Маколей, Зайцев Варфоломей Александрович, Год: 1865

Время на прочтение: 43 минут(ы)
В. А. Зайцев. Избранные сочинения в двух томах
Том первый. 1863—1865
Издательство всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев

МАКОЛЕЙ

Полное собрание сочинений лорда Маколея.
Тт. I—XIII. Изд. Тиблена и Вольфа. Спб. 1860—65 гг.

Диккенс в своем новом романе, где он бесконечно возвысился и над своей собственной литературной деятельностью, и над всей английской беллетристикой, окрестил именем ‘подснепства’ мнения и принципы господствующего в Англии класса людей. В особе мистера Подснепа он олицетворил этот класс со всеми его характеристическими чертами (1). Полное самодовольство, простирающееся на весь мир, живущий сообразно с долгом ‘подснепства’ — ‘встающий в восемь, бреющийся в четверть девятого, пьющий кофе в девять, отправляющийся в Сити в десять, возвращающийся домой в половине шестого и обедающий в семь’,— на весь этот мир с его ‘великой конституцией’, ‘всемирной столицей’, ‘единственными: национальными достоинствами’, ‘провидением’, желающим именно того, чего желает подснепство, величественное игнорирование и непризнавание всего, что не входит в пределы этого мира или нарушает его гармоническую стройность,— вот главные черты подснепства, по мнению Диккенса. К ним можно прибавить — солидную практичность, не желающую стесняться никакими принципами, признающую только факты, и притом только факты, заимствованные из мира, ‘встающего в восемь и т. д.’, обдуманную и последовательную непоследовательность, достойную изумления по своей стойкости и бестрепетности, непоследовательность с медным лбом, сияющим блеском младенческой беззаботности и твердой уверенности в своей добродетели, наружность, располагающую слабые сердца своим опрятным, благопристойным видом, дышащую благородством и нравственностью, так что сквозь эту оболочку очень трудно разглядеть гниль, скрывающуюся под нею, наконец, язык плавный, красноречивый, нередко возвышенный, нередко увлекающийся до приличной метафоры или солидной шутки, но никогда не заставляющий краснеть ‘юную особу’ искренностью увлечения.
Все эти милые черты составляют существенную особенность английской буржуазии, того класса, который создал и хранит ‘свою достославную конституцию’, который с гордостью носит имя ‘коммонеров’ (2) и непоколебимо убежден, что он — перл создания, высший продукт прогресса, идеал и венец человечества. Благодаря всем его прелестям и достоинствам он попал в образец и для континентальных стран, которые благоговеют перед его ‘великими учреждениями’ и славными представителями. Это доказывает, между прочим, необыкновенная популярность во всей Европе Гомера подснепства — Маколея.
У нас с Маколеем случилось печальное недоразумение. Наша публика познакомилась с ним в первый раз благодаря людям, образ мыслей которых составлял совершенную противоположность подснепству. Благодаря этой рекомендации Маколей сделался у нас в высшей степени популярным, так что вскоре было предпринято издание полного собрания его сочинений, и через пять лет первые томы этого издания были совершенно распроданы. В издании этом опять-таки принимали живое участие люди, взгляды которых вполне враждебны подснепству, так что если бы кто-нибудь стал судить об этом факте по значению, которое Маколей имеет для нашего общества теперь, тот был бы вынужден упрекнуть этих людей в непоследовательности или грубой ошибке. Но если принять в соображение с одной стороны понятия нашей публики десять лет тому назад, а с другой — некоторые особенности подснепских писателей и особенно Маколея, тогда подобный упрек окажется совершенно неосновательным (3).
В числе азбучных истин, которые было необходимо растолковывать десять лет тому назад, находились между прочим нравоучения такого рода, что порядочный человек не любит, чтобы с ним обращались как с собакой, что насилие и угнетение — скверны, что свобода необходима человеку и должна быть в его глазах очень важным благом, что общество, где жизнь, свобода, спокойствие и честь гражданина обеспечены от произвола гораздо лучше любого восточного пашалыка, где все зависит от фантазии и каприза. Прежде общество почти без исключения не то чтобы думало противное, а просто ничего не думало. Поэтому, расшевелив его мысль, явилась первая необходимость объяснить все эти основные понятия.
Б этом отношении английские писатели были как нельзя более кстати. Как ни безобразно английское общественное мнение, зараженное подснепством, и как ни уродливы социальные условия, в которых живет английское общество, но элементарные понятия о человеческой жизни разработаны англичанами раньше всех и так давно, что легли в основу даже подснепства, которое не перестает твердить о ‘славной конституции’. Человек, который стал бы оспаривать ‘законные прерогативы’ и ‘славные вольности’ нации, был бы встречен подснепством так же враждебно, как и человек, рассказывающий о нескольких бедняках, умерших на улице с голода.
Маколей не только не составляет исключения, но, напротив, служит лучшим представителем таких писателей, рассуждающих красноречиво и возвышенно на темы: свобода лучше тирании, тишина и безопасность лучше казней, веротерпимость лучше гонения за веру и т. д. Вот почему оказалось полезным и нужным, особенно принимая в соображение пословицу, что на ‘безрыбьи и рак рыба’, прибегнуть к помощи популярного балагура н красноречивого ритора для распространения в умах публики понятий, не втолковав которые нельзя было двинуться ни на один шаг вперед.
Успех Маколея доказал, что выбор был сделан удачно. Благодаря солидному краснобайству он быстро разошелся в нашем обществе, а вместе с ним и распространились и проповедуемые им истины. Но вот издание его сочинений еще не кончено, а уже приходится советовать поставить его на полку и задернуть зеленой тафтой. Втолковывать истины, проповедуемые Маколеем, теперь совершенно бесполезно, не потому, чтобы мы так далеко ушли вперед, а потому, что есть предметы поважнее либерального подснепства. И если наши доморощенные ‘подснепы’ находят еще нужным доказывать, что правосудие должно быть нелицеприятно и недоступно подкупу, что ‘лесть гнусна, вредна’, что ‘жид есть тоже человек’, что розга и пощечина не самые лучшие средства против разных общественных зол и т. д., то это значит, что они ни о чем более не могут говорить. Быть может, некоторые честные публицисты заметят, что в последнее время обнаружилось такое неведение истин, которые я называю азбучными, или такое презрение к ним, что повторять их далеко не бесполезно. Но на это можно возразить, что людей, до сих пор не знающих или не признающих этих истин, нельзя вразумить повторением их, потому что горбатого исправит только могила. В то время, когда Добролюбов осмеивал современную ему либеральную сказку про белого бычка, истины, излагавшиеся в этой сказке, были приняты и введены в практику далеко не всеми (4). Не все чиновники были Вышнеградскими, в благородном сословии попадались Козляниновы, и евреи находили еще мстителей за прегрешения своих предков. Я осмелюсь выразить даже мнение, что и теперь еще сохранились умы, устоявшие даже против стихотворной морали г. Розенгейма и обличений г. Камбека (5).
Точно так же бесполезны были бы усилия прекратить какими бы то ни было доводами из философии, этики или истории и другие безобразия. Никакой Маколей. никакой Бокль, никакой Шлоссер ни красноречием, ни логикой не внушат приличного образа мыслей ‘Голосу’ и ‘Московским ведомостям’ и всем тем, кто идет за ними, кто верует в них или поступает по принципам, преподаваемым ими.
Поэтому повторение задов с целью опровержения стародавнего мнения, будто битый стоит двух небитых, было бы совершенно излишне. И этих доводов было бы достаточно, чтобы доказать бесполезность Маколея, но я надеюсь выставить на вид, что, кроме общих мест, из-за которых он был в свое время нужен, в нем есть множество мест уже не общих, а частных, которые лишают его сочинение такого индиферентного характера и обращают в одно из самых последовательных произведений подснепской мысли.
‘Великая конституция’ и ‘славные вольности’ подснепов, это — теперь такие вещи, которыми подснепы восхищаются только друг перед другом. Времена Монтескье прошли безвозвратно, и теперь немного найдется таких ограниченных людей, чтобы не только считать ‘великие учреждения’ идеалом, но даже чтобы не видеть всех гнусностей, скрывающихся за ними. Страшные восстания, которые ‘свободной нации’ приходилось укрощать оружием раз десять в течение полустолетия, — события, до того громко говорящие за себя, как заговор и процесс Тистльвуда, невероятные бедствия, терзающие бедные классы и периодически возрастающие с неотразимою постепенностью до размеров, превышающих всякую меру человеческого терпения, — словом, все слишком хорошо известные явления, сопровождающие эксплоатацию массы меньшинством, труда капиталом, лишили политические учреждения Англии той привлекательности, которую они имели прежде. Еще, можно сказать, недавно Европа, порабощенная и задавленная деспотизмом, готова была удивляться счастливой стране, где все могли говорить о своих правах, где благодетельный Habeas Gorpus, охраняя домашний очаг каждого гражданина, представлял такую противоположность страшным lettres de cachet континента, на котором произвол не знал себе границ (5). Еще недавно для континентальных наций свобода англичан и уменье отстаивать ее казались явлениями поразительно светлыми и благодетельными. Но со времени Монтескье, который восхищал современников изображением благодеяний английской свободы, прошло сто лет, и в эти сто лет Европа далеко ушла в своих понятиях. Мыслящие люди Европы давно разочаровались в английских идеалах и желают чего-то гораздо лучшего, чем владычество буржуазии. Запоздалым хвалителям английских учреждений отвечают указанием на историю Англии в XIX веке, на Ирландию и Ост-Индию под ее владычеством, на ее рабочих, почти забывших человеческий язык и стоящих накануне того, чтобы обратиться в низшую породу животных. Впрочем сами англичане не унывают. В то время, когда континентальные литературы с честью могут указать на множество мыслителей и писателей, которые призывают бедных к лучшему будущему и обличают пороки современного общественного быта, столь тягостного для большинства, — Англия выставляет целые легионы славных ученых, все защитников буржуазии, все бойцов за эксплоатацию. Мы удивляемся великим и знаменитым англичанам, сделавшим в науках так много величайших открытий, но стоит вспомнить отвратительный порядок, взлелеявший самых откровенных и беззастенчивых подснепов, которым несть числа, чтобы это удивление перешло в презрение. В руках их даже наука обратилась в орудие эксплоатации и лжи.
Вечно повторяемая тема этих авторов состоит в том, что английская нация благоденствует, что учреждения ее несравненны и что ей остается только итти этим путем. Все факты, которых в последнее столетие накопилось так много и которые могли бы противоречить этому наивному убеждению, игнорируются и устраняются, как устраняет мистер Подснеп величественным мановением руки факт ужасного состояния рабочих классов. Громадное большинство английских писателей никогда даже не задумывается над вопросом о том, действительно ли так безукоризненен порядок их страны и действительно ли нельзя желать ничего лучшего, кроме дальнейшего развития его. Такого вопроса не считается нужным задавать. И зачем? Кто не знает, что пять миллионов сытых и свободных буржуа, вооруженных богатством, наукой, изобретениями, энергиею н независимостью, эксплоатируют двадцать пять миллионов голодных, невежественных, упавших духом бедняков, населяющих земли епископов, фабрики Манчестера и рудокопни Корнуэльса?!
У Маколея это благоговение к учреждениям Англии и устранение всякого сомнения насчет их достоинства выражается особенно простодушно и наивно. Он никогда и не заикается даже о том, что существуют люди, которые с фактами в руках пытаются подорвать безусловную веру в эти учреждения. Этих людей и этих фактов как-будто для него и не существует. Его дело воспеть английскую конституцию и показать, как она зарождалась, крепла и развивалась. Ему никогда в голову не приходит, что, быть может, недалеко то время, когда какой-нибудь другой историк будет изучать ее с целью открыть, что именно и когда затормозило так надолго прогресс английского общества и заставило его столько времени тащиться по колее, проложенной три века тому назад. Вот как начинает Маколей свою подснепиаду: ‘Я предполагаю написать (пою) историю Англии с восшествия на престол короля Иакова II до того времени, которое запечатлено в памяти доныне живущих людей. Я изложу ошибки, которые в несколько месяцев отвратили верное джентри и духовенство от дома Стюартов. Я прослежу ход той революции, которая, окончила долгую борьбу между нашими парламентами и связала воедино права народа с основанием права царствующей династии. Я расскажу, как новое устройство в течение многих смутных лет было успешно защищаемо от внешних и внутренних врагов, как при этом устройстве авторитет закона и безопасность собственности оказались совместными с неведомою дотоле свободой прений и частной деятельности, как из счастливого союза порядка с свободою возникло благоденствие, в уровень которому летописи дел человеческих не представили еще ни одного примера, как наше отечество из состояния постыдного порабощения быстро возвысилось до степени посредника между европейскими державами, как его богатство и военная слава возрастали рядом, как мудрая и непоколебимая честность мало-по-малу утвердила общественный кредит, обильный чудесами, которые государственным людям всех предшествовавших веков показались бы невероятными’ и т. д., все с тем же невозмутимым самодовольством.
И действительно, чрезвычайно любопытно проследить, как зародилось и развилось подснепство, изучить его историю и посмотреть, как изображает его Маколей, вернейший тип английского подснепа. Такой обзор уже достаточно выяснит нам характер историка и его сочинений, хотя, впрочем, нельзя оставить без внимания и менее важные произведения его, так как они проливают немало света и на самого автора и на все миросозерцание его партии.
Религиозная реформа XVI века сопровождалась во всей Европе сильными потрясениями не только политического, но и социального характера. Но нигде, быть может, волнения эти ие были так сильны и не привели к столь ощутительным последствиям, как в Англии. Королевская власть, пожелавшая занять место, с которого низвергла в своем отечестве римского первосвященника, нажила себе много беды. Не так-то легко было перенести на себя все то почитание, в котором нация только-что отказала папе, несмотря на многовековую давность. Притом английские короли были вынуждаемы обстоятельствами на поступки, которые мало способствовали укоренению веры в их духовную супрематию. Один за другим сменилось несколько правителей, и каждый из них объявлял смертельным грехом и пагубнейшим заблуждением догматы своего предшественника, жег и преследовал его последователей. Когда, наконец, реформа утвердилась, и английский король сделался главою своей церкви, верующею в его супрематию оказалась одна эта церковь, им созданная, им одним державшаяся. Масса нации разделилась: одни верили в папу, другие же считали папистов не менее порочными, как и тех, которые заменили в религии авторитет папы авторитетом короля и оставили во всех прочих отношениях церковь без всякой реформы. Фанатические католики и фанатические пуритане, одни — угнетенные в Англии и Ирландии, другие — в Англии и Шотландии, были не только неверующими в супрематию короля, но сделались и плохими верноподданными. Помимо этих религиозных причин не было недостатка и в политических. Положение большинства английского народа в XVI столетии было весьма похоже на нынешнее положение. Вот что говорил о нем один из величайших людей того времени (6):
‘Главная причина общественной нищеты — это множество праздных плутов, которые кормятся потом и трудом других и заставляют обрабатывать свои земли, обирая до последней нитки своих фермеров, чтобы увеличить свои доходы. Не менее пагубно и то, что за ними следует толпа ленивых холопов, ничего не делающих, ни к чему неспособных. Когда они заболевают или когда господин их умирает, их выгоняют вон, — и вот им приходится или умирать с голода, или воровать… Другая причина бедствий, это — то, что овцы, эти животные, столь кроткие и умеренные в других странах, у нас до того прожорливы, что поедают даже людей и опустошают деревни и дома. Всюду, где собирается самое тонкое руно, тотчас являются вельможи, богачи и даже аббаты и присвоивают себе земли. Этим беднякам мало их доходов и бенефиций, они отнимают обширные пространства у земледелия и обращают их в пастбища, снося дома, деревья и оставляя целыми только храмы, чтобы обратить их в закуты для двец… Так алчный скряга забирает себе целые тысячи десятин, выгоняя из жилищ частных земледельцев, одних хитростью, других насилием, а самых счастливых — придирками и несправедливостями, которые принуждают их продавать свою собственность… Несчастные с плачем покидают кровлю, под которою родились, и продают за бесценок то, что успели унести с собой из своих вещей.
Что останется им, когда истощится этот скудный источник средств? Разве воровство и виселица! Или предпочтут они нищенствовать? Но их не замедлят посадить в тюрьму как бродяг и людей без занятий… Если вы не исправите зол, на которые я указываю вам, то не хвастайтесь своим правосудием: в таком случае оно просто ловкая ложь. Вы предоставляете миллионы детей бедствиям порочного и безнравственного воспитания. Разврат на ваших глазах губит эти юные растения, которые еще могли цвести для добродетели, а вы казните их, когда, выросши, они совершают преступления, с колыбели зароненные в их сердца. Что же вы делаете? Воров, чтобы впоследствии иметь удовольствие повесить их’.
Эти жалобы, эти обличения писаны точно вчера, и потому мы можем судить, что положение низших классов, как городского, так и сельского, описанное здесь, было при Генрихе VIII так же печально, как и при Виктории. И как теперь, так и тогда, появление таких протестов и жалоб доказывало, что бремя сознано, что явилось стремление высвободиться из-под него, что, словом, данная эпоха есть эпоха социальных реформ. И в других странах религиозное движение шло тесно, рука об руку, с социальным и политическим, и в Германии анабаптисты стремились к тысячелетнему царству святых не только на небесах, но и на земле, так что трудно было сказать, какое движение предшествовало и какое было вызвано другим. Таким образом при Тюдорах накопилось уже много материалов для революции, но их сдерживали высшие классы, довольные своим положением, пока покушение Стюартов на людей, которым было что терять и что защищать, не отшатнуло и их от королевской власти.
Едва дом Стюартов вступил на престол, как тотчас же вооружил своим произволом против себя людей, не бывших ни новаторами, ни революционерами ни по положению, ни по принципам. Поэтому с этих пор начали параллельно подготовляться два реформационные движения: одно — буржуазное, с чисто политическим характером, другое — народное, с характером религиозным и социальным. Буржуазия и пуритане действовали вместе, но не заодно против королевской власти. Что же касается до католической партии, то она исчезла среди ужасов гонения, наступившего после открытия порохового заговора, и выступила на сцену уже гораздо позднее, а дотоле существование ее проявлялось только в жестоком преследовании, жертвою которого она была.
Спор между королем и парламентом начался почти тотчас по смерти Иакова I и продолжался до открытого разрыва в 1642 г. при Карле I. Иаков был вынужден распустить первый же свой парламент 1606 г., и эта мера повторялась королями до тех пор, пока сын его не принял намерения вовсе не созывать парламента. Предметом спора было постоянное желание королей взять как можно больше денег, чтобы возвысить свое могущество и сломить сопротивление парламента. Само собою разумеется, что дело не обходилось без заключения в крепость депутатов, слишком горячо противившихся правительству, а, с другой стороны, не обходилось без резкой критики образа жизни тех, которые покушались обижать нацию для удовлетворения самым постыдным наклонностям. Таким образом спор все более и более ожесточался, короли все настойчивее добивались денег и прибегали все чаще и чаще к насилию, а парламенты все резче и резче восставали против их требований. Сама того не замечая, консервативная часть нации работала в пользу пуритан и подготовляла в будущем для них поле действия, на котором им было суждено одержать решительную победу. Увлеченные сопротивлением напиравшему деспотизму, уже лучшие из представителей буржуазии принимали близко к сердцу интересы народной партии и, побуждаемые ненавистью к двору и церкви, становились в ряды пуритан.
Все эти элементы, враждебные прерогативе трона, соединились между собой, как перед французской революцией, еще теснее, когда победа склонилась на сторону короля, когда он, казалось, достиг такого могущества, что мог обходиться без парламентов и пренебрегать неудовольствием нации. Но это торжество в виду всеобщего недовольства было тем кратковременнее, что победитель пользовался им слишком неумеренно и вооружил против себя всех. Доводя зажиточные классы до высшей степени раздражения посягательством на карманы их и угрожая им, король в это самое время, когда должен был ожидать со стороны их сильнейшего сопротивления, затеял из нелепого пристрастия к обрядам непримиримую вражду с пуританами Шотландии, вражда эта не замедлила, разумеется, распространиться и в Англию.
Война с шотландскими пуританами, начавшаяся в 1640 году, уничтожила силу правительства и кончилась торжеством народной партии во всем королевстве. В истории мало таких интересных явлений, как партия пуритан, и таких интересных эпизодов, жак господство их в Англии.
Когда шотландские дела принудили короля обратиться к помощи своего английского парламента, в ноябре 1640 г. собрался ‘долгий парламент’. Здесь, благодаря влиянию пуритан и неудовольствию против короля, накопившемуся в течение нескольких лет, произошел полный разрыв между королем и благонамеренною частью нации. Но когда король удалился из столицы и объявил войну народу, то естественно, что из двух враждебных ему партий в самом непродолжительном времени получила решительный перевес в стране та, которая отстаивала не свои буржуазные интересы, не доходы с своих земель, а та, которая вносила в борьбу все одушевление своих верований, всю честную ненависть к пороку, всю энергию религиозного рвения и благородных убеждений. Пуритане уже давно были людьми реформы по принципу и по необходимости. Они были прямыми последователями тех суровых реформаторов XVI века, которые проповедывали войну деспотизму во всех его видах, войну замкам и мир хижинам, которые мечтали об евангельском равенстве и находили в религии и истории народа божьего республиканские идеалы. Лучшие, честнейшие люди своего времени, они с омерзением смотрели на пороки высших сословий, где грубейший разврат и возмутительнейшее мотовство господствовали наряду с самыми страшными преступлениями и ужасающими жестокостями.
С другой стороны, пуритане были угнетены англиканскою церковью и правительством. Эта церковь, лишенная всякой поддержки со стороны религии, потому что не имела за себя ни обаяния древности римской, ни духа новизны реформатской, жила милостью и расположением двора и жила так весело и хорошо, что имела все причины отстаивать свое положение. Поэтому ее преданность королевской власти была безгранична, и в числе ее догматов принцип пассивного подчинения стоял не ниже всех прочих и проповедывался чаще всех. Уже поэтому угнетенная ею страна должна была склониться к независимым мнениям, я действительно, — говорит Маколей, — ‘ее любимые богословы и поучениями и примером поощряли сопротивление тиранам и преследователям’ (Т. VI, стр. 61).
Когда армия парламента потерпела ряд позорных поражений и когда зажиточные классы, преданные англиканской церкви, были принуждены по бессилию предоставить защиту свободы партии, бывшей доселе в общем угнетении, тогда началось господство пуритан. Они начали расправляться с своими противниками круто. Разным феодальным господам, любимцам муз и их поклонникам, пришлось проститься с веселыми днями высшего и изящного общества. Маколей с свойственной ему близорукостью не понимает исторического значения революции 1648 г. и вместо дела повторяет все избитые пошлости, которые столько раз говорились по поводу некоторых странных внешних отличий, бывших, в моде в то время. Темный цвет платья, странные имена и т. п. всегда выставляются на первый план, как черты чрезвычайно важные для характеристики пуритан. Но, не говоря уже о том, что все эти особенности ничуть не смешнее кружев, перьев и китайских церемоний аристократии, это — такие мелочи, о которых можно упоминать разве в собрании анекдотов, а не в истории, имеющей претензию на серьезный характер. Впрочем перемена, произведенная пуританами в общественных нравах, была действительно очень важна и достойна внимания. ‘Пуританская строгость, — говорит Маколей, — прогнала в королевскую Францию всех имевших склонность к волокитству, блестящим нарядам или к легким искусствам. За ними последовали все, живущие забавою чужого досуга, от живописца и комического поэта до канатного плясуна и скомороха. Эти артисты хоршо знали, что под сенью блестящего и пышного деспотизма они могли преуспевать, а под строгою ферулою ригористов должны были умирать с голоду’. (Т. VI, стр. 101—102). ‘Церкви и гробницы, изящные произведения искусства и любопытные остатки древности были грубо обезображены. Парламент решил, чтобы все картины королевской коллекции, представлявшие изображения Иисуса или пречистой девы, были сожжены. Ваяние подверглось такой же горькой участи, как и живопись. Нимфы и грации, произведения ионийского резца, были переданы пуританским каменотесам, которые должны были сделать их пристойными… Общественные удовольствия, от маскарадных представлений в палатах вельмож до состязаний в борьбе и кривляниях на деревенских лужайках, подверглись яростному гонению. Одно узаконение предписало немедлено срубить все майские березки в Англии. Другое запретило все сценические увеселения. Театры было велено ломать, зрителей штрафовать, актеров бичевать, пляски на канате, кукольная комедия, игра в шары, конские скачки обращали на себя далеко не благосклонное внимание’ (ib. 109—10). ‘Театры были закрыты, актеры отодраны розгами, музы были изгнаны из любимых своих приютов, Кембриджа и Оксфорда. Коули к Кливленд лишились своих университетских мест’ (ib. стр. 395).
Совершенно ошибочно представляют эти поступки пуритан смешною особенностью, отличавшею врагов Карла I. Строгость нравов и ненависть ко всему, носящему на себе отпечаток изящной праздности и галантерейного разврата, составляет отличительную черту не одних только английских республиканцев XVII века, а вообще всех врагов безумия, поддерживающего искусства, праздность и безнравственность. Быть может, пуритане Англии простирали дальше свою ненависть к разврату мысли и чувства. Но простота и даже известный ригоризм составляли отличительную черту всех бойцов за правду, что совершенно понятно, потому что противоположные качества всегда отличали полоумных тунеядцев. Английские пуритане заслуживают в этом отношении не насмешек, а величайшего уважения. Господство их имело самое благодетельное влияние на общество. Впрочем едва ли можно назвать излишнею строгость, с которою они изгоняли муз и запирали театры в виду смут и опасностей, грозивших их отечеству и новорожденному порядку вещей. Искусства подверглись остракизму, едва наступила свобода, и те, которые плакали о них, увидели с возвращением Стюарта, что им живется хорошо только при королях и реакционерах, при Карле II или jeunesse dore {Золотая молодежь.— Ред.}’.
Этому историческому событию, логически вытекавшему из всех предшествовавших фактов, подснепы не дают другого названия, как мятеж. Точно так же называли возвратившиеся Бурбоны время 1789—1814 гг. Если бы Маколей догадывался о значении этих событий, он не написал бы тех нелепых рассуждений, которые мы находим у него по поводу переворота 1688 г. и в других местах. Так, напр., в статье о Мирабо он прославляет практичность и благоразумие англичан, которые будто бы никогда не желали ничего менять в своих учреждениях, и смеется над безрассудством французов, которые всегда стремились к новизне и отрекались от своего прошлого. ‘Наше государственное устройство, — говорит он, — никогда не было так далеко позади века, чтобы сделаться предметом отвращения для нации. Поэтому английские революции совершались с целью защиты, исправления и восстановления, а не с единственною целью разрушения. Соотечественники наши всегда, даже во время самых сильных волнений, отзывались почтительно о форме правления, под которою жили, и жаловались только на то, что считали ее повреждениями. Даже в деле нововведений они постоянно обращались к древним уставам’ (Т. II, стр. 145).
Таким образом, величественным мановением руки Маколей сразу уничтожает все события 1648 г. и самый факт их существования. Потому что, если только признавать эти факты, а не отделываться игнорированием их, — все рассуждения его о консервативном характере английской истории теряют силу. Если помнить факты, совершенные пуританами во время их владычества, — факты столь громкие и решительные, которыми они разом разорвали все связи с прошлым, то ничего подобного нельзя сказать. Но Маколей имеет в виду только переворот 88-го года, относящийся к событиям пуританской республики совершенно так, как июльская революция к событиям 93-го года. Этот переворот Действительно вполне соответствует идеалу подснепства и оправдывает, если смотреть на него глазами Маколея, замечания о консервативности английских реформ. Но в том-то и дело, что совершенно нелепо рассматривать его иначе, как в связи с переворотом 1648 г., а еще нелепее игнорировать и пренебрегать этим последним событием.
Переворот 1648 года не удался, республика пала, и через одиннадцать лет после казни Карла I Карл II вступил на престол. Пуритане подверглись преследованию и бежали в Америку. После того пала другая республика, и не удалось другое движение, имевшее несравненно больше шансов на успех (8), поэтому печальный исход английской революции 1648 года нисколько неудивителен. Английскими революционерами были сделаны все промахи французских. Но не было внешней опасности, которая бы принудила их к тем решительным мерам, которые вели вперед французское движение, притом же, несмотря на отсутствие внешних врагов, они не сумели, подобно французам, подчинить армию своей власти, во Франции при внешних и внутренних войнах республики армия удерживалась в повиновении все время, пока не началась реакция, в Англии же, напротив того, она приобрела решительный перевес еще прежде, чем республика восторжествовала, и удерживала его все время. Маколею кажутся очень забавными именно те стороны французской революции, которые составляли всю ее сущность. Ясно, он не понимает ни смысла этого исторического факта, ни его значения для французской нации. ‘Очевидно, что у французов того времени, — говорит он, — политическая наука находилась в совершенном детстве. Странно действительно было бы, если-б она достигла зрелости во времена lettres decachet и lits de justice (9). Избиратели не знали, как избирать. Представители не знали, как рассуждать. Г. Дюмон учил монтрельских избирателей, как исполнять свои обязанности, и нашел их понятливыми. Он пробовал вместе с Мирабо ознакомить национальное собрание с тою удивительною системою парламентской тактики, которая давно уже была заведена в английской палате общин и которая сделала эту палату, несмотря на все недостатки в ее составе, лучшим и справедливейшим дебатирующим обществом в мире. Но эти безукоризненные законодатели, хотя вполне столь же невежественные, как и монтрельское сборище, оказались гораздо менее послушными и кричали, что им нет надобности учиться у англичан. Прения их состояли из бесконечного ряда брошюр, которые все начинались или чем-нибудь о первоначальном договоре общества, или о человеке в диком состоянии, или о других подобных пустяках. Иногда они разнообразили и оживляли эти длинные чтения небольшим скандалом. Они орали, кричали и сжимали кулаки. Они не соблюдали никакого порядка (!). Толпа, наполнявшая галлереи, безнаказанно оскорбляла их. Они долго и торжественно занимались рассмотрением безделиц. Они страшно торопились в самых важных решениях. Они теряли целые месяцы, играя словами той ложной и детской декларации прав, которую называли основанием своей новой конституции и которая была в непримиримом разногласии с каждым пунктом этой конституции. Они в одну ночь уничтожили привилегии, из которых многие имели характер собственности и с которыми поэтому следовало поступать весьма осторожно’.
Подобные декламации мы слыхали часто. Мы сами готовы ужасаться жестокостям революции, восставать против многих идей ее, порицать непрактичность многих ее целей. Но, как свет стоит и до Маколея, не нашлось такого подснепа, чтобы считать пустяками, презренными мелочами все то, чем было велико историческое движение XVIII века. Оно дало миру сотни совершенно новых идей почти по всем вопросам, какие могут встречаться в жизни обществ, волей-неволей почти все европейские нации приняли многие из этих идей и перестроили по ним свои отношения, понятия и учрежденя, так что теперь в Европе почти не осталось ни в одной стране ни одного из государственных, политических, социальных и юридических отношений, на котором бы не отразилось влияние этого времени. Подснеп с своим самодовольствием, в сознании своей высокой политической мудрости, и не подозревает этого, называет пустяками массу идей, пущенную в обращение в это великое время, и сожалеет, отчего тогдашние деятели не посвятили прежде своего времени на изучение ‘удивительной системы парламентской тактики’! Вот уж именно слона-то не заметил!
Английские реформаторы прекрасно знали ‘удивительную систему’, но не имели и сотой доли того нравственного могущества, которое сделало во Франции то, что, несмотря на печальный исход политического переворота 89—92 гг., его нравственное значение не только пережило все реакции, но и наложило печать свою на все не только в самой Франции, но и в целой Европе. Английская революция решительно порвала все связи с прошлым нации, но она не имела почти ничего в будущем, была бедна идеями. Она не имела за собою нескольких поколений мыслителей и философов. Единственный современный ей великий писатель проповедывал политическое учение, далеко не либеральное (10). Единственными идеями республики 1648 года были идеи религиозные, но в XVII веке пора их миновалась, и они не могли надолго составить силу политического движения, а тем более упрочить его влияние. Поэтому пуританская республика не имела никакой возможности удержаться, теснимая с одной стороны армией, с другой — классами, враждебными всякому народному делу, и лишенная всякой нравственной силы. Армия была очень обременительной союзницей свободы, пока поддерживала республику, когда же часть ее соединилась с буржуазией, то рассеялся и последний призрак свободы, и Стюарты были восстановлены к великому ликованию высших классов и без всякого неудовольствия со стороны народа, которому республика не сумела дать ничего.
За неудачной попыткой освобождения настала реакция, которая вскоре заставила пожалеть о времени господства пуритан. Английская монархия опять явилась со всеми некрасивыми аттрибутами мщения, деспотизма, нетерпимости и порочности. Самая грязная низость и самый бесстыдный разврат вместе с крайней жестокостью господствовали в Англии во все время царствования Карла II.
Побежденные переселялись в Америку, из оставшихся многие, радуясь прекращению пуританского владычества, отплачивали выражениями слепой преданности за безмятежное пользование своими доходами. Аристократия вела себя так, как всегда ведег при реакциях. ‘О сопротивлении говорили с большим ужасом, чем о каком-либо преступлении, которое человеческое существо может совершить. Общины были более ревностны, чем сам король в отмщении за обиды, нанесенные королевскому дому, они желали более самих епископов восстановить старую церковь, были более готовы давать деньги, чем министры — просить о них’. (Т. II, стр. 346). Маколей объясняет причину всеобщей безнравственности во время реакции тем, что современное ей поколение начало жить среди опасностей и приучилось подличать, потому что ему слишком часто приходилось повиноваться голосу самосохранения. Это объяснение самое ложное и недальное, какое только можно себе представить. Пора освобождения, открытой, прямой борьбы за право и правду никак не может понизить уровня общественной нравственности. Напротив того, такая пора возвышает чувства, облагороживает умы, делает людей более способными на высокие подвиги. Маколей прав, обвиняя гнет, предшествующий каждому перевороту, за жестокости переворота, но было бы вопиющей бессмыслицей обвинять революцию в ужасах реакции. Нелепость этого видна уже из того, что часто реакция вовсе и не предшествует никакой революции. В причинах революции и реакции нет ничего общего. Поэтому приписывать плачевные явления, сопровождающие время реакции, влиянию предшествовавшей ей революции нелепо. Дело объясняется очень просто тем, что реакция и упадок общественной нравственности — синонимы. Это не два явления, идущие рядом, а одно и то же.
Почти тридцать лет продолжалась реакция со времени реставрации, разнообразя свои подвиги, пока не дошла до самых крайних жестокостей в трехлетнее царствование Иакова II. Но зажиточные классы не утомлялись этой бесконечной вереницей жестокостей и низостей и через двадцать пять лет были так же преданы Стюартам, как в первые месяцы по приезде Карла II. Церковь была предана им, потому что пуритан и католиков преследовали самым ревностным образом, и епископы могли безбоязненно пользоваться своими доходами. Аристократия и среднее сословие, землевладельцы и лавочники, помня свое недавнее унижение, были довольны спокойствием, наступившим после смутных дней. Что же касается до народа, то о нем никто и не думал в то время или, как язвительно говорит наш подснеп — Маколей, ‘в те времена филантропы еще не считали священным долгом, а демагоги еще не находили выгодным промыслом распространяться о бедственном состоянии работника’. (Т. VI, стр. 410). Сам же народ ничего не заявлял о себе, так как еще недавно испытал, что республика не дала ему ничего нового и хорошего. Только в Ирландии народ был раздражен и готов восстать против зажиточных классов, потому что там к страданиям нищеты присоединялись живее ощущаемые страдания угнетенной национальности.
Английские подснепские писатели, в том числе, разумеется, м Маколей, говоря о событиях этого времени, останавливаются с большим вниманием на взаимных отношениях двух партий, на которые уже в то время делились в Англии высшие сословия. Маколей повествует об этом весьма интересно. Вигам и ториям он придает какое-то общечеловеческое, даже мировое значение. Начало различия между этими двумя породами подснепов ‘коренится, по его словам, в разнообразии характеров, умов, интересов, которое встречается и будет встречаться во всех обществах, пока дух человеческий не перестанет увлекаться в противоположные стороны прелестью привычки и прелестью новизны. Не только в политике, но и в литературе, в искусстве, в науке, в хирургии и механике, в мореплавании и в землеведении, и даже в самой математике находим мы это различие. Везде есть класс людей, которые страстно прилепляются ко всему старому и которые, даже убежденные неотразимыми доводами, что нововведение было бы благодетельно, соглашаются на него со многими сомнениями и дурными предсказаниями. Равным образом везде мы находит другой класс людей, пылких в своих надеждах, смелых в своих теориях, вечно стремящихся вперед, быстро различающих несовершенства во всем существующем, расположенных легко думать об опасностях и неудобствах, какие сопряжены с улучшениями, и расположенных принимать всякую перемену за улучшение’ (Т. VI, стр. 98).
Это очень напоминает слова Бкля о различии методов индуктивного и дедуктивного. Как читатель видит, Маколей не расположен придавать различию между двумя партиями английского парламента меньшего значения, чем чему бы то ни было на свете. Для него Пальмерстон — это представитель одной половины мира, а Дерби — представитель другой. Торизм и вигизм исчерпывают все содержание человечества, и все, кто не может быть отнесен ни к той, ни к другой стороне, т. е. все обитатели Азии, Африки, Америки, Австралии, всей Европы, кроме Англии, и все англичане, стоящие вне ценза,— все это нуль, ‘огромная масса, которая иногда остается косно-нейтральною,- а иногда колеблется между ними’. Об этой глупой массе он отзывается с крайним презрением и даже некоторым негодованием: ‘иногда,— говорит он, — она меняла стороны потому только, что ей надоедало поддерживать одних и тех же людей, иногда потому, что она пугалась собственных своих бесчинств, а иногда и потому, что ждала невозможного и обманывалась в ожиданиях’ (Т. VI, стр. 101). И действительно, как ему не негодовать на нее, когда она своим лишним присутствием путает всю классификацию и напоминает, что в мире существует еще нечто, что не есть ни торизм, ни вигизм. Досадно! Игнорировать бы ее, но на беду глупые ‘филантропы’ и злонамеренные ‘демагоги’ нашли ‘свещенною обязанностью и выгодным промыслом рассуждать’ о тварях, стоящих за цензом. Впрочем, все-таки лучше игнорировать, изредка браня филантропов и демагогов. Вообще все это разглагольствие о теориях и вигах поразительно напоминает суждения мистера Подснепа. Подобно тому, как этот джентельмен или как мистер Джон-Стюарт Милль смотрят на все социальные и политико-экономические вопросы с точки зрения интересов люда, ‘встающего в восемь, бреющегося в четверть девятого’ и т. д., так точно смотрит лорд Маколей на историю. Для мистера Подснепа все науки и искусства имеют значение только настолько, насколько они относятся к вставанию в восемь, бритью в четверть девятого и т. д. По его понятию ‘литература, напр., есть почтительное изложение на хорошей бумаге крупными буквами: как вставать в восемь, бриться в четверть девятого, пить кофе в девять, ходить в контору в десять, возвращаться домой в половине шестого и обедать в семь. Живопись и скульптура — портреты и статуи профессоров науки: вставать в восемь, бриться в четверть девятого, пить кофе в девять, итти в контору в десять, возвращаться домой в половине шестого, обедать в семь. Музыка — серьезная, правильная игра мелодической темы, выражающей с возможною точностью: как вставать в восемь, бриться в четверть девятого, пить кофе в девять, итти в контору в десять, возвращаться домой в половине шестого, обедать в семь.
Кроме этого, искусство не должно ничего выражать под опасением отлучения, проклятия! ‘Кроме этого, вне этого несть ничего, нигде!’
Точно так же для министра Д.-С. Милля политическая экономия есть наука о том, как лучше всего могут быть соблюдены интересы лиц, ‘встающих в восемь, бреющихся в четверть девятого, пьющих кофе в девять’ и т. д. И точно так же для историка лорда Маколея история есть повествование faits et gestes {Делах и поступках. — Ред.} людей, ‘встававших в восемь, брившихся в четверть девятого’ и т. д. и которые разделяются на две великие партии — вигов и ториев. ‘Кроме их, вне их несть ничего, нигде’ или, пожалуй, есть ‘косно-нейтральная масса’, о которой лучше не говорить, так как это дело достойное одних филантропов и демагогов, людей ужасных, почти недостойных имени человека, так как они не встают в восемь, не бреются в четверть девятого и т. д.
Разница, существовавшая при Карле I между кавалерами и круглоголовыми, то есть между приверженцами короля и защитниками парламента, изгладилась с реставрацией почти совершенно.
Тории, как стали называться впоследствии кавалеры, были преданы королевской власти всегда и сохранили эту преданность после реставрации. Но и виги, т. е. та часть привилегированных сословий, которая во время распри Карла I с парламентом держала сторону последнего, напуганная господством пуритан и армии, ревностно содействовала реставрации и затем питала к монархии такую же преданность, как и потомки кавалеров. Маколей, говоря об этом, выражается так: ‘Дважды в течение XVII столетия обе партии откладывали свои раздоры и соединяли свои силы в общем деле. Первая их коалиция восстановила наследственную монархию. Вторая спасла конституционную свободу’. (Т. VI стр. 101).
Коалиция, восстановившая Стюартов и вызвавшая реакцию, была произведена тем, что виги были напуганы своими более крайними союзниками, и с консерватизмом, свойственным привилегированным и зажиточным классам, поспешили подать руку своим старым противникам. Это была, следовательно, коалиция высших классов против грозившего господства народа и армии. Коалиция, ниспровергнувшая Стюартов, была, напротив, вызвана тем, что тории были принуждены соединиться с наследственными врагами абсолютизма, потому что деспотизм Иакова II стал угрожать самым преданным его слугам. Это была, следовательно, коалиция высших классов против покушений на их привилегии со стороны монархической власти. Это показывает, что эта вторая коалиция совершенно не вознаградила за вред, нанесенный первою. Первая нанесла удар народному делу, уничтожила все плоды переворота, возвратила Карлу II все полновластие, отнять которое у Карла I обошлось так дорого, вынудила истинных друзей свободы бежать из отечества, возбудила жестокую реакцию, восстановила англиканскую церковь, запятнала английскую историю многочисленными примерами неслыханных преступлений, лжесвидетельств, юридических убийств и шпионства, возведенного в систему. Чем же вознаградила за все это вторая коалиция, изгнавшая Иакова II?
Вступив на престол, Иаков в течение трех лет действовал так, как-будто добивался того, чтобы его все возненавидели. Он сделал себя ненавистным народу жестокостью, с которою наказывал за восстание Монмута, церковь он вооружил против себя своими стараниями доставить терпимость католикам и пуританам, произвольными поступками, хотя и прикрытыми формами законности, он заставил вигов вспомнить о противодействии абсолютическим покушениям короля, и, наконец, он поссорился с ториями вследствие своего безрассудного пристрастия к католицизму. Местные люди ненавидели его. как безумного и жестокого тирана, как человека, именем которого действовали Джеффейз, Клавергауз и Кэрк с своими подкупленными присяжными и свирепыми драгунами из Африки. Люди бесчестные всех партий были недовольным им кто за посягательство на свое достояние и свои права, кто за плохое вознаграждение самых низких услуг, если они не сопровождались вероотступничеством, и вообще за самодурство, не разбиравшее друга от недруга. Довольны были только немногочисленные английские католики и ирландцы, которых он не только избавил от гонения, но которым сверх того старался доставить преобладание.
Было бы бесполезно перечислять все преступления, совершенные Иаковом в его кратковременное царствование. Их, конечно, было за глаза достаточно, чтобы поссорить его со всеми партиями, кроме одной. Но весьма замечательно, что поступок, вызвавший самую ожесточенную ненависть к нему как ториев, так н вигов и побудивший их соединиться против него, поступок, заставивший англиканское духовенство переменить свой раболепный тон на независимый и вместо догмата безусловной покорности начать проповедывать сопротивление тирании, — этот поступок был единственным хорошим делом всей его жизни. Иаков действовал, конечно, деспотически и жестоко, но он ни в чем не нарушал законных форм. Кровавые ассизы были ужасны и возбуждают до сих пор омерзение, но это была вполне законная расправа, ничем не хуже действий в подобных же обстоятельствах правительств 1715 и 1745 годов. Иакова справедливо подозревали и намерении уничтожить Habeas Gorpus Act (11), устранить парламент и даже утвердить абсолютизм при помощи ирландских войсж, но как ни справедливы были эти подозрения, однако никто не мог указать на такой факт, где король уже явно нарушил бы основные законы государства. В одном только случае нарушил он конституцию, а именно, когда издал декларацию об индульгенции, и это было вменено ему в главную вину не только людьми, изгнавшими его, но и либеральными историками XIX века. Декларация об индульгенции была издана в 1687 г. Ею отменялось множество стеснительных и карательных узаконений против католиков, пуритан и всякого рода диссидентов. Им было дозволено свободно отправлять богослужение и правоверным запрещено мешать им в этом. Они были освобождены от обязанности приносить религиозную присягу в смысле англиканской церкви перед вступлением на службу, что доселе составляло для них непреодолимое препятствие к занятию общественных должностей и было равносильно устранению их от службы. Издав эту декларацию и через год подтвердив ее, Иаков стал действовать сообразно с нею, т. е. раздавать общественные, государственные и даже духовные должности католикам и пуританам, а когда встречал сопротивление со стороны епископального духовенства, то поступал с противниками хотя и по законным формам, но строго и деспотично.
Весьма понятно, что епископы были в высшей степени раздражены таким поступком, который отнимал у духовенства возможность заниматься гонением враждебных ему верований. Неудивительно, что англиканское духовенство решилось пойти наперекор всему, что столько лет проповедывало об обязанностях в отношении к государю, когда царствующий государь оказался не другом его, как прежние, а врагом, когда доходнейшие и почетнейшие места начали доставаться католикам и когда даже пуританин получил больше шансов на возвышение, чем правоверный. Немудрено, что правоверные тории и виги возненавидели короля, который хотя и говорил о терпимости, но фактически не только терпел католиков, но и отдавал им явное преимущество перед членами национальной церкви и удалил от должности своего шурина и любимого министра за то только, что он не согласился обратиться в католицизм. Наконец, понятно даже негодование тех современников Иакова, которые, и не заботясь о выгодах англиканской церкви, были возмущены декларацией о терпимости, как противозаконным нарушением королевскою властью одного из основных законов страны. Но как назвать историка, который через полтора века после этого события защищает законы, стесняющие совесть, доказывает необходимость их в отношении католиков и вообще отстаивает дух нетерпимости епископалов и в то же время красноречиво разглагольствует в пользу полной терпимости в отношении евреев? Как защитника стеснения совести, такого историка можно бы было уподобить Кояловичу или другому подобному мужу, но этим сравнением мы обидели бы и Кояловича, и всякого другого, потому что те все же последовательнее и так же мало расположены терпеть евреев, как и всяких других басурман. Поэтому взгляд Маколея на этот вопрос кажется мне одним из лучших образчиков его либерализма.
‘Исходя, — говорит этот защитник свободы совести, — от того правильного положения, что ограничения прав католиков долгое время не производили ничего, кроме зла, приходили к ложному заключению, что никогда не могло быть такого времени, когда эти ограничения могли быть полезными и необходимыми’. (Т. VIII, стр. 75). Они были, по его мнению, полезны и необходимы именно во время революции 1688 г., что он и подтверждает в другом месте словами: ‘Была одна секта, которую по несчастным временным причинам признано было необходимым держать в ежевых рукавицах‘. (Т. I, стр. 33). Таким образом, ясно, что Маколей даже понятия не имеет о принципе веротерпимости, что его уму даже не представляются те доводы в пользу веротерпимости, которыми она может быть доказана, и что в этом отношении он самый неисправимый обскурант. Он полагает, например, что защитники свободы совести основывают свое мнение только на том, что нетерпимость оказалась в известном случае вредна, и он ставит им в упрек, что они не сообразили, что зато в других случаях она бывает полезна! А у нас некоторые и в самом деле думают, что Маколей весьма либерален и что во всяком случае он очень тверд, по крайней мере в вопросе о веротерпимости! Но не ясно ли, что на основании его рассуждений можно оправдать и Торквемаду? Не ясно ли, что если только допустить, будто нетерпимость может когда бы то ни было оказаться полезною, то в таком случае она будет оправдана всегда, и принцип свободы совести уничтожен? Оттого, что Маколей чуть не на всякой странице злоупотребляет словом ‘свобода’, прилагая его. впрочем, всегда к понятиям, не имеющим с свободой ничего общего, начали говорить о его ‘широких принципах либерализма’, и сам раздаватель разных дипломов, Бкль, лестно отзывается о ‘возвышенной любви к свободе, которая оживляет все его сочинение’. Но на самом деле оказывается, что он не понимает и не признает даже самого безобидного вида свободы — веротерпимости. То же, ежели не хуже еще, увидим и по другим вопросам.
Однако, хотя король Иаков восстановил против себя почти всех, противники его были люди слишком нестрашные, чтобы он мог опасаться с их стороны чего-нибудь серьезного. Сам Маколей должен сознаться, что без внешней помощи враги Иакова не могли бы низвергнуть его. Он говорит, что для национальной чести англичан должно быть весьма оскорбительно, что только голландские войска и удачный исход предприятия Вильгельма освободили их предков от деспотизма Стюарта. Маколей не скрывает, что революции не было бы и Иаков мог бы умереть в Уайтголле, если бы французы открыли военные действия несколько севернее или если бы не вышло неприятностей между французским правительством и городом Амстердамом. ‘Лорд Лондэдель, — говорит он, — справедливо замечает в своих мемуарах, что, не наделай Людовик ошибок, город Амстердам предотвратил бы революцию‘. (Т. VIII, стр. 270 прим.). Да оно и немудрено: враги Иакова, как оказалось, были вовсе не такие люди, чтобы отваживаться на восстание. Изменить государю падающему, выдать его тайны, шпионить за ним и получать за доносы деньги от его неприятелей, быть готовыми спасти себя во всякое время выдачей сообщников, посылать приглашения принцу Оранскому и потом прибегать к бессовестнейшим софизмам, чтобы не сознаться в этом, — это было по их части. Но у них было еще слишком много доходных епископств, пребенд и должностей, слишком богатые поместья и слишком крупные обороты, чтобы они были способны на открытое и опасное восстание,— они, эти вчерашние герои реакции и сподвижники всяких гонений. Притом с их стороны было бы безумством восставать, потому что у короля все же была армия, которой мог не бояться Вильгельм с своим голландским корпусом, но перед которой туземным недовольным, вчерашним придворным, инквизиторам, палачам, приходилось задумываться. На народ они не могли рассчитывать, да и не хотели. Народ не подумал бы защищать их, что и доказал своим равнодушием при перевороте 1688 года. Да и они предпочли бы какой угодно деспотизм народному восстанию, в чем Маколей видит даже главную добродетель этих революционеров. (Т. VIII, стр. 471—472). Вообще несомненно, и Маколей не пытается доказывать противного, а, напротив, откровенно говорит это, что революция 1688 года не имела в себе ни малейшей частицы народного элемента. Она была делом голландской армии и недовольных высших классов Англии, отличавшихся в то время вследствие продолжительной реакции крайнею безнравственностью. Безнравственность английских революционеров 88 года — это факт, который Маколей не отрицает, а признает, но, к удивлению своих читателей, признает не только без всякой горечи, но даже с удовольствием. ‘Для нашего гражданского управления было благоприятно, — говорит он, — что революция была совершена людьми, большею частью мало заботившимися о политических принципах. При таком кризисе блестящие таланты и сильные страсти могли бы сделать более зла, чем добра’. (Т. I, стр. 201).
Вот мысль новая, блестящая и достойная уважения! Для народа хорошо, что переворот, создавший его государственные учреждения, был сделан людьми своекорыстными! В политике честные люди только вредят, а лучше безнравственные! Это было бы из рук вон плохо, если-бы на это смотреть с человеческой точки зрения. Но с подснепской оно выходит приличнее: дело в том, что здесь идет речь не о выгодах народа, а о выгодах вигов и ториев, и для них-то, конечно, переворот 1688 года был вполне выгоден. Если все дело шло только о том, чтобы упрочить за высшими классами спокойное пользование их благосостоянием, которому грозили Стюарты, то всего лучше, если дело устроилось так, что и цель достигнута, и никто из тех, кому не следует, не вспомнил о своих правах. Сильные страсти и блестящие таланты могли бы создать что-нибудь новое, разбудить массу, а это-то и было бы величайшим злом, по мнению подснепа — Маколея. Поэтому как не радоваться, что все обошлось при помощи голландских солдат и недовольных подснепов, не пламенными речами народных ораторов, а изящными записочками лорда Чораиля, ну и прекрасно!
Понятия Маколея о человеческой честности не слишком утонченны. Так, о Сойере он серьезно говорит, что оправданием ему в пролитии судебным порядком невинной крови может служить то обстоятельство, что не он один проливал ее, а почти все люди, занимавшие высокие общественные должности в те злосчастные дни. (Т. X, стр. 145). Так, про судью Поллексфена он рассказывает, что он отличился на кровавых ассизах и содействовал казни Алисы Ляйль, но это не мешает ему вслед затем объявить’ что в ‘душе он был виг, если не республиканец’ (Т. VII, стр. 211).
Переворот, произведенный интригами и предательством таких людей, при помощи иностранного полководца и иностранной армии, Маколей называет самой великой и благодетельной из всех революций, когда-либо происходивших в ново-европейских обществах. Такое решение весьма неожиданно и странно после всего, что было сказано им самим о ненациональном и ненародном характере ее и о качествах ее деятелей. Зная, что она имела чисто консервативный характер, была направлена исключительно к удержанию за высшими классами их привилегий, а за англиканским духовенством его монополии, зная, что преобладающими идеями в ней было стремление поддержать нетерпимость церкви и племенное господство англичан в Ирландии, защитить карманы торгашей и доходы землевладельцев, нельзя и ожидать, чтобы она могла дать сколько-нибудь замечательные результаты, которые могли бы вознаградить за непривлекательный характер самого события. Маколею, разумеется, консервативный характер переворота очень нравится. Он с удовольствием рассказывает, что переворот совершился так и при такой обстановке, что ничто не указывало на его важность. Его очень радует, что ‘государственные сословия совещались в старинных залах и по старинным правилам, что лица, предложившие Поуля в спикеры, проводили его к председательскому креслу с обычными формальностями, что послы от лордов явились к коммонерам в сопровождении экзекутора с жезлом, и три поклона были сделаны надлежащим образом, что конференция происходила с соблюдением древнего церемониала, что в конференц-зале по одну сторону стола сидели депутаты лордов с покрытыми головами, в парчевых горностаевых мантиях, а депутаты коммонеров стояли по другую сторону без шляп, что (прибавляет он с сарказмом) поборники свободы (вероломные холопы Иакова) не говорили ни слова ни о равенстве людей, ни о правах народа, ни о Гармодии и Тимолеоне, ни о Бруте старшем, ни о Бруте младшем, что новые государи были провозглашены по старинному тержественному обряду, что все фантастические принадлежности герольдии, Кларансье и Норруа, Опускная Решетка и Красный Дракон, трубы, знамена, странные костюмы с вышитыми львами и лилиями, были налицо в полном составе’. (Т. VIII, стр. 492).
Что такой близорукий историк, как Маколей, радуется всему этому — это очень понятно: на то он и Маколей. Но как могли вообразить, что он проповедует свободные принципы? Откуда взяли и вывели это — вот что трудно понять. Он, правда, произносит громкие фразы о свободе, но в сущности он настолько же либерален, как и мистер Подснап, который тоже с восторгом говорит о ‘British Constitution’ {Британской конституции.— Ред.}. Чему сочувствует Маколей в перевороте 1688 года и почему он радуется ему, — сейчас увидим.
Маколей перечисляет нам все благодетельные последствия и великие плоды переворота. Плоды его, по его собственным словам (см. т. II, стр. 377—384), состоят в следующем. Во-первых, акт терпимости. Что ж, это в самом деле немаловажный результат, если он только был, что трудно предположить, так как постановление Иакова о веротерпимости было одною из главных причин его низвержения. Впрочем, и действительно никакой терпимости не было, да и сам Маколей, только-что назвав этот первый благодетельный результат революцией, спешит оговориться: ‘громадная власть духовенства и торийского джентри сделали эти превосходные намерения (вигов) тщетными’. А о превосходных намерениях вигов он тоже говорит: ‘правда, там, где дело шло о католиках, даже самые просвещенные из вигов держались мнений отнюдь не столь либеральных, как те, которые, к счастью, обыкновенны в настоящее время’. А каковы эти либеральные мнения, которые столь обыкновенны в настоящее время, мы уже видели на самом либеральнейшем из либералов, Маколее. Словом, в конце-концов выходит, что революция не принесла веротерпимости, чего, разумеется, и нельзя было ожидать, потому что она была направлена против нее и революционерами были англиканские епископы. Второю великою реформою было, по счету Маколея, окончательное установление в Шотландии пресвитерианской церкви. Такой счет напоминает menu экономных немецких кухмистерш, которые говядину из супа называют вторым блюдом, картофель третьим, а горчицу четвертым. Дело в том, что после революции перестали преследовать шотландских пресвитериан, составлявших почти все народонаселение этой страны. Если уже раз было сказано о терпимости, то должно полагать, что тогда же упоминалось и о пресвитерианах, тем более, что им одним она и была оказана. Если бы Маколей в следующих пунктах начал перечислять поименно каждого диссидента, которому была оказана терпимость, то немудрено, что список благодеяний переворота расширился бы еще на целый том.
‘Третье благодеяние, которое страна извлекла из переворота, состояло ъ перемене способа ассигнования субсидий’, — говорит Маколей. Это было действительно важным выигрышем, но только не для страны, а для привилегированных классов, которые этим поставили королевскую власть в прямую зависимость от себя.
Но Маколей, говоря о стране, очевидно, разумеет только люд, ‘встающий в восемь, бреющийся в четверть девятого’ и т. д.. а потому с своей точки зрения прав. Неправы только те, которые, несмотря на вещи с другой точки зрения, толкуют о ‘широких принципах либерализма’ этого подснепа.
То же самое должно сказать и о четвертом благодеянии — а именно ‘очищение отправления правосудия в политических делах’. Действительно, королевская власть потеряла возможность сажать в Тоуер людей, неприятных ей, казнить невинных с соблюдением законных форм через зависимых от нее судей и присяжных, словом, расправляться так, как расправлялись континентальные правительства. Но насколько выиграло от этого правосудие в политических делах — доказали процессы Тистльвуда и других, они доказали, что либеральные коммонеры так же хорошо умеют расправляться с противниками, как и нелиберальные министры неаполитанских королей. Надо иметь броненосную совесть, чтобы, будучи англичанином, хвастать своим правосудием в политических процессах после всего, что произошло в этом роде в XIX столетии. Впрочем, у Маколея это происходит больше от наивности, так как жертвы политических процессов в Англии не принадлежали ни к вигам, ни к ториям и, следовательно, стояли за пределами ценза и человечества.
Наконец, пятым благодеянием было, по словам Маколея, установление свободы печати. Но это совершенная неправда. Переворот 1688 года не освободил пресссы, как вообще не сделал ничего для свободы. Напротив того, когда вскоре потом, в 1693 году, кончился срок цензурного акта, изданного в 1685, он был возобновлен, и ни либеральный освободитель, ни парламент, только-что совершивший революцию, и не подумали не только уничтожить, но даже смягчить его. Но вскоре после того, и совершенно независимо от переворота, печать освободилась благодаря сочувствию общества, которое уже понимало свои интересы. В этом деле особенно важные заслуги принес прессе литератор Чарльз Блаунт, которого Маколей в благодарность за это называет наглым вором и ничтожным памфлетистом. В то время вместо нынешних газет и журналов на общественное мнение влияли памфлеты и брошюры, подлежавшие в Англии перед выходом в свет правительственной цензуре. Блаунт издал вскоре после революции ряд памфлетов без цензуры и требовал в них отмены стеснений печати. Маколей строго порицает Блаунта за то, что в этих сочинениях он бесцеремонно пользовался трактатами Мильтона, но трактаты Мильтона были написаны давно, в неблагоприятное время, встречены холодно и забыты. Воспользовавшись в своей борьбе против цензуры его доводами, Блаунт увлек в свою сторону публику и расположил общественное мнение в пользу свободы печати, нелепо же плохо судить его за то, что он не обозначал в примечаниях, откуда заимствует свои доводы. Такая строгость в суждении особенно странна со стороны историка, который оправдывает юридического убийцу тем, что он не один совершал такие преступления! Книгопродавцы, переплетчики и типографы, поддерживаемые общественным мнением, подали парламенту просьбу об уничтожении цензуры, и цензурные постановления продлены были еще только на два года, после чего не возобновлялись. Из всего этого ясно, что пресса освободилась благодаря собственным своим деятелям и той степени развития, на которой уже стояло общество.
Итак, после всех разглагольствований о великих благодеяниях переворота на деле все-таки выходит, что он не принес ничего, не внес ни одной новой идеи, не произвел никакой реформы, ни в чем не помог народу, и что все его значение ограничивается устранением драгонад Иакова и упрочением за привилегированными классами пользования их преимуществами. Восторги же Маколея теперь нам понятны: переворот был выгоден тем классам, которые одни составляют для него все человечество, и потому он находит его великим и благодетельным. В доказательство этого считаю нужным привести слова Маколея, которыми он оканчивает свои пространные рассуждения о благодеяниях переворота.
‘Величайшая похвала, — говорит он, — какую можно произнести перевороту 1688 г., заключается в том, что это была наша последняя революция. Уже несколько поколений прошло с тех пор, как ни один благоразумный и патриотический англичанин (т. е. подснеп) не помышлял о сопротивлении установленному правлению. Во всех честных и мыслящих умах живет убеждение, ежедневно укрепляющееся опытом, что средства произвести всякое улучшение, какого требует конституция, заключаются в самой конституции.
Теперь более, чем когда-либо, должны мы оценить всю важность противодействия, оказанного нашими предками дому Стюартов. Повсюду вокруг нас мир взволнован судорожными движениями великих наций. Правительства, еще недавно казавшиеся способными просуществовать целые века, внезапно потрясены и низвергнуты. Самые гордые столицы Западной Европы обагрились ручьями междоусобно пролитой крови. Все дурные страсти, жажда корысти и яыжда мести, ненависть класса к классу, ненависть племени к племени сбросили с себя узду божеских и человеческих законов. Страх и тоска отуманили лица и опечалили сердца миллионов людей. Торговля и промышленность прекратились. Богатые сделались бедными, а бедные сделались еще беднее. Учения, враждебные всем наукам, всем искусствам, всем промышленным предприятиям, всем семейным узам, учения, которые если бы осуществились, то в тридцать лет уничтожили бы вое, что сделано для человечества тридцатью столетиями, и превратили бы прекраснейшие провинции Франции и Германии в такие же дикие страны, как Конго или Патагония, — провозглашались с трибуны и защищались оружием. Европе грозили порабощением варвары, в сравнении с которыми дикие орды Аттилы и Альбиона могли бы считаться просвещенными и гуманными. Искреннейшие друзья народа (т. е. те, которые считают его бесконечно хуже варваров Аттилы!) с глубокою горестью признавали, что интересы, драгоценнейшие каких бы то ни было политических прав, находились в опасности, и что могло оказаться необходимым пожертвовать даже свободой, чтобы спасти цивилизацию. Между тем на нашем острове обычный ход управления не прерывался ни на один день. Немногие дурные люди, жаждавшие буйства и грабежа, не отважились ни на минуты противостать силе верноподданной нации, соединившейся в непоколебимый оплот вокруг отеческого престола. И если б нас спросили, почему мы так отличаемся от других, ответ наш состоял бы в том, что мы никогда не теряли того, что другие безумно и слепо стараются приобрести вновь. Оттого, что у нас была охранительная революция в XVII в., у нас не было разрушительной революции в XIX столетии. Оттого, что у нас была свобода посреди общего рабства, у нас теперь порядок посреди общей анархии. За святость закона, за безопасность собственности, за спокойствие наших улиц, за счастие наших семей мы обязаны благодарностью тому, кто по произволу возвышает и низвергает народы: ‘Долгому парламенту, конвенту и Вильгельму Орлеанскому!’ (Т. VIII, стр. 494—495).
Совершенно так же, даже почти в тех же выражениях и совсем тем же слогом рассуждает мистер Подснеп.
‘Я только коснулся нашей конституции, — объяснил мистер Подснеп. — Мы, англичане, очень гордимся нашей конституцией, сэр. Само провидение даровало нам ее.
Такова воля провидения, этот остров составляет исключение из всех стран света, и на нем почиет благословлемие неба. И если бы здесь были все англичане, — прибавляет Подснеп, торжественно смотря на своих соотечественников, — я сказал бы, что в англичанине такое соединение редких достоинств, такая скромность, независимость, простота, такое отсутствие всего, что могло бы заставить покраснеть юную особу, — одним словом, такое соединение редких достоинств, которого не найти ни в каком другом народе’.
Мимоходом Маколей вспоминает и о ‘косно-нейтральной’ массе, вспоминает для того только, чтобы порадоваться ее благоденствию и похвалить удобства, которыми она пользуется. У него посвящено несколько страниц описанию ‘благотворных для простого народа следствий прогресса цивилизации’. Здесь ом описывает те преимущества, которые достались благодаря цивилизации равно в удел и пэру, и работнику. К числу таких удобств он причисляет железные дороги, газовое освещение, хорошую мостовую, исправную полицию. Упоминает он и о других, еще более странных благодеяниях для простого народа. ‘Каждый каменщик, которому случится упасть с подмостков, каждый уличный метельщик, которому случится попасть под колесо экипажа, может теперь рассчитывать, что его раны будут перевязаны и члены выправлены с таким искусством, какого сто шестьдесят лет назад нельзя было купить ни за какие сокровища вельможи, подобного Ормонду, или миллионера, подобного Клейтону’. (Т. VI, стр. 419). Вообще он непоколебимо убежден, что английский народ благоденствует и, радуясь великой перемене, принесенной прогрессом цивилизации, выражает убеждение, что более всего выиграл от нее ‘класс самый бедный, самый зависимый и самый беззащитный’. Особенно радуется он благосостоянию рабочих классов и весьма убедительно говорит о процветании Ленкашайра (Т. I, стр. 232), где недавно люди умирали с голода, как мухи. Он доходит даже до того, что представляет английских рабочих какими-то сибаритами и гастрономами. Чрезвычайно занимательно препирательство его по этому поводу с другим подобным ему подснепом, поэтом-лавреатом Соути. Этот господин, лежа на своих казенных лаврах, вздумал пуститься в публицистику и принялся рассуждать о положении народа, жалуясь на его недостатки. Оплакивая бедствия народа к великому неудовольствию Маколея, который решительно отказывается признать этот факт, лавреат преподает рабочим разные советы и между прочим порицает их за то, что они не любят рыбы! Он старается убедить их, что это пища вкусная и здоровая и что с их стороны весьма странно предпочитать голодать, чем есть рыбу. При этих словах Маколей торжествует. Ага!— восклицает он.— Вот видите ли, какие они прихотники: этого не хочу, другого не ем, не хочу лососины, давай мне мяса! Значит — не голодны. ‘При голоде таких предубеждений не бывает!’ (Т. I, стр. 260). Значит, с жиру бесятся, а если умирают с голода, то сами виноваты: зачем прихотничают. И вообще для Него совершенно ясно, что недовольно может быть только незначительное меньшинство (прихотников и взбалмошных людей), неудовольствия которого ‘лучше всего подавляются силою и решительностью’. (Т. I, стр. 215).
Вследствие всех этих прекрасных рассуждений русский биограф Маколея, г. Вызинскии. говорит, что ‘ни одна книга не нанесла такого решительного удара учениям революционеров, утопистов, мечтателей, как книга Маколея’. (Биогр., стр. XLIII). Г. Вызинский описывает плачевное время, когда вышла в свет ‘История Англии’, это, по его словам, было время, когда ‘от Атлантического океана до берегов Шпре разлился поток анархии, насилия и смятения, когда со дна общества поднялись самые дикие страсти и самые грубые инстинкты, когда везде управление захватили в свои руки безумные демагоги, жалкие подражатели Робеспьеров, Сен-Жюстов и Дантонов (это кто же? Monsieur de Lamartine, что ли?), бессовестные честолюбцы, жаждавшие власти, когда стали приводиться в исполнение их дикие теории, порожденные в лихорадочных грезах зависти, невежества ‘ честолюбия, когда всему грозила опасность — семье, собственности, основам общества, самой цивилизации, когда после краткого разгула анархии и демагогических сатурналий готово уже было настать время военного деспотизма’, — вот когда, по словам г. Вызинского, явилось сочинение Маколея (стр. XLI) — явилось и победило!
Маколей доказал изумленному миру, что все эти сатурналии и дикие теории, порожденные завистью (вспомним заметку кн. Вяземского) (12) и невежеством, — нелепы, что истинно либеральные начала содержатся в вигизме и выражены исторически английским переворотом 1688 года.
Г. Вызинский изображает, как ‘приятно изумлена’ была Европа начертанным им ‘зрелищем революции мирной, совершившейся без кровопролития и проскрипции, по законным (?) формам, установленным веками, произведенной не толпами, а представителями образованнейших классов общества и церкви, не демагогами, а испытанными государственными людьми, не отчаянными нововводителями, а людьми, в настоящем смысле консервативными’ (стр. XLII—XLIII).
Все это рассказал и объяснил Маколей заблуждавшейся Европе, которая увидела тут свою ошибку и предприняла реакцию, продолжающуюся благополучно до сего дня. А то было уже совсем свихнулась и затеяла ни весть что. Даже солидные подснепы в английском парламенте начали подумывать о всеобщей подаче голосов или, по крайней мере, о расширении пределов ценза, но в это время было напечатано в ‘Times’ посмертное письмо Маколея, в котором он, ‘казалось, из могилы своей увещевал государственных людей Англии не предпринимать поспешно меры, которая могла бы повести к слишком сильному и преждевременному наплыву демократического элемента в избирательные коллегии’, (стр. XXXVII—XXXVIII). В этом письме к одному американцу Маколей изображает бедствия, какие проистекут для Америки от ее демократических учреждений, когда положение ее рабочих классов станет так же дурно, как в Англии. Рассуждения его в письме объясняют его взгляд на революцию 1688 г. И вообще на историю Англии, потому что здесь он является уже совсем подснепом, без всяких либеральных фраз.
‘Вы будете иметь, — говорит он американцу, — ваши Манчестеры и ваши Бирмингамы, и в этих Манчестерах и Бирмингамах сотни тысяч работников, вероятно, найдутся иногда без работы. Тогда-то наступит час испытания для ваших учреждений. Бедствие везде делает работника недовольным и наклонным к мятежу, он с жадностью слушает агитаторов. У нас в дурной год бывает много ропота, а иногда и несколько мятежей, но это не так важно, потому, что у нас те, которые страдают, не управляют государством. Высшая власть находится в руках класса, правда немногочисленного, но избранного, класса образованного, класса, который сильно заинтересован в безопасности, собственности и поддержания общественного порядка. Поэтому недовольные бывают усмиряемы не слишком строгими, но решительными мерами’. Американцам Маколей не может предсказать и такого успешного исхода: ‘ваше правительство никогда не будет в состоянии усмирить бедствующее и недовольное большинство, потому что у вас правительство есть именно это большинство’.
Какой другой исход между близорукостью и недобросовестностью представляется для историка и публициста, рассуждающего таким образом? Какова смелость плакать о людях, что они будут иметь возможность сами пособить своему горю? Все заставляет думать, что Маколею нет оправдания в такой глупости и что подобное миросозерцание у него сознательно. Он и в другом месте говорит, что был бы готов подать мнение за всеобщую подачу голосов, если бы ‘между всеми работниками был распространен значительный уровень образования, если бы у них никогда не было недостатка в работе, если бы заработная плата всегда была высока, хлеб всегда дешев, если бы большая семья не была для них бременем, а божиим благословением’. Все это чрезвычайно согласуется с рассуждениями о благосостоянии Ленкашайра и о прихоти рабочих не есть вкусную и здоровую рыбную пищу. Когда дело идет о благах конституции, тогда положение рабочих оказывается завидным, а когда кто-нибудь заикается о даровании политических прав этим счастливцам, тогда тот же публицист восклицает в порыве благородного негодования: ‘Я не желал бы видеть в Англии тиранию нищих!’ И этими-то возгласами Маколей спас, по мнению т. Вызинского, Европу от увлечения демагогическими сатурналиями! Как подумаешь, какой вздор можно было молоть у нас несколько лет тому назад во всеуслышание, не лишаясь репутации порядочного человека и даже участвуя в одном издании с лучшими и самыми передовыми людьми!
В настоящее время, я полагаю, кроме почитателей ‘Московских Ведомостей’ и ‘Вести’, всякий расхохочется над нелепостями социальных понятий Маколея и его биографа, над всеми аттрибутами либерального красноречия, над этими ‘сатурналиями’, ‘потоками анархии’, ‘разгулом диких страстей’ и т. д., в которые облечены эти нелепости. Но, быть может, у некоторых, несмотря на все предыдущие примеры, останется вера в ясность политических взглядов Маколея, поселенная его громкими фразами о тирании и свободе. Мы уже видели, как он смотрит на свободу совести. Чтобы окончательно убедиться в его политическом подснепстве, взглянем, какие принципы и какие меры защищает он, говоря о царствовании Вильгельма.
Было бы очень долго распространяться о всех нелиберальных мерах Вильгельма, которые одобряет этот известный либерал и виг. Достаточно упомянуть, что в нем находят себе сочувствие и отмена Habeas Corpus акта, и гонения, воздвигнутые королем на своих политических противников, и незаконное покровительство, которое он, вопреки желанию парламента, оказывал чиновникам, что возбудило против них общую ненависть.
Во всех этих вопросах Маколей является писателем без всяких убеждений или, лучше сказать, имеющим только одно убеждение, что лучше всего то, что выгодно для вигов и ториев. Но где всего яснее обнаруживается, чего сюит либерализм таких людей, и насколько можно верить их фразам — это в истории ирландского восстания, вспыхнувшего вслед за изгнанием Иакова.
Положение в Ирландии туземца и католика, весьма незавидное и теперь, превосходило в то время все, что только можно представить себе печального. Маколей и не думает скрывать этого, напротив, подробно говорит о страданиях несчастного покоренного племени, но говорит с тем характеристическим омерзением, с каким самодовольные буржуа, воображающие себя очень милыми и цивилизованными людьми, цветом человечества, говорят о жалких грубых массах. Этого мало: Маколей прямо говорит, что бедствия и рабство ирландцев были необходимы, что они вполне соответствовали требованиям справедливости или, как говорит мистер Подснеп, что с их стороны, искать независимости — ‘значило восставать на решение провидения’! ‘Одна часть государства (т. е. Ирландия), — говорит он, — находилась в таком горестном положении, что бедствие ее было необходимо для нашего (подснепского) счастия, и рабство ее необходимо было для нашей (подснепской) свободы’. (Т. I, стр. 33). ‘Не могло быть равенства между людьми, жившими в домах, и людьми, жившими в хлевах, между людьми, питавшимися хлебом, и людьми, питавшимися картофелем’. (Т. VII, стр. 357).
Не значит ли это понимать и защищать принцип национальной независимости? И если не значит, то кто разрешит мудреную загадку, на каком основании его, английского Каткова (13), считали и считают либералом и поборником свободы? И далее, когда ирландцы восстали и показали английским поработителям, что они также не хуже их умеют есть хлеб и отстаивать независимость, в какое благородное негодование приводит либерального историка их неумеренность в употреблении мясной пищи с голода, и как он умеет скоро забыть все, что проповедывал либеральным тоном об ответственности угнетателей за жестокости угнетенных в день расчета! И когда, еще далее, Вильгельм с голландскими войсками оружием подавляет восстание, Маколей находит достойным порицания не то, что он грабил ирландцев, а только то, что он грабил их в пользу своих голландцев, а не англичан!
Таким образом, всюду мы видим, что Маколей остается верен себе, своему подснепскому миросозерцанию. В политических национальных вопросах он точно так же смотрит на вещи с точки зрения выгоды привилегированных классов, как и в социальных. История национальных отношений, как и история отношений между сословиями имеет для него интерес и важность только с точки зрения выгод людей, ‘встающих в восемь и бреющихся в четверть девятого’. Он одобряет все, что им выгодно, и негодует на все, что им идет в ущерб.
Что же после этого остается в Маколее привлекательного? Разве то, что он ‘мастер отыскивать исторические аналогии и объяснять посредством их разные события’. Разве ‘искусная группировка материала, гармоническое распределение света и теней, живой колорит, обилие поэтических сравнений, пластическая оконченность фигур, живой, нередко величественный и везде свежий язык?’ Разве Stoccato коротеньких, но сильных предложений, которые подымаются в постоянном crescendo и доходят до fortissimo там, где место для самого сильного эффекта, для самого патетического момента, для самой яркой краски в картине, и потом опять начинается плавное moderato более длинных периодов и предложений?’ (14). Разве сравнение термидора с рассветом полярного летнего дня после полярной зимней ночи? Но ни все это, ни остроумные соображения о том, как бы все счастливо обошлось во Франции, не умри так рано герцог Бургундский (Т. II, стр. 139), ни пламенное красноречие, вопрошающее читателя: ‘Подчинится ли запряжке дикий осел? Станет ли служить единорог и жить в стойле? Подставит ли левиафан свои ноздри под крюк?’ (Т. I, стр. 177) — никакие подобные прелести не возвысят Маколея в глазах мыслящего человека за крайнюю узкость взгляда, за обскурантизм понятий, за сочувствие сословному игу, за непонимание свободы совести, за симпатию к порабощению одной нации другой.
Пусть почерпают из многочисленных томов Маколея фразы красноречия гг. Вызинские и Скарягины, Маколеи ‘Голоса’ и ‘Московских ведомостей’. Им, и только им, он может послужить с пользою и снабдить их всеми ораторскими украшениями, ‘сатурналиями’ и ‘разгулами’, для их передовых статей. В порядочном же человеке чтение Маколея не может возбудить ничего, кроме сожаления о потерянном времени.

КОММЕНТАРИИ

МАКОЛЕЙ. Напечатало в ‘Русском Слове’, 1865, No 7, ‘Литературное обозрение’, стр. 1—36.
Издание Тиблена вызвало многочисленные отклики в современной печати. (См. ‘Век’, 1862, NoNo 10, 36—39 и др., ‘Книжный Вестник’. 1864, No 19, 1865, No 5, ‘Книжник’, 1865, No 12, ‘Вестник Европы’, 1866, No 2, ‘Отеч. Зап.’, 1860, No 12, 1861, No 10. ‘Русский Вестник’, 1861, NoNo 6—7, ‘Современник’, 1860, No 12). Все отзывы выдержаны в общем и тонах полного одобрения замысла Тиблена, вступительной статьи Вызинского, но, главное, преклонения пред величием и гениальностью самого Маколея. Что касается до ‘Русского Слова’, то оно также в ‘дозайцевский период’ уделило Маколею немало внимания. В 1860 г. (No 7, стр. 55—111) были помещены ‘Воспоминания о Маколэ’ профессора харьковского университета Д. И. Каченовского. В 1859 г. в ‘Русском Слове’ была помещена статья Г. Е. Благосветлова ‘Ораторская деятельность Маколэ’ No 8, ср. ‘Звенья’, I, М. 1932, стр. 324—325, публикация Г. В. Прохорова, письма Г. Благосветлова к Я. П. Полонскому). В 1861 году он же напечатал большую рецензию на т. I русского издания собрания сочинений Маколея.
И воспоминания Каченовского, и отзывы и статьи Благосветлова написаны в тонах необычайного пиэтета, т. е. вполне в тоне всех отзывов современной печати.
Единственный отзыв, более сдержанный по тону и вообще проявлявший известный критицизм в оценке Маколея, дал ‘Современник’ в обширной рецензии на т. 1 изд. Тиблена. ‘Современник’ охарактеризовал Маколея как ‘человека бесхарактерного по мыслям, при высокой оригинальности изложения’ (1860, No 12, стр. 21). Такой отзыв на фоне всеобщего восхваления Маколея звучал, понятно, необычайной резкостью. До того в 1856—57 гг. ‘Современник’ дал в нескольких номерах ряд очерков Маколея по истории Англии.
(1) Мистер Подснеп — один из героев романа Диккенса ‘Наш общий друг’ (1864). Понятие ‘подснепства’ изобретено не Зайцевым. Характерные черты Джона Подснепа давно создали в Англии это понятие (Podsneopery) (См. A. Hayward — ‘The Dickens Encyclopaedia’. London, 1924, p. 127)
(2) ‘Коммонеры’ — полноправные граждане, избиратели в палату общин.
(3) Едва ли не первым переводом Маколея на русский язык была статья ‘Лорд Клеив’ в ‘Москвитянине’ (1852, No 19, пер. Д. Каченовского). Одна статья (‘История’) была напечатала в ноябрьской книжке ‘Библ. для Чтения’ за 1856 год. В 1858 г. были изданы в 2-х томах ‘Рассказы из истории Англии’. В книге ученика Грановского, проф. Г. Вызинского, ‘Лорд Маколей, его жизнь и сочинения’ (Спб. 1860, тоже в т. I, соч. Маколея), была впервые дана подробная характеристика Маколея. Либеральный тон книжки, естественно, не мог нравиться Зайцеву.
(4) Зайцев имеет в виду стихотворение Конрада Лилиеншвагера (Добролюбова) ‘Наш демон (Будущее стихотворение)’ — сатиру на либерализм 50—60-х годов.
Когда Россия с умиленьем
Внимала звукам Щедрина
И рассуждала с увлеченьем,
Полезна палка иль вредна.
Когда возгласы раздавались,
Чтоб за людей считать жидов…
Он хохотал, как мы решали,
Что красть не следует в наш век,
И как гуманно утверждали.
Что жид есть тоже человек… и т. д.
(‘Соврем.’, 1859, No 4, стр. 367. ‘Свисток’. Ср. более точный текст в полном собр. соч. Н. А. Добролюбова под ред. Е. В. Аничкова, т. IX, стр. 231—232).
(5) Вышневолоцкий помещик Козляинов избил в вагоне пассажирку. Камбек, всеобщий защитник угнетенных, нечто вроде Дон-Кихота 60-х годов XIX века, публично заступился за честь женщины, завязалась длинная журнальная полемика, вызвавшая в свое время немало шума.
(6) Habeas Corpus (букв.: ‘имей тело’) — термин английского права, которым обозначается основная гарантия личной свободы. Всякий, считающий себя незаконно арестованным, может обратиться в суд и просить о выдаче ему writ of Haneas Corpus — приказа к арестовавшему с требованием немедленно доставить арестованного в суд. Habeas Corpus Act был издан в 1679 году. Lettres de cachet — приказ, большей частью об аресте, подписанный от имени короля (номинально самим королем) его секретарем и вручавшийся лицу, возбудившему дело. Таким образом обладателем lettres de cachet могло быть и частное лицо. Пользование системой lettres de cachet было особенно распространено при Людовике XV.
(7) Вся следующая цитата принадлежит Томасу Мору и заимствована Зайцевым из его ‘Утопии’ (см., напр., изд. 1923 г., стр. 43—44). Имя Томаса Мора называть в печати в 60-е годы было в некоторые периоды не особенно удобно, хотя официально запрещено оно не было.
(8) Зайцев имеет в виду английскую революцию 1689 года.
(9) Когда французский парламент отказывался утвердить какой-либо акт короля, то последний лично являлся в парламент. Споры депутатов в присутствии короля и с ним были по традиции и уставу невозможны, и парламент молчаливо принимал предлагаемый королем акт. Этот обычай и получил название lit de justice.
(10) Зайцев имеет в виду Мильтона, сторонника крайнего крыла пуритан.
(11) См. прим. 6.
(12) Зайцев имеет в виду стихотворение кн. П. А. Вяземского ‘Заметка’, впервые напечатанное в No 6 ‘Русского Вестника’ за 1861 г. В нем находим такие строки:
Под злобой записной к отличиям и к роду
Желчь хворой зависти скрывается подчас,
И то, что выдают за гордую свободу,
Есть часто ненависть к тому, что выше нас, и т. д.
(13) Зайцев намекает на первоначальное англоманство Каткова, либерала и сторонника конституции английского типа для России. С 1862 г. Катков окончательно переходит в лагерь ярых защитников самодержавия, становясь наиболее ярким выразителем дворянско-монархической реакции 2-й половины XIX столетия.
(14) Все цитаты из работы Г. В. Вызинского (см. стр. XIX).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека