Неподалеку от остзейского побережья стоит родовой замок баронов фон Р., носящий название Р-зиттен. Окрестности замка пустынны и дики, кое-где из сыпучих песков торчит травянистый пригорок, и вместо парка, какой бывает обыкновенно в дворянских поместьях, к голым стенам замка со стороны берега примыкает жалкий еловый лес, вечный траур которого пренебрегает пестрым весенним нарядом, в этом лесу вместо веселого ликования проснувшихся к новой радости птиц раздастся только печальное карканье ворон и пронзительный крик чаек, предвещающих бурю. За четверть часа ходьбы от этого места природа внезапно меняется. Точно по мановению волшебного жезла переносишься вдруг в цветущие луга, роскошные поля и долины. Перед глазами вырастает большая богатая деревня с просторным домом управляющего имением. На опушке приветливой ольховой рощи виднеется фундамент большого замка, который намеревался построить один из прежних владельцев. Но его наследники, жившие в своих курляндских имениях, забросили эту стройку, барон Родерих фон Р., который возвратился в родовое поместье, тоже не пожелал продолжать ее, ибо его мрачному, нелюдимому нраву более отвечал старый, одиноко стоящий замок. Он велел подправить, насколько это возможно, ветхое строение и уединился в нем с угрюмым домоправителем и небольшим количеством слуг. Его редко можно было видеть в деревне, но зато он часто бродил и ездил верхом по берегу моря, и издали можно было видеть, как он разговаривает с волнами, прислушиваясь к их реву и рокоту, будто слышал ответный голос духа моря. На самом верху сторожевой башни он устроил себе кабинет и поставил там подзорную трубу с набором астрономических инструментов. Днем он направлял ее на море и смотрел на корабли, часто появлявшиеся на дальнем горизонте, подобно белокрылым птицам. Звездные ночи он посвящал астрономическим или, как утверждала молва, астрологическим занятиям, в чем ему помогал старый дворецкий. Вообще, еще при жизни барона сложилась легенда, что он предавался тайной науке — так называемой черной магии — и что некая неудавшаяся операция, сильно повредившая одному знатному княжескому роду, вынудила его оставить Курляндию. Малейшее напоминание о жизни там приводило его в ужас, однако во всем плохом, что приключилось с ним в жизни, он винил предков, забросивших родовой замок. И дабы хотя бы на будущее привязать главу фамилии к родовому имению, он установил майорат. Владетельный государь тем охотнее согласился на это, что таким образом отечество вновь приобретало известный рыцарскими добродетелями род, ветви которого уже укоренились в чужих землях.
Между тем не только сын Родериха, Губерт, но и нынешний владелец майората, которого звали так же, как и его деда, Родерихом, не пожелали остаться в родовом замке и жили в Курляндии. Видимо, отличаясь более веселым и живым нравом, чем их мрачный предок, они страшились печальной пустынности этих мест. У барона Родериха были две старые незамужние тетки, сестры его отца, жившие на скудные средства и получающие кров и содержание в имении. Они поселились со старой служанкой в маленьких теплых комнатках бокового флигеля, и кроме них да повара, занимавшего большую комнату в нижнем этаже возле кухни, по высоким покоям и залам главного здания бродил только старый егерь, выступающий одновременно в качестве кастеляна. Остальные слуги жили в деревне. Только поздней осенью, когда выпадал первый снег и устраивалась охота на волков и кабанов, заброшенный замок оживал. Приезжал из Курляндии барон Родерих со своей женой, в сопровождении родственников, друзей и многочисленной охотничьей свиты. Являлись все соседние дворяне и даже любители охоты из ближайшего города: главное здание и флигели едва могли вместить всех гостей, во всех печках и каминах трещал огонь, с раннего утра до поздней ночи вращались вертела, вверх и вниз по лестницам сновали сотни веселых людей, господ и слуг, там звенели бокалы и раздавались бодрые охотничьи песни, здесь слышался топот танцующих под громкую музыку, повсюду ликование и смех, и так от четырех до шести недель кряду замок более походил на роскошную гостиницу, стоявшую у оживленной проезжей дороги, чем на жилище помещика.
Барон Родерих посвящал это время, насколько это было возможно, серьезным делам и, удалившись от шумных гостей, исполнял обязанности владельца майората. Он не только просматривал все счета, но и выслушивал всякие предложения, касающиеся каких бы то ни было улучшений, а также малейшие жалобы своих подданных, стараясь все привести в порядок и по мере возможности помочь всякому обиженному и восстановить справедливость. В этом ему добросовестно помогал старый адвокат Ф., поверенный в делах фамилии Р., перешедший по наследству от отца к сыну. Он, как правило, приезжал в майорат за восемь дней до прибытия барона.
В 179… году пришло время старику ф. ехать в замок Р. Как ни бодро он чувствовал себя для своих семидесяти лет, но все же, вероятно, полагал, что рука помощи будет для него не бесполезна. Однажды он сказал мне как будто бы в шутку:
— Тезка! (так звал он меня, своего внучатого племянника, носившего одно с ним имя). Мне кажется, что хорошо бы тебе подышать морским воздухом и поехать со мной в Р-зиттен. Ты мог бы помочь мне в некоторых хлопотных делах, а кроме того, попробуешь дикой охотничьей жизни: одним утром напишешь хорошенький протокол, а на другое взглянешь в горящие глаза такому зверю, как косматый, свирепый волк или клыкастый кабан, а то и уложишь его метким выстрелом.
Я столько всего наслышался про веселое охотничье время в Р-зиттене и так от всей души любил старого милого дядю, что был чрезвычайно рад, что он берет меня с собой. Имея неплохой опыт в тех делах, которыми он занимался, я обещал быть прилежным и избавлять его от всех трудов и забот.
На другой день, завернувшись в теплые шубы, мы сидели в экипаже и ехали в Р-зиттен по снежным сугробам, обозначившим наступление зимы. Дорогой старик рассказывал мне немало удивительных вещей про барона Родериха, который учредил майорат и назначил моего дядю, несмотря на его молодость, своим душеприказчиком и юстициарием. Он говорил о диком, суровом нраве старого барона, вероятно, присущем всему семейству, судя по тому, что даже нынешний владелец майората, которого мой дядя знал еще кротким, мягкосердечным юношей, с каждым годом становился все более угрюмым. Ты должен держаться смело и непринужденно, если хочешь что-то значить в глазах барона, наставлял он меня, а затем перешел к покоям в замке, которые он раз и навсегда выбрал для себя, ибо в них было тепло, удобно и в меру отдаленно, так что мы при желании всегда сможем удалиться от утомительного шума веселящейся компании. Его резиденция была всегда наготове и располагалась в двух небольших, устланных теплыми коврами комнатках рядом с большой залой суда в боковом флигеле против флигеля, где жили старые барыни.
После недолгого, но утомительного путешествия мы поздней ночью приехали в Р-зиттен. Мы проезжали через деревню. Было как раз воскресенье, из корчмы слышались веселые голоса и плясовая музыка, дом управляющего был освещен сверху донизу, там тоже раздавались музыка и пение. Тем более неприютной показалась мне пустынная местность, в которую мы вскоре въехали. Морской ветер завывал резкими, унылыми голосами, и мрачные ели глухо и жалобно стонали, словно жалуясь, что ветер разбудил их от глубокого зачарованного сна. Голые черные стены замка резко выделялись на фоне заснеженной земли. Мы остановились перед запертыми воротами. Тщетно кучер наш звал, хлопал бичом и стучал в ворота — вокруг все будто вымерло, ни одно окно не светилось. Старый дядя пустил в ход свой мощный голос:
— Франц! Франц! — кричал он.— Куда ты запропастился? Поворачивайся, черт возьми! Мы мерзнем у ворот! Снег совсем нас засыпал, да шевелись же, дьявол бы тебя побрал!
Тут начала визжать собака, в нижнем этаже показался колеблющийся свет, загремели ключи, и скоро заскрипели ворота.
— Милости просим! Милости просим, господин стряпчий! Какова погодка! — восклицал старый Франц, высоко держа фонарь, так что свет падал прямо на его морщинистое лицо, странно скривившееся в приветливой улыбке. Экипаж въехал во двор, мы вылезли, и только теперь я разглядел странную фигуру слуги, закутанного в старомодную, широкую егерскую ливрею со множеством затейливых шнурков. Над его широким, белым лбом торчали два седых завитка, на щеках играл здоровый румянец охотника, и хотя напряженные мускулы превращали лицо в какую-то чудную маску, все сглаживалось немного глуповатым добродушием, светившимся в глазах и игравшим в улыбке.
— Ну, старина Франц,— заговорил дядя, отряхиваясь в передней от снега,— все ли готово? Выбивали ли ковры из моих комнат? Принесены ли постели? Топили ли вчера и сегодня?
— Нет,— отвечал Франц совершенно невозмутимо,— нет, почтеннейший господин стряпчий, ничего этого не
сделано.
— Ах, Боже мой! — возмутился дядя,— я, кажется, заранее написал, я ведь всегда приезжаю в назначенный день, ведь это преглупо, что я должен жить теперь в промерзлых комнатах!
— Да, почтеннейший господин стряпчий,— согласился Франц, осторожно снимая нагар со свечи и затаптывая его ногой,— однако все это, видите ли, не очень бы помогло, особенно топка, потому что ветер и снег слишком уж расходились с тех пор, как разбиты окна.
— Что?! — перебил дядя, широко растопыривая шубу и подбоченясь обеими руками,— в доме разбиты окна? А куда же смотришь ты, кастелян?
— Да, почтеннейший господин стряпчий,— спокойно и неторопливо продолжал старик,— ничего не поделаешь, очень уж много в комнатах мусору и камней.
— Тьфу ты, черт возьми! Да откуда же в комнатах мусор и камни? — воскликнул дядя.
— Позвольте пожелать вам доброго здравия, молодой барин,— обратился ко мне старик с учтивым поклоном, ибо я чихнул, и добавил: — Это камни и известка от средней стены, той, что обвалилась.
— Да что у вас было землетрясение? — сердито проворчал дядя.
— Этого не было, почтеннейший господин стряпчий,— ответил Франц, улыбаясь во весь рот,— но три дня назад в судейской зале со страшным шумом обрушился тяжелый штучный потолок.
— А, чтоб…— тут мой вспыльчивый и горячий дядя хотел ввернуть крепкое словцо, но, поднявши правую руку вверх, а левой стаскивая с головы лисью шапку, он вдруг остановился, повернулся ко мне и сказал с громким смехом: — Очевидно, тезка, нам лучше держать язык за зубами и более ни о чем не спрашивать, а не то узнаем о еще худшей напасти или весь замок обрушится на наши головы. Но,— продолжал он, обращаясь к старику,— не будешь ли ты так добр, Франц, чтобы велеть убрать и протопить для меня другую комнату? И нельзя ли поскорее приготовить ко дню суда какое-нибудь другое помещение?
— Да все уже сделано,— сказал старик, приветливо указывая в сторону лестницы, и сейчас же начал по ней подниматься.
— Каков чудак! — воскликнул дядя, и мы последовали за старым слугой.
Мы проходили по длинным коридорам с высокими сводами, и колеблющийся пламень свечи, которую нес Франц, отбрасывал зыбкий свет, прорезающий густой мрак. Колонны, капители и пестрые арки выступали вдруг из темноты и словно парили в воздухе, наши исполинские тени скользили по картинам на стенах, и эти странные картины, казалось, вздрагивали и шептали в такт нашим шагам: ‘Не тревожьте нас! Не будите волшебный огонь, что спит в этих старых камнях!’
Когда мы прошли длинный ряд холодных, мрачных покоев, Франц открыл наконец дверь в залу, где пылал в камине яркий огонь, приветствуя нас своим веселым треском.
Как только я вошел туда, у меня сразу стало тепло на душе, но старый дядя остановился посреди залы, огляделся и сказал очень серьезным, почти торжественным тоном:
— Так, значит, здесь будет судейская зала? Франц высоко поднял свечу, так что мне бросилось в
глаза светлое пятно величиною в дверь, выделяющееся на темной стене, и произнес глухим, исполненным скорби голосом:
— Здесь ведь однажды уже был свершен суд!
— Что с тобой, старик? — воскликнул дядя, поспешно сбрасывая шубу и подходя к камину.
— Это я так, не обращайте внимания,— пробормотал Франц, зажег свечи и открыл соседнюю комнату, которая была уютно устроена к нашему приезду. Вскоре перед камином уже стоял накрытый стол, старик принес отлично приготовленные блюда, за которыми последовала чаша с пуншем, сваренным так, как это умеют делать только на севере, что весьма нас порадовало.
Утомленный путешествием, мой старый дядя после ужина тотчас же улегся в постель, меня же новизна впечатлений, необычная обстановка и пунш слишком возбудили, чтобы я мог думать о сне. Франц убрал со стола, помешал угли в камине и, приветливо поклонившись, удалился.
Я остался один в высокой, просторной рыцарской зале. Метель улеглась, ветер перестал свирепствовать, небо прояснилось, и яркая полная луна светила в широкие сводчатые окна, озаряя волшебным светом все углы этой старинной комнаты, которых не достигал ни скудный свет моих свечей, ни огонь камина. Как бывает еще в старых замках, стены и потолки залы были украшены на старинный лад— тяжелыми панелями, фантасмагорическими рисунками и пестро раскрашенной, золоченой резьбой. На больших картинах, изображавших по большей части сцены из медвежьей и волчьей охоты, выделялись деревянные головы зверей и людей, приставленные к написанным красками телам, и в зыбких, изменчивых отблесках огня и ярком свете луны все это пугающе оживало. Между этими картинами были помещены написанные в натуральную величину портреты рыцарей, выступающих в охотничьих нарядах, вероятно, предки владельцев замка, любившие охоту. И живопись, и резьба сильно потемнели от времени, тем более приковывало взгляд светлое пятно на той стене, где были две двери, ведущие в соседние покои, вскоре я рассмотрел, что там, верно, тоже была дверь, которую потом заложили, и это место, не украшенное ни росписью, ни резьбой, заметно выделялось на общем фоне.
Кто не знает, как сильно и таинственно влияет на наш дух непривычная, загадочная обстановка: самое ленивое воображение просыпается в долине, окруженной причудливыми скалами, в мрачных стенах церкви и тому подобных местах и способно прозревать невиданное. Если я прибавлю к этому, что мне было всего двадцать лет и я выпил не один стакан крепкого пунша, то мне легко поверят, что в этой рыцарской зале я чувствовал себя непривычно тревожно. Представьте себе ночную тишину, в которой глухой рокот моря и странный свист ветра раздаются подобно звукам могучего органа, на котором играют духи, представьте блестящие, светлые облака, которые, проносясь мимо, заглядывают, как сказочные великаны, в гулкие сводчатые окна, — право, трепетная дрожь, которая меня пробирала, должна была предвещать, что предо мной может открыться чуждый, неведомый мир. Но чувство это походило на холодок, который пробегает по коже при живо рассказанной истории о привидениях и который ощущаешь не без удовольствия. Тут мне пришло в голову, что я нахожусь в самом подходящем настроении, для того чтобы читать книгу, которую в то время носил в кармане всякий, кто был хоть сколько-нибудь склонен к романтизму. Это был Шиллеров ‘Духовидец’. Я читал и читал, и воображение мое все больше разгоралось. Я дошел до наиболее захватывающего рассказа о свадебном празднике у графа фон Ф.
И вдруг как раз в тот момент, когда появляется кровавый призрак Джеронимо, с сильнейшим стуком хлопнула дверь, ведущая в переднюю.
Я в ужасе вскочил, уронив книгу, но все стихло, и я устыдился своего детского страха.
Может быть, дверь распахнулась от порыва ветра или по какой-нибудь иной причине. Ничего тут нет — это мое разыгравшееся воображение превращает в призрак всякое естественное явление.
Успокоив себя таким образом, я поднимаю с пола книгу и снова падаю в кресло, но тут в зале раздаются тихие, размеренные, медленные шаги, и при этом кто-то издыхает и стонет, и эти вздохи и стоны выражают глубочайшее страдание, безутешное горе.
А! Это, верно, какое-нибудь больное животное бродит по нижнему этажу. Всем известно, как обманчивы ночные звуки: раздающиеся вдали, они кажутся такими близкими. Кто же станет тревожиться из-за таких пустяков!
Так я продолжал успокаивать себя, но тут в том месте, где когда-то была дверь, послышалось царапанье, причем раздавались еще более громкие и более тяжелые вздохи, как бы исторгаемые смертельной тоской.
‘Да это какой-нибудь несчастный зверь, которого заперли, вот сейчас я громко крикну, топну ногой, и тогда все немедленно смолкнет или зверь отзовется более естественными звуками’.
Так я внушал себе, но кровь стыла в моих жилах и холодный пот выступил на лбу, я застыл в оцепенении, не в силах встать с места и еще менее того закричать. Наконец отвратительное царапанье прекратилось, и снова раздались шаги. Во мне пробуждаются жизнь и движение, я вскакиваю и ступаю два шага вперед, но тут по зале проносится ледяной порыв ветра, и в ту же минуту месяц бросает свой яркий свет на портрет сурового, почти страшного человека, и мне кажется, что сквозь пронзительный свист ночного ветра и оглушительный шум волн я отчетливо слышу его предостерегающий шепот:
‘Не ходи дальше! Остановись! Там поджидают тебя ужасы мира духов!’
И вот опять с силой хлопает дверь, и я ясно различаю шаги в передней, кто-то спускается по лестнице, главная дверь замка с шумом распахивается и захлопывается. Потом я слышу, как из конюшни выводят лошадь, а немного погодя заводят обратно, и вновь все смолкает. В ту же минуту я услышал, что мой старый дядя стонет и вздыхает в соседней комнате. Это тотчас же меня отрезвило, я схватил свечи и поспешил к нему. Старик, по-видимому, боролся с каким-то тяжелым, тягостным сном. ‘Проснитесь! Проснитесь!’ — повторял я, осторожно беря его за руку и держа свечу прямо над его лицом. Старик пошевелился с глухим восклицанием, потом открыл глаза, ласково на меня взглянул и проговорил:
— Ты хорошо сделал, тезка, что разбудил меня, я видел очень дурной сон, в том повинны эта комната и зала, потому что все это навело меня на мысли о давно минувших временах и разных удивительных вещах, которые здесь случались. Ну, а теперь мы будем отлично спать!
С этими словами он повернулся к стене и, казалось, тотчас же заснул, но когда я потушил свечи и лег в постель, то услышал, что он тихонько молится.
На другой день началась работа: пришел управляющий со счетами, заявили о себе разные люди, желавшие разрешить какой-либо спор или кое-что уладить. В полдень дядя отправился со мной во флигель, чтобы по всем правилам представиться старым баронессам. Франц доложил о нас, мы подождали несколько минут, после чего шестидесятилетняя сгорбленная старушонка, одетая в пестрые шелка и назвавшая себя камеристкой достойнейших барынь, ввела нас в святилище. Там нас с комичной церемонностью приняли две старые дамы, диковинно разодетые по очень старинной моде, моя особа возбудила необычайное удивление, когда дядя с большим юмором представил меня как молодого юриста, помогающего ему в делах. По их минам было видно, что они опасаются, как бы моя молодость не повредила благу владельцев Р-зиттена. В нашем посещении старых дам вообще было немало забавного, однако в душе моей еще остался холодок пережитого предыдущей ночью ужаса, я чувствовал себя так, словно меня коснулась какая-то неведомая сила, или, вернее, так, будто мне оставалось сделать всего один шаг до черты, переступив которую, я бы безвозвратно погиб, и нужно напрячь все силы, чтобы спастись от этого ужаса, за которым следует безумие. Поэтому даже старые баронессы с их удивительными прическами, вздымающимися в виде башен, и диковинными платьями из штофа, разукрашенными пестрыми цветами и лентами, представлялись мне отнюдь не смешными, а какими-то тревожно-призрачными. Их желтые, сморщенные лица с моргающими глазами, плохой французский, которым шамкали их поджатые синие губы и гнусавили острые носы, — все говорило мне о том, что эти старухи на короткой ноге с привидением, бродившим по замку, а возможно, и сами способны сделать что-то ужасное. Мой старый дядя, охотник до всяческого веселья, подшучивал над старухами, сбивая их с толку такими забавными речами, что, будь я в другом настроении, то просто не знал бы, как удержаться от смеха, но, как я уже сказал, баронессы со всей их болтовней казались мне призрачными химерами, так что старик, рассчитывавший меня повеселить, поглядывал на меня с большим удивлением. Как только мы очутились за столом в своей уединенной комнате, он разразился вопросами:
— Скажи мне, ради Бога, тезка, да что с тобой?! Ты не смеешься, не говоришь, не ешь, не пьешь. Уж не болен ЛИ ТЫ?
Я откровенно рассказал ему про все страхи, пережитые мною прошедшей ночью, не умолчав о том, что выпил много пуншу и читал Шиллерова ‘Духовидца’.
— Я должен в этом признаться,— прибавил я,— потому что, может быть, это моя разгоряченная фантазия создала эти призраки, существующие лишь в моей голове.
Я думал, что дядя начнет донимать меня своими шутками по поводу моего духовидства, но он вместо этого сделался очень серьезен, уставился в пол, потом быстро вскинул голову и сказал, устремив на меня горящий взор:
— Я не знаю твоей книги, тезка, но ни книга, ни пунш здесь ни при чем. Знай же, что то же самое я видел во сне. Мне снилось, что я сижу в кресле у камина, но то, что коснулось тебя лишь в звуках, я ясно увидел глазами своей души. Да, я видел, как вошел этот страшный призрак, как он бессильно ломился в замурованную дверь, царапал в отчаянии стену, так что кровь текла у него из-под сломанных ногтей, как потом сошел вниз, вывел из конюшни лошадь и опять завел ее туда. Слышал ли ты, как пропел петух в дальнем конце деревни? Тут ты разбудил меня, и мрачный призрак ужасного человека, который все еще бросает угрюмую тень на нашу жизнь, гася ее веселье, ретировался,— я поборол это злое наваждение.
Старик умолк, но я не смел нарушить его молчания, полагая, что он все объяснит мне сам, если найдет это нужным. Пробыв некоторое время в глубокой задумчивости, он продолжал:
— Скажи мне, тезка, хватит ли у тебя мужества еще раз встретиться с этим призраком и сделать это вместе со мной?
Конечно, я заявил, что чувствую себя для этого достаточно сильным.
— В таком случае,— сказал мой дядя,— в эту ночь мы оба не сомкнем глаз. Внутренний голос говорит мне, что мрачный призрак покорится не столько моей духовной силе, сколько мужеству, основанному на твердом убеждении, что с моей стороны это не будет просто дерзостью, а только благим и отважным делом, и я не пощажу жизни, чтобы расправиться с колдуном, изгоняющим потомков из замка их предков. Но, впрочем, о риске здесь нет и речи, ибо при таком честном умысле, с такой благочестивой верой, как у меня, нужно надеяться только на победу. Однако если будет на то воля Божья и темная сила одолеет меня, ты засвидетельствуешь, что я пал в честной христианской битве с адским духом, который затеял ужасное дело! Сам же ты должен держаться в стороне! С тобой ничего не случится!
Вечер прошел в различных занятиях. Франц, как и накануне, принес нам ужин и пунш, полная луна ярко сверкала между блестящими облаками, море шумело, и ночной ветер с воем потрясал дребезжащие стекла сводчатых окон. Мы старались говорить на нейтральные темы, хотя в душе были сильно взволнованы. Старик положил на стол свои часы с репетицией. Пробило полночь. И вот со страшным стуком распахнулась дверь и, как вчера, послышались тихие, медленные шаги, вздохи и стоны. Старик побледнел, но глаза его сверкали небывалым огнем, он поднялся с кресла и стоял, вытянувшись во весь свой высокий рост, подбоченясь левой рукою и протянув правую по направлению к центру залы, подобный повелевающему герою. Все сильнее и явственнее становились вздохи, и кто-то начал царапаться в стену еще ужаснее, чем накануне. Тогда старик направился прямо к замурованной двери, сотрясая пол своими твердыми шагами. Прямо против того места, где раздавалось все более отчаянное царапанье, он остановился и промолвил сильным, торжественным голосом, какого я еще никогда от него не слыхал:
— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час?
Раздался душераздирающий, пронзительный крик, и послышался глухой удар, точно от падения чего-то тяжелого.
— Ищи милосердия у престола Всевышнего! Там твое место! Удались из этого мира, ты никогда больше не сможешь ему принадлежать!
Так воскликнул старик еще громче, чем прежде, и тогда до нас донеслось тихое рыдание, которое поглотил рев поднимающейся бури. Старик подошел к двери и захлопнул ее с такой силой, что в пустой передней отозвалось эхо. В его словах и движениях было что-то сверхчеловеческое, что повергло меня в глубочайший трепет. Когда он снова опустился в кресло, взор его как будто просветлел, он сложил руки и беззвучно молился. Так прошло несколько долгих минут, а потом он спросил меня тем кротким, проникающим в душу голосом, которым так хорошо умел пользоваться:
— Ну что, тезка?
Потрясенный ужасом, страхом, благоговением и любовью, я упал на колени и оросил горячими слезами протянутую мне руку. Старик обнял меня и, нежно прижимая к сердцу, сказал очень мягко:
— Ну, а теперь мы будем спокойно спать, милый тезка!
Так и было, а поскольку следующей ночью не случилось ничего необычайного, то к нам вернулась прежняя веселость к неудовольствию старых баронесс, которые, хотя и было в них нечто призрачное благодаря причудливому виду, однако ж располагали к забавным играм и проделкам, которые мой старик умел обставить самым веселым образом.
Через несколько дней прибыл, наконец, барон со своей женой и многочисленной охотничьей свитой, съехались гости, и во внезапно ожившем замке началась та самая шумная, беспокойная жизнь, о которой я уже упоминал. Когда сразу же по приезде барон вошел в нашу залу, он был, похоже, странно поражен переменой нашего местонахождения, бросив мрачный взгляд на замурованную дверь, он быстро отвернулся и провел рукой по лбу, словно отгоняя недоброе воспоминание. Дядя рассказал ему об обвале в судейской зале и примыкавших к ней покоях, барон попенял на то, что Франц не сумел нас лучше устроить, и очень заботливо просил дядю немедленно сказать, если ему будет неудобно в новом помещении, которое ведь гораздо хуже того, что он занимал раньше. Вообще, обращение барона с моим старым дядей было более чем сердечным, — в нем сквозило некоторое детское благоговение, почти родственная почтительность. И это было единственное, что хоть отчасти примиряло меня с бароном, чей суровый, повелительный нрав проявлялся более неприятным образом. Меня он едва замечал, видя во мне обыкновенного писца. В первый же раз, когда я выполнял для него какую-то работу, он усмотрел неточность в изложении, кровь закипела у меня в жилах, я хотел ответить что-то резкое, но тут заговорил мой дядя, уверяя, что я все сделал в его смысле и что в судопроизводстве именно так и надлежит делать.
Когда мы остались одни, я стал с досадой жаловаться на барона, который вызывал во мне все большую неприязнь.
— Поверь мне, тезка,— возражал мой дядя,— несмотря на свой неприветливый нрав, барон — самый лучший и добрый человек во всем свете. Да и нрав этот, как я уже говорил тебе, стал он выказывать только с тех пор, как сделался владельцем майората, прежде это был кроткий и милый юноша. Вообще же дела не так уже плохи, как ты представляешь, и я желал бы знать, почему это он так тебя раздражает?
Произнося последние слова, старик довольно-таки насмешливо улыбнулся, и кровь бросилась мне в лицо. Возможно, в этот момент я вполне определенно осознал, что моя странная ненависть проистекает от любви или, вернее, от влюбленности в существо, которое казалось мне самым прекрасным и дивным из всех, когда-либо являвшихся на земле. Этим существом была сама баронесса. Уже когда она только прибыла в замок и шла по комнатам в русской собольей шубке, плотно облегавшей ее изящный стан, и дорогой шали, вид ее подействовал на меня, как все сильные непобедимые чары. И даже то, что старые тетки в своих диковинных нарядах семенили по обе стороны от нее, треща свои французские приветствия, а она, баронесса, смотрела на них невыразимо кротким взглядом и приветливо кивала то одной, то другой, произнося при этом несколько слов на чисто курляндском наречии, — уже это казалось мне таким странным и удивительным, что мое воображение невольно сопоставило эту картину со страшным призраком и превратило баронессу в ангела света, перед которым трепещут все злые силы.
Эта дивная женщина и сейчас живо представляется моему духовному взору. Лицо ее было так же нежно, как и стан, и носило отпечаток величайшей, ангельской доброты, особенным, невыразимым очарованием отличался взгляд ее темных глаз: в нем светилась мечтательная тоска, подобная сиянию месяца, в ее пленительной улыбке было целое небо блаженства и восторга. Часто казалась она погруженной в себя, и тогда по ее прелестному лицу скользили мрачные, туманные тени. Можно было подумать, что ее снедает какая-то боль, но мне казалось, что в эти минуты ее охватывало мрачное предчувствие тяжелого, горестного будущего, и это я тоже связывал с призраком, бродившим в замке, хоть и не мог объяснить себе почему. На следующее утро по прибытии барона, когда все общество собралось к завтраку, дядя представил меня баронессе и, как это обыкновенно бывает при таком расположении духа, в каком я находился, я самым отчаянным образом поглупел и на самые простые вопросы прелестной женщины— нравится ли мне замок и прочее — лепетал нечто совершенно бессмысленное, молол вздор, так что старые тетушки, напрасно приписав мое поведение глубочайшей почтительности перед госпожой и сочтя нужным принять во мне участие, стали расхваливать меня, утверждая, что я очень любезный и умный молодой человек, garcon tr`es joli *.
*Очень милый мальчик (франц.).
Это меня рассердило, я вдруг вполне овладел собой, и у меня вырвалась острота на более чистом французском языке, чем тот, на котором изъяснялись старухи, при этом они вытаращили глаза и обильно начинили табаком свои острые носы. По строгому взгляду баронессы, с которым она отвернулась от меня к другой даме, я понял, что моя острота была сильно сродни глупости, это раздосадовало меня еще больше, и я мысленно послал старух ко всем чертям.
Мой дядя достаточно упражнялся передо мной в остроумии по поводу времен пастушеских томлений, любовных несчастий и ребяческого самообмана, и все же ни одна женщина не задевала мое сердце так глубоко и сильно, как баронесса. Я видел и слышал только ее, но со всей определенностью знал, что было бы глупостью и безумием отважиться на какую бы то ни было интригу, я находил также невозможным издали преклоняться своему предмету, подобно влюбленному мальчику, от этого мне было бы стыдно перед самим собой- Приблизиться к очаровательной женщине и ни малейшим намеком не дать ей понять, что я чувствую, упиваться сладким ядом ее взглядов и слов и потом вдали от нее долго, быть может, всегда носить ее образ в своем сердце,— вот что я мог и чего желал. Эта романтическая, даже рыцарская любовь, настигшая меня бессонной ночью, так взволновала меня, что у меня достало ребячества произнести перед самим собой патетическую речь, которую я окончил жалобными вздохами: ‘Серафина! Серафина!’ — так что старик мой проснулся и возопил:
— Тезка! Тезка! Ты, похоже, мечтаешь вслух! Делай это днем, если можно, а ночью не мешай мне спать!
Я был немало озабочен тем, что старик, который отлично уже заметил мое возбужденное состояние в присутствии баронессы, услышал ее имя и начнет донимать меня своими саркастическими насмешками, но следующим утром он изрек только, входя в судейскую залу:
— Дай Бог всякому достаточно разума и старания, чтобы как следует пользоваться им. Плохо, когда человек становится трусом и следует правилу ‘ни нашим, ни вашим’.
Потом он сел за большой стол и сказал:
— Будь любезен, пиши четко, милый мой тезка, чтобы мне легко было читать.
Высокое уважение и даже детская почтительность, которые выказывал барон моему дяде, проявлялись во всем. За столом он должен был сидеть подле баронессы, чему многие очень завидовали, меня же случай бросал то туда, то сюда, но обыкновенно мною завладевали несколько офицеров из ближнего гарнизона, чтобы обсудить все новости и забавные происшествия, что там случались, да к тому же хорошенько выпить. По этой причине я много дней сидел далеко от баронессы, на другом конце стола, но однажды случай приблизил меня к ней. Когда перед собравшимися гостями открыли двери столовой, компаньонка баронессы, уже не первой молодости, но недурная собою и неглупая барышня, завела со мной разговор, который, по-видимому, доставлял ей удовольствие. Правила хорошего тона требовали, чтобы я подал ей руку, и я был немало обрадован, когда она заняла место совсем близко от баронессы, которая приветливо ей кивнула. Всякий поймет, что все слова, которые я говорил, предназначались не столько моей соседке, сколько баронессе. Очевидно, мой душевный подъем придавал моим речам особый полет, но только барышня все более и более внимательно меня слушала и, наконец, была неодолимо увлечена в пестрый мир сменяющихся картин, которые я перед ней развертывал. Я уже упоминал, что девица была неглупа, и потому вскоре наш разговор непринужденно потек сам собою, независимо от общей беседы, в которую я лишь изредка вставлял несколько фраз, когда мне особенно хотелось блеснуть. Я отлично заметил, что девица бросает на баронессу многозначительные взгляды и что та прислушивается к нашему разговору, В особенности когда разговор коснулся музыки и я с величайшим вдохновением заговорил об этом дивном, священном искусстве, не умолчав о том, что, несмотря на занятия сухой и скучной юриспруденцией, я довольно хорошо играю на фортепьяно, пою и даже сочинил несколько песен.
Перешли в другую залу пить кофе и ликеры, и я нечаянно, сам не знаю как, очутился перед баронессой, беседовавшей с моей соседкой. Она сейчас же со мной заговорила, но уже гораздо более приветливо, как со знакомым, причем повторила те же вопросы: нравится ли мне в замке и прочее. Я отвечал, что в первые дни мне было очень не по себе от тревожной пустынности этих мест, да и сам старинный замок привел меня в очень странное расположение духа, но что в этом настроении было много прекрасного и что теперь я только хотел бы быть избавленным от охот, к которым не привык. Баронесса улыбнулась и сказала:
— Легко могу себе представить, что дикая жизнь в наших еловых лесах не может быть приятной для вас. Вы музыкант и, если я не ошибаюсь, также поэт. Я страстно люблю оба эти искусства. Сама я немного играю на арфе, но вынуждена лишать себя этого в Р-зиттене, так как муж мой не желает, чтобы я брала инструмент, чьи нежные звуки плохо сочетаются с дикими криками охотников и резким звуком рогов, которые здесь только и можно слышать! О Боже! Как не хватает мне здесь музыки!
Я заверил ее, что ради исполнения ее желания отдаю в ее распоряжение все свое искусство, так как в замке, вероятно, найдется какой-нибудь инструмент, хотя бы старое фортепьяно. Тут фрейлейн Адельгейда, компаньонка баронессы, громко рассмеялась и спросила, неужели я не знаю, что в замке с незапамятных времен не звучало ничего, кроме пронзительных труб, ликующих охотничьих рогов и дрянных инструментов странствующих музыкантов. Баронесса же непременно желала слушать музыку, и в особенности меня, и обе, она и Адельгейда, ломали себе голову, размышляя, как бы достать более-менее сносное фортепьяно. В это время по зале проходил Франц. ‘Вот тот, у кого на все есть хороший совет, кто достанет все, даже неслыханное и невиданное!’ — произнеся это, фрейлейн Адельгейда подозвала старого слугу, и пока она объясняла ему, в чем дело, баронесса слушала, сложив руки и наклонив голову, и с кроткой, просящей улыбкой заглядывала в глаза старому слуге. Она была очаровательна: точно милое прелестное дитя, страстно мечтающее получить желанную игрушку. Франц по своему обыкновению стал пространно рассуждать, перечисляя множество причин, по которым совершенно невозможно скоро достать такой редкий инструмент, а потом наконец погладил свою бороду и сказал, ухмыляясь с довольным видом:
— Правда, жена господина управляющего там, в деревне, очень далее недурственно бренчит на клавицимбале, или как оно там называется по-иностранному, и при этом так. ладно и жалостливо поет, что у человека глаза краснеют, как от луку, а ноги сами пускаются в пляс…
— У нее есть фортепьяно! — перебила фрейлейн Адельгейда.
— Оно самое,— подтвердил старик,— доставили прямо из Дрездена, это…
— О, да это великолепно! — воскликнула баронесса.
— Внушительный инструмент,— продолжал Франц,— только немного слабоват: намедни органист хотел сыграть на нем ‘Во всех делах моих’, так он его дочиста разбил, так что…
— О Боже! — воскликнули разом баронесса и Адельгейда.
— Так что,— закончил старик,— его с превеликим трудом переправили в Р. и там починили.
— Значит оно теперь снова здесь? — нетерпеливо переспросила фрейлейн Адельгейда.
— Конечно, барышня! И жена господина управляющего почтет за честь…
В эту минуту мимо проходил барон. Он с некоторым удивлением посмотрел на нашу группу и, насмешливо улыбаясь, шепнул баронессе: ‘Что, Франц опять подает добрые советы?’
Баронесса, покраснев, опустила глаза, а Франц, оборвав себя на полуслове, испуганно вытянулся, по-солдатски опустив руки по швам. Старые тетушки подплыли к нам в своих штофных платьях и увели баронессу, за ней последовала фрейлейн Адельгейда. Я стоял на месте как завороженный. Восторженная радость, что я приближусь к обожаемой женщине, завладевшей всем моим существом, боролась с мрачной досадой и неудовольствием против барона, представлявшегося мне грубым деспотом. Если это не так, разве старый седой слуга вел бы себя так по-рабски?
— Да слышишь ли ты? Видишь ли ты, наконец? — воскликнул старый дядя, хлопая меня по плечу. Мы пошли в нашу комнату.
— Не привязывался бы ты так к баронессе,— сказал он, как только мы поднялись к себе,— к чему это? Предоставь это молодым франтам, любителям поволочиться за дамами, их здесь предостаточно.
Я рассказал ему все как было и спросил, заслуживаю ли я его упрека. Он ответил на это только ‘гм-гм’, надел халат, уселся в кресло и, раскурив трубку, заговорил о событиях вчерашней охоты, подшучивая над моими промахами.
В замке все затихло. Дамы и кавалеры готовили в своих покоях вечерние туалеты. Музыканты с жалкими инструментами, о которых говорила фрейлейн Адельгейда, как раз явились и ночью готовились дать бал по всей форме. Старик, предпочитавший мирный сон таким пустым забавам, остался в своей комнате, я же, напротив, уже оделся для бала. В это время в дверь тихонько постучали, и вошел старый Франц, объявив мне с довольной улыбкой, что только что привезли в санях клавицимбал жены господина управляющего и перенесли к госпоже баронессе. Фрейлейн Адельгейда просила меня тотчас же прийти. Можно себе представить, как билось у меня сердце, с каким сладостным трепетом отворил я дверь комнаты, где была она.
Фрейлейн Адельгейда приветливо меня встретила. Баронесса, уже совсем одетая для бала, задумчиво сидела перед таинственным ящиком, где спали звуки, которые я призван был пробудить. Она поднялась с места, сияя такой безупречной красотой, что я смотрел на нее, не в силах произнести ни слова.
— Ну вот, Теодор (по милому северному обычаю, который встречается также и на крайнем юге, она всех называла по имени), ну вот,— молвила она ласково,— инструмент привезен, дай Бог, чтобы он был хоть сколько-нибудь достоин вашего искусства.
Когда я поднял крышку, зазвенело множество лопнувших струн, когда же я взял аккорд, он прозвучал неприятно и резко, ибо те струны, которые еще остались целы, были совсем расстроены.
— Видно, органист опять прошелся здесь своими нежными ручками!— со смехом воскликнула фрейлейн Адельгейда, но баронесса сказала с досадой:
— Да, это сущее несчастье! Значит, у меня не будет здесь никаких радостей!
Я пошарил в инструменте и, к счастью, нашел несколько катушек струн, но молотка не было! Начались новые сетования.
— Сгодится всякий ключ, бородка которого наденется на колки,— объявил я, баронесса и фрейлейн Адельгейда, радостно засуетившись, стали сновать но комнате, и вскоре передо мной лежало целое собрание блестящих ключей.
Я усердно принялся за дело, фрейлейн Адельгейда и баронесса помогали мне как могли. И вот один из ключей надевается но колки.
— Подходит! Подходит! — радостно восклицают обе.
Но тут со звоном лопается струна, доведенная почти до чистого тона, и обе в испуге отступают. Баронесса перебирает своей нежной ручкой хрупкие проволочные струны и подает мне те номера, которые я требую, она заботливо держит катушку, которую я разматываю, внезапно одна из катушек вырывается у нее из рук, баронесса издает нетерпеливое восклицание, фрейлейн Адельгейда громко хохочет, а я преследую заблудшую катушку до самого конца комнаты, и все мы стараемся вытянуть из нее еще одну цельную струну, натягиваем ее, а она, к нашему огорчению, снова лопается, но вот наконец найдены хорошие катушки, струны начинают держаться, и из нестройного жужжания постепенно возникают чистые, звучные аккорды.
— Ах, удача, удача! Инструмент настраивается! — восклицает баронесса, глядя на меня с милой улыбкой.
Как быстро изгнали эти общие усилия все чуждое и пошлое, что налагается на людей светскими приличиями! Какое теплое доверие поселилось меж нами, подобно электрической искре оно разрядило страшную тяжесть, давившую мою грудь, точно лед. Тот особый пафос, который часто вызывает к жизни влюбленность, подобную моей, совершенно меня оставил, и когда фортепиано было наконец настроено, я, вместо того, чтобы излить свои чувства в пламенных фантазиях, как собирался сделать раньше, начал петь те милые, нежные канцонетты, которые пришли к нам с юга. Во время всех этих ‘Seiua di tе’, ‘Seniimi, idol mio’, ‘Almen se non poss’io’*,бесчисленных ‘Morir mi sento’, и ‘Addio!’, и ‘Oh, dio!’** глаза Серафины все больше и больше разгорались. Она села за инструмент совсем рядом со мной, и я чувствовал, как ее дыхание касается моей щеки. Серафина оперлась рукой о спинку моего стула, и белая лента, отделившаяся от ее изящного бального платья, упала мне на плечо и развевалась между нами, колеблемая звуками и тихими вздохами Серафины, как верный посланник любви! Просто удивительно, как я не лишился рассудка.
* ‘Без тебя’, ‘О, услышь меня, божество мое’, ‘Когда не могу я’ (итал.).
** ‘Чувствую, что умираю’, ‘Прощай’, ‘О Боже’ (итал.).
Когда я начал брать аккорды, припоминая какую-то песню, фрейлейн Адельгейда, сидевшая в углу комнаты, подбежала к баронессе, встала перед ней на колени, взяла обе ее руки и, прижимая их к своей груди, стала просить:
— Милая баронесса Серафина, теперь и ты должна спеть!
Баронесса отвечала:
— Что ты говоришь, Адельгейда! Как могу я выступить со своим жалким пением перед таким виртуозом!
Можно себе представить, как я умолял ее, когда же она сказала, что поет курляндские народные песенки, я не отставал до тех пор, пока она, протянув левую руку, не попыталась извлечь из инструмента несколько звуков, как бы в виде вступления. Я хотел уступить ей место за фортепиано, но она не согласилась, уверяя, что не сумеет взять ни одного аккорда и что без аккомпанемента ее пение должно звучать очень жалко и неуверенно. Наконец она запела нежным и чистым, как колокольчик, льющимся прямо из сердца голосом, то была песня, отвечающая своей безыскусной мелодией характеру народных песен, которые светят прямо из глубины души, и мы, озаренные их чистым светом, постигаем нашу высшую поэтическую природу. Какое таинственное очарование заключено в незатейливых словах текста— иероглифах того невыразимого, что наполняет нашу грудь.
Кто не знает испанской песенки, содержание которой вмещается всего в нескольких словах: ‘С девицей моей я плыл по морю, вдруг поднялась буря, и девица в страхе бросалась туда и сюда. Нет! Уж не поплыву я больше с девицей моей по морю!’ Песенка баронессы говорила не более того: ‘Недавно на свадьбе плясала я с милым, и вот из волос моих выпал цветок, и он его поднял и, мне подавая, сказал: ‘Когда же, моя девица, мы опять пойдем на свадьбу?’
Когда на второй строфе этой песенки я, подобрав аккомпанемент, стал вторить ей аккордами и, охваченный вдохновением, немедленно ловил из уст баронессы мелодии следующих песен, то показался ей и фрейлейн Адельгейде величайшим мастером музыкального искусства, и они осыпали меня похвалами. Свечи, зажженные в бальной зале, находившейся в боковом флигеле, уже бросали отблеск своего огня в комнату баронессы, и нестройные звуки труб и гобоев возвестили, что пришло время собираться на бал.
— Ах, я должна идти! — воскликнула баронесса. Я вскочил из-за фортепиано.— Вы доставили мне большое наслаждение, это были самые счастливые мгновения, которые судьба подарила мне в Р-зиттене,— с этими словами баронесса протянула мне руку, и, когда я прижал ее к своим губам в восторженном упоении, то почувствовал, как трепетно бьется кровь в ее пальцах… Не знаю, как я очутился в комнате дяди, как попал потом в бальную залу. Некий гасконец боялся битвы, полагая, что всякая рана будет для него смертельна, ибо он весь состоял из одного сердца! Я мог бы уподобиться ему, как и каждый в моем настроении: всякое прикосновение было для меня смертельным. Рука баронессы, ее трепетные пальчики явились для меня отравленными стрелами, кровь моя кипела в жилах.
На другое утро не расспрашивая меня прямо, старый дядя мой очень скоро узнал подробности вечера, проведенного с баронессой, и я был поражен, когда он, говоривший со мной всегда весело и со смехом, вдруг сделался очень серьезен и сказал:
— Прошу тебя, тезка, борись с этой глупостью, которая захватила тебя с такой силой! Знай, что твое поведение, как бы ни казалось оно невинным, может иметь ужаснейшие последствия, в беспечном безумии ты стоишь на тонком льду, который подломится под тобой прежде, чем ты это заметишь, и ты бухнешься в воду. Я не стану держать тебя за полу, потому что знаю, что ты сам выкарабкаешься и, весь израненный, скажешь: ‘У меня сделался во сне небольшой насморк’, но мозг твой иссушит страшная лихорадка, и пройдут годы, прежде чем ты оправишься. Черт побери твою музыку, если ты не нашел ничего лучшего, как смущать ею мирный покой чувствительных женщин.
— Но,— прервал я старика,— разве мне приходит в голову любезничать с баронессой?
— Болван! — вскричал дядя.— Да если бы я об этом узнал, я бы тут же выбросил тебя из окна.
Барон прервал этот тягостный разговор, а дела вывели меня из любовной мечтательности, в которой я видел одну только Серафину. В обществе баронесса лишь изредка говорила мне несколько приветливых слов, однако не проходило почти ни одного вечера, чтобы ко мне не являлся тайный посланник от фрейлейн Адельгейды, звавшей меня к Серафине. Вскоре музыка стала чередоваться у нас беседами на самые различные темы. Фрейлейн Адельгейда, которая была уже не так молода, чтобы быть такой наивной и безрассудной, перебивала нас веселыми и немного путаными речами, когда мы с Серафиной начинали погружаться в сентиментальные грезы и предчувствия. По разным приметам я вскоре убедился, что баронесса чем-то действительно печально озабочена, я прочел это в ее взгляде, еще когда увидел ее в первый раз, теперь я уже не сомневался во враждебном действии домашнего призрака — нечто ужасное, вероятно, случилось или должно было случиться. Мне хотелось рассказать Серафине, как коснулся меня незримый враг и как старый дядя изгнал его, вероятно навеки, но какой-то непонятный страх сковывал мой язык, едва я хотел заговорить.
Однажды баронесса не явилась к обеденному столу, ей нездоровилось, и она не покидала своих покоев. Все с участием расспрашивали барона, серьезен ли недуг. Он как-то криво, с горькой насмешкой улыбнулся и сказал:
— Это просто легкий катар, причиненный суровым морским воздухом, здешний климат не терпит нежных голосов и не переносит никаких звуков, кроме грубых охотничьих криков.
При этих словах барон бросил на меня, сидевшего наискосок от него, колючий взгляд. Слова его относились не к соседу, а ко мне. Фрейлейн Адельгейда, сидевшая рядом со мной, густо покраснела, но уставившись в тарелку и царапая ее вилкой, она тихонько прошептала:
— А все же ты сегодня увидишь Серафину, и твои нежные песни успокоят ее больное сердце.
Эти слова тоже предназначались для меня, и мне вдруг показалось, что я состою с баронессой в тайных и запретных любовных отношениях, которые могут окончиться самым ужасным образом. Предостережения старого дяди тяжелым грузом лежали у меня на сердце. Что было делать? Не видеть ее более? Пока я находился в замке, это было невозможно, а бросить замок и уехать в К. я был просто не в состоянии. Ах, я слишком ясно чувствовал, что у меня недостанет сил самому вырваться из плена ложных надежд, которыми дразнила меня эта обманчивая любовь. Адельгейда вдруг показалась мне обыкновенной сводницей, и я был недалек от того, чтобы презирать ее, но, опомнившись, устыдился своей глупости. Разве в эти блаженные вечерние часы случилось что-нибудь, что могло бы сблизить нас с Серафиной более, чем дозволяли приличия? Как могло мне прийти в голову, что баронесса питает ко мне какие-то чувства? И все же я был убежден в опасности моего положения! Обед был раньше обыкновенного, ибо собирались еще на волков, которые объявились в еловом лесу, возле самого замка. Охота была мне весьма кстати при моем возбужденном состоянии, и я объявил дяде, что хочу принять в ней участие, он был очень доволен, одобрительно улыбнулся и сказал:
— Хорошо, что и ты наконец выберешься на свежий воздух, а я останусь дома, ты можешь взять мое ружье, заткни за пояс и мой охотничий нож, это надежное оружие, если только сохранять хладнокровие. Егеря оцепили часть леса, где предположительно находились волки. Было ужасно холодно, ветер завывал в елях и сыпал мне в лицо снежные хлопья, так что, когда стемнело, я едва мог видеть на расстоянии
нескольких шагов от себя. Совершенно окоченев, я оставил свой пункт и искал защиты, углубившись в лес. Там я прислонился к дереву, держа ружье под мышкой. Я забыл про охоту и перенесся мыслями к Серафине, в ее уютную комнату. Вдруг вдалеке раздались выстрелы, в ту же минуту в чаще что-то зашуршало, и менее чем в десяти шагах от себя я увидел большущего волка, который хотел проскочить мимо. Я прицелился, выстрелил и промахнулся, зверь с горящими глазами бросился на меня, и я погиб бы, если бы не сумел сохранить присутствия духа настолько, чтобы выхватить охотничий нож и глубоко вонзить его в глотку зверя, когда он готов уже был вцепиться в меня, причем кровь его брызнула мне на руку. Один из баронских егерей, стоявший поблизости от меня, подбежал с громкими криками, на зов его рожка все сбежались и окружили нас.
— Боже мой, на вас кровь! Вы ранены? — бросился ко мне барон.
Я уверил его в противном, тогда барон напустился на егеря, стоявшего ко мне ближе всех, и осыпал его упреками за то, что он не выстрелил, когда я промахнулся, и хотя егерь божился, что это было невозможно, ибо в ту же минуту волк прыгнул и выстрел мог попасть в барина, барон все же стоял на том, что за мной, как за наименее опытным охотником, следовало смотреть особо.
Между тем егеря подняли зверя, он был такой большой, какого давно уже не видывали, и все дивились моему мужеству и решимости, хотя мне самому мое поведение казалось весьма естественным, к тому же я просто не подумал о той опасности, которой подвергался. Особенное участие выказывал мне барон, он беспрестанно спрашивал, не дают ли себя знать последствия испуга, пусть даже зверь и не ранил меня. Мы отправились в замок, барон по-дружески взял меня под руку и велел егерю нести мое ружье. Он продолжал говорить о моем геройском поступке, так что в конце концов я и сам поверил в свое геройство, перестал смущаться и стал чувствовать себя далее по сравнению с бароном вполне мужественным мужчиной редкостного хладнокровия и отваги. Школьник успешно выдержал экзамен и перестал быть школьником, избавившись от своей смиренной робости. Теперь казалось мне, я получил право искать милости Серафимы. Известно ведь, на какие дурацкие сопоставления способна фантазия влюбленного юноши.
В замке у камина, за дымящейся чашей пунша я продолжал быть героем дня, кроме меня один только барон уложил большого волка, остальные довольствовались тем, что оправдали свои промахи дурной погодой и темнотою, а также рассказывали истории о прежних охотничьих удачах и опасностях. Я ожидал похвал и удивления со стороны дяди, надеясь на это, я пространно живописал ему мое приключение, не забывая в самых ярких красках расписать кровожадный вид хищного зверя. Но старик засмеялся мне в лицо и сказал:
— Бог помогает слабым!
Когда я, устав от выпивки и от общества, пробирался по коридору в судейскую залу, то увидел, как впереди меня проскользнула какая-то фигура со свечкой в руках. Войдя в залу, я узнал фрейлейн Адельгейду.
— Приходится бродить, как привидение или лунатик, чтобы отыскать вас, мой храбрый охотник,— шепнула она, схватив меня за руку.
Слова ‘привидение’ и ‘лунатик’, произнесенные в этом месте, тяжело легли мне на сердце, мне сейчас же вспомнились призраки двух ужасных ночей, как завывал тогда, подобно басам органа, морской ветер, как он страшно гудел и бился о сводчатые окна, а месяц бросал бледный свет на таинственную стену, у которой раздавалось царапанье. Мне показалось, что я вижу на ней капли крови. Фрейлейн Адельгейда, все еще державшая меня за руку, должно быть, почувствовала ледяной холод, пронизавший меня.
— Что с вами? Что с вами?— тихо спросила, она,— вы совсем окоченели! Но я сейчас верну вас к жизни. Знаете ли вы, что баронесса не может дождаться минуты, когда увидит вас? Только тогда она поверит, что злой волк вас не растерзал. Она ужасно беспокоится! Ах, друг мой, что вы сделали с Серафимой? Я никогда не видела ее такой! Ого! Как заторопился ваш пульс! Как внезапно ожил мой мертвый господин! Ну, пойдемте же, только тихо, к маленькой баронессе!
Я молча дал себя увести. Манера Адельгейды говорить о баронессе показалась мне недостойной, особенно неприятно поразил намек на какой-то сговор между нами. Когда мы вошли, Серафина с легким вскриком сделала мне навстречу несколько неторопливых шагов, но потом, будто опомнившись, остановилась посреди комнаты, я осмелился схватить ее руку и прижать к своим губам. Не отнимая руки, баронесса прошептала:
— Боже мой, ваше ли это дело — сражаться с волками? Разве вы не знаете, что баснословные времена Орфея и Амфиона давно прошли и дикие звери потеряли всякое почтение к певцам?
Этот милый оборот, который исключал всякую двусмысленность относительно ее живого участия во мне, подсказал мне верный тон и такт. Не знаю сам, как вышло, что я не сел по обыкновению за фортепьяно, а уселся на диван рядом с баронессой.
— Ну, как же вы подвергли себя такой опасности? — спросила Серафина, выразив наше общее желание, что главным сегодня будет не музыка, а беседа. Когда я рассказал мое приключение в лесу и упомянул про живое участие барона, намекнув, что не считал его на это способным, баронесса сказала очень мягко, почти печально:
— О, барон должен казаться вам таким вспыльчивым и грубым, но поверьте, только во время его пребывания в этих мрачных стенах, во время дикой охоты в этих пустынных еловых лесах так меняется все его существо, по крайней мере, по внешней манере. Его постоянно преследует мысль, что здесь должно случиться что-то ужасное, потому-то его, наверное, так глубоко потрясло это происшествие, которое, к счастью, не имело дурных последствий. Он не желает подвергать малейшей опасности никого из слуг, а тем более милого, вновь приобретенного друга, и, я уверена, что Готтлиб, которого он считает виновным а том, что с вами случилось, если и не будет посажен в тюрьму, то понесет самое позорное охотничье наказание: будет без всякого оружия, с одной дубинкой идти за охотничьей свитой. Уже одно то, что охота в здешних местах никогда не бывает безопасной и что барон, беспрестанно опасаясь несчастья, все же участвует в ней и даже наслаждается ею, дразня злого демона, вносит разлад в его жизнь, и это дурно отражается также и на мне. Рассказывают немало страшного о том предке, который установил майорат, и я знаю, что мрачная семейная тайна, заключенная в этих стенах, тревожит владельцев замка, как страшный призрак, так что они могут проводить здесь только самое короткое время среди шумной толпы и дикой суеты. Но как одиноко чувствую я себя в этой толпе! Как борюсь в душе с тем ужасом, которым веет от этих стен! Вам, добрый друг мой, вашему искусству обязана я первыми приятными минутами, которые пережила в этом замке. Как мне благодарить вас за это?!
Я поцеловал протянутую мне руку и признался, что и меня в первый день или, вернее, в первую ночь поразила тревожная неприютность этого места. Баронесса пристально смотрела мне в лицо, когда я объяснял это впечатление самим видом старого замка, и в особенности судейской залы, свирепствованием морского ветра и т.д. Быть может, по моему тону и выражению моего лица она поняла, что я что-то скрываю, ибо, когда я умолк, баронесса нетерпеливо воскликнула:
— Нет! Нет! С вами случилось что-то ужасное в этой зале, в которую я не могу войти без страха. Заклинаю вас, откройте мне все!
Лицо Серафины покрылось мертвенной бледностью, я видел, что лучше правдиво рассказать ей обо всем, что со мной приключилось, чем оставить ее возбужденной фантазии представить себе призрак, быть может, по неведомым мне причинам еще более страшный, чем тот, который мог представить себе я. Она слушала меня, и ее страх и волнение все возрастали. Когда я упомянул о царапаньи в стену, она воскликнула:
— Это ужасно! Да, да! В этой стене скрыта ужасная тайна!
Когда я рассказал, как мой старый дядя изгнал призрак силою своего духа, она глубоко вздохнула, словно с ее души свалилось тяжкое бремя. Откинувшись назад, она закрыла лицо обеими руками. Теперь только я заметил, что Адельгейда нас оставила. Я давно уже кончил свой рассказ, и так как Серафина все еще молчала, я тихонько встал, подошел к фортепьяно и попробовал переливающимися аккордами вызвать духов, которые могли бы успокоить Серафину, вывести ее из того мрачного мира, который открылся ей в моем рассказе. Потом я начал напевать как можно нежнее одну из трогательных песен аббата Стефани. Полные печали звуки ‘Occhi perch`e piangete’* пробудили Серафину от ее мрачных грез, и она слушала меня, кротко улыбаясь, а на ее ресницах переливались жемчужины.
* Слезы застилают глаза(итал.).
Как случилось, что я опустился перед ней на колени, что она склонилась ко мне, я обвил ее руками и на губах моих загорелся долгий, жаркий поцелуй? Как же случилось, что я не потерял рассудка, почувствовав, что она нежно прижимает меня к себе, а выпустил ее из объятий и, быстро поднявшись, подошел к фортепьяно?
Отвернувшись, баронесса сделала несколько шагов к окну, потом обернулась и подошла ко мне с почти гордым видом, который вовсе не был ей свойственен.
— Ваш дядя — самый достойный человек из всех, кого я знаю,— сказала она,— он ангел-хранитель нашей семьи, пусть поминает он меня в своих молитвах!
Я не мог проронить ни слова, губительный яд, который вкусил я с ее поцелуем, проник во все мои жилы и нервы и жег их огнем! Тут вошла фрейлейн Адельгейда, неистовая душевная борьба излилась горячими слезами, которых я не мог сдержать. Адельгейда посмотрела на меня с удивлением и многозначительной улыбкой, я готов был ее убить. Баронесса протянула мне руку и сказала с невыразимой нежностью:
— Прощайте, мой милый друг! Прощайте! Помните, что, быть может, никто лучше меня не понимал вашей музыки, эти звуки будут долго жить в моей душе.
Я пробормотал несколько бессмысленных слов и опрометью бросился в свою комнату.
Старик мой уже спал. Я пошел в залу, упал на колени, горько рыдал, призывая имя возлюбленной,— словом, предался всем глупостям любовного безумия, и только громкий возглас проснувшегося дяди: ‘Тезка, ты, кажется, помешался! Или снова борешься с волком? Ложись в постель!’ — только этот возглас заставил меня войти и комнату, где я улегся спать с твердым намерением видеть во сне одну Серафину.
Было уже за полночь, когда я, еще не успев заснуть, услышал отдаленные голоса, беготню вверх и вниз по лестницам и хлопанье дверей. Я прислушался — и услышал в коридоре приближающиеся шаги, потом открылась дверь в залу, и вскоре постучали в нашу комнату.
— Кто там? — громко спросил я.
— Господин стряпчий, господин стряпчий, проснитесь! — доносилось из-за дверей.
Я узнал голос Франца и когда спросил: ‘Уж не пожар ли в замке?’— старик мой проснулся и закричал:
— Где горит? Где опять началась эта проклятая чертова игра?
— Чего нужно от меня барону? — спросил старик,— разве он не знает, что стряпчие ночью имеют обыкновение спать?
— Ах, — тревожно воскликнул Франц,— вставайте же, дражайший господин стряпчий, госпожа баронесса при смерти!
С криком ужаса вскочил я с постели.
— Отвори Францу дверь! — крикнул мне старик.
Я, совершенно обезумев, метался по комнате, не находя ни дверей, ни ключа. Дядя вынужден был мне помочь. Франц вошел бледный, с расстроенным лицом и зажег свечи.
Едва мы успели набросить на себя платье, как услышали в зале голос барона:
— Могу я поговорить с вами, любезный Ф.?
— А ты зачем оделся, тезка? Барон ведь посылал только за мной,— заметил старик, собираясь выходить.
— Я должен пойти туда, я должен ее увидеть и потом умереть,— промолвил я глухо, как бы раздавленный безутешной скорбью.
— Здорово ты придумал, тезка! — говоря это, старик захлопнул дверь перед самым моим носом, так что завизжали петли, и запер ее снаружи. В первую минуту, возмущенный этим насилием, я хотел вышибить дверь, но, быстро сообразив, что такое необузданное бешенство может иметь только дурные последствия, решил дождаться возвращения дяди, а там уж, чего бы мне это ни стоило, вырваться отсюда. Я слышал, как старик возбужденно говорил с бароном, слышал, что они несколько раз упоминали мое имя, но больше ничего не мог разобрать. С каждой секундой положение мое становилось все убийственнее. Наконец я услышал, что кто-то пришел за бароном и он выбежал из залы. Старик вошел в комнату.
— Она умерла! — крикнул я, бросаясь ему навстречу.
— А ты спятил! — ответил он спокойно, взял меня за плечи и усадил на стул.
— Я пойду туда! — кричал я,— я должен быть там, должен видеть ее, хотя бы это стоило мне жизни.
— Изволь, милый тезка,— сказал старик, запирая дверь, вынимая из нее ключ и кладя его в карман. Дикая ярость взыграла по мне, я схватил заряженное ружье и закричал:
— Я всажу себе пулю в лоб, если вы сейчас же не отопрете дверь!
Тут старик вплотную подошел ко мне и сказал, пристально глядя мне в глаза:
— Ты думаешь, мальчик, что испугаешь меня своей жалкой угрозой? Неужто ты полагаешь, что мне дорога твоя жизнь, если ты с детской безрассудностью швыряешься ею, как ненужной игрушкой? Какое имеешь ты отношение к супруге барона? Кто дал тебе право вторгаться, как какой-то легкомысленный болван, туда, где тебе не следует быть и куда тебя вовсе не звали? Или ты намереваешься разыграть влюбленного пастушка в страшную годину смерти?
Совершенно уничтоженный, я бросился в кресло. Через некоторое время старик сказал уже более мягко:
— Ну, ладно, узнай же, что смертельная опасность вовсе не грозит баронессе. Фрейлейн Адельгейда выходит из себя из-за всякого пустяки: если ей упадет на нос капля дождя, она уже кричит: ‘Какая ужасная погода!’ К несчастью, вся эта тревога дошла до старых теток, которые явились с целым арсеналом подкрепляющих капель, живительных эликсиров и Бог весть чего еще. А был лишь глубокий обморок…
Старик замолчал, вероятно заметил, как я борюсь с собой. Он прошелся несколько раз взад и вперед по комнате, снова остановился передо мной, добродушно засмеялся и сказал:
— Тезка, тезка! Какую же глупость ты сморозил! А ведь все дело в том, что сатана ведет здесь свою игру и на все лады морочит нас, ты же попался на крючок и теперь пляшешь под его дудочку.
Он еще раз прошелся по комнате и потом продолжал:
— Сон все равно уже пропал! Я думаю, что можно выкурить трубочку и скоротать таким образом остаток темной ночи.
С этими словами старик вынул из стенного шкафа глиняную трубку, долго и тщательно набивал ее табаком, мурлыча какую-то песенку, а потом пошарил в бумагах, разорвал один лист, поджег его и раскурил трубку. Отгоняя от себя густые облака дыма, он проговорил сквозь зубы:
— Ну-ка, тезка? Как там было дело с волком?
Спокойствие старика весьма странно на меня подействовало. Мне казалось, что я вовсе не в Р-зиттене, что баронесса где-то далеко-далеко и я могу достичь до нее только на крыльях воображения. Последний вопрос старика меня раздосадовал.
— Что же, — сказал я,— вы находите мое охотничье приключение лишь забавным и достойным насмешек?
— Нисколько, — возразил старик,— нисколько, любезный тезка, но ты не представляешь, как комично выглядит такой вот молокосос, особенно уморительно бывает, когда Господь Бог ниспошлет ему какое-нибудь приключение. Был у меня в университете приятель, человек спокойный, скромный и рассудительный. Случай вовлек его в какое-то дело чести, хотя он никогда не давал к тому повода. И он, кого большинство буршей считали слабаком и недотепой, повел себя с таким решительным мужеством, что все ахнули. Но с тех самых пор он здорово переменился. Из прилежного, рассудительного юноши превратился в хвастливого забияку. Он кутил, буйствовал и дрался, покуда старшина землячества, которого он оскорбил самым дурацким образом, не убил его на дуэли. Я рассказываю тебе все это, тезка, просто так, а ты уже думай об этом что хочешь. А теперь, возвращаясь к баронессе и ее болезни…
Тут в зале раздались тихие шаги, и мне почудились, что в воздухе пронесся ужасный вздох. ‘Ее уже нет!’ — мысль эта пронизала меня как удар молнии! Старик поспешно поднялся и громко окликнул:
— Франц! Франц!
— Да, господин стряпчий! — отозвались за дверью.
— Франц! — продолжал мой дядя,— помешай уголья в камине и, если можно, принеси нам две чашечки хорошего чаю!
— Здесь чертовски холодно,— обратился он ко мне,— поговорим лучше там, у камина. Старик отпер дверь, и я машинально поплелся за ним.
— Что делается внизу? — спросил дядя.
— Ах,— ответил Франц,— все оказалось не так страшно, госпожа баронесса пришла в себя и полагает, что обморок приключился от дурного сна!
Я собирался громко возликовать от радости и восторга, но дядя строго взглянул на меня, и я прикусил язык.
— Вот как? — сказал он,— а хорошо бы сейчас поспать еще пару часиков. Не нужно нам чаю, Франц!
— Как прикажете, господин стряпчий,— ответил Франц и оставил нас, пожелав спокойной ночи, хотя уже пропели петухи.
— Слушай, тезка,— сказал старик, выколачивая трубку — однако хорошо, что с тобой не приключилось несчастья ни от волка, ни от заряженного ружья!
Я все понял и устыдился того, что дал старику повод обойтись со мною как с несмышленым ребенком.
— Будь так добр, милый тезка,— сказал мой дядя утром,— сойди вниз и узнай, как чувствует себя баронесса. Можешь спросить у фрейлейн Адельгейды, она уж, конечно, сообщит тебе подробный бюллетень.
Можно себе представить, как полетел я вниз. Но в ту минуту, когда я хотел тихонько постучаться в двери, ведущие в переднюю баронессы, навстречу мне вышел сам барон. Он в изумлении остановился и смерил меня мрачным, пронизывающим взглядом.
— Что вам здесь нужно? — буркнул он. Несмотря на то, что сердце у меня отчаянно колотилось, я овладел собой и ответил твердым голосом:
— Я пришел по поручению дяди узнать о здоровье баронессы.
— О, это были пустяки, ее обычный нервный припадок. Сейчас она спокойно спит, и я уверен, что она выйдет к столу совсем здоровая и веселая. Так и передайте!
Барон проговорил это со страстной горячностью, и я подумал, что он беспокоится о баронессе сильнее, чем хотел бы показать. Я повернулся, собираясь уходить, но барон вдруг схватил меня за руку и воскликнул, сверкая глазами:
— Мне нужно поговорить с вами, молодой человек!
Разве не видел я перед собой оскорбленного мужа и не должен был опасаться поединка, который мог кончиться моим позором? Я был безоружен, но вспомнил об отменном охотничьем ноже, подаренном мне дядей здесь, в Р-зиттене, который лежал у меня в кармане. Я последовал за стремительно шагавшим бароном, решив не щадить жизни, если со мной поступят недостойным образом. Мы вошли в комнату барона, и он запер дверь. Скрестив руки, он стал нервно расхаживать по комнате, потом остановился передо мною и повторил:
— Мне нужно поговорить с вами, молодой человек. Ко мне вернулось все мое мужество, и я сказал, возвысив голос:
— Надеюсь, слова ваши не будут оскорбительны для меня.
Барон посмотрел на меня удивленно, будто не понял, потом мрачно потупился, заложил руки за спину и снова стал метаться по комнате. Он взял стоявшее в углу ружье и вставил в него шомпол, точно желая убедиться, заряжено оно или нет. Кровь закипела у меня в жилах, я схватился за нож и подошел вплотную к барону, чтобы лишить его возможности прицелиться в меня.
— Прекрасное оружие,— сказал барон, засовывая ружье обратно в чехол.
Я отошел от него на несколько шагов, но барон снова подошел ко мне, хлопнул меня по плечу сильнее, чем следовало бы, и промолвил,
— Должно быть, я кажусь вам возбужденным и расстроенным, Теодор. Это и в самом деле так после страхов и волнений этой ночи. Нервный припадок моей жены был неопасен, теперь я это вижу, но здесь, в этом замке, где поселился мрачный дух, я беспрестанно ожидаю всего самого ужасного, и кроме того, она в первый раз здесь заболела. Вы, вы одни в этом виноваты!
— Я не имею ни малейшего подозрения, как это могло случиться, — сдержанно ответил я.
— О,— продолжал барон,— о, если бы этот проклятый ящик управительши раскололся в щепки на льду, о, если бы вы… но, нет, нет! Это должно было случиться, и я один во всем виноват. Я должен был в ту же минуту, как вы заиграли в комнате баронессы, рассказать вам о положении вещей и настроении моей жены…
Я хотел что-то сказать.
— Дайте мне высказаться!— воскликнул барон,— я должен предупредить ваши поспешные суждения. Вы сочтете меня за сурового человека, далекого от искусства. Я вовсе не таков, но есть одно соображение, основанное на глубоком убеждении, которое заставляет меня не допускать сюда такую музыку, которая может взволновать, лишить покоя всякую душу, а также, конечно, и мою. Знайте, что жена моя так впечатлительна, что это может в конце концов лишить ее всех радостей жизни. В этих зловещих стенах она не выходит из состояния неестественного возбуждения, которое обыкновенно посещает ее только моментами, но все же есть предвестник серьезной болезни. С полным основанием вы имеете право спросить, почему я не избавлю эту нежную женщину от пребывания в этом ужасном месте, от этой дикой, сумбурной охотничьей жизни? Назовите это слабостью, но я не могу оставить ее одну. Я испытывал бы такую тревогу, что был бы совершенно не в состоянии заниматься важными делами, ибо знаю, что самые ужасные картины всевозможных несчастий, которые могут с ней случиться, будут преследовать меня и в лесу, и в судейской зале. И потом, я думаю, что для слабой женщины как раз вся эта жизнь может служить как бы укрепляющей ванной. Морской ветер, по-своему замечательно завывающий в елях, глухой лай собак, дерзкие и веселые переливы рогов должны преобладать здесь над расслабляющим, томным хныканьем фортепьяно, на котором не следовало бы играть мужчине, вы же вознамерились настойчиво мучить мою жену и довести ее до смерти!
Барон произнес эти слова, возвысив голос и дико сверкая глазами. Кровь бросилась мне в голову, я сделал порывистое движение рукой в сторону барона и хотел заговорить, но он не позволил мне сделать это.
— Я знаю, что вы хотите сказать,— начал он,— я знаю это и повторяю: вы были на пути к тому, чтобы убить мою жену, в чем я нисколько вас не виню, хотя вы поймете, что я должен положить этому конец. Словом, вы экзальтируете мою жену своею игрою и пением. И когда она без удержу носится по бездонному морю мечтательных грез и предчувствий, вызванных злыми чарами вашей музыки, вы низвергаете ее в бездну рассказом о страшном призраке, дразнившем вас там наверху в судейской зале. Ваш дядя все рассказал мне, но я прошу вас, повторите мне все, что вы видели и слышали, чувствовали и подозревали.
Я взял себя в руки и спокойно рассказал, как было дело, от начала и до конца. Барон лишь изредка прерывал меня возгласами удивления. Когда я дошел до того, как мой дядя с благочестивым мужеством противостоял призраку и изгнал его строгими словами, он сложил руки, поднял их к небу и растроганно воскликнул:
— Да, он дух, охраняющий нашу семью! Его бренная оболочка должна будет покоиться в склепе наших предков!
Я окончил свой рассказ.
— Даниэль! Даниэль! Что делаешь ты здесь в такой час? — бормотал барон, расхаживая по комнате со скрещенными руками.
— Так, значит, больше ничего, господин барон? — громко спросил я, делая вид, что ухожу. Барон словно очнулся от сна, дружески взял мою руку и сказал,
— Да, милый друг! Вы должны исцелить мою жену, с которой, сами того не подозревая, сыграли такую злую шутку. Только вы один можете это сделать.
Я чувствовал, что заливаюсь краской, и если бы стоял против зеркала, то, несомненно, увидел бы в нем весьма глупую и смущенную физиономию. Барон, похоже, наслаждался моим замешательством, он пристально смотрел мне в глаза и. улыбался с откровенной иронией.
— Каким образом могу я это сделать? — выговорил я наконец с большим трудом.
— Ну, ну,— перебил меня барон,— вы имеете дело не с такой уж опасной пациенткой. Теперь я всецело полагаюсь на ваше искусство. Баронесса увлечена и очарована вашей музыкой, и внезапно лишить ее этого было бы глупо и жестоко. Продолжайте ваши занятия музыкой. В вечерние часы вы всегда будете желанным гостем в покоях моей жены. Но только переходите постепенно к более сильной музыке, искусно смешивая веселое с серьезным. А главное, повторяйте эту историю об ужасном призраке. Баронесса привыкнет к ней, она забудет, что призрак блуждает в этих стенах, и рассказ будет действовать на нее не сильнее, чем любая волшебная сказка, которую можно обнаружить в каком-нибудь романе или книге о привидениях. Сделайте это, любезный друг!
С этими словами барон меня отпустил и удалился. Я был уничтожен, унижен до глубины души и низведен до роли ничтожного, глупого ребенка. А я-то, безумец, возомнил, что могу возбудить в нем ревность! Он сам посылает меня к Серафине, он видит во мне лишь орудие, которое можно употребить или бросить по своему желанию. За несколько минут до того я боялся барона, в самой глубине моей души таилось сознание вины, но эта вина позволила мне прочувствовать высшую, дивную жизнь, для которой я уже созрел, теперь же все поглотила тьма, и я видел только глупого мальчишку, который в детском самомнении принял бумажную корону, которую он напялил на свою горячую голову, за золотую. Я поспешил к дяде, который меня уже ждал.
— Ну, тезка, куда это ты запропастился? — спросил он, завидев меня.