Есть вопросы вечные и в то же время это сейчас вопросы. Такова научная и даже отчасти практическая задача выделения особенностей семитических племен, особенно сравнительно с арийскими. Малый остаток этих племен в лице евреев и арабов еще и теперь взаимодействует с нами. Но главный интерес семитизма — в древности. ‘Они дали идею единого Бога, в противоположность арийскому политеизму’ — так формулируют ученые. С точки зрения исторической, вопрос семитизма — неисчерпаем. В европейских библиотеках вереницы зал наполнены многодумными трудами, так или иначе примыкающими к этому вопросу или вытекающими из него. Библейская археология, понимание св. Писания, очень понятная надежда слить с христианством евреев, дабы наконец исполнились же слова Апостола: ‘…весь Израиль спасется’ (Рим. 11, 26), — все это наталкивается на вопрос: ‘Да что же такое Израиль и, в особенности, что он такое в отношении к арийцу?’
Один из образованнейших наших писателей, г. Д. Мережковский недавно посвятил этой теме красноречивые страницы (‘Мир Искусства’, 17—18). Он определяет семитический дух, как противоположение природе и отрицание природы. Пустыня, знойная и однообразная, безводная и сухая, — вот его прообраз и возможный родитель. В то время как ариец любит природу и сам есть воплощенная природа, семит смотрит на природу с высокомерием и гадливостью. ‘Евреи увидели в ней лишь бездушное тело, мясо, годное для кровавых жертвоприношений Богу’. Дух семита — отвлеченен, абстрактен, алгебраичен. Все вещественное им чувствуется как что-то недостаточное, даже как отрицательное, как грех. ‘Даже на собственное тело они смотрели, как на неискупимо грешное, зверское, скотское’. Этот семитический дух, продолжает автор, лежит и на Евангелии. Новые народы, кельты, германцы, славяне, приняв его, создали тысячелетие аскетического отвращения к плоти. Renaissance пытался реабилитировать плоть. Но и до сих пор, несмотря на всякие renaissance’ы, мы, в сущности, живем в подчинении этой знойно-отрицательной семитической струйке. Мы также поклоняемся чистому спиритуализму. Плоть и для нас если не грех, то предмет стыда и презрения. И мы сохраняем ‘взгляд на животную природу если не как на что-то дьявольское, то все же унизительное, скотское’, и столь чуждый арийцу и свойственный семиту ‘страх перед непокрытым телом, перед наготою, как чем-то постыдным, прелюбодейным и оскверняющим’, он жив до наших дней в двунадесяти языках Европы, как в каждом из двенадцати колен израилевых.
Так думает автор. Так все думают. Израиль пустыня, арийский мир — ветвистый баобаб, с плодами, цветами, поющими в ветвях птицами. Однообразие и многообразие, монотеизм и политеизм вот противоположение, в которое заключаются все наблюдения, все размышления. Но так ли это? Лет десять назад, в статье ‘Место христианства в истории’, приблизительно подобным же образом я характеризовал всемирно-историческую роль двух замечательнейших племен и в подтверждение сослался на то, что на всем протяжении Библии нет ни одного описания природы. Но… не ошибались ли все, историки, богословы, психологи, филологи, ища в Библии и не находя собственно специального арийского чувства природы?
Нет ландшафта. Да, это правда. Леса не шумят, хотя на Ливане есть леса. Без сомнения, израильтяне видали в пустыне смерч, но и смерча нигде не описано. Шума моря, цвета морской воды — не описано же. Но все ли здесь кончено?
Смежив очи, может быть имея на глазах катаракту, я кладу ладонь на чье-то тело, на ваше тело. Я чувствую его теплоту. Ничего не вижу, но сердце бьется под ладонью, и мне передается его пульс. Легкое дрожание мускулов — передается же. И все неощутимые, неисследимые, неисповедимые токи, коих, родника и природы не зная, мы называем их магнитными, электрическими, солнечными, лунными токами, вся эта тайна тела течет из вашего в мое тело. Я отрываю руку, отхожу в сторону, открываю очи: совсем другое зрелище! Теплота исчезла — открылось многообразие форм. Я хватаю кисть и обрисовываю милое видение, беру резец — и изваяю его. Подражаю виденному в драме, создаю театр, и вообще творю искусство и начинаю длинную ‘историю искусств’. Вот два отношения, семитическое и арийское, к миру. Как это доказать? В чем оно выразилось?
* * *
В жертвах. В жертвоприношениях. Прошло шесть недель у роженицы, и, беря двух горлинок, она приходит в храм, к таинственному Богу своему, к этому неразгаданному Иегове: ‘Умрите вы за меня’. Как умереть животному за человека?! Да только и возможно при мысли, что это — друг его, другое ‘я’, почти человек же, как в свою очередь и человек — почти животное же. Но и еще углубимся. ‘Грешна я, как гноеточивый, я нечиста была шесть недель: прими грех мой!’ — ‘Прими грех мой’ — разве это легко сказать! Разве вы скажете столу, деревяшке: ‘Возьми вину мою!’ Нет, с ‘виной’ своей вы не придете и к чужаку, к нелюдиму, к постороннему человеку: вы пойдете к другу, да так иногда и бывает: ‘Ваня — спаси! погиб я, но — погибни ты’. Это ужасно больно, но это бывает: ‘верный пес бросился на разбойника — и принял удар его, вместо хозяина’, — тоже мы читаем в рассказах, тоже иногда бывает. О каком ландшафте может идти речь, о каком художестве — как о ближайшем и теснейшем отношении к природе?!
Общность в грехе! Природа может принимать грех за меня! Да это — такой возвышенный взгляд на природу, такое возвышение природы, идеализация ее, вознесение ее к Богу, какого чего же больше искать? Г. Мережковский серьезно думает, что животные из ненависти и презрения к ним, к их огромным мясным тушам — отдавались Богу: ‘растопчи эту мерзость’, ‘эту не духовную мерзость’. Ничего подобного. Животные у евреев заменяли детей, и ведь тут действительно есть родство: дитя — тоже животное, святое животное: ‘Все, разверзающее ложесна — Мне, как и весь скот твой мужеского пола, разверзающий ложесна, из волов и овец. Первородное из ослов заменяй агнцем, а если не заменишь — то выкупи его, и всех первенцов из сынов твоих — выкупай’ (Исход, гл. 34, 19—20). Да: можно заметить устремление Библии, тайную мысль, невысказанное пожелание: что, собственно, вся живая плоть ‘угодна Богу’, должна бы быть ‘бе к Богу’, ‘воскуриться’ к нему, как жертва Авеля! О, не по злобе, а по любви: кто же ненавидит ладан, который он жжет! Или разве Богу ненавистен ладан, который перед Ним жжется?! Итак, мир или по крайней мере живая тварь должна бы вся быть сожжена Богу: но для условий земной жизни, для сохранения пределов уже сотворенного мира — она вся почти оставляется на земле, и только идут к небу ее частицы. Но как только ревность к Богу вспыхивала — курений больше, сожжений больше! Переносится ковчег — и кровь обильнее льется, он переносится во вновь отстроенный Соломоном храм — и до тысячи быков принесено в жертву, и поразительна картина: кровью уливался весь путь несения ковчега, так что он все время, минуты и часы, двигался в ‘благоухании кровей’ (частое изречение Библии): для взора — невыносимое зрелище! Но Израиль не видел, он слепец: он только держит ладонь на трепещущем в кровоизлияниях теле: ‘вот — мир’, ‘вот — суть’.
Да, как росный ладан — мы держим свято и продаем его в церквах, мы сочли бы нечестивым бросить его на пол и неосторожно на него ступить ногою, так горлинки, и тельцы, и овцы были внесены в самый Соломонов храм. Животное — предмет закона, его заботливости, любви, да наконец, во множестве случаев оно поставлено в линию с человеком, как в Эдеме — стояло близко к нему, не отделялось от него: ‘Первенец из людей должен быть выкуплен, и первородное из скота нечистого должно быть выкуплено. Но за первородное из волов, и за первородное из овец, и за первородное из коз выкупа не бери: они — святыня. Кровью их окропляй жертвенник и тук их сожигай в жертву, в приятное благоухание Господу’ (Числа, гл. 18). Из самого перечисления видно, что человек — барахтается среди животных, одно с ними, идет в счет, то мешаясь, то разделяясь, как при счете на костяшках мы кладем черненькие и беленькие, рубли и копейки — в одну сумму. Где же тут спиритуализм, отвлеченность, и наше, но именно только наше, а не семитическое, высокомерие к природе?! След этого есть у евреев поныне: нельзя у них убить животное, умертвить, а только — принести в жертву, и от жертвенного — вкусить. Таково и есть знаменитое их ‘кошерное мясо’, т.е. от животного, убитого не как-нибудь, а ритуально, особенным религиозно для этого приготовляемым человеком.
В день очищения, тот самый в году день, когда первосвященник входил в Святое Святых, совершалось и так называемое отпущение козла в пустыню, с грехами израильскими, которые он на себе нес. Поразительны подробности церемонии: в белых одеждах, очищенный погружением в воду, первосвященник подходит к животному, возлагает на него руки и читает исповедание: ‘О, — беззаконствовал, преступал и грешил (в течение года) народ Твой, дом израилев. О, — прости им беззакония, преступления и грехи их’. Это происходило не в городе, не за городом, но в самом храме. Да, животное, о котором мы никак не можем сказать, чтобы оно не участвовало в церемонии, стояло перед Святое Святых и ковчегом. Народ при чтении исповедания падал ниц. Затем козел передавался священнику. Его вели по особо устроенным мосткам, в сопровождении знатнейших иерусалимлян. На пути его было устроено десять шалашей, из которых у каждого останавливались, говоря ему: ‘Вот пища и вот вода’ (заранее заготовленные). У девятого шалаша все останавливались, и шел дальше только один провожатый, который следил за ним. Во время пути сопровождавшие говорили: ‘возьми наши грехи и уходи, возьми и выходи’. И козел, животное, — несет на себе грех народа!!
Но зато же животные и празднуют с Израилем. Наступает суббота, этот таинственный их праздник ни малейше не похожий на наши отрицательные, только не работные, лежачие дни. Он начинается у них в пятницу с заката солнца и длится до заката же солнца субботы. По верованию евреев, ‘Царица Шабас’, ‘Царица Субботы’, какая-то небесная гостья, сходит в этот вечер в каждую еврейскую хижину, невидимо среди их присутствует, и все, что они делают за сутки, они делают ‘в честь’ этой ‘Субботы’: ‘Лековед Шабес’, ‘в честь Субботы’. В синагогу они только заходят, но празднуется суббота дома. Да, в строгом и определенном порядке, ритуально, отец семьи, его жена, дети — собственно совершают некоторое служение, священство на дому, и на этот день они преображаются в священников, а дом — в священное место. От того, как ничего мирского мы не вносим в храм, и у них перед субботою все в дому уничтожается несубботнее. А когда суббота кончается — все субботнее уничтожается и не выносится в понедельник. Проходит как бы магическая черта, магический круг, которым Израиль очерчивает себя во время субботы, и за него никто не смеет переступить, равно как и в этот круг ничего извне не может переступить. Отсюда — разные подробности. Но вот поразительнейшая из них: участие в субботе принимают и животные. Читаем во Второзаконии: ‘День седьмый суббота — Господу Богу твоему. Не делай в оный никакого дела, ни ты, ни сын твой, ни дочь твоя, ни раб твой, ни раба твоя, ни вол твой, ни осел твой, ни всякий скот твой, ни пришелец твой, который у тебя’ (глава 5). Суббота — всем! И как это ‘праздник Господу’, то все исчисленные сослужат Господу! Это ли не общность с миром, одно с ним дыхание!
* * *
Они не рисовали пейзажей!.. Но у них был и есть праздник кущей. Что такое ‘куща’? Роща! Да, целый лес дерев, ветвей, зелени они натаскивают на себя, дышат ими, их смолою и зеленью. Раздвиньте наше понятие и простой, нисколько не религиозный и не ‘законный’ обычай украшать комнаты в день Троицы свежесрубленными березками, и вы получите Моисеево установление. Но в каком виде: весь народ бросает город, переселяется в поле, устраивает себе ‘кущи’ и проводит в них не день, а живет в них целую неделю. Представим семь дней Пасхи, проводимые в шалашах: какое чувство! Сколько нужно картинных зал с ландшафтами, чтобы заменить двадцать четыре часа такого дышания среди шалашей и всего народа, от грудных детей до глубоких стариков, без исключения единой души, ‘религиозно’, ‘законно’. Замечательно время празднования: оно наступало сейчас же после жатвы. Книга ‘Левит’ говорит: ‘В первый день праздника возьмите себе плод дерева гадар и ветвь пальмовую, и ветвь дерева авот, и верб речных и веселитесь перед Господом Богом вашим семь дней’ (Лев., гл. 23). Мы об этом читаем, бежим глазами по строкам: но ведь они так жили, вот в чем разница! Сближались ли они при этом с природой? Входила ли природа в религиозное с ними общение? Странный вопрос: зачем мне куща, если я ее не обоняю! Зачем она — в религиозный закон, если религия — вне природы?
Опишем еще закон о ‘первинках’. Первинка — первый плод, первая ягодка. Летом и потом в начале осени израильтянин выходил в сад свой и в поле. Он подходит к деревьям, должен подойти: это — не прогулка хозяина, это закон и вера исповедника. В чем же она? Вот он наклоняет ветвь фигового дерева: нет, еще не поспело — и опустил ветвь. Виноград? — И он — мал, жесток, не годится. Но вот гранатовое яблоко, налилось, красное: торопливо еврей обвязывает под ним веточку мочалкою и произносит: ‘Вот это — первинка, которую ты, Господи, дал мне’. И он должен выждать, высмотреть от всякого фрукта первую ягодку, первую вишенку — это не ему, а Богу. И так весь народ. Какое чувство обоняния и зрения! Но вот первые плоды собраны и их нужно везти в Иерусалим. Из всех селений колена приходят в главный город, приходят, например, в наш святой Вифлеем. Здесь ночуют все на городской площади — это под южными звездами. В дом куда-нибудь запрещено входить: спешим к Господу, какие же заходы! Поутру им говорит распорядитель: ‘Вставайте и взойдем на Сион к Господу Богу нашему’ (слова — Иеремии, 31). И вот приближаются к Иерусалиму. Впереди процессии идет вол с вызолоченными рогами и маслячным венком на голове, флейта играет перед идущими, идут две трети дня, а не полный день (т.е. из каждых суток). И вот — засияли высоты Давидова града, вперед посылают послов с известием, а сами охорашивают ‘первинки’, у какого хозяина они из сушеных фиг, тот облагает их свежими, у кого — изюм, тот кладет хоть кисть винограда поверх его. Между тем из Иерусалима выходит им встреча: все уже собранные там областеначальники и начальники и казначеи — приветствуют дары Божии, и на улицах Иерусалима, при проходе процессии, все работающие, оставив дело, — должны встать и приветствовать: ‘Братья наши из такого-то места, приход ваш в мире!’ Флейта гремит перед ними все время, пока они не приблизятся к Храмовой горе. Лишь только достигли ее, то всякий — ‘будь то сам Агриппа’ — говорит литературный памятник, которым мы пользуемся, — берет свою корзинку на плечи и идет до двора храма. Когда достигают двора, хор левитов запевал псалом: ‘Превозношу Тебя, Господи, что Ты поднял меня’… (Пс. XXX). — Имея корзинку на плечах, каждый произносил: ‘Сегодня исповедую перед Господом Богом моим, что я вошел в ту землю, которую Господь клялся отцам нашим дать нам’. При этих словах он снимал корзину с плеча, брал ее за край, а священник подкладывал под нее руку и потрясал ее. В то же время приносивший произносил далее слова молитвы (из ‘Второзакония’): ‘Отец мой был странствующий арамеянин, и пошел в Египет, и поселился там с немногими людьми… и вывел нас Господь из Египта рукою сильною и мышцею простертою, ужасом и знамением и чудесами, и привел нас на место сие, и дал нам землю сию, в которой течет молоко и мед, итак: вот, я принес начатки плодов от земли, которую Ты, Господи, дал мне’. Затем, поставив около жертвенника корзинку, выходил. Корзинки были у богатых — золотые и серебряные, у бедных — из ивовых оголенных от коры прутьев. Вместе с плодами корзинки оставлялись храму… Вот — ежегодная картина, ее видели пророки, видел Иисус, весь обряд и молитвы непосредственно идут от Синая. Неужели это не природа?
* * *
‘Но у них не было изображений в храме: полная отвлеченность!’ Разве же не в Скинии пророс, дал листья и плоды, жезл Ааронов! Вот силы Скинии, куда они прилагаются: разве невозможно было другое чудо? Например, чтобы жезл обратился в змею и обратно, как было в Египте? или чтобы в жезле чудодейственно на глазах всех заблистал не бывший там сапфир? Нет, чудо не без смысла: как Сарра в невозможные 90 лет проросла ‘первенцем’, ‘первинкою’, так вдруг дал из себя ‘первинку’ еще более иссохший первосвященнический жезл. Читая, много раз перечитывая о ритуальной чистоте, соблюдавшейся при служении в храме, я уже, как отец семейства, был наконец невольно поражен следующим сближением: известна изысканная, особенная, до мнительности доходящая чистота, какую должны соблюдать все, приближаясь к женщине, готовящейся рождать. Нигде и ни в чем такой мнительной осторожности не требуется, и среди требований есть одно: ни в каком случае не иметь на себе шерстяной одежды, а льняную (или хлопчатобумажную). В день, когда первосвященник входил во Святое Святых и в этот же день должен был несколько раз войти во святое, он 8 раз, именно перед каждым новым входом, погружался в воду, стоявшую в самом храме (‘Каменное море’), и хотя надевал самые роскошные одежды, отделанные золотом, но непременно льняные, без одного волоска шерсти — это был закон к непременному исполнению. Если сопоставить с проросшим жезлом Аарона, то, быть может, мы приближаемся здесь к разгадке никогда не разгаданной мысли скинии и ветхозаветного храма. Главное в них — пустота. Да, пустота и пустота, но их несколько, они разделяются стенками, занавесами, образуют клеть, клеточку, живую клеточку, в которой живет Бог! Храм ветхий есть жилище Бога, он есть — одежда Бога! Но Бог — жив, Живый, и его одежда, т.е. самый храм, — живой и движущийся, разделяющийся на главные и второстепенные части, как делится на главное, ‘головное’, и на второстепенное, все органическое. Но не покровы и стенки, а пустота внутренняя есть главное в клеточке: ее части таинственно ткутся, рождаются из этой пустоты, как слово ткется из мысли и тело ткется из души. ‘Душа’ клеточки — в пустом ее, а где душа — там и свет Божий, и если в самом деле мы угадываем тайную мысль, не найденный ‘икс’ построения первого храма, то в Святом Святых обитал Бог-Зиждитель, ‘Отец всяческих’ — и именно над крышкою ковчега Завета. А скрижали Завета, две, символ двойственной четы человеческой, имели на себе заповеди — сердечный внутренний закон человека. И вот весь план: человек и его закон, над ним — Бог, дальше — священники, священнослужение, еще дальше — народ, толпы. А все — мир, связанный с Богом, человек — в завете с Богом, но все это — не номинально, все — реально, как реальнее науки о клеточке — живая клеточка и цветок — могущественнее и прекраснее ботаники.
Но, может быть, неясны наши слова о пустоте: все живое, растение или животное, устроено по чудному плану клетки, пустоты в покрове, обернутого тканью пузырька или кубика. Почему так — Божья тайна, Божий план. Ученые пытались разгадать тайну клеточки, но никогда не могли, они все искали ее в покровах, в секрете материи, между тем как мы уверены: ‘секрет’ клеточки лежит в нематериальном ее, не в этих покровах, но в пустой точке, которую облегает собою материя. Тут ничего не видно в самый сильный микроскоп, ничего не тронешь самою тонкою иглою, но тут — узел жизни, ‘душа’ и хоть частица или отражение вечного ‘Сый’. И вот разгадка удивления Помпея: ‘Я вошел в храм, но — ничего не увидел’. Храмы других народов, напр. египетского ‘животного’ поклонения, полны именно этих покровов, кожур внешних, материальной химии живой клетки, а тайный храм Моисея — представляет пустоту клетки, святую пустоту, душу — однако живую, Бога — живущего в ‘тварях’. Твари, ‘оболочки’ и начинаются со ‘Святого’, куда входят уже священники, со двора, где толпится народ, и кончая миром — звезд, цветов и царств. У евреев вовсе не было отвращения к изображениям: о подоле одежд священнических Бог сказал Моисею: ‘Изобрази на них (вперемежку) яблоко и позвонок’ (царство растительное и животное). У меня есть в коллекции еврейская монета, времени иудейской войны, она нисколько ‘не отвлеченна’: с одной стороны прекрасно сделанный виноградный лист, со всеми видными в чеканке жилками, даже боковыми, и черенком, на другой стороне — чаша, и надпись на арамейском языке: ‘Второго года от освобождения Сиона’ (67 по Р. X.). Чаша, амфора с короткою ножкою, — также прекрасно отчеканена, со всеми выгибами и боковыми бороздками — не чета теперешним ублюдкам монетного дела. Конечно, у евреев было искусство, конечно, жизнь их была прекрасна, конечно, у них не было алгебраизма в поклонении. О, как понятна ярость отпора их тупому потоку Тита и Веспасиана… Но у них не шумят деревья, да — они брали мир… в разрезе, отсюда капающая кровь их жертв, ‘и помажь кровью рога жертвенника’, ‘и возьми на пальцы кровь — и покапай ее на крышку Ковчега, в благоуханье Господу, восемь раз покапай ее, 4 раза — книзу, а 4 раза — подбрось кверху’. Мы же и вообще арийцы берем мир в ландшафте, в зрелище, без биения пульса. Мы — описатели, они — анатомы, но цель их устремления — достать кончиком жертвенного ножа то, что за кровью, за плотью, — святую душевную и вместе жизненную — пустоту: ‘Там Бог’. И конечно — там Бог!
Вот чего не было понято издревле в Риме и Византии, ни в наше время — учеными, возросшими, при всем их свободомыслии, — все же на сухих овощах, зимних сушеных фруктах римско-греческого заготовления ‘впрок’. Есть разница между погребом и садом. Сад — Сион, Европа остригла его, не в силах будучи ничего произвести сама подобного и продает теперь в жестяных сардиночных коробках.
Впервые опубликовано: Новое время. 1901. 17 января. No 8941.