Май, Авилова Лидия Алексеевна, Год: 1914

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Лидия Авилова

Май

‘…Милый! Я вам пишу, а слезы застилают мне глаза. И я не понимаю: слишком ли я несчастна, или слишком счастлива. Я знаю одно: пока у меня есть возможность ждать встречи с вами, жизнь прекрасна! Еще никогда не было такой весны, никогда не было такого солнца, никогда не было таких белых ночей! Это потому, что я раньше не знала вас, потому что весна, солнце и ночи не были полны мыслью о вас.
Вот я сейчас кончу писать вам, открою окно и буду сидеть и думать. В белые ночи я не могу спать. Любите вы белые ночи? Как странно, что я этого не знаю. Прежде я не любила их. Я вспоминала о звездном небе, о темном небе и тосковала о нем. Теперь мне кажется, что не темнеет потому же, почему у меня нет желания отдыха, покоя, сна. Не темнеет потому, что слишком напряжены нервы, слишком хочется жить, слишком жаль погружаться в темноту и сон. Ведь жизнь так прекрасна!
Как жаль, что я забыла спросить вас, любите ли вы белые ночи? Но как мне самой не любить их теперь, когда мне кажется, что у нас одна цель и одно желание. Вот мы глядим друг на друга через окно… Петербург спит… Я знаю, что я завтра увижу вас и спрашиваю ночь: ‘скоро ли?’ и она, такая же тревожная, такая же напряженная, как я, каждую минуту торопит день: довольно! Приличие соблюдено! Достаточно мы притворились, что отдыхали! Пусть теперь восходит солнце! Пора быть солнцу и счастью! He теряйте времени! Ведь жизнь так прекрасна!
Милый, ведь я увижу вас завтра? Да? Вы приедете к Грише на дачу? О, приезжайте, приезжайте! Как я буду ждать вас! И как я буду бояться…
Я открою окно и буду сидеть и думать. Спит Петербург. Спит каменная хмурая громада. В белую ночь его сон чуткий и тревожный, как сон больного. Я буду терпеливо сидеть и ждать. Буду слушать, как прогремят где-то колеса, как пройдет случайный прохожий, звонко постукивая тросточкой по тротуару. Я притаюсь и стану бесцветной и неподвижной, как ночь, как серая стена дома. И только сердце будет биться, биться. О, разве мы недостаточно притворились, что отдыхаем? Зачем терять время? Жизнь так хороша! Так прекрасна! Солнце! Встань!’
Роман прочел это письмо за утренним кофе, чуть-чуть наморщил лоб, как делал это всегда, когда обдумывал что-нибудь неприятное, но лоб сам собой сейчас же разгладился… Слишком хорошо было весеннее, яркое утро! В открытое окно светило солнце, врывались уличные звуки, веяло и теплом, и ветерком, и запахом свежего воздуха… Задорно, под самым окном, чирикали воробьи и, казалось, вся жизнь торопливо, радостно и, беспорядочно неслась мимо в звучных ударах лошадиных копыт, в тревожных гудках автомобилей, в криках разносчиков, звоне колокола, в общем сложном и непрерывном гуле громадного праздничного города. Кофе был вкусный, а Роман чувствовал себя молодым, здоровым и бодрым. Он только что принял холодный душ и ему хотелось движения, работы своим молодым, крепким мускулам, хотелось развлечения, интереса жизни.
‘Но я не люблю ее! — напомнил он себе, бережно запирая письмо в ящик письменного стола. — Но она мила’, — согласился он с кем-то, кто, казалось, подсказал ему эту мысль… ‘И на дачу я сегодня поехал бы и без ее просьбы’.
— Вася! Одеваться! — закричал он вдруг так весело и громко, что ему самому стало смешно. Но его крик точно потонул в звуках улицы и даже не спугнул воробьев.
— Вася! Одеваться!
Он кричал от одного желания кричать, присоединить и свой голос к другим голосам и звукам. Он уже понял, что Вася не услышит его, потому что его наверно нет в квартире, а он, по обыкновению, играет на дворе с другими мальчиками в бабки, или в свайку. Он понял, что никто не услышит его, и он уже не кричал, а пел, стараясь заглушить звуки улицы. Пел что-то, что ему самому было непонятно, но что в эту минуту ярче всего выражало радость весеннего утра, бодрость тела и счастье быть любимым, когда эта любовь не задевает за живое, а только ласкает и живит, как весеннее солнце.
К обеду Роман был на острове и подходил к даче, где жил его приятель и вместе с тем, близкий родственник Наташи, Григорий Яковлевич Гималей. Еще издали он увидал сквозь молодую нежную зелень кустов, что стол был накрыт на площадке в саду, на берегу реки, заметил светлые платья дам и ярко синий распущенный зонтик Наташи.
‘Ho я не люблю ее, — напомнил он себе, с удивлением замечая в себе непонятную нервность, очень похожую на радость, — и чтобы сохранить чистую совесть, я должен ей прямо и искренно сказать, что я ее не люблю’.
Совсем невольно он прибавил шагу и, хотя за день он уже много ходил, почувствовал такую легкость и ловкость, что когда синий зонтик приветливо закивал ему издали, ему показалось лишним обходить дачу кругом, чтобы попасть в ворота, а он просто перепрыгнул через забор, одним скачком перенесся через канаву, потом преодолел третье препятствие из подстриженных кустов и натянутой проволоки и очутился в саду.
— Дорогой друг! — сказал ему смеясь, Григорий Яковлевич, — на дачах надо знать границы даже… нетерпению. Ты превзошел все границы… я не скажу приличий, но, во всяком случае, чужих владений.
— Я не могу быть таким же остроумным, как ты, прыгать через забор менее тяжеловесно, — постарался отпарировать Роман, целуя руку жены Гималей и не видя, а чувствуя, что Наташа глядит на него и смеется от счастья. И она, действительно, глядела и смеялась. Нежная веточка полураспустившейся березы висела над ее головой, сзади ослепительно блестела река, широкая, отражающая голубое весеннее небо.
— А! Вы в белом? — сказал он почему-то. — Как это хорошо! Как здесь хорошо! Как жаль, что Гриша такой идиот и портит всю картину…
И он тоже засмеялся. А Григорий Яковлевич смеялся громче всех и суетился кругом накрытого стола, разбрасывая по нем только что купленные букетики ландышей.
В то время, как обедали, мимо, по реке, все время пробегали пароходы, перегруженные нарядной веселой публикой. Григорий Яковлевич махал салфеткой и ему отвечали с палубы приветствиями, точно радуясь, что ему весело, что его дача так живописна, что зелень так нежна, а дамы в светлом так красивы на фоне весны и солнца. Близко около берега проплывали лодки и те, кто сидели в них, поднимали головы и смеялись.
— Ваше здоровье! — кричал им Григорий Яковлевич.
— Лови момент! Да здравствует жизнь! К черту мерехлюндию!
Ему что-то отвечали, но разобрать слова было трудно: слишком громко чирикали птицы, слишком непрерывно гремели экипажи и автомобили по соседнему мосту, слишком часто набегала, к берегу волна, поднятая пробежавшим пароходом.
— Спичек бросьте! Будьте добры! — вдруг низкими, круглыми и отчетливыми звуками донеслось с одной лодки. Все засмеялись и вскочили.
— Далеко! — закричал Григорий Яковлевич. — Подъезжайте ближе!
— Подъедем. Спасибо, — отвечал тот же бас.
Лодка стала причаливать, и те, кто сидели в ней, и те, кто стояли на берегу, радостно волновались и суетились. Первая коробочка шлепнулась в воду и взрыв смеха приветствовал ее гибель. Вторая угодила в шляпу дамы и упала на дно лодки.
— Есть! — радостно раскатился бас. Но вслед за спичками в лодку полетел пучок ландышей, ловко пущенный Романом.
— Merci! — нежно и слабо сказал женский голос и хорошенькое молодое личико засмеялось из-под громадной шляпы, только что ушибленной спичечной коробкой.
Лодка стала отплывать.
— Доброго аппетита! Приятного вечера! — кругло и отчетливо сказал бас.
— Ура! Да здравствуют дамы! Люблю большие шляпы! За здоровье преосвященного!!! — неистовствовал на берегу Григорий Яковлевич.
— Гриша! Ты невыносим! — изнывая от смеха повторяла ему его жена, слишком очевидно любуясь им.
— Катя! He ревнуй! — умолял он, целуя ее ручки.
Опять сели за прерванный обед.
Роман все время чувствовал на себе сияющий взгляд Наташи. Она мало говорила и казалась подавленной счастьем, которое так преображало ее, что Роман с удивлением находил ее очень хорошенькой, чего никогда не замечал раньше.
‘Но отчего она так счастлива и красива?! — думал он. — Она вся в белом и не бледна, как всегда. Оттого? У нее легкая, воздушная фигура и пепельные волосы, которые особенно хороши на солнце, на воздухе, в этой красивой рамке голубого неба, голубой реки. Оттого? Она думает, что я люблю ее, что я бежал, чтобы скорей увидеть ее, и поэтому в ее глазах вся нежность и благодарность, которую она еще не могла высказать словами. Но я не должен обманывать ни ее, ни себя. Я должен сказать ей, что я ее не люблю’.
И он, молча, отнимал у нее стебельки ландышей, которые она брала со стола, подливал ей вина и, любуясь ее смущением, чокался с ней и говорил:
— За белые ночи!.. За прекрасную жизнь!.. За солнце и счастье!..
После обеда решили идти на стрелку.
Дамы надели такие шляпы, что Григорий Яковлевич оторопел от удивления.
— Вы это серьезно? — спрашивал он. — Нет! Вы не шутите? Вы так и понесете это на себе?
Пошли парочками: дамы впереди, а мужчины сзади. Но когда перешли мост и очутились в пестрой, нарядной толпе гуляющих, Григорий Яковлевич взял жену под руку и повел. Роман предложил свою руку Наташе.
— Как острова еще прозрачны! — сказал он. — На них только брызнуло зеленью.
И они замолчали, потому что ему передалось ее волнение и он ясно почувствовал, как эта девушка, которая так смело писала ему, которая с таким откровенным обожанием глядела на него за столом, при людях, вдруг оробела, когда очутилась с ним вдвоем, среди равнодушно-чужой толпы.
Бесконечная цепь экипажей тянулась по аллее навстречу им. Бесконечное число лиц, шляп, котелков, цветов, лент двигалось мимо них непрерывным потоком. Сновали собаки, семенили детские ножки…
Между экипажей юлили велосипедисты и гордо и нетерпеливо трещали сдерживаемые автомобили. Co всех скамеек глядели любопытные, внимательные глаза и, все-таки, ясно было, что Роман и Наташа теперь одни, близко друг к другу и что эта близость страшна, нова, невозможна.
— Чудный день! — оказал опять Роман. — В праздники на островах слишком тесно. В особенности вечером.
Он вдруг поспешно приподнял шляпу, а дама в коляске ответила ему кивком с улыбкой.
— Кто это? — невольно спросила Наташа и смутилась до того, что не слышала его ответа.
‘Неужели он сейчас заговорит про письмо? — мучилась она. — Отчего он не говорит? Боже! О чем бы сказать ему, чтобы он понял, что я не хочу вспоминать про письмо?’
— А вы вернетесь сегодня в город? — спросил Роман.
— Конечно. Непременно. Мама меня ждет.
— Так я провожу вас, — заметил он как-то слишком многозначительно и она вдруг поняла, что он теперь про письмо говорить не будет.
И отчего-то ей стало и легко, и грустно.
— Я здесь в последний раз, — сказала она дрогнувшим голосом. — На этой неделе мы уедем.
— А вы заметили, как Гриша до сих пор влюблен в свою жену? — спросил Роман. — Кажется, уже скоро год, как они женаты.
— А, вот, кстати… — круто переменил он тему разговора, почувствовав, что она, почему-то, рискованна, — кажется, это вы просили меня достать вам щеночка фоксика? Нет? Не вы? Так я вам скажу, что ужасно неудобно разговаривать с своей дамой, когда от всего ее лица виден один подбородок из-под этих нелепых полей шляпы…
На стрелку пришли тогда, когда солнце уже село. Сразу стало скучней и серей и экипажи стали заметно редеть и двигаться быстрее. Вдали море подернулось туманом и от воды стало тянуть сыростью и холодом. Наташа побледнела и сидела молча и неподвижно, точно она была утомлена, или больна. Роман поднял воротник своего пальто и уверял, что в Петербурге нет ни весны, ни лета, а один предлог для простуды. Даже Григорий Яковлевич присмирел и только умолял Катю, чтоб она не простудилась.
На Наташу и Романа он оглядывался недоумевающими, печальными глазами, и это злило Романа и еще более портило его настроение.
Точно из потемневшей залы театра, где занавес уже спущен и замолкают последние вызовы и хлопки, публика быстро убегала с острова, разбирая извозчиков, торопясь на пристани. Умчались экипажи, автомобили, велосипеды, и в поднимающемся тумане тянулись только извозчичьи пролетки, мелькали запоздавшие пешеходы.
— Простудилась? — допытывал Григорий Яковлевич свою жену, когда они, тоже на извозчике, вернулись на свою дачу. — Умоляю тебя, прими скорее хины и выпей вина. Впрочем, чай подан. Скорей горячего чая! Скорей!
‘Вот теперь она несчастлива и некрасива, — думал Роман, глядя за чаем на потухшую, больную или усталую Наташу… — Вот теперь я твердо знаю, что я ее не люблю, а что все, что я делал днем, пошло и глупо. Идиот Гришка! Он воображал, что я женюсь, найму рядом дачку и буду так же идиотски счастлив, как он’.
В столовой было тепло и уютно. Ставни были закрыты и из внешнего мира доносились только резкие свистки пароходов. На столе сиял новенький самовар и блестел новенький сервиз на новой, лоснящейся скатерти. Катя, переодетая в удобный теплый капот, счастливая заботами и тревогой мужа и гордая его любовью и всем своим хозяйством, уютно и важно разливала чай.
— Как я рада, что у нас есть ставни, — говорила она, — я так не люблю белых ночей! Я один раз видела совсем белые глаза у слепого и всегда вспоминаю о них в белую ночь.
— Нет, это пустяки! — сказал Григорий Яковлевич и засмеялся. — Я вспоминаю, как я, один раз, в такую белую ночь шел обнявшись вот с такой большой живой рыбиной и ужасно боялся, что она меня укусит.
— Где же ты ее взял? — испуганно спросила Катя.
— Где взял? На тонях. Да забыл, что ночь, и что люди спят, и потащил ее в подарок одной тут… знакомой.
Он хохотал и чего-то не договаривал, подмигивая Роману.
— Пьян ты был, прежде всего, — презрительно сказал Роман.
— Ну, и пьян. Разве я отрицаю? Вся одежда рыбой пропахла! Выбросить пришлось. А хвостом она меня шлепала! Раз пять я ее ронял и ловил.
— Ах, Гриша! Да ведь не в руках же ты ее нес? — недоверчиво спросила Катя.
— В руках! Голую! Прямо так, в руках! Хотел подарить… знакомой, — захлебываясь от смеха, кричал Григорий Яковлевич.
Катя пожала плечами и вдруг стала серьезной.
— Катя! Не ревнуй! — закричал Гималей, бросаясь целовать ее руки. — Катя! Клянусь тебе, что эта рыба была мужского рода и что не было ничего неприличного в том, что я нес ее не завернутой!
— Это была лососина, — сказал Роман.
— Лосось! лосось! Катя! Не ревнуй!
Перед отходом последнего парохода Гималей пошли провожать Наташу и Романа на пристань. Пароход был почти пуст.
— Садитесь в закрытую часть! Садитесь под крышу! Там теплей! Там не озябнете! — советовали они им вслед.
Но пароход вдруг начал шуметь, стучать, пристань дрогнула, скрипнула, и свисток коротко и жалобно пронесся далеко над рекой. Наташа и Роман сели на открытой палубе, и перед ними плавно стали уходить вправо сперва пристань, потом берег с Гималей, которые шли под руку домой, потом их сад, дача…
Пароход еще раз крикнул, нырнул под мост и выплыл на середину широкой, спокойной, сонной реки.
Оба берега были видны почти так же ясно, как днем, но свет был не дневной и не такой, какой бывает при рассвете. Он был мутный, без тумана, равнодушный и ленивый. Поражало то, что он был, как бы слишком ровный, и что для него не существовало теней. В белую ночь нет ни огней, ни теней. В белую ночь только люди похожи на тени.
Наташа отвернулась и следила за тем, как убегал берег с сонными деревьями, с сонными дачами, точно недоумевающими, что ночь не покрывает их тайной, не дает им расправиться, отдохнуть по-своему, когда можно быть уверенными, что их никто не видит. Какой отдых, когда все должно быть так же, как днем, чинно, подтянуто, в полном порядке на своих местах? Конечно, все только притворялось, что отдыхает.
— Вам холодно? — спросил Роман.
‘Если он и теперь не заговорит про письмо, — подумала Наташа, — для меня это будет хуже всего! хуже всего! Значит, он только осудил меня’.
‘Отчего так трудно сказать то, что надо сказать? — думал Роман. — Решено, что я ее не люблю и не женюсь, и не куплю нового самоварчика. Но сейчас она сама похожа на белую ночь. Затаившаяся, прозрачная и загадочная…’
— Итак, вы хотите знать, люблю ли я белые ночи? — вдруг громко и решительно сказал он. — Нет, я не люблю белых ночей. Я любуюсь ими, но они делают меня несвободным, неспокойным, a счастливым я могу быть только при условии полной свободы. Белые ночи делают меня злым, потому что я не хочу поддаваться их обаянию, потому что я хочу остаться самим собой, а они навязывают мне мечты, которым никогда, никогда не суждено сбыться.
Она не шевельнулась, она будто не слыхала ни одного слова. Он придвинулся к ней ближе и заглянул в ее бледное, неподвижное лицо.
— Мечты прекрасны, — сказал он. — Но, верьте, что только они и хороши. Верьте, что в жизни то, что достигнуто, уже не имеет цены. To, что разгадано, — уже просто и скучно. Кстати, вы забыли ваш синий зонтик, которым вы махали мне, когда я скакал через заборы и канавы?
Она равнодушно оглянулась и опять приняла прежнюю позу.
— Вы сами сейчас похожи на белую ночь, — сказал он, усмехаясь. — Вы притаились и стали бесцветны и равнодушны, как серая стена дома. Вы опять будете сидеть до солнца у окна?
— Оставьте! — тихо сказала Наташа. — Зачем! Довольно!
Пароход подходил к пристани и опять короткий резкий крик пронесся над водой и точно повторился где-то далеко на берегу. На пароход вошли новые пассажиры, мужчина и дама, и как бы боясь разбудить кого-то, и сами усталые, ослабевшие, и неопределенные, как тени, беззвучно скользнули по палубе и опустились на скамью. Он обнял ее за талию, a она прислонилась к нему и, казалось, задремала с открытыми глазами.
Вода шумела. Пароход быстро бежал. Ничего не было страшного и вместе с тем было что-то страшное, от чего он хотел скрыться, что тяготело над ним и над всем, что заставляло людей молчать и думать о чем-то непонятном и неопределенном. И это страшное было очень красиво.
Наташа вдруг обернулась к Роману и взглянула на него расширившимися, но спокойными глазами.
— Что вы так смотрите? — спросил он, — Ну, скажите что-нибудь! А мне можно сохранить ваше письмо на память? Или вы сейчас потребуете, чтобы я вернул его вам?
— Мне все равно, — ответила она и покачала головой.
— Но разве это может быть все равно? — убеждал он. — Вам может быть или приятно или неприятно, что такое письмо в моих руках. Вы, наконец, можете опасаться, что я злоупотреблю вашим доверием?
— Нет, мне все равно, — повторила она. — Мне сейчас все равно. Я не притворяюсь равнодушной. Только давайте сидеть и молчать. Хорошо?
Еще несколько раз приставал пароход к пристаням и подбирал пассажиров. Некоторые входили шумно и весело, но сейчас же затихали и робкими тенями жались по бортам, точно белая ночь, заглянув им в глаза, поражала их чем-то, чего они не могли ни стряхнуть, ни объяснить.
В городе стало еще заметнее, что в белую ночь нет ни огней, ни теней. От этого город казался призрачным, не живым, а тяжелые, каменные громады домов — легкими и загадочными.
Роману вдруг стало жалко, что возвратный путь кончен, что все кончено, что сейчас придется встать и уйти. Уйти из этого загадочного волшебного царства в обычную, скучную обстановку квартиры.
Он взял тонкую, холодную руку Наташи и не выпустил ее. Она глубоко вздохнула и ему показалось, что она еще больше побледнела, и что голова ее клонится, как бы от одолевающего ее сна.
Ему хотелось сказать ей что-нибудь, но он не умел.
А пароход уже описывал широкий круг по реке, поворачивая к пристани летнего сада.

—————————————————-

Источник текста: Лидия Авилова. Сборник рассказов ‘Образ человеческий’. 1914.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека