Марево, Слезкин Юрий Львович, Год: 1907

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Юрий Львович Слёзкин

Марево

I

Когда Илья узнал от прислуги Радовских, что барышня с братом ушли к ним — в Марево, он заторопился и, не успев покончить с нужными в городе делами, отправился домой прямиком по берегу реки.
Берег был высокий, обрывистый, и видно было далеко вверх и вниз, как медленно шла вода в реке и медленно плыли одни за другими неуклюжие, длинные плоты.
Под обрывом на отмелях сидели одинокие кулики и длинноногие рыболовы, и кивал темными сухими головками камыш, а над ними голубело высокое небо и четко замерли в воздухе старые, корявые сосны леса, горящие темным золотом от заходящего солнца.
Долго слышно было, как лаяли в городе собаки и шумели люди, как около пристани пыхтел и хлопал плицами по воде пароход, но потом сразу все это оборвалось и поплыло со всех сторон грустное молчание тихого летнего вечера. И пахло не пылью и копотью, а невинным запахом травы и ромашки, реки и леса…
Далеким казался Петербург, и изумленно-радостно было думать, что то страшное, что стеною стояло перед этим простором, теперь ушло, как уходит тяжелый сон в яркое, солнечное утро.
Как и когда переступил он эту черту — нельзя было вспомнить, но это не было важно, а важно было то, что опять он видит и понимает людей, видит и понимает все вокруг, и нет ничего такого, что говорило бы ему — ‘ты должен’, но смело и радостно живет в нем гордая мысль — ‘я хочу!’.
И потому, что он был молод, и потому, что все его здоровое, сильное тело громко требовало жизни, эта смелая мысль не звучала фальшиво, а шла оттуда, из глубины — из его мышц и крови — и казалась простой и ясной.
Илья шел ровными большими шагами, размахивал тяжелой палкой, которую нашел на дороге, и все думал о том, что сейчас он будет дома, увидит Любу, будет говорить с ней и смеяться, слушать ее голос и ее смех с сознанием того, что может это делать и завтра, и послезавтра… Каждый день. Не будет страха, что из-за этого случится что-то тяжелое, стыдное и непоправимое, отчего чувствуешь себя побитым щенком. Не будет мысли, что на носу экзамен римского права или энциклопедии и что не пройдено еще пятнадцать билетов. Все это будет в прошлом, над которым можно смеяться, потому что всегда кажется смешным такое прошлое.
Синее небо висело над ним — высокое и чистое, а впереди за лесом садилось солнце в светло-оранжевой и фиолетовой дымке.
На плотах говорили люди, и речь их, отчетливая и простая, коротко падала в воду, повторенная берегами.
Где-то близко стрекотала сорока, а далеко в зреющих хлебах упрямо и равномерно кричали перепела.
Обрыв спустился ниже к воде и за поворотом уже видно было Марево.
Его высокие тополя и липы сгрудились в одну сплошную темно-зеленую стену, издали казавшуюся непроницаемой.
У отлогого берега, слегка покачнувшаяся вперед, виднелась купальня, потом показалась лодка с пристанькой.
Лодка была легкая, белая, ее делал сам Илья, и на носу уже отчетливо можно было прочесть — ‘Люба’.
В прошлое лето они ‘крестили’ ее на этой реке…
На востоке, там, где остался город, вспыхивали звезды и ярче намечивался месяц. Из ложбинок тонкими струйками подымался туман и медленно, незаметно кралась ночь…
В березовой роще, прильнувшей к самой усадьбе, было особенно тихо, и казалось, белые, тонкие стволы березок вытянулись и прислушиваются к чему-то… Между ними росли тени — молитвенные и сквозные, а с ветвей что-то дышало теплом и чистотой…
И когда в душу Ильи стало проникать это кроткое спокойствие засыпающей земли и мысли его стали легкими, прозрачными и расплывчатыми, как воздух вокруг, до него вдруг ясно и отчетливо донеслись звонкие, волнующие звуки женского голоса:
— Ах, вот странно! Люба, Люба, смотри здесь совсем мелко, плыви сюда, трусиха ты этакая!..
Он невольно подался в сторону, к краю обрыва, и почувствовал, как сильнее забилось его сердце и что-то беспокойное, осторожное и острое вошло в него вместе с этими словами.
Его тетка — Лия Дмитриевна — стояла по колена в воде, освещенная косыми лучами заходящего солнца, в красном широком купальном чепце и красной рубахе, плотно обхватывающей мокрыми складками ее высокую, круглую грудь и покатые бедра.
Она повернула лицо к берегу по направлению к купальне, но не видала Ильи, сжавшегося между стволами берез. Он смотрел на ее полные, белые руки, на открытую шею и красные под рубахой ноги, и ему казалось странным, что он в первый раз видит перед собой не тетку, а красивую, большую, страстно желаемую женщину.
И это чувство, затопившее на время все остальные — чистые и целомудренные — любовь к Любе и гордые мысли, вошедшие к нему откуда-то извне, помимо воли, сделало его взгляд острым, ищущим и жадным.
Точно почувствовав на себе этот немигающий взгляд, Лия Дмитриевна повернула к Илье свою голову, затененную чепцом, и глаза их встретились. Тогда они смутились оба, но что-то тайное проползло между ними, сжалось и спряталось.
Она сделала несколько неловких, быстрых шагов, сразу погрузилась в воду и поплыла к купальне.
А оттуда веселый и молодой несся голос Любы:
— Я уже одеваюсь, Лия Дмитриевна, и плыть к вам не могу!.. Слышите?..
И задорно отчетливо с берега повторили: ‘Слышите?..’
Илья еще оставался на месте, но с первыми звуками голоса Любы темное чувство съежилось в нем и вдруг стало гадко и стыдно самого себя, своего крепкого тела, своего гаденького, похотливого желания, сразу потерявшего жгучее любопытство, но горящего еще на щеках лихорадочным румянцем. Казался он себе маленьким провинившимся щенком, и жаль было своих гордых утраченных мыслей.
Потом он медленно шел между тоненькими березками, смотрел на их ветви, сквозь которые мигали звезды, и старался что-то припомнить — нужное, обязательное, но не мог и жутко было думать о встрече с Любой.

II

От лучей поднимавшегося солнца, рвущихся звенящим потоком сквозь открытое окно в комнату, Илья проснулся.
И сразу его всего наполнило этой музыкой дня, радостным ощущением жизни, порывами отдохнувшего тела.
Мелькнула вся окутанная серебристой пылью фигура Любы — ее плечи, грудь, тяжелая коса за плечами, и молчание ночи, и горячее прикосновение ее платья к его коленям, и короткий вскрип захлопнутой калитки. Он долго стоял так и прислушивался к удаляющимся шагам девушки…
Потом сон — странный сон, где он все хотел поймать Любу, а она ускользнула от него и вместо нее вырастала перед ним Лия Дмитриевна и остро глядела на него своими серыми миндалевидными глазами из-под широкого красного чепца…
От этого воспоминания Илью охватило жуткое любопытное чувство, из-за которого выглядывало глубоко спрятанное желание…
Синие изломы руки, прозрачная даль и женщина в красной, мокрой рубахе…
Женщина, а не тетка… девушка даже — потому что она не знала мужчины.
Горячий луч вошел на время в мозг и с жгучей ясностью обнажил перед ним эту женщину, но сейчас же потух, и опять властно завладели им понятные и близкие мысли о Любе.
Он медленно одевался, смотря в открытое окно на зеленую эмаль листьев сирени, и старался как можно глубже забрать в себя воздух, весь легкий и пропитанный лучами. Потом достал чистую красную рубаху и одел ее, улыбаясь мелькнувшей ассоциации.
В столовой за чайным столом сидела Лия Дмитриевна, как всегда — надушенная, причесанная и изящная, с кольцами на красивых розовых пальцах, с прищуренными от света глазами.
— Ты какой-то сияющий сегодня,— встретила она Илью, дружески протягивая руку,— и эта рубаха очень идет твоему настроению…
— Я всегда сияющий, тетя,— шутливо улыбаясь, возразил он,— а сегодня, кстати, такое солнце… Я люблю солнце…
— И яркие цвета?
Он налил себе в стакан молока, придвинул ближе к ней свой стул и только тогда ответил:
— Это вы все насчет моей рубахи? Что же, если хотите — да. В природе яркие цвета иногда очень красивы.
И потом, прямо посмотрев ей в глаза, быстро добавил:
— Ведь у вас тоже есть красная рубашка!
Она почувствовала, что начинает краснеть, и чтоб он этого не заметил, непринужденно бросила:
— Да, но я ее одеваю только во время купанья… Потом…
Он ребячески перебил ее:
— Она вам к лицу… Как сейчас вижу прозрачную голубую гладь реки и фигуру женщины в красной рубахе на желтой отмели — это красиво!
— Ты начинаешь говорить глупости!
Ей был неприятен его тон, и взгляд его глаз смущал ее, привыкшую видеть в нем мальчика. Но глубже этого недовольства трепетало другое чувство — маленькое, непонятное, что-то похожее на любопытство женщины к красивому, здоровому мужчине. И это еще более смущало ее.
— А вы не сердитесь на меня, тетя,— уж совсем по-детски, нежно, нежно попросил он, подойдя к ней сзади, поцеловал ее в шею.— Вы должны привыкнуть, что ваш племянник всегда говорит глупости.
И помолчав, сказал:
— Но, право же, вы были хороши тогда… и сегодня ночью вы мне снились…
Она засмеялась совсем молодым, звонким смехом, и вдруг стало весело и молодо.
— Меня? Во сне?.. Ну подожди, придет Люба, и я расскажу ей это! Она глаза тебе выцарапает!..
Он тоже смеялся:
— Нет, милая, дорогая тетечка, не говорите, прошу вас, не говорите!..
И потом, когда она встала из-за стола, схватил ее за талию и закружил по комнате.
— Не говорите!..
И целовал ее в щеки, лоб, глаза, волосы…
На полу дрожали тени листьев и прыгали зайчики, от Лии Дмитриевны пахло тонкими духами и недавно выглаженной кофточкой.
Ей было безотчетно весело, но потом закружилась голова и потемнело в глазах. От одного из его поцелуев она как-то вздрогнула, съежилась и вспомнила, что ей тридцать с лишком лет, а он — ее племянник, и сразу потух смех и стало все обыденным и скучным.
Лия Дмитриевна отстранила от себя Илью и еще с пылающими щеками и громко бьющимся сердцем стала поправлять прическу, избегая взглянуть в его сторону.
И Илья понял инстинктивно, что больше уже нельзя будет так просто обращаться с теткой, что что-то между ними выросло, и ему было неприятно и жутко радостно от этой перемены.
Он отошел в сторону и оттуда наблюдал за ней. Тот холодок, который он ощущал там, на берегу реки, в прошлый вечер, опять побежал по его спине и остановился в мозгу. Но потом его сменило прежнее бодрое чувство от сознания бьющей в нем жизни, и ему сейчас же захотелось увидеть Любу.
Почему-то она ему вспомнилась в зимней кофточке и котиковой шапочке, с розовым от мороза лицом… Они катались на коньках, играла музыка… Из-за дощатого забора, огораживающего каток, смотрели белые ветви деревьев, и серое небо было такое низкое, и падали одинокие снежинки. Он ей сказал тогда,— он это ясно помнит,— что жизнь — игра в банк, что выигрывает в ней тот, кто меньше думает… А она засмеялась и ответила: ‘Когда мало думают,— делают много глупостей…’ В тот же вечер они впервые поцеловались на темной лестнице, ведущей к квартире Любы… Прошло полтора года, осенью она будет его женой… И если это глупости, о которых потом пожалеешь, то как зато приятно делать теперь эти глупости!..
Лия Дмитриевна незаметно ушла в сад, и он остался один.
Издали был виден ее зонтик, мелькавший между зеленью деревьев.
За рекой, на другом берегу, сгрудившись, в воде стояли коровы, а около шлепали голые ребятишки.
Вода была прозрачная и гладкая — в ней лежало перевернутое небо, голубея нежными светлыми тонами.
Илью потянуло туда, к реке.
Он спрыгнул с окна, на котором сидел раньше, и, широко шагая через клумбы, спустился к обрыву.
И хотелось петь, поднять что-нибудь тяжелое, сделать что-нибудь отчаянно-смелое.
Стоя высоко над рекой, над крутым скатом, под которым до воды тянулась золотистая полоса песку, он подставил загорелое лицо речному ветру и еще неокрепшим низким баритоном вытягивал:
Не уходи, побудь со мною,
Здесь так отрадно и светло… 1
В деревне в ответ ему лаяла собака… Полз длинный плот, на нем копошились люди и, увидав Илью, что-то закричали ему и замахали шапками.
Тогда он в свою очередь махнул им рукой и, сразу повысив голос, отчего он у него перешел в звонкий альт с молодым задором, кинул:
— Держи, дядька, на бабайку, а не то пропаде-ешь! [Эта фраза часто употребляется белорусами в насмешку над плотовщиками — ‘москалями’. На бабайку — на боковую.— Примеч. авт.]
Потом быстро опустился на землю, ухватился обеими руками за росший на обрыве куст и повис на нем.
Большой ком сырой красной глины выскользнул из-под его ног и с шумом плеснул в воду.
Илья оглянулся ему вслед и с жутко-радостным замиранием сердца прыгнул за ним и сразу погрузился в мягкий, горячий песок…

III

В этот день до полудня на лугу за лесом девки складывали в копны сено, и делали это они быстро, под надзором хозяйского сына, боясь, что найдет гроза и посыпет дождь. Лица у них были красные, а песня, которую они пели, была заунывная, без конца и начала, без слов и мотива.
Но несмотря на то, что вдали угрюмо перекатывался гром, а на горизонте собирались тучи, солнце светило особенно искристо и сквозь дождь — крупный и звонкий,— вдруг хлынувший на землю, оно продолжало играть в ярко-зеленых листьях и зеркале прозрачной воды.
А когда через несколько минут дождь смолк и цветы подняли свои прибитые к земле головки, воздух сделался дрожащим и легким, и казалось, что земля молитвенно-радостно курит небу пьянящим фимиамом.
Хотелось упасть на колени и плакать, и целовать эту влажную землю, и звать большого, неведомого Бога, который смотрел со всех сторон своими глубокими, задумчиво-голубыми глазами.
— Люба, Любочка! — громко, во всю силу легких крикнул Илья, прислушался к родившемуся эху, а потом побежал, весь мокрый от дождя, между старыми стволами сосен, и за ним бежал ветер.
Она ему была нужна сейчас, эта Люба, эта девушка с голубыми глазами, как у Бога, что смотрел на него.
Тихо шумели ветви леса, одиноко падали с них дождевые слезы.
На улице, где жила Люба, было тихо, пахло прибитой дождем пылью и тополем.
— Люба, Любочка,— теперь уже тише звал Илья, и почему-то у него замерло сердце, точно впервые подходил он к этой калитке. Хотелось, чтобы она явилась как-нибудь неожиданно, сразу выросла бы перед глазами, как видение.
По деревянному решетчатому забору лениво пробиралась белая кошка, внизу, нахохлившись и зарывшись в землю, сидели куры.
Илья отворил калитку и прошел по палисаднику на крыльцо.
Старика Радовского, он знал наверное, что не застанет дома, так как тот, будучи корпусным врачом, дежурил в это время, но ему неприятно было бы встретить брата или мать Любы, полупомешанную поэтессу, любившую всем читать свои стихи.
И когда Илья стоял, колеблясь, идти ли вперед, в дом, или остаться подождать здесь, дверь отворилась и он чуть не столкнулся с вышедшей Любой.
Несколько мгновений они смотрели друг на друга молча, потом лица их задрожали детской улыбкой, и они засмеялись.
— Люба, Любочка, я к тебе… Идем в поле, в лес… Там так дивно, широко, там все молится, Люба!..
Он стоял перед ней на пороге с блестящими глазами — высокий и крепкий — и кидал откуда-то из глубины бессвязные, восторженные слова, как ребенок, увидавший огонь.
Но Люба поняла те мысли, что не вязались у него в правильно построенную речь, и солнечная радость охватила и ее при виде этого большого любящего ребенка.
Она взяла его руку и приложила к своим губам. И это вышло так искренне-просто, так сливалось в одно с их общим молодым счастьем, что ничуть не смутило Илью.
Потом они шли по широкому лугу, облитые лучами солнца, и Илья говорил:
— Я люблю эту черную мягкую землю, этот простор, в котором я чувствую себя… И мне кажется, что я вижу людей сильных и смелых, сбросивших свои одежды и идущих ко мне — нагими, познавшими истину!..
Он приостановился и смотрел перед собой ищущим, вспыхивающим взглядом. Она улыбнулась ему:
— Где они — эти люди, Ильюша? Ты слишком поэт и не видишь того, что делается у тебя под ногами… А здесь человечество мечется в потемках и бьется головой о стены, душит друг друга и не видит солнца… И ты — лучезарный в своем счастье жизни — должен идти с ними, а не уходить от них.
Она сделалась строгой и смотрела женщиной, в которой горит вера и крепкая воля. Перед ним она выросла сразу вся — твердая, самоотверженная работница. И захотелось сломить ее, подчинить себе, показать ей, как узко все то, что она делает в сравнении с его Богом.
— Должен, должен! — торопясь, выбрасывал он в ответ ей теснящиеся в груди слова.— Сколько раз я слышал это проклятое слово и там, среди товарищей, и здесь, в этих мужичьих потемках… У-у, как оно ненавистно мне — это маленькое мещанское слово! Из-за него я бросил все и остался один… Это они — сытые, самодовольные мещане — выдумали это слово!..
Он смолк и уже тише добавил:
— Помнишь слова Заратустры? 2’Как зовется великий дракон, которого дух не хочет более называть своим господином и богом? — ‘Ты должен’ — имя великого дракона, а дух льва говорит: — ‘Я хочу!»
Она не возражала, но Илья чувствовал в ее молчании что-то невысказанное, что-то похожее на тайное упорство. И это смутило его и он пошел медленнее, а глаза погасли.
Было странно, что она, любящая его женщина, не может и не хочет понять того большого, радостного трепета, который родил в нем эти слова, а жила своей какой-то особой жизнью, чуждой ему, и оставалась всегда ровной в своих убеждениях, точно они слились с ее молодым, упругим телом.
Почему-то мелькнула в памяти вся красная от мокрой красной рубашки, высокая и полная фигура Лии Дмитриевны и дразнила неясными, таинственно-возбуждающими намеками.
Зной усиливался. Он выпил всю влагу, упавшую с дождем на землю и, властный и торжествующий, колебался в синем просторе дня.
На лугу пахло сеном и летали над скирдами тонкие белые паутинки.
Они молча, точно движимые одним общим желанием, свернули с дороги и, мягко ступая по зеленому ковру еще живущей травы, опустились на откос одной из скирд.
Сразу их охватило тихое, ласкающее чувство, и вместе с щекочущим запахом полыни и клевера повеяло в них мечтательной дремой кроткого умирания.
И, борясь с этим новым успокаивающим чувством, недовольство Ильи постепенно спадало и хотелось близкой ласки рядом сидящей девушки, чтобы опять вернуть всю ясность и правдивость их отношений.
А она полулежала тут, около, слегка вдавленная в сено, в летнем светлом платье с длинной косой, перекинутой на круглую девичью грудь, вся под блестками горячего солнца, горячая сама от бьющей под тонкой, слегка засмуглившейся кожей горячей крови. Полные полуоткрытые губы улыбались чему-то едва заметно, одними уголками, и вздрагивали над большими глазами темные ресницы.
И опять Илья увидал в ней свою прежнюю девочку — Любу, в которой было все так ясно и просто, которую, он думал, что знает хорошо, как самого себя.
— Как красиво и загадочно зовут это имение — Марево…— тихо, точно вслух, сказала Люба и не повернулась лицом к Илье, а широко смотрела в небо.— Передо мною что-то большое, розовое от лучей солнца… Мы живем в Мареве,— еще тише добавила она.— Вот оно наше — ‘я хочу!’.
— В Мареве, которое принадлежит кулаку Рыжанникову,— засмеялся Илья.— Для него оно действительно золотое, только не от лучей солнца, а от денег…
Она качнула головой:
— Вот ты смеешься, а мне почему-то стало грустно…
Тогда, почти не беря в сознание ее последних слов, он потянулся к ней, тоже весь молодой и горячий, и беззвучным долгим поцелуем приник к ее губам.
Она не шевельнулась, только сильнее вздрогнули ресницы, а зрачки расширились и стали темными и глубокими. Под тонкой кофточкой он почувствовал ее грудь впервые такой близкой, доступной.
— Любочка, моя детка,— кидал он короткие слова, идущие помимо воли и наполняющие собой все его тело торжествующе-восторженной музыкой.
— Дорогая…
От его резких, порывистых движений они сползли чуть-чуть ниже с душистого сена, и стройные, гибкие, в черных чулках, ноги Любы обнажились из-под целомудренно скрывавших их юбок.
— Дорогая…
Тогда, охваченная общим порывом солнечной радости, Люба приподнялась и вздрагивающими, плохо слушающимися руками стала расстегивать на груди белую кофточку.
— Ведь ты муж мне? Ведь я буду скоро твоей маленькой женкой? — присохшими губами шептала она горящие слова.— Ну так вот, вот целуй сюда, сюда… Знай, что Люба никого не любила, кроме тебя… Видишь, мне не стыдно, я смотрю тебе прямо в глаза — я люблю!..
Она выпрямилась, держала обеими маленькими загорелыми руками края расстегнутой кофточки и сияющими темной глубиной глазами смотрела на Илью. Золотые паутинки, сплетаясь с душистыми соломинками, дрожали в ее волосах…
Илью захватил этот восторг золотого солнца, поднял и понес его мысли в радужной огненной пляске. И он прижался губами к белеющей коже между скрытыми, еще вздрагивающими грудями.
Тогда она вскрикнула коротким, захлебнувшемся криком, упала навзничь и замерла — вся знойная и пахнущая сеном и солнцем, покорная в его цепких объятиях, рвущих ее платье и слепо ищущих…
…Потом они сидели рядом в примятом сене, вздрагивающие, без слов, с какой-то огромной, смутно сознаваемой остановившейся перед ними мыслью…
Ей было больно, но не было жаль этой боли. Она горячими волнами разливалась по телу и говорила о нем.
И он молчал, мало знавший женщин, сильный и чистый, и дышал широко, смотря туда, на зеленую даль с плывущим воздухом в лучах золота, на белую паутину — легкую и тающую.
Но вдруг, сознав то, что минуту перед тем смутно колебалось в мыслях, он опять повернулся к Любе, взял ее руку и стиснул в своих пылающих ладонях.
— Вот так… со мной, близко, рядом,— отчетливо выливал он в слова то, что зрело в нем и с трепетом прислушивался к рождавшимся звукам: — Моя жена… моя любовница… Это солнце видело нас, и это небо, и белые паутинки… Они жили над нами, когда мы жили… Понимаешь?.. Как это прекрасно!.. Такою и должна быть страсть — смелою, когда горит солнце, когда растет трава… Слушай, слушай… как все живет… И теперь, в этот миг, быть может, в тебе зародился наш будущий ребенок… Ребенок…
И опять они сидели и молчали, и дышали дыханием земли, запахами живых и умерших трав…

IV

Странно было смотреть в окно, на струи дождя и слушать, как шумели деревья, и видеть себя здесь в этой комнате среди знакомых людей, и хранить про себя свою тайну, которая никогда не уйдет от нее.
Говорить обыкновенные, тихие слова и не высказывать всего, оставлять у себя самые яркие и сильные…
Вот он — смуглый, высокий юноша, с черным пушком усов, прежний Ильюша… смеется и оскаливает зубы… Твердые зубы… беспечные какие-то…
Она его так ясно раньше не видела, она не видала его зубов, она даже не знала, какого цвета его глаза.
Когда она смотрела ему в глаза, то читала в себе свои мысли, а думала, что живет в нем.
И потому, когда его долго не было с ней и ей хотелось оживить его в памяти, то нельзя было этого сделать.
Люба положила на стол во всю длину свои руки с картами, которые держала, и пристально всматривалась в Илью.
Он сначала не заметил ее взгляда, а потом улыбнулся ей, но не понял.
— Ты опять задумалась о чем-то, Люба,— окликнула ее Лия Дмитриевна.— Твой ход уже — я пасую…
Люба видела, что он не понял, и стало почему-то обидно. Она машинально развернула перед собой карты.
‘Можно дать двух дам и валета или еще две десятки,— но одна из них козырная — жаль отдавать ее…
Две дамы — пик и бубен…’
Люба улыбнулась. Она вспомнила, как давно старуха-прачка гадала ей на даму бубен и говорила, что блондинкам следует гадать на эту даму. Она и мужчин делила по мастям — молодые были у нее валетами, а пожилые — королями. Все казалось так просто этой милой старухе, твердо уверенной, что люди бывают лишь четырех мастей… Она и Ильюшу, не задумавшись, причислила бы к какой-нибудь из них.
Люба передала карты Илье, и опять непонятными и странными показались ей эта игра и комната, и дождь за окном.
Как-то сразу почувствовала, что она не одна, что она не только Люба, но и будущая мать. В нее вошло это сознание вместе со словами Ильи там, под горячим солнцем, и каждый раз при воспоминании о них в ней оживало это чувство и просились наружу ласковые и нежные слова о ребенке.
Она встала из-за стола, не окончив игры, и прошлась легкими шагами туда и обратно, потом остановилась, минуту молчала и вдруг весело и звонко засмеялась.
— Чего ты? — удивленно взглянула на нее Лия Дмитриевна.
Девушка не сразу ответила, стояла, жмурясь на свет, с глазами, ушедшими далеко внутрь, потом тряхнула золотистой косой и звонко кинула:
— Так, глупость: мне вспомнилось, как я ревновала вас к Ильюше…
— Меня к Ильюше? — переспросила Лия Дмитриевна и на время притихла, полная смутного, тоскливого чувства. Потом вскинула свои серые глаза на Любу и тихо, снисходительно засмеялась:
— Какие дикие мысли! Я слишком стара для твоего Ильюши…
И чтобы уверить себя в этом, убежденно продолжала:
— Еще не так давно я купала его в ванночке, а он кричал и дрыгал ногами… И казался таким забавным… Мы с ним дружны теперь, но странно было бы видеть нас влюбленными друг в друга!
Она прямо и строго посмотрела на Илью, и ей сделалось непонятно, как она минуту перед тем могла смутиться от слов Любы…
И Илье показалось сначала это тоже забавным, но откуда-то из глубины поднялся горький осадок, и невинное детское чувство потемнело, точно вода от брошенного в нее камня.
Молча поднялся он из-за стола и отошел к окну, куда не доставал свет лампы.
И, глядя оттуда на Любу и Лию Дмитриевну, старался объяснить себе, почему так просто ответила на вопрос Любы его тетка, почему она уверена, что то, что она сказала,— непоколебимо, правдиво.
Было неприятно и обидно так думать. И еще обиднее было от сознания, что ему она не безразлична, что в ней он видит женщину и не может, как прежде, скользнуть по ней равнодушным взглядом. То, что было раньше бесполым существом, теперь ясно говорило о поле, неприятно дразнящем близостью и недоступностью родственных отношений. Воображение болезненно обострялось и росло острое желание — щемящее и злобное в своем бессилии.
Взгляд становился тяжелым, и не было сил поднять его на Любу, точно что-то пугающее мешало этому. И казалось, что могут услышать самые короткие, жгучие и тайные мысли.
Илья пытался найти источник этого страха, но не мог. Он не поддавался анализу и шел — игольчатый и мерзкий — от кончиков пальцев на ногах до груди, и спирал дыхание.
И вместе со страхом росло воображение. Точно глумясь над своим бессилием, Илья обострял проснувшийся инстинкт.
Иногда ему до безумия хотелось показаться перед теткой голым.
Он видел перед собой ее испуганное лицо, в котором дрожат чуть видные искры жуткого любопытства: видел всю ее фигуру — напряженную и слегка согнутую, раскрытые губы и синюю бьющую жилку на лбу. Его сковывал туман, мускулы напрягались: и стыд, робость, которые жили в нем, заменились сладостным чувством бесстыдства, радостью зверя от сознания красоты и силы своего тела.

V

Так как дождь не прекращался, то Любу упросили остаться ночевать в Мареве и постлали ей кровать в гостиной.
Лежа у себя, в своей комнате, Илья чувствовал, что Люба здесь, около него, знал, что он не выдержит и пойдет к ней, будет осторожно пробираться по темному коридору и прислушиваться к малейшему шороху, точно идет на преступление — и горели щеки и было стыдно за самого себя.
Еще бродили неясные мысли о Лии Дмитриевне, и нельзя было понять, как эти два разных чувства живут в одном человеке, и нельзя было их примирить друг с другом. И потому, что Илья старался себе объяснить то, что не требовало объяснений, голова отказывалась работать и главная нить мысли ускользала.
Тогда он встал и неслышно вышел из комнаты.
Странно было молчание дома, точно прислушивающегося к плеску дождя. Странно и таинственно радостно, что он идет теперь к той, которую любит, и что она с ним под одной крышей.
В гостиной стояли мутные сумерки, и в сыром квадрате окна чуть видно рисовался контур Любы. Но Илья понял, что это она, что она его ждет, и сразу как-то забылось все и не было больше никаких вопросов.
Он подошел к ней сзади, стараясь не быть услышанным, и осторожно дотронулся до ее плеча.
— О чем ты думаешь, Люба?
Она не вздрогнула, точно раньше чувствовала его близость, и повернула к нему голову.
— Я думала о маме,— просто ответила она,— о ее сумасшествии… и мне стало страшно…
— Страшно? Чего же?
— Что, если это отразится на нашем…
Она не окончила, и в глазах у нее остановились слезы.
Белый призрак, казалось, подошел к ним и стоял — молчаливый и внимательный.
Илья молчал, не находя слов, полный тревожных, неясных мыслей. Опять они смутно плыли в его голове.
— Я много думала об этом… Будет ужасно…— чуть слышным сорвавшимся звуком шептала она,— ужасно… А ведь я уже люблю его, он дорог мне…
Ее плечи начали медленно волнообразно двигаться, потом дыхание стало прерываться, и она зарыдала глухо и тяжело, уронив голову на его руки.
Илье казалось, что он сам сейчас заплачет, упадет на пол и будет биться в непонятной тоске и бессилии.
Все его светлые мечты и туманные мысли о том, кто придет в мир дополнить их, теперь казались жалкими и ненужными, как пестрые, яркие тряпки, и встал холодный и жесткий вопрос — зачем он мне? Зачем он врывается в их жизнь, останавливает их мысли и давит к земле, когда они хотят идти вперед? И ему казалось, что они, маленькие, сплюснутые — ползают под чем-то тяжелым и большим, что называется Будущим Человеком. Они, как рабы, строят ему здание — камень за камнем, а сами остаются нищими…
Но потом эти жесткие мысли ушли, уступая нежности и жалости к женщине, к его жене…
Он обхватил ее за талию и медленно отвел к дивану. Там, сидя рядом с ней, целовал ее мокрые глаза и спутавшиеся волосы, и опять красивое и молодое, восторженно-смелое, поднялось в нем желание жизни и любовь к тому, что она дала им. Захотелось, чтобы это чувство передалось ей, чтобы она опять смеялась ему своим молодым, ласкающим смехом и ничего не боялась, и верила бы ему.
— Ты не бойся, Люба… Этого не надо бояться… Мы сильные, здоровые, и он у нас будет здоровый,— заговорил Илья, крепко прижимая ее к себе.
И потом, вдруг загораясь вспыхнувшими в нем мыслями, горячо продолжал:
— В жизни нет ничего страшного для того, кто умеет смотреть ей прямо в глаза. Надо лишь твердо знать, чего хочешь и верить в самого себя…
Люба стихла, но не от его слов, а от близости его тела, и ей уже казалось, что она совершила что-то нехорошее, в чем хотелось каяться и просить прощения.
Ночь уходила. В окнах дрожал бледно-розовый отсвет встающего солнца и каплями росы свисал на стеклах.
— Мы хорошо заживем с тобой, милая Любочка,— между тем тихим, глубоким шепотом говорил Илья.— Когда у нас вырастет ребенок, мы его сделаем человеком… он все будет знать, и хорошее, и дурное, и сам себе создаст жизнь. Да, милая Люба? Мы еще с тобой поборемся, мы еще покажем, что у нас есть молодость и голова на плечах!.. О, еще будет солнце, оно должно быть,— и ты — луч его, которым я горжусь.
Он гладил ее по длинным спутанным мягким волосам, а у нее стояли слезы от тихого счастья и любви. И она старалась представить себе, каким будет их ребенок и как он будет говорить ‘мама’ и тянуться к ней ручонками… И уже ничего не боялась, а с трепетной радостью ждала его.
Все ярче отмечался квадрат окон. Бледно-оранжевый свет дополз до дивана и расплылся.
Уже не плакал мутными слезами дождь, и просыпающаяся земля тихо о чем-то думала. Уже ушел Илья, и Люба осталась одна, еще горячая от его ласк, но росло в ней новое огромное чувство вновь сознанного счастья. Оно росло в ее душе и горело вместе с лучами вспыхивающего дня. Хотелось слиться с этим дрожащим розовым воздухом и плакать радостными, благодарными слезами.
Люба быстро встала, подошла к окну и отворила его.
Бодрящая волна утреннего холода обдала ее, и, точно благословляя, ветки близкой яблони брызнули ей в пылающее лицо душистой, кристально-прозрачной росой…

VI

Подкрадывалась осень — солнечная и пахучая. С пурпуром вздрагивающей осины и золотом белоствольных берез.
Они уходили в лес, и тени бегали по их горящим лицам и их обнаженным молодым телам, и это было какое-то торжественное таинство, обряд, полный глубокого, загадочного смысла.
Тогда они всем разумом своим охватывали природу, сливались с ней и лежали близко друг к другу и вслушивались в то, что говорила им земля… И она — белая и нежная женщина — становилась красивой, величавой и загадочной, как эта земля.
Он целовал ее ноги, сосцы молодых заостренных грудей, и ей уже не было стыдно своей наготы.
Далеко в прозрачно-молчаливом воздухе зыбились пески противоположного берега, темные руки сосен покачивались и шумели над ними — и не было людей, и были они одни, и лес, и небо, и вода.
Он глубоко смотрел ей в синие глаза и рассказывал ей сказки о том, что должно быть.
Он говорил ей, что будет время — и люди, наконец, поймут красоту и отрекутся от красивости. Они поймут, что тело красивее одежды, а всеобщий пир любви — неприкрытый и смелый под яркими лучами солнца — прекрасней ночного разврата.
И в его глаза смотрели ее глаза, и вся она слушала — грезящая, но любящая, не говорящая, но понимающая.
Вдруг, смеясь чему-то общему, как дети бросались в реку и сыпали друг другу огненные брызги…
Потом, вздрагивающие, прятались от холода в одежды и ехали обратно туда, к городу, к высоким куполам и серым, маленьким людям.
А дома Илья смеялся и говорил с теткой, и в нем опять подымалось острое, тайное желание сделать ее своей, а потом бросить.
И ему как-то бессознательно казалось, что это не та красивая, правдивая страсть, которая охватывала его, когда он был с Любой, а другая — черная и пугающая, неотвратимо холодная, как речная глубь ночью.
У него вспыхивали странным огнем глаза и смотрели они исподлобья, воровато и непроизвольно-пристально. И когда глаза его встречали глаза Лии Дмитриевны, те тоже вспыхивали острой точечкой света, сами собой, и сейчас же опускались, и чувствовался в их взгляде неосознанный страх женщины.
Инстинктивно она стала избегать оставаться с племянником наедине, а когда с ними была Люба, долго и утрированно нежно ласкала ее и говорила о том, какое счастье быть такой молодой и хорошенькой, как она.
И от того, что все знали, что Лия Дмитриевна — чуткая, воспитанная и умная женщина, ее слова казались неестественными и неприятными.
Она сознавала это, смолкала на полуслове и казалась себе еще глупее, точно действительно могла ревновать своего племянника.
Два раза приезжал в Марево отец Любы и каждый раз долго и уединенно разговаривал с матерью Ильи, а потом они выходили к молодежи и, улыбаясь, старались повернуть разговор на интересующую их тему — скорую свадьбу ‘детей’.
И эти разговоры, и покровительственные улыбки, точно что-то снисходительно-прощающее, неприятно щемили Илью. За ними он видел благонамеренное ‘позволение’ любить, уступку их молодости и увлечению.
А он не хотел ‘позволения’, не хотел ‘уступок’ и любил не потому, что ‘можно’, а потому, что не мог не любить. Как изменились бы их лица, если бы они узнали, что Люба уже принадлежит ему, и еще другое, то, что он сам скрывал от себя. Куда спрятались бы тогда их улыбки и покровительственный тон? Почему у этих умных и образованных людей столько маленьких ‘можно’ и больших ‘нельзя’, которые мешают им смотреть на жизнь правдиво и ясно?
Илья выпрямился и невольно сжимал свои пальцы, готовый на что-то сильное и смелое, опять хотелось отдаться всему без остатка какому-нибудь порыву — испробовать свои силы.
— Я так хочу! — с силой повторял он, и было так радостно прислушиваться к этим словам.
Но жило в нем одно, чего он не мог определить. Жило в нем, глубоко забившись в душу и мысли, и как будто покоряло его, потому что ему он не мог сказать: ‘Я хочу!..’ И оно заставляло его ежиться и искать оправданий.
Люба ему дорога… Но почему же это желание? Ну, а если и да! Только на время, только на секунду… А потом — к Любе, к этой смеющейся Любе, которую он так горячо любит…
Но тут уже не было — я хочу!

VII

Молчало небо, густеющее, низко спустившееся к земле, и молчала река — неподвижная и сонная в чутких, прислушивающихся берегах, над которыми реяло что-то невидное, чуть ощутимое.
Деревья сплотились и вздыхали густым парным дыханием, грузные под ношей плодов и печальные в ожидании смерти.
И все казалось круглым, тяжелым и упругим, точно переполненным последними соками, сытостью остановившейся в своем творчестве земли.
Быстро и незаметно стушевались закатные краски и падали синие тени прямо сверху, как хлопья копоти, медленно, но ровно, сжимая дали.
Мысли делались вязкими, тягучими и теплыми, а в теле чувствовалась усталость и напряжение, точно весь день ворочал под солнцем тяжелые камни.
Манило в темную глубину воды, от которой шел пар и запах водорослей.
Казалось, если туда погрузиться с головой и сделать несколько сильных, широких движений, то опять придет бодрость и ясность мысли, упругая подвижность тела.
Илья сидел на мшистом валуне над омутом, где он всегда купался, невдалеке от купальни, нагнувшейся к реке серым пятном. И глядя на раздавшиеся, закругленные контуры купальни, он думал, что скоро придет осень с запахом прелых листьев и бодрыми утренниками, что он уедет с Любой в город и будет вместе с ней ходить в университет, но мысли эти — раньше такие свежие и цельные — теперь казались расплывчатыми и безразличными. Думалось, что какое-то течение охватило и понесло его, неизвестно зачем и куда, и он не шевелится, безучастно смотря по сторонам.
И странно было видеть себя, всегда бодрого и радостного, таким вялым и придавленным.
В синем покое неба метнулась изумленно-встревоженная зарница и погасла.
И точно все испуганно вздрогнуло, а потом сгустилось и застыло.
Еще гуще запахло яблоками и рыбой, ниже спустилось небо, и темными шапками распластались деревья над ржавеющей травой.
Выходило из-за деревьев что-то темное, шептало, приникнув к самой воде, и пряталось в молчании…
Опять широко моргнуло небо одним глазом, а другое держало прищуренным и сонным.
Моргнуло судорожно, белым ужасом прошлого, и ослепло…
Выросли в реке неясные, тающие призраки и распластались над ней чуть видной дымкой.
И опять потянуло туда, в черную глубь — жуткую, тайно живущую.
Илья быстро разделся, потом встал на валун и замер, смотря вперед.
Опять выплывали неясные тени и таяли, расходясь в стороны, широко расставив руки.
Тело дышало густым воздухом и казалось полнее и мягче.
Илья крепче надавил голыми пятками влажный валун и натянул мускулы, прямо вытянув ноги.
Потом прошелся глазами по смолкнувшей глади реки, выполз по обрыву, задел серое пятно купальни и остро врезался в змеистую тропку, сползающую к воде.
Она шла медленно, склонив шапку волос, с четким изломом плеч и бедер, с размеренным колебанием, сдерживая шаг под уклон.
В руке держала белое…
Ее Илья узнал сразу и почему-то сказал, чуть пошевельнув губами:
— Белая простыня…
И понял свою мысль, родившуюся внезапно и дрогнувшую, как струна, сорванным звоном.
Понял, что надо сделать…
Осторожно сжался, не сводя глаз, и соскользнул на землю, к самой воде.
В виске колотилась мысль, жгла щеки.
Теплыми струями обняла вода его тело. Теплым и темным кольцом, в котором скрывался холод.
Он умел плыть так — незаметно, чуть шевеля под водой руками и стягивая ноги. Плыл и смеялся, и вздрагивал. И не мог сдержать улыбки и не знал, чему улыбается…
‘Она сказала, что видела меня в ванночке, мальчиком…— урывками плыли воспоминания,— маленьким мальчиком… А у нее красивое белое тело, которое я сейчас буду чувствовать… В солнечном блеске женщина в красной рубахе… Длинные, красивые ноги’…
Вот близко старые стены, они точно плывут дальше и дразнят. Скорее…
Илья втянул голову в плечи и нырнул.
Там черными кругами слилась над ним вода, здесь — темно и жутко. Потом вынырнул. Оторванный кусок неба висит в черном квадрате купальни.
Чуть слышно щелкают о лесенку волны от его движений.
Вот перила, помост.
Илья встал на ноги и вслушался.
Качнулись со скрипом доски трапа, упруго и мягко сгибаясь, зашлепали по воде.
Щелкнул ключ.
Что-то сжалось в груди — маленькое и трусливое, тело вздрогнуло и покрылось пупырышками.
Илья стиснул губы и присел…
Хотел что-то вспомнить — сейчас далекое и милое, но не успел.
Замок ударился об стену и дверь открылась.
— Кончено,— почему-то шепнул Илья и на время почувствовал, что слабеет.
Но зажегся белым огнем квадрат над ним и угас.
Где-то из глубины брызнул жгучий луч и наполнил тело.
Вырос во что-то радостное и ликующее и снова почувствовал, что сливается с землей, которая готова родить…
Дохнуло круглое, тяжелое и упругое, как мяч, осело на воду и отпрыгнуло.
Илья быстро вскочил на мостки и, остро вглядываясь в темный контур, двинулся к нему.
— Кто тут? — крикнул сорвавшийся голос, метнулось темное, нервно ляскнул крючок.
— Я,— почему-то звонко, радостно ответил он и потянулся влажными руками вперед…
— Я!..
Теплое дыхание коснулось его щеки. Мелькнули белки глаз.
— Ты?
Что-то прошло в этом вопросе,— не один страх, а другое, тайное…
Точно оба изумились чему-то и не поняли, но сознали.
Упруго вытянулись полуобнаженные женские руки, скользя по его мокрым плечам, и оттолкнули его от себя, оттолкнули, судорожно цепляясь пальцами.
— Ты? — снова повторила она и потом вся забилась под его поцелуями…— Сумасшедший!..
Это тоже было вопросом — она точно не верила себе.
— Только ребенок,— смеялся он,— только маленький мальчик… Тетя — женщина…
И смеялся, и целовал, и не верил, что целует и смеется, и не знал, что это правда.
Дверь распахнулась сама собой. Дали мигнули синим, и зазмеилась впереди дорожка.
— Ты женщина,— упорно твердил он,— и ты можешь быть моей…
Потом поднял ее и упал с ней на доски. И почувствовал, что ей должно быть больно, и рад был этому.
— Пусти, слышишь, пусти! — задыхаясь, билась она, и в ней рождалась злоба.
И так, молча, боролись они с чем-то, что было больше и сильнее их, но думали, что борются друг с другом.
И когда он прижался к ее рту губами, она укусила их и не выпускала, всасывая в себя.
Метались белые искры и моргало испуганно-подглядывающее небо…
Но потом он почувствовал, что она слабеет, и испугался и обрадовался этому.
Пальцы ее плохо складывались и онемели ноги.
Родилось в нем какое-то необъятное, властное чувство.
Он схватил ее голову руками, прижался к ней лицом и бормотал что-то бессвязное, и ему молча отвечало покорное…
В небе заворочались камни тяжело и гулко, река повторила пугливым откликом, и влажно-горячие волны поплыли в воздух.
Мягкая и таинственно манящая лежала под ним женщина… И вдруг он вспомнил…
Тогда оторвал от нее свою голову и глянул в открытую дверь.
Там, по темной змеистой дорожке, в синем сумраке надвигающейся воробьиной ночи шла Люба.
И не зная, чувствует ли он ее или видит, сон это или действительность, в холодном ужасе понял, что она смотрит сюда своими голубыми глазами и наивная тень лежит на них от длинных ресниц.
И мелькнул знакомый, нежно-далекий голос:
— Я уже одеваюсь, Лия Дмитриевна… Слышите?..
И не знал, когда он его слышал, но ощутил холод.
Под ним лежала та, которую он хотел, а теперь безразличная и чужая, и вновь душа его наполнилась жгучим чувством любви и стыда, и не мог он понять, что сделал сейчас, чего хотел, и не мог вместить в себе эти два чувства, не дополняющие друг друга, как раньше, а глубоко различные.
Видел свои голые руки, еще охватывающие плечи Лии Дмитриевны, и испугался их наготы, точно не любил и стыдился ее раньше.
Все эти мысли прошли в нем быстро, звено за звеном, и опять в низко-синем небе почувствовал он близость Любы.
Тогда, пугливо съежившись, отполз от Лии Дмитриевны и неслышно спустился в воду.

VIII

Опять черными кругами охватила его глубина реки и в тихом плеске говорила ему что-то, чего он не слышал.
Он плыл туда, где гуще сплачивались туманы, к средине, прочь, прочь от берега, от серого пятна купальни.
И опять над ним широко и низко повисло небо, готовое слиться с водой и придавить его…
Слабели руки и ноги, и казалось, что он дано уже плывет так против течения и лицом режет сгустившийся воздух.
Вздрагивало тело мелкой собачьей дрожью, и стыдно щелкали зубы.
И было одно желание — измучить себя, остановить дергающийся рот и плыть все дальше и дальше…
Но когда оттуда, с берега, разнесся по реке надорванный, жуткий крик — крик птицы или женщины, Илья почувствовал, что плыть уже не в силах, что он тонет.
И тогда ясно и отчетливо он понял весь ужас совершенного и ему безумно, во что бы то ни стало, захотелось жить для чего-то другого, нового, прекрасного, для себя, для Любы и чувствовать свое тело, дышать огнями лучей и смеяться звонко от радости сознания родящей земли.
Он собрал последние силы, вытянул шею и крикнул в ответ…
Но вышло слабо и глухо, и растаяло перед чем-то большим и светлым…
Это светлое, широкое загорелось перед ним яркими, огненными струями… близко, совсем близко… и залило все небо…
Илья судорожно подобрался и потом, напряженно расширив глаза, взмахнул руками…
Где-то простонала чайка…
Широко вздыхая, засыпающая река укрывалась туманами…
Апрель 1907 г.

Примечания

Впервые — Образование. 1908. No 5.
Печатается по данной публикации.

—————————————————————-

Источник текста: Слёзкин Ю. Л. Разными глазами. — Москва: Совпадение, 2013
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека