М.В. Лентовский, Дорошевич Влас Михайлович, Год: 1906

Время на прочтение: 71 минут(ы)

В. Дорошевич

М.В. Лентовский

Поэма из московской жизни

Маг и волшебник

Театральная критика Власа Дорошевича / Сост., вступ. статья и коммент. С. В. Букчина.
Мн.: Харвест, 2004. (Воспоминания. Мемуары).
OCR Бычков М. Н.

I

Голова Фидиева Зевса. Серебряные кудри. Подломленные, согнутые тяжелыми временами богатырские плечи. Грустная, ироническая улыбка.
Казалось, что его губы шепчут под надушенными мягкими усами тургеневскую фразу:
— И все они померли… померли…
Он имел вид человека, у которого ‘все его’ умерли. Который задержался на этом свете, где больше не знает, что ему делать.
Это была красивая, — красивая! — руина красивого здания.
Он был красив, — Алкивиад Москвы!
Ее:
— Маг и волшебник!

II

Это был не человек, а легенда.
Вы помните его?
Красавец. Богатырь.
С шапкой черных кудрей. Борода надвое.
Затянутый в синюю куртку. В английском шлеме, с развевающимся голубым вуалем.
Фантастический.
От него веяло энергией, несокрушимой силой. И красотой.
Громкий голос. Красивый жест.
Сад ‘Эрмитаж’ переполнен десятитысячной толпой.
По Божедомке, по Самотеке нет проезда. Все запружено народом.
На площадях, на Сухаревской, на Страстной, в Замоскворечье, на Калужской, на Серпуховской, в Лефортове, в Хамовниках, — толпы народа.
Все смотрит вверх.
— Что такое?
— У Лентовского сегодня…
Розовым светом загорелись облака на бледно-зеленоватом летнем московском небе.
Над садом ‘Эрмитаж’ поднимается шар с человеком, — как козявка, — на трапеции.
Поднялся на страшную высоту. Стал как мячик.
Черная точка отделилась от шара и как камень полетела вниз.
У всей Москвы, — это спектакль для всей Москвы, — перехватило дух.
Какая-то струйка дыма, черточка, зигзаг вьется над этой точкой.
Но ют эта струйка растет, надувается, пухнет.
И на бледном, зеленоватом небе красивым, пестрым, огромным зонтом развертывается парашют.
Это Шарль Леру совершает свое ‘публичное покушение на самоубийство’.
И при аплодисментах, при криках всей Москвы плавно и красиво спускается на землю.
Куда-нибудь на крышу.
— Готовьсь… Отпускай! — раздается громовой голос Лентовского. И с ‘круга скоморохов’ легко, плавно, красиво поднимается пестрый воздушный шар.
Под ним, держась зубами за трапецию, повисла в воздухе Леона Дар.
Ее шелковый белый плащ, красиво плавая в воздухе, медленно падает на землю.
И сама она, обтянутая трико, вся розовая в лучах заходящего солнца, красивая как богиня, уносится все выше и выше.
Словно чудная статуэтка. Словно красивая игрушка.
Это уже спектакль не для одной Москвы.
Не на одних московских площадях…
В Кунцеве, в Царицыне, в Одинцове, в Перове, в Кускове стоят толпы ‘поселян’, задрав головы вверх.
— У Лентовского в Москве нынче…
В Кунцеве наблюдают:
— Не на нас ветер-то…
— На Царицыно!
— Ну, царицынские тоже не выдадут, — говорят успокоительно.
— Царицынские? Царицынские себя покажут! О чем идет речь?
Дуть воздухоплавателей!
— За что?!?!
— А так… не летай!..
Это будущие ‘черные сотни’. Пока еще только злобно развлекающиеся. ‘Играющие’ по-звериному.
Как ни старались отучить пейзан от этих пагубных привычек.
Лентовский платил огромные деньги за потраву, если шар спускался на огороды или тощие овсы.
Вслед за шаром летели сломя голову на лихачах десятки ‘эрмитажных’ служащих.
Подмосковные пейзане, все равно, били смертным боем воздухоплавателей, насиловали Леону Дар, разрывали шар на клочки.
— Не лятай!
Жестокий зверь — толпа.
Даже если она и добродушный, — жестокий она зверь. Страшно с ней играть. Страшно ее развлекать: из всякого развлечения сейчас безобразие сделает.
— Но и зрелища же были! Жестокие!
Это мы говорим в 1906 году
Тогда так не думали. Тогда об этом не задумывались.
Лентовский развлекал жадную до зрелищ Москву невиданными зрелищами.
И Москва его за это боготворила:
— Маг и волшебник {Я не морализирую. Предупреждаю. Я просто пишу картину ‘недавней Москвы’. С ее хорошими и плохими сторонами. Что хорошо, что плохо, — вы разберете сами. Но, чувствуя пристрастие к этой ‘старой Москве’, — всякий ведь чувствует пристрастие к своей молодости и нежность даже к ее ошибкам, — человеческая слабость! я скажу вам, высоконравственные господа: жестокие были зрелища, но не жесточе кончающихся убийствами ‘looping the loop’ {Looping the loop, loop-the-loop (англ.) — мертвая петля.}, которые вы и теперь бегаете смотреть, высоконравственные господа!}.

III

Но вот теплый летний вечер спускался на землю, — и, как сказка, десятками тысяч огней вспыхивал веселый и шумный ‘Эрмитаж’.
Сказка была, а не сад.
Я видел все увеселительное, что есть в мире. Ни в Париже, ни в Лондоне, ни в Нью-Йорке нет такого сказочного увеселительного сада, каким был московский ‘Эрмитаж’.
Все переполнено.
Надо развлекать десять, пятнадцать тысяч людей!
В закрытом театре идет оперетка.
Какая оперетка!
Вельская — красавица в Серполетте. Театр влюбленными глазами смотрит на нее. Зорина за душу хватает в Жермен своим дрожащим страстью, своим знойным, своим цыганским голосом.
Красавец Давыдов шутя кидает ‘мазиниевские’ ноты и чарует чудным mezzo-voce. Красавец Чернов как бог хорош, как черт блестящ в маркизе Корневиле.
Театр умирает над Завадским, великолепным комиком. Леонидов в нотариусе, это — гениальная карикатура, это гомерический хохот. Вальяно в Гаспаре дает среди этого акт драмы, если не настоящей трагедии.
‘Корневильские колокола’, каких больше не слыхал никто, никогда и нигде.
В театре ‘Антей’ феерия, стоящая десятки тысяч.
Колоссальная феллука, в натуральную величину, погибает среди волны.
Иллюзия полная урагана среди моря.
В красивом костюме, в красивой позе, красивый как статуя Нэна-Саиб, Лентовский громовым голосом командует:
— Руби снасти!
С грохотом рушатся мачты. Раскаты грома. Рев волн.
Как они там все друг друга не перебьют в этом хаосе!
На колоссальном ‘кругу скоморохов’, залитом электрическим светом, какой-то ‘полковник Бона’ в клетке с десятью дикими зверями, к общему ужасу, кладет голову в пасть к старому, разъяренному льву, которого он только что избил хлыстом по морде до полного бешенства.
(Эксперимент, который вскоре, за границей, стоил ‘полковнику’ жизни. Лев голову откусил).
Через пруд, ярко освещенный электрическими прожекторами, по канату какой-то кавказец…
— Где только Лентовский всех их откапывает!
Какой-то отчаянный Керим, словно с горы, летит по канату, стоя ‘для ужаса’ обеими ногами в медном тазу, с кипящим самоваром на голове.
Одно неловкое движение!..
У публики замер дух.
Но публики слишком много. Она не вмещается нигде.
На открытой сцене неистощимый Гулевич сыплет своими рассказами, какой-то феноменальный стрелок пулей из ружья сбивает яблоко с головы жены.
(Тоже стоило бедняге вскоре за границей жизни).
И все эти зрелища, по всем концам сада, одновременно.
Близится двенадцать часов.
Публика устала от удовольствий. Но и опьянела от них. Требует зрелищ, еще, еще.
Как ребенок, — страшно избалованный ребенок! — который ни за что не хочет ложиться спать и требует, чтобы елка продолжалась ‘еще’, — вечно!
Гремят оркестры музыки. Поют хоры. Мужской. Женский. Среди иллюминации кувыркаются, летают над головами публики на трапециях гимнасты.
Всегда лучшие гимнасты Европы.
Толпа, выйдя из театров, запрудила весь сад, все дорожки, все площадки, все лестницы, все балконы.
И там, и здесь среди нее крики.
Аплодисменты.
— Браво! Браво! Браво Лентовский!
Его голубой газовый шарф на шлеме развевается везде.
Его громовый голос раздается там, здесь, тут.
Звон брелоков, словно золотых кандалов. Толпа расступается.
— Лентовский! Лентовский!
Сам Лентовский! Его фантастическая фигура.
Словно, действительно, какие-то
Птенцы гнезда Петрова…
его помощники, распорядители, управляющие, какие-то люди в орденах, без орденов, — десятком за ним.
Он появился. Взглянул. Что-то крикнул. Куда-то показал рукой.
Там, куда он показал, словно по волшебству, вспыхнула новая иллюминация.
Исчез.
Его голос гремит в другом месте.
Он ‘совершает новое чудо’.
И толпа вокруг него кричит, вопит, беснуется.
Как умеет толпа бесноваться вокруг своих кумиров.
— Браво! Браво! Лентовский!
Пьяная, — не от вина, — от зрелищ, от радости, от восторга. И он, опьяненный, — не шампанским, не монохорумом, — опьяненный этой толпой, жаждущей новых, новых зрелищ. По его лицу мелькнула довольная улыбка.
— Мысль!
Он приказал что-то. На этот раз тихо. Все кругом ждет:
— Что? Что такое?
По толпе идет говор:
— Лентовский что-то готовит! Что-то выдумал еще!
Гремит его голос:
— Господа! Прошу к пруду!
Он приказал тихо:
— Сжечь весь фейерверк! Все, что есть в запасе!
Все! Иногда чуть не на десяток тысяч.
Огромный пруд вспыхивает огнем. Какой-то ад ракет, бураков, римских свечей. Этот грохот слился с рукоплесканиями всей толпы. Нет ни одного человека, который бы не аплодировал. Толпа, кажется, рехнулась от восторга.
— Браво! Браво! Лентовский! Лентовский!
От дьявольской канонады вздрагивают Божедомка, Самотека. Испуганно кидаются к окнам.
— Батюшки! Светопреставление?
На улицах светло, как днем, от разноцветных искр, которыми засыпано все небо.
Божедомка, Самотека с досадой ворчат:
— Этот Лентовский! Эк его!
Но на целый час все же прилипают к окнам, очарованные чудными зрелищами.
Что Божедомка, что Самотека! Что соседи!
Долго еще ночью не будут спать Зацепа, Хамовники, Лефортово.
Разбуженные канонадой.
Тогда только такие канонады будили Москву…
— Лентовский на всю Москву колобродит! Всей Москве спать не дает!
И, переворачиваясь с боку на бок, будут говорить:
— Эк его!.. Маг и волшебник!
Ему все прощали.
Даже обыватель то, что он по ночам будил всю Москву. Как прощают все тем, кого любят. Он был Алкивиадом Москвы.

IV

Это был не человек, а легенда. Сколько долгов у Лентовского? Москва со вкусом, — с гордостью даже, — говорила:
— Миллион!
‘Вот как у нас’.
В Москве была поговорка:
— Должен, как Лентовский!
И все видели…
На глазах у всех, в ‘Эрмитаже’, в дни больших гуляний, на первой площадке… Кассиров больше не хватало. Касс не хватало.
Управляющие, распорядители валили бумажки прямо в платяные корзины.
На глазах у всех Лентовский подходил к этим корзинам, не считая, не глядя, набивал деньгами карманы, и:
— Айда!
Целая толпа ‘свиты’ двигалась за ним.
А у подъезда уже звенел, гремел целый оркестр бубенцов.
Рвались, плясали ечкинские тройки.
Всей Москве знакомый, на всю Москву знаменитый, — Бог весть откуда достали! — саженный великан-швейцар неподобным, нечеловеческим воплем вопил:
— Под Михаил Валентиныча подавай!
Знаменитые тогда московские дисконтеры Джанумов и Кашин брали с Лентовского 5 процентов… в день!
В воздухе не пахло еще законом о ростовщичестве и не веяло холодом Олонецкой губернии.
— ‘Простые были времена’.
Богатейшая Москва за голову хваталась:
— Лентовским надо быть, чтоб выдержать!
Он платил по пяти процентов в день на занятые деньги и тысячами — счета в ‘Стрельне’ и у ‘Яра’.
А обкрадывали его!
Об этом ходили чудовищные рассказы, но действительность была чудовищнее рассказов.
Когда лопнула банкирская контора Зингера, бывший скромный управляющий садом, от которого только и слышали:
— Михаил Валентиныч-с… Как угодно будет приказать, Михаил Валентиныч-с…
Станкевич умер от огорчения: он потерял в лопнувшей конторе несколько сот тысяч рублей.
И Москва все это оплачивала!
Он платил десятками тысяч, прокучивал тысячами, у него наживались сотнями тысяч.
Лентовский жил в каком-то радужном урагане денег.
И Москва, — спортсменка в душе! —любовалась им, как любуется рысаком, бьющим все рекорды:
— Широко!
Смотреть дух захватывает.
— Широко идет!
Он был антрепренером. Три театра!
‘Эрмитаж’ в Москве, ‘Кинь-Грусть’ в Петербурге, театр в Нижнем, на ярмарке.
Кредиторы, друзья ловят его на перепутье.
— Михаил Валентинович?
— Заказал экстренный поезд, уехал в Петербург.
— Михаил Валентинович?
— Играет в Нижнем, послезавтра будет в Петербурге. Ему нужен драматический театр в Москве.
Он строит то, что теперь называется ‘Новым театром’.
Миллионное сооружение.
Публика ахает. Такого зала, таких фойе, такой роскоши, таких денег, кинутых на мебель, на ковры, на драпировки, — не снилось и Москве.
Т_р_у_п_п_а?
Он приглашает просто:
— В_с_е!
Все, что есть лучшего, все, что есть знаменитого в эту минуту. Писарев, Свободин, Бурлак, Соловцов, Глебова, Волгина. Они законтрактованы? Платить неустойки!
— Но у Лентовского должно быть все, что есть лучшего в России… Лентовский…
Бурлак только крутит головой:
— Себя щипать начал-с!.. Почему! А так, чтобы узнать: сплю или ‘всамделе’, наяву все это? Не верится!.. Феерия какая-то!
Бурлака спрашивают:
— Почему у вас двойная фамилия: Андреев-Бурлак?
Он отвечает, шамкая своей классической нижней губой:
— По случаю жалованья-с! На одного человека получать даже столько невозможно. Вот и получаю: одну половину на Андреева, а другую на Бурлака. На Антона и на Онуфрия!
Драматическая труппа, действительно, первая в России.
Но Лентовский сам бывший ‘самый эффектный актер Малого театра’.
Актер красивого костюма, красивой позы, блеска, внешнего эффекта.
Его тянет к феерии.
Здесь можно кидать деньги без конца, здесь можно творить чудеса, здесь можно быть:
— Магом и волшебником.
‘Нэна-Саиб’, ‘Лесной бродяга’, ‘Чертова супруга’ и, наконец, феерический апофеоз самой феерии.
— ‘Путешествие на луну’.
Уже московские мастерские не могут удовлетворять. Костюмы работают в Париже.
Казенные театры, — с их мишурной роскошью, с Манчестером, тарлатанчиком, кисеей вместо кружев, бумажным атласиком, — кажутся жалкими, нищими.
‘Убогая роскошь наряда’.
Лентовский одевает сцену в настоящий бархат, самый дорогой плюш, в настоящее кружево, в тяжелый шелк, в парчу.
Лентовский уже даже огорчает московских дам.
И у Сапожниковых им отвечают:
— Извините-с. Все, что было из шелка дорогого, Михаил Валентинович взяли.
Гул по Москве идет о роскоши постановок Лентовского.
— Постановка стоит столько-то десятков тысяч! — появляется на афишах.
И эти безумные цифры все растут, растут. Над постановками, над операми, над билетами Большого театра хохочут:
— Беднота… пойти нешто посмотреть убожество!.. Нищета! Балаганчик! Девичье!
Лентовский окружен художниками.
Все, что есть талантливого, блестящего среди декораторов,— вокруг него, у него.
Здесь требование одно:
— Фантазия!
Здесь нет преград фантазии, счета — деньгам.
Фонтаны, целые водопады живой воды, сотни участвующих, тысячи костюмов.
— Москва для него не жалеет, — зато уж и Михаил Валентинович уж ничего не пожалеет для Москвы, — говорят москвичи.
Он берет к себе в ‘Эрмитаж’ первого баса Большого театра — Абрамова, который вскоре должен составить украшение Ковентгарденского театра в Лондоне, первого оперного театра в мире.
Зачем?
— Для ансамбля!
Чтоб пел в ‘Боккачио’ букиниста. Одну фразу:
Новые сказки
Про лихие глазки!
— Зато как звучит фраза!
И обладатель феноменального голоса, артист, который зимой поет в Большом театре Сусанина, Мельника, Мефистофеля, Марселя, — поет летом в саду ‘Эрмитаж’, в оперетке, раз в неделю одну фразу:
— Для ансамбля.
Усатов, Фюрер, первый тенор, бас казенной оперы, поют в ‘Эрмитаже’ в оперетке.
И легенды, легенды о Лентовском!
Каждый день новая легенда.
Алкивиад должен заполнять собой жизнь Москвы, тогда скучающую и праздную.
‘Он’ живет в юрте, на берегу пруда, в своем ‘Эрмитаже’.
— Как дикий! Ушел от мира.
И там, в тишине, в зеленой тени старых, развесистых деревьев, ‘выдумывает свои фантазии’.
Он появляется на сцене, в жизни, только в шумной, эффектной роли. Вся Москва говорит:
— Слышали: скандал который сделал Лентовский! Грандиозный скандал.
— Избил князя X.
Скандал! Что, казалось бы, хорошего? Но и скандал у него благороден.
Какой-то князь, очень богатый и очень знатный, не давал своими ухаживаниями проходу артистке Б.
Молодой и очень красивой. Опереточной примадонне. Тогдашнему кумиру Москвы.
Не успевала выйти г-жа Б. из летнего театра по окончании спектакля, как перед ней в аллее вырастал поджидавший князь, с предложениями, наглый, самоуверенный и дерзкий.
Ничто, ни резкие ответы, ни просьбы, ни даже слезы не помогали.
— Оставьте в покое!
— Едем ужинать!
Артистка пожаловалась Лентовскому.
И вот, однажды, после спектакля, около театра, в аллее, пред дожидавшимся, посвистывая, князем, вместо примадонны, вырос Лентовский.
— Вы позволяете себе оскорблять у меня в саду артистку? Артистку! У меня!
Вся публика сбежалась на ‘львиный рык’ и отчаянные вопли.
Бедный князь валялся на дорожке весь в крови.
Лентовский избил его палкою так, что переломил ему даже палец.
И Москва, — демократический город, — не нашла ничего другого сказать своему любимцу:
— Поучил князя? Ай да Лентовский! Так и следовало.
А через какую-нибудь неделю Москва говорила о новом:
— Слышали? Лентовский в клетке у льва завтракал!
— Как не слыхать!
Как всегда со ‘свитой’, Лентовский в отдельном, заказанном вагоне выехал в Петербург.
По приезде завтракали.
Вивёр и москвич, Лентовский умел есть и пить. ‘Сочинял’ ботвиньи, как феерии, и выдумывал крюшоны.
— Симфония, а не крюшоны! — говорили в Москве.
После завтрака Лентовский предложил:
— Едем в Зоологический сад!
Тогда Зоологический сад в Петербурге держал знаменитый Рост, бывший укротитель зверей и мужчина сажени ростом.
— Здравствуй, Рост! Хочу в клетке льва за его здоровье шампанского выпить. Идем!
Рост в это время сам уже успел выпить за завтраком достаточное количество пива.
Он меланхолически ответил:
— Идем.
В пустой клетке поставили стол, стулья, бутылку шампанского, стаканы.
‘Свита’ остановилась на пороге.
Только один кто-то вошел за Лентовским и Ростом, пошатываясь, в клетку.
Втроем сели за стол.
Рост приказал своим рабочим, — и решетка, отделявшая эту клетку от другой, где был лев, поднялась.
Две клетки соединились в одну.
Лев лежал в углу.
Он не шевельнулся, когда поднялась решетка.
Все время пролежал в углу, — только пристально, не сводя глаз, глядя на людей, пивших шампанское.
Бутылка была допита до дна.
— Я вошел в клетку совершенно пьяный. Вышел из нее, как будто никогда ничего не пил! — рассказывал третий собеседник.
— Все! — сказал Лентовский, допивая последнюю каплю из стакана.
Они поднялись.
С ревом поднялся и лев.
Но в эту минуту с грохотом упала решетка и разделила две клетки.
Яростный прыжок льва приняла на себя решетка.
— Черт знает что! — конечно, и тогда говорили в Москве, когда эта история распространилась.
С быстротой молнии, как все, что касалось Лентовского. Но добавляли:
— А все-таки… Поди-ка, сделай! А Лентовский, — он может!
Это только факты. А сколько небылиц!
Человек тем знаменитее, чем больше о нем рассказывают небылиц.
Человек, про которого не ходит ни одной небылицы? Это еще не слава.
Возьмите юмористические журналы, газеты того времени. Найдите номер, где бы не было о Лентовском!
Провинциал, приезжая в Москву и осмотрев все достопримечательности, говорил:
— Ну, ну, — а покажите-ка мне Лентовского!
Быть в Москве и не видать Лентовского было — быть в Риме и не видать папы.
Вас.И. Немирович-Данченко в одном из своих романов, описывая того времени Москву, не мог не вывести Лентовского.
Москвы того времени нельзя было представить себе без этой легендарной фигуры.
И характерно, что роман, в котором появляется Лентовский, носит название:
— Семья богатырей.
Красивый человек, он подходил к произведениям с красивым названием.
Но вот Лентовский попадает в положение, казалось бы, самое будничное. В самое мещанское положение.
В котором красивого-то уже ничего нет.
За ‘благородное’ избиение князя X. Лентовского посадили в арестный дом.
Человек ‘сел в Титы’.
Москва подсмеивается над своим любимцем.
Сидя в Титах, он:
— Занимается переплетным делом. Книжки переплетает!
Артист Императорских театров, знаменитость на всю Россию, он не был ‘лицом привилегированного сословия’.
И должен был работать в мастерской арестного дома.
Мизерия!
И вдруг это мещанское, будничное ‘сиденье в Титах’ окрашивается в красивый, поэтический свет.
Примадонна М., тогда знаменитость, — ее роман с Лентовским был в то время ‘злобой дня’ в Москве, — артист Л., старый друг Лентовского, переодеваются.
Л. — шарманщиком, М. — уличной певицей.
Каждый день они направляются на Калужскую улицу, к ‘Титам’.
Блестящая примадонна, кумир публики, поет на мостовой арии из оперетки и захватывающие дух цыганские романсы.
Любимец и баловень публики, талантливый артист обходит публику со шляпой и отдает деньги бедным.
Через забор летит чудное пение в титовский сад, врывается в открытое окно ‘арестной мастерской’.
С изумлением слушают арестованные:
— Что такое?
И довольной, счастливой улыбкой улыбается Лентовский.
Знакомый голос!
Эта милая шалость, полная поэзии, делается притчей всей Москвы.
О ней рассказывают со смехом и с восторгом.
‘Серенада заключенному’ — злобы дня.
Это превращает прозаическое ‘сидение в Титах’ в какое-то романтическое приключение.
Это красиво. Не мещански.
Не буднично. Это романтично.
Романтична была тогдашняя Москва!
Романтичен был Лентовский.
В ответ на ежедневные сказки о крахе, крахе, крахе он строит новый театр и называет его:
— Антей.
Богатырь, который, падая, каждый раз поднимается еще с большими силами.
Не романтично?
В достоинствах и недостатках, делах и кутежах, тратах и долгах, в самых скандалах, — везде он был ‘неизменен и велик’.
Романтичный герой романтичной Москвы.
Ее Алкивиад.
И вся Москва напевала про своего Алкивиада песенку, сочиненную, кажется, популярным тогда поэтом, г. Марком Яроном:
Энергичен, честен,
Строг, умен, остер
И весьма известен
Как антрепренер.
Держит себя строго,
Странно так одет,
Кто он, ради Бога,
Дайте мне ответ!..

V

Это была не жизнь, а фейерверк. И вот, однажды…
Ослепительный фейерверк погас, и от него остался только запах гари. В маленькой комнате домика Лентовского в ‘Эрмитаже’ мы сидели, печальные, несколько старых друзей.
Несколько москвичей, в несчастье еще нежнее полюбившие нашего Алкивиада. Была зима.
За окнами бушевала метель.
И на душе было тоскливо и печально, как в каменной трубе, в которой плачет вьюга.
Мы знали, что в кухне сидит и сторожит городовой. Несостоятельный должник, Лентовский был поддомашним арестом. Кто-то сказал с сочувствием, со вздохом:
— Сколько вы потеряли! Сколько потеряли, Михаил Валентинович!
— Я?
Он взял со стола пожелтевшую старую фотографию.
На фотографии был очень молодой человек, бритый, с цилиндром, который казался прямо грандиозным, потому что был помещен на первом плане, на колене.
Лентовский посмотрел на этот портрет, и, кажется, тогда в первый раз под его красивыми усами мелькнула та грустная и добродушная ироническая улыбка, с которой мы привыкли его видеть в последние годы.
— Вот это мой портрет. Я снялся в тот самый день, когда сделался антрепренером. В этот же день я купил себе цилиндр. Первый цилиндр в своей жизни! Все в один день: сделался антрепренером, снялся и надел цилиндр. Особенно я гордился цилиндром. Вот! Вы видите: как мастеровые на фотографии большую гармонику, я держу его на первом плане, чтобы лучше вышел. С этим я вошел в антрепризу. А вот…
Он указал на полку:
— В этой картонке тоже цилиндр. Я имею на случай, когда езжу за границу. Как видите, я ничего не потерял. Дела жаль. А я? С чем пришел, с тем и ушел. Пошел в антрепризу с одним цилиндром и выхожу из нее с одним цилиндром. Зато прожито было…
Он замолчал.
Кто-то из артистов замурлыкал себе под нос.
Лентовский поднял голову.
И улыбнулся той же печальной и добродушно-иронической улыбкой.
— В_е_р_н_о!
Артист сконфузился.
— Верно! Я узнал! Из ‘Фауста наизнанку’? Выходная ария второго действия?
Артист, смешавшись, пробормотал:
— Машинально!
— Но верно!
И, проведя рукою по глазам, словно отгоняя сон, Лентовский сказал:
— Курочкина перевод. Отличный.
И продекламировал ‘выходную арию второго акта маленького Фауста’:
О, как я жил, как шибко жил,
Могу сказать, две жизни прожил,
Жизнь, так сказать, на жизнь помножил
И ноль в итоге получил…

Легендарная Москва

VI

Это была легендарная Москва.
Москва — скупости Солодовникова, кутежей Каншина, речей Плевако, острот Родона, строительства Пороховщикова, дел Губонина.
В литературе — Островский. В университете — Никита Крылов, Лешков, молодой Ковалевский. В медицине — Захарьин. В публицистике — Аксаков. В консерватории — Николай Рубинштейн.
В Малом театре:
— Самарин, Решимов, Медведева, Акимова.
В частных:
— Писарев, Бурлак, Свободин, Киреев, Стрепетова, Глама.
В оперетке:
— Вельская, Родон, Зорина, Давыдов, Тартаков, Светина-Марусина, Вальяно, Завадский, Леонидов, Чернов, Чекалова.
В делах — Губонин, Мекк, Дервиз.
В передовой журналистике — молодой Гольцев. Пламенный, смелый, дерзкий. С огненным словом. Обличающий…
Редактор ‘Русского Курьера’, где что ни номер, — словно взрыв бомбы, взрыв общественного негодования.
В юмористике — Чехов.
Тогда еще Пороховщиков, старый, опустившийся, не канючил подаяний:
— На построение несгораемых изб.
А без гроша в кармане воздвигал ‘Славянский базар’, грандиозный дом на Тверской, который бегал смотреть.
‘Хватал широко’.
Тогда все хватали широко!
П.И. Губонин покупал историческое имение Фундуклея ‘Гурзуф’, чтобы воздать себе:
— Резиденцию никак не ниже ‘Ливадии’.
Тогда Плевако в ресторане ‘Эрмитажа’ 12 января, в Татьянин день, забравшись на стол, говорил речи разгоряченной молодежи.
Совсем не речи ’17-го октября’.
И не ездил за Гучковым, а бегал за ним.
И в ‘Московских Ведомостях’ не Иеронимус-Амалия…
Иеронимус-Амалия
Вильгельм Грингмут,
Что просит подаяния,
С Хитровки словно плут.
В ‘Московских Ведомостях’ гремел Катков.
И хоть клеветал, но клеветал на Тургенева, на Щедрина.
Все было большего масштаба.
Теперешняя Москва тогда еще ‘под стол пешком ходила’.
Теперешний Златоуст Маклаков тогда еще только учился говорить.
И 12-го января первокурсником-студентом в ‘Стрельне’ на столе говорил свою первую речь, в то время, как его отец, знаменитый тогда окулист, профессор Маклаков, тоже на столе, тоже говорил речь.
И кто из них был моложе?
Прекрасно было это состязание отца и сына в молодости перед молодою толпой.
Привет тебе, старая Москва!
В тогдашней Москве теперешний ‘спасатель отечества’ С.Ф. Шарапов служил по полиции.
Был квартальным надзирателем.
Столпом ‘правых’ не состоял, ‘Русских Дел’ не издавал, субсидий на плужки не выпрашивал.
А на дежурстве на Тверском бульваре браво покрикивал:
— Держи правей!
Вот и все было его дело.
Вы, теперешние москвичи, можете улыбнуться над этой Москвой…
Над этой старой Москвой, которая начала грозно:
— Выше стройте монастырские стены, чтобы ни один звук из-за них… {Из речи Ф.Н. Плевако по делу игуменьи Митрофании. — Примечание В.М. Дорошевича.}
И кончила смиренномудро:
— Подайте, православные, на построение партии ‘ 17-го октября’ {Из речи Ф.Н. Плевако по иску партии ’17-го октября’ к русскому обществу. — Примечание В.М. Дорошевича.}.
Вы можете улыбнуться:
Улыбкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом…
Но и недавняя Москва, моя старушка, может прошамкать вам:
— ‘Богатыри, не вы!’
Плохая вам досталась доля!

VII

Эта романтичная Москва, где все принимало гомерические размеры: дела и кутежи, процессы и безобразие, — не могла жить без легенд.
И Нестор-летописец русской жизни, П.Д. Боборыкин, описывая тогдашнюю Москву, должен был написать ‘Московскую легенду’. О том, как:
Три московских коммерсанта,
Чтобы пищу дать вранью,
Порешили раз у Танти
Съесть ученую свинью.
И напечатана была эта легенда в академических ‘Русских Ведомостях’.
Такую роль играла легенда в тогдашней московской жизни. Ее не могли обойти ни будущий академик-летописец, ни самая академическая из академических газет. Без легенды не было Москвы.
Это была та Москва богатырей, в которой носился легендарный ‘дядя Гиляй’, В.А. Гиляровский, прозванный Москвой, — тоже романтически! — ‘королем репортеров’.
И дивил редакторов предупреждением:
— Сегодня, в час ночи, большую заметку привезу. Ждите. В 12 часов будет большая кража!
— Как ‘будет’?
— Приятели с Хитровки предупредили. Меня всегда предупреждают, чтобы не подвести. Не прозевал бы!
Он носился, сыпля каламбурами, остротами, четверостишиями и нюхательным табаком.
Старик Тарновский в ужасе воздевал к небу руки:
— Убил бы Гиляровского, да силы не позволяют! Геркулес проклятый!
— А что?
— Вчера на первом представлении влетел в зал и начал всех соседей нюхательным табаком угощать. Вижу: пошла проклятая табакерка по рукам, с ужасом думаю: ‘зарезал!’ Тут самая драматическая сцена, а весь театр чихает!
Стружкин, тогда известный актер, дружески подшутил над Гиляровским:
— Все мельчает! Прежде были литераторы — Гиляровы! А теперь пошли — Гиляровские!
Гиляровский только добродушно махнул рукой:
— И не говори! Прежде были актеры — Щепкины! А теперь пошли — Стружкины!!!
Легендарной Москве и бытописатель нужен был легендарный. Который бы не только обо всем говорил, но и о себе заставлял всех говорить.
Говору шло и легенд по Москве!
Каншин, когда приглашал гостей в ‘Стрельну’, заранее посылал заказ:
— Запереть ресторан на целую ночь для всех!
От Петровского дворца до ‘Стрельны’ путь был освещен бенгальскими огнями.
А когда бешеные, в мыло загнанные, перепуганные огнями тройки ‘с раскатом’ влетали в ворота, две небольших пушки давали залп. Возвещали:
— О благополучном прибытии.
На следующий день в Москве только головами качали. Рассказывали:
— В зимнем саду охоту устроили! Хорам приказали: ‘Спасайтесь! Это, будто бы, тропический лес, а вы, будто бы, дикие, а мы англичане. Вы бегите и кричите: ‘караул!’ А мы будем на пальмы лазить и вас искать!’ Так и играли.
Фон-Мекк держал открытый дом.
Всякий, без зова, мог являться, один, с друзьями, заказывать, пить, есть и уезжать.
Даже без знакомства.
Однажды фон-Мекк после театра ‘сам приехал к себе’.
В столовой сидел какой-то офицер.
Разговорились. Но не называя себя.
— Да вы видели когда-нибудь хозяина этого дома? — спрашивает офицер.
— Видел, — улыбнулся фон-Мекк.
— Вот счастливец! А я, батенька, шестой месяц сюда езжу, — никак с хозяином встретиться не могу!
В.В. Зорина, ‘царица цыганского пенья’, когда приезжала в город, ни один цыганский хор не брал с нее денег.
За счастье считали петь перед Верой Васильевной.
Она хвалила.
За хорошо спетый романс подзывала солистку, целовала, снимала с себя серьги, — солитеры тысяч в десять:
— От меня на память: хорошо спела!
Николай Григорьевич Рубинштейн, после бессонной ночи, бешеной игры, усталый, сонный, возвращался ‘к себе’.
— В консерваторию.
Ученики уже шли на занятия. И вдруг он останавливался.
— Это что?
Ученик, в летнем дырявом пальтишке бежавший по двадцатиградусному морозу, останавливался пред грозным и взбалмошным директором, дрожа от страха еще больше, чем от холода.
— Это что, я спрашиваю? — ‘гремел’ Николай Григорьевич, хватая его за борт худенького пальто, — а? Как ты смеешь, мальчишка, в таком пальто зимой ходить?
— У меня… у меня… нет…
— Молчать! Не отговорка! Как ты смел не сказать? Как смел не сказать, что у тебя нет теплого пальто? Мне? Твоему директору? Николаю Рубинштейну? Скрывать? От меня скрывать?.. На! И чтоб завтра у тебя было пальто!
Он доставал из кармана горсть смятых, скомканных бумажек, сколько рука зацепляла. И уходил спать. А ученик, стоя среди товарищей, с недоумением говорил:
— Как же быть?.. Дал на пальто, — а тут триста пятьдесят!
Находился единственный выход:
— Господа! Кому еще платье нужно?
Надо было быть широким, чтобы быть любезным широкой Москве. И ‘барственность’ любила романтичная Москва. В ресторане ‘Эрмитаж’ в большой компании обедал Панютин. Когда-то знаменитый фельетонист ‘Nil admirari’. Когда-то… Бедный, все проживший старик.
Он ходил в ‘Эрмитаж’, к Оливье, по старой памяти позавтракать, пообедать.
Когда-то богатый человек, — он прокучивал здесь большие деньги.
‘По старой памяти’ ему не подавали счета, если он не спрашивал.
Но то простые завтраки, обеды. А тут огромный обед, с дамами, — неожиданно принявший ‘товарищеский характер’: один взял на себя шампанское, другой — ликер.
Панютин, чтобы не отставать от других, объявил:
— Мои, господа, фрукты.
В конце обеда он приказал человеку:
— Подай фрукты!
Буфетчик осведомился:
— Кто заказал?
— Господин Панютин.
— Панютин?! Отпустить не могу!
Не заплатит. Положение получилось ужасное.
Фруктов не подают.
Панютин, уже не решаясь ни на кого поднять глаз, спрашивает у человека:
— Что ж, братец, фрукты?
Половой, глядя в сторону, бормочет:
— Сию минуту-с… принесут…
А буфет завален фруктами. Все видят. Всем хочется провалиться сквозь землю.
Что делать? Другому кому-нибудь приказать? Обидеть старика, который и так уже умирает от стыда, от срама, от позора. В эту минуту в зал входит Оливье, — ‘сам Оливье’. Он сразу увидал, что что-то происходит. Какое-то замешательство. Обратился к буфетчику:
— Что такое?
— Да вот господин Панютин заказал фрукты. А я отпустить не решаюсь. Вещь дорогая.
Оливье только проскрежетал сквозь зубы:
— Болван! Сейчас послать на погреб. Чтобы отобрали самых дорогих фруктов! Самый лучший ананас! Самые лучшие дюшесы! В момент!
Он подошел к столу, поклонился присутствующим и обратился к Панютину:
— Простите, monsieur Панютин, что моя прислуга принуждена была заставить вас немного обождать с фруктами. Но это случилось потому, что на буфете не было фруктов, достойных, чтобы их вам подали.
В эту минуту появился человек с вазой ‘достойных’ фруктов.
— Салфетку! — приказал Оливье.
И пихнув под мышку салфетку, взял вазу с фруктами:
— Позвольте мне иметь честь самому служить вам и вашим друзьям.
У старика Панютина были слезы на глазах. И не у одного у него.
Бывший среди обедавших М.Г. Черняев, — он был тогда на вершине своей славы, — обратился к Оливье:
— Прошу вас сделать нам честь просить к нам и выпить стакан шампанского за здоровье наших дам.
И дамы смотрели, с благодарностью улыбаясь, на человека, который сделал ‘такой красивый жест’:
— Мы просим вас, monsieur Оливье! Мы просим!
На этом лежит романтический отпечаток.
Как ‘на всем московском есть особый отпечаток’.

VIII

Ты всегда была романтична, моя дорогая родина, моя бесценная старушка Москва!
Ты была тоже романтична, когда сожгла себя, чтобы не отдаться Наполеону.
Чтоб ‘не пойти с повинной головой’.
Романтиком был Фамусов, когда восклицал:
— Что за тузы в Москве живут и умирают!
— Едва ли сыщется столица, как Москва!
Ты была романтична в статьях Аксакова. Ты была романтична в призывах Черняева.
Что, как не романтизм — газетчик из Охотного ряда, бросивший все и пошедший добровольцем в Сербию.
Вернувшийся искалеченным, убив 14 турок, — и снова заторговавший газетами в Охотном, с большим крестом ‘Такова’ на груди.
Ты была романтична, Москва, когда в тебе, — в тебе! — создавался крестовый поход в наши дни.
Самая романтичная война, какая только когда-нибудь была.
Война за чужую свободу.
Война за освобождение братьев-славян!
И в наши дни…
Ты одна, в страшном декабре страшного года, романтически дралась на баррикадах, в то время как другие, — трезвые реалисты, города, — очень основательно, — находили, что:
— Баррикады, это — романтизм!
Из тебя не вытрясешь ничем твоего романтизма! И остается только с благоговением поцеловать твою руку, романтичная старушка.
Во всем всегда ты неисправимо романтична. В большом и малом. Быть может, чтобы понять и любить эту Москву, надо быть великороссом.
Даже Гоголь, малоросс, не понимал ее:
— И за что я полюбил эту старую, грязную — бабу Москву, от которой, кроме щей да матерщины, ничего не увидишь?! — писал он в одном из писем.
Зато Пушкин говорил о ней:
‘Нет, не пошла Москва моя’…
И какой сыновней любовью звучит это нежное:
‘Моя’!

IX

Это была та широкая, хлебосольная ‘Москва, Москва, Москва, золотая голова’, про которую складывал рифмы Шумахер:
От Ланинского редеру
Трещит и пухнет голова,
Знать, угостился я не в меру, —
Что делать, — матушка Москва!..
Про которую пели с лихим надрывом цыгане:
В Москве всегда найдешь забаву
Во вкусе русской старины:
Там пироги пекут на славу,
Едят горячие блины!
Это была та Москва, гордая кухней, гордая своим университетом, которая установила традицию, — чтоб ‘день святой Татьяны’, тот день, про который пелось:
Кто в день святой Татьяны
Не ходит пьяный.
Тот человек дурной, —
Дурной!
Чтоб этот день университетская молодежь праздновала в самых лучших, самых роскошных, в первых ресторанах столицы. В ‘Эрмитаже’, в ‘Стрельне’, у ‘Яра’.
Где старик Натрускин в этот день отказывал людям, кидавшим сотни, и отдавал свой сказочный зимний сад в полное распоряжение студентам, пившим пиво и пышно возлежавшим потом на бархатных диванах с надписями мелом на пальто:
— ‘Доставить на Ляпинку. Хрупкое! Просят вверх ногами не ставить!’
— Но ведь у вас пальмы! Бог знает, каких денег стоит! — говорили ему.
Старик улыбался:
— Ничего! Будут докторами, адвокатами, — тогда заплатят!
И ему казалось бы странным, диким, чтобы Татьянинский пир не у него происходил:
— Московские студенты-то — наши! Нынче вся Москва ихняя! Московский праздник!
Это была та Москва, в которой Оливье в окружном суде судили:
— За жестокое обращение с прислугой.
Он брал какого-нибудь бедно одетого молодого человека, давал ему денег:
— Пожалуйста, подите ко мне в ресторан, спросите бутылку пива, заплатите двугривенный и дайте человеку на чай пятачок.
Кругом проедались состояния.
А Оливье откуда-нибудь издали, незаметно, следил, как отнесется избалованный половой к пятачку на чай.
Поклонится ли совершенно так же, как кланяется за ‘брошенную двадцатипятирублевку’.
И горе, если зазнавшийся лакей с презрением отодвигал пятачок обратно, или не удостаивал ‘пивной шишгали’ даже взглядом.
Оливье какие-то казни выдумывал для виновного:
— Хамства не терплю!
Это был та Москва, где старик Тестов, чуть не со слезами на глазах, рассказывал, как надо воспитывать:
— Поросеночка.
Никогда не поросенка. А ‘поросеночка’. С умилением.
— В стойлице сверху нужно лучиночку прибить. Чтобы жирка не сбрыкнул. А последние деньки его поить сливками, чтобы жирком налился. Когда уж он сядет на задние окорочка, — тут его приколоть и нужно: чтоб ударчик не хватил маленького!
Москва Егоровских блинов, Сундучного ряда, москворецких огурцов, ветчины от Арсентьича, Бубновского с кашею леща!
Где приготовленье ‘суточных щей’ было возведено в священнодействие.
В щи, уже готовые, клали еще мозги, горшочек замазывали тестом и на сутки отставляли в вольный дух.
— Тс! Щи доходят! Таинство!
Кругом ходили на цыпочках.
И старик Тестов скручивал ухо бойкого, разбесившегося поваренка.
— Тут щи!!! А ты… бегом! — говорил он с ужасом. Обломовка!
‘Какие телята утучнялись там’.
И правил этой Обломовкой:
— Хозяин столицы, генерал-адъютант его сиятельство князь Владимир Андреевич Долгоруков.
Легендарные времена!
Он был ‘правитель добрый и веселый’.

X

Он, никого не стесняя, никого не боясь, свободно, запросто ‘бродил в толпе народной’ в саду ‘Эрмитаж’.
Открывал старик верхом на белом коне катанья 1-го мая в Сокольниках и 22-го июля в Петровском парке.
Актрисы перед бенефисом возили ему программы, отпечатанные на атласной ленте, — а он подносил им букеты, перевязанные, вместо лент, брюссельскими кружевами, шалью или шелковой материей на целое платье.
Никогда, ‘несмотря на все административные заботы’, не пропускал ни одного представления ‘Фауста наизнанку’, — раз Родон играл Валентина.
И ‘давал сигнал к аплодисментам’, когда во 2-м акте ‘кукушка’, пополам сложившись перед выросшим от гордости на цыпочки Валентином, титуловал его:
— Ваше сиятельство!
Должал без счета и ‘давал два бала ежегодно’, на которых вся Москва пила, —душа меру знает! — взятое в кредит шампанское Гулэ из огромных выдолбленных глыб льда.
Был при нем в Москве порядок?
Не больше, чем при других.
Были злоупотребления?
Больше, чем при ком бы то ни было.
Пристав Замайский, классический пристав Москвы, лишенный прав состояния, приговоренный судом к ссылке в Сибирь, — до конца дней своих оставался приставом в Москве и умер миллионером.
У него в участке были все кафе-шантаны, знаменитый игорный дом Павловского.
— У меня в участке хоть Монте-Карло откройте! У меня в участке все можно!
Околоточный надзиратель Паджио платил ему 12000 рублей в год за свой околоток, — в котором был только дом Харитова, теперь Обидиной! Но князя В.А. Долгорукова любила Москва. Звала его:
— Князюшкой.
И пренаивно титуловала:
— Хозяином столицы.
Он был ‘настоящим барином’, — качество, очень ценное в глазах романтично-благородной Москвы.
Все было. Но хамства не было.
Князюшку окружали легенды.
И это мирило.
Граф К., попечитель учебного округа, сам бывший студент Московского университета, сам во времена своего студенчества принимавший участие в ‘волнениях’, участвовавший даже в знаменитой ‘битве под Дрезденом’, под гостиницей ‘Дрезден’, на площади генерал-губернаторского дома, — освистанный студентами на сходке, явился к генерал-губернатору требовать:
— Полиции… войск!..
Москвич Долгоруков, как москвич, гордился Московским университетом.
— Не горячитесь ли вы, граф?.. Конечно, то, что случилось, нехорошо… Но будет ли тоже хорошо, если я введу в университет полицию, войска? Я никогда не был по ученой части и не знаю, конечно… Но я слышал, что у вас, в ученом мире, это считается большим оскорблением университету, студентам…
— Какие это студенты?! Это негодяи!
Князь Долгоруков только улыбнулся:
— Ну, граф! Зачем так строго! Молоды! Со временем переменятся! Всегда такими были! Вот здесь, например, ‘под Дрезденом’ когда-то какую драку устроили. Казалось бы, не негодяи?.. А ничего! Потом исправились! Многие из тех, которые тогда ‘под Дрезденом’ дрались, — очень почтенные посты занимают! И никто их ‘негодяями’ не считает… Зачем же так сразу: волнуется, — значит, ‘негодяй’!
И этот щелчок графу, поведением которого была возмущена вся Москва, — Москве доставил нравственное удовлетворение.
— Князюшка! Умеет разговаривать с людьми!
Он умел.
Лопашов, — в ‘Русской палате’ которого чествовали Черняева, чествовали М.Д. Скобелева, где И.С. Аксаков говорил свои страстные речи пред именитым московским купечеством и делал сборы на Сербию, на Герцеговину, на Болгарию, — Лопашов, знаменитый в те времена ресторатор, отказался подписать на благотворительную лотерею, ‘во главе’ которой стоял князь В.А. Долгоруков.
— Что ни день, то лотерея. Надоели.
Донесли князю.
‘Хозяин столицы’ принял за личное оскорбление.
— Вызвать Лопашова к девяти часам.
Лопашов понял, ‘по какому делу’. Взял, на всякий случай, тысячи две, три.
Явился в девять.
Проходит десять, одиннадцать, двенадцать. Лопашов все сидит в канцелярии.
— Скоро?
— Почем можем сказать? Доложено. Позовут!
Час, два, три.
— Я больше не могу. Мне есть хочется.
— Надо подождать. Каждую минуту могут позвать.
Четыре, пять, шесть.
— Да я закусить хоть сбегаю.
— Невозможно. Вдруг позовут.
И только в два часа ночи дежурный чиновник распахнул дверь приемной.
— Господин Лопашов. Князь ожидает вас в кабинете.
Едва держась на ногах, вошел бедняга Лопашов, поклонился, сразу достал из кармана деньги и подал.
— Вот-с, ваше сиятельство! Я не подписался на лотерею потому, что хотел иметь честь передать лично…
Князь взял деньги, улыбнулся и пожал руку:
— От всей души вас благодарю! От всей души! Я так и был уверен, что тут недоразумение. Я всегда знал, что вы человек добрый и отзывчивый! А теперь… Не доставите ли мне удовольствие со мной откушать? Мы, старики, не спим по ночам. Ужинаю поздно. Милости прошу. Чем Бог послал!
И до четырех часов они просидели за ужином вдвоем, в дружеской беседе.
На следующий день Лопашов рассказывал, конечно, только о том:
— Как мы с его сиятельством ужинали!
А Москва, знавшая ‘подоплеку’, Москва ‘Шутников’ Островского, втихомолку подсмеивалась:
— И с аппетитом, чай!
В те времена и по тем понятиям, находили:
— И щелкнуть, но и обласкать умеет!

XI

Если вы старый москвич, не выплывает ли у вас, при этих воспоминаниях, из тумана прошлого пара гнедых, старомодные огромные сани, с высокой спинкой, старик с падающими на грудь длиннейшими, ‘полицейскими’, усами с подусниками:
— Николай Ильич Огарев!
Без ‘полицеймейстера Огарева’ картина той, легендарной, Москвы была бы не полна. Никакой бы картины не было!
Своего легендарного полицеймейстера любила та, легендарная, Москва.
Огарев не брал взяток.
Что?
Чтоб какой-нибудь трактирщик смел ему предложить:
— Благодарность-с!!!
Н.И. Огарев ездил почти каждый день завтракать в ‘Эрмитаж’. ‘Эрмитаж’ до сих пор хранит память о нем: делает ‘бифштекс по-огаревски’.
Съедал ‘директорский завтрак’, выпивал полбутылки шампанского. И всегда платил.
— Получи!
Давал десять рублей.
Половой шел в буфет и приносил сдачу: восемь трехрублевых и одну рублевую бумажку.
Н.И. Огарев давал рублевую бумажку на чай, остальную сдачу, ‘по барски, конечно, не считая’, клал в карман и уходил.
Половой низко кланялся ему вслед.
Но чтоб взятку взять?!
Так благородно… все делалось.
И Москва только добродушно посмеивалась:
— Хороший старик!
Вы помните Петра Ивановича Кичеева?
Одного из талантливейших театральных критиков? Глубокого и просвещенного знатока искусства. Горького и трагического неудачника в жизни.
Вся жизнь его была надломлена.
В ранней молодости с ним случился трагический водевиль: желая убить одного обидчика и негодяя, он по ошибке убил другого, ни в чем не повинного человека. Который ему ничего не сделал. Которого он не знал. Которого раньше никогда не видел. Это было фатальное сходство лиц, которое встречается только в оперетке ‘Жирофле-Жирофля’ да в жизни.
Этот ужас навсегда искалечил бедного Кичеева. Сделал его больным, издерганным, часто ненормальным.
Кичеев искал ‘забвения’. И страдал тем же, что составляло несчастие многих талантливых русских людей. В Москве — в особенности.
И в таком виде Кичеев бывал ‘нехорош’.
Однажды в театре, во время антракта, в буфете кто-то при нем сказал:
— Какое безобразие! На первом представлении, в генерал-губернаторской ложе, сидит кто? Пойманный, изобличенный шулер! Сенатор такой-то!
Сенатор был, действительно, шулер. И действительно, пойманный и изобличенный в Петербурге. В Москве он был проездом. В это время раздался звонок. Начало акта. В коридоре собеседник даже указал:
— Вон он! С каким важным видом идет!
— Сейчас ему дам в морду!
И никто не успел оглянуться, как Петр Иванович подлетел к сенатору.
— Вы сенатор такой-то?
Вы слышите его хриплый, нервный, срывающийся голос? Сенатор отступил:
— Я. Что вам?
— Про вас говорят, что вы шулер…
Толпа моментально отделила Кичеева от помертвевшего сенатора. Скандал на всю Москву. Вся Москва была на первом представлении. Сенатор узнал фамилию и полетел к Долгорукову. Он был его гостем. Долгоруков предоставил ему свою ложу. Его оскорбили…
— Кичеев будет выслан через 24 часа из города! — кратко объявил кн. Долгоруков.
Друзья Кичеева ночью бросились искать Огарева:
— Никто, как он!
Часа в четыре, наконец, пара гнедых привлекла сонного и усталого старика.
— Николай Ильич! Спасите Кичеева! Вот что случилось!
Огарев схватился за голову:
— Да он с ума сошел! Сенатор-то, действительно, шулер! Вот в чем ужас! Что тут можно сделать? Вы все, господа, с ума сошли! Еще хлопочете за него?! Вас всех из Москвы надо вместе с ним выслать!
— Ну, Николай Ильич, ругаться будете потом. А теперь, пока, надо спасти Кичеева. Что он будет без Москвы делать? Человек-то уж очень хороший!
— Вы все хорошие люди — безобразники!
— Выручите москвича!
— Ладно. Буду думать. Но обещать, помните, ничего не обещаю. Набезобразничают, а потом Огарева — выручай! Идите! Я старик. Мне спать нужно, а не вашими скандалами заниматься.
И в восемь часов утра старик уже тащился на своей классической паре в гостиницу, где остановился сенатор:
— По экстренному делу!
Сенатор принял его, едва что-то на себя накинув.
— Ваше высокопревосходительство… Простите, что беспокою… Но такое происшествие… Я только что узнал… Вчера в театре… Этот Кичеев… благороднейший человек…
Сенатор только глаза вытаращил:
— Виноват… как благороднейший человек?..
— Благороднейший! Изумительной души! Правдивейший! Лжи не терпит!
— Виноват… виноват…
— И вдруг при нем… какой-то негодяй… в буфете… на ваш счет… гнусность!.. Кичеев, — повторю, благороднейший человек, — на него: ‘Как вы смеете? Я уважаю заслуги этого государственного человека, и вы про него осмеливаетесь?.. Ваше счастье, что у него нет сына, который смыл бы оскорбление, вашей кровью смыл! Что он сам в таком почтенном возрасте?! Что его положение ему не позволяет?! Но в таких обстоятельствах обязанность всякого порядочного человека… Я обращусь к нему! Я скажу ему о тех гнусностях, которые вы позволяете себе распространять! Я попрошу у него позволения вступиться за его честь! И тогда… к барьеру!’ Скандал грандиозный… Кичеев кидается к вам… взволнованный… Он просил у вас позволения драться за вас на дуэли?
— Ах… он вот… он вот зачем… Скажите… а я… я не так понял… Ему не дали, значит, договорить… я не разобрал… я к князю… князь уже распорядился: в двадцать четыре часа его из Москвы!
Огарев схватился за голову:
— Я так и знал! Я всегда говорил, что Кичеева до добра его сумасшедшее благородство не доведет!
— Но, Боже мой, это надо исправить… Я сейчас же к князю… Нужно объяснить… все изменяется…
Собственно, вряд ли и сенатор верил… Но это был исход. Благородный исход из скандала.
Никакого оскорбления не наносили. Напротив! Сенатор полетел к князю:
— Все объяснилось… Дело было не так… Полицеймейстер Огарев объяснил…
И князь знал, что это не так.
И отлично знал, что сенатор шулер. И Кичеева, ‘своего’, москвича, ему было жаль.
Но ‘выхода’ не было. И вдруг выход!
— Я очень рад! Большое спасибо Николаю Ильичу, что объяснил! Вот это! Это так! Я был, признаться, удивлен! Я всегда знал, что Кичеев благороднейший человек!
Чтобы окончательно погасить весь скандал, сенатор поехал к Кичееву с визитом, благодарить за заступничество, просить:
— Не рисковать собой!
Так, благодаря Н.И. Огареву, все ‘благородно вышли из неприятнейшей для всех истории’.

XII

В этой-то старой, легендарной, Москве, как рыба в воде, плавал ее легендарный Лентовский.
Ее маг и волшебник.
Широко плавал в широкой Москве.
И был ее ‘Антеем’.
Когда казалось, что вот он уже ‘повержен’, — он снова поднимался еще сильнее, еще могучей, еще шире.
Та Москва не давала упасть ‘своему Лентовскому’.
Крах был на волоске, ‘маг и волшебник’ ехал…
— Приезжаю к Хлудову, Михаилу Алексеевичу. Время раннее, но и минута трудная. Оставил сад ‘Эрмитаж’ на волоске. Спит еще. Просят в кабинет. Сажусь. Письменный стол от меня дверь загородил. Низа не видно. Вдруг смотрю, — дверь словно волшебством каким отворилась. Дверь отворилась, никто не вошел. Смотрю из-за стола. Пожалуйте! Тигрица! С легоньким этаким рыканием…
Это была знаменитая ‘Машка’, одна из двух ‘ручных’ тигриц, которых Хлудов вывез ‘для удовольствия’ из Средней Азии.
— Подошла. Обнюхала. Не шевелюсь. У ног легла. И глаз с меня не сводит. Пренеприятных, сознаюсь вам, пять минут провел. Минут через пять Михаил Алексеевич.
— ‘Простите, дорогой Михаил Валентинович, — заставил дожидаться. Вчера поздно спать лег. ‘Машка’, брысь! Ты чего тут?’ Смеется. Смотрит.
Два человека, московской породы оба, в глаза друг другу смотрели. Один ‘ручных’ тигров для удовольствия держит. Другой, с тигром в ногах сидя, в лице не переменился. ‘Своих’ друг в друге узнали.
— Пускай лежит. Меня кредиторы разорвать хотят, — я и их не боюсь. А ‘Машка’ что! Я ей ничего не должен.
Хлудов рассмеялся.
— Денег вам, я так думаю?
Лентовский пожал плечами.
— Мне? Нет. Делу — да! Делу деньги нужны. Мне зачем? Я не пропаду. Я опять в актеры пойду. Новый театр построю. А дело пропадет.
— Хорошее дело.
— Если нравится, можете, — поддержите. Не нравится, не хотите — не надо. Но дело! Дело вам само и выплатит! А не меня. Предупреждаю. Для себя я не прошу, не просил и просить не буду. Так и знайте.
— Сколько?
— Делу?
— Делу!
— Саду ‘Эрмитажу’ нужно столько-то.
— Я вам чеком.
— За дело — сердечное спасибо и низкий поклон.
— Уцелеет?
— Спасено.
— ‘Машка’, тебе говорят, отойди к стороне! Михаилу Валентиновичу пройти дай!
Кашин брал по 5% в день. Весь в деле, весь в урагане жизни, беспечный во всем, что касалось денег, — Лентовский забывал брать у него оплаченные векселя.
Да если и вспоминал, — Кашин надувался:
— Чудак человек! У меня доверия просишь, а мне не оказываешь? Стану я завсегда твои бумажонки в кармане таскать! Потеряешь еще! Вот вспомню как-нибудь, из дома уходя, и захвачу! Двойные, что ли, с тебя стану требовать? Известно, чай, что заплачено. У меня бухгалтерия, брат, вот где!
И хлопал себя по умному лбу.
Как вдруг однажды Кашин объявляет:
— А нам бы, Михаил Валентиныч, с тобой посчитаться надоть было. Там, брат, за тобой векселей кипочка накопилась. Надоть когда-нибудь и платить!
— Да что ты? Очумел? Какие векселя?
— Какие векселя бывают! Обнаковенные. Не писал?
— На тебе крест-то есть? Осьмиконечный еще носишь!
— До креста тут нет касаемости! Ты дело говори, а не под рубаху человеку лазай!
— Это ты рубаху снимать хочешь!
— Нам зачем! Мы шелковых не носим! Ты про векселя-то вот!
— Да что ж ты? Дурак или разбойник? Знаешь ведь, что по векселям заплачено.
— Сам чудак человек! Как же по векселям может быть заплачено, если они у меня? Кто деньги дает, тот векселя берет. Я тебе деньги даю, — я у тебя векселя беру. Ты мне деньги даешь, — у меня векселя берешь. Порядок известный!
— Да сам-то ты что говорил?!
— Мало ли что иногда сдуру сболтнешь! А ты не слушай. Не махонький. А ты вот что: деньги готовь. А не то, брат, по закону. Всю твою требуху продадим, полотна мазаные, хухры-мухры бархатные. Убыток потерплю, а что ж делать!
Векселей на огромную сумму.
Ограблен. Крах.
Делать было нечего, и Лентовский метнулся к Долгорукову.
Рассказал ему все, как было. Представил свидетелей.
— Вот как среди Москвы грабят!
Старик взбеленился.
— Как?.. Денной грабеж?.. Сию минуту сюда этого Кашина.
Кашина нашли, по обыкновению, в ‘Большой Московской’. В бильярдной.
Он целился и клал 15-го в угол, пока какой-нибудь несчастный сидел, смотрел, ждал и томился:
— Сколько с меня разбойник слупит? Да и даст ли еще?
Это была ‘манера’ Кашина. ‘Томить’.
Услыхав, что генерал-губернатор к себе требует, Кашин только в затылке почесал.
И сказал своему поверенному, — тут же сидел:
— Должно, пустяки. По благотворительности это. Узнай-ка, съезди!
Поверенный поехал.
— Кашина вызывали… — обратился он к дежурному чиновнику, и не успел договорить, как чиновник сказал:
— Ах, Кашин!
Юркнул в дверь и моментально вернулся:
— Пожалуйте!
— Да я…
— Не заставляйте его сиятельство дожидаться! Пожалуйте!
Князь был ‘заряжен’. При докладе: ‘Кашин’, — он вскочил из-за завтрака. Салфетка, заткнутая за воротник, болталась на груди. Не успел бедняга поверенный переступить через порог…
— Вы позволяете себе у меня в Москве… у меня! в Москве!.. грабить? грабить?., в Якутскую область… в двадцать четыре часа…
Князь затопал ногами.
— Ваше сия…
— Молчать! В Якутскую! Лентовского! Дело, в котором тысячи тружеников! Губить! Двойные деньги!
— Ваше…
— Ни слова! Я тебе покажу, как у меня людей грабить…
— Ваше сиятельство! — завопил, наконец, поверенный, — да не Кашин я! Не Кашин!
— Как не Кашин? — остолбенел князь, — кто ж ты… Кто ж вы такой, если вы не Кашин?
— Поверенный я его.
— Виноват!.. Позвать ко мне сейчас же Кашина!
Поверенный вернулся в ресторан.
Кашин только посмотрел на него:
— Лик! Ерша, что ли, против шерсти глотать заставляли?
— Сам проглоти. Тебя велено.
Кашин почесал в затылке:
— Про что орал-то?
— Сам знаешь, других посылаешь! Черт!
— Много у меня дел-то. Про кого?
— Лентовского поминал.
— Тэк-с… Ну, это не суть важная! Убытку нет!
Взял лихача, слетал домой, сунул в один карман векселя Лентовского, в другой тысячу рублей. И явился.
— Доложите, будьте добры. Кашин, мол.
Но старик уже ‘разрядился’. Заряд вылетел. Да и ошибка, — то, что он наорал ни за что, ни про что на постороннего человека, — его афраппировала.
Князь встретил Кашина усталый, уже без крика.
— Господин Лентовский на вас жалуется: вы с него второй раз хотите получить по векселям.
Кашин сделал невинное лицо:
— Михаил Валентимыч? Скажите! Этакими пустяками — и вдруг ваше сиятельство утруждать? Дело-то, — извините меня, ваше сиятельство, — разговора не стоит. У него дела, у меня дела. Оба мы люди путаные. Где же все упомнить.
— Однако, он отлично знает, что заплатил.
— А заплатил, так мне же лучше. Получил, значит! Есть из-за чего тут ваше сиятельство беспокоить. Напомнил бы мне, да и все. Я б и без вашего сиятельства, на одну его совесть положился. Заплатил, — и вся недолга!
Кашин вынул векселя, разорвал:
— Вот и все-с. А у меня к вашему сиятельству просьба. Давно в уме держал. Смелости не хватало. Приятным случаем пользуюсь. Что представился.
— Что такое?
— Есть мое желание на лечебницу имени вашего сиятельства. ‘По обещанию’! Не обессудьте уж!
И с поклоном подал тысячу рублей. Долгоруков улыбнулся:
— Ну, вот! Я так и думал, что тут недоразумение. Я всегда слышал, что вы добрый, отзывчивый человек!
— Покорнейше благодарю.
От князя Кашин поехал к Михаилу Валентиновичу.
Сел.
Молча положил на стол разорванные векселя.
— Жалишься?
— Грабишь?
Кашин протянул широкую лапу:
— Ну, да ладно! Напредки дело иметь будем! Только векселя ты у меня бери. А то от этого у меня только беспокойство!
Так в той, в старой, Москве Лентовский оставался ‘Антеем’.

‘Наполеон’

XIII

‘Наполеон’. Так называл его покойный Полтавцев.
— Наполеон.
Называл с увлечением, с восторгом. Искренно.
Сын знаменитого, ‘того’ Корнелия Полтавцева… Помните Счастливцева:
— Нынче душа только у трагиков и осталась. Вот Корнелий Полтавцев…
Талантливый, драматический актер сам. Спившийся, старый, опустившийся…
Полтавцев слишком привык ходить по этапу, кочевать в ночлежных домах, питаться ‘бульонкой’, — чтобы бояться самой черной нищеты.
Он не боялся нищеты, и потому был искренен.
Да…
Соблюдая, конечно, все пропорции…
В своем деле Лентовский был ‘маленьким Наполеоном’.
И его окружали люди, верившие в его ‘звезду’.
Преданные до самоотвержения.
Мне вспоминается маленькая сценка.
Трагическая. Хотя задней декорацией для этой трагедии и служила уставленная разноцветными бутылками буфетная стойка.
Тяжелые времена.
‘Последние дни ‘Эрмитажа’.
Крупные ‘рвачи’, как пиявки, напившись, отваливались.
Пошел ‘ростовщик мелкий’. Словно могильные черви.
Разрушают дело. Разъедают.
Режут, в алчности, курицу, которая несет золотые яйца.
Поздняя осень.
Дождь. Публики мало.
‘Эрмитаж’ не закрывается только потому, что:
— Нечем заплатить людям, нечем рассчитаться.
Касса опечатана. Захвачена кредиторами. В ней судебный пристав. У буфета, где ‘греются’ несколько завсегдатаев, актер М. вдруг что-то кричит.
Диким, непонятным голосом. Два, три слова. И падает. Мертвецки пьяный.
— До бесчувствия!
Окружающие глядят с изумлением.
— Когда он? С чего?
— Пять минут тому назад трезвехонек был!
Буфетчик докладывает:
— Всего три рюмки и выпили!
‘Мертвое тело’ везут домой. И тут все объясняется. Целые сутки он ничего не ел!
Ведь не может же актер, голодный, подойти к приятелю, к поклоннику из публики:
— Я хочу есть. Закажите мне порцию битков.
Не накормит никто.
Но выпить ‘с актером’ всегда найдутся любители.
— По рюмочке? А?
Бедняга пил, чтобы поесть.
Пил, чтобы съесть кусочек ‘казенной’ закуски. И так он ‘питался’ неделю. А, может быть, и не одну. Целый день ни крошки во рту. Вечером — играть. Надежда — что-нибудь получить. Надежда тщетная.
— Опять арестовали! Опять в кассе судебный пристав!
После спектакля встреча со знакомыми.
— По рюмочке? А?
‘С актером’.
Несколько рюмок водки на тощий желудок, чтобы съесть несколько кусочков селедки. И с этим — на сутки! Он умирал с голоду. Ему предлагали другие ангажементы. Но…
— Лентовский будет держать зимой ‘Скоморох’. Как же я пойду? Для этих людей служить у другого антрепренера казалось — ‘продать шпагу свою’.
Казалось изменой.
Романтическое время!
Создание Лентовского, им ‘из сержантов возведенные в маршалы’, — они были верны ему до последней занятой и проеденной копейки.
До последней заложенной жилетки. Уверяю вас, что это иногда труднее и стоит:
— До последней капли крови!
На первый зов его они летели, — его ‘Маленькие Неи’.
Они ‘делали с ним все походы’, переходили с ним из театра в театр, из предприятия в предприятие, делили торжество и все невзгоды.
Была целая категория, целый штат артистов, администраторов, — даже капельдинеров, рабочих, которые от Лентовского ‘не отставали’.
Только у него и служили. Голодали, ожидая, что:
— Лентовский заведет опять дело!
Безропотно голодали.
Это была больше, чем любовь к Лентовскому, чем преданность, это была:
— Вера в Лентовского. Слепая вера.
Он знал друзей.
В ‘дни паденья’, в дни разгрома, в дни несчастья обратилось в общее место, в поговорку:
— Все друзья оставили Лентовского.
Неправда.
Друзья не оставляли Лентовского.
А те, кто его оставил, не были его друзьями.
И только.

XIV

‘Маркграфство Эрмитаж’, как звали тогда в Москве, было, действительно, каким-то особым миром, самостоятельным государством. С особыми, своими законами.
Тяжелый и трудный год краха.
На всех дверях печати судебного пристава.
Все описано. Лентовский объявлен несостоятельным. Какие-то люди тянут жадные и грязные руки, чтобы ‘захватить золотое дело’.
— А Лентовского в долговое!
Хлопочут, чтобы непременно его посадить.
Он болен. Он представляет медицинские свидетельства, чтобы его:
— Оставили под домашним арестом.
Сыплются доносы:
— Н_е_п_р_а_в_д_а.
Ложные заявления:
— Он выезжает!
Присылают докторов ‘переосвидетельствовать’.
Боятся, что ‘Лентовский выплывет’. А потому стараются засадить его в тюрьму.
На кухне у Лентовского сидит и сторожит городовой.
Зима.
‘Эрмитаж’ под сугробом снега.
В сугробах протоптаны тропинки.
В саду живут: Лентовский — сидит безвыходно, больной, в своей комнате, заваленной нотами, пьесами, макетами декораций, рисунками костюмов, портретами друзей, знаменитостей с дружескими надписями, библиотекарь В. в нетопленой конторе переписывает ноты, приводит в порядок пьесы, роли:
— Нельзя! Надо к будущему сезону готовиться!
Долговое готовится, а не сезон!
Где-то в глубине сада, в хижине, живут актер Полтавцев и трагик Любский.
Гремевший на всю Россию, талантливый, — кто видел, говорят, чуть не гениальный, — ‘тгагик Гюбский’, картавящий, не выговаривающий ‘р’ и ‘л’. Публика, говорят, это забывала. Так потрясающа была его игра в ‘Гамлете’, ‘Отелло’, ‘Ричарде III’.
С худым, бледным, нервным, испитым лицом. С ужасными, полубезумными, трагическими глазами.
Спившийся, но не опустившийся.
Гордый до безумия.
Не захотевший переживать себя. Переживать своего падения.
Не захотевший из Геннадия Несчастливцева превращаться в Аркашку.
В спившегося Шмагу.
Бросивший сцену, театр, ушедший ‘в забвении’ доживать свой блестяще начатый, короткий, — увы! — век:
— К дгугу!
К Лентовскому.
— Мне нужно, дгуг, какую-нибудь камогку, погбутыгки водки в день…
Ружье и несколько зарядов дроби..
— Водку я выпью, а закуски пастгегаю себе сам! А богше обо мне пгошу не заботиться! Не надо!
В центре Москвы он жил дикарем.
В маркграфстве ‘Эрмитаж’!
Ему ежедневно выдавалось, — кухарка должна была выдавать, ‘к господам на ггаза’ он не желал показываться, — полбутылки водки, хлеб и сколько-то зарядов.
И в ‘Эрмитаже’, среди молчания снеговой пустыни, вдруг бухал выстрел.
— Это что? — испуганно вздрагивал посетитель.
— А это Любский по голубям стреляет, — спокойно пояснял Лентовский, — или по галкам, а то по воронам. Себе и Полтавцеву на завтрак охотится!
Из двух сожителей в горницах появлялся один, — Полтавцев.
— Ну, что Любский? — спрашивали его.
И на старом, милом, добром, обросшем седой бородою лице его появлялась милая, добрая, детская улыбка.
Он поднимал палец вверх и говорил, понижая голос:
— Горд!.. Умирает в пустыне… Как лев-с.
Любский появлялся страшно редко. Да и то, справившись у верного капельдинера Матвея, который никак и ни за что не мог расстаться с Лентовским:
— Магкггаф один? У магкггафа никого нет?
При других, при посторонних, ‘при людях’ он не появлялся никогда.
Людей он избегал.
Он:
— Умигал один! Фантастический мир?
И мне вспоминаются эти тяжелые времена и эти верные друзья. С измученными тревогою лицами.
Им все говорят, дома говорят от голода, потому что есть нечего, есть нечего. Друзья говорят, доброжелатели.
— Да плюньте вы на этого Лентовского. Кончился он. Кончился. Не воскреснет!
А они все еще считают себя ‘на службе у Лентовского’.
Не идут никуда. Не ищут ничего.
Преступлением, изменой считают ‘искать чего-нибудь другого’.
Они входят с измученными тревогой и нуждою лицами.
И заботливо осведомляются:
— Как здоровье, Михаил Валентинович?
Это не фраза вежливости. Это нежная, это родственная заботливость. И садятся, стараясь говорить ‘о чем-нибудь другом’, боясь задать вопрос:
— Ну, что, Михаил Валентинович? Как дела? Есть надежда?
Только пытливо всматриваются.
Словно смотрят на орла, у которого перешиблено крыло, но который вот-вот поправится, крыло заживет, — и он вновь взовьется под небеса орлиным взмахом, могучий и сильный, и властный.
И никто из них не обмолвится словом о том, что дома у него осталась без хлеба семья.
О себе не говорят.
О себе не думают.
Вот милый Л., актер, друг юности.
Я не уверен, ел ли он сегодня.
Все, что у него есть: домишко, где-то на окраинах Москвы. И этому грозит конец.
И этот домишко хотят описать за долги Лентовского. Л. был ответственным директором сада.
И останется он на старости лет без куска хлеба, без теплого крова.
Он все отдал делу Лентовского. Талант. Всю жизнь.
Пусть и последние крохи гибнут в крахе ‘его Лентовского’.
Он ни слова не сказал об этом.
— Зачем его расстраивать?
‘Он’ перед ним и так больной, измученный.
— Зачем расстраивать его больше? От него нужно удалять эти ‘мелочи’.
— Он оправится! Он поднимется! Он поднимется! И тогда все будет спасено! И дело, и люди! Он поднимется!
Он — Лентовский!
Приятели там, в городе, хохочут, напевают:
— Он подрастет! Он подрастет! На то испа-па-па-нец он!
Л. отвечает только:
— Смейтесь! Увидите!
И здесь, перед своим больным другом, перед своим кумиром, он полон верой, он религиозно молчит:
— О своих маленьких делах!
Это то, что он останется без куска хлеба, он называет ‘маленькими’ делами!
Вот Ж* известный дирижёр.
У того прямо слезы на глазах. Чем он существует? Он бегает по редакциям, просит переводов для дочери. Буквально нечего есть. Но и он молчит.
— Что нового? — спрашивает печально Лентовский.
— От Парадиза приходили звать! — улыбаясь, сквозь слезы, кривой улыбкой, говорит Ж.
У Лентовского потемнело лицо. Он ‘равнодушно’ говорит:
— А!
Ж. чувствует, что в истерзанное сердце нанесен еще укол. И спешит сказать:
— Послал к черту! У нас свое дело.
Лентовский смотрит на него. Какой взгляд!
Быть может, взгляд Тартарэна, которому остался верен его комичный ‘личный секретарь’, быть может, взгляд Наполеона, когда он узнал, что маршал Ней присоединился к нему, — это все зависит от той точки зрения, с какой вы смотрите на людей. Все в жизни велико или ничтожно, но все всегда условно.
И у старика Ж. снова глаза полны слез.
Но слез страданья…
Вот библиотекарь В.
Он ‘на своем посту’.
В нетопленой конторе.
Бледное, исстрадавшееся, измученное лицо.
Но он входит с деловым видом. Он умирает, но он не сдается.
— Оперетки разобрал. Феерии тоже приведены в порядок. Теперь что, Михаил Валентинович?
Лентовский тихо отвечает ему:
— Возьмитесь… за водевили. Водевили у нас в беспорядке.
Ему хочется, быть может, крикнуть:
— Ни к чему все это! Ни к чему!
Но как же убить человека? Как же сказать ему, что все кончено?
— Водевили не в порядке. Водевили надо пересмотреть. Да хорошенько!
‘Старая гвардия’.
Это была Эльба маленького Наполеона.
Но вот в комнате, заваленной нотами, пьесами, макетами декораций, рисунками костюмов, стало бывать все меньше, меньше, меньше людей…
Они ушли…
Не будем клеветать!
Не они ушли — нужда их увела.
— Идите куда-нибудь служить… Идите куда-нибудь работать… К Парадизу… нельзя же отвыкать от дела! — говорил им Лентовский.
И как у него перевертывалось сердце говорить это. Как у них перевертывалось сердце это слушать {Артист Л. не пошел никуда! — Примечание В.М. Дорошевича.}. И Лентовский остался почти один.
Однажды вечером он сидел, перебирал старые бумаги, — как вдруг… Раздался выстрел, стекла с дребезгом посыпались из окна. Дробь застучала по потолку.
В разбитом окне стоял Любский.
Пьяный.
С бледным лицом. С глазами безумными, дикими, страшными.
Он, задыхаясь, кричал:
— Макгтаф! Цег? Не убиг тебя, магкггаф?
Лентовский кинулся к нему, втащил его в комнату:
— Что с вами? Что с вами?
Любский был в истерике. Любский рыдал.
— Ты давишь всех! Ты! Магкггаф! У них воги нет своей! Ты губишь всех! Все гибнут за тобою. Ты и меня давишь! Ты в гогове моей сидишь! Ты здесь! Ты на мозг мне давишь! Ты догжен исчезнуть! Это будет обгегчением для всех! Они будут свободны! Им будет гугче! Ты догжен исчезнуть! Ты сыггал свою гогь! И гучше тебе погибнуть от бгагородной гуки тгагика Гюбского! Я, я своей бгагородной гукой убью тебя, чем видеть твое паденье! Я не могу выносить этого згегища!
Больной, с распухшими ногами, как бревна, и уж совсем один, лежал Лентовский у себя, в занесенном снегом ‘Эрмитаже’. И тоскливо метался:
— Почему же нет у него крыльев? Почему он не может подняться? И поднять за собой всех своих? Почему?

XV

Он не был из числа тех людей, про которых говорит Эдмунд в ‘Короле Лире’:
— Смешные люди! Они ищут причин своих несчастий на небе, в сочетаниях светил небесных! Везде! Кроме… самих себя.
Строгий к окружающим, Лентовский был беспощадно суров к себе. Кто виноват во всем? Я. Один я! Я отвлекался от дела. Мои кутежи. Это убивает силы, убивает волю, это убивает энергию. И сейчас, когда нужны все силы, вся воля, вся энергия, чтобы выплыть, чтобы воскресить дело, чтобы воскресить всех, кто верит, кто надеется на меня, — я…
Он обратился к одному из своих друзей:
— Вы знакомы с Фельдманом? Привезите его ко мне. Пусть отрешит меня от питья…
Он не ‘пил’. Во всем трагическом для русского человека смысле этого слова.
Далеко нет.
Но он любил вино. И знал в нем толк.
Когда тяжело было на душе, он искал поддержки силам в жидком золоте шампанского. Успокоения на дне стакана рейнвейна. Немного забвения от горькой действительности в красно-янтарном бенедиктине.
В мрачные минуты портер трауром наполнял его стакан.
— Пусть ‘отрешит’ меня от всего этого. Надо переродиться самому, чтобы возродить все!
Фельдман…
Вы знаете этого ‘Калиостро’? Толстенького буржуйчика, старающегося изо всех сил походить ‘непременно на Мефистофеля’? Светящееся самодовольством хорошо торгующего человека лицо, — и темное пенсне на ‘гипнотизирующих глазах’.
Словно это не глаза, а одиннадцатидюймовые орудия, и он предохраняет от их ужасного действия весь мир.
Страшные взгляды, которые требуют, чтобы на них надели намордник! Пусть потрясающая сила их ослабится дымчатыми стеклами! Пусть мир бодрствует. Г-н Фельдман не хочет, чтобы весь мир спал! Чтобы весь мир подчинялся его воле! Чтобы весь мир думал, делал то, что он, Фельдман, ему прикажет!
Он заканчивает свои письма:
— Посылаю вам мое доброе внушение!
Г-н Фельдман, конечно обеими руками схватился за такого пациента:
— Сам Лентовский!
Он прискакал с толстейшим альбомом автографов под мышкой.
Со знаменитым альбомом автографов, в котором знаменитый черниговский губернатор-усмиритель Анастасьев вписал знаменитое изречение:
— ‘Стремясь объяснить необъяснимое, впадает в нелепость’.
Г-н Фельдман первым долгом разложил альбом:
— Вот… Знаете, что… прежде всего — автограф… ‘Михаил Валентинович’? Так? Непременно автограф! Знаете, что… Все… Генерал Буланже, Лев Николаевич Толстой, Поль Дерулед, генерал Драгомиров… Непременно… знаете, что… автограф.
Лентовский написал своим широким, размашистым, безудержным, как он сам, почерком.
И они удалились к окну.
Два профиля на свете окна.
Красивое, умное, тонкое лицо Лентовского. Голова Фидиева Зевса.
И ‘Мефистофель с надутыми щеками’.
Г-н Фельдман делал самые страшные из своих глаз.
Снимал даже пенсне и таращил глаза, как рак.
Лентовский смотрел ему в зрачки, и, казалось, улыбка шевелится под седеющими усами.
— Вы спите?
Лентовский улыбнулся:
— Нет!
Фельдман брал его за руку, придвигал свое лицо ближе, смотрел еще страшнее.
— Спите! Я вам приказываю! Слышите? Спите!
И, нагнувшись в нашу сторону, конфиденциально, шепотом сообщал:
— Он спит!
Лентовский улыбался и громко отвечал:
— Нет! Прошел час.
Г-н Фельдман встал:
— Я устал!
Протер пенсне, вытер платком лицо:
— Знаете, что… Я никогда не встречал такой воли… он не поддается внушению… знаете, что… невозможно!. Невозможно, я говорю, его загипнотизировать…
— Что же делать?
— Можно внушить… знаете, что… под хлороформом. Это было опасно.
Лентовский объявил:
— Согласен…
Для внушения нужно было, по словам г. Фельдмана, уловить момент бурного состояния, в которое впадает захлороформированный.
Доктор Н.В. Васильев, старый друг, тот самый, который пришел на последний вздох умирающего Лентовского, только головой покачал:
— С ума сошли! Сколько же хлороформа потребуется! Разве, господа, можно?
Лентовский был непреклонен.
— Рискую! Все равно!
— Чего там рискуете! Черт знает, какой риск!
— Все равно. Я должен стать другим! Я должен!
Это была одна из самых тяжелых операций, какую можно себе представить.
Лентовского положили на диван посереди комнаты.
Около стояли ‘верные капельдинеры’, Иван и Матвей, чтобы держать.
Доктора. Взволнованный г. Васильев.
Г-н Фельдман осведомлялся потихоньку:
— Он очень силен?
— Страшно.
— Его не удержать… Знаете, что… его не удержать…
И притащил из кухни какого-то насмерть перепуганного мальчишку.
— Знаешь, что… держи! Пусть все держат!
Хлороформу выписали, действительно, целую уйму. Лентовский с трудом поддавался хлороформу.
Воздух комнаты был напоен этим сладким, удушающим запахом. У всех кружилась голова. Хлороформ лили, лили…
Лицо Лентовского стало багровым. Посинело. Почернело. Жилы надулись как веревки. Он забился, заметался. Запел. Начал что-то бормотать.
— Держите! Держите! — кричал г. Фельдман.
Иван, здоровенный Матвей ‘налегли’.
С трудом боролись с богатырем Лентовским. Доктор, державший пульс, твердил:
— Скорее!.. Скорее, господа!.. Скорее!
А г. Фельдман метался по комнате за перепуганным мальчишкой.
— Держи!.. Держи за ногу!.. Держи!..
Сам не свой, мальчишка с ужасом прикасался к ноге. Тревога дошла до последней точки.
— Да что же вы? — крикнули Фельдману. — Начинайте же, черт возьми!
— Держите его!.. Вы слышите меня? Вы слышите, Михаил Валентинович? Не пейте водки! Слышите? Я запрещаю вам! Я приказываю вам не пить водки! Вы будете слушаться? Водки не пейте! Водки!
— Да он в жизнь свою водки никогда не пил! — схватился за голову кто-то из присутствующих, подтащив г. Фельдмана силой к Лентовскому. — Да внушайте же ему!
— Да что же он пьет?
— Шампанское!
— Шампанского не пейте! Слышите? Шампанского не смейте пить! Я приказываю вам не пить шампан… Держите его!
— Рейнвейна!
— Рейнвейна не пейте! Рейнвейна! — повторял бедный перепуганный Фельдман.
— Портеру! — подсказывали ему.
— Портеру!
— Монахорума!
— Чего?
— Ах, Боже мой! Бенедиктина! Ликеру!
— А! Ликеру! Ликеру не пейте! Бенедиктина! Вы слышите?
— Красного вина!
— Красного вина!
— Коньяку!
— Коньяку! — как эхо повторял прейскурант Фельдман. — Все это пахнет керосином. Керосином! Слышите? Керосином!.. Кончено. Теперь, знаете что, кончено…
Когда на следующий день друзья приехали навестить Лентовского, — его застали в ужасном состоянии.
В один день его перевернуло.
У него разлилась желчь.
Он не мог двинуться.
Он лежал желтый, исхудалый в одни сутки, больной, слабый, почти без сознания.
Доктор Васильев ходил мрачный:
— Только Михайло Валентиныч и может такие пертурбации выдерживать!
Друзья хватались за голову:
— Да ну его к черту и дело! Стоит ли дело того, чтобы с собой такие опыты устраивать?!
Результат?
Когда недели через две, несколько оправившись, Лентовский, слабый как тень, вышел в столовую во время обеда, он поморщился:
— Отчего это так керосином пахнет?
Взял бутылку, понюхал и обратился к сестре Анне Валентиновне:
— Что это такое? Надо сказать! Там, в кухне, — руки в керосине, а они откупоривают вино! Вся бутылка в керосине! Я удивляюсь вам, господа! — обратился он к актеру Л. и другим обедавшим близким лицам. — Как вы можете пить? Вино пахнет керосином! А вы пьете!
Принесли другую бутылку. Лентовский понюхал:
— И эта с керосином! Все вино у вас керосином пахнет!
Рассердился и ушел.
Все молча переглянулись с торжеством.
Лицо бедной Анны Валентиновны, в те дни не знавшей ничего, кроме страданья, осветилось радостью.
— Все-таки! Удалось! Помогло!
Через месяц…
Слушая об интригах, гадостях, которые делались, чтобы ‘добить Лентовского’, ‘упечь его в долговое’, захватить ‘золотое дело’, — Лентовский говорил с отчаянием, ероша свои седеющие кудри:
— А! Тяжело все это! Тяжело! Кто делает? Те, кто от этого же дела жить пошли! Тяжело! Гадко! Противно! Лучше не думать!.. Матвей! Посмотри, не осталось ли там у нас рейнвейна? Принеси.
Зато… Лентовский был настоящий москвич. Не говорил:
— Иванов, Сидоров, Карпов.
А ‘Иван Иванович Иванов’, ‘Петр Николаевич Сидоров’, ‘Николай Васильевич Карпов’.
В адресах упоминал непременно и приход:
— На Спасской… это в приходе Спаса во Спасском!
Это была живая летопись, хронология, адрес-календарь Москвы.
Его память на события, имена, числа была изумительна, чудовищна.
После ‘операции’ с гипнозом он забывал имена людей, с которыми приходилось встречаться каждый день.
Той энергии, той силы воли, из которых сложилась легенда ‘Лентовский’, не было и в помине.
— Знаете, словно что-то у меня отняли! — с изумлением говорил он. — Себя не узнаю.
Словом:
— Хотели обстричь ногти, а отрезали руку.
‘Уметь гипнотизировать’! Да ведь это только уметь держать в руке ножик!
Ведь с такими ‘познаниями’ руки, например, не отнимают.
Как же совершать ‘операцию’ в такой неизвестной, таинственной для нас области, как воля, энергия, характер.
Хотят отнять дурную привычку, а отнимают волю, калечат характер, делают смертельный надрез на энергии!
И решимость:
— Рискнуть жизнью для своего дела!
была для бедного М.В. Лентовского тяжелым и напрасным риском.

XVI

Напрасно в себе искал Алкивиад Москвы ‘причину перемены’.
— Рыба-то осталась та же, — воду переменили!
Он-то был тот же. Кругом все изменилось.
Не та Москва была кругом.
Та, — старая, беспутная, но милая, широкая и вольнолюбивая, свободолюбивая, — Москва ушла, спряталась.
Настал пятнадцатилетний ‘ледяной период’ истории Москвы. Период аракчеевщины.
Когда сам Фамусов ушел бы из такой Москвы. Когда сам Скалозуб нашел бы, что ‘фельдфебеля в Вольтерах’ уж слишком запахли ‘хожалыми’.
Пришли новые люди на Москву, чужие люди. Ломать стали Москву. По-своему переиначивать начали нашу старуху.
Участком запахло.
Участком там, где пахло романтизмом.
И только в глубине ушедшей в себя, съежившейся Москвы накопилось, кипело, неслышно бурлило недовольство.
Кипело, чтобы вырваться потом в бешеных демонстрациях, в банкетах и митингах, полных непримиримой ненависти, в безумии баррикад.
Барственный период ‘старой Москвы’ кончился.
Ее ‘правитель, добрый и веселый’ кн В.А. Долгоруков, мечтавший:
— Так и умереть на своем месте! Как ‘хорошему москвичу’ подобает.
С отпеваньем в генерал-губернаторской церкви. С похоронами через всю Москву. С литией против университета. С чудовскими певчими. С погребением в монастыре: в Донском, в Ново-Девичьем.
‘Хозяин Москвы’ однажды и вдруг узнал, что:
— Его больше нет!
Старик так растерялся, что заплакал, и только спросил:
— А часовых… часовых около моего дома оставят? Неужели тоже уберут… и часовых?!.
Это он-то!
Он, который говорил:
— Если бы меня посадили в острог, — первый дом в Москве был бы, разумеется, острог!
И поехал старик, вдруг потерявший всякий смысл существования, умирать куда-то в Ниццу, под горячее, но чужое солнце, под синие, но чужие небеса.
И думал, быть может, в предсмертной думе о ‘своей’ Москве:
— Ведь год, быть может, осталось бы и так подождать. Не больше!..
У нас, в Москве, в таких случаях говорят: ‘Над нами не каплет’. И не торопятся.
Мне рассказывал о его смерти один из его друзей. И плакал:
— Ведь там-с, батюшка, соломки, небось, перед домом даже не постелили! Соломки!
И рыдал.
— Москвичу-то! Господи! Москвичу! Без соломы перед домом помереть!
И призрак старого Николая Ильича Огарева, в старомодных санях с высокой спиной, на паре старых гнедых, уехал из Москвы.
Появился на смену Власовский.
Тот, ходынский господин Власовский…
Он был раньше полицеймейстером в Варшаве.
Его кучер хотел обогнать экипаж графа Потоцкого и повелительно крикнул, — полицеймейстерский кучер в покоренном городе!
— Свороти!
Но кучер графа Потоцкого ехал как следует, по правилам, и не свернул.
— Обгони!
Кучер Власовского обогнал и хлестнул лошадей графа.
Лошади кинулись в сторону. Понесли. Едва не кончилось несчастьем.
Граф Потоцкий отправился к варшавскому генерал-губернатору:
— Я считаю, что это мне нанесено оскорбление!
‘Летигиум пильновать’ с графом Потоцким не совсем удобно. Знать из знати. Пойдут толки:
— Самого Потоцкого оскорбил!
Генерал-губернатор немедленно потребовал к себе Власовского:
— Да вы с ума сошли?!. Да вы знаете, кто такой Потоцкий?!. Что такое Потоцкий?!. Вы хотите восстановить против нас всю польскую знать?! Чтобы до Петербурга дошло?!. Чтобы нам за ‘бестактность’ нагоняй получить?!. Немедленно поезжайте к Потоцкому с извинением! В полной парадной форме!
Власовский явился. Потоцкий принял очень любезно.
— Я приехал извиниться. Мой кучер…
— О, Боже мой! Такие пустяки! Стоит говорить! Пожалуйста, садитесь. Но Власовскому, — в особенности если приняли любезно, — надо же ‘свое достоинство поддержать’.
— Хотя, собственно, я хотел вам сказать, граф…
— Пожалуйста. Говорите.
— Я своего кучера не виню. Ваша прислуга очень недисциплинирована.
— Вы думаете?
Граф Потоцкий позвонил.
— Да! Очень, очень недисциплинирована.
На пороге выросли два ‘гайдука’.
— Нет! Моя прислуга очень послушна и дисциплинирована. Я вам это сейчас — покажу.
И граф Потоцкий приказал:
— Выведите этого господина!
Взяли под руки и вывели. Власовский к генерал-губернатору.
Но от генерал-губернатора он услышал такие слова:
— Вас извиняться послали! А вы…
Потом он был полицеймейстером в Риге. И ‘русифицировал город’.
Приехав в Москву, он явился в театр Парадиза и увидал на дверях партера, рядом с русскими, надпись по-немецки..
— Что это?!. Театр закрою! Зачем тут немецкие надписи?!. Снять!
Он хотел ‘русифицировать Москву’…
Москва стала на себя не похожа. ‘Прежней Москвы’ не было.
Застучали топоры по развесистым старым тополям и липам ‘Эрмитажа’. Со стоном рушились кудрявые ‘старожилы’, видевшие так много веселья, так много блеска, так много чудес.
Роскошный ‘Эрмитаж’ распланировывался под будничные улицы, под мещанские дома.
И не одни деревья ‘Эрмитажа’ рушились. Рушилась вся старая Москва.
Один, больной, совсем седой, осунувшийся, с опухшими ногами, сидел у себя Лентовский.
И никто ему не помог.
И некому было уж помочь.
И он, казалось, умирал.
И он, казалось:
— Уж умер.

XVII

Как вдруг слух прошел по всей Москве:
— Слышали? Лентовский! Опять!
— Да и ‘Эрмитажа’ нет!
— Новый создает!
— Маг!
— Волшебник!
На углу Садовой и Тверской, у Старых Триумфальных ворот, было пустопорожнее, залитое асфальтом, место, на котором только что прогорела электрическая выставка.
Хотели уж устроить на нем дровяной двор.
Как вдруг Лентовский объявил:
— Зачем дровяной двор? Тут можно устроить великолепный сад!
— На асфальте?
— А что ж!
Нужна была действительно творческая фантазия, чтоб видеть на этом голом месте великолепный сад.
Прежде чем создать сад, надо было создать под ним землю!
И закипела работа.
Ломали асфальт, выламывали под ним кирпич, рыли колоссальные ямы. Возили откуда-то земли. Привозили из окрестностей Москвы и сажали с корнями выкорчеванные столетние деревья.
И через каких-нибудь две недели асфальтовая площадь превратилась в ‘старый’ тенистый сад, полный аромата.
Шумели развесистые вековые деревья, и огромными пестрыми благоухающими коврами раскинулись под ними грандиозные клумбы цветов.
Длинный безобразный каменный сарай превратился в изящный нарядный театр.
Вырвавшись на свободу, фантазия Лентовского не знала удержу.
— Зеркало во всю стену!.. Это для публики, заплатившей только за вход. Не стоять же ей на ногах! Для нее сзади платных мест будет великолепный бархатный пуф, кресла. Она будет слушать оперу, рассевшись как ей угодно. Слегка наклоненное зеркало будет отражать сцену. Не стоять же на цыпочках, смотреть через голову! Она будет видеть сцену в зеркале.
Репетиция освещения вызвала гром аплодисментов среди артистов.
Никогда ничего подобного не было видано ни в одном русском театре.
Сцена представляла пейзаж.
И Лентовский разыграл на нем всю симфонию смены света и теней, дал всю поэзию суток.
Лунная ночь, предрассветные сумерки, вся гамма рождающегося, разгорающегося, торжествующего рассвета, знойный день и все золото, весь пурпур, умирающий свет и блеск заката и безлунная, только дрожащим сиянием звезд и трепетом далеких зарниц освещенная ночь.
Перед нами снова был ‘маг и волшебник’.
На его клич снова слетелись и окружили его художники. Талантливая молодежь, — среди них выдвинувшийся тогда г. Бауэр.
Все старые помощники Лентовского были на своих местах, вокруг ‘мага и волшебника’. Все воскресло духом.
Готовилось к генеральному сражению. Было уверено в победе. Это был:
— Прежний Лентовский.
Только уже не с шапкой черных кудрей, не в фантастической куртке, не в английском шлеме.
Красавец-старик.
С серебряными кудрями.
В белой шелковой поддевке, грязной от черной работы.
Он был везде, создавал все.
И все было полно им. Все носило отпечаток его вкуса. Все было оригинально, красиво, изящно, — каждая постройка в выросшем как по волшебству саду.
И все это в несколько недель.
— По-американски! — говорили в Москве.
И Лентовский назвал свой сад:
— ‘Ч_и_к_а_г_о’.
В Москве рассказывали про ‘чудеса, которые наделал Лентовский’. Все с нетерпением ждали открытия. А открытие откладывалось со дня на день. Со дня на день…
И вот однажды Лентовский вошел в номер своего приятеля и упал, — прямо упал, — в кресло.
Не сказал даже ‘здравствуйте’. Закрыл только глаза рукой.
— Кончено! Все кончено!
— Что случилось?
— Меня добили!
Таким его не приходилось видеть никогда. Он сидел убитый, опустив свою могучую голову, с бледным, искаженным лицом, не похожий на себя.
— Господин Власовский… добился… добил… У него вопрос самолюбия… ‘Показать себя’… Показать на старом москвиче… ‘Не прежнее, мол, вам время-с’.
Это было лозунгом, девизом всего ‘ледяного периода’ истории Москвы.
— Показать ей!
Показать на старых москвичах.
— Это вам не прежнее время.
Пред ‘новичком’ Власовским встала старая ‘московская легенда’ Лентовский.
— Я вам покажу легенду!
Скрутить Лентовского, чтобы ‘показать Москве’:
— Вот что такое для нас эти ваши ‘московские легенды’. Тьфу!
Лентовский был первым, пробным камнем.
— Я все терпел! — не говорил, а стонал Лентовский. — заносчивость, нарочное вызывание на дерзости… Я дал бы урок! Я показал бы, что в Москве так не принято разговаривать! Что мы, москвичи, к этому не привыкли! И он вызывал меня на это!.. Но за мной дело, за моей спиной сотни людей, доверившихся мне… Я все делал, чтобы сдержаться… Я все терпел… ‘Ты ждешь от меня скандала, чтобы прикончить со мной? Не дождешься!’ Я молчал, — он день ото дня становился наглее. Терпел… Всевозможные придирки. Это перестрой, — перестраивал. Это переделай, — переделывал… Еще комиссия осмотрит, — ждал. Сам приеду посмотреть, —ожидал. Такой залог внеси, такой, такой, — по всем швам трещал, доставал, вносил. Наконец объявил: ‘Теперь я все сделал, все внес, что мог. Больше ни сделать, ни внести не могу’. Этого ему только и нужно было. ‘Сад открыть разрешить не могу! Потрудитесь внести еще залог в пять тысяч!’ — ‘Какой залог? Я внес все, что вы требовали!’ — ‘Мало. Мне нужна гарантия’. — ‘Но если мне верят те, кто служит! Спросите их: верят ли они Лентовскому’. — ‘Извините! Это их дело! Мне это ничего не говорит! Что такое Лентовский? Я знаю, что есть несостоятельный должник Лентовский, который не имеет права вести никакого дела. И я не понимаю, почему вы меня утруждаете своими разговорами. Директор сада г. Леонидов. Я его не знаю. Пусть внесет мне еще 5 тысяч залога. Иначе открыть не разрешаю’. — ‘Но ведь у меня целая оперная труппа, хор, оркестр, служащие. Ведь им платить надо! Ведь это тысячи каждый день! Ведь каждый день отсрочки губит, губит дело! Ведь вы режете меня и всех’. — ‘Повторяю, я вас не знаю и не желаю знать!..’ Хотел было я… Чтобы сказали, что Лентовский дикий человек, что Лентовский скандалист, что Лентовский сам виноват?!
— Послушайте, неужели нельзя достать пяти тысяч?
— Неужели вы думаете, что если бы была какая-нибудь возможность, я сказал бы: ‘все кончено’? Я стал бы плакать? Я почти плачу.
— Надо подумать…
— О чем? Все передумано. Все, что можно было сделать, сделано. Пяти тысяч достать я не могу. Что будет теперь с теми, кого я сорвал с места, кто вверился мне, кто теперь останется без куска хлеба, — я не знаю. Я не знаю даже и того, что будет со мной!
И с этими словами он ушел.
Случайно, в тот же день, приятель Лентовского встретился на Тверской с В., покойным теперь, очень богатым человеком, коммерсантом, удалившимся на старости лет от дел.
Разговор, между прочим, коснулся, конечно, и московской ‘злобы дня’.
— Говорят, Лентовский что-то там нагородил! Сад какой-то! Ну, какой можно сад развести в две недели на голом месте. Чудак!
— Вышло хорошо!
— На асфальте-то?
— Хотите? Тут два шага. Зайдем, посмотрим.
— Пожалуй. Любопытно.
В. только ахнул:
— Если б своими глазами не видел, — отцу родному не поверил бы. Истинно — маг!
— И представьте! Этот сад открыт не будет!
— Почему?
Приятель Лентовского рассказал г-ну В. все, что слышал утром. В это время В. заметил в одной из аллей Лентовского.
— Батюшки! Какой убитый!
— Будешь!
— Познакомьте меня с ним.
Лентовский, печальный, рассеянно познакомился с В.
— Михаил Валентинович, у меня к вам просьба. Не откажите!
— Чем могу?
— Очень прошу вас пожаловать ко мне вот с ними, — он указал на общего знакомого, — сегодня на дачу обедать.
— Благодарю. Не до того мне, признаться…
— Очень прошу. Дело у меня к вам есть. Пожалуйста!
С трудом удалось потом уговорить Лентовского поехать.
— Не до обедов мне!
После обеда В. пригласил Лентовского и его приятеля в кабинет:
— Дельце у меня к вам есть.
Уселись за письменным столом.
— Говорили вот они мне, что вам затруднения причинили. Пять тысяч требуют.
— Да!
В. открыл стол, достал пять пачек радужных бумажек.
— Пересчитайте, Михаил Валентинович!
Лентовский сидел, как пораженный громом.
— Позвольте… Мы сегодня только познакомились…
В. рассмеялся добродушным, московским, смешком:
— Вы-то сегодня меня в первый раз узнали. Да я-то вас давно знаю. Москвич! Кто же в Москве не знает Михаила Валентиновича?
— Благодарю вас… Но все это так странно… Позвольте, я хоть вексель…
— Вексель?
В. рассмеялся еще веселей.
— Я человек коммерческий. Нешто несостоятельным должникам можно векселя писать? Что вы, Михаил Валентинович?! Слыханое ли дело!
— Позвольте… хоть записку какую-нибудь…
— Зачем?
— Да как же так? Как же вы мне даете?
— А слово? Ничего не значит? Под слово Лентовского даю. Чай, человек известный. Вы для нас, мы для вас, — так оно и идет. Пересчитайте, Михаил Валентинович!
Не помня себя, вышел Лентовский с приятелем.
— Слушайте! Это не сон? Не в пяти тысячах дело. Мне давали взаймы на дело и по пятидесяти! Но когда?.. Теперь, несостоятельному, в первый раз вижу человека… ‘Под слово Лентовского даю’. Послушайте! Слова эти! Я землю под собой чувствую. Землю! Снова землю! ‘Вы нам, мы вам, — так и идет’. Москвой пахнуло, старой Москвой! Земля под ногами! Земля! Бодрость он в меня влил!
И они пешком шли из Петровского парка.
— Землю под ногами чувствую! Землю! — весело говорил Лентовский, весело постукивая на ходу сапогами с высокими каблуками.
И сколько проектов родилось в красивой голове Лентовского в этот теплый летний вечер, этой дорогой из Петровского парка. Сезон оперы летом.
Зимой — за народный театр! Поставить то! Устроить так! На следующее лето — сад, другой — для народа. Это был человек увлекавший и увлекавшийся.

XVIII

Открытие ‘Чикаго’ напомнило самые триумфальные дни ‘Эрмитажа’.
‘Вся Москва’ переполнила ‘волшебством созданный сад’.
А когда вспыхнула действительно иллюминация, — весь сад огласился аплодисментами.
— Был маг и волшебник, — магом и волшебником и остался.
В театре шел ‘Трубадур’ в превосходном составе.
Но публика требовала не артистов.
— Лентовского! Лентовского!
И когда он появился на сцене… В рабочей белой поддевке. Развел руками. И наклонил свою седую голову.
С_л_о_в_н_о:
— Судите. Сделал, что мог.
Он был художником красивого жеста!
Тогда в зале поднялось настоящее безумие.
Публика не отпускала со сцены Лентовского.
Бросали цветы.
Махали платками.
Кричали:
— Браво, Михаил Валентинович! Браво!
Его душили рыдания.
В публике многие плакали от волнения.
Московское что-то воскресало!
В саду Лентовскому не давали прохода. Его окружили. Ему аплодировали, как ‘в дни Эрмитажа’.
Незнакомые люди останавливали его, протискивались к нему, жали ему руку.
У всех была одна фраза:
— Будьте прежним Михаилом Валентиновичем! Будьте прежним Лентовским!
За столиками рекой лилось шампанское.
Слышалось:
— Лентовский! У_р_а!
Москва кутила, празднуя ‘возрождение’ своего Лентовского. Москва вознаграждала его за все пережитые невзгоды и страдания.
Контора была завалена телеграммами. Артисты, служившие у Лентовского, товарищи, отсутствующие друзья приветствовали его ‘возрождение’.
Все пожелания, все поздравления кончались словами:
— Будьте прежним Лентовским!
Казалось, над ‘маленьким театральным Наполеоном загорается солнце Аустерлица’.
Но…
Если все, старомосковское, порядочное спряталось куда-то под новым, холодным, чуждым веянием наступившего ‘ледяного периода’, — все низкое, все лакействующее, все готовое претерпеть какое угодно угнетение, все холуйствующее выползало откуда-то, подняло голову, протягивало свои грязные лапы:
— Теперь нам житье! Наше время!
Появились какие-то вчерашние лакеи, выгнанные распорядители из вертепов, содержатели веселых домов…
Да, да! В числе новых претендентов на антрепренерство имелся даже содержатель самого известного в Москве публичного дома!
Они точили зубы на ‘Чикаго’.
— Лентовский устроил! Теперь его можно и по шапке! Не какое-то театральное миндальничание! Каких кабинетов можно настроить в саду! Какие ‘отделения’! Что открыть! Какое учреждение будет!
Но публика валом валила в ‘Чикаго’. Дела были хороши. Лентовский держался твердо.
Было несомненно, что пока Лентовский работает, — дела у него не отнять, не вырвать.
На него посыпались анонимные письма, угрозы:
— ‘Уходите’!.. ‘Проломят голову’…
Но Лентовский был не из пугливых.
И вот, однажды утром, москвичи с изумлением прочли в газетах необыкновенное известие:
— Избиение Лентовского.
Поздно за полночь, когда в ‘Чикаго’ почти уже никого не оставалось, Лентовский, по обыкновению, обходил сад.
В темной, уединенной аллее, вдруг кто-то из-за куста ударил его чем-то тяжелым по голове.
Лентовский свалился как сноп, без крика, без стона, без сознания.
Его, старого, больного человека какие-то, вероятно, нанятые, хулиганы били, топтали.
И оставили, быть может, думая, что прикончили.
Лентовского, окровавленного, избитого, лежащего без сознания, нашли под утро сторожа.
Он тяжко заболел.
Дело потеряло хозяина. В деле начались затруднения.
Этим воспользовались и отняли у Лентовского сад.
Он снова, и окончательно на этот раз, остался ‘без дела’.
Это были его ‘сто дней’.

КОММЕНТАРИИ

Театральные очерки В.М. Дорошевича отдельными изданиями выходили всего дважды. Они составили восьмой том ‘Сцена’ девятитомного собрания сочинений писателя, выпущенного издательством И.Д. Сытина в 1905—1907 гг. Как и другими своими книгами, Дорошевич не занимался собранием сочинений, его тома составляли сотрудники сытинского издательства, и с этим обстоятельством связан достаточно случайный подбор произведений. Во всяком случае, за пределами театрального тома остались вещи более яркие по сравнению с большинством включенных в него. Поражает и малый объем книги, если иметь в виду написанное к тому времени автором на театральные темы.
Спустя год после смерти Дорошевича известный театральный критик А.Р. Кугель составил и выпустил со своим предисловием в издательстве ‘Петроград’ небольшую книжечку ‘Старая театральная Москва’ (Пг.—М., 1923), в которую вошли очерки и фельетоны, написанные с 1903 по 1916 год. Это был прекрасный выбор: основу книги составили настоящие перлы — очерки о Ермоловой, Ленском, Савиной, Рощине-Инсарове и других корифеях русской сцены. Недаром восемнадцать портретов, составляющих ее, как правило, входят в однотомники Дорошевича, начавшие появляться после долгого перерыва в 60-е годы, и в последующие издания (‘Рассказы и очерки’, М., ‘Московский рабочий’, 1962, 2-е изд., М., 1966, Избранные страницы. М., ‘Московский рабочий’, 1986, Рассказы и очерки. М., ‘Современник’, 1987). Дорошевич не раз возвращался к личностям и творчеству любимых актеров. Естественно, что эти ‘возвраты’ вели к повторам каких-то связанных с ними сюжетов. К примеру, в публиковавшихся в разное время, иногда с весьма значительным промежутком, очерках о М.Г. Савиной повторяется ‘история с полтавским помещиком’. Стремясь избежать этих повторов, Кугель применил метод монтажа: он составил очерк о Савиной из трех посвященных ей публикаций. Сделано это было чрезвычайно умело, ‘швов’ не только не видно, — впечатление таково, что именно так и было написано изначально. Были и другого рода сокращения. Сам Кугель во вступительной статье следующим образом объяснил свой редакторский подход: ‘Художественные элементы очерков Дорошевича, разумеется, остались нетронутыми, все остальное имело мало значения для него и, следовательно, к этому и не должно предъявлять особенно строгих требований… Местами сделаны небольшие, сравнительно, сокращения, касавшиеся, главным образом, газетной злободневности, ныне утратившей всякое значение. В общем, я старался сохранить для читателей не только то, что писал Дорошевич о театральной Москве, но и его самого, потому что наиболее интересное в этой книге — сам Дорошевич, как журналист и литератор’.
В связи с этим перед составителем при включении в настоящий том некоторых очерков встала проблема: правила научной подготовки текста требуют давать авторскую публикацию, но и сделанное Кугелем так хорошо, что грех от него отказываться. Поэтому был выбран ‘средний вариант’ — сохранен и кугелевский ‘монтаж’, и рядом даны те тексты Дорошевича, в которых большую часть составляет неиспользованное Кугелем. В каждом случае все эти обстоятельства разъяснены в комментариях.
Тем не менее за пределами и ‘кугелевского’ издания осталось множество театральных очерков, фельетонов, рецензий, пародий Дорошевича, вполне заслуживающих внимания современного читателя.
В настоящее издание, наиболее полно представляющее театральную часть литературного наследия Дорошевича, помимо очерков, составивших сборник ‘Старая театральная Москва’, целиком включен восьмой том собрания сочинений ‘Сцена’. Несколько вещей взято из четвертого и пятого томов собрания сочинений. Остальные произведения, составляющие большую часть настоящего однотомника, впервые перешли в книжное издание со страниц периодики — ‘Одесского листка’, ‘Петербургской газеты’, ‘России’, ‘Русского слова’.
Примечания А.Р. Кугеля, которыми он снабдил отдельные очерки, даны в тексте комментариев.
Тексты сверены с газетными публикациями. Следует отметить, что в последних нередко встречаются явные ошибки набора, которые, разумеется, учтены. Вместе с тем сохранены особенности оригинального, ‘неправильного’ синтаксиса Дорошевича, его знаменитой ‘короткой строки’, разбивающей фразу на ударные смысловые и эмоциональные части. Иностранные имена собственные в тексте вступительной статьи и комментариев даются в современном написании.

СПИСОК УСЛОВНЫХ СОКРАЩЕНИЙ

Старая театральная Москва. — В.М. Дорошевич. Старая театральная Москва. С предисловием А.Р. Кугеля. Пг.—М., ‘Петроград’, 1923.
Литераторы и общественные деятели. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. IV. Литераторы и общественные деятели. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1905.
Сцена. — В.М. Дорошевич. Собрание сочинений в девяти томах, т. VIII. Сцена. М., издание Т-ва И.Д. Сытина, 1907.
ГА РФ — Государственный архив Российской Федерации (Москва).
ГЦТМ — Государственный Центральный Театральный музей имени A.A. Бахрушина (Москва).
РГАЛИ — Российский государственный архив литературы и искусства (Москва).
ОРГБРФ — Отдел рукописей Государственной Библиотеки Российской Федерации (Москва).
ЦГИА РФ — Центральный Государственный Исторический архив Российской Федерации (Петербург).

М.В. ЛЕНТОВСКИЙ

Поэма из московской жизни

Впервые — ‘Русское слово’, 1906, 22, 26 декабря, NoNo 310, 314, 1907, 17 января, No 12, 2 февраля, No 26.
Публикация является своего рода ‘посмертным памятником’ М.В. Лентовскому (скончался 11 декабря 1906 г. в Москве), с которым Дорошевич был дружен (см. раздел ‘Письма’).
Лентовский Михаил Валентинович (настоящая фамилия Рубан, 1843—1906) — русский антрепренер, актер, театральный деятель. Его приходу на сцену содействовал М.С. Щепкин. Играл в Малом театре, в провинции, в драме и оперетте, главным образом роли людей из народа В 1878 г. организовал в московском летнем саду ‘Эрмитаж’ театр оперетты, в который привлек лучших актеров, музыкантов, оформителей. 1 июля 1882 г. на территории сада открыл ‘Фантастический театр’, который был позже переименован в ‘Антей’, постановки в нем поражали воображение зрителей необычностью эффектов, богатством декораций и костюмов, живописностью массовых сцен. 29 декабря 1882 г. в зимнем помещении театра оперетты на Театральной площади открыл Новый театр (сейчас в этом здании — Центральный детский театр), который после первого банкротства Лентовского в 1885 г. стал существовать под антрепризой И.Л. Сетова. 5 ноября 1882 г. на Воздвиженке в здании бывшего цирка Чинизелли Лентовский открыл театр ‘Скоморох’ (1-й), продержавшийся всего один сезон, а в 1885 г. в огромном помещении панорамы ‘Бой под Плевной’ на Сретенском бульваре — театр ‘Скоморох’ (2-й), в репертуар которого входили пьесы А.Н. Островского, А.Ф. Писемского, Л.Н. Толстого (‘Власть тьмы’ была написана для театра Лентовского). Кроме того, он держал антрепризу в Нижнем Новгороде, арендовал в Петербурге загородный сад ‘Ливадия’, дав ему название ‘Кинь-Грусть’. К 1894 г. Лентовский разорился. В 1898—1901 гг. работал режиссёром в Московской частной опере С.И. Мамонтова.
Заслуги Лентовского, как ‘родоначальника’ новой оперетты, блестящей феерии, как организатора ‘народного театра’ ‘Скоморох’, Дорошевич, желая поддержать друга, потерявшего свое дело и получившего приглашение на режиссёрскую работу в Александрийский театр, отметил в статье ‘Господин Лентовский’ (‘Россия’, 1900, 12 октября, No 527).
Голова Фидиева Зевса. — Статуя Зевса Олимпийского, выполненная древнегреческим скульптором Фидием (нач. 5 в до н.э. — ок. 432—431 до н.э.).
…тургеневскую фразу: ‘И все они померли… померли…’ — Неточная цитата из ‘Стихотворений в прозе’ (‘Как хороши, как свежи были розы…’, 1879) И.С. Тургенева.
Алкивиад (ок. 450—404 до н.э.) — афинский стратег в период Пелопонесской войны, несмотря на то, что позже менял свое отношение к Афинам, был популярен в народе, выиграл ряд морских сражений.
Шарль Перу (?—1889) — американский воздухоплаватель, выступал в России в 80-е годы XIX в., погиб под Ревелем и там же похоронен.
Леона Дар, Леона д’Ар — американская парашютистка и гимнастка, выступала в России в 80-е гг. XIX в.
‘Черные сотни’ — вооруженные отряды, связанные с погромно-монархическими организациями ‘Союз русского народа’ и ‘Союз Михаила Архангела’, действовавшими в период 1905—1917 гг.
Подмосковные пейзане (от франц. paysan) — идиллические крестьяне.
В закрытом театре шла оперетка. — Речь идет о постановке оперетты французского композитора Р. Планкета (1848—1903) ‘Корневильские колокола’ (1877) в Новом театре в 1883 г.
Бельская-красавица в Серполетте. Бельская Серафима Александровна (1846—1933) — артистка оперетты, играла в театре Лентовского. Блистала в роли Серполетты в ‘Корневильских колоколах’.
Зорина за душу хватает в Жермен… Зорина (настоящая фамилия Попова) Вера Васильевна (1853—1903) — артистка оперетты, играла в театре Лентовского в 1877—1885 гг. в опереттах ‘цыганского жанра’. Одна из ее лучших ролей — Жермен в ‘Корневильских колоколах’.
Красавец Давыдов шутя кидает ‘мазиниевские ноты’… — См. ‘Саша Давыдов’. ‘Мазиниевские’ ноты — см. ‘Мазини’.
Mezzo voce, a mezza voce (ит.) — тихое, неполное звучание голоса.
Чернов (настоящая фамилия Эйнгорн) Аркадий Яковлевич (1858—1904) — оперный певец-баритон. Выступал в роли маркиза де Корневиля в оперетте ‘Корневильские колокола’.
Завадский Михаил Александрович (1842—1919) — артист драмы, оперы и оперетты. В ‘Корневильских колоколах’ исполнял роль старшины.
Леонидов Леонид Васильевич (1849—?) — артист драмы и оперетты. Много играл в провинции, три года прослужил в Александрийском театре, выступал в основном в амплуа простака. С 1877 г исполнял комические роли в оперетте.
Вальяно Григорий Ставрович (1823—1888) — актер, режиссёр, антрепренер, переводчик. Выступал в роли Гаспара в оперетте ‘Корневильские колокола’.
Фелука, фелюга (ит.) — небольшое парусное беспалубное судно прибрежного плавания в южных морях.
Нэна-Саиб — главный герой одноименной феерии К.А. Тарновского.
…какой-то ‘полковник Бона’ в клетке с десятью дикими зверями… — Полковник Бонне, один из первых укротителей львов.
Какой-то отчаянный Керим, словно с горы, летит по канату… — В ‘Эрмитаже’ выступала группа лезгин-канатоходцев под руководством Абдула-Керим-оглы.
Гулевич Александр — эстрадный артист в труппе Лентовского, рассказчик, юморист. Выступал как исполнитель собственных сценок, сотрудничал в ‘Будильнике’ и других юмористических журналах.
…какой-то феноменальный стрелок пулей из ружья сбивает яблоко с головы жены. — Вероятно, речь идет о человеке, выступавшем под именем мистера Пана. Он стрелял с обеих рук, попадая в диск, который держала в руке его жена, и в диадему из стеклянных шариков на ее голове.
Птенцы гнезда Петрова — цитата из поэмы А.С. Пушкина ‘Полтава’ (1829).
…опьяненный, не шампанским, не монохорумом… Монохорум — вид ликера.
Бурак — хлопушка, набитая порохом, римская свеча — трубка для фейерверка.
Ечкинские тройки. — От фамилии Ечкина, содержателя извозчичьей конторы в Москве.
Дисконтер — учетчик векселей, получавший деньги раньше срока.
не пахло еще законом о ростовщичестве и не веяло холодом Олонецкой губернии. — Закон о ростовщичестве был принят 24 мая 1893 г., сильно ограничивал ростовщическую деятельность. Олонецкая губерния, занимавшая территорию нынешней Карелии, была с 60-х годов XIX в. местом ссылки.
‘Стрельна’ и ‘Яр’ — модные рестораны в Петровском парке.
Когда лопнула банкирская контора Зингера… — Дата краха банкирской конторы, вероятно, принадлежавшей американской ‘Мануфактурной компании Зингер’, вступившей на российский рынок в 1863 г., не установлена.
Свободин (настоящая фамилия Козиенко) Павел Матвеевич (1850—1892) — артист труппы Лентовского, был актером Пушкинского театра Бренко, Театра Корша, Александринского театра. Соловцов (настоящая фамилия Федоров) Николай Николаевич (1857—1902) — актер, режиссёр, антрепренер. В 1883—1884 гг. выступал в антрепризе Лентовского в Москве. Глебова Мария Михайловна (1840-е—1919) — драматическая актриса, антрепренер. Жена H.H. Соловцова. В 1883—1884 гг. выступала в театре Лентовского в Москве.
На Антона и на Онуфрия! — Так говорят о тех, кто в корыстных целях дважды желает иметь некую выгоду. Выражение родилось из комедии Н.В. Гоголя ‘Ревизор’ (1836).
‘Лесной бродяга’ — пьеса из мексиканской жизни французского драматурга О. Анисе-Буржуа (1806—1871). Премьера состоялась в театре Лентовского в ноябре 1883 г.
‘Чертова супруга’ (правильно — ‘Чертовы супруги’) — феерия на музыку французского композитора Гастона Серпетта (1846—1904), была поставлена в театре Лентовского в августе 1888 г.
‘Путешествие на Луну’ — ‘Необычайное путешествие на Луну’, оперетта-феерия французского композитора Ж. Оффенбаха (1819—1880). Премьера в театре Лентовского состоялась в декабре 1883 г.
Казенные театры, с их мишурной роскошью, с Манчестером, тарлатанчиком… Манчестер — плотная ткань, тартатан —тонкая, редкая кисея.
‘Убогая роскошь наряда’ — цитата из стихотворения H.A. Некрасова ‘Убогая и нарядная’ (1860).
Сапожниковы — торговый дом московских фабрикантов братьев А. и В. Сапожниковых в пассажах на Красной площади торговал продукцией своих фабрик — дорогими шелковыми и парчевыми тканями.
…Абрамова, который должен вскоре составить украшение Ковентгарденского театра в Лондоне… Абрамов (настоящая фамилия Пастернак) Абрам Матвеевич — русский оперный артист (бас), в 1876—1882 гг. солист московского Большого театра, в 1890 г. гастролировал в Англии. Ковент-гарденский театр, Ковент-Гарден — оперный театр в Лондоне, ведущий свою историю с 1732 г.
‘Боккачио’ (‘Боккаччо’, 1879) — оперетта австрийского композитора Ф. Зуппе (1819—1895) по мотивам ‘Декамерона’ итальянского писателя Дж. Боккаччо (1313—1375).
Сусанин — персонаж оперы М.И. Глинки (1804—1857) ‘Жизнь за царя'(1836). Мельник — персонаж оперы A.C. Даргомыжского (1813—1869) ‘Русалка’ (1856) по одноименной поэме A.C. Пушкина. Мефистофель — персонаж оперы Ш. Гуно (1818—1893) ‘Фауст’ (1859) по драматической поэме В. Гёте. Марсель — персонаж оперы ‘Гугеноты’ (1836) французского композитора, пианиста и дирижёра Дж. Мейербера (1791—1864).
Усатов Дмитрий Андреевич (1847—1913) — артист оперы (тенор), педагог. В 1880—1889 гг. солист Большого театра в Москве. Фюрер Огго Робертович (1839—1906) — солист (бас) московского Большого театра.
не давал своими ухаживаниями проходу артистке Б. — Скорее всего речь идет о Бельской.
Вивёр (от франц. viveur) — прожигатель жизни, жуир.
Ботвинья — похлебка из кваса, зелени и рыбы. Крюшон — смесь белого виноградного вина с ромом, ликером, коньяком, иногда со свежими фруктами.
Тогда Зоологический сад в Петербурге держал знаменитый Рост… Рост Эрнест Антонович был вторым мужем голландки Софии Тер-Реген-Гебгардт, которая вместе со своим первым мужем, доктором зоологии Юлиусом Гебгардтом (умер в 1871 г.), в 1865 г. открыла в Петербурге Зоологический сад. После ее смерти в 1887 г. Э.А. Рост был единоличным его владельцем. Период с 1873 по 1897 гг. считается одним из наиболее ярких в истории сада. В 1898 г. Рост отошел от дел.
Немирович-Данченко Вас. И. в одном из своих романов… — Немирович-Данченко Василий Иванович (1844—1936) — прозаик, поэт, журналист. Роман ‘Семья богатырей’ составил кн. 20—22 его ‘Нового собрания сочинений’ (СПб, П.П. Сойкин, 1916).
За ‘благородное’ избиение князя X. Лентовского посадили в арестный дом. Человек сел в ‘Титы’… — К.С. Станиславский рассказывает, что ‘Лентовский… был чрезвычайно строг ко всему, что портило добрую репутацию его учреждения. Чтобы поддержать ее, он терроризировал публику, распуская про себя самые невероятные слухи: такого-то скандалиста он будто бы схватил за шиворот и перебросил через забор к соседу, чтобы охладить разбушевавшегося пьяницу, он будто бы выкупал его в пруду… Всему этому можно было верить, так как строгий антрепренер был внушительного вида’ (Станиславский К.С. Моя жизнь в искусстве. М., 1980, с. 77). Автор монографии о Лентовском Ю.А. Дмитриев ничего не рассказывает об избиении Лентовским князя X., а эпизод с пением цыганских романсов под окнами арестного дома, где содержался Лентовский, связывает с другим событием. ‘7 октября 1883 г. мировой судья приговорил Лентовского к штрафу за то, что тот ударил статиста Михайлова. Лентовский оправдывал свой поступок тем, что Михайлов курил в помещении, где делать это было запрещено, так как он мог вызвать пожар. Платить штраф Лентовский отказался, и его на несколько дней посадили в арестантский дом. Тогда Л.И. Леонидов (Гуляев) взял шарманку, а В.В. Зорина переоделась цыганкой, и они играли и пели на улице перед камерой’ (Дмитриев Ю.А. Михаил Лентовский. М., 1978, с. 191) Почему Дорошевич решил обозначить Зорину буквой М. — непонятно, возможна и ошибка газетных наборщиков, очерк писался в Париже и пересылался оттуда в редакцию, следовательно, править корректуру автор не мог. Л. — это, конечно же, Леонидов-Гуляев. ‘Титы’ — арестный дом для временного содержания. Дорошевич посвятил ему очерк ‘Титы’ (‘Русское слово’, 1913, 1 марта).
Мизерия! (от лат. miser — бедный) — здесь: жалкое положение.
…сочиненную поэтом, г. Марком Яроном… Ярон Марк Григорьевич — журналист, драматург и переводчик, отец известного артиста оперетты. ‘Фауст наизнанку’ (1869) — русское название оперетты французского композитора Ф.Р. Эрве (1825—1892) ‘Маленький Фауст’, являющейся пародией на ‘Фауста’ Ш. Гуно.
Курочкина перевод. Курочкин Василий Степанович (1831—1875) — поэт, переводчик и журналист, осуществил перевод ‘Фауста наизнанку’ для Александринского театра (отдельное издание — СПб., 1869).
Солодовников Гавриил Гавриилович (1826—1901) — московский купец-миллионер, владелец пассажа, филантроп. Выстроил в 1893 г. на Большой Дмитровке театральное здание, получившее название Солодовниковского театра, большую часть своего громадного состояния завещал на благотворительные цели — строительство школ, домов с дешевыми квартирами. Его противоречивой личности Дорошевич посвятил очерк ‘Г.Г. Солодовников’ (‘Россия’, 1901, 19 мая, No 740, см. также — собр. соч., т. IV. Литераторы и общественные деятели) и статью ‘Поминки по г. Солодовникове’ (‘Русское слово’, 1901, 21 сентября, No 260). Коншин — наследник петербургского миллионера, золотопромышленника B.C. Каншина. Плевако Федор Никифорович (1842—1908) — известный московский адвокат. Дорошевич посвятил ему большой очерк ‘Ф.Н. Плевако’ (‘Русское слово’, 1907, 31 октября, 1 ноября, NoNo 250—251) и некролог (‘Русское слово’, 1908, 28 декабря, No 300), в котором писал: ‘Нашей старой, легендарной, ‘той’, — не барской, а барственной! — Москвы нет. Перемерла. Перемирает’. Родон (настоящая фамилия Габель) Виктор Иванович (1846—1892) — русский артист оперетты, комик-буфф, куплетист. С 1877 г. в труппе Лентовского, в 1886—1888 гг. держал антрепризу в Новом театре. Пороховщиков Александр Александрович (1833—1918) — крупный московский предприниматель, владелец доходных домов, строитель ‘Славянского базара’. Дорошевич посвятил ему фельетон ‘Gloria mundi’ (‘Русское слово’, 1903, 27 октября, No 294). Губонин Петр Ионович (1826—1894) — железнодорожный магнат, финансировавший строительство ряда дорог.
Крылов Никита Иванович (1807—1879) — правовед, профессор римского права Московского университета. Пешков Василий Николаевич (1810—1881) — профессор полицейского права Московского университета. Ковалевский Максим Максимович (1851—1916) — историк, социолог, этнограф, в 1877—1887 гг. был профессором государственного права и сравнительной истории права Московского университета. Захарьин Григорий Антонович ((1829—1897) — выдающийся терапевт, директор клиники при медицинском факультете Московского университета. Аксаков Иван Сергеевич (1823—1886) — русский публицист, поэт, в 1880—1886 гг. редактировал московскую газету ‘Русь’. Рубинштейн Николай Григорьевич (1835—1881) — русский пианист, дирижёр, организатор Московской консерватории.
Решимов (настоящая фамилия Горожанский) Михаил Аркадьевич (1845—1887) — русский актер, выступал в провинции, с конца 60-х годов в Малом театре. Имел особенный успех в амплуа фатов. Медведева — см. ‘Похороны Н.М. Медведевой’. Акимова (настоящая фамилия Ребристова) Софья Павловна (1824—1889) — русская актриса, с 1846 г. и до конца жизни играла в московском Малом театре, была известна как исполнительница ролей комических старух. Киреев Николай Петрович (1843—1882) — актер московского Пушкинского театра, переводчик. Стрепетова — см. ‘Стрепетова’. Тартаков Иоаким Викторович (1860—1923) — русский оперный певец-баритон и режиссёр, пел в провинции, был солистом и главным режиссёром Мариинского театра в Петербурге. Светина-Марусина — артистка оперетты, выступала в 80-е годы в театрах Лентовского ‘Скоморох’ и ‘Антей’. Чекалова Елена Федоровна (?—1906) — русская актриса, играла комических старух. См. о ней в комм. к очерку ‘М.Г. Савина’.
Мекк Карл Федорович (1821—1875) — инженер путей сообщения, известный железнодорожный деятель, председатель правления общества Московско-Казанской железной дороги, концессионер Курско-Киевской и Либаво-Роменской железных дорог. Дервиз Павел Григорьевич фон (1826—1881) — крупный железнодорожный предприниматель.
Гольцев Виктор Александрович (1850—1906) — русский публицист, литературный критик, был одним из редакторов московской газеты ‘Русский курьер’ в 1882—1883 гг. Чехов Антон Павлович (1860—1904) — в 1870—1880-е гг. сотрудничал в московских юмористических журналах ‘Стрекоза’, ‘Будильник’, ‘Зритель’, ‘Москва’ и др.
воздвигал ‘Славянский базар’, грандиозный дом на Тверской… — Здание ‘Славянского базара’ с гостиницей, рестораном, магазинами и концертным залом было возведено в 1872 г.
П.И. Губонин не покупал еще историческое имение Фундуклея ‘Гурзуф’, чтобы воздать себе резиденцию не хуже ‘Ливадии’. Фундуклей Иван Иванович (1804—1880) — киевский гражданский губернатор (1839—1852), государственный контролер Царства Польского (с 1855 г.), сенатор. Был известен как филантроп в области просвещения, учредитель первой женской гимназии в России (Фундуклеевского женского училища, а затем гимназии в Киеве). Написал ряд экономических и статистических обозрений, касающихся хозяйства южных и западных губерний Российской империи, собиратель древностей, инициатор издания их описаний, автор краеведческих и археологических работ. Организовал музей в своем имении в Гурзуфе. В 1881 г. его приобрел предприниматель П.И. Губонин, наживший большие деньги на строительстве Лозово-Севастопольской железной дороги. Он построил в Гурзуфе гостиницу, провел электричество, телефон, благоустроил парк. ‘Ливадия’ — царская резиденция в Крыму.
Плевако в ресторане ‘Эрмитаж’ 12 января, в Татьянин день… Совсем не речи ’17-го октября’. И не ездил за Гучковым… ‘Эрмитаж’ — ресторан и гостиница, основанные французским кулинаром Л. Оливье и московским купцом Я. А. Пеговым. С 1864 г. находился на углу Неглинной улицы и Петровского бульвара. Ф.Н. Плевако, как и другие либералы 70—80-х гг., регулярно выступал в ‘Эрмитаже’ в день студенческого праздника, совпадающего с днем святой Татьяны и считающегося днем основания Московского университета. Монолог приверженца этой традиции Дорошевич запечатлел в фельетоне ‘В Татьянин день’ (см. в кн.: В.М. Дорошевич. Избранные страницы. М., 1986).
совсем не речи ’17-го октября’. — Имеются в виду компромиссные идейные установки партии ‘Союз 17 октября’ после 1905 г., которые разделял Плевако. Гучков Александр Иванович (1862—1936) — московский домовладелец и промышленник, основатель и лидер партии ‘Союз 17 октября’.
в ‘Московских ведомостях’ не Иеронимус-Амалия… Вильгельм Грингмут… просит подаяния.. Грингмут Владимир Андреевич (1851—1907) — русский публицист, критик, основатель (1905) Русской монархической партии. В газете ‘Московские ведомости’ Грингмут сотрудничал с 1871 г., а с 1896 г. стал ее редактором. Сравнивая его с М.Н. Катковым, Дорошевич писал: ‘Г-н Грингмут — несомненный наследник Каткова. Но наследник, обойденный в завещании. Ему от покойника ничего не осталось’ (‘За день’. — ‘Россия’, 1900, No 255). В одном из фельетонных обозрений он назвал Грингмута Грянь-Кнутом (‘За день’. — ‘Россия’, 1900, 24 октября, No 539). Иеронимус-Амалия Вильгельм — один из вариантов насмешливого имени, которым награждала либеральная пресса Грингмута, имея в виду то обстоятельство, что выходец из прибалтийских немцев подчеркнуто называл себя ‘истинно русским’. Нередко его именовали Карл-Амалия. В данном случае Дорошевич использовал имя гидропата Иеронимуса-Амалии фон Курцгалопа, героя оперетты Козьмы Пруткова ‘Черепослов, сиречь френолог’ (1860).
…просит подаяния… — Имеются в виду финансовые субсидии, которыми правительство поддерживало газету ‘Московские ведомости’.
В ‘Московских ведомостях’ гремел Катков… клеветал на Тургенева, на Щедрина. Катков Михаил Никифорович (1818—1887) — русский публицист, издатель, критик, редактор газеты ‘Московские ведомости’ в 1863—1887 гг., издатель-редактор журнала ‘Русский вестник’ в 1856—1887 гг. Отстаивал консервативно-реформистский путь развития России, остро критикуя всевозможные формы радикализма и нигилизма, оторванность либеральной интеллигенции от устоев народной жизни. После публикации в своем журнале ‘Русский вестник’ романа И.С. Тургенева ‘Отцы и дети’ (1862) Катков на его же страницах обрушился с резкой критикой на это произведение, обвиняя автора в апологетике нигилизма (‘Роман Тургенева и его критики’, 1862, No 5, ‘О нашем нигилизме по поводу романа Тургенева’, 1862, No 7). На страницах катковских ‘Московских ведомостей’ и ‘Русского вестника’ творчество М.Е. Салтыкова-Щедрина характеризовалось как ‘очернительство’ русской жизни (В.Г. Авсеенко. Нужна ли нам литература? — ‘Русский вестник’, 1873, No 5). Катков нападал на журнал ‘Отечественные записки’, одним из руководителей которого был Щедрин. ‘Десница Каткова явно простерлась надо мною и явно вдохновляет Феоктистова’, — писал Щедрин А.Л. Боровиковскому 31 января 1883 г., имея в виду инспирированные ‘Русским вестником’ цензурные преследования журнала, приведшие в итоге к его закрытию в 1884 г. (М.Е. Салтыков-Щедрин. Собр. соч. в 20-и томах. Т. 19, кн. 2. М., 1977, с. 182). Е.М. Феоктистов (1829—1898) в 1883—1896 гг. занимал пост начальника Главного управления по делам печати.
Теперешний Златоуст Маклаков… его отец, знаменитый тогда окулист, профессор Маклаков… Маклаков Василий Алексеевич (1870—1957) — крупный адвокат, ученик Ф.Н. Плевако, один из лидеров конституционно-демократической партии, депутат 2-й, 3-й и 4-й Государственной Думы. Маклаков Алексей Николаевич (1838—1905) — главный врач Глазной клиники Московского университета.
‘спасатель отечества’ С.Ф. Шарапов… ‘Русских дел’ не издавал… Шарапов Сергей Федорович (1855—1911) — адвокат, публицист, один из руководителей московской черносотенной организации. В 1905—1910 гг. был издателем и редактором шовинистической газеты ‘Русское дело’ (выходила в Москве в 1886—1890 и 1905—1910 гг.). Отношение Дорошевича к нему менялось. В 1897 г. он писал:
‘Новая газета, которую будет издавать журналист.
…Такой единственной из новых газет будет ‘Русское дело’.
Редактор-издатель С.Ф. Шарапов.
Человек запальчивости и увлечения, горячей речи и крупного публицистического таланта.
…Он лишком талантлив, чтобы сидеть в середине.
У нас из него вышел ярый протекционист.
…’Русское дело’ прекратилось за недостатком средств’ (‘За день’. — ‘Одесский листок’, 1897, No 5). В 1899 г. в фельетоне ‘Без маски’ (‘Россия’, 6 июня) Дорошевич пишет уже о беспринципности Шарапова и его ‘купеческой’ газеты.
‘Из речи Ф.Н. Плевако по делу игуменьи Митрофаньи’. — Это дело разбиралось в Московском окружном суде с участием присяжных заседателей в ноябре 1875 г Игуменья Серпуховского монастыря Митрофания (в миру баронесса Прасковья Григорьевна Розен, дочь генерал-адъютанта Розена) обвинялась в ряде мошенничеств и подлогов. Ее присудили к лишению всех прав и ссылке в Енисейскую губернию. Обличая игуменью, Плевако сказал: ‘Стены монастырские в наших древних обителях скрывают от монаха мирские соблазны, а у игуменьи Митрофании — не то… Выше, выше стройте стены вверенных вам общин, чтобы не было видно дел, которые вы творите под покровом рясы и обители!..’
‘Из речи Ф.Н. Плевако по иску партии ’17-го октября’ к русскому обществу’. — Естественно, такого иска не было, в данном случае Дорошевич иронизирует по поводу правых позиций, на которые перешла партия кадетов, одним из лидеров которой был Плевако, в 1906 г.
Улыбкой горькою обманутого сына… — неточная цитата из стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘Дума’ (1839).
Богатыри не вы… — цитата из стихотворения М.Ю. Лермонтова ‘Бородино’ (1837).
И Нестор-летописец русской жизни, П.Д. Боборыкин, описывая тогдашнюю Москву, должен был написать ‘Московскую легенду’. О там, как: Три московских коммерсанта // Чтобы пищу дать вранью // Порешили раз у Тан-ти // Съесть ученую свинью… И напечатана была эта легенда в академических ‘Русских ведомостях’. Нестор — монах Киево-Печерского монастыря (с 70-х гг. XI в.), древнерусский историк, составитель ‘Повести временных лет’. Боборыкин Петр Дмитриевич (1836—1921) — русский писатель-натуралист, его многочисленные романы и повести запечатлели быт и нравы пореформенной России, ряд из них посвящен Москве — ‘Солидные добродетели’ (1870), ‘Дельцы’ (1872—1873), ‘Китай-город’ (1882). Дорошевич посвятил ему статьи ‘К лекции П.Д. Боборыкина’ (‘Одесский листок’, 1899, No 89 и ‘П.Д. Боборыкин’ (‘Россия’, 1900,21 октября, No 536). Танти (настоящая фамилия Бедини, ?—1908) — итальянский клоун-дрессировщик. Выступал в цирке Саломонского в Одессе, в Москве и других городах России. История с его ‘ученой’ свиньей относится скорее всего к 1883 г. 18 августа 1883 г. в фельетонном обозрении ‘Осколки московской жизни’ А.П. Чехов писал о ‘свинье, которую клоун Танти продал купцам за 2000 р. И которую купцы (своя своих не познаша!) съели… Клоун Танти и его свинья… воспеты Боборыкиным в ‘Китай-городе’ (А.П. Чехов. Собр. соч. в 30-и томах. Сочинения, т. 16. М., 1979, с. 115—116). Однако в романе Боборыкина нет описания этой истории. Более подробно этот случай изложен в воспоминаниях Л.М. Леонидова: ‘…Танти — гениальный клоун. Маленького роста, с раскоряченными ногами. Традиционный костюм клоуна: широченные брюки, талия на спине около шеи, ниже спины его портрет, вышитый шелками, на голове конусообразная фетровая шляпа. Выходит Танти со своей, не менее знаменитой, дрессированной свиньей. Он потом в Москве ее за десять тысяч рублей продал купцу Хлудову, который пригласил на ужин своих друзей, и была подана в зажаренном виде дрессированная свинья. Много под нее было выпито водки. Сам Танти был приглашен на ужин. Вся Москва об этом говорила. Но Танти и в жизни был талантлив. Он, оказывается, обманул Хлудова и продал ему обыкновенную свинью’ (Леонид Миронович Леонидов. Воспоминания, статьи, беседы, переписка, записные книжки. Статьи воспоминания о Л.М. Леонидове. М., 1960, с. 45).
Три московских коммерсанта… —куплеты, которые исполнял артисттеатра Лентовского В.И. Родон. ‘Русские ведомости’ — либеральная газета, выходившая в Москве в 1868—1918 гг., с середины 70-х годов была одним из наиболее влиятельных периодических изданий, принятая в обществе характеристика — ‘академические ‘Русские ведомости’ — связана с участием в газете значительного числа представителей либеральной профессуры. Публикация ‘Московской легенды’ в этой газете не установлена.
…будущий академик-летописец… — П.Д. Боборыкин был избран почетным академиком Российской Академии наук в 1902 г.
Гиляровский Владимир Алексеевич (1853—1934) — русский писатель, журналист, друг Дорошевича, который посвятил его 25-летнему творческому юбилею статью ‘В.А. Гиляровский’ (‘Русское слово’, 1908, No 278).
Приятели с Хитровки — обитатели Хитрова рынка, московского ‘дна’, которые были осведомителями, ‘корреспондентами’ Гиляровского, подробно описавшего их своих очерках. Хитров рынок располагался между Яузским бульваром и ул. Солянка. Назван был по имени купившего участок в 1823 г. зятя М.И. Кутузова генерал-майора Н.З. Хитрово. С 60-х гг. XIX века стал ‘биржей труда’ сезонных рабочих и местом обитания тогдашних бомжей.
Тарновский Константин Августович (1826—1892) — драматург, переводчик, автор легких комедий, водевилей, феерий, многочисленных переделок для театра Лентовского. Был начальником репертуарной части московских театров, старшиной Артистического кружка.
Стружкин (настоящая фамилия Куколевский) Николай Сергеевич (1842—1889) — драматический актер, поэт, сотрудничал в журналах ‘Будильник’, ‘Зритель’, ‘Мирской толк’.
..литераторы Гиляровы! — Имеется в виду Гиляров-Платонов Никита Петрович (1824—1887) — плодовитый публицист, философ, издатель газеты ‘Современные известия’ (1867—1887).
Щепкин Михаил Семенович (1788—1863) — знаменитый актер, основатель реалистической школы в русском сценическом искусстве.
Петровский дворец — подъездной дворец, выстроенный в 1775—1782 гг. М.Ф. Казаковым. Расположенный на Петербургском шоссе (ныне Ленинградский проспект), он служил для остановки царей перед их въездом в Москву.
Панютин. Когда-то знаменитый фельетонист Nil admirari. Панютин Лев Константинович (1831—1882) — журналист, писатель, печатался в ‘Голосе’, ‘Неделе’, ‘Биржевых ведомостях’, ‘Будильнике’, ‘Петербургской газете’, выпустил несколько книг рассказов. Nil admirari, nil (nihil) admirari (лат.) — ничему не удивляться. Источник выражения — ‘Послания’ римского поэта Квинта Горация Флакка (65 до н.э.—8 до н.э.)
Оливье Люсьен — владелец ресторана ‘Эрмитаж’.
Черняев Михаил Григорьевич (1828—1898) — русский военный и общественный деятель, генерал-лейтенант, участник Крымской войны и военных действий на Северном Кавказе и в Средней Азии, был главнокомандующим сербской армией во время войны Сербии и Черногории против Турции в 1876 г., в 1882—1884 гг. занимал пост туркестанского генерал-губернатора, с 1886 г. находился в отставке.
не пойти с повинной головой. — цитата из ‘Евгения Онегина’ A.C. Пушкина.
‘На всем московской есть особый отпечаток’ — цитата из комедии A.C. Грибоедова ‘Горе от ума’ (1824).
Фамусов — персонаж комедии A.C. Грибоедова ‘Горе от ума’.
Что за тузы… — цитата из комедии A.C. Грибоедова ‘Горе от ума’.
Ты была романтична в статьях Аксакова. — Под ‘романтичностью’ публицистики И.С. Аксакова Дорошевич подразумевал его непримиримость к стремлению властей ограничить свободу слова, постоянную борьбу с цензурой, сделавшую его по сути политическим оппозиционером. На протяжении многих лет он подчеркивал эту заслугу Ивана Аксакова.
‘Кары на печать сыпались…
А знаете, кто ответил на кару сильной статьей?
И.С. Аксаков в газете ‘Русь’.
Вот когда еще это было!
Во времена доисторические!
Министр внутренних дел объявил аксаковской ‘Руси’ предостережение.
За разные провинности.
В числе которых был поименован:
— Недостаток патриотизма.
И.С. Аксаков ответил полной достоинства статьей.
— Министр внутренних дел, — писал он, — министр полиции. Высшее в государстве полицейское лицо.
Но полицейскому, какое бы высокое на полицейской службе ни занимал он место, не дано судить о патриотизме…
Не его это дело…’ (‘Н.П. Лопатин’. — ‘Русское слово’, 1914, 4 января). Лопатин Николай Петрович (1880—1914) — русский журналист, работал в газете ‘Утро России’, достойно ответил московскому генерал-губернатору C.K. Гершельману (1853—1910), постоянно штрафовавшему московскую прессу в 1906—1909 гг., и тем вызвал одобрение Дорошевича, увидевшего в этом поступке продолжение аксаковской линии (‘настоящий журналист’, в котором заговорило ‘чувство собственного достоинства’).
Ты была романтична в призывах Черняева. — Речь идет о выступлениях М.Г. Черняева за активизацию балканской политики России, организации материальной и вооруженной помощи южным славянам в их борьбе против Турции. Эти призывы с особой силой звучали на страницах редактировавшейся им газеты ‘Русский мир’ (1871—1880) в период русско-турецкой войны 1877—1878 гг.
…вернулся с крестом ‘Такова’ на груди.Крест ‘Таково’ — сербская военная награда, учреждена в 1865 г.
Самая романтичная война… — Русско-турецкая война 1877—1878 гг., вызвавшая патриотический подъем в русском обществе
в страшном декабре страшного года… — Речь идет о декабрьском вооруженном восстании в Москве в 1905 г.
И за что я полюбил эту старую, грязную бабу Москву… — неточная цитата из письма Н.В. Гоголя к М.А. Максимовичу от 12 марта 1834 г. (Н.В. Гоголь. Полн. собр. соч. в 14-и томах, т. 10. М., 1950, с. 301).
‘Нет, не пошла Москва моя…’ — цитата из ‘Евгения Онегина’ A.C. Пушкина.
‘Москва, Москва, Москва, золотая голова’… — популярная русская народная песня.
Шумахер… От ланинского редереру… Шумахер Петр Васильевич (1817—1891) — русский поэт, автор сатирических произведений. От ланинского редереру… угостился я не в меру… — неточная цитата из стихотворения П.В. Шумахера ‘Из московских заметок’ (1873). Панин Николай Петрович (1830—1896) — гласный Московской городской думы, владелец завода фруктовых вод и шампанского, в 80-е гг. издавал газету ‘Русский курьер’. Редерер — марка французского шампанского.
Натрускин Иван Федорович (1837 — ?) — купец, содержатель загородного ресторана ‘Стрельна’ с большим зимним садом из тропических деревьев.
Лялинка — общежитие на Большой Дмитровке для студентов Московского университета и учеников Московского училища живописи и ваяния, организованное купцами М.И. и Н.И. Лялиными.
Тестов Иван Яковлевич — владелец трактира на Воскресенской площади.
Москва Егоровских блинов, Сундучного ряда, ветчины от Арсентьича, Бубновского с кашею леща! Егоровские блины — фирменное блюдо, подававшееся в трактире купца Егорова в Охотном ряду. Сундучный ряд — один из рядов Старого гостиного двора в Китай-городе, историческом торговом центре Москвы между Кремлем и китай-городской стеной, в нем торговали едой.
Ветчина от ‘Арсентьича’ — фирменная закуска в трактире купца Г.Н. Карташова, находившемся в Черкасском переулке. Бубновский с кашею лещ — фирменное блюдо в трактире купца Бубнова, находившемся в доме Казанского подворья в Ветошном переулке.
Обломовка — здесь: символ царства чревоугодия, от названия деревни в романе И.А. Гончарова ‘Обломов’ (1847—1859).
‘Какие телята утучнялись там!’ — Цитата из романа И.А. Гончарова ‘Обломов’.
Хозяин столицы, генерал-адъютант, его сиятельство князь Владимир Андреевич Долгоруков. — В.А. Долгоруков (1810—1891), генерал-адъютант, генерал от кавалерии, был московским генерал-губернатором с 1865 г. Относился к Москве как к своей обожаемой вотчине, в которой правил с патриархальным размахом. Истратил свое огромное состояние на представительство и щедрые пожертвования.
…’правитель добрый и веселый’. — Возможно, это парафраз строки ‘правитель слабый и лукавый’ из 10-й главы ‘Евгения Онегина’ A.C. Пушкина.
Петровский парк — находился на правой стороне современного Ленинградского проспекта, был разбит в середине 1830-х годов и вскоре стал излюбленным местом гуляний московского светского общества.
‘Давал два бала ежегодно’ — цитата из ‘Евгения Онегина’ А.С. Пушкина
Шампанское Гуле — ‘Жорж Гуле’, марка шампанского.
Пристав Замайский, классический пристав Москвы… — Замайский был сыщиком, имел помощников в воровской среде.
…дом Харитова, теперь Обидиной!— Дом купчихи и филантропки Клавдии Никоновны Обидиной находился на Петровке. В начале 900-х гг. в нем помещалась редакция газеты ‘Русское слово’.
в знаменитой ‘битве под Дрезденом’, под гостиницей ‘Дрезден’, на площади генерал-губернаторского дома… — Именуя массовую драку с участием студентов рядом с гостиницей ‘Дрезден’ ‘битвой под Дрезденом’, Дорошевич иронически сопоставляет это событие с крупным сражением между войсками Наполеона и армией антинаполеоновской коалиции, происшедшем 26—27 августа 1813 г. в окрестностях Дрездена.
Лопашов, в Русской палате’ которого чествовали… Скобелева… Лопашов — Алексей Дмитриевич (1841—?) — купец, гласный Московской городской думы с 1872 г., владелец трактира на Варварке, в верхнем этаже которого был большой, украшенный расшитыми полотенцами и деревянной резьбой кабинет, называвшийся ‘Русская палата’, в нем давались обеды для особо почетных гостей. Скобелев Михаил Дмитриевич (1843—1882) — русский военный деятель, генерал, участник военных действий в Средней Азии, командовал дивизией в русско-турецкую войну 1877—1878 гг., во время которой проявил себя как талантливый и храбрый военачальник, что содействовало его широкую популярности в России и особенно в Болгарии.
…Москва ‘Шутников’ Островского… — Пьеса А.Н. Островского ‘Шутники. Картины московской жизни’ (1864) — бытовая комедия, в которой запечатлены типы и нравы московского ‘среднего сословия’.
Огарев Николай Ильич (1820—1890) — московский полицмейстер с 1856 г. и до конца жизни.
Кичеев Петр Иванович (1845—1902) — русский литератор, театральный критик, издатель газет ‘Новости сезона’ (1896), ‘Дневник театрала’ (1889—1891).
фатальное сходство лиц… в оперетке ‘Жирофле-Жирофля’… — Сюжет оперетты французского композитора Ш. Лекока (1832—1918) ‘Жирофле-Жирофля’ (1874) построен на похожести персонажей.
В ранней молодости с ним случился трагический водевиль… — В 1867 г. П.И. Кичеев, желая отомстить, застрелил незнакомого студента, ошибочно посчитав его соблазнителем своей сестры. Он просидел два года в Бутырской тюрьме, затем находился в доме умалишенных.
Хлудов Михаил Алексеевич (1840—1913) — сын известного московского миллионера-фабриканта, собирателя старинных книг и рукописей А.И. Хлудова (1818—1882), прославился кутежами и приключениями, экстравагантными поступками (из Средней Азии привез в свой московский дом прирученную им тигрицу). Вместе со своим другом генералом М.Г. Черняевым принимал участие в войне Сербии и Черногории против Турции в 1876 г. Прототип купца Хлынова из пьесы А.Н. Островского ‘Горячее сердце’ (1868).
Кашин А.Д. — московский ростовщик. Гиляровский пишет о нем: ‘…кругом Гарпагона с него пиши. Огромного роста, сухой и костистый, в долгополом сюртуке, черномазый, с ястребиными глазами, он с часу дня до позднего вечера пребывал ежедневно в бильярдной Большой московской гостиницы… Он прямо царил в бильярдной и главенствовал’ (В.А. Гиляровский. Избранное в трех томах. Т. 1. М, 1960, с. 478).
‘Большая Московская’ — гостиница с рестораном, находилась на Тверской улице в Москве.
его аффрапировала — от ‘frapper’ (фр.) — поразить.
Наполеон I (1769—1821) — французский государственный деятель и полководец, первый консул Французской республики (1799—1804), император французов (1804—1814, 1815). Здесь: выдающийся, великий человек.
…покойный Полтавцев… Сын знаменитого, того Корнелия Полтавцева… Полтавцев Корнелий Николаевич (1823—1865) — играл в московском Малом театре и в провинции, проявил себя в ролях трагедийного характера. О его единственном сыне других сведений, кроме сообщенных Дорошевичем, обнаружить не удалось
Помните Счастливцева: Нынче душа только у трагиков и осталась… Вот Корнелий Полтавцев… — Слова героя пьесы А.Н. Островского ‘Лес’.
‘Маленькие Неи’. — ‘Мой маленький Ней’, — так говорил Наполеон об одном из наиболее преданных ему маршалов Франции Мишеле Нее (1769—1815).
Любский Анатолий Клавдиевич (? — конец 90-х гг. XIX в.) — русский актер, выступал преимущественно в провинции и на клубных сценах Петербурга. Имел успех в ролях трагедийного характера.
Вот милый Л., актер, друг юности. — Вероятно, имеется в виду Леонидов (настоящая фамилия Гуляев) Леонид Иванович, актер, поэт и переводчик ряда оперетт для театра Лентовского.
‘Отелло’ (1604) — трагедия В. Шекспира.
‘Ричард III(1593) — историческая драма В. Шекспира.
Не захотевший из Геннадия Несчастливцева превращаться в Арктику. — Поступиться своим человеческим и профессиональным достоинством, как Счастливцев, герой пьесы А.Н. Островского ‘Лес’.
В спившегося Шмагу. Шмага, актер — персонаж пьесы А.Н. Островского ‘Без вины виноватые’ (1883).
Парадиз — см. ‘Георг Парадиз’.
…взгляд Тартарена, которому остался верен его комичный ‘личный секретарь’… — Герой романа французского писателя Альфонса Доде (1840—1897) ‘Тартарен из Тараскона’ (1869) был благодарен своему секретарю Паскалону, сохранившему верность хозяину несмотря на все постигшие его невзгоды.
взгляд Наполеона, когда он узнал, что маршал Ней присоединился к нему… — Ней перешел на сторону Наполеона во время ‘Ста дней’.
‘Старая гвардия’ — привилегированная часть императорской гвардии Наполеона, была образована в 1805 г. и состояла из отборных солдат всех родов войск и флота. Здесь: преданные Лентовскому люди из его ближайшего окружения.
Эльба маленького Наполеона. — Остров в Средиземном море, на который в 1814 г. был сослан Наполеон.
говорит Эдмунд в ‘Короле Лире’: Смешные люди! Они ищут причин своих несчастий на небе, в сочетаниях светил небесных! Везде! Кроме… самих себя!— Цитата из трагедии В. Шекспира ‘Король Лир’ (1594), перевод П.И. Вейнберга.
Фельдман Осип Ильич (1862—1912) — врач-психиатр, гипнотизер, собиратель автографов писателей, художников. Выступал как гипнотизер в саду ‘Эрмитаж’ у Лентовсюго.
Рейнвейн — марка шампанского.
Бенедиктин — марка ликера.
…к сестре Анне Валентиновне… — Лентовская (сценическое имя Рюбан) Анна Валентиновна, драматическая и опереточная актриса, в 1882—1883 гг. была в труппе Малого театра, в 1883 г. — в театре ‘Скоморох’, затем выступала на сценах различных московских театров.
Калиостро (настоящее имя Джузеппе Бальзамо, 1743—1795) — известный авантюрист, разыгрывал из себя искусного мага и чародея, обладающего философским камнем и жизненным эликсиром, лечил больных, вызывал духов, преподавал магию, демонологию. В 1780 г. посетил Петербург. Здесь: проходимец.
…знаменитый черниговский губернатор-усмиритель Анастасъев… Анастасьев Александр Константинович (1837—1900) — был черниговским губернатором в 80-е годы, позже стал членом Государственного Совета.
Буланже Жорж Эрнест Жан Мария (1837—1891) — французский генерал, политический авантюрист, был военным министром в 1886—1887 гг., стремясь к установлению военной диктатуры, возглавил шовинистическое течение, получившее наименование буланжизма. Дорошевич писал о нем в фельетоне ‘Буланже’ (‘Русское слово’, 1907, 18 сентября, No 213).
Дерулед Поль (1846—1914) — французский политический деятель, литератор, лидер шовинистической ‘Лиги патриотов’, один из главных пропагандистов буланжизма, активный участник антисемитской кампании в период процесса Дрейфуса.
Драгачиров Михаил Иванович (1830—1905) — русский военный деятель, теоретик и педагог, генерал от инфантерии.
Аракчеевщина — собирательное понятие режима полицейского деспотизма. От имени A.A. Аракчеева (1769—1834) — министра-временщика в царствование Александра II.
…Скалозуб нашел бы что ‘фельдфебеля в Вольтерах’ слишком уж запахли ‘хожалыми’… — ‘Фельдфебеля в Вольтеры дам!’ — слова Скалозуба из комедии A.C. Грибоедова ‘Горе от ума’.. Вольтер (настоящее имя Мари Франсуа Аруэ, 1694—1778) — французский писатель и философ. ‘Хожалые’ — городовые, служители при полиции.
Кипело, чтобы вырваться потом в бешеных демонстрациях… митингах, полных непримиримой ненависти, в безумии баррикад. — Имеются в виду события революции 1905—1907 гг.
С литией — отпеванием вне храма.
С чудовскими певчими — певчими из Чудова (Алексеевского Архангело-Михайловского) монастыря в Московском Кремле.
‘Хозяин Москвы’ однажды и вдруг узнал, что его больше нет. — У В.А. Долгорукова были напряженные отношения с царской семьей. Он не упускал случая дать почувствовать царствующему дому, что происходит из древнего рода. Двор с трудом терпел его ‘чудачества’. Его сначала лишили ряда привилегий, а затем вынудили подать в отставку, спустя четыре месяца после которой он умер. Генерал-губернатором Москвы стал великий князь Сергей Александрович.
Появился на смену Власовский. Тот, ходынский, г-н Власовский. Власовский Александр Александрович (1842—1899) — полковник, исполнял обязанности московского полицмейстера с 1891 по 1896 гг. Был одержимым службистом и сумел реорганизовать полицию, преодолев царившие в ней патриархальные порядки. Вместе с тем отличался мелочной придирчивостью, казенным отношением к людям, за что был нелюбим в Москве. Петербург терпел его только из-за покровительства генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича. Но после катастрофы 18 мая 1896 г., когда на Ходынском поле в давке погибли сотни людей, собравшихся на раздачу подарков по случаю коронации Николая II, Власовского сделали козлом отпущения и уволили в отставку. Дорошевич писал о нем в фельетоне ‘Московская полиция’ (‘Русское слово’, 1909, 8 марта, No 55).
Граф Потоцкий — возможно, имеется в виду Альфред Потоцкий (1817—1889), австрийский государственный деятель, в 1875—1883 гг. наместник Галиции.
‘Летигиум пильновать’ … не совсем удобно. ‘Летигиум пильновать’ — цитата из трагедии А.К. Толстого ‘Царь Борис’, в которой литовский посол князь Сапега говорит, обращаясь к Борису Годунову: ‘…И твоему величеству не нужно // Литигиум тот старый пильновать’. Литигиум (лат. litigium) — ссора, размолвка. Пильновать (польск. pilnowac) — соблюдать, придерживаться. Здесь: предпочесть размолвку.
Гайдук — выездной лакей.
‘Чикаго’ — сад открылся рядом с Триумфальной площадью в июне 1893 г. Выбор названия был связан с тем, что в это время в городе Чикаго проходила Всемирная выставка.
‘Трубадур’ (1852) — опера итальянского композитора Дж. Верди (1840—1922).
…’солнце Аустерлица’ — Словами ‘Вот солнце Аустерлица!’ Наполеон хотел напомнить своим офицерам перед Бородинским сражением 26 августа 1812 г., в час восхода солнца, о победе, одержанной под Аустерлицем 2 декабря 1805 г.
Это были его ‘сто дней’. Сто дней — время вторичного правления Наполеона I во Франции (20 марта — 22 июня 1815 г.), когда он после вынужденного отречения бежал с Эльбы и вступил в Париж.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека