, но тело у нее прекрасное, цвета спелой пшеницы, и жаль, что все это пропадает даром.
— Выпьем в честь ее! — Муций налил вина и продолжал. — Я тоже так рад за нее, что позволю себе прислать через тебя Марфе маленький подарок. Мне доставили сегодня розовое киренское миро. Смотри, какой прозрачный алебастр! И Муций подал Марии флакон драгоценного масла.
— Благодарю тебя. Надо будет научить ее, как надо умащаться им, чтобы она повсюду была ароматна для своего милого. Она так стыдлива, что стесняется даже меня, своей сестры. Она однажды вспыхнула багровым румянцем, когда я застала ее невзначай в комнате нагую, смотревшую на себя в зеркало. И так она была смешна в этот момент, но в то же время так красива, что я невольно расцеловала ее, уверяя притом, что она препротивная скряга, прячет свою красоту, которою щедро могла бы оделить юношей и тем осчастливить их. Представь себе, что она расплакалась. Мне кажется, что напрасно я не разговорилась тогда с ней по душе. Может быть, мне удалось бы убедить ее в моей правоте. Потом она уже ни о чем слышать не хотела, заупрямилась в своей добродетели, и наконец-то нашелся счастливый ключ, который откроет перед ней двери наслаждения.
— Счастливый ключ, — шутливо вздохнул Муций и повел Марию в триклиний.
За ужином Мария была рассеянна. Мысли ее были дома, в Вифании, около сестры. Она думала о ее будущем счастье, о тихой жизни вдвоем, о ее будущих детях и задумалась, что лучше: такая ли тихая семейная жизнь или тот вихрь, который уносит ее и вечно будет гнать с места на место.
Ужин был окончен. Мария удалилась в свою комнату. Муций со вздохом пожелал ей покойной ночи, надеясь, что ночь принесет ему неожиданный сюрприз.
Но ночь не принесла ничего. И когда на другой день он встретил ее легким упреком, Мария весело ответила:
— Было у меня такое намерение, но я заспалась. Возмещу в следующий раз. А теперь вели приготовить мне лектику. Я тороплюсь домой, мне хочется видеть этого Иисуса.
— Хорошо, но завтра я опять пришлю за тобой. Ведь мы не нарвали роз, и нечему вянуть.
— Можно еще нарвать, — глухим голосом ответила Мария и пошла в сад.
Был полдень. Солнечный диск пылал жаром. Вдали слышался гул города, уже замиравшего от невыносимой жары, только где-то вблизи, упрямо сопротивляясь летнему зною, слышался мерный стук молотка какого-то неутомимого каменщика, обтесывающего камень на гранитной стене, окружавшей дворец.
Они миновали засыпавший от жары птичник, мертвый пруд и вошли в подстриженную аллею, Мария от времени до времени смотрела горящим взглядом на следовавшего за ней Муция. У входа в беседку Мария губами сорвала розу и, протягивая Муцию руки, прошептала:
— Целуй, чтобы скорее увяла.
В ту же минуту стук молотка прекратился, каменщик соскочил со стены и, перебегая от дерева к дереву, тихонько подкрался к беседке, осторожно раздвинул ветки и долгое время подсматривал, что делается в беседке, а затем быстро перемахнул через стену, пробежал площадь и исчез в узких уличках.
Когда Мария вышла из беседки, то в руках у нее был целый пук роз и несколько цветков были вколоты в волосы. Муций тоже нес целую вязанку и, поднимая цветы вверх, к жгучим лучам солнца, говорил:
— Жги их сильнее, Гелиос, пусть рассыплются в прах, прежде чем я внесу их в дом, чтобы она пришла поскорее нарвать свежих, А Мария, смеясь, спрятала свои розы в тунике, говоря,
— Цветите в тени, окутанные теплом моего тела, дышите как можно дольше свежестью и ароматом.
Так, поддразнивая друг друга, они вошли в дом. Мария привела в порядок растрепавшиеся волосы и измятую тунику, прикрепила к поясу мешочек с флаконом для Марфы и села в лектику.
Пусто было на улицах. Город словно вымер. Пылающий диск солнца заливал землю невыносимым жаром. Все живое искало тени. Мария тщательно задвинула занавески лектики и, понимая, как должно быть жарко этим несшим ее черным ливийцам и этому проводнику с мечом, решила по прибытии домой щедро вознаградить их. Они уже миновали Офлю и повернули в узкую уличку, как вдруг раздался протяжный свист и из кривых переулков высыпала толпа людей с несколькими фарисеями и рыжеволосым каменщиком во главе.
Проводник выхватил меч, но, получив удар палкой по голове, упал без сознания. Рабы-ливийцы в испуге разбежались, лектика опрокинулась, и испуганную Марию подхватили чьи-то сильные руки, а другая грубая рука сорвала вуаль с ее лица.
— Блудница! — оглушили ее дикие крики. Она чувствовала, что ее куда-то тащат, слышала вой толпы и свист брошенных камней.
Почти без сознания от ужаса, она вновь очнулась на площади, минуту тому назад такой пустынной, но теперь полной отовсюду сбежавшейся чернью. На площади возвышался великолепный, сияющий, как снеговая гора, храм, а на последней ступеньке ослепительной беломраморной лестницы сидел мужчина с расчесанными волосами, золотом отливавшими на солнце. Одет он был в длинную белую одежду, его коричневый плащ лежал рядом с ним. Это был Иисус.
Услыхав шум, он поднял глаза, заметив уже издали красные полы одежд фарисеев, Иисус догадался, что они бегут к нему с какой-нибудь новой уловкой. Он досадливо сдвинул брови и, притворяясь равнодушным, склонился, чертя пальцами на песке какие-то зигзаги.
Когда первые ряды с Марией посредине остановились перед ним, шум прекратился и наступила тишина.
— Учитель, — раздался громкий голос рослого фарисея, державшего под руки помертвевшую Марию, — учитель, эта женщина взята в прелюбодеянии. Товий, слуга Анны, видел своими глазами и свидетельствует против нее, — Свидетельствую! подтвердил рыжий каменщик.
— Моисей в законе заповедал нам побивать таких камнями, а ты что скажешь нам?
Иисус поднял голову и удивился. Он ожидал увидеть уличную, оборванную бродяжку, а увидал прекрасную девушку в голубой тунике, в жемчугах, рассыпавшихся на полуоткрытой, тяжело дышавшей груди, в золотых обручах на обнаженных руках, в усеянных золотом сандалиях, с золотыми растрепанными локонами. Ни ее белое, как мел, лицо, ни дрожь, пробегавшая по всему ее телу, ни широко раскрытые в диком страхе глаза не были в состоянии лишить ее тех чар совершенной красоты, которыми одарила ее судьба.
Мудрые, глубокие карие глаза Иисуса кротким взглядом окинули ее испуганную фигуру, потом перешли на фарисеев, гордо и сильно взглянули на их хитро-лукавые лица и сурово остановились на лице насмешливо улыбавшегося Товия. Потемнев от гнева, глаза Иисуса снова обратились к Марии и вдруг стали прозрачными, светлыми, как бы загоревшимися от внутреннего огня.
Он встал, по его губам пробежала тихая улыбка, с оттенком тонкой, едва уловимой иронии он сказал негромким, но звучным голосом:
— Кто из вас без греха, пусть первый бросит в нее камнем.
Как бы пораженные ударом в грудь, отступили первые ряды.
— Что он сказал, что он сказал? — зашумела толпа. И слова учителя, передаваясь из уст в уста, словно разгоняли собравшуюся толпу. Чернь таяла, отступала в кривые переулки и, наконец, исчезла.
На опустевшей, залитой солнцем площади остались только Иисус и дрожавшая, как тростинка, Мария. Остолбенев, не понимая, что произошло, сквозь слезы, застилавшие ее глаза, она видела, как в тумане, его сияющие торжеством, горевшие еще огнем вдохновения глаза и услыхала как бы доносившийся издалека мелодичный голос:
— Женщина, где твои обвинители? Никто не осудил тебя?
— Никто, господин! — ответила она сквозь сжимавшие ее горло рыдания.
— Никто? — повторил Иисус. — И я не осуждаю тебя. Возьми, покрой свои растерзанные одежды. — Он набросил ей на плечи свой плащ и добавил мягким голосом, прозвеневшим нежным аккордом в ее сердце:
— Иди и впредь не греши! Он еще раз взглянул в полные слез глаза, отвернулся и стал подниматься вверх по ступенькам храма. Извивы его золотисто-рыжеватых волос сияли, переливаясь на солнце, все выше и выше, пока, наконец, он не растаял среди белой колоннады храма.
Ноги Марии подогнулись, она упала на колени, а потом села и тихо заплакала. Ее охватила какая-то смутная задумчивость, слезы высохли, и она увидела перед собой на песке отчетливый оттиск его ноги. Некоторое время она всматривалась в этот оттиск, потом прижалась к нему лицом и лежала до тех пор, пока горячий песок не стал жечь ее вздрагивающие от не знакомых ей ранее волнений уста.
Мария встала с земли, закуталась в плащ и машинально пошла домой, а очутившись в своей комнате, бросилась на кровать, совершенно истощенная всем пережитым.
Спустя час вошла к ней Дебора и объяснила, что Муций прислал раба и просит дать знать, не случилось ли чего-нибудь с ней. Мария открыла испуганные глаза и не была в состоянии понять, чего от нее хотят…
— Знак, знак! — повторила она машинально несколько раз и так же машинально сняла с пальца подаренное ей Муцием при первом знакомстве кольцо, единственный подарок, который она приняла от него до сих пор, дала его Деборе, повернулась к стене и снова заснула тяжелым, лихорадочным сном.
Когда она проснулась, было уже совершенно темно. Сквозь открытое окно в комнату заглядывали яркие, мигающие звезды, проносилось легкое веяние ветерка и доносился какой-то говор со двора.
— Иисус прибыл! — вспомнила Мария и задрожала от мысли, что, может быть, это тот, который спас ее сегодня, Затаив дыхание, она стала прислушиваться. Голоса отдалялись, послышались суета и возня на дворе, но вскоре все замолкло.
Мария торопливо встала и выбежала на крыльцо. Перед домиком Симона мелькали силуэты людей и лилась по траве яркая полоса света.
Мария тихонько сошла с крыльца и, пробираясь меж кустов, словно ничего не сознавая, направилась к домику Симона. Сердце ее билось так сильно, что прямо становилось трудно дышать, наконец, она притаилась за деревом в нескольких шагах от дома.
В дверях стояло несколько человек, просто одетых. В глубине дома заметна была чернокудрая голова Марфы. Слышались кашель Лазаря и голос что-то доказывающего Иуды.
Когда Иуда умолк, люди расступились, и она увидела сидевшего между братом и Симоном незнакомого человека. Она узнала его. Это был Иисус.
Склонившись немного, он снимал сандалии, потом бросил их на пол и стал растирать рукой опаленные ноги. Подняв лицо, Иисус смотрел прямо перед собой, и Марии казалось, что он видит ее и улыбкой своей призывает ее к себе.
Как вихрь, ворвалась Мария в комнату и с криком: ‘Спаситель!’ упала к его ногам. Роскошные руки в золотых запястьях охватили его колени, прекрасная голова склонилась к глиняному полу.
Удивление охватило всех, и вдруг чудный, одуряющий запах наполнил комнату, Мария вылила розовый бальзам на ноги Иисуса, сорвала со своей головы сетку и заревом распустившихся волос, вздрагивая от переполнявших ее грудь рыданий, стала вытирать ими усталые ноги Иисуса.
Иисус склонился над ней, поднял ее, положил ее голову к себе на колени и сказал мягко:
— О чем же ты плачешь еще?.. Симон, который только теперь узнал Марию, шепнул ему предостерегающе:
— Учитель, это Мария из Магдалы, сестра Лазаря и большая грешница.
Иуда добавил раздраженным тоном,
— Лучше бы продать это масло, а деньги раздать бедным.
— Не плачь, — успокаивал Иисус Марию, а когда она робко взглянула на него испуганными глазами, он, пристально смотря в них, сказал:
— Ты мне ничего не говорил, Лазарь, что у тебя есть еще сестра, и такая прекрасная, — а затем, повернувшись к Симону, заговорил несколько проповедническим тоном, — Прощаются ей грехи ее многие за то, что она возлюбила много, а кто мало любит, тому и мало прощается. Я пришел к тебе, Симон, а ты пожалел мне воды омыть ноги, она слезами своими омыла мне ноги. Ты не умастил маслом главу мою, а она драгоценным миром помазала ноги мои и этими волосами, мягче шелка, драгоценнее золота, отерла их. Не тревожься и ты, Иуда, ибо нищих вы всегда будете иметь с собой, а меня не всегда. Ходили вы со мной долго, слышали вы меня много и все сомневались и спрашивали, кто я. Раздумав много, пошли вы вослед мне, а эта девушка, едва только утром увидала меня, в тот же вечер, повинуясь голосу сердца, припала к моим ногам. Иди и усни теперь, измучил сердце твое этот день. Пойдем и мы на отдых, потому что ничего уже более лучшего не может встретиться нам в этот день.
Мария послушно поднялась с колен, вышла, и едва только коснулась подушки, как сладко уснула. Ученики Иисуса рассеялись по саду и, закутавшись в плащи, уснули под деревьями.
Погасли огни, и вскоре глубокая тишина воцарилась во всей усадьбе.
Один только Иуда не мог заснуть, он вышел за ворота, сел на камень и думал, следя угрюмым взглядом за ярко горевшими созвездиями, золотистым Млечным Путем и неподвижно стоявшим на синем небе стеклянным кругом луны. В его курчавой голове бродили спутанные мысли: он понимал, что теперь трудно будет пытать счастья у Марии, был зол на то, что Иисус публично сделал ему выговор. Тревожило Иуду еще, как бы равви, выступавший, как полагал Иуда, благодаря его влиянию, все более и более мужественно перед священниками, как бы он не отказался от последнего решительного шага, имея за собой легионы смелых галилеян, как бы не отступил. Тревога и беспокойство, что, может быть, его жадные стремления и желания не сбудутся, закрались в душу Иуды.
Не спала также и Марфа. Она сидела в своей каморке, освещенной слабо горевшим светильником, смотря на большую квашню теста, которую надо было замесить, ибо она сама обещала лично приготовить хлеб для учителя. Она понимала, что ей предстоит еще много работы, но усталые ноги и измученные руки, да вдобавок какое-то глухое, непонятное горе отнимали у нее последние силы. Она чувствовала, что должна радоваться обращению сестры, но напротив неизмеримая печаль заволакивала ее сердце и душу, что-то дорогое, ценное умирало и гасло для нее. С тяжелым вздохом встала она, высоко засучила широкие рукава, завязала их сзади и, обнажив белые, полные, стройные руки, принялась за работу, но вдруг голова ее задрожала и слезы, как град, покатились по бледнеющим от тайной боли и страданий щекам.

Глава 7

Анна понял, что он ошибся. Произошло нечто весьма неприятное: не противореча закону, Иисус своим поразительным ответом уничтожил одну из самых суровых его заповедей, остановил руки, уже схватившиеся за камни, вызвал замешательство в понятиях толпы и встревожил старейшин. Великий в Галилее не умалился в Иерусалиме, как предполагал синедрион, напротив — слава его возросла, и он стал еще более популярным.
Глаза всех обращались к молодому равви, как только он появлялся в храме, а крытая колоннада Соломона, где он так любил проповедовать, не могла вместить всех желающих слышать его. В роскошных галереях этого здания, с его тройным рядом колонн и резной крышей, стоявшего на обрыве Кедронской долины перед лицом памятников, поставленных в честь древних пророков, проникновенный учитель не только излагал свое новое учение, но и вел одновременно ожесточенную борьбу с ревнителями старого закона, которые лукаво испытывали его, стремясь извратить его речи перед народом. Не удавалось им это: каждый раз им приходилось терпеть горькое поражение и принимать удар, направленный на самую сущность их верований.
Когда Иисуса спрашивали, почему он братается с самаритянами и грешниками, он отвечал:
— Не здоровые имеют нужду во враче, но больные… — и затем развивал эту мысль в простых и понятных толпе притчах о блудном сыне, пропавшей овце, милосердном самаритянине. Когда священники упрекали его за то, что он излечивает больных в субботу, то Иисус отвечал:
— Как вы полагаете, должно ли в субботу добро делать или зло делать? Душу спасти или погубить?
Не зная, что ему ответить, они говорили, что он имеет в себе Вельзевула и изгоняет бесов силою князя бесовского.
Иисус отвечал им сравнениями, что не может же дьявол изгнать дьявола:
— Ведь никто не может войти в дом сильного и расхитить вещи его, если прежде не свяжет сильного, и только тогда он расхитит богатства его.
А потом, обращаясь к народу, он открывал ему глаза на лицемерие священников, которые увеличивают воскрылия одежд своих и, под предлогом долгих молитв, поедают дома вдов, называл их змеиным племенем, порождениями ехидниными, слепыми вождями слепых, которые обходят море и сушу, дабы обратить хоть одного нового еврея, а когда это случится, то делают его вдвое худшим сыном геенны, и, указывая на памятники пророков, он говорил:
— Вы строите гробницы тем, которых избили отцы ваши, — таким образом, свидетельствуете против них. На вас надо искать всю кровь праведников, пролитую на земле, от крови Авеля до крови Захарии, которого вы убили между храмом и жертвенником… У вас, повторяю вам, я буду искать ее!
Ужас этих слов отнимал язык у священников и производил такое сильное впечатление, что вокруг наступала мертвая тишина, а над толпой слышался только звучный голос учителя.
Народ, угнетаемый духовенством, тяжко вздыхал, в толпе раздавались глухие стоны и сдавленные восклицания, словно идущие откуда-то из моря темноты. А Иисус обращался к толпе со словами любви и прощения, говоря:
— Приидите ко мне все труждающиеся и обремененные — и я успокою вас, я дам отдых рукам вашим и покой душам вашим!
Толпа колыхалась, как колосья в поле, раздавались рыдания, из уст мужчин вырывались крики восторга, а женщины благословляли чрево, носившее его, и сосцы, его питавшие.
Книжники и фарисеи извивались от злобы, но не смели поднять на него руку, боясь толпы, провозглашавшей его пророком. Да и среди самих старейшин возникли сомнения. Член совета, Иосиф из Аримафеи, стал говорить об Иисусе весьма снисходительно, а Никодим прямо восторгался им.
— Всегда и во все времена каждый пророк обличал… — выразился как-то Никодим на заседании синедриона.
— Каждый обличал, но в общих чертах, заблуждения мира, а этот прямо пальцем на нас указывает! — угрюмо ответил Каиафа.
Никодим резко возразил ему,
— Вы обещали уничтожить его, испытываете его постоянно, наступаете на него и отходите прочь, разбитые наголову! Я каждый день хожу его слушать и возвращаюсь, словно ослепленный новым светом. Он проник в самую глубину моей души, когда однажды, смотря на меня, сказал:
‘Камень, который отвергли строители, тот самый сделался главою угла’. Это старое изречение с тех пор не выходит у меня из головы, Анна, имевший самые точные сведения о деятельности Иисуса, добавил:
— ‘…И тот, кто упадет на этот камень, — разобьется, а на кого он упадет, того раздавит’. Это было направлено против нас! Дело обстоит так, что или мы будем стерты в порошок, или он ляжет во прах… Пусть проповедует дальше, авось до чего-нибудь договорится!
И старик, задыхаясь от гнева, обвел всех таким яростным взглядом, что задрожал Иосиф из Аримафеи, смутился даже смелый Никодим.
Пока старейшины совещались между собой, народ увлекался новым учителем, в особенности женщины, которые теснились к нему поближе, стараясь прикоснуться к его одежде, уверяя, что это прикосновение облегчает их различные недуги. Они подносили к нему детей, прося благословить их, ловили и целовали полы его плаща.
Желание видеть и слышать Иисуса стало таким всеобщим, что даже неизлечимые больные, бесноватые и прокаженные, изгнанные из городов, обитатели пещер и могил, выбегали из своих логовищ, чтобы хоть издали посмотреть на него.
А он шел тихий и спокойный, ласково улыбаясь, расточая слова утешения, хотя прекрасно знал, что начал борьбу на жизнь и смерть с могучим духовенством и предвидел ее исход.
Среди учеников Иисуса также стали высказываться опасения.
Учитель, действовавший раньше так осторожно, запрещавший называть себя Христом, теперь открыто давал понять, кто он такой, так резко нападал на священников, становился таким нетерпеливым по отношению к своим сторонникам, суровым и требовательным к своим приближенным, что они прямо боялись его.
На их робкие замечания по этому поводу он отвечал:
— Я пришел, чтобы низвести огонь на землю, и чего же вы хотите, если он уже возгорелся? Я пришел разделить человека с отцом его, дочь с матерью и невестку со свекровью ее, чтобы человек бросил все и пошел за мной!
Но особенно встревожились ученики, когда однажды, слушая их восторги при виде роскошного иерусалимского храма, он заметил:
— Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне! — и дал им понять, что дело разрушения совершит он.
А когда они с тревогой спрашивали его, когда это произойдет, Иисус рисовал им страшные картины, в которых слышался гром битвы, гул вихря, зарево пожара и кровавые видения будущих гонений.
— Ив скорби будете вы и будете ненавидимы всеми во имя мое, но претерпевший до конца спасется, и вы увидите меня, грядущего с силою многою и славою. Когда вы услышите об этих войнах и волнениях, не ужасайтесь, ибо надлежит сему быть. Но это еще не конец. Восстанет народ на народ и царство на царство, и предадут вас, и будут вас преследовать в судилищах и синагогах, и поставят вас пред правителями и царями, но я вам дам мудрость, которую не смогут побороть противники ваши. Вы будете преданы вашими родными и друзьями, и умертвят некоторых из вас, и все будут ненавидеть вас. А когда начнут твориться такие вещи, что люди станут замирать от страха и ожидания, вы смело глядите вперед и высоко поднимайте голову, ибо, значит, царствие близко… Вас будут преследовать на земле, но вы верьте… Я покорю мир!
Ученики, слушая эти слова, дрожали от страха, но совершенно иные впечатления переживал Иуда. Никакой тревоги не было в его душе, а, напротив, гордость охватывала ее. Ноздри его расширялись, словно чуя запах крови приближающейся битвы, перед глазами проходили неисчислимые отряды Иисуса, топчущие тяжелой стопой выю народов земли, воздвигающие величественный царский трон, а около трона высокое подножие для него, Иуды. Иуда был уверен, что если кто и погибнет, то уж наверно не он. У него в памяти постоянно звучали слова, когда-то сказанные Иисусом Петру:
— Когда я воссяду на престоле славы своей, то сядете и вы на двенадцати престолах судить двенадцать колен Израилевых!
И в то время, когда другие апостолы падали духом, пугаясь страшных предсказаний Иисуса, сердце Иуды наполнялось храбростью, мужеством и верой в близкую победу.
Теперь он уж смело, не боясь ничего, не отступая ни на шаг от учителя, дерзко поглядывал на фарисеев и на свой собственный страх и риск вел лихорадочную агитацию в народе. При этом в его речах слова Иисуса претворялись в настоящие воззвания, призывавшие народ к открытому восстанию. Идеальный характер нового учения, в изложении Иуды, приобретал чисто вещественный колорит. Будущее царство рисовалось, как завоевание мира грубою силою.
И, таким образом, в уме угнетенного народа Иудеи, народа, считавшего себя избранным и, значит, призванным к власти над миром, создавалось представление о Мессии как виновнике великих и необыкновенных событий, возносящих Иерусалим из бездны рабства на вершины славы.
Боевой пыл речей Иисуса, резкость, с которой ударял кроткий прежде учитель по сердцам, застывшим в догме закона, вспыльчивость, взрывы негодования ввиду встречаемой оппозиции — все эти перемены в настроении Иисуса весьма радовали Иуду, И ему не понравилось только одно, это совет быть терпеливыми. Он понимал, что терпение было нужно до тех пор, пока на стороне учителя была одна лишь Галилея, но теперь, когда на его сторону перешло население Иерусалима, всякие проволочки Иуда считал только напрасной тратой времени. По его мнению, уже довольно было слов, надо было действовать.
И, действительно, Иисус вскоре перешел к делу. При виде той торговли, которая велась в преддверия храма, учитель вскипел гневом, скрутив бич из веревки, он разогнал торговцев, раскидал их деньги, опрокинул прилавки и бросил в лицо священникам жестокий упрек, что из дома молитвы они сделали разбойничий вертеп.
Толпа испугалась. Ученики разбежались в разные стороны, один только Иуда не отступал ни на шаг от учителя и был в восторге от его смелого поступка. Он демонстративно шагал вслед за Иисусом, который с изменившимся лицом, бледный, устремив взгляд в пространство, не замечая никого, шел среди глубокой тишины сквозь расступавшуюся перед ним толпу.
Таким образом, они миновали дворы храма, площадь, перешли через Кедрон и, наконец, остановились в Гефсиманском саду, где Иисус, совершенно истощенный, опустился на камень. Возбуждение его улеглось и сменилось глубокой задумчивостью. В рамке рыжеватых волос, словно повитое облаком меланхолии, белело его лицо. Иуда пристально смотрел на учителя и, наконец, сказал,
— Ты победил их в их собственном доме, почему же ты так печален?
— Победил, но не убедил… — с глубокой печалью ответил Иисус, — Учитель, — живо заговорил Иуда, — поверь мне: я — человек бродячий, бывалый, хорошо знаю темные дела и делишки этого мира. Дикий он, завистливый, лукавый, надменный перед слабыми, покорный силе. Не удержит его любящая рука, а крепко держать будет лишь вооруженный кулак… Не последовали торгующие слову твоему, но рассеялись, когда ты взялся за бич. Учитель! Смелые, сильные и мужественные пастухи Галилеи любят тебя. Самаритяне всегда последуют за тобой. Чернь иерусалимская и многие из чужого народа, с которыми я уже говорил, тоже пойдут вслед за тобою. Чего же ты ждешь? Ты увлекаешься сравнениями, но сравнения лишь тень самой сути, Довольно уже этих притч. Пора собирать урожай!
— Время мое еще не настало, — ответил Иисус, — а урожай мой, Иуда, должен долго произрастать в сердцах, дабы зелеными побегами покрыть землю, скалы и камни, сухие места и болота, горы и долины, берега морские и песчаные пустыни, ибо нива моя есть целый мир!
— В сердцах, ах, в сердцах! — нервно бросил Иуда. — У священников в сердцах пылает ненависть к тебе, а под их влиянием начинается в народе раскол, одни говорят, что ты праведный пророк, а другие шепчут, что ты соблазнитель. Толпа не может ждать. Она не может стоять на месте и разбегается, если ее не ведут вперед. Ты сам говорил, что нет ничего тайного, что не стало бы явным. Дай же, наконец, знамение, брось же лозунг!
— Иуда, — как бы с упреком проговорил. Иисус, — разве я не даю знамений ежедневно, не призываю ежечасно? Имеющие уши да слышат… Разве я не благословляю очей, которые видят, не говорю, что кто не со мной, тот против меня, и кто не собирает со мною, тот расточает? Разве я не предупреждаю, чтобы вы были постоянно готовы к принятию царствия моего? Разве я не повторяю: что вы сказали в темноте, то услышится во свете, и что говорили на ухо внутри дома, то будет провозглашено на кровлях? Я знаю, что между мною и храмом разрыв навеки, но не думай, что это произошло только сегодня: так было от века. Так было, есть и будет!
Иисус встал и начал подниматься на гору Елеонскую. На вершине ее он остановился и залюбовался городом.
Среди домов с плоскими крышами, рассеянных по холмам и вереницами сбегавших вниз в овраги, то здесь, то там мелькали слабые огоньки. Вокруг них темнели мощные изгибы тройной стены, окружавшей Иерусалим, виднелись высокие четырехугольники башен, казавшихся издали величественными колоннами, поддерживающими небесный свод. Почти посредине города возвышалась гора Сион с ее роскошным храмом, который, казалось, весь сиял, ибо там, где не было золота, слепил глаза своею белизною мрамор. На краях золотых стрел, украшавших крышу храма, переливались лучи месяца, словно синие огоньки, Долго всматривался Иисус в дивное здание и проговорил сурово вполголоса, словно самому себе:
— Разрушу этот храм…
— Но когда? — мрачно бросил Иуда.
— Скоро… И немного дней пройдет, воздвигну новый, во сто крат больший…
— Чтобы царствовать в нем?
— Да, чтобы жить в нем!
Иуда, понимавший каждую вещь вполне реально, схватил Иисуса за полу и стал говорить с жаром,
— Тогда я стану рядом с тобой, как стоял сегодня, когда те убежали, изменяя тебе!
Иисус вздрогнул, посмотрел ему в глаза и, понимая, к чему, собственно, стремится Иуда, ответил сурово:
— Убежали и, может быть, не раз из боязни сердца отрекутся от меня, но ты берегись, чтобы в жадности духа своего не изменил мне окончательно…
— Ты всех должен подозревать, коль скоро так думаешь! — с обидой сказал Иуда.
Иисус, услыхав позади себя шелест, обернулся и, заметив стройную фигуру, сказал:
— Ошибаешься, вот хотя бы сердцу этой женщины я верю, вполне верю, что она никогда не покинет меня!
Иуда обернулся и увидал Марию. Она уже давно следила за ними и испытывала необычайное впечатление. Тяжелый, нескладный Иуда в рыжем плаще и стройный Иисус в белом казались ей воплощением двух элементов ее собственной натуры. Она видела первого возлюбленного своей горячей крови и первую девичью чистую любовь своего сердца. И Мария испытывала впечатление, что куда-то, в необозримую даль, уходит вся прежняя легкая телесная радость ее жизни, а охватывает ее что-то нежное, какое-то непонятное чувство окутывает все ее существо, словно облаком, сотканным из паутинной и неразрывной основы, забирая в вечное владение ее недавно свободную, беззаботную, а теперь до глубины встревоженную душу.
— Иисусе! — воскликнула она и припала к рукам учителя. — Твои ученики уже были у нас и, не найдя тебя, пошли искать. Я так боялась за тебя, но ты здесь… И я счастлива, что первая увидела тебя. Позволь мне созвать их! — и звучная, громкая трель, словно жемчуг, брошенный в воздух, вырвалась из ее уст.
Повторило ее далекое эхо, и вскоре раздались ответные возгласы, среди которых выделялись звучный голос Иоанна и громкий дискант Марфы. Вскоре все собрались вместе и направились к дому Лазаря.
Во время ужина ученики робко и с раскаянием посматривали на учителя, но он уже, казалось, позабыл обо всем. Лицо его выражало полнейшее спокойствие, глаза сияли тихим светом. Он расспрашивал о здоровье Лазаря, расхваливал хлеб, испеченный Марфой, а встречаясь с мечтательными, сиявшими, как звезды, глазами Магдалины, улыбался так нежно, что от этой улыбки кружилась ее голова и замирало сердце.
В этом тихом, уютном доме, окруженные любовью набожной семьи, учитель и апостолы находили отдых от шума, суеты, духоты города и тревожных волнений духа.
Но однажды, поздно вечером, когда все уже разошлись на отдых, Дебора доложила своей госпоже, что какой-то человек, по-видимому знатный, настойчиво желает видеться с ней. Напрасно она объясняла ему, что госпожа не принимает никого, он все-таки настоял на своем и ждет ее за воротами.
Встревоженная Мария вышла. Из мрака кипарисов выступил навстречу ей закутанный в плащ стройный мужчина. Это был Никодим.
Узнав его, Мария смутилась и отступила к воротам, но Никодим схватил ее за руку и прошептал:
— Мария, если ты действительно, как говорят, любишь равви, то заклинаю тебя памятью ночей, проведенных когда-то вместе со мной, и моим достоинством князя Иудеи, вызови учителя, чтобы я мог поговорить с ним наедине.
— Учитель уже спит…
— Разбуди его! Дело, по которому я пришел, весьма спешное и важное…
И видя, что Мария колеблется, смотрит на него недоверчиво, проговорил с глубокой серьезностью:
— Мария, ты, может быть, и не знаешь о том, как я защищал тебя когда-то в синедрионе, когда старейшины говорили, что тебя надо побить камнями. И как я защищал тебя когда-то, так и теперь учителя, спасшего тебя, я защищаю один против всех. Ты знаешь меня и знаешь, что я не лгу!
— Что ты говоришь? Подожди… — испугалась Мария и побежала в комнату, где спал Иисус.
Двери были полуоткрыты. В углу догорала маленькая лампочка, а в глубине комнаты слабо виднелись очертания ложа. Мария остановилась на пороге, все закружилось перед ней. Ей показалось так страшно и странно, что так поздно ночью она войдет одна к нему. Сердце ее стремительно забилось. С изменившимся лицом, то смертельно бледнея, то вспыхивая румянцем, она осторожно на цыпочках подошла к ложу и склонилась над ним, затаив дыхание.
При слабом свете ночника белело прекрасное лицо, о чем-то необычном думал и грезил высокий лоб, окруженный прядями волнистых волос.
Неподвижно, словно зачарованная, широко раскрыв глаза, всматривалась Мария в его лицо. Забыто было все, и поручение Никодима, и даже ощущение собственного ‘я’. Бессильно, словно мертвая, упала она на колени, склонившись головой на его грудь…
Иисус вскочил с ложа.
— Мария! — странным, чужим голосом вскрикнул он, поднял ее, привел в чувство и сурово спросил:
— Зачем ты вошла сюда?
— Не за тем, не за тем… Никодим, Никодим ждет тебя… — зарыдала Мария.
— Никодим!
— Никодим, член синедриона, велел разбудить тебя, хочет говорить с тобой немедленно… — и залилась слезами.
Иисус понял, наконец, и сказал мягко:
— Не плачь и владей собой, как я… Где этот Никодим?
— За воротами.

* * *

— Приветствую тебя, равви! Я — член синедриона… — начал Никодим, увидев Иисуса.
— Я знаю тебя, и кто ты. Говори, чего ты хочешь?
— Прежде всего узнать, кто ты такой?
— Ты — учитель Израиля, и этого ли не знаешь? — ответил Иисус.
— Я верю, что ты муж праведный, верю, что Бог с тобой, но я сомневаюсь, может ли кто-нибудь, кроме цезарей, владеть миром и судить его?
— Я пришел не судить мир, но спасти его…
— Однако ты говоришь о царствии своем, призываешь к участию в нем! Как же войти в это царствие?
— Кто не родится свыше, тот не увидит его.
— Учитель, что ты говоришь? Как может человек вторично войти в утробу матери своей и родиться?
— От духа нужно родиться, от духа… — повторил Иисус. — Я часто вижу, как ты слушаешь мои проповеди, но ты слушаешь меня и не слышишь, смотришь на меня и не видишь. Ты, слепой, пришел допытываться у меня, а может быть, и испытывать меня!
— Я пришел предостеречь тебя. Тебя хотят поймать и судить как нарушителя закона и мессита, а там, в синедрионе, пожалуй, никто, кроме меня одного, не станет тебя защищать. А ты знаешь, чем это грозит?
— Знаю, — был спокойный ответ.
— А раз знаешь, то поскорее уходи из этого города, дабы не погибнуть, как многие другие… Они ненавидят тебя, — А ты?
— Мне жаль тебя. Ты молод и прекрасен, да и притом старый закон давно уже разрушен в моей душе… Твое новое учение трогает меня, когда я слушаю тебя, но бесследно исчезает, когда ум мой начинает размышлять. Ибо я знаю, что нет воскресения из мертвых, и всех нас ждет один и тот же конец — темная могила.
— Мне во сто крат больше жаль тебя, — взглянул на него с глубоким сочувствием Иисус, — ты тонешь, а между тем отказываешься от спасения, которое я несу тебе.
— Может быть, я и хотел бы спастись, но что же делать, если я не могу… усмехнулся Никодим. — Прими покамест спасение от меня и не говори никому, что я здесь был, а то меня заклюют. Прощай, — он закутался плащом и исчез во мраке.
На другой день Иисус не учил в храме, а только присматривался к народу, жертвовавшему деньги в сокровищницу храма.
Видя, как кичатся богачи размером своих приношений, а убогая вдова робко бросила две мелких монетки, он громко заметил,
— Истинно говорю вам, что эта бедная женщина положила больше всех, клавших в сокровищницу, ибо все клали от избытка своего, а она от скудости своей положила все, что имела, все пропитание свое…
А потом, обращаясь к народу, он говорил, чтобы не творили милостыню перед людьми, но втайне, чтобы левая рука не знала, что делает правая, И советовал им, чтобы они не молились на людях, но тихонько, у себя дома, тщательно закрыв двери комнаты, и недолго, но искренне, и как образец молитвы преподал им свое ‘Отче наш’. Потом, выйдя из города, ушел в свой любимый Гефсиманский сад и долго размышлял там наедине.
Вечером, вернувшись в Вифанию, когда кончали ужинать, он сказал:
— Готовьтесь завтра в путь. Рано утром мы уйдем в Галилею…
— В Галилею! — весело вскочили из-за стола апостолы, стосковавшиеся по тихому, плодородному краю, где их окружала общая любовь и симпатия, остались их родные дома, лодки и рыбачьи сети, прошли их детство и молодость, где им был знаком каждый ручей, каждая прогалина и каждая тропинка в горах.
Один только Иуда не разделял общей радости. Угрюмый, он остался сидеть за столом, и, испытующе глядя в лицо учителя, еле скрывая свое раздражение, он спросил:
— Итак, значит, ты уходишь?
— Отлучаюсь только, — спокойно ответил Иисус, — чтобы потом вернуться. Мы не пойдем через Пирею, как это делают зилоты, стараясь миновать самаритян, а свернем именно на Самарию, дабы показать ее обитателям, что и они наши братья.
Иисус встал из-за стола и долго сердечно говорил с Марфой, Лазарем и Симоном, благодаря их за приют.
На другой день, когда на рассвете все собрались в путь, к ученикам робко присоединилась Мария в простой дорожной одежде, с маленьким свертком в руках. Слезы навертывались у ней на глазах, и сердце мучительно сжималось при одной только мысли, что учитель, несомненно, прикажет ей остаться дома. Но Иисус посмотрел на нее ласковым взглядом и, улыбаясь, сказал шутливо:
— Мария, в этой обуви не уйдешь далеко. Только изранишь свои белые ноги. Беги, одень более прочную обувь, а мы подождем тебя, раз ты хочешь идти вместе с нами.
Мария, как пташка, помчалась в свою комнату и лихорадочно стала рыться в своих вещах, но не найдя никакой другой более прочной обуви, надела роскошные вызолоченные сандалии с серебряными пряжками. Ничего другого не оставалось делать, и Мария, желая укрыть их роскошь, старалась как можно мельче перебирать ногами. Напрасно! При лучах восходящего солнца и на фоне белой дорожки ее маленькие ноги в золоченых сандалиях мигали, как два ярких огонька. Видя ее замешательство, Иисус ласково сказал:
— Не горюй, Мария, когда мы подойдем к лугам, ты сможешь их снять и босиком побежать по траве, по утренней росе.
При упоминании о родных лугах апостолы радостно от всей души воскликнули хором:
— Гей, по ранней по росе, гей!

Глава 8

Далеко позади них остались закрытые горами Самарии грозный Иерусалим и скалистые тропинки суровой Иудеи. Когда они проходили мимо города Тира, их объяло свежим ветерком, долетевшим из горной Галилеи, растянувшейся от Тивериады почти до самого моря, от широких равнин Эскадота до самой Вирсавии.
Они переждали жару в Гебо и к вечеру опять двинулись в путь.
Хотя была уже весна, но ночь оказалась такой холодной, что им пришлось развести костер. Весело запылал хворост, затрещали ветки кедра, и ароматный, смолистый дым разнесся далеко вокруг.
— Уже близко, — с радостью мечтая о родном крае, повторяли собравшиеся у огня апостолы.
— Далеко еще придется идти? — с любопытством допытывалась Мария, протягивая над огнем иззябшие руки.
Начался спор о том, сколько стадий надо еще пройти. Одни утверждали, что пятьдесят, другие — что больше.
— Во всяком случае спать еще будут, когда мы придем в Эблаум, — прервал спор Иисус, посмотрев на сиявшее звездами небо.
— Конечно, мы смело можем и кашу сварить сейчас, — подтвердил Варфоломей.
— Я забыл взять соли, — буркнул Иуда.
— Жаль, голод донимает, — сетовал болезненный Симон, — У меня есть соль, развернула свой узелок Мария, — кроме того, сушеные финики, абрикосы, два хлеба, сыр и банка оливкового масла, — и она стала добывать свои запасы, Будь благословенна, предусмотрительная женщина, — радостно воскликнули ученики.
Иисус, который тоже был голоден, шутливо заметил:
— Видите, она гораздо лучшая хозяйка, чем ты, Иуда.
Мария полными счастья глазами взглянула на него и сказала:
— Не хвалите меня — это не моя заслуга, об этом позаботилась Марфа.
Отдохнув, они погасили огонь и снова тронулись в путь. И действительно, на рассвете замелькали перед ними домики погруженного в глубокий сон местечка.
Начинались предрассветные сумерки, где-то протяжно пропели петухи, побледнели звезды, потянуло легким ветерком и воздух стал ясным, прозрачным, пропитанным серебристою пылью.
Далеко на северо-западе, словно барельеф, вырезанный на ясном фоне неба, виднелась гора Кармель, со своей снеговой вершиной, несколько склоненной вперед, к лазури Средиземного моря. Ученики взволнованно смотрели в ту сторону, а затем повернулись к востоку, где возвышалась еще более близкая их сердцу гора Фавор, с красиво округленной вершиной, словно полная наслаждения, окутанная туманом грудь их нежно любимой цветущей страны.
— Видать, видать, — воскликнули они, теснясь на холме, из-под которого вырывался небольшой водопад и, создавая пенящийся ручей, быстро мчался по каменистому руслу. Местами он разливался, выходил из берегов, образуя маленькие заливы в котловинах, окруженных роскошной, сочной зеленью.
— Слышите? Слышите, овцы уже в лугах? — воскликнул Филипп.
Все прислушались, ловя отдаленные звуки колокольчиков.
— Как прекрасно, как чудесно. Взгляните на Кармель, этот блеск, это зарево, кажется, что снег живым огнем горит…
— Солнце восходит, — восторженно воскликнул Иисус, невольно хватая Марию за руку.
Все неподвижно стояли, затаив дыхание, и любовались огромным диском, который, перепоясавшись жемчужно-золотистым облаком, напоминал ярко-блестящий, раскаленный медный щит.
Солнце поднялось на горизонте, как будто бы стало меньше, затуманилось на миг и залило ослепительным блеском весь мир.
Заблистали брильянтами травы, заискрились беленые стены маленьких домиков у подножия горы, растаял туман и открылся широкий вид на цветущие луга, оливковые рощи, лесистые пригорки и серебристые сети извивающихся повсюду ручьев.
Где-то скрипнули ворота и на улице показался полуодетый юноша, подошел к колодцу и, полуприкрыв ладонью глаза, стал осматриваться вокруг.
— Это, кажется, если меня не обманывают глаза, Ассалон, сын Элеазара, заметил Иаков.
— Да, — подтвердил брат его Иоанн и крикнул громко:
— Ассалон, Ассалон! Юноша обернулся.
— Это вы? — вскрикнул он и стал стремительно колотить кулаками в двери и окна, крича, — Равви наш вернулся, наш равви из Назарета.
Вскоре на улицу высыпало население местечка, приветствуя Иисуса и апостолов. Мария, не зная никого, стояла в стороне.
— Кто эта прекрасная женщина? — стали расспрашивать учеников.
— Это сестра Лазаря, Мария из Магдалы, полюбила учителя и пробирается к нему в сердце, — простодушно объяснил Петр.
— Это хорошо. Пора уже ему иметь жену, — решили более старшие женщины и, подкупленные красотой Марии, увели ее с собой, чтобы осмотреть ее покалеченные ноги и расчесать спутанные волосы.
С того момента, как Иисус и апостолы вступили в границы Галилеи, маленькая группа стала быстро рассеиваться. Ученики стали сворачивать в сторону, в окрестные деревушки, где у них были родные и знакомые. Петр и Андрей прямо направились в родную Вифсаиду, где жили их родители, Вифсаида находилась на берегу Геннисаретского озера, и там же был назначен сборный пункт.
Одна только Мария никуда не торопилась и не расставалась с Иисусом. И часто целыми часами шли они вдвоем в траве по пояс, то через поросшие кустами овраги, то по горным тропинкам над пенящимся потоком, то шли по извилистым, крутым берегам широко разлившегося, пересекаемого порогами Иордана, Весна, роскошная, сияющая, ароматная, полная цветов, охватила их.
Словно выкованные из золота, свешивались тяжелые ветви мимозы, переливались пурпуром олеандры, повитые белым туманом, цеплялись за каждый выступ терновник и кудрявый барбарис, зеленели листья виноградников. Повсюду цвели белые таволги, яблони, жасмин, краснели финики, лиловела сирень, извивались гирлянды распустившихся роз. Луга были усеяны цветами, в глазах рябило от белой ярутки, одуванчиков, разноцветных маргариток, солнечных лютиков, голубых колокольчиков, кувшинок и огромных, лучистых ромашек. Высоко вверх стремились цветы царского скипетра, темно-фиолетовой белены и словно из облаков сотканного спирея. Гордо распускались полные росы красные чашечки лотосов, пышные розы ворона, стройные гиацинты, и между ними расстилали свой ковер иссоп и богородская трава. Огнем горели пламенные маки, красные гвоздики, а на сырых местах голубели лазурные горчинки и выглядывали тысячами глазков мелкие незабудки.
Увлеченные и одурманенные ароматом цветов, брели они по лугам, словно в сладком сне. Слова замирали на устах, а душу наполняла такая благая тишина, что они слышали тихий шелест колышущихся трав, таинственный шепот корней и любовное опыление цветов.
От этого сладкого упоения их обычно пробуждала взлетающая птица, чаще всего куропатка или перепелка, и своим полетом увлекала их взгляды к небу, зигзагообразным полетом проносились по небу ласточки, высоко мелькали звонкие жаворонки, тяжело пролетали хищные ястребы и словно таяли в жарких лучах солнца.
Над водой вереницей тянулись журавли, проносились лазурноперые сивоворонки, венком скрывались за лесом дикие голуби, раздавалось нежное воркование горлинок.
— Весна, — тихо проговорил Иисус.
— Весна, — словно обрадованная этой счастливой, неслыханной вестью повторила Мария, глядя на него благодарным взглядом за это откровение.
— Нам нечего спешить, отдохнем, — говорил Иисус и расстилал свой плащ, на который они садились рядом.
Однажды Иисус обвел глазами вокруг и сказал:
— Прекрасен мир! Взгляни на эти цветы — царь Соломон во всей славе своей не одевался так пышно и роскошно, как одет самый ничтожный из них рукою Бога. Люди заботятся о красоте своих одежд, они же без всяких забот цветут яркими красками, люди поливают себя благовонными мазями, они полны аромата. И подумаешь только: всех их Отец Небесный сам из себя воссоздал, о мельчайшем лепестке он помнил, каждый одарил своим особым очарованием — этот цветом, тот ароматом, другой целительной силой. И не думай, что они гибнут, когда увядают: ничто из того, что уходит от нас, не гибнет напрасно, а все неведомыми нам путями возвращается назад… Ты, верно, любишь цветы?
— Очень любила, — мечтательно ответила Мария. — Когда я жила в Магдале, то на рассвете я выбегала на луга, рвала цветы, сплетала из них венки и пела об их красоте.
— Что ты пела?
— Всего не помню, вернее, не пела, а говорила протяжно, вот так: о, мой лазурный колокольчик, отчего ты так печален и роса, как слезинка, блестит в твоей чашечке. Может быть, это от счастья, что белая лилия выросла с тобой и тревожно вздрагивает своими листиками, словно невеста в день свадьбы, предчувствуя ночь наслаждения. А ты, ромашка, отчего ты пожелтела и словно завистью горит твой венчик? Смотри, вот бутон гвоздики, пылают его уста, он весь горит в огне и пахнет так, как пахли бы мои локоны, если бы я натирала их нардом. Нет у меня нарда, так вы усните в пуху моих волос, пылающих, золотистых, как солнца лучи… — И, спохватившись, что она говорит, Мария замолчала, побледнела, а потом вспыхнула огнем. Сердце ее то стремительно билось, то замирало, дыхание остановилось.
Наступило долгое молчание. Наконец, Иисус ласково сказал:
— О чем ты тревожишься? Песнь твоя говорит мне, что среди этих цветов ты сама была наилучшим цветком. И в венце цветов ты должна выглядеть прекрасно. И знай, Мария, что красота не грех, напротив, осквернение красоты есть грех души. Украшай себя цветами и славь их красоту.
Глаза Марии наполнились крупными слезами. Она смиренно склонила свою голову и робко проговорила как бы искривленными и сведенными горечью губами.
— О, Господи, ты знаешь, что я смятый цветок, ты знаешь позор мой, стыд мой и бесчестие! — Она зарыдала.
Иисус положил руки свои на ее голову и произнес взволнованным голосом:
— Как тогда я простил тебя, так и теперь еще раз освобождаю тебя из темницы грехов твоих, возвращаю девичество сердцу твоему. Забудь тот мир.
И охватил Марию краткий миг глубокого сна, а когда она очнулась, то увидела на коленях венок из ромашек. Мария улыбнулась ему сияющими лазурью глазами и обвила золотистым венком голову. Иисус, смотря на нее с восторгом, сказал:
— Ты словно звездами обвита.
Тихо, радостно и покойно прошел остальной день и теплая ночь в поле, при свете ароматного костра и ветвей кипариса. Рано утром дошли они до песчаного прибрежья Тивериадского озера, где их ожидали собравшиеся ученики.
Это была прекраснейшая местность во всей Галилее.
По своему внешнему виду Тивериадское озеро весьма напоминало круглую чашу, наполненную до самых краев холодной, прозрачной, как хрусталь, водой с сильно голубоватым оттенком. По размерам своим это богатое рыбой озеро походило скорее на море, имея в ширину сорок стадий, а в окружности полтораста. Окружавшие его холмы расступались у истоков Иордана, и ветер, свободно проникавший сквозь это ущелье, вздымал на середине озера пенящиеся волны, в то время как вся остальная поверхность оставалась совершенно спокойной.
Плодородность глинистой почвы была поразительна.
Орехи, финики и оливки, любящие прохладу, росли здесь наряду с пальмами и миндальными деревьями, требующими жаркого климата. Благодаря такому смешению получалось впечатление, что будто бы на берегах Тивериадского озера деревья и растения постоянно цветут и созревают. Различные сорта винограда и яблок не переводились круглый год.
Из населенных мест, раскинувшихся вокруг озера, наиболее оживленным была Тивериада, а самым маленьким — находившаяся на широкой отмели уютная, тихая Магдала.
Словно птица, прилетевшая в родное гнездо, стремительно неслась Мария к маленьким хижинам, чтобы приветствовать сверстниц детских забав и веселых игр молодости.
Ее узнали сразу, но сама Мария с трудом припоминала и узнавала их, до того эти женщины были преждевременно увядшие, измученные заботами и детьми. Одна только Сара, несмотря на шестерых детей, еще несколько сохранилась, хотя и утратила уже очарование молодости, ее продолговатые черные глаза по-прежнему были глубокими и отливали бархатистым блеском.
Хотя в Магдале и знали, какой жизнью жила Мария в Иерусалиме, но встретили ее приветливо и радушно, а вскоре она сумела по-прежнему привлечь к себе общие симпатии.
Не желая выделяться среди других, Мария стала одеваться в свободные темные платья сирийских женщин, какие обычно носили в Галилее, с большим вырезом у шеи и широкими рукавами. И в этой простой одежде она выглядела так чарующе, что жители местечка отрывались от самых спешных работ, дабы взглянуть на нее, когда она шла по улице.
Но особенно любили ее дети, да и она умела забавляться с ними, как никто другой. Устраивала им разные игры, прогулки за цветами, копала вместе с ними в песке сажалки, полные мелких рыбок и тритонов. Когда она уходила на прогулку из Магдалы, то в местечке наступал настоящий детский исход. Ее всегда окружал венец кудрявых темных и рыжих головок старших. Маленькие дети цеплялись за ее платье, хромой Саул висел за плечами вместо барашка, а болезненная годовалая девочка Сары спала у нее на руках.
Детский крик, визг и смех уже издалека возвещали о приближении Марии к местечку, но, вернее, это был не приход, а нашествие малолетней крикливой орды, с пылающими от бега щеками и растрепанными волосами, во главе с женщиной-вождем.
Иисус, очень любивший детей, часто выходил ей навстречу, а ребятишки, заметив его, радостно кричали: ‘Иисус!’ и с гордостью показывали ему собранные цветы, орехи, найденные в ручье камешки, ракушки, мотыльков и тому подобные редкости.
Однажды, когда он сидел рядом с Марией и дети окружили их тесным кругом, а младшие взобрались даже на колени, он, окинув взглядом всю эту детвору, сказал:
— Видишь, Мария, сколько у нас детей — и все наши.
— Наши, — печально покачала головою Мария, загляделась вдаль, а в глазах у нее мелькнули слезы.
— Что с тобой? — спросил Иисус.
— Ничего, — ответила Мария, покраснев, не смея признаться в охватившем ее вдруг желании иметь всего лишь одного ребенка, но своего.
Иисус внимательно посмотрел на нее, а когда она возвращалась домой, сказал:
— Я свой собственный узник, Мария, Дух Господень надо мной и помазал меня, дабы я возвестил Евангелие нищим, послал меня, чтобы я ободрил сокрушенные сердца, принес заключенным освобождение, слепым прозрение и выпустил угнетенных на свободу.
— Я знаю это, Господин, — тихо ответила Мария и добавила:
— Мне и так хорошо около тебя.
Во время пребывания в Галилее это было первое напоминание Иисуса о своем призвании. Кроме редких минут, когда он, благодаря какому-нибудь обстоятельству, бросал мимоходом краткое поучение, он почти не проповедовал, словно желая отдохнуть. Отдыхали и ученики его, охотно возвращаясь к своим прежним занятиям, из которых самыми любимыми были ловля рыбы сетью в водах Геннисарета и починка лодок. Рыболовством увлекались все апостолы, даже бывший сборщик податей Матвей, оказавшийся весьма ловким моряком и рыболовом. Один только Иуда ходил, ничего не делая и ничем не занимаясь, с каждым днем становясь все более угрюмым и диким.
Учитель становился для него все менее и менее понятным. Иуду выводила из себя его бездеятельность, да и к тому же его стала мучить ревность относительно Марии.
В душу Иуды закрались подозрения, что отношение Иисуса к ней далеко не такое идеальное, каким оно кажется с виду.
Два дня их одинокого путешествия возбуждали в нем ряд грязных предположений. Хотя эта сторона его отношений к Марии на самом деле была для Иуды вовсе неважна и неценна — он никогда и не мечтал быть единственным, — но зато он все больше и больше убеждался, что он не будет никем.
Мария, сначала избегавшая его, с течением времени стала обращаться с ним так же дружески и приветливо, как и с остальными, как будто бы между ними никогда ничего и не было, словно исчезло все невозвратно, даже самое воспоминание о прошедшем. Иуда видел и понимал, что он утратил ее навсегда и что это равви отнял ее у него. К этим разъедавшим его душу чувствам горя и ревности примешивались еще подозрения, переходившие в уверенность, что это ради нее Иисус покинул Иерусалим, ради нее он живет в Галилее и ради нее готов бросить все так хорошо налаженное дело.
При одном только предположении о возможности чего-либо подобного в нем возмущалось и кипело все. Марию он прямо ненавидел в такие моменты, а Иисуса лишал в своей душе всех признаков героизма и ореола божественности. Однажды Иуда осмелился, подошел к учителю, когда тот был один, и дерзко сказал:
— Скажи мне, равви, какие у тебя отношения с этой женщиной?
— О чем ты спрашиваешь? — сурово спросил его Иисус, пораженный смелостью его тона.
— Спрашиваю, чем для тебя является Мария.
— Моей возлюбленной сестрой, весельем моих глаз, отдохновением моих измученных мыслей, успокоением моего утомленного сердца.
— Да, да, так, — язвительно смеялся Иуда, — а нас ты учишь, что каждый, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействует с нею в серд…
Иуда стал заикаться, и язык его онемел при виде загоревшихся в глазах Иисуса страшных молний гнева, поразивших его, словно громом.
— Равви, прости, — простонал Иуда побелевшими губами.
Иисус долгое время молчал, наконец, с видимым усилием произнес:
— Прощать всегда и все я должен… Но, Иуда, добрый человек из сокровищницы своего сердца выносит доброе, а злой человек из злого сокровища выносит злое. Разве ты хочешь всегда сопровождать меня, как тень сопровождает каждый свет? Из мрака своей души ты спрашиваешь меня, а если бы ты видел, то знал бы, что я смотрю на Марию только с восторгом.
После этого Иуда несколько притих. Его недовольство Марией и Иисусом притаилось, да и вскоре другие вопросы и хлопоты заняли его голову, вечно что-то обдумывающую.
Приближался месяц Низан, или апрель, в который приходился праздник Пасхи. В эти дни стекались в Иерусалим со всех концов, из самых дальних стран, все верные, чтобы провести праздник в святом городе и принести в жертву храму по крайней мере полсикля с человека.
Это пилигримство, освященное вековым обычаем, считалось почти долгом каждого верующего еврея. И вот задолго еще, за две недели до срока, начались приготовления, пока, наконец, не двинулись в путь почти все местные жители, обезлюдели почти все поселки, и по дорогам поднялись облака пыли, Иисус, несмотря на все напоминания Иуды, как будто бы и не собирался в Иерусалим. Необычно молчаливый, задумчивый, он стал по целым часам исчезать куда-то и возвращался потом печальный, как бы угнетаемый чем-то.
Иуда терял всякое терпение, встревожились и апостолы, покинувшие обычные занятия и ежеминутно ожидавшие приказа равви отправиться в путь. Наконец, когда оставалось всего только десять дней до праздника и наступила самая пора тронуться в путь, они однажды собрались вокруг учителя на берегу озера.
Был теплый и ясный вечер. Пылающие звезды ярко виднелись на небе и, утопая в лазурной глубине, мигали оттуда, словно очи неведомых созданий. По ряби озера переливался холодный свет луны. Вокруг царила глубокая, невозмутимая тишина и какой-то торжественный покой. Иногда только слышался всплеск рыбы, да журчание волны, и снова наступала тишина, такая неизмеримая, такая глубокая, что замирало всякое слово на устах.
Иисус любовался далью и звездами. Его бледное лицо в лучах месяца, казалось, сияло каким-то нездешним светом. Позади него виднелся словно выкованный из мрамора страдальческий профиль Марии, которую мучило смутное, но страшное предчувствие надвигающейся грозы. Ученики тоже испытывали такое чувство, что приближается решающий момент, и с некоторым страхом всматривались в необычное, изменившееся лицо учителя.
Вдруг Иисус тяжело вздохнул, встал, и невольно вслед за ним поднялись все.
— Возвратимся в Иерусалим, — проговорил Иисус. — Время мое пришло уже. Идите и приготовьтесь. Мы тронемся в путь уже сегодня. Идите, отчего же вы стоите?
— Идем! — громко воскликнул обрадованный Иуда, у которого сразу зароились в голове сотни планов и проектов. — И так уже мы явимся последними.
Мария не в состоянии была двинуться с места — в голосе Иисуса она уловила какой-то зловещий оттенок. Она с трудом тронулась с места и подошла к учителю.
— Не ходи, — зашептала она умоляюще. — Не ходи туда, не ходи… — Она судорожно хватала его за руки.
— Должен.
— Не ходи, — застонала она и схватила его за плечи.
— Должен, Мария, — повторил он глухо.
А когда она почти без сознания, обезумев от горя, приникла к нему и, рыдая, прижалась к его груди, то почувствовала на своих волосах, на лбу легкое прикосновение его уст.
И этот легкий поцелуй, словно капля, упавшая с пылающей, погребальной свечи, скатился по ее груди и запал глубоко огнем в растерзанное горем сердце. Замолкли, как овеянные ветром, все мысли, охватила ее тишина ночи, она почувствовала свежесть падающей росы, и ее помертвевшую голову окутало, словно саван, могильное спокойствие.

Глава 9

Со всех сторон света стекались в Иерусалим толпы народа, шли не только постоянные обитатели Палестины, но и рассеянные по далеким странам и морям верные из Александрии, Финикии, Идумеи, из греческих колоний, из столицы мира — Рима. На всех дорогах была давка и суета, воздух был полон золотистой пыли.
Временами создавалась настоящая запруда из людей и животных и много было людских криков, призывов, мычания скота, ржания лошадей, блеяния овец, а посреди этой суетливой толпы невозмутимо шагали целые вереницы важных спокойных верблюдов, караваны купцов, желающих выгодно продать свои товары в святом городе. Уже задолго до Иерусалима начинались ряды столиков — лавчонки мелких торговцев, охрипшими голосами расхваливавших товары свои. Местами были выстроены целые деревянные палатки странствующих фокусников, шутов, торговцев амулетами, таинственные шатры шарлатанов — восточных чернокнижников и гадателей. В этой серой толпе, преимущественно шедшей пешком, обращали на себя внимание пышные свиты разбогатевших на чужбине иудеев в роскошных плащах, с шелковыми шнурами для завязывания покрывала вокруг головы. Одни из них ехали на кротких мулах, окруженные рабами, других несли на носилках. Нередко встречались фарисеи, особыми обетами утруждавшие себя во время пути. Так, например, кривоногий Никирит нарочно волочил ногами, спотыкаясь о каждый придорожный камень, Медукия шел значительно перегнувшись вперед, Шикми изогнув дугой спину, а так называемый ‘Фарисей’, с окровавленным челом, — для того, чтобы избежать соблазна, двигался вперед с закрытыми глазами, благодаря чему при столкновении часто падал, разбиваясь до крови.
Иисус и ученики шли быстро и слились с толпой лишь после Иерихона в том месте, где уже виднелись гигантские башни Иерусалима, построенные Иродом Великим. Апостолы любовались башнями, рисовавшимися на фоне неба, а Иуда с наслаждением смотрел на толпу, особенной радостью наполнял его вид многочисленных отрядов рослых галилейских пастухов, вооруженных пращами, с запасами камней в мешках. Некоторые из них, одетые в кожу или бараний мех волосами наружу, с обнаженными до колен крепкими икрами, голыми мускулистыми руками, с толстыми посохами, производили очень дикое впечатление. Но зато все они были ревностными сторонниками Иисуса.
Увидав учителя, они все стали уступать ему дорогу, приветствуя его восторженными кликами, называя его Сыном Божиим, Спасителем, Пророком. Каждый раз, когда приветствия эти были особенно многочисленными и громкими, Иуда весь вспыхивал гордым радостным румянцем, радовались и апостолы. Один только Иисус не радовался общей радостью. Он, правда, ласково улыбался им в ответ, но в этой улыбке видна была печаль, и часто, словно желая избегнуть радостных знаков внимания, он сворачивал на полевые тропинки, а по мере приближения к Иерусалиму стал все чаще и чаще напоминать о неизбежности жертвы, предвещать муки, кровь и смерть.
Серьезнее всего он говорил об этом со старым Петром, а тот с тревогой поверял свои сомнения самому дельному, по его мнению, из апостолов — Иуде. Но Иуда успокаивал его и радовался в душе, полагая, что Иисус решился, наконец, на борьбу, на пролитие крови и притом в самый удобный момент, когда склонная ко всякому возбуждению экзальтированная толпа и в особенности его жаркие сторонники переполняли город. Он еще более утвердился в своих предположениях, когда подметил предусмотрительность Иисуса, который, по-видимому, думая обмануть бдительность священников, не вошел в Иерусалим через главные ворота, а обошел город и направился в Вифанию, словно намереваясь напасть на врага сверху, с горы, захватив его врасплох.
Мария, желая приготовиться к приему Иисуса, убежала вперед.
Она весело прибежала в усадьбу и замерла от ужаса. На завалинке сидела на корточках, в растерзанном платье и с распущенными волосами, посыпав пеплом голову, с распухшими от слез глазами — Марфа. Ее окружали рабы, причитавшие на разные лады.
При виде сестры Марфа с криком бросилась к ней.
— Мария, Лазарь, брат наш, умер вчера! О, почему вы не пришли раньше! Если бы учитель был здесь, не умер бы брат наш.
— Что ты говоришь?! — отступила назад пораженная Мария, прислонилась к стене и стала тихонько плакать.
— Где вы его положили?
— На холме, под платанами…
Мария, согласно обычаю, отправилась на могилу — обширную пещеру, заваленную большим камнем. Там она распустила волосы, распорола платье на груди, села на камень и стала горько оплакивать брата.
Между тем пришел Иисус и ученики. Весть о смерти Лазаря произвела на всех угнетающее впечатление.
— Мария знает? — после некоторого молчания спросил Иисус.
— Знает и пошла к пещере оплакать его, — ответила Марфа и, охваченная новым взрывом горя, стала рвать на себе волосы и одежду.
— Пойдем и мы, — сказал Иисус, и все направились к пещере.
При виде учителя Мария вскочила с места и вся в слезах, с распущенными волосами бросилась к его ногам, говоря:
— Иисус, я знаю, что если ты пожелаешь, то поднимешь из мертвых брата моего. Разбуди его! — рыдала она.
Иисус любил Лазаря, но еще более глубоко любил он Марию, горе ее больно ударило его по сердцу, он закрыл лицо руками и заплакал сам.
Когда он опустил руки, то его влажные еще от слез глаза заблистали каким-то дивным огнем.
— Отвалите камень, — проговорил он пониженным, но удивительно глубоким и звучным голосом.
И пока рабы отодвигали камень, взволнованные апостолы не сводили глаз с лица Иисуса, бледного, как мел. Глаза учителя пылали огнем, на висках выступила синяя сеть налившихся жил.
Иисус пристально смотрел в глубь пещеры, и внезапно словно вихрь безумия поднял дыбом над лбом его рыжеватые волосы, он воздел вверх руки, казавшиеся крыльями благодаря белым широким рукавам, и воскликнул потрясающим голосом, ударившим по напряженным нервам присутствующих,
— Лазарь, тебе говорю, — встань!
Наступило такое глубокое молчание, что слышен был шелест каждого листка платана, и в этой полной ужаса и страха тишине из глубины пещеры послышался не то вздох, не то глухой стон и хруст словно расправляемых костей.
Никто не смел тронуться с места и только, когда Мария бросилась в пещеру с пронзительным криком: ‘Жив!’, — все бросились за ней.
Стали развертывать пелены, окутавшие руки, ноги и лицо, а когда его раскутали, то он выглядел страшно. Бледный, почти зеленый, иссохший, как труп, и лишь легкое движение век и едва слышный шепот: ‘Иисусе’ — говорили о том, что он живет.
Его взяли на руки и понесли домой. Около пещеры остались только Иуда и Иисус, бессильно опершийся о дерево. Крупные капли пота выступили у него на лбу, черты лица выражали крайнюю усталость. Иуда смотрел на учителя горящими глазами. Он не был уверен, действительно ли равви воскресил Лазаря или это был всего лишь один из частых обмороков больного, только более глубокий и продолжительный. Но Иуда прекрасно понимал и ценил нечеловеческую смелость и размах самой мысли о воскресении, восхищался высотой и мощью духовного напряжения самого учителя, так часто казавшегося ему слабым и колеблющимся человеком.
Он склонился к ногам Иисуса и смиренно с глубоким и искренним волнением проговорил:
— Учитель! Я верю, что ты, воскресающий мертвых, сумеешь побороть и живых, повергнешь их к стопам своим и победишь.
Весть о воскресении из мертвых, чудо, уже с давних пор не свершаемое ни одним пророком, жившее только в легендах о грозном Илии и об одаренном его плащом Елисее, взволновало народ до глубины души.
На другой день, когда Иисус отправился в Иерусалим, то около ворот, у подножия горы Елеонской, в деревушке Вифании, где собрались галилейские пастухи, его встретили восторженными кликами.
Мало того, они понесли его на руках, потом посадили на украшенную ковром ослицу и так торжественно вошли вместе с ним в Иерусалим, — Осанна Сыну Давида! Благословен Иисус из Назарета, грядущий во имя Господне! — кричали они, размахивая пальмовыми ветвями и устилая путь его своими плащами.
— Слава Мессии! Слава Христу! Спасителю! Да здравствует царь израильский! — крикнул чей-то голос.
— Да здравствует царь! — ведя ослицу под уздцы, кричал Иуда. — Царь! Царь!
— Царь! — крик, подхваченный многочисленной толпой, понесся по городу.
А Иисус в своей белой одежде, казалось, плыл по воздуху, его лучистые глаза сияли мягким светом, но лицо имело сосредоточенное, серьезное, тихое выражение.
Когда шествие подошло к ступеням храма, он сошел с ослицы и поднялся по лестнице. Гром восторженных кликов помчался за ним вслед.
— Вели им замолчать, вели им замолчать! — бросились к нему взволнованные священники.
— Если они умолкнут, то камни возопиют, — ответил спокойно Иисус.
— Камни, да, камни, — дерзко подтвердил Иуда. — Идемте. Эй! — и вся толпа ввалилась вслед за ним.
Иуда был уверен, что наступил момент именно самой рьяной атаки, но Иисус, войдя в храм, сложил руки, поднял глаза вверх и стал усердно молиться.
При виде этого шум утих, наступила внезапная тишина, и толпа стала постепенно рассеиваться. Когда же Иисус уже возвращался из храма, то из толпы от времени до времени, правда, неслись в честь его возгласы, но уже более слабые, а в тех кварталах города, которые были заполнены пришельцами из дальних стран и чужеземцами, где он был никому не известен, ему пришлось, как и всем другим, уступать дорогу богатым и знатным, переносить толчки, и лишь с большим трудом добрался он до Кедронской долины, до Гефсиманского сада, куда вскоре пришли и ученики, растерявшиеся в тесноте и давке.
— Учитель, народ превознес тебя сегодня, — весело говорил Петр.
— Да, — глухо ответил Иисус. — Но знайте, — говорил он, думая о смерти на кресте, — что я буду вскоре вознесен высоко над землей и только этим я привлеку всех к себе.
Ученики тревожно посмотрели друг на друга, а Иисус неожиданно спросил:
— Вы все здесь?
— Иуды не хватает, — ответил Матфей.
— Жаль, потому что я хотел всем сказать, что наступает час и настал уже, что рассеетесь вы каждый в свою сторону и меня оставите одного, но я не один, потому что Отец мой со мной. Доселе я говорил вам притчами, но теперь уже буду говорить вам прямо. Я исшел от Отца и пришел в мир и опять оставлю мир и иду к Отцу. Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его. Но я назвал вас друзьями, потому что сказал вам все, что слышал от Отца моего. Не вы меня избрали, но я избрал вас и поставил вас, чтобы вы шли и приносили плод и чтобы плод ваш пребывал вечно… Сие заповедую вам, да любите друг друга, как я любил вас. Если мир вас возненавидит, если придется вам терпеть от сильных мира сего, если вас будут отдавать в руки грешников, клеветать на вас и гонять вас из города в город, то знайте, что меня мир ненавидит раньше вас, и вспоминайте о моих муках и страдании, Он остановился и добавил уже более спокойным тоном:
— Нам нужно поискать себе дом для вечера, чтобы мы смогли спокойно и вместе вкусить ягненка пасхального.
Иисус взглянул на небо, уже засиявшее звездами, и сказал,
— Идемте в Вифанию.
В глубоком молчании, но встревоженные и полные печали, шли за ним ученики. На вершине горы Елеонской Иисус остановился и взглянул на расстилавшийся у ног его город.
Была уже поздняя ночь, а город горел огнями, зажженными внутри домов, множеством фонарей и факелов на улицах, вереницей костров, разведенных вокруг стен. Со всех сторон доносилось даже сюда, словно глубокий подавленный стон, торжественное хоральное пение старинных гимнов Израиля. Сияли мрамором огромные балки, роскошные дворцы, а над всем высились белые, как снег, колоннады и лестницы роскошного храма и сияла, словно золотистое видение, его великолепная крыша.
— О, Иерусалим, — проговорил дрожащим, полным муки голосом Иисус, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! Сколько раз хотел я собрать чад твоих, как птица птенцов своих под крылья, и они не захотели. И станет дом твой пуст, ибо настанут дни, когда окружат тебя враги со всех сторон, сровняют тебя с землей и не останется камня на камне от славы твоей.
На глаза его навернулись слезы. Иисус резко повернулся и торопливо пошел в Вифанию.
Невесело и молча прошел ужин, более скромный, чем всегда, ибо Марфа всецело была занята заботами о слабом Лазаре.
Мария была до такой степени расстроена всеми переживаниями последних дней, нервы ее были так напряжены, что от беспокойства и тревоги она прямо не находила себе места. Тишина, царившая в доме, действовала на нее так мучительно, что ей хотелось валяться по земле, кричать неистовым голосом, но голос не проходил через нервно схваченное судорогой горло, а жажда движения переходила в несносный, мучительный зуд.
Когда Иисус после ужина вышел в сад и сидел на скамейке долгое время, глубоко задумавшись, а потом очнулся, вздохнул, Марию охватил безумный ужас, она едва смогла разобрать тихо произнесенные слова:
— Лисицы имеют норы и птицы небесные — гнезда, а сын человеческий не имеет где преклонить голову.
— О, не говори так. Если нужно, то я кровью сердца моего слеплю тебе гнездо, выстелю его пухом волос своих, укреплю грудью своей… Глаз не закрою, затаю дыхание, только бы ты имел покой… Умру и не дрогну, погибну и не шевельнусь. Тебе есть где склонить свою голову…
— Я склоню ее, Мария. С высот склоню ее к тебе. Но покамест ты иди спать, иди выспись, еще наступят для тебя бессонные и полные слез ночи… Мария покорно ушла, но заснуть не могла, Точно так же не сомкнули глаз за ночь ученики. Собравшись за воротами, они бодрствовали и тревожились долгим отсутствием Иуды, высказывая опасение, не погиб ли он где-нибудь в городской сутолоке.
Прошла уже вторая стража, когда появилась вдали его крупная фигура в развевающемся, словно крылья, рыжем плаще.
— Уф, — тяжело вздохнул он, бросаясь на траву, — избегался, как собака…
— Где ты пропадал, что делал до сих пор? — посыпались вопросы со всех сторон.
— Спросите лучше, чего я сегодня не сделал… я сотни раз рассказывал сегодня людям про чудо воскресения Лазаря, предсказывая им такие чудеса, какие им и во сне не снились. Не приведи мне Бог сдохнуть на месте, если теперь не только галилеяне, чернь Иудеи, но и много чужих не полезут за учителем на смерть. Глупо, что не использовали надлежащим образом сегодняшний день… Но что ж делать. Свершилось, пропало… Дальше, однако, тянуть невозможно… Теперь или никогда… Отчасти нам вовсе не на руку, что прокуратор в городе. Видел я сегодня одну когорту, рослые воины, что и говорить. Но когда они проходят через толпу, то кажутся небольшими блестящими жучками, которых сметет с пути толпа одной какой-нибудь улицы… В замке Антония стоит всего лишь один легион, да и то иноплеменный… Я знаю, о чем думают священники и о чем сегодня вечером они совещались у Каиафы.
— Откуда ты можешь знать? — недоверчиво спросил Фома.
— Иуда очень смышленый и ловкий, мой милый Фома, Иуда постарался повсюду завязать связи, Иуда дознался, что среди слуг первосвященника — старый доверенный его слуга Эфроим, а из молодых — Яшел и Дан, у Анны — Амон, в синедрионе — Ионафан и другие, которых я еще не знаю, тайные сторонники учителя.
— Священники напуганы и взбешены. Сегодняшнее торжественное шествие, так, к сожалению, испорченное несвоевременной набожностью равви, прямо испугало их. Они чувствуют, что скоро останутся совсем одни. Они совещались, как бы поймать учителя, но боятся, и справедливо, возмущения толпы. Поэтому-то, повторяю я, или теперь, пока полно народа в Иерусалиме, или никогда… А вы что делали? Что думает учитель?
— Он нас очень тревожил, — ответил Иаков, — печален был, предвещал нам разные страдания, говорил, что, когда он вознесен будет от земли, тогда он всех привлечет к себе.
— Вознесен! Так он сказал? — прервал Иуда. — Хорошо сказал — именно к тому, кто наверху, все и стремятся.
— Не слугами, а друзьями своими назвал нас.
— Ого, значит, мы повысились, — весело смеялся Иуда.
— Теперь уже прямо объявил нам, что он исшел от Отца, чтобы мир спасти, и что вскоре снова вернется к Отцу. Завещал нам любить друг друга, похоже, что он прощался с нами. Я чувствую, что это не к добру… — печально говорил Петр.
— Я опасаюсь… — заговорил Иоанн, но Иуда стремительно перебил его:
— Чтобы вы ничего не опасались, я принес вам вот что, — Иуда достал из-под плаща какой-то длинный предмет, развернул его — и заблестели два широких обоюдоострых меча.
— Вот, получай ты, Петр, как самый сильный, и ты сборщик, ты умеешь владеть мечом, ты и будешь учить нас… Достанем еще мечей, деньги найдутся, и хорошие деньги.
— Откуда?
— Мария пойдет к Мелитте, возьмет у нее свои драгоценности, бриллианты, дорогие одежды. Теперь это все можно легко и хорошо продать, я даже знаю торговца, который готов все оптом купить. И если бы и этого не хватило, Мария в одну ночь может заработать.
— Иуда! — возмутился честный Петр.
— О чем вы спорите? — раздался вдруг голос Иисуса. — Откуда эти мечи?
— Иуда принес.
— Да, я, господин. Я целый день трудился для тебя в городе. Я выследил все — священники хотели тебя арестовать, но боятся, ибо весь народ за тебя, все в Иерусалиме и все те толпы, что находятся за городом… Надо поскорей вооружиться. Мария пойдет к Мелитте.
— Мария никуда не пойдет, и достаточно этих двух мечей, — прервал его Иисус, а спокойный тон его слов как бы сразу угасил весь пыл Иуды.
— Как ты решишь. Я думаю, что чем больше, тем лучше, — глухо ответил Иуда и нахмурился. В лице учителя он подметил нечто такое, что заставило его подумать: учитель может быть всем, но только не вождем вооруженной толпы.
Горько стало на душе у Иуды, он осунулся, сгорбился, лицо его искривилось морщинами, но затем он быстро превозмог себя и, зловеще смотря вслед удалявшемуся Иисусу, прошептал сквозь стиснутые зубы,
— Если ты не захочешь сам, то я заставлю тебя.
Между тем наступил тринадцатый день месяца Низана и в сумерки в одном из укромных уголков Иерусалима собрались ученики для пасхальной вечери.
Прежде чем сесть к столу, Иисус снял свои одежды, взял простыню, перепоясался ею и, налив в чашку воды, стал омывать ноги ученикам.
Ученики, а в особенности Петр, противились этому, считая себя недостойными подобной милости. Один только Иуда не протестовал, хотя ему не понравился такой акт смирения.
Затем приступили к ужину. Настроение Иисуса придало этой вечере необычайно торжественный и печальный характер, скорее не праздничного ужина, а похоронной тризны, Благословив хлеб, Иисус разделил его между учениками и, налив им вина, сказал:
— Принимая хлеб этот, как бы принимаете тело мое, которое я за вас отдаю, а в этих чашах — как бы кровь моя нового завета, за многих проливаемая.
Заметив их смущение и тревогу, он добавил:
— Не бойтесь, но верьте в Бога и меня, хотя я и покину вас.
— Учитель! Куда же ты собираешься уходить? — тревожно спросил его Петр, полный зловещих предчувствий.
— Куда я иду, туда ты не пойдешь со мной, но иди по следам моим и, если любишь меня, исполняй заветы мои, — ответил Иисус.
— Учитель, всю душу мою отдам за тебя…
— Не обещайся, еще не известно, может быть, в последнюю минуту ты отречешься от меня, и вы тоже, — Иисус печально покачал головой, обвел взглядом учеников и остановился на Иуде, который выглядел прямо страшно.
Его мрачные глаза горели диким огнем, губы искривились в мучительную гримасу. Отчаяние и бешеная злоба терзали его душу, он ясно видел, что Иисус не только не думает о борьбе, но, напротив, очевидно, готовится к смерти, к жертве.
Понимая, что творится в душе Иуды, учитель добавил:
— Многие из вас отрекутся от меня потом, но один из вас в эту минуту изменяет мне духом. Иуда вздрогнул и произнес мрачно:
— Ты не меня ли имеешь в виду?
— Ты сказал.
— Так ты ошибаешься.
Иуда сидел потом долгое время молча, углубившись в себя, а когда ужин кончился, встал и вышел.
Ученики вместе с Иисусом, напевая праздничные гимны, отправились в Гефсиманский сад, где они теперь проводили ночи. Иисус, предвидя, что его захотят арестовать, и принимая во внимание болезнь Лазаря и любовь Марии к нему, хотел, чтобы это случилось где-нибудь в другом месте, а не в Вифании, и поэтому избегал ночевать в доме Симона.
Выйдя на улицу, Иуда шел некоторое время словно одурманенный. Он был возмущен и не мог примириться с мыслью, что все потеряно, и это в такой момент, когда победа дается сама в руки. Он понимал, что священники не осмелятся наложить руки на Иисуса во время праздников, когда толпы его сторонников наполняют Иерусалим, но они будут выжидать, пока город опустеет, и тогда большинство, наверное, окажется на их стороне.
— Ни Иисус, ни те не хотят, но я их заставлю, — шептал Иуда, и в голове его смутно стал зарождаться план действий, сначала неясный, но затем осветивший все ярким пламенем.
Он понял, что следует довести дело до резкого столкновения, нужно, чтобы священники именно сейчас решили наложить свою руку на Иисуса. А когда борьба разгорится, то Иисус самим ходом событий принужден будет обратиться к помощи своих последователей и стать если не фактическим вождем движения, то знаменем этого движения.
Иуда был прямо ошеломлен своим внезапно представшим пред ним проектом и возбужденно стал обдумывать его. Он знал, что нелегко обмануть священников, и поэтому заранее строго обдумал ответы на те вопросы, которые могут быть ему поставлены.
Иуда прекрасно сознавал и отдавал себе отчет, с какими опасными, ловкими и изворотливыми противниками придется иметь ему дело, но верил в свою ловкость, хитрость и сообразительность.
— Чем я рискую? — говорил он себе. — Ничем. Если дело удастся и пойдет успешно, я добьюсь благосклонности Иисуса, если ничего не выйдет, то священники будут мне благодарны.
И Иуда решился, но надо было сообразить, к кому отправиться. И он отправился не к слабохарактерному первосвященнику, но к Анне, известному своей решительностью, смелостью и отвагой действий.
Когда он вошел в ворота дворца Анны, сердце его стремительно забилось, но Иуда быстро овладел собой и на вопрос привратника, кто он такой и что ему надо, ответил смело:
— Я Иуда из Кариота, один из двенадцати учеников Иисуса, пророка из Назарета. Скажи своему господину, что я хочу видеть его по важному делу.
Вскоре Иуду ввели к Анне, который, сидя в высоком кресле, сделал вид, что не замечает его. Он был не один — рядом с Анной стоял неизвестный Иуде худой старик с аскетическим лицом и глубоко запавшими глазами.
Это был член синедриона Нефталим, известный своей суровостью и ревностью к закону.
Большая комната была ярко освещена двумя подсвечниками, пламя которых переливалось и мигало по разноцветным, искусно подобранным плиткам пола, в углу стояла низкая, на львиных лапах софа, покрытая ковром в белые и голубые полосы, посредине комнаты небольшой гладкий стол.
Скромное убранство комнаты придало смелости Иуде, но на него неприятно подействовала царившая в доме тишина. Он ждал, что его закидают вопросами, а между тем оба священника молчали и ждали.
— Я Иуда из Кариота, — заговорил Иуда, поклонившись. — Один из двенадцати апостолов Иисуса из Назарета. Я верил раньше, что Иисус есть истинный Мессия, как он себя называет, но теперь я усомнился.
— С каких пор? — небрежно спросил Анна.
— Уже давно подозрения мучили меня, но окончательно убедился я только во время моего долгого пребывания с ним в Галилее, перед тем, как прийти сюда на Пасху.
— Ты пришел только исповедаться перед нами в своих сомнениях? — спросил Анна, глядя в землю.
— Нет, я пришел предостеречь вас. Равви грозит, что он разрушит храм.
— Не можешь ли ты дословно повторить, в чем заключается эта угроза? спокойно спросил Нефталим.
— Могу. Когда мы выходили как-то из храма и поражались его красотой, я сказал: ‘Учитель, посмотри, какая постройка и какие камни’. Он сказал: ‘Вижу этот великий храм и говорю тебе, что не оставлю камня на камне, который не был бы разрушен’. А потом он хвалился, что воздвигнет вскоре новый, во сто крат более великолепный.
Речь Иуды прервал стук бронзовой плитки, в которую ударил Анна, а когда в дверях появился слуга, он сказал:
— Позови Ефте и Калеба.
Вскоре два фарисея появились на пороге.
— Повтори то, что ты сказал, — обратился Анна сурово к Иуде.
Иуда смутился и дрожащим голосом повторил свои слова.
— Слышали ясно?
— Слышали, — был единогласный ответ.
— Запомните это все, — заметил Анна и дал знак им выйти.
Снова в комнате воцарилось молчание.
— Так ты говоришь, — начал Нефталим, насмешливо процеживая слова сквозь зубы, — что он намерен разрушить храм. Чего ж он медлит?
— Именно теперь он уже не думает дольше мешкать. Он решил, и завтра ночью нападет на храм. Силы его громадны — толпа галилеян, преданных ему безусловно, и масса народа, который верит, что он Мессия, Спаситель, жаждет провозгласить его царем.
— А где находится сейчас этот ваш царь? — спросил с притворным любопытством Нефталим.
— За вратами Вифлеемскими, с довольно небольшой стражей… Захватить его было бы нетрудно.
— Ты думаешь? — открыл глаза Анна, пристально глядя на Иуду пронизывающим взглядом.
— Я уверен в том, что их можно захватить врасплох, — оживился Иуда, ведь дрожа от радости. Он был убежден, что священники попались на удочку. План его заключался в том, чтобы ввести храмовую стражу в толпу галилейскую с криком: вот те, которые идут захватить Иисуса. Вооруженные пращами и дубинами пастухи, несомненно, бросятся на стражу, и, таким образом, будет дан лозунг к общей борьбе.
— Ты согласен лично повести нашу стражу?
— Я к вашим услугам, — поклонился Иуда и закрыл глаза, чтобы скрыть свое волнение.
— Хорошо, что ты по крайней мере закрываешь глаза, бесстыдный лжец! громовым голосом крикнул Анна.
Иуда побледнел, как мел.
— Я… я… — пытался он оправдаться.
— Ты сказал, что во время пребывания Иисуса в Галилее ты усомнился в нем, а кто, когда Иисус въезжал в Иерусалим, вел на поводу его ослицу? Кто кричал изо всех сил: ‘Да здравствует Мессия, царь!’ Довольно! За вратами Вифлеемскими его нет! Мы это знаем! Говори, где он!
— На горе Елеонской, — проговорил Иуда дрожащими устами.
— Лжешь. На горе Елеонской он давно уже не ночует. Говори, где он! — с горящими глазами схватил его Нефталим за плечо и тряс им, как веткой.
У Иуды потемнело в глазах, и от увесистой пощечины искры посыпались.
— В Гефсиманском саду, — забормотал он испуганный.
— С кем?
— С учениками…
— Сколько их?
— Одиннадцать.
— Значит, ближайшие?
— Да.
— Оружие есть?
— Два меча.
— Которые купил ты, глупец, — бросил Анна и ударил в медную плитку.
— Малахию! — крикнул он.
А когда явился его любимый рыжий слуга, приказал:
— Возьми тридцать человек храмовой стражи, фонари прикрыть, факелы зажечь только за городом. Возьми этого человека с собой и отправляйтесь в Гефсиманский сад. Взять Иисуса и доставить сюда. Учеников — не важно, поколотить их немного, если они не разбегутся, а разбегутся-то они наверное.
— Идем… — Малахия схватил за шиворот полуживого Иуду и потащил с собой, подталкивая коленом.
Между тем в Гефсиманском саду по мере наступления ночи Иисуса охватывала все более и более глубокая печаль и тоска.
Он видел, как усталые ученики засыпали один за другим, и сказал с оттенком горечи:
— Вам спать хочется, когда душа моя скорбит смертельно. Пойду я, помолюсь за вас и моих последователей, а вы бодрствуйте со мной.
Иисус отдалился в сторону, упал на колени и стал выражать вслух свои мысли перед Богом.
— Я прославил тебя на земле, я совершил то дело, которое ты поручил мне исполнить. Я открыл имя твое человекам этой земли. Ныне уразумели они, что все, что ты дал мне, исходит от тебя, уверовали, что ты послал меня. Я о них молю тебя. Не обо всем мире, но о тех, коих ты дал мне, ибо они твои, Отче Праведный, И мир не познал тебя, а я познал тебя и я открыл им имя твое. Я к тебе иду, а они остаются — соблюди их во имя твое, дабы они были едины. Я не молю, чтобы ты их взял от мира, но дабы сохранил их от зла. И простил даже и тому, в котором я обманулся… И за них я посвящаю себя, дабы они были освящены истиной. Сверши то, о чем я молю тебя в минуту тоски и тревоги, в предчувствии мук. Ты, справедливый, который возлюбил меня прежде основания мира.
Он поднялся и подошел к апостолам.
— Спят, — прошептал он печально и стал внимательно разглядывать их спокойные лица, как бы желая навеки сохранить их в памяти. Дольше всего стоял он, склонившись над кротким лицом и длинноволосой головой Иоанна и над правдивым открытым лицом Петра.
— Иуды нет, — подумал он с горечью, и ему стало внезапно страшно и одиноко.
— Не мог ты и одного часа пободрствовать со мною, — пытался Иисус упреком разбудить Петра, но тот только на один миг открыл глаза, повернулся на другой бок и снова заснул.
Иисус отошел, со стоном упал на землю лицом ниц и шептал, сжимая виски:
— Отче, все возможно тебе, пронеси чашу сию мимо меня, не чего хочу я, а чего ты. Отче мой, — повторил он снова с горечью, — все возможно тебе, отврати чашу сию от меня, но не моя, а твоя пусть будет воля.
Он встал, услыхав шаги многих людей. Среди деревьев мигали факелы. Сердце его задрожало от тревоги, но уже в последний раз, Иисус осторожно подошел к ученикам и воскликнул,
— Вставайте, вот приблизился час, и сын человеческий предается в руки грешников.
Апостолы вскочили и, остолбеневшие, с ужасом всматривались в приближавшиеся огоньки. Замелькали людские тени, из толпы вырвался какой-то человек. Это был Иуда, бледный, как труп.
— Беги, — бросился он к Иисусу, но следом за ним подбежала вооруженная храмовая стража.
Испуганные ученики подались назад. Рядом со спокойно стоявшим Иисусом остались только Иуда и Петр, оттолкнувший Малахию и даже ударивший его мечом по уху.
Малахия с криком отскочил назад, отступила и стража.
— Брось этот меч, — спокойно сказал ему Иисус, выступил вперед и спросил,
— Кого вы ищите?
— Иисуса Назаретского.
— Я самый, если только вы меня ищете, а остальным позвольте уйти спокойно. Для чего вы вышли на меня с палками, будто бы на разбойника? Каждый день с вами сидел я, поучая во храме, и вы не брали меня. Но пришел час ваш и пришла сила мрака, — сурово добавил он и позволил связать свои руки, Его спокойствие и величие произвели такое впечатление, что рабы не отваживались подойти к нему, и только тогда, когда окровавленный Малахия скрутил ему руки, они окружили его и молча увели.
Ученики рассеялись бесследно, один только Петр, опомнившись, повернул обратно и шел вслед за Иисусом до самых ворот дворца Анны.
Один из привратников, тайный последователь Иисуса, впустил Петра во двор. Но какая-то судомойка, увидав его, воскликнула:
— Вот один из учеников Иисуса!
— Не правда, — крикнул Петр и, как ошпаренный, выскочил за ворота. Здесь он наткнулся на Иуду, уже снова овладевшего собой.
— Петр, что ты думаешь предпринять? — спросил он, лихорадочно хватая его за руку.
Но сконфуженный и огорченный Петр прижался к стене и заплакал, как ребенок.
— Плакса! — крикнул Иуда и помчался к Вифлеемским воротам искать помощи у галилеян.
Но здесь его уже предупредили. Какие-то неведомые люди, просто одетые, вертелись среди взволнованной толпы, уверяя, что Иисуса схватили в тот момент, когда он хотел поджечь храм.
Толпа не верила им, ждала учеников, но никто не являлся. Увидав, что творится, Иуда осторожно выбрался из толпы и помчался на гору Елеонскую, надеясь найти там кого-нибудь из апостолов и поручить ему опасную миссию выяснения толпе истины.
Но в Вифании он не нашел ни одного ученика.
— Спрятались в мышиные норки. Трусы, — нервно пожимал он плечами, бродя по погруженной в глубокий сон усадьбе. Блуждая вокруг дома, он заметил слабый огонек в комнате Марии. Иуда немедленно сообразил, что Мария не откажется отправиться к галилеянам. Он взобрался на лестницу и вошел к ней в комнату.
Мария одетая лежала на постели. Очевидно, ее мучил какой-то тяжелый сон, она нервно вздрагивала от времени до времени, грудь ее порывистыми толчками вздымалась вверх, углы рта кривились.
— Мария! — шепнул, склонившись над ней, Иуда. — Мария, — повторил он громче и тронул ее за плечо.
Мария очнулась, а увидав Иуду, вскочила с пылающими от гнева глазами.
— Глупая ты женщина. Не до любовных утех мне теперь… Иисуса арестовали священники…
Руки Марии бессильно опустились, лицо покрылось смертельной бледностью и, смотря на Иуду широко раскрытыми глазами, вся подавшись вперед, она спросила:
— Что ты говоришь?
— Иисуса арестовали священники в Гефсиманском саду, ты должна идти немедленно, в чем стоишь, — Иуда поддержал Марию, видя, что она шатается.
— Теперь не время падать в обморок, надо спасать его, — сурово бросил он ей.
Эти слова вернули Марии уходящие силы.
— Как же вы могли допустить до этого, ведь вас было двенадцать? Я отниму его, где он?.. Идем.
И, выпрямившись, большими мужскими шагами Мария направилась вниз.
Рядом с ней зашагал Иуда, размахивая длинными руками и покачивая курчавой головой. Он старался объяснить ей, что она должна делать за Вифлеемскими воротами, и в то же время рассказывал ей подробности ареста, обвиняя Иисуса, что он сам во всем виноват.
— Где он? — отвечала на все Мария.
— В доме Анны, — ответил ей Иуда, но ошибался. Иисуса после первого допроса отвели уже к первосвященнику, который немедленно велел созвать синедрион в особом здании, находившемся в южной стороне храма.
И именно в тот момент, когда стража вела Иисуса в синедрион, на площади появилась Мария.
— Учитель! — бросилась она к Иисусу, но шествие уже вошло в ворота. Не успела Мария добежать, как тяжелые ворота захлопнулись со страшным гулом прямо перед ней. Мария свалилась на землю и некоторое время пролежала без памяти, потом очнулась и села, беспомощно заломив руки.
Потрясенный неожиданной встречей, Иуда тоже на миг потерял голову, Пойдем, здесь ничего не высидишь, надо поднять толпу.
— Он там, он там… — стонала Мария.
— Женщина, ты губишь учителя! — негодовал Иуда, наконец, озлился, плюнул и пошел.
Ноги его подгибались, он шатался, и такое страшное утомление охватило его, что Иуда впервые почувствовал отвращение к жизни и что-то вроде жажды вечного покоя.
Заседания синедриона происходили обычно в комнате, построенной из тесаных шестиугольных камней, находившейся между сенями и храмом. Один ход соединял ее с храмом, другой — со двором, обращенным к городу, что должно было символически означать, что синедрион есть посредник между народом и Предвечным. Самый суд состоял из двадцати трех членов, избранных из среды синедриона. Для оправдания подсудимого достаточно было простого большинства голосов, за осуждение должно было голосовать не менее тринадцати.
Голосование начиналось всегда с самого младшего по летам и значению из судей, дабы на решение голосующих не влиял авторитет более старших.
Внезапность собрания, ночная пора и важность самого дела произвели на членов судилища, утомленных ежедневным рассматриванием мелких столкновений, сильное впечатление. Занимая спешно места в слабо освещенной зале, собравшиеся невольно переговаривались шепотом.
Шепот затих и настала тишина, когда на возвышении, как председатель, появился сам первосвященник Каиафа.
— Предвечный с вами, — торжественно приветствовал он суд.
— Да благословит тебя Предвечный.
— Все собрались?
— Все.
Каиафа сел и, возложив руки на священные книги, начал:
— Уважаемые члены синедриона. Сегодня вечером в Гефсиманском саду схвачен Иисус из Назарета, сын Марии и плотника Иосифа, муж тридцати двух лет, который называет себя пророком, а на самом деле является обманщиком. Он соблазняет народ, уговаривает толпу не соблюдать закон и сам постоянно нарушает Моисееве соглашение между Предвечным и народом Израиля. Он говорит, что разрушит наш храм, а себе построит другой. Называет себя Мессией. Он богохульник — а сказано, что кто отвергнет закон Моисея, тот без всякого милосердия, если есть свидетельство двух или трех человек, должен умереть. Не двое и не трое, а целое множество народа дали свои показания. Хотите их выслушать?
— Свидетелей надо выслушать, — раздались голоса.
По знаку Каиафы вышло несколько фарисеев и буквально повторили обвинительный акт. — Как видите, дело ясно, — продолжал первосвященник, — двух мнений тут не может быть…
— Я прошу голоса, — прервал его Никодим.
— Говори, — Я только спрашиваю: судит ли закон наш человека, если прежде не выслушают его и не узнают, что он сделал? И имеет ли свидетельство значение, если свидетели говорят в отсутствие обвиняемого?
— Справедливое замечание, — подтвердил ригорист судебной процедуры Датан.
— Я не вижу поводов отказывать в этом желании судьям, — ответил первосвященник, смотря на Анну, а когда тот утвердительно кивнул головой, Каиафа велел привести Иисуса.
Наступило напряженное ожидание. Вскоре в сенях мелькнули белые одежды и Иисус вошел в залу. Он остановился посередине и ясными спокойными глазами оглянул присутствующих, — Я прошу голоса! — вскочил с места Никодим. — Этот человек еще только обвиняемый, а не приговоренный, что в таком случае означают эти веревки?
— Он узник, — сурово ответил Каиафа.
— Но эта зала — суд, место справедливости, а не тюремное заключение, горячился Никодим.
— Справедливое замечание, — снова подтвердил Датан.
— Можно его развязать, раз Никодим так беспокоится об этом, — процедил Анна.
А когда Иисус уже освобожденными руками поправил рыжеватые пряди своих спутанных волос, двое рабов стали по бокам его с зажженными факелами, дабы не было никакого сомнения, что свидетели видят его. И снова были единогласно подтверждены все обвинения.
— Слышали? А теперь я спрашиваю, что такое твое учение и от кого оно исходит? — заговорил Каиафа.
— Я говорил явно, — звучным голосом ответил Иисус. — Я всегда учил в синагоге и в храме, где всегда иудеи сходятся, и тайно не говорил ничего. Что спрашиваешь меня? Спроси слышавших, что я говорил им. Они знают, что я говорил.
— Ничтожество, сын плотника, как ты смеешь так отвечать первосвященнику! вскочил, сверкая глазами, Нефталим, а в зале послышался ропот негодования.
Иисус выпрямился, обратился лицом к Нефталиму и, смотря спокойно ему в глаза, — возразил:
— Если я сказал худо, покажи, что худо, а если хорошо, зачем же ты оскорбляешь меня?
В зале стало тихо. Благородное поведение Иисуса, его спокойствие, прекрасное лицо и смелый взгляд произвели впечатление.
— Я тебя спрашиваю, ты ли Иисус, сын Предвечного? — повысил голос первосвященник.
— Да, я.
— Слышали? — Каиафа в знак негодования разорвал одежды на груди и воскликнул:
— Какое вам еще нужно свидетельство, он богохульствует устами своими… Что же вы думаете?..
— Достоин смерти, — раздались голоса.
— И ты сын Божий?
— Ты сказал.
— Итак, ты сам свидетельствуешь о себе?
— Свидетельствую я сам и свидетельствует обо мне Отец Небесный, пославший меня, а в законе вашем написано, что двух человек свидетельство истинно.
— А когда ты разрушишь храм, где сокровища твои, чтобы построить новый? насмехался Анна.
— Я думал, когда говорил это, не о святыне, построенной руками человеческими, но о святыне духа, которую я воздвигну вместо старой, и она охватит своей любовью весь мир, все народы земли, — ответил Иисус, возвысив голос.
— Заткнуть ему рот, заставить молчать! — раздались крики со всех сторон.
— Напротив, пусть выскажется окончательно, это становится интересно, успокоил всех Анна и снова стал задавать Иисусу различные вопросы.
Но Иисус молчал, понимая, что приговор ему уже вынесен, да у него с самого начала не было намерения защищаться и оправдываться. Он жалел даже и тех немногих слов, которые у него вырвались. Полуприкрыв глаза длинными ресницами, он усмехался своей обычной улыбкой с оттенком превосходства, которая так раздражала священников.
— Ты можешь уйти, — заметил, наконец, первосвященник дрожащим от сдерживаемого гнева голосом, а когда стража увела Иисуса, встал с своего места и сказал:
— Прежде чем мы приступим к голосованию, я спрашиваю, не хочет ли кто высказаться по этому делу?
Встал почтенный, седой как лунь, со слезящимися глазами, дрожащий от старости Гамалиил и заговорил плачущим голосом:
— Уважаемые старейшины, если дело этого человека есть зло, то оно само собой падет в прах, а если этот муж праведный, то снова мы будем повинны в пролитии священной крови.
— Верно, — восторженно подтвердил Никодим.
— Ты глух от старости, Гамалиил, — заметил Каиафа, — если бы ты слышал все, ты судил бы иначе.
— Я не знаю, но я повторяю, слишком много крови, драгоценной крови, проливается среди народа израильского.
Правдивые слова седовласого старца, пользующегося глубоким и заслуженным уважением, значительно смягчили настроение судей.
Эту перемену в настроении немедленно учли первосвященник и его приближенные, и первый поднялся Нефталим с пылающими глазами и подергивающимся от волнения аскетическим лицом.
— Мужи Израиля, верные слуги закона, я напомню вам слова, написанные в пятой книге Моисея:
‘Если бы тебя искушал брат твой, сын матери твоей, или сын твой, или дочь твоя, или жена из дома твоего, или друг твой, которого ты полюбил больше, чем душу свою, склоняя тебя поклониться Богу иному, какого не признавал раньше ни ты сам, ни отец твой, ты не позволяй ему, не внимай ему, не прощай ему, не покрывай его, — но убей его, дабы рука твоя была первая на нем, и потом уже рука народа твоего. И побей его камнями, ибо он хотел отвести тебя от Бога твоего, который вывел тебя из земли Египетской, из дома неволи’.
А дальше говорится в законе: ‘Кто богохульствует, поминает всуе имя Господне — подлежит смерти. И пророк каждый, начинающий речью гордой, надменной, пророчествующий противно закону, — подлежит смерти’. Он, Иисус, и есть этот надменный пророк, не друг нам, а враг, не сын, не брат, а чуждый пришелец из Галилеи, низкого рода, рожденный, как говорят, от распутства, без чести и отцовского имени.
Нефталим задохся и умолк.
— Буди благословен, Нефталим, во имя Господне, — тяжело поднялся Анна, что ты припомнил нам слова Моисея, лицом к лицу взиравшего на скрытый лик Господа сил. Я рассматриваю теперь другую сторону этого дела. Если мы оставим Иисуса в покое и все уверуют в него — и наш народ, и чужие народы, и, таким образом, все сравняются с нами, — что, спрашиваю я, останется от той и так немногой власти, которая покоится в наших руках на основании закона? Ничего, И как равные к равным придут к нам римляне и отнимут у нас наше место и наш народ. Как на последних укреплениях, мы держимся в этом храме, не в стенах его, но основываясь на духе его, а он стремится изменить именно дух его, который утверждался веками, возрастал столетиями, укреплялся традицией. Если бы даже это был праведный муж, никого не обидевший, — то все равно вред, приносимый его речами, равняется нашей гибели… Нам решительно все равно, кто хочет растерзать нас, довольно того, что растерзают. И я утверждаю, что гораздо лучше, чтобы умер один человек, нежели погиб бы целый народ. И поэтому не только закон, но простая мудрость и здравый рассудок требуют его смерти, простой арифметический расчет, из которого высокий совет, несомненно, вынесет соответствующий вывод… Я кончил.
— Весьма трудно добавить что-нибудь и ничего нельзя откинуть из слов Нефталима и заключений Анны, — заявил первосвященник. — Я приступаю к голосованию, — и он обратился к самому младшему, Медиду, — Виновен, — тихо ответил юноша.
— Виновен, — подтвердил следующий — Элизафан.
— Виновен, — повторило подряд девять голосов.
Десятым был Никодим. Он молчал и оглянулся вокруг. Судя по ожесточенному выражению лиц, он понимал, что хотя бы даже и трусливый Иосиф из Аримафеи, а может быть, и седовласый Гамалиил и высказались против, но все-таки подавляющее большинство будет за смертный приговор, стоит ли в таком случае компрометировать себя? Но первосвященник смотрел на него так вызывающе, а Анна так насмешливо, что Никодим вспыхнул, — Нет, — ответил он громко, шумно отодвигая свое сидение, и, тяжело ступая, покинул залу.
— Виновен, — услыхал он уже на пороге.
— Виновен, — донеслось уже из-за дверей. Преследуемый этими возгласами, он торопливо сбежал по лестнице и едва не упал, споткнувшись о чью-то фигуру, прижавшуюся к ступеньке.
— Кто тут? Это ты, Мария? Что ты тут делаешь?
— Дожидаюсь учителя…
— Напрасно дожидаешься. Учитель твой приговорен к смерти.
— Лжешь! Кто смел? — диким голосом закричала Мария.
— Верховное судилище, я как раз возвращаюсь оттуда.
— По какому праву, ты, ты… — и Мария, охватив Никодима за плечи, трясла им, как былинкой.
— Мария, — сжал ее руки Никодим, — я был один против всех. Успокойся. Приговор синедриона еще ничего не значит. У нас отнято право меча, и наш приговор должен еще утвердить Пилат, а Пилат любит делать все наперекор священникам. Когда-то я ненавидел его за это, но сегодня, если бы я мог чего-нибудь добиться, то сам бы стал уговаривать его идти против них. Может быть, у тебя есть кто-нибудь, кто сможет повлиять на него?
— Есть. Пусти меня, — она вырвалась из рук Никодима и убежала.
— Куда это ты бежишь, красавица, — схватил ее в объятия какой-то ночной волокита.
Мария ударила его изо всех сил по переносице, он отскочил и схватил ее за платье, затрещала легкая материя, а Мария побежала дальше. Испуганная, задыхаясь, она добежала до дворца Муция и стала стучать в дверной молоток.
— Кто там? — послышался голос хорошо знакомого ей привратника.
— Мария Магдалина. Господин твой дома?
— Спит.
— Разбуди его немедленно, — велела он усталым голосом и с трудом вошла в атриум.
Мрак, глубокая тишина, прохлада залы, монотонный плеск воды и белевшие во мраке прекрасные статуи подействовали на нее успокоительно.
Ей казалось, как будто бы из мраморных уст этих прекрасных статуй к ней несутся утешения.
— Милости! — говорит стройная фигура Цезаря, — Верну тебе счастье! — нежно шепчет белоснежная Афродита.
— Да, — серьезно подтверждает бронзовая Гера.
— Заступимся, — обещает прекрасный Эндимион-Муций.
И в усталой, отяжелевшей голове Марии начинают пробуждаться обрывки воспоминаний.
Невольник внес огонь, и перед глазами ее замелькали, как и тогда, бегущие вдаль колонны, пляшущие на цветущем лугу обнаженные девушки, вспыхнули яркими красками фрески с любовными приключениями Юпитера.
Послышались торопливые шаги, и в тунике, наскоро набросив военный плащ, вошел Муций.
— Мария! — воскликнул он и остановился, смотря с изумлением на ее запыленное, измятое, разорванное внизу платье, спутанные волосы и одухотворенное страданием лицо.
— Муций! — бросилась она к нему. — Учителя арестовали священники. Хотят его убить, если позволит Пилат. Но он не может позволить. Ты пойдешь к нему и скажешь ему все, все… — повторяла Мария, рыдая.
— Какой учитель?
— Иисус, тот, который спас меня от избиения камнями, брата моего воскресил из мертвых, сердце мое, утраченное в погоне за телесными утехами, обрел и вновь оживил, — Так, — проговорил протяжно римлянин, выпуская ее из своих объятий, и лицо его приняло суровое выражение.
— Значит, это тот, который отнял тебя у меня? Ловкий муж, нечего сказать, начал с Марфы, а кончил тобой. Целитель… и вот спустя долгие месяцы ты возвращаешься, будишь меня ночью, чтобы заявить мне, что я должен спасти своего соперника, который наслаждается с тобой.
Мария отступила несколько шагов назад, слезы ее высохли, глаза стали неподвижными, и она проговорила глухо, почти мрачно:
— Ты ошибаешься, Муций, ты обещал мне все, когда я утопала с тобой в распутстве, а он дарил меня своим сердцем, своей милостью и светом своей души за ничто. Ни одного поцелуя не получил он от меня, раз только, вот здесь, здесь… — она приподняла волосы на лбу, — коснулся… однажды только, один раз… — и губы ее жалобно задрожали, Муций молча смотрел на нее и сказал:
— Объясни мне, прошу тебя, что значит твой измятый, запыленный вид и разорванное платье.
— Я выбежала ночью, сидела на мостовой у храма, потому что он был там… Я была уверена, что стоит только заговорить ему — и его отпустят. А они осмелились осудить его. Никодим сказал мне, что они ничего не могут поделать без Пилата, что Пилат охотно сделает все назло священникам. Я обещала, чтобы ты попросил его… Поймал меня какой-то бродяга, я ударила его, разорвал мне платье. Бродяга — только платье, а ты, патриций, — рвешь мою душу… Но ты пойдешь к Пилату, скажешь ему, что если уже непременно нужна чья-нибудь жизнь, то пусть он берет мою.
— Значит, ты так любишь его, что готова жизнь за него отдать?
— Все.
— Мария, не будем создавать из пустяков трагедию, хорошо, я пойду к Пилату — и освобожу твоего учителя, но не даром. Жизнь твоя мне не нужна, но эта ночь, еще раз, последний, моя…
Мария стояла неподвижно, вся кровь, казалось, прихлынула к ее сердцу, лицо стало бледным, словно мрамор.
— Хорошо, — тихо, почти беззвучно проговорила она.
— Ну, так иди в свою комнату, я пришлю невольницу помочь тебе, приведи себя в порядок, ты совсем опустилась. Иди, иди, — торопил он, заглушая упреки совести.
Мария, как неживая, машинально прошла в свою комнату, куда вскоре явилась смуглая иберийка, сняла с нее платье, вытерла тело ароматной губкой, расчесала волосы и заколола их наподобие шлема золотыми шпильками, потом накинула на нее прозрачный голубой шелковый пеплум с глубоким вырезом и разрезными рукавами, отшлифовала ногти и привязала к ногам серебряные сандалии. Мария, словно манекен, без всяких возражений подчинялась ей и, как ребенок, позволила за руку ввести себя в атриум к Муцию, Между тем в душе римлянина поднялись сомнения. Он был глубоко убежден, что Пилат не откажет ему в его просьбе, но все-таки… и он понимал, на какой риск он идет, какое обязательство берет на себя. Да и глядя на непреодолимую, усиленную глубоким выражением страдания, почти нечеловеческую красоту Марии, он искренне взволновался.
— Иди, Мария, спи спокойно, как раньше, в прежние дни, в своей комнате, а роз мы нарвем тогда, когда я уже вернусь с благоприятною вестью.
Мария вздрогнула, словно очнувшись от тяжелого сна, и из ее голубых глаз покатились крупные слезы.
— Я никогда не забуду тебе этого и приду, еще раз приду, непременно, но теперь пусти меня. Я должна сговориться с учениками, может быть, ему что-нибудь нужно. Как я могу спать, когда он в такой опасности? Пусти меня, Муций.
— Но куда ты пойдешь в этом легком платье, да еще ночью?
— Ты дашь мне свой плащ.
— Охотно, но только слепой не поймет, что за прекрасный воин скрывается под складками этого плаща, и глупец будет, если не заденет тебя.
— Так дай мне меч, — ответила Мария, смотря на висевшее на стене оружие.
— Меч? Нет, этого я тебе не дам, — ответил Муций, подметив в ее глазах встревоживший его блеск.
— Ну, вот видишь, ты предлагал мне драгоценные Подарки, сердился, когда я не хотела принимать их от тебя, а теперь отказываешь мне в моей просьбе.
— Хорошо. Но ты поклянись мне головой своего учителя, что никогда не направишь его в свою собственную грудь, хотя бы и случилось самое худшее.
— Клянусь, — торжественно проговорила Мария.
Муций снял со стены короткий меч в кожаных ножнах, обитых гвоздиками, препоясал им Марию и, смотря на нее с восторгом, сказал весело:
— Воистину, со времени основания Рима ни один легион не имел такого дивно-прекрасного трибуна. Ты похожа на сестру Марса Беллону.
Мария печально улыбнулась и ответила:
— Дай мне легион — и учитель будет освобожден уже сегодня.
— О, мой суровый и прекрасный воин, а умеешь ли ты по крайней мере владеть мечом? — и Муций показал ей несколько приемов, а затем привел ее к выходу, говоря:
— Бей прямо в лоб и смелее, меч обоюдоострый, ну и кричи, конечно, погромче.
Он нежно поцеловал ее и смотрел долго вслед. Даже и тогда, когда она уже исчезла на повороте, Муций еще долго прислушивался, не зовет ли она на помощь.
Тихо было вокруг, город спал, погасив все огни. Протрубила четвертая стража, и слабый предутренний свет, слегка освещавший синее небо, говорил о близости рассвета.

Глава 10

Жена Понтия Пилата, Прокула, с большим интересом слушала рассказ Муция, а когда он кончил, так увлеклась романтизмом положения, что воскликнула,
— Но мы должны освободить его. Я видела раз этого равви, его внешность говорит сама за себя, в нем действительно чувствуется что-то необычайное. Я долго не могла его забыть, а сегодня он даже снился мне ночью, весь в белом, словно предчувствие у меня было.
— Прокула, — засмеялся Пилат, — а мне снились те свежие миноги, которые мы получили из Сицилии, вели приготовить их нам на завтрак.
Когда жена вышла, Пилат проговорил уже более серьезным тоном:
— Не только ради тебя, но ради самого себя, для того, чтобы унизить этот синедрион, я буду стараться выпустить этого Иисуса.
. — Как стараться? Ведь решение этого дела зависит исключительно от тебя.
— Муций, ты забываешь, что я только прокуратор, а не цезарь, и должен считаться с различными обстоятельствами. Вителий относится ко мне враждебно, а этот милый избранный народец интригует против меня в Риме со всем свойственным его натуре ожесточением, не щадя ни денег, ни клевет, не пренебрегая никакими средствами. Если бы не поддержка Сеяна, карьера моя была бы давно кончена… А Сеян… Сеян прав и стремится выше, но вот это-то именно меня и беспокоит. Пусть только он споткнется, полетит окончательно, а вместе с ним слечу и я… Я уже с утра знал, что они что-то затеяли. Донесли мне с колоннад фортов Антония о необычайном оживлении на дворе храма, и каждую минуту они могут явиться, тогда ты сам сможешь полюбоваться этим всем набожным собранием. Хитры они, как лисицы, а подлы и кровожадны, как шакалы… Ты думаешь, что они войдут в преторию? Ни за что, они станут тогда нечисты и не смогут есть свою святую мацу, этот пресный блин… Ты обрати внимание, этот дворец — жилище их последнего царя, но так как тут живу я, римлянин, то для них позорно переступить мой порог. Закон не позволяет им, закон, благодаря которому я имею постоянные беспокойства, то из-за знамен, то из-за водопровода, для постройки которого я хотел взять немного денег из их храма. А денег у них много, ибо у них каждый иудей после двадцати лет должен ежегодно вносить священникам не менее двух драхм. Когда Антоний посетил их святая святых, куда не только чужие, но даже и верные не имеют доступа, то, правда, он не нашел так Предвечного, но зато нашел сокровищницу, набитую золотом. Этот единственный их бог, уверяю тебя, приносит им гораздо больше доходов, чем все наши боги, взятые вместе… У них постоянно являются так называемые пророки, которые имеют с этим Предвечным какие-то делишки по вопросам закона. А самый закон их решает и вникает в малейшие мелочи жизни. И я ручаюсь тебе, что именно на основании закона они будут добиваться смерти этого юноши.
— А разве их закон обязателен для тебя?
— Нет, Но и то до известной степени. Да и притом они придумают что-нибудь, я знаю их хорошо… Они умеют опутать человека — это пауки… Я знаю их. Кажется идут…
И действительно, издалека слышался неясный гул, который по мере приближения к дворцу, постепенно превращался в шум и крики.
Во главе огромной толпы, в парчовом одеянии и в митре на голове, важно шел первосвященник.
При виде словно выкованной из железа грозной стены тяжелой пехоты — рослых солдат с суровыми лицами, с глазами, бесстрашно устремленными вперед, толпа невольно остановилась. Но священники прошли вперед и остановились лишь перед Преторией около возвышения, построенного из каменных плит, около так называемой бемы.
— Чего вы хотите? — спросил Сервий.
— Мы хотим говорить с Понтием Пилатом, — ответил Каиафа.
— Претор во дворце.
— Закон наш воспрещает нам вступать сегодня на порог претории, — заметил Анна.
— Ах, закон, — иронически усмехнулся трибун и пошел докладывать Пилату.
— Пусть постоят немного, Анна, по-моему, слишком толст, ему будет полезно выпотеть немного на солнце. И скажи им, что если они осмелятся еще раз дергать меня за ремни сандалий и рвать за полы одежды, то я велю солдатам прогнать их, — сказал Пилат.
Заявление это была принято в гробовом молчании, только лица священников омрачились, они тревожно переглянулись и терпеливо стали ждать дальше.
А Пилат ходил по зале и ворчал:
— Видишь, — обратился он к Муцию, словно упрекая его, — у них есть дело ко мне, а я должен выйти к ним, ибо этого требует закон предписания чистоты. Обрати внимание, предписание чистоты, от которой, когда попадаешь в их грязные улички, то нос затыкать приходится. Пусть постоят на солнце.
Пилат опоясался коротким мечом, набросил тогу и взял в руки знак своего достоинства, род булавы, похожий на свиток бумаги, Между тем в толпе фарисеев стали раздаваться враждебные возгласы, направленные против прокуратора, которые вслед за ними повторяла толпа.
— Слышишь? Милая свора. Что? Стая лающих псов, но мы зато поговорим, — он поправил тогу и вышел.
Стало совершенно тихо, когда на возвышении появилась его высокая фигура. По данному знаку с обеих сторон бемы стало по несколько солдат и центурион. Пилат удобно уселся в высоком кресле и, выставив презрительно вперед ноги, обутые в роскошные сандалии, небрежно спросил:
— Что вам нужно?
— Сегодня ночью мы поймали… — начали сразу несколько священников.
— Пусть говорит один, здесь не базар, — прервал прокуратор.
Каиафа вспыхнул, в мрачных глазах Нефталима загорелся огонь, а вспотевший и тяжело дышавший Анна стал прямо багровым. Священники проглотили оскорбление, но из толпы стоявших вдали фарисеев вырвалось несколько угрожающих возгласов, а потом восклицания:
— Убийца! Вор!
Пилат побледнел, взглянув на стоявших вокруг солдат, в руках которых невольно задрожали копья, и громко проговорил:
— Еще один возглас недовольства, и никто живой не выйдет с этого двора.
И снова наступила тишина, только где-то там вдали, среди черни слышался ропот.
— Мы пришли сюда только требовать справедливости, — заговорил дрожащим голосом первосвященник, — сегодня ночью наша стража поймала Иисуса из Назарета, который соблазняет народ, исцеляет больных силою Вельзевула, нарушает закон, называет себя сыном Божиим… Представ на суд синедриона, он сам подтвердил свои вины и подтвердили их свидетели, и был приговорен всеми голосами против одного к смерти. У нас отнято право меча. И поэтому мы требуем, чтобы ты подтвердил наш приговор, вынесенный согласно предписаниям нашей веры, и велел его распять.
— Здесь не правят предписания вашей веры, а законы Рима, — гордо ответил Пилат. — Если он действительно исцеляет, то чьей силой, вы этого знать не можете и, наконец, это все равно, лишь бы человек был здоров. Если он нарушает ваш закон, то вы можете исключить его из круга верных. А что он называет себя сыном Божиим, это еще далеко не преступление. Может быть, он и есть его сын. В наших старых преданиях известны случаи, что боги имели потомство от дочерей земли, и то были герои…
— Прокуратор! — заговорил негодующе Нефталим. — Бог наш единый, Господь сил, который с женщинами, прахом земли, не смешивается. И у нас кто так богохульствует, тот подлежит смерти.
— Мне кажется, — рассмеялся Пилат, — что Нефталим требует, чтобы я велел сам себя распять. А я на это отвечу: сколько народов, столько и вер, и даже больше верований, чем народов, и священнослужители каждой уверяют, что их вера есть самая истинная и настоящая. У поклонников Изиды посещение женщины богом Анубисом считается признаком особенной милости, наградой за набожность и ревность в вере, наградой весьма приятной и справедливой.
— Это мерзость для Бога нашего, который единый и непогрешимый, а мы его избранный народ, — горячился Нефталим.
— Коль скоро это мерзость, то почему же у вас обычно детей, словно маковых зерен, а коль скоро он непогрешим, то мне только остается удивляться его выбору, — шутил Пилат.
— Нефталим, оставь. Это не относится к делу. Мы пришли говорить об Иисусе, — прервал первосвященник.
— Ну так что же этот Иисус?
— Иисус, — продолжал Каиафа, — грозит разрушить наш храм и построить свой новый, гораздо более великолепный.
— Это сделал последний ваш царь Ирод, и, кажется, вы не ставите ему это в вину, — спокойно ответил прокуратор, — Да, — вмешался Анна, — как он сам нам объяснил, слова его следует понимать как метафору, Храмом этим должна быть наша вера, он стремится уничтожить наш закон при помощи толпы грешников, людей падших, которых он собирает вокруг себя, возбуждает их к восстанию, бунту против законной власти.
Последние слова Анна подчеркнул и впился глазами в лицо Пилата, внезапно нахмурившегося, понявшего, что обвинение начинает принимать характер политический, где уже нельзя относиться терпимо.
— Я слышу об этом человеке только одно зло, но опять только от одних вас. Я желал бы слышать мнение людей, менее заинтересованных, чем вы, в этом деле.
Пилат встал с места и воскликнул громко:
— Кто хочет выступить в защиту Иисуса?
— Никто, священники правы, — закричали как один фарисеи.
— Что никто из вас, это я знаю и сам, — сурово ответил Пилат, — но, может быть, люди из этой черни, как вы называете ее, придерживаются другого мнения, — он велел центуриону пройти в толпу и вызвать там желающих.
Центурион с несколькими солдатами стал пробираться через толпы левитов и фарисеев, громко повторяя слова Пилата:
— Я, — раздался неожиданно звучный голос, и где-то вдали забелела поднятая вверх рука.
Солдаты двинулись в ту сторону, а Пилат с любопытством следил за ними и наморщил брови, когда заметил среди них стройную фигуру в военном плаще и блестящем шлеме, — он не любил, чтобы римляне вмешивались в дела иудеев.
Но когда солдаты подошли ближе, он увидал, что сияющий шлем — это высоко заколотые волосы, а под плащом скрывается женщина.
То была Мария все в том же костюме, в котором она была у Муция. Ее прекрасное лицо было бледно, но глаза смотрели смело и несколько возбужденно. Остановившись перед Пилатом, она проговорила свежим, звучным голосом, далеко разнесшимся по двору,
— Клянусь Богом единым и всеми божествами земли, что буду, господин, показывать одну только правду об Иисусе.
— Кто ты?
— Мария Магдалина, сестра Лазаря.
— У Муция хороший вкус, — подумал Пилат, смотря на нее с восторгом.
— Прокуратор, — запротестовали священники, — это известная во всем Иерусалиме блудница, торгующая своим телом.
Лицо Магдалины вспыхнуло ярким румянцем.
— Они лгут, господин, — заговорила она взволнованно, — если я отдавалась мужам, то делала это только всегда по стремлению моей горячей крови, не гналась за деньгами. Никогда не мог получить меня неприятный мне человек, хотя бы он осыпал меня золотом с ног до головы… Спроси, господин, Муция Деция, римского воина, приняла ли я от него хоть одну драгоценность, когда любила его… Дал он мне этот плащ, когда я бежала от него ночью, и отдаю ему его назад, — она сбросила плащ и положила его на ступеньках бемы, обнажив свои круглые плечи, высокую грудь и точеные руки. Как в голубоватом тумане виднелись стройные формы ее тела и загоревшие розовые ноги в серебристых сандалиях.
— Подарил он мне еще этот меч, но его я оставлю у себя, потому что он может пригодиться мне еще, — и Магдалина окинула львиным гордым взглядом угрюмые лица священников.
— Я знаю, что ты была бескорыстна, и верю, что ты скажешь правду, ласково ободрил ее Пилат.
— Свидетельство женщины, да еще блудницы… — прервал его Каиафа.
— Я не спрашиваю вашего мнения. Я терпеливо слушал вас, а теперь я даю голос этой женщине.
— Господин, — начала Мария, — я не слыхала, что говорили они, но уверена, что они клеветали на него. Они ненавидят его, потому что он обличает, их фальшь и лицемерие. Сами погрязшие в пороках, они не могут вынести того, что на нем нет ни одного позорного пятна. Зависть переполняет их, потому что они чувствуют, что они не достойны развязать ремень его сандалий, а в дерзости своей дошли до того, что осмелились мучить его. Господин, он воскресил из мертвых брата моего, Когда они хотели побить меня камнями за миг наслаждения с Муцием, он одной только мыслью, добытой из глубины своей мудрости, разогнал их и спас мою жизнь… Вернул девичество сердцу моему. Многих бесноватых и беспамятных излечил, падших ободрил, печальным вернул веселие, заблудившимся в сложных делах мира сего указал праведный путь. Он добр, как ангел, и прекрасен, как бог. Он несет счастье другим, а сам не может быть счастлив, потому что он, как сам мне говорил, помню точно его слова, а говорил он мне это в печальную минуту, скорбя о любви моей к нему, — свой собственный узник. ‘Дух Господень на мне, ибо он помазал меня благовествовать нищим и послал меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу’. Он солнце, облака, звезды и цветы любит, а меня… меня… — голос Марии дрогнул, глаза наполнились слезами.
— Говорил ли он, что разрушит их храм, вернее, их закон, и установит другой?
— Этого я не слыхала, но помню, что когда мы отправлялись в Галилею, то он сказал, что мы нарочно пройдем через Самарию, дабы показать, что и самаритяне братья наши, а сестра моя Марфа слыхала, как он учил, что люди все равны, все ближние наши и всех любить надо.
— Говорят, что он собирает толпы и подстрекает их к бунту?
— И это не правда. Иногда, когда он проповедовал, собиралась толпа слушать его, но постоянных учеников у него только двенадцать, вместе с которыми я и была у Тивериадского озера. Они ловили рыбу, а я и учитель собирали вокруг себя детей, чтобы забавлять их, а измученным матерям дать отдых. Пришли мы сюда только на праздник… Я просила его, чтобы он не шел, предчувствовала, да и он сам предвидел это. И вот ночью напали, как разбойники… Я не знала ни о чем… ученики, люди слабые, разбежались, а меня при этом не было.
— Ты любишь его, говорят?
— Да, — Мария закрыла глаза рукой.
— А он тебя? Мария молчала.
— Наверно, — прошептала она, наконец, — но не так, как другие люди, — и она печально улыбнулась.
— Согласно Платону, ну так. Это весьма возвышенно, но напоминает вкусом теплую воду без капли вина, — заметил Пилат и спросил:
— Ручаешься ли ты мне, что из любви к нему не прилгала чего-нибудь?
— Клянусь головой учителя, — порывисто прервала его Мария и подняла вверх руки, — Священники, — серьезно заговорил Пилат, — в ваших словах видна была только ненависть и фальшь, в голосе этой девушки звучит любовь и правда. Я не вижу вины в этом человеке. Если он преступил предписания вашего закона, можете наказать его одной из тех кар, которые имеются еще в вашем распоряжении, а после этого вы должны выпустить его на свободу.
Заметив дикие, полные бешенства и ненависти взгляды, которыми окидывали Марию священники, казалось, готовые растерзать ее на части, он добавил грозным тоном:
— И еще одно — неприкосновенность свидетелей должна быть сохранена как гарантия справедливости. Я поручаю вам эту женщину, вашей заботе на сохранность. Вы все отвечаете мне за нее, А теперь идите и возвестите вашему народу мое решение.
Пилат встал, ласково усмехнулся Марии, лицо которой радостно засияло, а чудные глаза заблистали ярким, голубым огнем.
Священники неподвижно стояли, смущенно переглядываясь, некоторые угнетенно опустили голову вниз.
— Мы не кончили еще, — раздался неожиданно голос Анны, и взгляды всех устремились к нему. Из-под отекших век иронически смотрели его узенькие глазки, на тонких губах дрожала едва заметная, насмешливая улыбка.
— Что сказала эта женщина и чему поверил ты, прокуратор, все это неважно, потому что, как ты справедливо заметил, это наши внутренние дела, за которые наивысшей карой может быть милостиво предоставленное нам цезарем право наказать его тридцатью ударами розог. Но тут есть еще одно обстоятельство. Иисус провозглашает себя царем еврейским. Правда, что об этом царстве своем он говорит довольно туманно, но теперь именно, когда он прибыл к нам на праздник, он устроил себе из Вифании торжественный въезд в город. Его приветствовали криками: да здравствует царь иудейский. С этими криками шли по улицам и вторглись на ступени храма, а когда мы, испуганные этим, умоляли его, чтобы он успокоил толпу и прекратил эти возмутительные возгласы, он ответил: ‘Если я велю им замолчать, то возопиют камни’… И это все творилось среди бела дня, публично, открыто, не при сотнях, а при тысячах свидетелей… Этого никто не может отрицать, даже Мария…
Пилат остановился, лицо его стало мрачным и суровым.
— Неужели так действительно было? — спросил он, смотря вдаль.
— Я не была при этом, но слыхала, что нечто подобное действительно было, но полагаю, что в этом не было ничего преступного, ибо разве есть голова, более достойная короны во всем Израиле и даже на свете?
— Молчи, Мария, — прервал ее, морщась, Пилат и, обращаясь к священникам, сказал сухо, подчеркивая сильно выражения:
— Значит, вам нужно, чтобы я здесь, в Иерусалиме, распял из вашего племени именно того человека, которого ваш родной народ провозгласил вашим царем?..
— Нашим законным владыкой является в данное время цезарь Тиверий, уклончиво ответили священники.
— И мы находимся перед наместником его Понтием Пилатом, — униженно кланяясь, но торжествующим тоном ответил Анна.
— Где находится сейчас этот Иисус? — спросил сдавленным голосом Пилат, призвав на помощь всю свою силу воли, чтобы не ударить Анну булавой по голове.
— Под охраной нашей стражи…
— Петроний, возьми тридцать человек солдат и приведи сюда этого Иисуса, я лично допрошу его, — Только тридцать? Это мало, — вмешался Каиафа.
— На одного тридцать, — нервно рассмеялась Мария и изменилась в лице.
Пилат, понимая опасения Каиафы и надежды Марии, бросил коротко:
— Довольно будет и пятнадцати.
В этот миг человек победил в нем чиновника. Как прокуратор, он должен был желать и настаивать, чтобы Иисуса привели к нему, но как человек, в душе надеялся, что толпа отобьет его по дороге, даст ему возможность бежать, и все это дело, важное только по своему формальному обвинению, но такое ничтожное фактически, кончится полным поражением священников.
К сожалению, толпа была уже совершенно деморализована. Фарисеи распустили слух о том, что Иисус намеревался сжечь храм, и эти вести крайне возмутили чернь, апостолы скрылись куда-то, и сами сторонники галилейского пророка, без надлежащих руководителей, превратились в пассивную массу.
Они от души сочувствовали Иисусу, но ждали какого-нибудь сигнала или приказания, а между тем никто не являлся, Да и притом они находились в толпе, слишком далеко от бемы, не могли следить за ходом дела, не слыхали горячей защиты Марии, которая могла бы их увлечь, они лишь издалека видели силуэт сидящего на возвышении Пилата и чувствовали, что там совершается что-то важное. Жара, давка и духота исчерпали их физические силы, а противоположные и тревожные вести и слухи подорвали их веру в могущество Иисуса и в его Сверхъестественную силу.
Несколько ожили они и забились их встревоженные сердца при виде Иисуса, идущего под стражей легионеров. Но это уже не был их прежний прекрасный учитель, а связанный веревками узник со следами усталости на бледном лице. Он шел, склонив голову и смотря в землю. Иногда только, когда слышался в толпе голос, он поднимал голову и смотрел печальным взглядом усталых от бессонной ночи глаз.
И этот страдальческий взгляд еще более усиливал гнетущее впечатление, производимое видом Иисуса на его сторонников. Такого учителя толпа могла только жалеть. Чернь, падкая ко всякому зрелищу, стремилась вперед и постепенно оттесняла назад сторонников Иисуса, Учитель вскоре окружен был враждебно настроенной толпой, осыпавшей его оскорбительными возгласами и насмешками. Когда же солдатам и узнику пришлось пробираться сквозь ряды фарисеев, то послышались произносимые сквозь зубы проклятия. Наконец, совершенно измученный Иисус, пройдя мимо группы священников, услыхал крик Марии, которую грубо оттолкнули солдаты, и очутился перед Сервием, спросившим его:
— Если закон запрещает тебе войти в преторию, то прокуратор выслушает тебя здесь.
— Я порвал с их законом, — ответил очнувшийся Иисус, почувствовав прилив сил.
А между тем раздраженный Пилат препирался с Муцием.
— Ты говоришь — глупости. Это вовсе не глупости. Если я отпущу его, они пойдут в Рим сплетничать, что я терплю открытый бунт против цезаря. Толпа назвала его цезарем, а он поддакивал ей. Я прекрасно знаю, что из этого ничего не выйдет и быть не может, но эти шельмы умеют расписать целые фолианты и размажут всячески это дело.
Появился Сервий и доложил о том, что привели Иисуса и что он согласен войти в преторию.
— Развяжи его и введи сюда, Когда Иисус вошел, воцарилось молчание. Его меланхолическое спокойствие, кроткое лицо, красивый очерк головы с рыжеватыми локонами и благородная осанка произвели сильное впечатление.
— Я должен признать, что мой соперник достоин меня, — заметил Муций.
— Если бы он оказался только твоим соперником, а не цезаря, дорого бы я дал за это, — вздохнул Пилат и, обращаясь к Иисусу, сказал не официальным, но искренним голосом:
— Ты ли тот, который называешься ‘царем иудейским’?
— От себя ли ты говоришь это, или другие сказали тебе обо мне? — спокойно ответил Иисус.
— Разве я иудей, — возмутился Пилат, — твой народ и первосвященник предали тебя мне, следовательно, отвечай: царь ты или нет?
— Царство мое не от мира сего, — торжественно отвечал Иисус.
— Это не ответ, а скорее уклонение от ответа и до известной степени даже подтверждение своей вины. Значит, ты царь?..
— Ты говоришь, что я царь. Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине, всякий, кто от истины, слушается голоса моего.
— Истина, что есть истина? — возмущался Пилат. — Ты отвечаешь, словно Пифия, но теперь не время забавляться гаданием. Ты разве не знаешь, что я имею власть распять тебя и власть отпустить на свободу?
— Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не было дано тебе свыше, посему более греха на том, кто предал меня тебе, — проговорил Иисус серьезно, пристально глядя ему в глаза.
— Слышишь? Он отпускает мне грехи, — обратился Пилат к Муцию. — Да ты с ума сошел? — напал он на Иисуса и засыпал его градом вопросов.
Но Иисус молчал.
— Выведи его, — гневно приказал он Сервию и, разведя руками, добавил:
— Трудно спасать человека, который сам просит смерти.
Когда Иисуса вывели, Мария попыталась прорваться сквозь цепь солдат.
— Сервий, и ты решаешься преграждать мне путь? — заговорила она умоляюще.
— Пустите ее, — распорядился трибун.
— Иисус, — обняла она его. — Учитель мой, они осмелились заключить тебя в тюрьму, связать твои руки, — она стала целовать его руки. — Подлые! Они лгали, но я сказала все — освободят тебя, должны освободить, — рыдала Мария.
— Мария, вскоре я буду освобожден от всяких уз, — упавшим голосом ответил ей Иисус. — Я знал, что ты не покинешь меня, ты сделала все, что могла, а теперь, ради любви ко мне, заклинаю тебя, вернись в Вифанию. Там они в тревоге, ты уже не мне, а им нужна… Иди… я не хочу, чтобы чужие люди видели твои слезы.
— Я уже не плачу, видишь… — защищалась она, подавляя свои слезы.
— Ну, так иди, а как ты сегодня красиво одета, — говорил Иисус. Возвращайся к себе, там они, вероятно, беспокоятся… Приветствуй от меня Марфу, — придумывал он разные доводы, чтобы удалить ее отсюда, где скоро будет произнесен приговор и начнется позорная мука бичевания, предшествующая всегда распятию.
— Я пойду, — глухо ответила Мария, пристально и долго всматриваясь в Иисуса.
Иисус напряг всю свою волю, вызвал улыбку на уста, и только тогда, когда Мария ушла, глаза его снова погасли и взгляд снова стал неподвижным и тупым, А во дворе продолжался ожесточенный спор между Пилатом, Муцием и Прокулой.
— Это мечтатель, невинный мечтатель. И если ты полагаешь, что для меня важна эта ночь с Марией, то ты ошибаешься. Я даже и не напомню ей об этом обещании, разве только в том случае, если она придет добровольно, по своей собственной охоте. Мне просто жаль этого человека и их романа. Ты знаешь, что я человек вовсе не чувствительный, равнодушно разрубал людей пополам своим мечом, но не могу давить птицу и топтать цветы.
— Ты прекрасно говоришь, словно мои собственные слова повторяешь, увлекалась Прокула.
— Да вы с ума сошли, — возмущался Пилат, — вы хотите уверить меня, что я желаю смерти этого человека. Да я готов провести три дня на хлебе и воде, чтобы спасти его, хотя бы уже назло священникам. Мечтатель, я согласен, но как вам кажется? Удовлетворится цезарь этим словом, когда я буду давать ему отчет о деле Иисуса? Нет, и справедливо. Все начинается мечтами, мечты быстро превращаются в колосья, и их надо срезать вовремя. Так скажет Тиверий: Сеян тоже мечтает… Вы хотите, чтобы ради романтической истории я пожертвовал своей карьерой, подставляя под меч свою голову ради прекрасных глаз Марии…
— Неужели нет исхода? — огорчилась Прокула, — Исход один, чтобы эти бестии отказались от своего требования, тогда они не смогут меня обвинять. Но они не откажутся. Им вовсе не важен этот царь, напротив, они давно мечтают о том, чтобы иметь свою собственную власть, Это обвинение нужно им для меня, они горят жаждой убийства, ибо Иисус нарушил их закон, попытаюсь сделать еще одну вещь, — он вздохнул и взошел на возвышение.
— Священники, — начал он серьезно. — Я беру солнце в свидетели, что я неповинен в смерти этого человека. Кровь его пусть падет на головы ваши. Я умываю руки и вам предоставляю решение: отпустить его или распять.
— Распять, — хором ответили священники.
— Слушайте, — возвысил голос Пилат, обращаясь к толпе, — в фортах Антония ожидают смерти два преступника: Тит и Дамазия, а также атаман целой шайки разбойников Варавва. Желая почтить ваши праздники, я решил помиловать одного из них, кого из них вы желаете видеть на свободе: Иисуса из Назарета, мужа истинного и справедливого, или разбойника Варавву?
— Варавву! — крикнули священники. — Варавву! — прокричали левиты и фарисеи, — Варавву! — завыла толпа, и крик несся дальше, повторяемый, как эхо, собравшейся чернью, которая даже не понимала, в чем дело.
— Скоты, паршивые собаки, — ворчал Пилат, посидел некоторое время, понурившись, и вдруг просиял, придумав новый выход.
— Хорошо, — процедил он сквозь зубы, насмешливо глядя в лицо священникам, — Иисус будет распят вместе с разбойником, но чтобы не было никаких сомнений относительно того, кто и за что умирает, над крестом будет прибита надпись на языке вашего народа, моем и арамейском, дабы было известно всем, как позорно погибает царь еврейский.
Пилат громко продиктовал центуриону надпись и сделал распоряжения относительно предстоящей казни. Вернувшись во дворец, он с торжеством рассказал Муцию, как он написал священникам, заметив, что Муций и Прокула продолжают огорченно молчать, Пилат отвернулся к окну и воскликнул с раздражением:
— Клянусь Геркулесом, что эти священники собираются стоять тут у дворца до вечера.
Трибун Сервий вернулся с извещением, что священники просят его не делать надписи.
— Ну, уж это нет. Надпись останется, а они пусть убираются прочь. Не так легко проглотят они теперь смерть Иисуса, как им казалось. Пойдем завтракать, Муций, ты останешься с нами.
— Могу, хотя, правду сказать, я лишился всякого аппетита благодаря этой несчастной истории. Бедная Мария, хотел бы я знать, что она делает сейчас.
А Мария была в Вифании, где она действительно застала всех в большой тревоге и в приготовлениях к бегству. Поводом к панике были известия, что чернь, науськиваемая фарисеями, намеревается вырезать всех сторонников Иисуса.
И когда Мария рассказала о своем публичном выступлении в защиту Иисуса, Симон схватился за голову.
— Мы погибли. Как ты могла, не посоветовавшись ни с кем, легкомысленная и, как всегда, распущенная, ты, ты… — он искал выражения.
— Симон, — Мария с презрением взглянула на старика, — и это говоришь ты, имевший счастье неоднократно принимать у себя Иисуса в гостях? Если бы не твои седые волосы, то я бы ответила тебе надлежащим образом. Вы все позорно отреклись от учителя как раз тогда, когда ваша помощь была нужнее всего. Пусть, когда он вернется, придет кто-нибудь сюда из храма. У меня теперь есть оружие. Изрублю каждого, хотя бы то был сам первосвященник в торжественном одеянии.
И выпрямившись во весь рост, с пылающими глазами, она стала размахивать мечом, угрожая им городу, и застыла в этой позе, увидав бегущих под гору женщин: Саломею и Веронику.
— Приговорен к распятию, учитель приговорен к смерти, — рыдали и плакали они.
Мария зашаталась, из ее онемевших рук упал меч и со звоном упал на песок. Лицо ее побелело, глаза стали мутными, неподвижными, и она без чувств упала на землю, словно сраженная молнией.

Глава 11

В северной стороне Иерусалима, за городом, на расстоянии восьми стадий от городской стены, между долиной Кедрон и Гинном, в пустынной и безводной местности находился холм, называемый Голгофа [Лобное место]. Обнаженный пригорок, покрытый только кое-где иссохшей травой и увядшими кустиками иссопа, полный расщелин и ям, он действительно напоминал лысый череп, называли его Голгофой еще потому, что он обыкновенно служил местом казни.
Вот к этому-то месту с шумом и гиканьем, смешанным с воплями и рыданиями женщин, шла огромная толпа, чтобы видеть казнь двух разбойников: Тита и Дамазии, а также и ‘царя еврейского’, как гласила таблица, написанная по приказанию Пилата.
Во главе шествия, окруженные стражей, под командой центуриона Петрония, шли приговоренные. Плотная стена статных легионеров скрывала их от глаз толпы, и виднелись только три торчащих вверх сбитых из сучковатых бревен креста. Два боковых креста, которые несли здоровые, крепкие разбойники, двигались довольно ровно, средний крест качался с боку на бок.
День был жаркий, душный, но ветреный. Яркое солнце от времени до времени окутывалось перистыми облаками и тучками дымного цвета.
Следом за солдатами, сдерживая напор толпы, шли фарисеи, во главе которых из всех старейшин шел только ожесточенный фанатик Нефталим да строгий ригорист Датан, дабы лично убедиться, что казнь действительно произошла с соблюдением всех формальностей.
Через ряды фарисеев старалась прорваться Мария. С безумно блуждающими глазами, растрепавшимися и спутанными волосами, прозрачно-бледная — она рвалась вперед.
— Пустите меня! — кричала она, стараясь растолкать их, а когда фарисеи преграждали ей путь, то она начинала метаться, призывая на их головы всевозможные проклятия и мщение небес:
— Разбойники, подлые палачи, да поразит вас Господь чахоткой, лихорадкой, горячкой… Пусть земля поглотит вас, меч истребит все ваше семя, чума уничтожит все ваше потомство, саранча нападет на ваши поля! Да поразит вас всех проказа и чахотка. Дай Бог, чтобы вы все ослепли. Чтоб отсохли у вас руки и ноги, чтобы вы ползали, как змеи, извивались одним только туловищем по пыльным дорогам, прогнившие от ран и нарывов!
Помня приказ Пилата, фарисеи не решались трогать ее, только переглядывались друг с другом и, полные ужаса, старались усмирить Марию грозными взорами, но не могли выдерживать взгляда ее обезумевших глаз, то блиставших словно молния, то горевших ярким огнем, или внезапно угасавших, словно глаза умирающего.
Иногда она умолкала, пристально глядя на средний крест, тогда черты ее лица обострялись, принимали трагическое выражение и она шла, как лунатик, ничего не сознавая, машинальными движениями рук раздвигая фарисеев, которые прямо не смели сопротивляться ей.
Таким образом, она медленно продвигалась вперед. Как только начинал шататься средний крест, шаталась и Мария, едва держась на ногах, хватаясь за плащи окружающих, повторяя бессвязные фразы, лишенные всякого смысла.
— Люди, куда вы идете? Что это за крест? Я ведь свидетельствовала перед Пилатом. Пилат запретил вам. Как вы смеете не слушаться прокуратора? Вы обманываете меня, — и Мария оглядывалась вокруг строгими глазами. И ей начинало казаться, что все, что она видит перед собой, есть что-то иллюзорное, нереальное, какой-то оптический обман. Когда шествие вышло из города и дорожная пыль, взбившаяся вверх густым туманом, окружила все, это впечатление усилилось еще больше. Она смотрела сквозь сизый туман на кресты, на сверкавшие на солнце шлемы и копья солдат, как будто бы на видения своего больного воображения, на жестокий кошмар кровавого сна наяву, от которого лоб ее покрывался крупными каплями пота и замирало сердце.
Мария вздрагивала тогда, протирала глаза, как бы стараясь проснуться и вырваться из когтей душившего ее кошмара. И вдруг она очнулась и вскрикнула. Средний крест неожиданно исчез, словно провалился куда-то в бездну.
— В обморок упал, потерял сознание, — послышались вокруг нее слова, передаваемые друг другу.
— Поймали Симона Киринеянина, и он теперь несет крест.
Крест снова поднялся над толпой, теперь он держался ровно и не шатался.
На запекшихся губах Марии появилась безумная улыбка.
— Видите, видите, вы сами говорите, что не Иисус, а кто-то другой несет крест! Вы должны слушаться прокуратора, должны!
Мария прорвалась уже в первые ряды фарисеев и очутилась около Нефталима, она долго всматривалась в него и сурово проговорила,
— Я узнаю тебя. Ты один из тех, которые обвиняли его, и стоишь того, чтобы я плюнула тебе в лицо.
— Распутница, — вспылил гневно Нефталим.
— Оставь, — удержал его Датан, а несколько фарисеев схватили Марию за плечи и оттолкнули ее назад.
Она дико засмеялась.
— Что же вы думаете, что я не найду его, я всех вас по очереди истреблю. Я никого не боюсь, у меня дома есть меч, обоюдоострый, стальной меч… — Мария задумалась, умолкла и шла, шепча что-то про себя, словно в бреду, в лихорадке, с трудом глотая воздух.
Между тем стража пролагала себе путь среди толпы, окружавшей со всех сторон Голгофу, и вскоре очутилась на вершине лысого пригорка. Раздалась громкая команда центуриона, и шум вокруг моментально утих. Наступило зловещее молчание, полное напряженного ожидания. Мария поднималась на пальцы и все-таки не могла видеть, что там творится.
С приговоренных сняли одежды и, размешав вино с миррой, подали им этот одуряющий напиток, Дамазия выпил все одним глотком, сплюнул и, грубо смеясь, сказал:
— Крепкое, дух захватывает.
Тит выпил молча. Иисус только прикоснулся и отстранил кубок.
Потом их положили на кресты и стали прибивать гвоздями руки и ноги, поддерживаемые прибитой внизу доской, чтобы тела не повисали.
Первыми были подняты вверх и вкопаны в землю кресты с распятыми разбойниками.
При виде мускулистых торсов, неестественно напряженных, толпа разразилась оскорбительными криками, прозвищами, свистками.
— Гей, гей, — отвечали разбойники на насмешки насмешками. — Вы все сгниете и окончите жизнь, как паршивые собаки, а мы по крайней мере умираем с парадом, вместе с царем!
Поднялся вверх и третий крест, несколько не похожий на другие, с большой доской, на которой виднелась надпись: ‘Царь Иудейский’.
На этом кресте Мария увидела белое, неестественно вытянувшееся тело. Перед ней высоко в воздухе висел распятый, изменившийся до неузнаваемости, измученный, избитый, лишенный всякой славы и достоинства человек.
Некоторое время она смотрела, ничего не понимая, и вдруг губы ее широко раскрылись, лицо вытянулось, волосы встали дыбом. Она узнала рыжеватые, вьющиеся волосы, спустившиеся вдоль исхудалых щек, и светившиеся на солнце нежные, полные крови руки учителя. Видно было, как страдальчески поднимается его грудь, как тяжело он дышит, как быстро вздымаются и опадают его ребра, судорожно вздрагивает и корчится все тело.
— Спаситель, спасающий весь мир, спаси же теперь самого себя! — кричала толпа.
— Сойди с креста, и мы поверим, что ты Мессия, — насмехались фарисеи.
— Разрушающий храм и в три дня созидающий, смотри, храм невредим, а ты висишь! — издевалась чернь.
— Царь, хорошо ли тебе на твоем троне?.. — добавляли разбойники, одурманенные вином, ослаблявшим муки казни.
Мария стояла на месте, не будучи в силах двинуться, словно скованная параличом, кровь застыла у нее в жилах, мозг превратился в лед, ей казалось, что она ослепла, что черные пятна кружатся у нее перед глазами. Когда она очнулась, то увидала, что окруженная терновым венком голова Иисуса склоняется вперед, как бы отрывается от креста, а глаза блуждают вокруг, словно ищут чего-то или кого-то.
Вдруг эти глаза встретились с ее глазами, заблистали слезами и долго всматривались в нее с высоты, такие же самые, как и раньше, но только еще более полные глубокой любви.
— Иисусе! — взвился над общим шумом и задрожал спазматически в воздухе ее звонкий, пронзительный голос… Она взбежала на холм, и, хотя солдаты отталкивали ее, она снова возвращалась и снова шла вперед, распростирая руки, словно хотела упасть ему в объятия, в его распростертые на кресте руки. Наконец, силы покинули ее, Мария упала и так скорчилась, что, казалось, это лежит не живое тело, но лихорадочно вздрагивают какие-то обрывки одежды, покрытые заревом распущенных волос.
Толпа затихла и уже с меньшим интересом наблюдала за мучениями приговоренных. Страдальчески скорчившиеся тела разбойников стали тяжелыми, повисли и были почти неподвижны, только легкая дрожь, да слабые быстрые движения запавших ребер и блеск закатившихся белков говорили о том, что они живы.
Иисус, казалось, перестал уже страдать совершенно, тело его бессильно висело на кресте, только в глазах еще теплилась жизнь.
Зрелище казни стало таким монотонным и скучным, что толпа начала расходиться, а вскоре разошлись и наиболее упорные, так как ветер усилился, медно-красная туча заволокла солнце и рыжеватым сумраком окутала всю землю.
У места казни остались только римские солдаты да группа женщин — Мария, мать сынов Заведеевых, Иоанна, жена Хузы, Вероника и Саломея, из мужчин Иосиф из Аримафеи, получивший от Пилата разрешение взять потом тело Иисуса, Никодим и стоявший несколько в стороне Иуда.
Он стоял нахмурившись, нервно подергивая плечами, и то с упреком и с презрением посматривал на крест, то окидывал насупленным взглядом лежавшую на земле и конвульсивно вздрагивавшую Марию.
Блеснула молния, раздался удар грома, далеко раскатившийся в горах, и пошел крупный и редкий дождь. Буря прошла стороной, и вскоре снова появилось яркое солнце, уже клонившееся к закату.
Когда очнувшаяся благодаря дождю Мария полными слез глазами взглянула на Иисуса, зрачки его уже стали мутными. Он что-то шептал почерневшими губами, и она видела, как солдат, намочив губку в воде с уксусом, подал ее ему на конце копья и как Иисус, жадно высосав ее, как будто очнулся на минуту.
Его измученные глаза снова загорелись светом.
— Сила моя покинула меня, — проговорил он, потом вздрогнул и воскликнул с отчаянием, раздирающим голосом:
— ЕЙ, ЕЙ, lama Sabachtani!
И с этой ужасной жалобой, что и Бог покинул его, голова Иисуса бессильно упала на грудь, а на посиневших губах показалась кровавая пена.
Мария слышала его голос, слышала каждое слово, но не была в состоянии понять их содержание. Сознание как бы покинуло ее, и она стала клубком издерганных нервов, наболевших до такой степени, что уже больше страдать она, видимо, была не в силах, дошла до последних границ муки, до состояния полного отупения.
Между тем наступил вечер пятницы, шабаш, который был бы нарушен, если бы казнь продолжалась дольше.
Шабаш был тем более торжественный, что приходился накануне праздника Пасхи, и по просьбе священников Пилат разрешил ускорить смерть приговоренных так называемым crurifragium, то есть перебить им колени: способ, который римляне применяли к рабам и военнопленным.
По приказанию Петрония солдаты уже перебили колени разбойникам, а когда они подошли к Иисусу, то увидали, что он уже мертв, но все-таки, желая убедиться, один из воинов ударил его копьем в левый бок ближе к груди.
Полилась кровь, и раздался нечеловеческий крик Марии, которая, прорвавшись сквозь цепь, припала к кресту и с такой силой обвила его руками, что два легионера не могли никак оттащить ее.
— Оставьте ее, — приказал центурион. Он велел снять с крестов тела разбойников, а, прочитав приказ Пилата, тело Иисуса передал на попечение Иосифа.
Раздался сигнал трубы, солдаты построились в боевой порядок и отправились в город.
— Встань, Мария, — стали уговаривать Магдалину женщины, — нам надо снять тело с креста и похоронить его временно в гробнице Иосифа. После праздника мы придем умастить его. Теперь мы только пересыплем саван миррой и алоэ, которые принес Никодим. Встань, Мария.
Но так как она по-прежнему молчала и не двигалась, то женщины подняли ее общими силами.
— Кто вы такие? — взглянула она на них дикими глазами, а когда заметила лежащее на земле тело, то припала к нему и прижалась запекшимися губами к ране в боку.
Кровь в ране была еще теплая, как будто бы прямо из сердца. Мария долго высасывала рану, а потом стала ползать вокруг тела, как бы ища новых ран. Она целовала руки, искалеченные, изорванные гвоздями, и раненые ноги, высосала кровавую пену с его уст.
— Мария, мы должны похоронить его еще до шабаша, — объяснял ей Никодим.
— Что ты делаешь? — рыдали женщины. Наконец, они насильно оторвали ее руки, конвульсивно охватившие тело Иисуса, и подняли ее на ноги.
Мужчины окутали тело в саван и понесли его в находящуюся невдалеке, выкопанную в скале гробницу. Женщины шли с причитаниями и вели под руки ступавшую, словно лунатик, Магдалину.
Глаза ее светились ярко, словно две гнилушки, бледное лицо было все в белых пятнах, как будто бы измазанное гипсом, вокруг пылающих губ горели красные полоски застывшей крови.
Когда тело Иисуса положили в пещере и задвинули камень и едва только женщины пустили Марию, она упала на колени и с тихим стоном, похожим на писк сдавленного птенца, прижалась к камню головой, обвив его, как золотыми лучами, своими рассыпавшимися волосами.
Наступил уже вечер, ночь должна была быть светлая, луна сияла полным светом.
— Пора уже возвращаться, — прервал торжественную тишину Никодим.
— Мария, идем! — просила ее Саломея. Мария неподвижно стояла на коленях, словно застыла или вросла головой в камень.
— Оставим ее, пусть в прохладе ночи утишится ее печаль, успокоится наболевшее сердце, — предложил взволнованный Иосиф.
— Как же мы оставим ее одну? Разве вы не видите, что она беспомощна, как сирота, еще умрет здесь, — Хуже всего то, что она не плачет, — рыдала Вероника.
— Я присмотрю за ней, — глухо заговорил Иуда, — У меня много времени. Меня никто не ждет с пасхой.
Когда все ушли, Иуда осмотрелся вокруг, подошел к Марии, грубо поднял ее под мышки и произнес резким, повелительным тоном:
— Довольно уже, идем!
Мария, совершенно разбитая, лишенная сил и воли, позволила себя увести, послушная, покорная. Иуда шел молча. Когда они проходили мимо Голгофы, он мрачно посмотрел на пригорок и насмешливо проговорил:
— Лысый и пустой — как будто бы ничего и не было. — Задумался и проворчал,
— Обманщик, самый обыкновенный обманщик.
Долго вел Иуда Марию по выбоинам и изворотам дороги, а потом по крутой тропинке вверх. Здесь над глубоким оврагом, на дне которого катился почти высохший поток, стояла полуразвалившаяся, покинутая хижина без окон и дверей, с глиняным полом.
— Вот мой дворец, — едко рассмеялся Иуда. — Садись. — Он вытащил из угла циновку из соломы.
Мария присела на соломе, охватила колени руками и тупо смотрела вдаль.
— Надо пересчитать наши капиталы, — говорил Иуда насмешливо, и разбил копилку, в которую, как апостол, он собирал подаяние для Иисуса и его учеников, и начал считать. — Щедрые, — насмехался он, — одни только истертые гроши да заплесневелые драхмы. Много. Всего четыре сикля и тридцать оболов. Блестящее царское наследство. Но каков царь, таково и наследство.
Обманщик он был, говорю тебе, Мария, обманщик, который нас всех обманул, позорно водил за нос и в дураках оставил. Обещал, обещал и ничего не сдержал, наконец, и сам задаром погиб… А имел возможность, блестящую возможность… если бы только слушался меня. Называл себя сыном Божиим, а на кресте признался, что он ничто, лишенный сил, отверженный, от которого отреклись люди и Бог. На явную гибель вел нас всех. Об этих глупцах галилейских я не говорю, но о тебе, Я знаю, что ты защищала его публично, создала себе навеки врагов из священников… Если ты надеешься на защиту прокуратора, то жестоко ошибаешься. Пилат через три дня забудет о тебе, да и, наконец, подосланные фарисеи сумеют так ловко задушить тебя подушками, что никто и никогда не узнает, что ты задушена. Куда ты денешься? Я видел, как твоя нежная сестрица, боясь за Лазаря, собирала свои узлы… В Вифании ты найдешь только запертые ворота… рабы разбежались, и ты будешь сумасшедшей, если решишься жить там одна. Ведь всей округе известно, что вы принимали Иисуса у себя, и довольно одного только словечка, чтобы толпа разнесла в щепки этот дом. Только под моей защитой и около меня ты будешь в безопасности, я оказал большую услугу священникам…
Он прервал и посмотрел на Марию…
При свете луны ее бледное лицо казалось маской из мрамора, глаза казались стеклянными, прекрасные черты были обезображены двумя полосками почерневшей крови.
Иуда вздрогнул, завертелся на месте, схватил тыкву с водой, намочил в ней тряпку.
— Умойся, — обратился он к Марии. Но видя, что она молчит и не трогается с места, взялся за дело сам и дрожащими руками смыл кровавые пятна, отбросив далеко в угол мокрую тряпку.
Окаменевшее лицо Марии, освеженное водой, ожило на миг, потом снова стало неподвижным, оцепенелым.
— Ты слышишь, что я говорю? Только около меня тебе не грозит ничего и, кроме меня, у тебя нет сейчас друзей, — говорил Иуда.
Но слова его проходили сквозь сознание Марии, как через сито, удерживались только отдельные выражения и обрывки фраз.
— Покамест ты будешь здесь со мной, потом мы уедем в Тир или, еще лучше, в Александрию. У меня есть там связи. Ты пойдешь к Мелитте, заберешь все, все свои одежды и драгоценности… Часть ты продашь, и на эти деньги устроим лавку… Торговля пойдет великолепно, должна пойти. Своей красотой ты будешь привлекать мне покупателей, улыбкой надбавлять цены, и пусть я умру на месте, если с твоей красотой и моей ловкостью мы не добьемся скоро богатства.
— Я рассчитал все, дело золотое, основано на точных цифрах, а не на каких-то неясных бреднях, которым до сих пор верили мы все. К Мелитте завтра вечером мы пойдем вместе, я выберу то, что можно выгоднее всего продать… Покамест ты побудешь у нее, отдохнешь, а потом я заберу тебя и вместе с караваном мы отправимся в Александрию. Слышишь?
Мария молчала.
— Слышишь, слышишь? — повторил Иуда.
— Слышу, — как эхо, ответила она.
— К Мелитте пойдешь?
— К Мелитте? К какой Мелитте?
— Ну, к той гречанке, с которой ты вступала в брак, а потом в Александрию… говорю тебе, прекрасный живой город у моря, в котором товары и деньги переливаются, как вода, только надо уметь их черпать и брать… Народу там полно, там вечный праздник. Весело заживем мы с тобою, Мария. После прибыльного дня ты пойдешь, нарядная, вместе со мной на набережную, там мы вдоволь наслушаемся шума волн, пения артистов, музыки, насмотримся на корабли, на яркую толпу, а потом вернемся домой наслаждаться ночью. Я устрою тебе царскую светлицу, не пожалею ничего, никогда я не был особенно бережливым… Задумался и добавил еще веселее, — Правду сказать, не было чего и беречь, но будет теперь. Грош гроша не множит, но мины и таланты дают хороший прирост. Ну что, хорошо?
— Хорошо, — повторила она.
— Ты будешь иметь все, что захочешь… даже… даже ну… любовников, коль скоро ты иначе не можешь. Только чтобы я об этом знал, и богатых… Хотя я хотел бы, чтобы ты успокоилась, наконец. Хватит и меня одного… Я вовсе не обсевок в поле… а ты хорошо знаешь, что природа не пожалела для меня силы… Чего ты молчишь, как мумия? Горевать горюй, но только поскорей… Ничего особенного не случилось. Сказочник умер… кудесник… Были более великие и погибли. Что он такое сделал? Брата воскресил? Но об этом еще можно много поговорить… Кемон для тебя был? Ты у него в ногах валялась, а он и внимания не обращал. Если он не хотел тебя, то, значит, и не любил, а если любил и не хотел, то просто был бессильным и не мог. Это часто бывает с такого рода людьми, у которых все дух да дух, а в результате шиш.
Были у него иногда моменты, признаюсь, блестящие и идеи такие, что он и мне голову одурманил. Ну, и что же из этого? Когда надо было действовать, он тянул… Своей воображаемой силой обманывал нас, обманывал людей и самого себя, Большой радости ты бы от него не имела, слаб он был физически… едва только часа два повисел на кресте и уже готов. Я видывал таких, что по несколько дней жили… Хоть бы эти Тит и Дамазия, если бы им не перебить колени, я ручаюсь, что они жили бы еще.
Бог его оставил, сам сказал… Было мне скверно, душа не на месте была, но теперь я вижу, что я был в мире с Богом в это время… Хотя я не потому пошел, клянусь, не потому, — он нервно встряхнулся, — обманули меня, поймали. — Иуда махнул рукой.
— Тяжело, — он вздохнул и насупился. — Только ты одна и осталась у меня, начал он с волнением. — Я думал, что все уже кончено, и был близок к отчаянию… Но я ободрился, когда увидел тебя… Я забираю тебя после него, словно вдову после брата, и имею на это полное право, ибо из всех его учеников я только один не шел слепо за ним и забегал мыслями вперед, пролагал ему путь… Я искренне хотел добра, но что ж поделаешь? Дорожка была скользкая, ноги мои споткнулись. Я не чувствую за собой вины, ни капли не чувствую, нет, — на лице Иуды выступили красные пятна.
— Если тебе говорили что-нибудь плохое обо мне, не верь клеветникам. Чего ты молчишь?.. Отзовись… Смотришь на луну? Что ты там видишь? Сияет круглая, холодная, как лицо Анны… Терпеть не могу луны… Не могу спать, когда она бродит по небу… Что ты там видишь? — настаивал он.
— Ничего, — жалобно прошептала Мария, и глаза ее наполнились слезами.
— Плачь, плачь, выплакаться не мешает. В слезах растворяется всякое горе… Омывается печаль… Сколько наплачешься, столько и забудешь… Все пройдет… Но надо думать о себе, а не о том, кто в гробу.
— В гробу, — губы Марии страдальчески задрожали, она побелела, как полотно, и поднялась с земли.
— Куда ты? — Иуда грубо схватил ее за руку. Мария молча повернулась в ту сторону, где находилась гробница Иисуса, и широко открытыми глазами смотрела в пространство, потом медленно освободила свою руку из руки Иуды и проговорила тяжелым, сонным голосом:
— Он там… один… туда, к гробнице, должна я идти туда…
Иуда заступил ей дорогу, пытливо посмотрел в глаза, словно затканные паутиной, и сказал:
— Хорошо, я пущу тебя, чтобы ты окончательно оплакала его, но на рассвете ты должна уже вернуться сюда, понимаешь?
— Понимаю, — ответила она глухо.
— Ну, так помни…
Она шла, опустив голову, стройная, как пальма, гибкая, как лань. Волны разметавшихся волос, как золотые искры, падали на плечи и спину.
— Мария моя, — следя за ней жадным взглядом, шептал Иуда. Он вернулся в хижину, развел огонь, поставил разогреть котелок с заплесневелой кашей. Никогда уже больше не буду есть этого, — усмехнулся он, отбросил пустой горшок, сел на пороге и замечтался о будущих удачах и богатстве.
В его глазах богатство росло, как на дрожжах: дела шли как нельзя лучше. От великолепных замыслов удачных спекуляций голова горела, как в огне. Грезились собственные корабли, баржи, многочисленные караваны, конторы и фактории во всех концах земли, толпы подчиненных, рабов, тюки, полные золота. Увлекаясь своими мечтами, он уже видел себя вместе с Марией в драгоценной лектике. Он слышал хвалебный гул толпы, прославляющий богатство Иуды и красоту его жены. Лицо Иуды приняло важное выражение, на губах появилась добродушная улыбка, и он качал из стороны в сторону рыжей головой, словно отвечая на приветствия толпы.
— Все недурно кончается, — подумал он, оглянулся вокруг и посмотрел на небо.
Луна уже гасла, кое-где еще мелькали звезды, тянуло легким предрассветным ветерком.
— Она бы должна уже вернуться, — подумал Иуда и стал всматриваться вдаль. Светло уже было, когда он увидел бежавшую женскую фигуру. Это была Мария, но она не шла, а летела.
— Иуда! — услышал он издали ее звучный, проникающий голос, дрожавший от какого-то необычайного волнения. — Иуда!
Она подбежала к Иуде, бросилась к нему на шею с криком и плачем, возбужденная, не сознавая, что она делает, и, то нервно смеясь, то рыдая, твердила:
— Это все не правда. Напрасно горевали наши сердца. Не было муки… не было ничего… Он только позволил себя распять, чтобы потом проявить свою силу.
— Что с тобой? — отступил испуганный Иуда.
— Я была у его гробницы, ночь закрыла мои глаза. Ощупываю, как слепая, камень, а камня нет… Гробница открыта… заглядываю туда, затаив дыхание… О, мой дорогой учитель!.. А его нет, и только саван лежит свернутый, сияя, словно крылья ангела…
Испугалась я, плачу, где мое дорогое сокровище… Пахнет одуряюще мирра и алоэ, а тут кто-то стоит около меня и спрашивает:
— Жена, что ты плачешь, кого ищешь? Слышу этот голос, этот голос… Сердце мое дрожит, кровь молотом бьет в висках…
— Господин, говорю я в горе, если ты его взял, то скажи, куда ты его положил, и я его заберу оттуда. А он сердечно: ‘Мария’.
И словно кто-то открыл мои глаза.
— Иуда, — бросилась она снова к нему на шею, — как тебя вижу, так стоял передо мной мой чудный учитель.
Упала я к его ногам, и освежили меня, словно роса, его любящие слова: ‘Не прикасайся ко мне еще… скажи ученикам…’ Не помню дальше, так стало мне легко, хорошо… как никогда, как никогда…
Лицо Марии вспыхнуло румянцем, затем побледнело, голос прервался от волнения.
— Когда я очнулась, он уже отошел. Я хотела бежать по следам, но не могла найти их на песке. Еще раз заглянула я в гробницу — вся залита светом, а белые саваны сияют, как снег, ароматные, без малейшей капли крови.
Надо пойти сказать ученикам. Где мы соберемся, туда он придет, сказал мне, не сейчас, но потом, потом… Иуда, почему ты молчишь, почему ты не радуешься? Учитель восстал из мертвых!
Глаза Марии горели восторгом, экзальтированные черты лица стали прекрасны высокой неземной красотой.
— Надо учеников найти. Беги ты в одну, а я в — другую сторону… Беги.
И с криком: ‘Учитель жив, мой дорогой, любимый учитель!’ — она пустилась бежать. Волосы ее, ярко освещенные солнцем, горели, как зарево, и казалось, что с горы в тихий уснувший город несется пламя, летит вихрь и буря.
Ноги Иуды подогнулись, как тяжелый мешок, упал он на песок, закрыл глаза и сидел неподвижно, с опаленным лицом, испещренным глубокими морщинами.
Иуда не верил в воскресение. Тело могли выкрасть наемники священников, чтобы могила не стала местом поклонения, или же ревностные поклонники Иисуса. Отсутствие следов на песке утверждало его в предположении, что Мария видела лишь призрак, но этот призрак отнимал ее у него навсегда, а вместе с ней рассыпалось навсегда в прах и все здание его загоревшихся надежд, Иуда сгорбился и съежился весь, словно от невыносимой тяжести.
Он переживал ощущения банкрота, неожиданно утратившего до копейки все внезапно приобретенное богатство. И сознание, что ему снова придется вернуться к прежней жизни, влачить жалкое существование, прямо лишало его всякого самообладания. Он судорожно впился пальцами в склокоченные волосы, до крови закусил губы и глухо стонал. Наконец, упал лицом на землю и долго лежал неподвижно. Солнце было уже высоко, когда Иуда встал с серым лицом и мутными, осовевшими глазами.
Он слышал отдаленный шум суетливого, полного праздничного шума города, бессмысленно смотрел на блиставшие на солнце высокие башни и мраморные дворцы, на залитую золотом крышу храма.
— Священники, — мелькнуло в его обезумевшем уме, — священники обязаны мне многим. — Он ожил при мысли, что ему удастся получить какое-нибудь скромное местечко, если не в Иерусалиме, то где-либо в синагоге, где он обретет спокойное существование и возможность двигаться дальше по ступеням иерархии.
Он не смел уже мечтать о внезапном возвышении и горько усмехался, видя, как он сам понижает свои собственные желания, в то же время где-то в тайниках его души теплилась слабая надежда, что он, может быть, получит нечто большее, чем предполагает…
Иуда поднялся, одернул свой изношенный плащ, увязал в узелок взятые из копилки деньги и лениво направился в город.
Но вспомнив по дороге подробно, как священники настаивали на смерти Иисуса, какую большую, по-видимому, опасность они усматривали для себя в лице учителя, как страшно они ненавидели его, Иуда креп духом и шел все проворнее, все более и более убеждаясь, что его, несомненно, ждет щедрая награда.
В таком настроении он пришел ко дворцу Анны. Дежурным привратником был в этот день Ионафан, тайный последователь Иисуса, хорошо знавший о предательстве Иуды. И хотя вера его в Иисуса сильно поколебалась после казни, он все-таки весьма недружелюбно встретил Иуду и сердито спросил его:
— Чего ты хочешь еще?
— Хочу видеться с твоим господином, у меня есть для него важное известие, — ответил Иуда, несколько ошеломленный таким приемом.
У Анны как раз были несколько членов синедриона и сам первосвященник, который от имени верховного судилища пришел выразить тестю благодарность за ловкую защиту дела Иисуса перед Пилатом: своей находчивостью Анна спас положение священников и снова вернул древний авторитет приговорам судилища.
Когда Ионафан доложил о приходе Иуды, Нефталим весело сказал:
— Есть тут и моя заслуга. Моя крепкая пощечина, данная этому пройдохе в нужный момент, немало помогла нам в деле ареста Иисуса. Чего еще хочет этот человек?
— Говорит, что принес важное известие.
— Спроси его, в чем дело, — приказал первосвященник.
— Пришел сообщить, что Иисус воскрес из мертвых, — сердито ответил Иуда, недовольный тем, что его не принимают лично.
Ионафан задрожал и в первый момент хотел утаить это известие, но испугался ответственности, да и само известие показалось ему слишком невероятным.
В сильном волнении вернулся он в залу и проговорил дрожащим голосом:
— Говорит, что Иисус воскрес из мертвых.
— Он так говорит, — раздался общий смех.
— Ловкий человек, — смеялся Анна. — Он хочет вторично выдать нам равви, но на этот раз добровольно.
— Я полагаю, что он добивается какой-нибудь награды. Можно дать ему отступного: такого рода люди могут всегда пригодиться, — заметил Каиафа.
— Я тоже думаю так, — подтвердил Датан и вынул пять сребреников.
Первосвященник вынул десять, другие по несколько, — А я даю один и то только ради ровного счета, больше не стоит, — дополнил сумму до тридцати Нефталим.
— А я, — пошутил Анна, — в память воскресения из мертвых дырявый кошелек, — он всыпал в кошелек сребреники и, давая их Ионафану, сказал:
— Дай ему это и скажи, чтобы не смел больше являться сюда, а со своей стороны можешь добавить ему несколько тумаков, если он будет жаловаться, что ему еще и этого мало.
— На тебе, подлый предатель, тридцать сребреников, и будь проклят, вложил в руку Иуды кошелек бледный от волнения Ионафан и, охваченный горем, что учителя больше нет в живых, он сильным ударом вытолкнул Иуду на улицу и запер ворота, Иуда зашатался и ухватился за стену, — И это все, ничего больше, — отчаянно гудело у него в голове. Одной рукой он судорожно сжимал кошелек, другой ухватился за грудь.
Тело его покрылось холодным потом, он чувствовал, что земля шатается у него под ногами, что он погружается в какое-то вязкое болото, которое тянет вниз его одеревеневшие ноги.

Глава 12

Апостолы сначала не верили Марии, что Иисус воскрес из мертвых и явился ей.
Бегали к гробнице, чтобы убедиться, но она была действительно пуста.
Первые прибежали Петр и Иоанн. Саваны без капли крови, разбросанные по гробнице, произвели на них потрясающее впечатление. Глубоко взволнованные, они целый день проблуждали за стенами Иерусалима, укрываясь в оврагах, а в сумерки украдкой пробрались в уединенный домик в предместье, принадлежавший кожевнику Эфраиму, где был назначен сборный пункт. Здесь они застали Варфоломея, Филиппа, Симона Киринеянина и Андрея, которым возбужденная Мария уже вторично рассказывала о своем видении.
Подробности рассказа Марии, ее искренность и энтузиазм, наконец, принесенные Матфеем новые версии о тех необыкновенных явлениях, которые видели другие женщины у гроба, — все это убедило их, что Иисус действительно воскрес.
Апостолов охватило странное, полутревожное, полуторжественное, мистическое настроение.
Двери были тщательно закрыты, затворы задвинуты из опасения внезапного нападения черни, возбужденной фарисеями против учеников. Все более глубокая тишина окружала домик со всех сторон, ибо с наступлением вечера шум города затихал. Было уже довольно поздно, когда Филипп осмелился, наконец, зажечь светильник, слабый огонек которого далеко не рассеивал таинственной темноты, притаившейся во всех углах комнаты.
Все невольно жались поближе к свету, никто не смел заговорить, и каждый шорох, каждый скрип возбуждали тревогу в сердцах, вызывали испуг и беспокойное ожидание, еще более усиливаемое нервным возбуждением Марии.
Она ежеминутно срывалась с места и, то смертельно бледная, то вся в огне, вслушивалась в каждый звук, в каждый шелест, а затем без сил падала на скамью, когда шум затихал.
Все вскочили, когда раздался громкий стук в двери.
— Кто там? — дрожащим голосом спросил Петр.
— Мы, — послышались голоса Иакова, сына Алфеева, и Левия, брата Иоаннова.
Они уже знали о воскресении Иисуса и рассказывали новые известия, вполне подтверждавшие слова Марии, Перебивая один другого, они взволнованно рассказывали о том, что случилось с ними сейчас по дороге. Когда они уже повернули в предместье, то мимо них прошел неслышным шагом, словно таинственная тень, какой-то прохожий и приветствовал их словом ‘шолом’, то есть мир, счастье. Они с удивлением ответили ему тем же и только потом вспомнили, что тон приветствия, голос и фигура этого прохожего поразительно напоминают учителя. Они немедленно вернулись на то самое место, но, конечно, там не нашли никого…
— Счастье, — повторила взволнованная Мария, — когда мы соберемся все вместе, он придет со счастьем.
— Не хватает только Фомы, — вздохнул Иоанн.
— Нет Иуды, — заметил Варфоломей. Раздался стук в дверь, и вошел Фома, видимо, чем-то расстроенный.
— Слышали…
— Иисус воскрес из мертвых, хорошо, что ты пришел, мы дожидаемся только Иуды…
— Что Иисус воскрес из мертвых — это мне уже говорили, но я поверю только тогда, когда увижу его собственными глазами. Но я знаю, что Иуда не придет, Иуда предал учителя, сообщил, где его можно найти… и вчера был еще раз у священников с известием, что он воскрес из мертвых… Это подлый человек…
— Не правда, — воскликнула Мария и поднялась бледная, как полотно, — ты повторяешь подлые сплетни. Иуда оказался мужественнее вас всех. Он первый уведомил меня о захвате учителя, он искал вас, чтобы спасти Иисуса. Вы все попрятались… Он призвал меня на помощь… У креста стоял до последней минуты… Ему первому сообщила я, что учитель воскрес из мертвых… Я побежала искать вас в одну сторону, а он в другую… Я знаю, где он спрятался, и приведу его сюда… Ты тяжко обидел его, Фома. Ты сомневаешься, что Иисус воскрес из мертвых, хотя я его собственными глазами видела, как вижу тебя сейчас, а веришь, что Иуда…
— Тише, тише, Мария, — успокаивали ее ученики.
— Как же мне не верить? Ионафан, слуга Анны, рассказал мне подробно все. Он вчера был дежурным, сам докладывал о нем священникам, сам вынес и отдал ему тридцать сребреников, которые дали ему в награду за помощь. Священники не поверили ему и смеялись над ним и добавили ему еще дырявый кошелек.
— Это их новая ложь, новая интрига, — раздражалась Мария, — оставайтесь здесь, а я знаю, где найти Иуду, и сама спрошу его, приведу сюда. Это ложь, ложь, — повторяла она возбужденно, стремительно отперла двери и выбежала на улицу.
Мария торопливо шла по опустевшим улицам города, заблудилась было сначала, но потом выбралась на верный путь. Она стремительно бежала под гору и остановилась только около хижины.
Иуды не было. Мария села и отдыхала. Ночь быстро проходила. Луна уже не светила, а только слегка мигала на синем своде небес, словно старая истертая маска. На востоке уже загорелся краешек горизонта чудесным бледно-зеленым цветом, — Рассвет, отчего он не возвращается? — беспокоилась Мария.
Она встала, обошла вокруг хижины, остановилась на краю обрыва и заглянула вниз.
В предрассветных сумерках на дне котловины ей бросились в глаза какие-то черные тени. Она рассмотрела, что это плащ Иуды. Быстро и ловко спустилась Мария по крутому обрыву и стала, как вкопанная, На камнях потока на боку, в луже крови лежал Иуда с разбитой головой, между бессильно повисшими руками виднелся дырявый кошелек и блестели рассыпавшиеся сребреники.
— Сребреники, — загудело в голове Марии.
Бледная, как привидение, она опустилась на колени и дрожащими руками стала собирать деньги и считать. Около разорванного кошелька оказалось четырнадцать, дальше покатилось еще три, потом нашлось еще семь. Остальные она долго не могла найти, искала упорно, пока, наконец, не заметила что-то в кровавой луже. Мария смело погрузила в нее руку и достала оттуда еще пять, не хватало только одного. Мария приподняла плащ, встряхнула его, поднимала окоченевшие руки и ноги, поворачивала разбитую голову мертвеца и, наконец, нашла последний сребреник в судорожно сжатых руках Иуды.
Некоторое время она держала в окровавленных руках кучку этих денег, которые, казалось, жгли ее руки, потом отскочила, задрожала, как лист, и бросила все в воду, на миг запенившуюся кровью.
Почти без памяти Мария склонилась над потоком и стала мыть в нем свои дрожащие руки, дикими глазами следя за тем, как вода окрашивалась кровью и уносила эту кровь вдаль. Когда исчезла последняя капля крови, она опустила голову и долго сидела неподвижно, думая о том, что позади нее лежит труп. Потом задрожала, повернулась и впилась в него горящим взглядом.
Эти руки, эти мертвые руки, когда-то мощные, обхватывали ее горевшее страстью напряженное тело. Эти руки, посинелые руки мертвеца, как стальной обруч, опоясывали ее талию и бедра… Эти губы, распухшие теперь, когда-то жарким властным поцелуем прижимались к ее пурпуровым губам… Эта голова, теперь разбитая, когда-то укрывалась в волнах ее волос… Это разбитое и искалеченное тело покоилось когда-то в ее объятиях.
— Предатель! — пронзила ее сознание ужасная мысль, и лицо Марии страдальчески задергалось, а глаза наполнились слезами. Уже без всякого отвращения она подошла к мертвецу, сняла с него плащ, разостлала на земле, нежно, как мать, окутала его этим плащом и ушла. Из груди ее вырвалось короткое рыдание, а из глаз выкатилось несколько слезинок.
Долго ходила она по улицам, пока, наконец, нашла дом Эфраима.
— Ну, что Иуда? — стали расспрашивать ее ученики.
— Не живет уже, — ответила она изменившимся голосом и устало опустилась на скамью.
Ученики долго молчали и вдруг испуганно переглянулись, заметив, что края ее рукавов в крови.
— Мария, — сурово заговорил Петр. — Что ты сделала с ним?
— Обернула его в плащ и оплакала, — угрюмо ответила она.
— Я не спрашиваю тебя, что было потом, но что раньше?
— Любила его, — ответила она тихо, и лицо ее помертвело, а глаза стали мутными и сонными.
С этих пор на некоторое время энтузиазм ее угас, хотя известия о появлении то тут, то там воскресшего Иисуса становились все чаще и чаще.
Видение Петра было довольно слабого характера. Далеко ярче был рассказ двух ревностных последователей Иисуса: Клеопы и Луки.
Они вдвоем шли в Эммаус и вспоминали о последних днях Иисуса и его муках. Вдруг к ним подошел неизвестный человек и спросил, о чем это так горячо они разговаривают. Когда они ему рассказали, как старейшины в Иерусалиме осудили и приговорили к смерти того, кто, по их мнению, мог спасти народ Израиля, что это было три дня тому назад, что женщины говорят, будто бы он воскрес из мертвых, что ученики действительно нашли пустой гроб, что тело учителя исчезло, — незнакомец стал расспрашивать их о различных подробностях, и оказалось из разговора, что он человек начитанный в Священном писании, хорошо изучил книги пророков и Моисея. Так разговаривая, они подошли к Эммаусу. Когда они пришли в Эммаус, незнакомец хотел идти дальше, но они упросили его остаться поужинать. И вот, по его манере ломать хлеб, по тому волнению, которое испытывали их сердца в общении с ним, они, увы, поняли, что это был учитель, лишь тогда, когда он уже ушел.
Мария слушала все эти рассказы с тихим спокойствием, но и с чувством горечи, что он не является ей. Он сказал ей: ‘Не прикасайся еще ко мне’, и она надеялась, что это ‘еще’ скоро минет, и плакала по ночам, что оно тянется так долго.
Постоянное пребывание среди учеников стало для нее чрезвычайно тягостным. Ее неприятно поражали их странное поведение и образ действий. Казалось, как будто бы воскресение из мертвых учителя было для них совершенно неубедительно.
Самовольно, не дожидаясь решения учителя, они избрали на место Иуды нового товарища. Одни из них хотели Иосифа, другие — Матфея, наконец, бросили жребий и счастье выпало на долю последнего.
Потом пошли споры о том, кто должен стоять во главе, и мнения вновь разделились. Сторонники Иоанна ссылались на ту симпатию, которую учитель постоянно высказывал Иоанну, а сторонники Петра — ссылались на его годы и на то, что Иисус назвал его камнем, на котором должна быть основана его церковь.
Спорящие стороны стали прибегать к Марии, мучили ее вопросами по делу, совершенно для нее не интересному, Допытывались у нее — учитель, приказывая уведомить учеников, не называл ли каких-либо имен и в каком порядке?
А когда она, измученная их приставаниями, отвечала коротко, что он назвал только одно имя — ее собственное и сказал ‘Мария’, — стали относиться к ней недоверчиво и сомневаться, чтобы учитель мог выделить так из всех них существо, как бы то ни было, много грешившее и вдобавок еще женщину, И постепенно ученики становились для нее все более и более чуждыми. Она все больше и больше отстранялась от них, и в конце концов ее охватило желание полного одиночества.
Придя к убеждению, что в уединении ей легче будет встретиться с учителем и сойтись с ним, она, не прощаясь ни с кем, решила уйти в пустыню. Но перед уходом ей захотелось еще раз пойти на гору Елеонскую и посмотреть, что делается в Вифании.
В усадьбе она нашла вырванные ворота, следы опустошения и попытки грабежа. На дворе лежал вытащенный из ее комнаты сундук, вор, испуганный ее приходом, не успел еще ничего унести.
Наверху лежал коричневый плащ, которым Иисус покрыл ее при первой встрече. Она осторожно вынула его и поцеловала, как реликвию, прижимаясь к нему лицом, губы ее задрожали, и щеки покраснели от прикосновения к жесткой ткани, потом отложила его в сторону.
Затем она достала измятую тунику цвета морской воды, в которой она была у Муция, с печальной улыбкой присматривалась к легкой, прозрачной материи, протканной серебряной ниткой, и бросила ее в огонь, туника сгорела в один миг.
Мария развернула полосы разноцветного тумана, тюлевые вуали, и, как некогда в безумном танце, так и теперь в том же самом порядке бросила их в огонь: сначала красную, которая покрывала ее плечи и грудь, потом лазурную, окутывавшую талию, затем зеленую, обвивавшую ее стройные ноги, розовые колени и белые бедра, наконец, радужное опоясание бедер. Ярким пламенем вспыхнули они на костре, который потом сразу погас.
Мария с грустной печалью смотрела на догоравший огонь, напрасно ища в пепле остатки этих прозрачных облаков.
Желтый шелковый пеплум, разорванный сладострастной рукой Иуды, она бросила в огонь, не глядя на него.
Напав на нитку жемчуга, которая была надета на ней во время пира у Деция, она некоторое время перебирала ее в руках, потом неожиданно разорвала с такой силой, что жемчужины рассыпались во все стороны по песку, словно град слез.
Затем Мария достала из сундука черное платье с широкими рукавами, с которым не было связано никаких воспоминаний, ибо она не носила его до сих пор совершенно, быстро сбросила с себя свое изорванное, постояла на солнце нагая, подняла вверх руки и надела тунику, скатившуюся по ее белому телу, словно поток лавы, Затем стала торопливо бросать в огонь остальные наряды: белый, крашенный пурпуром гиматион — дар Никодима, накидку, протканную цветами, воспоминание ночей, проведенных вместе с Гиллелем, связку пунцовых лент, скромный, но милый дар артиста-певца Тимона.
Наконец, она бросила в огонь пустой сундук, подняла с земли меч, схватила тыкву для воды и, словно преследуемая каким-то страшным вихрем, убежала из Вифании вверх по горе.
На вершине она остановилась и присела отдохнуть. Боязливо оглянувшись назад, она увидела султан дыма, который в тихом воздухе качался из стороны в сторону и извивался, словно хоругвь.
Мария смотрела на дым и испытывала впечатление, как будто бы что-то обугливается в ее душе, затем, когда дым исчез, она тяжело вздохнула, встала, закрыла лицо плащом и, обойдя стены Иерусалима, направилась на юг, в пустыню, избегая встречи в людьми.
Она миновала долину, полную пещер и ям — ужасных жилищ прокаженных, — и свернула в сторону, несколько на восток, на каменистую и пустынную тропинку.
Крутые и отвесные, словно стены, возвышались с обеих сторон угрюмые базальтовые скалы. Широкий овраг казался руинами, уцелевшими после какого-то страшного землетрясения. Среди этих рассадин ржавого цвета камней, расщелин гранита, кое-где, если можно так выразиться, последними отчаянными силами жизни пробивались стебли безлистного терновника, увядшего шиповника, карликовой иссохшей акации.
Проведя ночь под скалой, Мария на рассвете двинулась дальше и, несмотря на страшную жару, упорно шла вперед. Вскоре каменья и скалы стали реже и перед ней открылась широкая бесплодная низина, под ногами заскрипел песок, то плотный, твердый, точно камень, то сыпкий, кое-где вздувшийся волнами, Утомленная Мария присела и загляделась на расстилавшееся перед нею дикое пространство пустыни. Она заметила на этом сером фоне кое-где резкие неподвижные, продолговатые тени, ярко освещенные солнцем, отбрасываемые скалами, и кучки серых лишаев, верблюжьей травы. Где-то вдали, на горизонте поблескивала серебряная лента — то были горькие воды Мертвого моря. Выше в искрившемся от пыли воздухе синеватыми зигзагами, как бы покрытая сверху жемчужной массой, виднелась цепь Моавитских гор.
Мария съела последний хлеб, выпила согревшуюся воду, поспала немного и снова двинулась в путь. Около полудня она напала на скудный оазис, где было несколько неважных финиковых пальм и маленький ручеек, едва пробивавшийся в песке. Тут она несколько отдохнула и, боясь, что может встретиться с кем-нибудь, напрягая последние силы, все-таки пошла вперед. Вскоре она наткнулась на меловую скалу с довольно обширным и глубоким гротом, здесь она почувствовала себя в безопасности, разостлала свой плащ и моментально заснула тяжелым сном.
Опасения Марии были совершенно напрасны. Караваны, идущие из Аравии, направлялись обычно более на запад, а рабочие, добывавшие асфальт из Мертвого моря, потом тянули его бечевой на лодках до истоков Иордана. Оазис, найденный ею, находился далеко в стороне, отсюда начиналась уже сожженная Господними молниями, проклятая Богом, избегаемая людьми коричневая, словно пропитанная кровью, засыпанная пеплом смерти земля Содомская.
И в этой-то суровой пустыне началась для Марии какая-то неведомая, экзотическая, полная фантасмагорий жизнь, Пламенное стремление соединиться со своим святым возлюбленным, чувство, сначала нежное, сердечное и трогательное, постепенно превратилось в любовную тоску, в нервирующее напряжение постоянного ожидания. Днем солнце загоняло ее в пещеру, где она лежала заспанная, без сознания, лениво глядя на безграничную, искрящуюся пустыню. На закате, когда косые лучи солнца заливали ее пещеру розовым светом, она пробуждалась, и по мере наступления сумерек ее начинало охватывать все большее беспокойство. Она срывалась тогда с места, выходила из пещеры и шла, как лунатик, вперед по разогревшимся за день серым пескам, протягивая в глубину ночи жадные, ищущие руки.
— Христос, мой возлюбленный учитель! — вырывался из ее уст молитвенный шепот.
Иногда она видела вдали мелькающую тень, летела, как безумная, вперед и хватала в объятия пустоту.
И пред ее широко раскрытыми глазами снова расстилалась пустыня, а вдали снова, во мраке, являлся он — тот же самый.
Она неутомимо бежала вслед за ним, не будучи в силах ни догнать его, ни упустить из виду, наконец, совершенно обессиленная, падала лицом на песок и тешилась иллюзиями, что она целует запекшимися устами его следы. И так долго лежала она в сладостном упоении, испытывая впечатление, что он сам приближается к ней. Ей казалось, что она слышит шелест его шагов, и сердце ее замирало, дрожали жилки на висках, вздрагивала грудь, сжимались плечи, а вдоль спины пробегала то холодная дрожь, то жаркий пламень. Она падала, боясь пошевельнуться, замирая от наслаждения, пока, наконец, не теряла сознание и долгое время лежала без памяти. Очнувшись, она никак не могла себе уяснить, что с ней было, чувствовала только, что нервы ее напряжены, как струны, голова горит, а внутри пылает огненная рана.
После таких ночей она переставала думать об учителе, в ней исчезало всякое представление о его земном существовании, и в то же время ее начинали мучить чувственные видения. Вся подавленная страсть вспыхивала огнем, возмущались чувственные инстинкты, и Мария впадала в какое-то дикое, хищно-возбужденное состояние, становилась дьявольски прекрасной.
Со временем одежда ее износилась, истлела совершенно. Кожа на теле от жары пустыни стала золотистого цвета, загорела, роскошные длинные волосы до такой степени пропитались солнечными лучами, что ее прекрасная нагота казалась залитой лавой огня.
Она несколько похудела, но благодаря этому тело ее стало как бы более крепким и стройным, движение более гибким, а походка легкой и эластичной, напоминавшей походку леопарда.
Красота ее, несколько одичавшая, казалась еще более неотразимой благодаря странному, порывистому взгляду расширенных темно-синих зрачков, экстатическому выражению лица и скорбной складке губ. На ее красивом лбу появилась новая, едва заметная морщинка, выступавшая особенно ясно в моменты страдания и возбуждения, когда ее начинали преследовать грешные видения сладострастного прошлого.
Чаще всего такие видения посещали ее во время новолуния.
Звонкая тишина пустыни наполнялась тогда звуками инструментов. Нежно звучали арфы, переливались кифары, пели флейты, раздавались веселые звуки тамбуринов, барабанов, им вторили тимпанионы, и перед гротом в венках из роз, с вплетенными в кудри листьями проносились веселые, пляшущие вакханки, ударяя в тирсы и бубны, высоко вскидывая ноги и восклицая: ‘Эвоэ, Вакх!’
В жилах Марии кровь начинала кружиться быстрее, в такт пляске, и, вторя стуку кастаньет, билось сердце и пульс в висках, Наконец, дикая пляска захватывала и ее, нагое тело лежащей Марии вздрагивало на песке, словно увлеченное танцем.
Все громче и громче звучали тамбурины, стонали струны и все пронзительнее свистели дудки и свирели сатиров, пробегали толпы косматых фавнов, звучно целовали вакханок, и танец превращался в распущенную оргию.
Мария горящими глазами смотрела на сладострастные сцены, грудь ее высоко вздымалась, раскрывались страстные губы, туманом застилало глаза.
И вдруг все менялось.
Медленно затихала музыка, превращаясь в свет, который постепенно пурпуровым огнем заливал пещеру.
Грот превращался в роскошный кубикулум Муция. Вспыхивали лампы по углам, на потолке виднелась уносимая голубями блестящая колесница чудно прекрасной Афродиты, и на всех стенах изображены были летящие купидоны с золотыми стрелами в руках. И Марии казалось, что она лежит на прекрасном ложе в ожидании изящного римлянина. Он появлялся белый, стройный, мускулистый и склонялся над ней, дабы обнять ее, но рядом с ним являлся Иуда, и четыре руки начина ли бороться за ее тело. Они отнимали друг у друга ее красоту, рвали грудь, ломали колени, хватали бедра. И наконец, когда она со страшными усилиями отталкивала их от себя, они продолжали бороться, катаясь по песку, а она жадно смотрела на их напряженные от борьбы мускулы и тела.
Внезапно Муций исчезал, оставался Иуда — победитель, прижимался устами к ее устам, но губы его были холодные, мертвые, лицо было лицом позеленевшего трупа, а из разбитого черепа лилась прогнившая черная кровь.
Мария вскакивала с земли с истерическим криком и замечала, что никого нет, что перед ней расстилается безграничная пустыня и лишь бродят по ней какие-то тени. Она не видит их, но чувствует, что они таятся неподалеку, подкрадываются к ней.
Однажды этот страх превратился в панический ужас, когда она услыхала протяжные боязливые стоны и увидала тихо бегущие тени. То были шакалы. Впереди бежал один, затем четыре, а потом два. Низко опустив голову, они забежали вперед, остановились и присели перед ней полукругом. Мария испугалась, сердце ее замерло, волосы стали дыбом.
Острые морды демонов, казалось, хихикали беззвучно, насмешливо, а вздрагивающие ноздри вливали в себя ее запах, обнюхивали ее, как свою близкую и верную добычу. Кровь застыла у Марии в жилах, и, почти теряя сознание от ужаса, она одеревеневшей рукой потянулась за мечом, судорожно вцепилась в рукоять обеими руками и с диким криком стала размахивать им направо и налево.
Звери пугливо убежали, Мария побежала за ними вдогонку, пока ноги ее не споткнулись, и она в обмороке упала на землю.
С тех пор, боясь, что звери преградят ей выход, она уже больше не возвращалась в пещеру. Дни она проводила, укрываясь под скалой, а ночи под искрившимися звездами, бледным небом, с мечом в руках, стараясь не спать. Но однажды, когда она крепко заснула, крепче, нежели обычно, то, проснувшись на рассвете, увидела огромный прекрасный город. Мария пристально смотрела вдаль, на сияющие фантастические, словно из жемчужной массы построенные здания, крытые золотом крыши, стройные колонны и высокие башни. Как очарованная, она встала и направилась навстречу чудному видению, Но по мере ее приближения здания стали качаться и исчезать, колонны рассеиваться и лишь одни золотистые крыши некоторое время висели в воздухе, лишенные стен, а потом и они рассеялись, словно туман.
Мария очутилась на берегу пустынного Мертвого моря.
По скользкому и палящему песку, по теням развалин городов, мелькающих в глубинах вод, по множеству как бы разбросанных вокруг плодов, на вид съедобных, а на самом деле рассыпавшихся в руках, она теперь только поняла, что провела целые годы в проклятой Богом, смрадной и разрушенной Содомской земле.
С ужасом смотрела она на многогранную от лучей солнца поверхность волн, по которым плавали громады почерневших трупов, сожженных чувственным пламенем, изуродованных насильственной смертью женщин и мужчин, сплетенных то с туловищами животных, то между собой, в судорогах неестественных наслаждений.
Смертельно бледная, Мария смотрела на это ужасающее безумие новых, не испытанных ею грехов. Ноздри ее задрожали, блеснули сжатые зубы, а на лбу появилась мрачная складка.
Она водила вокруг воспаленными глазами и вдруг увидала колыхавшийся на волнах огромный черный крест, который то поднимался вверх, то погружался в волны.
— Иисусе, — крикнула Мария и бросилась в воду, но словно какой-то вихрь выбросил ее из пучины и бросил обратно на берег.
Не успела она протереть залитые соленой водой глаза, как крест исчез и дальше колыхались на волнах лишь остатки отверженных, как бы стремясь воскреснуть и вновь сгореть в адском огне наслаждения.
В ужасе Мария повернулась и ушла, не оглядываясь. Высоко поднявшееся солнце припекало ее раздраженную, изъеденную соленым купаньем, кожу.
С тех пор видения креста стали преследовать ее все чаще и чаще. Он виднелся перед нею на горизонте и в ясные дни, и ночью, вырастая среди песков пустыни. Это уже были галлюцинации не только зрения, но и осязания.
Когда она подползала к его подножию, то ощущала, что обнимает твердое дерево и вновь переживает те же чувства, что и на Голгофе. Иногда он ускользал у нее из рук и уносился вверх… Тогда она падала навзничь, и часто крест опускался вниз, становился меньше и ложился на нее. Придавленная тяжестью, чувствуя, как ее царапают сучки, ранят гвозди, она испытывала спазмы страдания, почти граничившие с наслаждением.
От пламени этой муки как бы высохло тело ее, переставало чувствовать физические потребности, она не испытывала ни голода, ни жажды, прекратились даже обычные ежемесячные женские недомогания, Зато вскоре на руках и на ногах ее выступили горящие пятна, а под левой грудью появилась красная полоса.
В полнолуние стигматы эти открывались и из них текла кровь, Мария упивалась этой кровью и испытывала чувство, что это не ее кровь, но кровь тех святых ран, к которым припадала она, когда сняли с креста возлюбленное тело учителя.
Растроганная до глубины души этой милостью, проникнутая мистической дрожью, она то нежно, то пламенно целовала свои руки, подносила к губам залитые кровью ноги и рыдала от горя, что никак нельзя коснуться губами той раны, которая находилась под грудью и где билась живая кровь его сердца.
Когда раны подсыхали и приходило сладкое бессилие, Мария испытывала впечатление лежащих на ногах и руках горящих угольев. Ощущение это доводило ее до припадков истерических рыданий, диких стонов и эпилептических судорог.
Совершенно неожиданно она нашла лекарство против подобного состояния, чрезвычайно нарушавшего ее издерганные нервы. Она садилась на пороге пещеры, брала в руки меч, подставляла его под лучи солнца и смотрела пристально на блестящую сталь. Через некоторое время меч начинал казаться ей глубокой и тихой тенью пруда, постепенно замирали все болезненные ощущения, и Мария засыпала. Просыпаясь к вечеру, она проводила потом ночь в каком-то сонном, отупелом состоянии.
Но однажды она проснулась в ясный полдень, сначала смотрела, ничего не понимая, меч выскользнул у нее из рук, Мария стремительно вскочила и, защищаясь руками, словно кого-то отталкивая, с ужасом отступила в пещеру.
Стоявшие перед ней люди тоже испуганно отступили назад. Их было трое: галилеянин Тимофей, грек Стефан — прежние ученики и искренне обратившийся к Христу Никодим, теперь уже в сане диакона.
Посланные Павлом из Тарса, чтобы возвестить Евангелие народам Аравии и Идумеи, они заблудились и, привлеченные оазисом, подошли к пещере.
Никодим пристально смотрел некоторое время, а потом вскрикнул:
— Во имя Бога нашего, ведь это Мария из Магдалы, Христова женщина, Он подбежал, схватил ее за руку и взволнованно говорил:
— Мария, разве ты меня не узнаешь? Я Никодим, помнишь… Не бойся нас, мы все христиане, слуги твоего учителя и приветствуем тебя во имя Господне.
Он сделал над ней знак креста, Мария дрожала, как в лихорадке, речь людская, которой она не слыхала уже столько лет, пугала ее, слова Никодима гудели у нее в голове, как бессодержательные звуки.
— Отойдите, — обратился Никодим к своим спутникам, — она стыдится вас потому, что нагая, меня не будет стыдиться, ибо я уже видел ее такой.
А когда смущенные его замечанием ученики, которые действительно любовались красотой Марии, отошли, Никодим сердечно заговорил:
— Мария, вспомни, что я подарил тебе пурпуровый гиматион и перстень, помнишь, с желтым топазом, словно глаз тигра… Ведь я приходил в Вифанию предостеречь учителя. Я защищал его в синедрионе и советовал тебе использовать свои связи, чтобы повлиять на Пилата… Мы стояли рядом с тобой у креста и у гроба… Потом до меня дошла весть, что тебе первой он явился и открыл свою божественную силу… Ты исчезла бесследно — все были уверены, что ты умерла… Но теперь ты стоишь передо мной живая, здоровая, по неизреченной милости учителя, словно забальзамированная, по-прежнему молодая и прекрасная. Мария, ты должна идти с нами, ты по-прежнему предана ему душой. Ты должна идти с нами, дабы прославлять его, как мы, а твой голос и свидетельство твое будет дороже многих других.
Никодим остановился, увидав, как тупые, словно затканные паутиной глаза Марии медленно проясняются, мертвенно-бледное, белое, как снег, лицо приобретает живой цвет. В голове Марии стали просыпаться, по-видимому, неясные воспоминания и, когда Никодим спросил еще раз:
— Узнаешь меня?
— Узнаю, — прошептала она и бессильно опустилась на песок.
Никодим укрыл ее плащом, заставил ее выпить немного воды с вином и съесть сушеного винограда, а затем призвал учеников.
— Мы вернемся назад в Дамаск. Встреча с Марией настолько важна для дела, что надо уведомить об этом апостола. Переждем жару в этой пещере, а под вечер двинемся.
Он велел ученикам разостлать свои плащи, уложил на них Марию и нежно сказал:
— Выспись, путь далек, мы тоже отдохнем.
Вскоре все уснули.
Мария была, как в лихорадке, металась и бредила. По отрывистым словам, вырывавшимся у нее из уст, видно было, что на нее нахлынули воспоминания прошлого… Она повторяла имена матери, Марфы, Лазаря, звала их к себе ласкательными, уменьшительными именами. Иногда нежная улыбка появлялась у нее на губах.
Постепенно она успокоилась, волосы золотистой волной окутали ее всю, и она спокойно уснула.
— Вставай, Мария, — услыхала она на закате голос Никодима, — пора уже двигаться в путь. По песку пустыни пойдешь босиком, ибо ножки твои в наших сандалиях были бы как в лодках. Оденешься в мой плащ, а потом мы купим тебе одежду и обувь.
Мария вздрогнула, села и долго смотрела на Никодима, как будто бы снова его узнала.
— Никодим, оставь меня здесь, тут мне хорошо… у меня нет сил возвращаться к суете и шуму мира.
— Мария, — резко прервал ее Никодим, — и ты, ты это говоришь, ты, возлюбленная учителя, ты хочешь отклониться от его дела! Ты не знаешь, что творится на свете. Я повторяю тебе, что посев учителя растет, с трудом разрастается среди народа израильского, но зато роскошно принялся среди язычников. Общины во славу его существуют во всех концах земли…
— Как это его? Разве он является в этих общинах? — оживилась Мария.
— Будто бы видят его некоторые… так говорят, по крайней мере, — Что, в обычном своем виде или как слабый дух? — и она возбужденно смотрела ему в глаза. — Я не знаю, сам я его не видел, но апостол наш слышал его голос.
Мария тихо вздохнула, закуталась в плащ и пошла вперед.
На западе догорало темно-красное солнце в веере ярких лучей, и волосы Марии, падавшие вдоль плаща, казалось, горели в этом огне.
— Эта женщина светит нам, как огненный столп Моисея, когда он вел свой народ из Египта, — заметил Тимофей.
— Она выглядит, как богиня Эос, — сказал грек.
— Нет никаких богинь, а есть только один вечный Бог и сын его Христос, серьезно упрекнул его Никодим.
— Я только так, для сравнения, — оправдывался Стефан.
Между тем солнце неожиданно зашло, как бы скатилось в пропасть. Пустыня на миг погасла, потемнела, а затем быстро опять засияла, освещенная луной.
— Хорошо будет идти, Селена вся выплыла из океана, а вчера еще она смотрела на нас боком. Это прекрасная, больная от любви к убегающему от нее солнцу дочь Гипериона, — говорил Стефан.
Никодим поморщился, недовольный тем, что его замечания проходят втуне и Стефан, хотя уже давно принявший крещение и ревностный последователь Христа, все никак не может избавиться от воспоминаний старой веры в божества.
Тимофей тоже огорченно посмотрел на него, ни, видя, что диакон не говорит ничего, промолчал.
Они старались не отставать от Марии, которая шла быстро и не оглядываясь, как будто бы она была одна. И вдруг среди тишины пустыни они услыхали ее проникновенный шепот, нежные слова и звонкие поцелуи, которыми она покрывала свои руки.
Встревоженные ее странным состоянием, они подошли ближе и заметили, что после нее остаются на песке маленькие сырые следы. Никодим наклонился и увидел, что это кровь.
— Мария, стой. Ты, вероятно, наступила на острый камень, сядь, мы посмотрим твои ноги.
Но она шла, не останавливаясь, словно охваченная неведомой силой, когда же ученики догнали ее и остановили, то она окинула их непонимающим взглядом, губы ее жалобно задрожали.
— Идите, идите, — говорила она, и прижала к устам полные крови руки. Плащ скатился с плеч, и спутники ее с ужасом увидели, что левая грудь Марии несколько обвисла и вся в крови, которая струей катилась на бедра.
— Что с тобой, Мария? — воскликнул испуганный Никодим, сорвал с себя полотняную тунику и стал рвать ее на полосы, чтобы перевязать раны.
Но Мария вырвалась у него из рук, — Не трогай меня, — проговорила она поспешно, — не видишь разве, что это не мои, а возлюбленного учителя моего раны, что это течет не моя, но его сладкая кровь, — и глаза ее стали тихими, ясными, а лицо приняло небесное выражение.
Никодим стоял, точно в столбняке, а потом побледнел, упал на колени и, воздымая руки к небу, заговорил в экстазе:
— Воистину правду говорит эта святая женщина, такие же раны были у него, когда мы сняли его с креста.
Испуганные ученики упали лицом вниз, а Мария равнодушно посмотрела на них, отвернулась и пошла дальше.
Она уже отошла довольно далеко, когда ученики поднялись и робко, тревожно осмелились взглянуть на изменившееся лицо диакона. Долго продолжалось общее молчание, наконец, задумавшийся Никодим очнулся, беспомощно развел руками и сказал:
— Что делать теперь, ведь непристойно, чтобы эта святая кровь лилась на публичных дорогах.
Переждем в Энегдале, может быть, это пройдет, — предложил Тимофей.
— Допустим, что да, ибо ведь этого не было, когда мы ее нашли. Что делать покамест?
— Я, — вмешался наблюдательный грек, — заметил и раньше на ее ногах огненно-красные пятна, но они были сухие. Это Селена, которая поднимает по ночам лунатиков, открыла ее раны.
— Возможно, но как же оставить эту кровь здесь, где ее могут кощунственно топтать безбожные люди и грязнить шакалы?
— Засыпать, — придумал находчивый Стефан.
— Хороший совет, — согласился Никодим. И все трое, набрав в полы песку, осторожно шли вслед за Марией, сосредоточенно, благоговейно и старательно засыпая все кровавые ее следы, дабы их не профанировали люди.

Глава 13

В Энегдале в убогом домике ткача Натана, в отдельной комнате, Мария пролежала три дня. На четвертый день раны ее подсохли, и на следующий решено было отправиться в путь.
Никто не смел тревожить ее там, один только Никодим от времени до времени заглядывал к ней и видел, что пища остается нетронутой и что она постоянно бредит и находится в восторженном состоянии.
Набожный Натан и его семья просили, чтобы им разрешили разрезать на части и раздать среди верных окровавленную простыню, на которой лежала Мария, но Никодим не решился им это позволить.
Простыню он сам сжег, пепел всыпал в новый и еще не бывший в употреблении кувшин, затем велел все это глубоко закопать и привалить камнем.
Две вдовы осторожно обмыли тело Марии, умастили маслами, расчесали ее спутанные волосы, заплели их в косы и, как золотой короной, увенчали ее голову. Никодим привез из Текоа хорошее темно-голубое платье и вуаль на голову. В глубоком убеждении, что ей не подобает ходить пешком, он нанял для нее мула.
Под вечер, сделав значительный крюк, чтобы обойти Иерусалим, где священники преследовали христиан и пали мученической смертью первые жертвы, они направились вдоль Иордана, перешли на другую сторону по мосту Сестер Иакова и повернули на восток, в Дамаск.
Никодим запретил ученикам говорить, кто такая Мария.
Будучи ярым сторонником апостола Павла, тогда еще не признаваемого многими, Никодим понимал, что авторитет Павла значительно усилится, когда рядом с ним будет любимая учителем, со следами его ран, Христова женщина. Боясь, что противники Павла по дороге отнимут у него это сокровище, он на ночлегах у верных выдавал ее за сестру свою, Магдалину.
Но ее поразительная красота, необычное поведение, образ действий и то невольное почтение, какое выказывали ей и сам диакон, и его ученики, давали повод думать всем, что это вовсе не обыкновенная сестра, Ее любопытный смелый взгляд, совершенно лишенный свойственной женщинам скромности, неумеренность в еде и пище и какое-то небрежное равнодушие к вопросам веры — производили сильное и тревожное впечатление.
Молча, не благодаря никого и ни за что, она садилась на мула и, не заботясь ни о диаконе, ни о его спутниках, как будто бы это были ее слуги, не прощаясь ни с кем, покидала гостеприимные дома.
Первые дни она не обменялась ни одним словом со своими спутниками. От времени до времени она только приподнимала вуаль и осматривала сожженный солнцем, напоминавший ей пустыню край Гавлонитов. Только тогда, когда они миновали эту убогую полосу Сирии, когда стали видны прекрасная вершина горы Гермон со снегом, белевшим в котловинах, мягкие склоны Антиливана и долина реки Фаррар, утопавшая в зелени виноградников, оливковых рощ, персиковых и сливовых садов, — Мария как бы очнулась.
Она внимательно взглянула на Никодима и, любуясь его резким красивым профилем, сказала:
— Ты значительно постарел.
А потом, оглянувшись на Стефана, заметила:
— Этот, должно быть, грек и, вероятно, певец, — Поет покаянные псалмы и гимны, — ответил Никодим.
— Покаянные — жаль. Помнишь Тимона, тот умел слагать прекрасные, нежные, шаловливые песенки, украшал ими пиры, я любила его слушать.
— Помню, — вздохнул диакон, огорченный тем, что их первая беседа принимает весьма светский характер.
— Ты также умел говорить пламенно и увлекательно, хотя не так, как Саул. Его гимны, когда он славил мою красоту, горели огнем. Какие-то чары таились в струнах его цитры. Слушая Саула, заржало бы даже это противное, лишенное пола животное, — ударила Мария по шее мула.
Она протянула вперед руки и заговорила звонким вибрирующим голосом:
— Видишь, как чудесно цветет этот прекрасный край. Мне хотелось бы окунуться в эту зелень, побегать по этим садам, как некогда, — и возбужденная, глядя на Никодима блестящими глазами, она стала говорить нервно и быстро:
— Вы силой увели меня из пустыни, не мой будет, но ваш грех, ваш, ваш! Вы ничего не знаете, что творится со мной, и даже я сама не знаю. Зачем вы забрали меня оттуда…
Дай мне этот прут, — она вырвала тростник из рук диакона и с диким, ожесточенным выражением бледного лица стала неистово стегать мула, пока он не понесся вскачь. Обвитая золотистыми облаками пыли, она безумно мчалась вперед и вдруг исчезла из глаз.
— Упала, — воскликнули испуганные ученики и побежали вперед.
Они нашли Марию на лугу, мул щипал траву неподалеку. Думая, что она в обмороке, бросились к ней.
— Оставьте меня, дайте мне полежать и упиться землей, пусть она охладит огонь моих костей.
Мрачная складка прорезала ее лоб, дрожь пронизала все ее тело. Мария перевернулась, прижалась лицом к высокой траве и долго лежала так, потом встала и, увидав их, вновь вспылила,
— Что вам надо?.. Ага… Хорошо… Идемте… Когда ж, наконец, будет этот проклятый Дамаск?
— Недалеко, уже видно, — ответил ей Стефан.
— Тимофей уже, должно быть, давно там, — заметил, чтобы сказать что-нибудь, Никодим, встревоженный состоянием Марии.
Он помог ей сесть на мула, и вскоре они въехали в прекрасную, украшенную колоннами, тянувшуюся с запада на восток длиной в пять стадий и шириной в двадцать четыре римских шага прямую улицу богатого города, которым управлял эмир арабский, наместник короля Наватского Арета.
Огромное движение яркой нарядной толпы, шум, говор, суета, где-то звучащая музыка — вся эта жизнь, освещенная ярким солнцем, ударила в голову Марии, словно бокал выпитого вина.
Загорелась в ней кровь, заблистали глаза, задрожали ноздри, ей захотелось сорвать с головы вуаль, соскочить с мула и, танцуя, смешаться с веселой толпой.
Между тем Никодим свернул в тихую боковую уличку, велел ей сойти с мула и ввел ее в обширную и мрачную комнату, где на скамейке у стены сидело несколько неизвестных ей мужчин.
Когда она вошла, они встали, приветствовали Никодима и стали с любопытством присматриваться к Марии. Мария смущенно присела на указанное ей место и сразу угасла.
Из-за прибытия Марии в комнате собрались наиболее уважаемые старейшины общины, ближайшие друзья и сторонники Павла. Они вполголоса переговаривались между собой, от времени до времени робко поглядывая на закрытые темной занавеской двери, откуда слышался все время как бы проникновенный шепот, прерываемый глухими стонами.
Мария почувствовала себя как-то чуждо, печально и скверно среди этих людей, гораздо более одинокой, чем в пустыне, и ее охватила глубокая скорбь о покинутой тишине и уединении.
Вдруг занавеска раздвинулась, все встали, невольно встала и она. На пороге появился мужчина невысокого роста, крепкий, пожилой, с широкими плечами, согнутыми в дугу ногами и лысой квадратной головой. На удивительно бледном лице, окрашенном густой бородой, особенно резко бросался в глаза длинный горбатый нос и большие черные глаза, проницательно смотревшие из-под нахмуренных бровей.
Это был апостол Павел. Он быстро подошел к Марии, схватил ее за руку и, повернув ладони, осмотрел красные пятна, взглянул на стигматы ног и, без церемонии подняв высоко, до самой груди, с левой стороны платье, окинул взглядом яркую полосу на боку и воскликнул:
— Воистину — все.
Мария, обнаженная так неожиданно, вспыхнула, вырвалась у него из рук и торопливо опустила платье.
А он сурово посмотрел на нее и сказал:
— Обнажали тебя многие мужи из жадности к красоте твоей и ласкам твоим — и ты не стыдилась, чего же ты стыдишься теперь, когда тебя обнажает апостол, чтобы видеть знаки Христовы?
— Я тебя не знаю, ты не был среди двенадцати, — порывисто ответила Мария, бледная от гнева и волнения.
Присутствующие испугались. Мария задела самое больное место апостола.
В глубоких глазах Павла загорелся огонь.
— Я не был среди двенадцати. И не хожу к ним, и ничего не взял от них. Не выбирали они меня, как Матфея, но сам Иисус Христос избрал меня, призвал, крестил меня с неба огнем своим раньше, чем облил меня водой смертный человек.
Разве я не апостол? — обратился он со стремительным вопросом ко всем стоявшим в зале.
— Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего. Не мое ли дело вы во Господе? Против меня говорят многие… Говорят, что я не работаю… Какой воин служит когда-либо на своем содержании? Кто, пася стада, не ест молока от стада?.. И если другие имеют у вас власть, не паче ли я?.. Разве я не имею власти иметь спутницей жену, сестру, как и прочие апостолы и братья Господни и Петр?..
Голос его гремел.
— Если для других я не апостол, то для вас апостол, ибо печать моего апостольства — вы во Господе… Таков мой ответ осуждающим меня, — проговорил он гордо, затем, подняв вверх дрожащие от волнения руки, стал кричать:
— Я этой самой рукой, обрызганной кровью святого Стефана, имею право судить мир и людей, и ангелов…
Я преследовал христианские общины, предавал в темницы мужчин и женщин, грешил… А ты, ты, — обратился он к Марии, — разве не грешила? И, однако, обращена была к сердцу Христа и царству его, как и я, той же самой силой любви, которая все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит и никогда не перестает — ибо любовь есть…
Он прервал, пробежал несколько раз по комнате и среди общей тишины, став перед Марией, спросил ее резко:
— Отчего ты ушла от дела Господня в пустыню?
— Я хотела в одиночестве слиться с моим возлюбленным, — дрожащим голосом промолвила Мария.
— И являлся он тебе в телесном виде?
— Нет… только как тень, — прошептала она жалобно.
— А откуда у тебя эти раны?
— От креста, который ложился на меня…
— Вероятно, ты испытывала искушение сатаны, который подбивает пустынников на страшные, темные дела?
— Да.
Павел задумался… встряхнул головой и сказал мрачно:
— Страшно ядовито это жало плоти, врожденное в нашей крови, тяжела эта борьба с телом… ты, должно быть, от нее сильно страдала, и поэтому я не обвиняю тебя, ибо мы знаем, что закон духовен, а я телесен, предан греху. Я нахожу удовольствие в законе Божием по внутреннему человеку, но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона телесного. И если же я делаю, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех. Слаб и ничтожен человек… — он вздохнул и прошелся по комнате.
— Слугами Христовыми являются и иные, но больше всех я, много раз бывший в путешествии, в опасности на реках, в опасности от разбойников, в опасности от единомышленников, в опасности в городе, в опасности от язычников, в опасности в пустыне, в опасности на море, в опасности между лжебратьями… в труде и в изнурении, часто в бдении, в голоде и жажде, часто в посте, на стуже и в наготе… Кроме посторонних злоключений, у меня ежедневное стечение людей, забота о всех церквах…
Кто болеет, а я не болею… И если должно мне хвалиться, то буду хвалиться немощью моей. Бог и Отец Господа нашего Иисуса Христа, благословенный вовеки, знает, что я не лгу…
Но самим собою хвалиться я не буду, а только усердием моим, и чтобы я не превозносился, дано мне жало в плоть, ангел сатаны удручает меня, чтобы я не превозносился. Я дошел до неразумия, хвалясь — вы меня к сему принудили, дабы показать вам, что у меня ни в чем нет недостатка против высших апостолов, хотя я и ничто. Он остановился перед Марией.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать восемь…
Он стал пристально оглядывать ее.
— Ты выглядишь моложе и прекрасна. Я против молодых диаконш и вдов в церквах, ибо они, впадая в роскошь, в противность Христу, шествуют вослед сатане, ищут в братьях тела. Я предпочитаю, чтобы они открыто вступали в брак, рождали детей, управляли домом… А так, будучи праздны, приучаются ходить по домам и бывают не только праздны, но и болтливы, любопытны и говорят, чего не должно. Но тебе позволяю… Не только назначу тебя диаконисой, ты будешь иметь голос в церквах, коль скоро захочешь говорить духом и пророчествовать… Поедешь в Марсель с Филоном… Это важная община, которая распадается… Сказки, сомнения, выводы беспочвенного разума, которые приносят гораздо больше споров и распрей, нежели устраивают дело, — разрастаются там, как репейник… Я сам не могу, должен идти в Антиохию, соединиться с Варнавой. Ты поедешь в Марсель, под начало настоятеля Максимина и старших диаконов, дабы они обратили тебя в очаг, возбуждающий веру и ревность в обращенных.
— Господин, — заговорила Мария, заикаясь, — отпусти меня… я не для людей. Я вся Господа, учителя моего, — просила она раздирающим голосом, вся в слезах.
— Я сказал раз, — гневно нахмурился Павел.
— Отвести ее к женщинам, пусть оденут ее, как следует, и соберут в дорогу, — приказал он деспотически, Симон и Тимофей взяли Марию под руки и увели ее в другую комнату, где ее ожидали весьма заинтересованные и в то же время встревоженные ее удивительной красотой сестры апостольские.

* * *

Церковь в Марселе была не особенно многочисленна. Но, принимая во внимание приморское положение города, который быстро разрастался и привлекал к себе пришельцев из различных стран, — это был весьма важный пункт.
Основанная здесь по инициативе Павла христианская община не встречала никаких препятствий к своему развитию, ибо жена начальника римского гарнизона Корнелия, набожная и влиятельная Клавдия, очарованная новым учением, приняла ее под свое попечение, и по ее просьбе позволено было христианам выстроить за городом род монастыря с кельями для старейшин и обширной залой для молитвенных собраний. Благодаря разнообразным элементам, входившим в общину, она была одной из самых беспокойных и доставляла Павлу немало хлопот. Принадлежали к этой церкви туземцы, галлы, греки, евреи, славяне-рабы, немного римского плебса, германцы — и каждый из них вносил сюда свои суеверия, остатки прежних языческих верований, свой способ понимания нового учения.
Да притом еще настоятель Максимин, человек, склонный к резонерству, стараясь внести порядок, прибегнул к способу, менее всего подходящему, пытаясь утвердить единство веры при помощи логических выводов, такая система, разрушая первоначальный энтузиазм, создавала почву, весьма удобную для всякого рода ереси. Слушатели его, развивая дальше начатые рассуждения, доходили до весьма крайних и часто очень греховных выводов.
Следуя изречению ‘Если тебя соблазняет глаз твой, вырви его’, — некоторые стали оскоплять себя, другие, напротив, общность имущества старались обратить на все. И напрасно как против распущенности, так и против крайнего аскетизма Павел писал одно послание за другим.
‘Но во избежание блуда каждый имей свою жену, каждая имей своего мужа. Если не могут воздержаться, пусть вступают в брак, ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться, — напрасно писал он. — Если же кто почитает непристойным для своей девицы то, чтобы она в зрелом возрасте оставалась так, тот пусть делает, как хочет, — не согрешит, пусть таковые выходят замуж’. В общине все время царил хаос. И горячие проповеди Максимина, который то непомерно громил, угрожая адскими муками, то, впадая в другую крайность, провозглашал безграничность божественного милосердия, внушали многим убеждение, что все будет прощено, а других повергали в бездну отчаяния, что едва ли человек может спастись, но как один, так и другой грешили одинаково усиленно.
Да и в самой общине не было никого, способного огнем чувств увлечь все сердца к Богу. Неудачные призывы с плачем и стенаниями заикающегося диакона Урбана сначала производили некоторое впечатление, но это продолжалось весьма недолго.
Грек Флегонт в атмосфере распрей, споров и равнодушия утратил совершенно свой талант импровизации прекрасных гимнов и вдохновенных молитв.
Максимин в отчаянии, что община, по-видимому, распадается, посылал послов к апостолу, чтобы он пришел поддержать своей мощной десницей дело Божие, и проницательный Павел решил послать туда Марию.
Весть о том, что Мария ходила вместе с живым Христом, была его ученицей, свидетельницей его мук, видела его после смерти и как знак милости Господней носит на себе стигматы его ран, — произвела потрясающее впечатление.
Приказание апостола, чтобы Мария стала очагом, возбуждающим веру и энтузиазм, было предметом долгих совещаний, споров и соответствующих приготовлений.
Мария была тайно привезена в монастырь и укрыта в отдельной келье, дабы никто, кроме старейшин, не увидал ее преждевременно. По целым дням просиживали у нее диаконы и Максимин, поучая ее, что она должна говорить и как вести себя, когда они покажут ее верным.
Они были в тревоге. Эта удивительно прекрасная женщина, казалось, слушала их с напряженным вниманием и в то же время не слышала ничего. Глаза ее как будто бы смотрели куда-то вдаль, иногда она окидывала их недружелюбным испуганным взглядом, и скорбная, почти мрачная усмешка кривила ее уста. На вопросы она не отвечала совсем или отвечала лаконически — да и нет, часто невпопад, противореча себе самой. Бывало, что неожиданно нервно плакала или впадала в такое возбужденное состояние, что все испуганно покидали ее келью.
Они пробовали подсматривать, что она делает, оставаясь одна, и убедились, что ничего, увидели только, что она поразительно прекрасна. И действительно, Мария была красива, как никогда. Во время долгого морского путешествия стал удивительно свежим цвет ее бело-розового тела и она пополнела несколько, красота ее достигла своего расцвета.
Перед самым ее приездом в Марсель только что прекратилось истечение крови и раны были уже сухие, но сильно покрасневшие.
Дабы показать ее верным, решено было, как всегда, созвать к вечеру молитвенное собрание.
Пришли все, зала была полна. Мария, одетая в черное шелковое платье, с широкими рукавами и разрезом на левом бедре, босая, дабы можно было видеть ее ноги, покидая келью, услыхала глухой шум голосов, напоминавший шум волн.
Когда она вошла, окруженная старейшинами, то почувствовала, что на нее глядят сотни горящих глаз. Говор затих сразу, воцарилось торжественное молчание, прерываемое только шипением фитилей, горевших в светильниках.
— Мария Магдалина, — заговорил взволнованный Максимин, — ты видела Христа, расскажи, каков он был.
— Христос, учитель мой, прекрасен был, как никто из виденных мной людей, глаза его — звезды, волосы, ниспадавшие по плечам, — лучи солнца, губы полны были удивительной нежности, руки мягкие, белые, как лилии, плащ его — крылья ангела, а тело… ох, тело…
— Я не спрашиваю тебя, каким он был по внешнему виду, а каким он был по духу, — сурово прервал ее Максимин.
— Пусть говорит, как хочет, — раздались из толпы протестующие голоса.
Мария молчала, ее широко открытые глаза как бы угасли, лицо стало мертвенно-неподвижным.
— Ты была грешница, много грешила, исповедуйся нам, как была ты грешна, чтобы изменить тему, заговорил старший диакон.
Мария задрожала…
— Ох, тяжелое было, но и приятное ярмо моих прегрешений, росло оно вместе со мной, сначала коснулось поцелуем уст моих, потом перешло на шею, на грудь, бедра, потом охватило все мое тело. Его пламенным перевяслом я вязала мужей как снопы, и клала рядами, а много их было — не счесть… Каждый из них отличался своим особым наслаждением, но конец был всегда один — огонь в крови и безумие…
Тело Марии задрожало, конвульсивно искривились ее губы — она загорелась страстью, и загорелась почувствовавшая ее огонь толпа.
— И вывел тебя Господь из этой бездны, — нарушил тишину настоятель.
— О, сладостная бездна! Готовы ловить ее сердца наши. Распахни свои бездонные объятия, обними нас, дабы мы с наслаждением упивались сном, охватывающим нас раньше, чем дни наши потонут в пропастях смерти. Пусть изливается кровь наша перед Господом, как вино, счастлив, кто упьется им. Как от гласа Господня загорается огненное пламя, родит бесплодная пустыня, так от голоса этой женщины загорается огонь в моей груди, возрождается моя утраченная было мощь… Эгей, радуйтесь души… — разразился неожиданным гимном Флегонт.
— Эгей! — задрожала зала от криков. Ноздри Марии задрожали, грудь высоко поднялась, щеки зарделись ярким румянцем.
— Братья, сестры, — расплакался от волнения Урбан и стал говорить бессвязно.
— Вы видите, видите ту… которая… Христову женщину видите, видите… повторял он, рыдая.
Ему вторили истерические рыдания. Мария почувствовала на глазах слезы.
— Не плачьте. Увидим раны Христовы, — покрыл все звонкий голос Флегонта.
— Подними руки, — приказал настоятель. Мария подняла вверх две белых руки с лепестками пылающей розы посередине.
— Гвозди муки его были вбиты сюда, — среди глубокой тишины говорил Максимин.
— Покажи свои ноги, Мария.
Мария подняла платье выше щиколотки.
— Так ему прибили к кресту ноги.
— Повернись. — Два диакона распахнули разрез платья, обнажив ее ногу до бедра и выше до груди, — Здесь его пробили копьем, дабы убедиться, умер ли он, здесь брызнула его святая кровь.
— Кровь, святая кровь! — повторили согласным хором диаконы.
— Святая кровь, кровь… — застонала возбужденная толпа и подвинулась ближе к Марии.
— Приложимся к этим святым знакам, — склонился первый настоятель, за ним старейшины, а затем ноги, руки, бедра, грудь и все пылающее тело Марии осыпали поцелуями, нежными, трогательными, легкими — женские губы, жадными, требовательными были прикосновения мужских уст, молодых, гладких, мягких, усатых, жгучих, и беспомощных, старческих, жестких, как щетина.
Мария задрожала, забилась, как в лихорадке, зашаталась и упала навзничь.
Судороги сводили все ее тело, пена выступила на губах, и дикий шепот, отрывистые выражения, глубокие вздохи, страдальческие стоны вырывались из ее груди.
— Духом говорит втайне, духом говорит втайне, — шептала толпа и остолбенела.
Отрывки фраз на различных языках, бормотание непонятных слов — все это создавало мистическую завесу, из которой каждый из слушателей выхватывал то, что ему нравилось, открывал одну ведомую лишь ему тайну, узнавал в этом пророчество, произнесенное на его языке.
Вдруг в углу комнаты раздался истерический крик, на пол свалилась молодая женщина Аквилия, свернулась в клубок и покатилась по зале. Ничего не сознавая, она рвала на себе платье и произносила нашептываемые ей дьяволом бесстыдные слова.
— Кирие элейсон, Христе элейсон, — запели диаконы среди общего шума, нервных рыданий и фанатического экстаза возбужденной толпы.
— Кирие элейсон, Христе элейсон, — мрачно гремел хор, подхваченный другими.
Под звуки пения подняли неподвижное, словно застывшее тело Марии и унесли в ее келью.
А когда успокоилась Аквилия и уснула под влиянием заклятий, усталый, покрытый потом Максимин стал на колени и велел читать ‘Отче наш’, Уже гасли светильники, а изнуренная толпа все повторяла и повторяла молитву Господню.
Наконец, настоятель встал.
— Идите в мире, теперь я вижу, что вы действительно начинаете познавать Господа.
И он не ошибся. Под влиянием выступления Марии вновь разгорелся энтузиазм в сердцах верных, и община стала скоро ареной небесных восторгов, пламенного экстаза, мистических видений.
Общая экзальтация достигла своего апогея, когда у Марии вновь открылись раны.
Как только она впервые вошла в залу, истекая кровью, все собравшиеся, как один человек, упали на колени и прямо сходили с ума от восторга, когда она, по приказанию старейшин, стала посредине толпы и стряхивала на головы молящихся огненно-красные капли, как бы крестя их заново. Толпа целовала ее ноги, а она целовала свои руки с любовным шепотом, возбуждавшим всеобщий, глубокий плач. Нежно плакали женщины, рыдали мужчины, суровые, крепкие, закаленные в морских бурях рыбаки.
А когда Мария падала без чувств и из уст ее вырывались слова любви, ‘Учитель, Иисусе мой любимый, возлюбленный мой Господи, приди ко мне’, когда мольба ее превращалась в одну скорбную мелодию любовной тоски, — энтузиазм толпы доходил до безумия. Один за другим, словно в бреду, с дрожью ужаса, точно свершая нечто такое, что превосходит человеческие понятия, подходили они к Марии, погружали, как в кропильницу, пальцы в ее открытую рану на боку и, окропляя себя этой кровью, чувствовали в себе и над собой близкое присутствие Бога, наполнявшее их души мистическим страхом.
Община крепла духом, но живой источник ее таинственных волнений и экстаза — сама Мария таяла и слабела. Вскоре она почувствовала, что чистый поток ее духовных стремлений и полетов к возлюбленному как бы иссякает и мутится весьма сильно чувственными элементами.
Снова ее стало тянуть к старому, греховные мысли все чаще и чаще преследовали ее по ночам, все громче и громче звучал голос крови и страстной тоски.
Сознание ее то гасло, то вновь разгоралось, она то становилась ясновидящей, то погружалась в бездну тоски и безумия. Мария становилась раздражительной, дикой, несдержанной.
Она отказывалась слушаться старейшин, запиралась в своей келье, и часто вся община подолгу дожидалась ее напрасно. Несмотря на все настояния, Мария отказывалась показываться верующим.
Однажды попробовали привести ее силой, но тогда она до того разозлилась, что, казалось, ею овладели все демоны, взятые вместе.
Едва только Максимин обратился к ней, как раздался ее звонкий, напряженный голос и полилась звучная, греческая, шаловливая песенка Тимона. Мария стала раскачиваться в такт ей из стороны в сторону и быстро расплетать свои косы. Распущенные волосы, словно огненные змеи, завивались прядями вокруг лба и шеи, покрыв плечи и спину золотистым потоком.
Возмущенный Максимин ударил посохом об пол и стал публично стыдить ее.
Лицо Марии побледнело и стало белым, как бумага. Страшная, словно привидение, дерзко повернувшись к настоятелю, с изменившимися до неузнаваемости темно-синими глазами, она неожиданно разразилась диким криком:
— Что вы со мной сделали, вы, вы, вы все? Вы замутили до глубины души тихий покой моего сердца… столкнули меня в бездну греховную… Мои жилы благодаря вам наполнились кровью и грозят лопнуть… Я упивалась сладостью его крови, вы сделали то, что я умираю и погибаю теперь от жажды… Вы оболгали меня, испоганили красу мою, которую он так любил… Вы питаетесь мной, как шакалы, разрываете на части сердце мое, пьете по каплям, как вампиры, кровь мою! Сосете меня, как щенята львицу, рвете на куски мою душу… вы… вы… вы…
У нее захватило дух, не хватало слов. Прочь растолкала Мария диаконов, вбежала в свою келью и стала, как другие, кататься по полу и биться головой о стены.
Когда припадок миновал, в келью осторожно вошли диаконы. Мария, словно мертвая, лежала неподвижно, и, казалось, была без сознания, но едва только они стали творить над ней молитвы, вскочила на ноги, а когда они шарахнулись за дверь, захлопнула эту дверь с такой силой, что посыпалась известка.
Диаконы прислушались — сначала в келье было тихо, потом раздались рыдания и тихий горестный шепот, прерываемый глухими страдальческими стонами. Слышно было, что Мария зовет смерть, упоминает о крестной муке, зовет учителя, как будто бы громко разговаривает с ним, в чем-то упрекает его, Не зная, что делать, и не будучи в силах справиться с Марией, ибо она впадала в бешенство каждый раз, как только старейшины пытались войти к ней, Максимин и диаконы обратились к посредничеству брата Гермена.
Гермен, несмотря на свой почтенный возраст, не имел никакого сана в общине. Это был человек весьма тихий, замкнутый, державшийся несколько в стороне, на молитвенных собраниях он почти не бывал: явился как-то, чтобы повидать Марию, но ушел, не дождавшись конца. Жил он одиноко, никогда не возвышал голоса в общественных делах, но обладал какой-то удивительной силой личного обаяния, таинственное влияние которого испытали на себе многие верующие, приходившие к нему исповедаться в моменты сомнений и душевного расстройства.
Пришел он не скоро, а узнав, чего от него требуют, долго отказывался, наконец, согласился при условии, что разговор их останется тайной, что его оставят наедине с Марией и что все ее желания будут исполнены.
На последнее условие старейшины отказались согласиться, как на совершенно неприемлемое.
Когда результаты совещания сообщили Гермену, он молча накинул на себя плащ и направился к выходу.
Пытались уговорить его, пробовали торговаться с ним, но Гермен не уступал, и, наконец, согласились.
Старец спокойно, без всякого подчеркивания, словно к себе домой, вошел в келью, закрыл двери и присел на табуретке около постели, на которой лежала Мария лицом к стене.
Был уже вечер. Сквозь высокое окошко падали яркие лучи заката, заливая золотом ее спутанные волосы.
‘Спит’, — подумал Гермен, сложил на коленях руки, и по его изборожденному морщинами лицу пробежало легкое облачко печали. Когда уже совсем стемнело, он зажег стоявший на полочке светильник, прижав пальцем фитиль, чтобы он горел не особенно ярко.
Затем он опять сел и стал тревожно вслушиваться в быстрое и не правильное дыхание Марии, говорящее об ее ненормальном состоянии.
— Чего вы меня сторожите? — услыхал он ее быстрый лихорадочный шепот.
— Не сторожу, а только бодрствую над тобой, как отец над больным ребенком. Такая уж моя привычка, мне пришлось три года бодрствовать у постели моей последней взрослой дочери, с отчаянием следя за тем, как она угасала.
— Кто ты? — спросила Мария, не оборачиваясь, но понимая, что это кто-то другой, а не священники.
— Гермен, пожилой и измученный человек, ближний твой.
— Ближний, подосланный! — с горечью промолвила Мария.
— Никто меня сюда не присылал. Я пришел по доброй воле и могу уйти, если мешаю тебе.
Мария молчала, пульс ее бился, как молоток, нервы были напряжены, как струны, а из головы не выходила мысль, мелькнувшая в последнюю ночь, поглощавшая все ее внимание и все силы, Из груди ее от времени до времени вырывались глубокие вздохи, все тело вздрагивало, судорожное движение рук и ног говорило о том, что она страдает не только морально, но и физически.
— Я спрашиваю, о чем страдает твоя душа. Это сложный и исключительно твой вопрос, но скажи мне, дитя мое, чем болеет твое тело, ведь я отчасти и лекарь.
— Что у меня болит? Да у меня болит все: голова, руки, поясница, ноги, лицо, грудь, сердце, все внутренности… повсюду, на каждом месте у меня жгучая рана-Мария остановилась, недоверчиво посмотрела на старика и ядовито прошептала,
— Они подослали тебя, чтобы ты меня выспросил, что со мной, и рассказал им, но ты не узнаешь ничего, ничего. Стыдись, ты уже бел, как голубь, а хитер, как змей, и лицемерен, как лиса.
Гермен печально посмотрел на нее выцветшими глазами и, когда она несколько успокоилась, сказал:
— Ты права, таково, пожалуй, было их намерение, и поэтому именно, прежде чем сюда войти, я уговорился, что все, что захочешь ты, или решу я, останется исключительно твоей и моей тайной и что каждое желание твоей души будет исполнено…
— Исполнено, ты говоришь… — вскочила Мария, — мое желание будет исполнено? — и Мария блестящими глазами впилась в лицо старика.
— Исполнено? — повторила она.
— Исполнено, — повторил Гермен.
— Гермен. — заговорила Мария дрожащим голосом, — Гермен… видишь ли… я грешница, блудница… я недостойная… я полна грехов… я игрушка людских страстей… я боролась с сатаной. Боролась с ним по ночам до потери чувств, сил и дыхания… Милостью учителя моего я победила его, Скажи им… что… что… Восстала я против искушений сатаны, разболелась от любви к Христу и обрекла себя смерти на кресте.
Ее бледное лицо горело неестественным огнем, черты лица обострились, а большие лазурные глаза стали восторженно-безумными.
— Мария! — воскликнул Гермен, пытаясь встать. — Мария! — повторил он и как бы сгорбился, постарел на много лет.
— Скажи им, что я прошу, умоляю, требую, хочу, жажду испытать его муки, боль и страдания, слиться с возлюбленным моим… Скажи им, — она подняла вверх лихорадочно дрожащие руки с пылающими ранами, — что я клянусь этими знаками моего учителя, что если они не согласятся, то я с проклятием разобью свою голову об эти стены. Во мне все кипит, страдает каждая жилка, рыдает каждый нерв, тяготит меня каждый волос и, как игла, впивается в мозг. Глаза мои уже ослепли от слез, что постоянно далеко от меня утешитель мой, который бы осенил, охладил бы мое сожженное тоской сердце… Я уже больше не могу… Не могу ни плакать, ни протягивать руки и ловить ими пустоту в пространстве в объятия, не могу, слышишь, Гермен, не могу… — голос ее перешел в стоны.
— Иди, скажи им это, — добавила она после некоторого молчания раздирающим душу голосом.
— Хорошо, — с трудом произнес Гермен, встал, зашатался, но быстро оправился, вышел из кельи и, представ пред старейшинами, неестественным, как бы официальным тоном объявил им, чего хочет Мария, сделал несколько пояснений относительно мотивов ее требования и покинул собрание.
Желание Марии в первую минуту вызвало огромное замешательство. Оно было так неожиданно и необычно, что сначала все потеряли голову, но вскоре кто-то из диаконов вспомнил жертву старого Авраама в Ветхом завете, другой единственную дочь Иеффая, а также почти добровольную, потому что почти нарочно вызванную и недавно только свершившуюся мученическую смерть Стефана.
Наконец, вспомнили слова Евангелия:
‘Если кто хочет идти за мной, отвергнись себя и возьми крест свой и следуй за мной’.
Слова эти разрешили все сомнения. Умереть ради любви к Христу, принести себя в муку — показалось всем чем-то весьма возвышенным, прямо указанием свыше, в особенности потому, что Мария ради того, чтобы спасти от искушений сатаны бессмертную душу свою, жертвовала грешным, имеющим только временное бытие, телом.
Но зато поднялись вопросы и сомнения, достоин ли человек, хотя бы даже и столь любимая Христом женщина, умереть тою же смертью, что и он. После долгих пререканий решено было, наконец, что коль скоро Мария жаждет этого, то может умереть смертью той же самой, но в то же время несколько иной.
Придя к такому решению, старейшины общины в полном составе торжественно отправились в келью Марии. При виде их она сердито нахмурилась, но когда Максимин серьезно спросил ее, действительно ли решение ее окончательное и действительно ли она желает принять муку, то лицо ее стало кротким, мягким, счастливым, почти сияющим от радости.
— Жажду, хочу от все души, от всего сердца, изо всех сил, умом, душой, телом и сердцем, — решительно ответила Мария звучным чистым голосом.
— Исполнится, согласно твоему желанию, но, так как никто не достоин умереть такой же смертью, как Учитель, то ты будешь распята лицом ко кресту.
— Хорошо, — ответила Мария, смиренно склонила свою прекрасную голову, и из-под ее длинных ресниц скатились по щекам две большие светлые слезы.
Вскоре было экстренно созвано собрание общины. На этом собрании окруженный старейшинами Максимин торжественно заявил:
— Братья и сестры, призвали мы вас, дабы уведомить, что Мария Магдалина, Христова женщина, диакониса, пророчица во Господе, которую вы здесь видели и слышали и подкрепляли своей верой, выдержав все ужасные нападения и искушения демонов, расхворалась от любви ко Христу и принесла себя в жертву кресту. На той самой поляне, где мы раньше тайно собирались, прежде чем построен был этот дом Господень, соберитесь на рассвете, но тайно, дабы никто не знал, ибо там свершится, чему надлежит быть. А теперь падите все на колени и помолимся.
Безмолвно, с тревожным ощущением какого-то ожидающего их испытания собравшиеся упали на колени и начали,
— Радуйся, Мария.
Потом старший диакон запел испуганным стонущим голосом,
— Господи, склонись к нам с небес, коснись сердец наших, наполни их любовью к тебе. Протяни руку свою с высоты и выведи нас из темницы грехов, истреби демонов тела. Ты, вечный, смилуйся над нами, которые подобны пылинке ничтожной и проходим, как тень. Смилуйся, Господи Иисусе Христе, и, пресвятая Мария, молись за нас…
— Смилуйся, Иисусе Христе, и, Мария Магдалина, молись за нас, — ответила глухим стоном толпа.
— О Господь сил, воззри на наши горести, вытяни нас из сети, которую ад растягивает под ногами нашими. Не укрывайся тучами от наших молитв, не закрывай ушей, воззри на открытые сердца наши, обращенные к тебе, сущему на небесах. Из бездны мы взываем к тебе, из пропасти несется крик наших страданий, стеснен дух наш, и как жаждет дождя сожженная земля, так и мы жаждем милости твоей.
— Милости твоей жаждем, — стонала и рыдала толпа.
Старший диакон умолк, но раздался вдохновенный голос флегонта:
— Ты страшный, ты могучий, ты, перед которым дрожит вся земля, когда ты произносишь свой приговор, бледнеют тучи и гаснут молнии, темнеет солнце и волнуется океан, перед лицом твоим стоим мы, ничтожные и малые, но без малейшей тревоги, ибо приносим тебе блестящий дар.
Какой же дар, спрашиваешь ты, но мы не дрожим, ибо несем тебе прекрасную женщину с чудесными ранами, которая кормила нас, как мать кормит грудью своих детей, манной небесной, зажигала верой, огнем любви растопляла застывший жар наших сердец. А любовь ее была мощная, как смерть, вечная, как могила, ревнивая ко Господу, стремительная, как пламя. Как воск, таяли мы перед ней. Она была для нас вратами Господними, через которые проходят только справедливые, ловцом душ, чудесным храмом, в котором зародилась эта моя молитва.
Господи, не накладывай на нее свою грозную руку в годину смерти, но пусть сойдет твой кроткий сын, возьмет ее окровавленное сердце в свои нежные руки, дабы, измученное любовью, оно тихо заснуло в них. Мы отдаем тебе, Боже, самое драгоценное, что у нас есть, унеси ее на белых пушистых крыльях самого лучшего из твоих ангелов, дабы не задел он ни одной из ее ран, не уронил ни единой ее слезы, ибо они самые благородные жемчужины в ожерелье небесной славы.
А когда осветятся звезды заревом ее волос — не пугайтесь, братья, это не символ поражения, но знак милости — светлые вести с высот, что свет, плывущий от нее, вечно будет светить над нами…
Голос его задрожал и умолк.
Еще раз прочли молитвы, и настоятель распустил всех со словами:
— Да пребудет с вами милость Господа нашего Иисуса Христа, аминь.

* * *

Поляна, на которой должны были собраться все, находилась в нескольких стадиях за городом в одном из глухих уголков в огромной, растянувшейся до самых скал морского берега, девственной горной лесной пуще, немой, молчаливой, словно навеки зачарованной неумолчным гулом, меланхолическим говором неустанно шумящего моря.
Ночь была такая, какие часто бывают раннею осенью, мягкая, тихая и звездная. Вершины деревьев уже отмирали, тихо, без малейшего шума скатывались на землю легкие, нежные листья осокорей и берез, тихо шелестели более плотные опадавшие листья дубов, буков и каштанов. А когда налетал с моря внезапно ветер, то весь лес казался охваченным сухой метелью.
По хорошо известным тропинкам уже с вечера пробирались верующие с той же осторожностью и тревогой, как некогда собирались они на молитву, когда у них еще не было покровительства влиятельной Клавдии.
Словно рой светлячков, мигали то здесь, то там огоньки фонариков, раздавался треск хвороста, и шуршали листья под ногами путников.
Не с одной стороны, но с разных сторон, по разным путям собиралась толпа на поляну, окруженную темным, уже увядающим лесом, среди которого выделялись несколько выдвинувшихся вперед стройных сосен, словно передовой пикет этой вечнозеленой пехоты, идущей с севера, дабы истребить более нежные деревья, вытеснить их и овладеть их землей.
Поляну освещали пылавшие вокруг костры, сигналы для верующих, которые подходили отовсюду небольшими группами. Мужчины заглядывали в глубокую тесную могилу, уже выкопанную заранее, склонялись, чтобы осмотреть сбитый из тесаных бревен крест, лежавший рядом с ним молоток, длинные гвозди, копье, терновый венок, женщины не решались подходить близко и лишь издалека бросали боязливые взгляды на все эти старательно приготовленные орудия муки Христовой.
Вскоре собралась вся община, не хватало только старейшин. Большинство собравшихся сидело, некоторые стояли, но все нетерпеливо поглядывали на звезды, дожидаясь, скоро ли наступит рассвет.
По мере того как звезды бледнели, затихали разговоры, воцарялось молчание, и вскоре слышны были только едва уловимый шелест умирающих листьев и далекий вечный шум неугомонного моря.
Неожиданно погасли костры и на минуту стало темно, а затем сразу что-то в природе дрогнуло, зашумели листья, заметны стали вершины деревьев, казалось, все больше и больше освещаемые нежно-зеленоватым светом, Вся толпа невольно встала с мест и, охваченная дрожью, стала прислушиваться к какому-то глухому, мрачному, доносившемуся из глубины леса, неясному не то стону, не то гулу.
Гул этот приближался, усиливался, рос: то был скорбный, мрачный, исполняемый хором гимн. Вскоре можно было даже разобрать слова:
— Господи, ты наградил ее золотистой кожей и прекрасным телом, ты осыпал ее щедро, словно обильный виноградник, многими красотами, наполнил ее жилы пламенной кровью, а она стосковалась по любви твоей, при жизни еще отдает тебе свою душу, а тело темной, как туча, земле, охотно идет во мрак смерти, где нет перемен, а царит одна только вечная, глухая, непроглядная ночь и жестокий холод.
От небесных видений и глубокого раздумья родилось в ней это печальное желание изведать тот глубокий мрак, где нет никакого света.
Ты навеки скрыл от нас, Господи, тайну могилы, куда сходит человек и откуда он не встает и не пробуждается до тех пор, пока ты не призовешь его.
А она из любви к тебе, Христос, превозмогла страх и ужас смерти, преисполнилась жажды муки, и поэтому, хотя наши очи застилаются мраком скорби, мы не плачем и вечно по-прежнему будем гореть к тебе любовью, даже и тогда, когда она, распятая на кресте, сердцем обратится к тебе.
Хор замолк, раздался треск ветвей, и, окруженная старейшинами, выступила из чащи Мария.
Босая, в широком платье, с плащом распущенных волнистых волос, она шла, как лунатик. Лицо ее было спокойное, тихое, глаза экстатически обращены к небу… Она шла прямо и остановилась у подножия креста, слегка улыбаясь восходящему дню.
Настоятель молча поднял с земли терновый венок и окружил им прекрасную голову. Губы Марии на минуту искривились от боли, но потом снова улыбка появилась на них. Когда стали снимать с нее одежду, она на миг вспыхнула от стыда и закрыла глаза длинными ресницами. На один миг заблистало, как чудная статуя, ее обнаженное тело и неожиданно исчезло из глаз.
Мария быстро упала лицом на крест. Из-под ее роскошных густых волос виднелись только розовые ноги и распростертые руки.
Среди глубокой тишины раздался стук молотка, Когда прибили ей руки и ноги, двое мощных, сильных братьев подняли крест вверх, вставили его в яму и укрепили его.
Толпа смотрела на все это, остолбенев и испытывая какое-то чувство неудовлетворенности. Не было пищи для напряженных нервов, напрасно работало возбужденное воображение, дабы вызвать из глубины души нечто до сих пор не переживаемое.
Благодаря высоко прибитой дощечке для ног Мария не повисла на кресте, но просто, казалось, спокойно стояла, крепко прижавшись к кресту с поднятыми вверх руками.
Из-под густых покрывавших ее волос кое-где просвечивало неподвижное тело, белели на солнце окровавленные ладони, полные плечи, окрашенные кровью ноги, точеный, словно у камеи, профиль не выражал никакого страдания.
Изнервничавшаяся толпа стала роптать, мужчины как бы с упреком посматривали на смущенных старейшин. Волновавшие женщин рыдания застревали в горле, горели от высохших, непролитых слез глаза.
Вдруг Мария стремительно подернулась, волосы ее заволновались, развеялись в стороны, обнаженное тело сильно напряглось. Она вскрикнула пронзительным голосом и страстно прильнула к кресту.
Толпа вздрогнула, тронутая ее голосом, и замерла. Все почувствовали, что начинает твориться что-то необычайное.
Мария еще раз вздрогнула, дернула руки раз, другой и, наконец, оторвала одну с такой силой, что выпал гвоздь, другая ладонь разорвалась вдоль, затем она вырвала вместе с гвоздями ноги, сплелась ими вокруг столба. С тихим стоном она закинула руки на перекладину креста и стала целовать его верхнюю часть непрерывными поцелуями, перекидываясь то на одну, то на другую сторону, как бы чего-то ища. Она впивалась в дерево губами так страстно, что минутами казалось, будто бы ее лицо, прижатое к кресту, все расплющится.
— Он здесь, — задрожал чей-то испуганный голос.
— Эвоэ! — пронесся дикий, истерический, пронзительный возглас.
— На колени! — крикнул бледный настоятель.
— На колени! — громко повторили за ним диаконы.
Все упали на колени, и снова стало тихо, как прежде. Мария все сильнее прижималась к кресту. Ее полные белые руки обнимали этот жесткий столб, и, словно безумные, блуждали по нему ее жадные губы. Среди глубокого молчания толпы слышен был ее нежный шепот, трогательные молящие стоны, глубокие вздохи наслаждения, отрывистые нервные рыдания, короткий любовный, полный сердечного счастья плач.
Тело ее вздрогнуло, спазматически задрожало, высоко поднялись, словно желая разорваться, белые налившиеся груди, голова закачалась и откинулась назад в бессильном упоении.
С блаженной улыбкой, словно чаша, полураскрылись пурпуровые уста, пылающее зарево волос коснулось земли. Она бессильно повисла, обхватив судорожно сжатыми руками крест.
Толпа испугалась, все стояли на коленях, словно пригвожденные к земле. Только какой-то, по-видимому, одержимый брат вскочил с места и, не сознавая, что он делает, схватил копье, чтобы угодить им Марии в бок.
Но в эту минуту разомкнулись обессилевшие руки, Мария скользнула вдоль столба и так тяжело упала на землю, что, казалось, застонала земля.
Брат зашатался и упал в обморок. Подбежали священники. Флегонт склонился над ней, всхлипнул и, выпрямившись, произнес дрогнувшим голосом:
— Умерла!
— Requiescat in pace! — раздалось понурое и суровое пение старейшин.
Диаконы завернули тело Марии в свои жесткие шерстяные плащи, словно в саван, и подняли ее.
И мрачное шествие с пением угрюмых гимнов двинулось через овраги темного и глухого леса.
Когда подошли близко к городу, старейшины велели всем разойтись по домам, а сами, украдкой, стараясь, чтобы их никто не заметил, внесли Марию в стены монастыря.
На другой день в обширной келье, ярко освещенной восковыми факелами, тело Марии было выставлено для публичного прощания, причем допускались не только члены общины, но и все посторонние, дабы проникались верой, взирая на чудеса, сопровождавшие смерть Христовой женщины.
Терновый венок, надетый на ее голову, в течение ночи распустился полным цветом, так что казалось, что ее прекрасная голова увенчана диадемой из кораллов. На руках, ногах и на левом боку пониже груди раны превратились в ароматные, свежераспустившиеся ярко-пунцовые розы, — хотя на дворе уже была глубокая осень и в эту пору года все розы уже обычно увядали, и давно перестали цвести.
Но величайшее чудо составляла обвивающая ее бедра гирлянда распустившихся белоснежных лилий. Эти чистейшие цветы охраняли глубочайшую тайну ее тела, которую нечаянно открыли старейшины.
Марии, блуднице, в момент мученической смерти была вновь возвращена девственность, дабы она, как непорочная возлюбленная, могла предстать перед Господом.
Окутанная пушистыми волосами, словно в золотистом саване, покоилась она тихая, прекрасная, подобная чудной статуе.
Необычайная бледность ее мраморного лица и тела говорила о ее смерти. Могильным холодом веяло от холодного, не оживляемого мыслью чела. На прикрытых пушистыми ресницами угасших очах притаилась не смерть, но лишь печаль смерти, а полураскрытые губы, казалось, все еще продолжали жить в блаженной улыбке упоенья, с которой сняли ее с креста.
Набальзамированная с этим блаженным, навеки запечатленным выражением прекрасного лица, она после многих дней, как святая реликвия бессмертной любви, была похоронена в катакомбах церкви, построенной на том самом месте, где она так сладко уснула, убаюканная, с любовью прижавшаяся к сердцу своего Господа.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека