Рассказ ‘Не страшное’ (1903) стоит особняком в творчестве Короленко. ‘Не в обычном моем роде'[1], — признавался он, когда писал это ‘странное’, ‘неожиданное’ (464) [2] для себя произведение. Однако процесс работы над ним настолько ‘захватил’ (464) [3] писателя, что увлечения материалом и темой хватило на два года. Известно, что работа над рассказом под влиянием политической обстановки прерывалась, но в итоге вылилась в создание ‘самого задушевного’ (465) [4] творения в наследии художника.
А.И.Богданович утверждал, что рассказ вносит в знакомый облик писателя новую черту. По мнению критика, этим новым стал ‘неспокойный тон <...>, некоторая тревожность’, отсутствовавшая ‘в прежних, всегда таких ясных и спокойных по настроению рассказах’ [5]. Возможно, это произошло потому, что, соприкоснувшись с современной жизнью, писатель был потрясен ее ‘бессмысленной сутолокой’ (465) [6], ставшей особенно очевидной по сравнению с ‘осмысленным’ временем пребывания в сибирской ссылке, и захотел рассказать о том ‘обыкновенном, повседневном, к чему мы все присмотрелись и притерпелись и в чем разве какая-нибудь кричащая случайность вскрывает <...> трагическую и действительно ‘страшную’ сущность’ (464) [7].
Этот замысел критикой был прочитан в целом адекватно. Вот что писалось о рассказе сразу же после его появления: ‘Не страшное’ — это мелочи жизни, которые незаметно обволакивают душу, постепенно усыпляют голос недовольства и гасят огонь свободы и чести, пока человек нечувствительно для себя не погрузится в дремотное состояние, из которого один выход — в могилу. ‘Не страшное’ — потому, что незаметное, будничное, притупляющее внимание своей обыденностью, тем, что все это ‘в порядке вещей’ [8]. Однако такая интерпретация все же представляется несколько односторонней, сделанной ‘с оглядкой’ на Чехова, в чем-то огрубляющей заложенную в основание произведения идею. Сводить все содержание рассказа к ‘тине мелочей’, которая погребает ‘душу живу’, — нельзя. И некоторые элементы текста с очевидностью свидетельствуют об этом.
Во-первых, следует обратить внимание на раздельное написание предлога ‘не’ с прилагательным ‘страшное’ в названии и вспомнить, что оно родилось одновременно с замыслом и фигурирует во всех письмах Короленко, где упоминается это произведение. Казалось бы, более естественным и соответствующим упомянутому прочтению было бы слитное написание, обозначающее явление, которое должно вызвать в сознании читателя определенный синонимический ряд, а именно: примелькавшееся, привычное, обычное [9]. Но избранное писателем раздельное написание предполагает противопоставление: не страшное, а … Какое-то иное… Какое?
На этот вопрос и призван был ответить весь рассказ в целом. Короленко явно хотел, чтобы запутанная и по сути дела ужасная история взаимных обид, предательств, подозрений повергла читателя не в мрак и отчаяние, а рождала ‘ощущение, что смысл есть, огромный, общий смысл всей жизни, во всей ее совокупности <...>‘. Следовательно, с самого начала в замысле присутствовало то, что окончательно сформировалось в завершающей фазе написания: этот смысл ‘надо искать’ (465) [10]. Эта надежда прямо выражена в словах рассказчика: ‘И показалось мне, что я сейчас разгадаю что-то такое, что должно объединить все это: и эти высокие мерцающие звезды, и этот живой шорох ветра в ветвях, и мои воспоминания, и то, что случилось…’ (368). И хотя в итоге загадка не разрешается, но искомый результат достигается: формулируется мысль о всеобщей ответственности — не конкретно ‘перед Иваном или Петром …’, а перед всеми живущими на свете. Короленко важно добиться, чтобы пришло осознание того, что ‘все, так сказать, переплетается … Один, по неаккуратности бросит апельсинную корку … другой споткнулся и, глядишь, — сломал ногу’ (387). Эта мысль близка чеховской метафоре ‘цепи’, ‘дотронувшись’ до одного конца которой, непременно почувствуешь ‘дрожание’ другого [11]. Но у Чехова это именно цепь, протянутая из прошлого в настоящее, соединяющая людей в духовно-историческом пространстве. А у Короленко это некая сеть, наброшенная на человечество, которая ‘комплектует’ из людей некую общность, оплетенную нитями человеческих отношений, в которых сложно обнаружить начало или конец. Сформулировано это в словах: ‘В нас входят другие, и мы входим в других, сами этого не замечая …’ (370). Важно, что эта общность не замкнута, не отгорожена от окружающего мира: ‘мы <...> открыты со всех сторон: и солнцу, и ветру, и чужим настроениям’ (370). Именно эта идея всеобщей связи, организующей человечество в культурно-историческом, нравственно-психологическом и космогоническом плане, и оказывается центральной для автора. И эта идея — как эстафета — может передаваться от человека к человеку. Так от рассказчика Павла Семеновича ее воспринял господин в золотых очках, который, несомненно, понесет ее дальше. На этой эпизодической фигуре мы остановимся подробнее ниже.
Узорчатую усложненность подоплеки сюжетного действия тонко уловил обозреватель газеты ‘Нижегородский листок’ С.Протопопов, в ‘Беглых заметках’ [12] охарактеризовавший ‘Не страшное’ как произведение о явлениях, имеющих сотканную из мельчайших деталей, случайностей, совпадений ‘первопричину’. Автора ‘Беглых заметок’ потрясло имеющее место в рассказе объяснение жизни не близлежащими обстоятельствами, а совокупностью ‘невычисляемых’ и непредвиденных ситуаций и событий. Однако непроясненность, неотчетливость причин происходящего не означает, что ‘Не страшное’ — это произведение об абсурде жизни, как его проинтерпретировал недавно один из современных исследователей [13]. Писатель как раз протестует против понимания бытия как скопища ‘глупых случайностей’ (379). Подлинным ответом на ‘растерянные’ вопросы Павла Семеновича, рассказывающего о трагедии, случившейся в Тиходоле (знаменательно название городка!), служит поведение одного из слушателей состоявшегося разговора, который пришел, можно сказать, ‘на смену’ безразличному собеседнику, воспринимавшему случившееся как нагромождение нелепых совпадений. Это уже упоминавшийся человек в очках, который поначалу ‘лежал в тени, по временам курил и проявлял признаки внимания к рассказу. Теперь он сошел с своей скамьи’ (387) и присоединился к беседующим. Он угадал боль Павла Семеновича о ‘всеобщности’, и за ним же остается и ‘последнее слово’ (вернее, мудрый молчаливый взгляд), которым в конце и выносится своеобразный приговор ‘равнодушию’: он ‘пристально посмотрел на него (Петра Петровича — М.М.), но ничего не сказал’ (398).
Короленко говорит именно о человеческих связях и взаимопонимании, которые должны установить между собой люди. И, по его мнению, гармония природы вряд ли может в этом случае ‘служить идеалом для человеческого общества’ [14]. Напротив, он явственно противопоставляет сознательную, полную смятения жизнь человека бессознательной (‘сонной’) жизни природы, и отстаивает бесконечную ценность первой. ‘По улице сонный извозчик проедет, в саду деревья чуть трепыхаются, будто вздрагивают от утреннего озноба … Позавидуешь извозчику, позавидуешь даже деревьям … Покоя хочется и этой сосредоточенной бессознательной жизни…’ (368). Но человеку свойственно задавать вопросы: ‘Что было и что осталось, куда пришел и что еще будет дальше? И зачем все … и какой, знаете ли, смысл твоей жизни в общей, так сказать, экономии природы, где эти звезды утопают, без числа, без предела … горят и светятся … и говорят что-то душе’ (378). Человек не должен быть ‘торжественным и довольным’ как сапожник Михайло, который ‘не ищет никакого особенного смысла, а плывет в общем потоке жизни, т.е. в ее общем значении и смысле’ (375). Думающему человеку важно дознаться и дано понять, что такое ‘клапштос’ — парадоксальный бильярдный удар, когда ‘шар сначала идет вперед, а потом вдруг как бы произвольно откатывается назад’, что ‘противно законам движения, но в сущности просто’ (381). А сколько таких ‘клапштосов’, поражающих своей сложностью, встретится ему на жизненном пути!
Но Короленко не преследует цели вызвать у читателя чувство удивления перед сложностью и таинственностью жизни. Как замечал он в письме к одному из начинающих писателей: ‘Дебютировать только для того, чтобы сказать, что ‘Жизнь есть сфинкс’, — решительно не стоит’ [15]. По его убеждению, ‘загадки’ сфинкса необходимо разгадывать. Короленко руководит желание как раз ‘распутать’ жизненные узлы, обнаружить истоки трагических коллизий, понять сложнейшую взаимосвязь явлений, а не просто изумиться необъяснимости происшедшего. Его не останавливает необычайная сложность объяснения, но в то же время он избегает вердикта, окончательного приговора, некоего итога, которым человек может удовлетвориться и который как раз и порождает равнодушие (от непостижимости происходящего) или растерянность и страх (от бессилия). Неслучайно один из участников беседы становится чуть ли не символом равнодушия. Применительно к нему (Петру Петровичу — М.М.) уточнения ‘равнодушно’, ‘зевая’ автор использует неоднократно.
Жанровое определение, которое дал Короленко своему произведению, — рассказ. Но при первой публикации в ‘Русском богатстве’ имелся подзаголовок — этюд. Значимы и те уточнения, которые возникали — или в процессе работы: ‘из подслушанных разговоров’, — или сохраненные в конечном варианте: ‘из записок репортера’. Только с учетом всех этих определений можно составить представление о сложной системе ‘точек зрения’, которые имеют место в рассказе.
‘Две рамки’ обрамляют повествование о ‘бытовом’ убийстве Будникова: это присутствие репортера (назовем его наблюдателем), который получил задание прибыть к определенному числу в N-ск с тем, чтобы присутствовать на сессии окружного суда, и наличие самого рассказчика (повествователя) — учителя Павла Семеновича Падорина. Характеристика ‘наблюдателя’ дана в самом начале повествования. Главное качество этого человека — честность (он, например, мог отказаться от поручения, сославшись на опоздание телеграммы, но совесть не позволила ему поступить так). Это его качество будет очень важно для дальнейшего, поскольку оно позволит ему с повышенным вниманием прислушиваться к рассказу учителя, улавливать реакцию окружающих, констатировать малейшие изменения в их состоянии. Другое свойство характеризует его как человека тонкого, думающего о ‘вечных’ проблемах бытия. Он чувствует ‘усталость и печаль’ (352) в связи с быстро проходящей жизнью, которую (он хорошо понимает это) человек ни охватить внутренним взором, ни выразить в словах почти не в состоянии.
В ‘наблюдателе’, конечно же, отразились черты самого автора. Он alter ego Короленко, хотя писателем перед собой была поставлена жесткая задача: ‘не <...> вставлять ни одной строчки ‘от себя’ (464) [16]. Здесь ‘наблюдатель’ только определяет ‘диспозицию’ персонажей. Важна роль Петра Петровича, человека ‘ленивой морали’, повторяющего расхожие фразы, не вдумывающегося ни в них, ни вообще в происходящее на свете. Он готов допустить, что на свете существует ‘много непознанного’, но в то же время его раздражает, что Павел Семенович Падорин всюду готов видеть ‘страшное’. Ему достаточно простой констатации. И на деле не менее ‘страшное’, чем обывательское прозябание, заключено в этом человеке: это, по Короленко, неспособность уловить всеобщую взаимосвязь вещей и явлений. Поэтому-то для Петра Петровича рассказ бывшего учителя распадается на притчу об Алквиаде, рубящем собакам хвосты, пример с апельсиновой коркой, истории застрелившегося Василия Петровича Калугина и убитого Будникова. И все это приправлено ‘чудаковатостью’ самого рассказчика. Его настроение выливается в раздраженный вопрос: ‘Какое мне, позвольте спросить, до всего этого дело?’ (387). Наблюдатель же дорожит пытливостью присоединившегося слушателя, ‘культурного человека, одетого аккуратно, с умными глазами’ (387), замечает взвинченность рассказчика. И показательно, что нравственная измена самому себе Павла Семеновича, наступивший в его жизни в какой-то момент отказ от пытливости, заинтересованности сутью бытия, характеризуется теми же признаками ‘отпадения’ и равнодушия, что и у Петра Петровича: ‘… захотелось мне все бросить и отгородиться от всего. Идет мимо господин Будников … Пусть идет … Рогов делает гадости … Пусть делает! Глупая Елена пьяного мужа ведет … Пусть ведет … какое мне дело? <...> Все разрозненно, все случайно, все бессвязно, бессмысленно и гнусно …’ (395). ‘Гнусно’ — вот определение, которое дает Короленко этому способу существования.
Своеобразным ‘невдумыванием’, ‘равнодушием’ отмечен и приговор ‘Земной’ суд, приговор которого заключает рассказ, рассудил, казалось бы, правильно с житейской точки зрения: Елену не судили, Рогова признали достойным снисхождения, Гаврилу оправдали. Т.е. чувство справедливости должно быть удовлетворено: Будников получил ‘по заслугам’. Но этого ли добивался Короленко? Не есть ли это решение проявлением поверхностного ‘морализаторства’? У вдумчивого читателя оно должно вызвать недоумение: ведь произошло оправдание убийства и убийцы, который, как мы помним, совершил его ‘с омраченной головой, с темной враждою в душе’ (397). И не случайно самой последней фразой рассказа становится не извещение о судебном решении, а указание, что председателю суда приходилось неоднократно останавливать Павла Семеновича Падорина, ‘уклонявшегося от фактических показаний в сторону отвлеченных и не идущих к делу рассуждений’ (курсив мой — М.М.). В житейском сознании добираться до первопричин, до самого основания — это и значит отвлекаться ‘в сторону’ (399). А для Короленко именно это ‘уклонение’ и есть самое существенное для понимания сути происходящего.
И эта фраза должна акцентировать внимание читателя на решении суда как некоторой промежуточной инстанции в достижении полной истины, вариант некой ‘будниковской бухгалтерии’ (378), в которой все вычисляемо, инвентаризуемо и подытоживаемо. У него должно родиться понимание, что когда ‘иной раз <...> уже стоишь у порога, и <...> все становится ясно’ (398), — это не более чем иллюзия, которая должна подталкивать к непрерывному поиску. Короленко намекает на необходимость искать смысл, никогда не удовлетворяясь достигнутым.
Кстати, такой промежуточной инстанцией (помимо судейства) становится для Короленко и религия — тем более, что к ней обращается Будников, в жизни которого на самом деле нет ничего смиренного и святого (‘неужели и он нашел для себя это и разрешил свои смятения?’ (375)- с чувством недоумения вопрошает повествователь). Религия способна лишь утешить, ‘затянуть все трещинки’ (374), она помогает ‘плыть в общем потоке жизни’ (375). Но даруемой ею связанностьи хватает (как достаточно иронично замечает Короленко) ‘на неделю’, а на следующей — уже опять требуется ‘подпитка’.
Интересно сопоставить эти размышления Короленко о невозможности дать окончательный ответ и одновременно необходимости этот ответ искать с аналогичными рассуждениями модернистов. Мы приведем пример из произведения С.Пшибышевского, писателя, чье творчество, как известно, вызывало резкую неприязнь Короленко своей надуманностью, изломанностью, вычурностью и банальностью [17], чтобы показать неожиданное ‘сосуществование’ реалистов и модернистов в одном ‘регистре’ [18]. ‘Я категорически утверждаю, — говорит С.Пшибышевский устами Гордона, — что мозг никоим образом не может охватить миллионов самых умных причин. Он не может, следовательно, предсказать, какою окажется самая глубокомысленная и остроумная система. Допустим даже, например, что ему удастся урегулировать неисчислимые внешние случайности и определить надолго впредь при помощи тщательной статистики — ну, хотя бы, напр., размеры потребления, но ведь не удастся же ему вычислить и втиснуть в тесные рамки какой-нибудь формулы душу, — то, что больше чем что-либо в природе случайно’. Но то же неприятие ‘арифметики’, понимание невозможности ‘вычисления’ и страстное желание ‘разрешить проблему души …’ [19] — характеризует и творчество Короленко. В предисловии к ‘De Profundis’ С.Пшибышевский пишет о людях, ‘в священном ужасе почувствовавших в себе нечто чуждое и страшное, нечто такое, в чем они не могут отдать себе отчета …’, и только этих людей, которых ‘либеральная буржуазия осудила словом ‘психопаты’, считает он ступенью к неведомому будущему’, ‘только в изломах их трагически содрогнувшихся душ, как прорицатель, как маг, он видит свеченье таинственных огней будущего’ [20]. Но некоторая ‘психопатичность’, ‘чудаковатость’ отмечена и в человеке, которому в рассказе Короленко доверяет самые дорогие для себя размышления.
Это сходство, вероятнее всего объясняется тем, что и у Короленко, и у Пшибышевского в неприятии ‘арифметики’ и привлекательности ‘патологических типов’ один источник вдохновения — Достоевский. Но это, тем не менее, не отменяет ‘совпадений’. Вообще влияние этого художника весьма ощутимо в этом произведении Короленко. Кроме ‘чудаковатого’ Пандорина, среди героев рассказа есть человек ‘с вывертом’, Рогов, надломленный, мнительный и мстительный, потомок ‘человека из подполья’, с одной стороны, и Ивана Карамазова, идейного вдохновителя убийцы своего отца, с другой.
Но и тот, в чьих руках находится судьба человека, удивительным образом напоминает черта из видений Ивана Карамазова. Под видом ‘обыкновенной истории’ о сонном машинисте, ведущем поезд, писатель создает притчу о несущемся ‘по полям и равнинам нашего любезного отечества в <...> лунные ночи’ (351) неуправляемом поезде (образ можно прочитать и как аллегорию несущегося сквозь мироздание в безбрежном космическом пространстве земного шара). Метафора поезда-жизни неоднократно возникает в произведении — и когда Павел Семенович печально замечает, что ‘отлучился со станции на время, глядь — поезда уже и не видно .. А порой не застанешь и станции …’ (361), и когда наблюдатель, глядя в окно, подытоживает свои впечатления: ‘… вот так же быстро бежит моя жизнь от мостка к мостку, от станции к станции, от города к городу, от пожара к выездной сессии…’ (352). Но если ведет поезд машинист, то управляет судьбой всех, находящихся в этом поезде-жизни, ‘самый обыкновенный господин … И сюртучок на нем, и галстучек, и вид полной порядочности … Товарищ хороший, семьянин прекрасный … Деточек любит, жене к празднику сувенирчики дарит …’. Вот он-то и делает так, что машинист, ‘ответственный за сотни жизней’, страдает от постоянного недосыпа. ‘Стихийная игра цифр’, приводящая к крушению состава, оказывается, таким образом, совсем даже не ‘стихийной’, т.к. именно этот человек решил ‘взять машинистов поменьше, а пробег оставить тот же’ или ‘даже немного увеличить’ (351), что приводит к тому, что ведущий поезд машинист вынужден бодрствовать по 36 часов кряду… А чтобы не закралось никаких сомнений в ‘происхождении’ этого ‘сидящего в Петербурге в каком-нибудь управлении господина’ (351), Короленко обнажает генеалогию своего персонажа, упоминая в тексте о ‘городском черте’ из ‘Братьев Карамазовых’, который ‘был какой-то господин или, лучше сказать, известного сорта русский джентльмен лет уже не молодых, с проседью там, что ли, в волосах и в стриженой бородке клином… (353).
Совершенно очевидно, что в начале ХХ века в творчестве В.Г.Короленко происходило особо активное усвоение, переплавление и претворение предшествующих литературных традиций (достаточно указать, что в тексте упомянуты имена Толстого, Достоевского, Успенского), использование исторических аналогий (притча Ксенофонта), усложнение ‘взаимодействия’ персонажей, на глазах читателя переживающих нравственную ‘трансформацию’, ‘высвечивание’ ударных моментов. Все это — наряду с вопросительной интонацией, которая характеризует авторскую позицию, — позволяет говорить о новом качестве реализма в произведениях писателя. И современной ему критикой было отмечено желание писателя не поучать, не наставлять, не вещать ‘с кафедры’, а ‘учиться’ у жизни, ‘наблюдать’ ее, постигать ее сложности и противоречия, размышлять над тем, что поражает воображение [21]. Литература рубежа ХIХ-ХХ веков последовательно отходила от прямолинейно понятой задачи поучения, отказывалась от дидактического способа общения с читателем. Тенденция к деидеологизации набирала силу. И во главе ‘новейшего реализма’ [22] критик В.Шулятиков поставил Чехова и Короленко.
Именно эти писатели, по его мнению, успешно ‘отдавались чувству жизни’, исследовали ‘мрачные глубины противоречий’. Именно в их творчестве он обнаружил ‘ярчайший лирический оттенок’, который позволяет им выполнять ‘главную задачу’: ‘передачу душевных движений и настроений’, которые воспроизводятся ими ‘отраженно’ — через впечатления, закрепленные во внутреннем мире человека, через обрисовку его реакций на те или иные явления бытия. В тексте Короленко мы найдем прямое подтверждение этих умозаключений: ‘… сознание и все эти сдерживающие силы, это ведь как земная кора: тонкая пленка, под которой ходят и переливаются чисто эгоистические первобытные, животные побуждения…’ (365). Критик даже выделил Короленко как выдающегося писателя переломного времени, указав, что без его открытий не могли появиться многие произведения начала ХХ века.
Михайлова Мария Викторовна — профессор МГУ (кафедра русской литературы ХХ века), доктор филологических наук.
Сноски
1 Короленко В.Г. Собр. соч. в десяти томах. М., 1954. С. 464 (из письма П.С.Ивановской от 5 февраля 1903 г.). Дальнейшие цитаты приводятся по этому изданию в тексте с указанием страницы в скобках.
2 Из письма Ф.Батюшкову от 22 февраля 1901 г.
3 Из письма Ф.Батюшкову от 10 марта 1901 г.
4 Из письма П.С.Ивановской от 5 февраля 1903 г.
5 Богданович А.И. Годы перелома. СПб., 1908. С. 410 (статья ‘О г. Куприне и других молодых беллетристах. Еще о г. Короленко’).
6 Из письма П.С.Ивановской от 5 февраля 1903 г.
7 Из письма Ф.Батюшкову от 10 марта 1901 г.
8 Богданович А.И. Годы перелома. С. 407 (статья ‘О г. Куприне и других молодых беллетристах. Еще о г.Короленко’).
9 Показательно, что А.Богданович постепенно в свое рецензии и начинает писать это слово слитно, подбирая к нему синонимы, отвечающие, на его взгляд, его семантике: ‘будничное’, ‘незаметное прозябание’ и т.д., таким образом сужая его смысл.
10 Из письма П.С.Ивановской от 5 февраля 1903 г.
11 Чехов А.П. Полн. собр. соч. в 30-ти томах. Т. 8. М., 1977. С. 309 (‘Студент’).
12 См. Нижегородский листок. 1903. N 75.
13 См. Бочарова С.Н. Повесть В.Г.Короленко ‘Не страшное’ и рассказы А.П.Чехова 90-х годов (особенности проблематики и поэтики’) // Чеховский сборник. М., 1999. С. 71-77.
14 Именно такой идеал предлагает вычитать в произведении С.Н.Бочарова. См. Там же. С. 74.
15 В.Г.Короленко о литературе. М., 1957. С. 528.
16 Из письма П.С.Ивановской от 5 февраля 1903 г. Следует заметить, что обычно Короленко всегда занимал более активную авторскую позицию.
17 См. его резко отрицательную рецензию 1904 г. на роман С.Пшибышевского ‘Homo sapiens’.
18 Кстати о несомненном притяжении модернистов и реалистов свидетельствует и тот факт, что в надписи И.Анненского, которую он сделал на своей книге, подаренной В.Г.Короленко, есть слова о подношении ‘с другого берега’: следовательно, водораздел не так уж велик.
19 Цитаты из романа С.Пшибышевского ‘Дети Сатаны’ цит. по: Петровская Нина. Станислав Пшибышевский. Книга третья. Дети Сатаны. Москва. Кн-во ‘Скорпион’. 1906 г. // Золотое руно. 1906. N 1906. С.106-107.
20 Там же.
21 В качестве примера можно указать на статью В.Шулятикова ‘Несколько слов о литературном ‘оскудении’ (Курьер. 1902. N 76), цитаты из которой приводятся ниже.
22 См. его статью ‘О новейшем реализме’ (Курьер. 1901. N 145).