М. П. Алексеев. (Московские дневники и письма Клер Клермонт) (отрывок), Павлова Каролина Карловна, Год: 1982

Время на прочтение: 44 минут(ы)

М. П. Алексеев

<Московские дневники и письма Клер Клермонт> (отрывок)

Русско-английские литературные связи. (XVII век — первая половина XIX века)
Литературное наследство. Т. 96
М., Наука, 1982

4. Клермонт и московские литераторы 18251826 годов.Уроки английского языка К. К. Яниш и знакомство с будущим мужем поэтессы Н. Ф. Павловым.Клер Клермонт и семья Елагиных.Клермонт и московские друзья Пушкина: И. Пущин, С. Соболевский, Ф. Матюшкин, П. Каверин.Клермонт и Зинаида Волконская.Клермонт и московские декабристы.Клермонт и английская колония в Москве: Бакстер, Эванс и др.

Наступил сентябрь, а вместе с ним в Иславском более отчетливыми стали признаки наступающей осени: погода испортилась, участились дожди, похолодало, быстро желтела листва. В доме Посниковых закончились шумные летние праздники, веселые прогулки по окрестностям, поездки в соседние имения. Позади были театральные развлечения, менее часто слышались музыка и пение. Постепенно редели и гости. Клер записала в дневнике (30 августа/11 сентября) новость, что расположенный поблизости полк, офицеры которого постоянно бывали у Посниковых, покидает их и возвращается на свои зимние квартиры179. Пришло в дом и несчастье.
Вскоре после дня своих именин маленькая Дуня (ее настоящее имя была София) сильно захворала. Весь дом был на ногах днем и ночью, из соседнего имения — Ильинского (графини Остерман) привозили к Дуне немца-доктора, но было уже поздно: у девочки обнаружилась скарлатина, осложненная воспалением легких, и она умерла. Клер подробно описывает в дневнике безутешное горе родителей, истерики матери, обряд похорон, отпевание в соседней сельской церкви…180 Клермонт вспомнилось теперь и ее собственное прошлое — горькая утрата дочери Аллегры, все то, о чем она начала забывать в Иславском, и она записала в дневнике: ‘Тысячи ран снова начали кровоточить в моем сердце’181. Однообразной чередой потянулись друг за другом пустые, тоскливые дни. Запись дневника 29 сентября (11 октября) 1825 г. свидетельствует, что в этот день все покинули Иславское и возвратились в Москву182.
Здесь понемногу городской быт семьи восстановился и жизнь пошла по. старой колее, но для Клер прежняя относительная успокоенность была утрачена, с каждым днем ее тревога усиливалась, она все яснее чувствовала, что ее жизни у Посниковых приходит конец, после смерти Дуни в ней почти не нуждались, приходилось серьезно задуматься о будущем. В дневнике Клер за последние месяцы 1825 г. эта тревожная мысль — где и как жить дальше — становится господствующей и неотвратимой, может быть, поэтому страницы дневника заполняются снова бесконечными перечнями имен лиц, с которыми она встречалась и беседовала. Она давала уроки английского, языка и дома (пока жила еще у Посниковых) и во многих других домах в Москве, куда ходила пешком или ездила почти каждодневно, естественно, поэтому, что и людей, встречавшихся ей, становилось все больше, а со многими она встречалась или вела переписку с особой целью — присмотреться к ним, чтобы в результате получить устраивающий ее и выгодный ангажемент. Хотя ее звали в Вену183 и более частыми стали письма к ней от старых друзей из-за границы, приходившие к ней по адресу музыкального магазина Ленгольда в Москве184, но она еще не думала об отъезде из России.
Среди множества имен и фамилий, упомянутых на страницах дневника Клер этой поры, можно встретить немало интересных для нас лиц, как старых, так и новых: здесь и хозяева аристократических гостиных, и высшие чины московских властей, и литераторы, и представители московской английской колонии, и множество побывавших в это время в Москве иностранцев. Это — подробнейшая летопись московской жизни. Некоторые лица из названных ею для нас особенно приметны, и относящиеся к ним записи приобретают исторический интерес.
Осенние и зимние месяцы 1825 г. Москва жила суетливо, но полнокровно, Клер читала немецкие газеты и свежие английские журналы, была в курсе всех европейских политических новостей, оживленно обсуждавшихся и во многих домах, где ей приходилось бывать.
7 (19) ноября 1825 г. Клермонт отметила — в этот день утром она дала первый урок у доктора Карла Яниша, живущего в доме Померанцевой (Pomeransevoi Doma) у Сухаревой башни (Zuchari Bashnik), она обучала английскому языку единственную дочь доктора Каролину Карловну185, будущую поэтессу, в то время еще 18-летнюю девушку (она родилась 10 июля 1807 г.). В салон Зинаиды Волконской Каролина Карловна попала через живших в том же доме у Сухаревой башни — Елагиных, в салоне Елагиных в 1825 г. она впервые выступала с чтением своих стихов. Отметим, кстати, что той же зимой Клермонт познакомилась также с Н. Ф. Павловым, будущим мужем Каролины Карловны, писателем, правда, только что начавшим печататься186. Николай Филиппович Павлов (1803—1864), которого Клермонт несколько раз встречала за обедом у Посниковых, появлялся там не случайно: родом из ‘дворовых людей’, отпущенный на волю (в 1811 г.), он был отдан в театральное училище, где на него обратил внимание Кокошкин. Тот же Кокошкин, принимавший самое близкое участие в судьбе юноши-Павлова, выхлопотал ему в начале 1822 г. увольнение от театральной службы и помог определиться в Московский университет, известно, что Павлов окончил университет в 1825 г. и что на последнем курсе он усиленно занимался английским языком с преподавателем университета Томасом Эвансим, после смерти которого он напечатал в ‘Москвдтянине’ посвященную ему весьма прочувствованную некрологическую статью187. В 1825 г., по окончании университета, Павлов поступил на службу в Московский надворный суд188.
Однажды Клер видела в доме Посниковых престарелого Ивана Ивановича Дмитриева, друга Карамзина и поэта, представителя сентиментализма в русской поэзии. Он жил в Москве на покое, отдалившись от государственных дел, но, как и раньше, очень интересовался литературой, с любопытством приглядываясь к возраставшему на его глазах молодому поколению русских литераторов. Как видно из сохранившейся части дневника Клермонт 1826 года, она знала также и знаменитый ‘дом Дмитриева’ (Dmitrieff’s home), так как поселилась в то время неподалеку от него на Тверском бульваре, в доме кн. Голицыной189.
Не один раз встречалась она также с И. И. Пущиным, одним из ближайших и любимейших друзей Пушкина с лицейских времен. В декабре 1823 г. Пущин занял скромное место судьи в 1 уголовном департаменте Московского надворного суда. В январе 1825 г. Пущин навестил Пушкина в Михайловском (воспоминанию об этом посещении Пушкин посвятил стихотворение ‘Мой первый друг, мой друг бесценный…’, 1826) и, возвратившись в Москву, писал в Михайловское: ‘Опять я в Москве, любезнейший Пушкин, действую снова в суде <...> Много знакомых твоих и любопытных о тебе расспрашивают. Я по возможности удовлетворяю их любопытству. Между прочим, И. И. Дмитриев меня забросал вопросами за обедом у Вяземского <...> Мой адрес: у Спаса на Песках близ Арбата в доме графини Толстой’ 180. Пушкин был хорошо осведомлен о служебной деятельности своего друга в должности судьи по уголовным делам и знал также, что эта должность в дворянских кругах той поры считалась чуть ли не унизительной, поэтому Пушкин писал, обращаясь к нему:
Ты, освятив тобой избранный сан,
Ему в очах общественного мненья
Завоевал почтение граждан.
’19 октября’ <1825> (Черновые строки)
Но поэт едва ли знал, что в это же время Пущин занят был в Москве ответственной конспиративной деятельностью: ‘Верховная Дума’ будущих декабристов поручила ему восстановить московскую управу Общества и руководить ею.
Частые посещения Пущиным семьи Посниковых, быть может, объяснялись служебными отношениями Пущина-судьи и обер-прокурора, сенатора Захара Николаевича Посникова, однако, Постоянно обедая или ужиная в его доме, Пущин, несомненно, встречал здесь своих единомышленников или добрых друзей и знакомых. Между прочим, наряду с его именем в записях Клермонт несколько раз (в разных вариантах транскрипций) встречается имя Пушкина, первый раз в записи дневника 18(30) мая 1825 г. (Москва): ‘Обедали Кокошкины (The Kokoschkine’s), м-р Пушкин (Mr. Pouchkine) и М-me Симонова, красивая актриса-мимистка из Тамбова (M-me Simonofi la jolie mimandeuse de Tamboff)’191. Издательница дневника справедливо отметила, что речь в данном случае не могла идти о поэте Александре Пушкине, ‘так как он находился в это время в Михайловском’, но, добавим от себя, не исключена возможность, что имелся в виду дядя поэта, Василий Львович Пушкин, живший в то время в Москве и близко знавший многих гостей дома Посниковых192. Что касается Александра Сергеевича Пушкина, то, как мы уже отмечали выше, Клермонт, несомненно, хорошо знала его по имени и, вероятно, слышала о нем от его близких друзей. Кроме уже упомянутых имен, назовем еще С. А. Соболевского (1803—1870), как свидетельствует запись дневника Клер 20 ноября (2 декабря) 1825 г., она виделась с Соболевским в этот день за обедом у Посниковых193 и, по-видимому, не один раз. Известно, что Соболевский, сблизившийся с Пушкиным еще в Петербурге и вместе с братом поэта, Львом Сергеевичем, готовивший к печати ‘Руслана и Людмилу’, пять лет спустя, т. е. в 1825 г., к которому относится ‘пятый’ дневник Клермонт, не прекращал сношений с Пушкиным, являясь в это время одним из посредников между поэтом и начавшим выходить журналом Н. А. Полевого — ‘Московский телеграф’194. Личное сближение и почти ежедневное общение Соболевского с Пушкиным относится к сентябрю 1826 г., когда поэт находился в Москве и именно через Соболевского установилась его связь с группой будущего ‘Московского вестника’, в 1827 г. на Соболевского поступил донос как на человека, принадлежащего к ‘либеральной шайке’ ‘любомудров’, желающего увлечь Пушкина за границу195. Клермонт жила в Москве все эти годы: с утратой ее дневника за то время мы, может быть, лишились также ее свидетельств о встречах с Соболевским, нам, однако, следует подчеркнуть, для последующего изложения, близкую связь Соболевского с ‘любомудрами’ и редакцией ‘Московского вестника’, едва ли подлежит сомнению, что благодаря этому он знал многое о Клермонт. Известно также, что 18 октября 1828 г. Соболевский уехал за границу196, через несколько месяцев после того, как уехала Клермонт вместе с семьей Кайсаровых и Н. М. Рожалиным.
Запись дневника Клер 9 (21) декабря 1825 г. гласит: ‘Провела вечер с Бакстером и Алексеем. Беседовала с ним об английской литературе, об ‘Истории Москвы’ Лайелла, о ‘Дневнике путешествий по северной Азии’ Матюшкина’197. Это интересное свидетельство нуждается в пояснениях. Шотландец Бакстер, многократно упоминаемый в ее дневнике,— довольно примечательное лицо великобританской колонии в Москве: он был воспитателем Алексея Киреева, отца Ольги Алексеевны Киреевой (впоследствии вышедшей замуж за Новикова), вплоть до того времени, как Киреев поступил в Лейпцигский университет. В дальнейшем Бакстер, возвратившись на родину, сделал большую карьеру: он был избран членом палаты общин от города Данди (Dundee) и занимал ответственный пост при Гладстоне, в первый раз ставшем английским премьер-министром198. Книга, о которой Клермонт вела беседу с Бакстером, это ‘Русские нравы, или Подробная история Москвы’ Роберта Лайелла (Robert Lуall. The character of the Russians, and a Detailed History of Moscow. London, 1823), что касается второго сочинения, которое обсуждалось в тот же вечер, издательница дневников Клер могла сообщить лишь неточные сведения: правильно определив, что речь здесь идет о Федоре Федоровиче Матюшкине (1799—1872), она могла лишь указать на очень позднее издание его путешествий во французском переводе кн. Эмманюэля Голицына, вышедшее в Париже в 1843 г. (‘Le Nord de la Siberie, voyage parmi les peuplades de la Russie asiatique et dans la mer glaciale, trad, par le prince Emmanuel Galitzine’), между тем об этом сочинении велась беседа в Москве в декабре 1825 г.! Кстати, та же издательница дневников Клер ничего не знала о Матюшкине — близком друге и лицейском товарище Пушкина — и спутала его с другим Федором Федоровичем, часто упоминаемым в дневнике, под которым следует разуметь Ф. Ф. Кокошкина, из-за этого она ошибочно предположила, что Клер была лично знакома с Матюшкиным, виделась у Посниковых с ним и с его дочерью, которой у Матюшкина не было: речь шла о дочери Кокошкина199. Необходимо, следовательно, указать, какой печатный текст ‘Путешествий’ Матюшкина здесь имеется в виду.
В московском альманахе ‘Мнемозина, собрание сочинений в стихах и прозе, изд. кн. В. Одоевским и В. Кюхельбекером’, в первой части 1824 года, было напечатано ‘Извлечение из письма к Е. А. Э’. (т. е. к Е. А. Энгельгардту) с подписью Ф. М. (т. е. Федор Матюшкин). Это отрывок из частного письма Матюшкина к бывшему директору Царскосельского лицея, написанного им во время путешествия по Северной Сибири, из урочища Плотбище (от 6 августа 1821 г.). Он был помещен Энгельгардтом в ‘Мнемозине’ благодаря содействию его ученика и сотоварища Матюшкина по Лицею В. К. Кюхельбекера. Это не единственное письмо, полученное Энгельгардтом от ‘Матюшки’ из Сибири, и он сумел оценить этнографическое и историко-географическое значение посланий своего бывшего воспитанника. В отрывке письма, опубликованного в ‘Мнемозине’, идет речь о чукчах и омоках, о песнях и поэтических произведениях, какие они слагают и исполняют, приводятся также их образцы200. Несколько лет спустя сам Энгельгардт издал письма Матюшкина в собственном немецком переводе 201, но вопрос о том, как поступить с рукописью своего ‘путевого дневника’, Матюшкин, по-видимому, поставил перед Энгельгардтом много раньше, в ответном письме 12 марта 1824 г. из Москвы (где он жил в это время) Энгельгардт писал: ‘Журнал Матюшкина есть собственность правительства, устроившего экспедицию. Из сего следует: Матюшкин не может им располагать, как собственностью своею частного, а должен представить оный правительству или тому начальству, которое послало его и которому он обязан отдать отчет в исполнении возложенного на него дела <...> После сего Матюшкин, с ведома начальства, может из частных своих записок составить отдельное описание своего путешествия и продать оное, как собственность свою, но не прежде. Вот мое мнение по чувству моему…’202
Из письма, посланного Энгельгардтом Матюшкину 25 марта 1824 г., явствует, что в Москве в это время уже нашелся претендент на покупку права на перевод рукописи матюшкинского ‘Журнала’ и что им был именно тот самый Бакстер, близкий знакомый Клермонт, с которым она беседовала относительно дневников путешествия Матюшкина по Северной Азии, на эти дневники Бакстеру мог указать тот же Пущин, вскоре после того как относящийся к ним отрывок увидел свет в ‘Мнемозине’. Энгельгардт пишет Матюшкину: ‘Не жалей, брат, о том, что в настоящую минуту, может быть, теряешь, не отдавая своего журнала, во-первых,— оно как-нибудь наведется тебе, а во-вторых,— es ist doch gar zu gut, wenn man seine Pflicht gethan hat <хорошо уже то, что удалось исполнить свой долг>. Впрочем, для будущего, так как тебе Mr. Baxter очень хорошо знаком, то я бы советовал тебе учинить следующее: пусть Mr. Baxter напишет к тебе письмо, в котором скажет, что, наслышась много о вашем путешествии и уверен будучи, что в Англии принимают в оном живейшее участие, он желает доставить своим соотечественникам подробное и достоверное об оном известие и потому предлагает тебе уступить ему твои записки о сем путешествии для перевода, предлагая тебе 20 т<ысяч> рублей за оные. Возьми у него это письмо и пришли мне вместе с копиею с твоего на оное ответа, в коем скажешь ты, что записки твои не можешь ты отдавать без дозволения правительства, по приказанию коего сделана вся экспедиция и которое, если употребит оные, не оставит тебя без возмездия и пр. Пришли мне это все сюда, оно пригодится, я уже буду знать, где и как и кому о том говорить и показывать. Послушайся меня, Матюшко, истребуй письмо у англичанина, право, к делу будет…’ В постскриптуме к письму напоминание: ‘А аглинское письмо прошу достать’203. В следующем письме к Матюшкину Энгельгардт снова советует: ‘Развяжись только с Бакстером, чтобы не вышло чего с ним’. Получено ли было такое письмо от Бакстера, мы, к сожалению, не знаем.
Вскоре в повседневной спокойной хронике московского быта, какою является дневник Клер, в однообразных перечнях обедов, ужинов и присутствовавших на них гостей, появляются тревожные ноты, как бы раскаты приближающейся общественной грозы. В записи 29 ноября (11 декабря) 1825 г. засвидетельствован слух о смерти Александра I в Таганроге (в печатном тексте всюду ошибочно: Taganroj). В дневнике Клер говорится, что утром в этот воскресный день она навестила англичанку мисс Тривин, а к ней в это время зашла еще одна их соотечественница — мисс Готтмен (Gottman), чтобы сообщить новость: ‘Знаете ли вы,— сказала она, что император умер в Таганроге?’ Этот слух распространился по Москве с чудодейственной быстротой и, ‘конечно,— замечает Клер,— каждого эта новость повергала в печаль и удивление’. За обедом у Посниковых, как обычно, было много родственников и посторонних, ‘в семь часов вечера пришла М-me Раевская, а м-р Гамбс вернулся домой в сопровождении Армфельда, который провел у нас весь вечер. Говорили только о смерти императора, и слышались только сетования об его утрате’204. В последнем утверждении, впрочем, содержится явное преувеличение: речь шла в тот вечер, несомненно, и о приближенных покойного императора, и о будущем русского государства, это явствует из оставленной Клер без комментариев записи анекдота об Аракчееве, непосредственно следовавшей за приведенными выше словами об Александре I: ‘Граф Аракчеев написал на надгробии своей убитой любовницы: ‘Здесь покоится моя подруга, супруга моего кучера’205. Историю всесильного временщика — графа Аракчеева — Клер, несомненно, хорошо знала, так как слышала о нем не раз в доме Посникова, который и сам мог порассказать многое об Аракчееве, так как знал его лично с давних пор.
В записи Клер позорная надгробная надпись, якобы сочиненная Аракчеевым для своей любовницы, Настасьи Федоровны Минкиной, звучит не только враждебно по отношению к самому Аракчееву, но тревожно для государства: в последние годы царствования Александра I Аракчеев, суровый, грубый и невежественный, достиг вершины своего могущества и стал в полном смысле слова подлинным правителем империи, в руки которого усталый и разочарованный Александр передал всю полноту своей власти. Вместе с нею росла, однако, крайняя непопулярность Аракчеева в самых широких кругах русского общества. Когда в имении Аракчеева, Грузине, была дворовыми убита Настасья Минкина (это произошло 10 сентября 1825 г.), Аракчеев пришел в ярость и с чрезвычайной жестокостью наказал своих крепостных: ‘Мщение Аракчеева убийцам его друга было беспощадно,— пишет в своих воспоминаниях А. К. Гриббе.— Целые реки крови пролиты были в память погибшей графской любовницы и в назидание дворовых и крестьян чуть ли не всей Новгородской губернии’206. До самой смерти Александра I (19 ноября 1825 г.) Аракчеев не возвратился к делам, ссылаясь на ‘тяжкое расстройство здоровья’, а 20 декабря того же года последовало увольнение Аракчеева от заведования делами комитета министров. Отсюда становится понятным, почему анекдот об Аракчееве был занесен в дневник Клер 29 ноября (11 декабря) 1825 г.
Через день, в четверг 1 (13) декабря, там же отмечено: ‘Письмо от мадам Чернышевой из Таганрога с датой 13 ноября, но она не упоминает о болезни императора’207, на следующий день, 2 (14) декабря, Клер снова записывает: ‘Мария Ивановна <Посникова> получила письмо из Петербурга от своей сестры, в котором она сообщает, что покойный император оставил завещание, в котором объявляет, что его преемником будет его брат — Николай’208. Но это были пока только слухи, усиливавшие тревогу и общественное брожение в Москве. Клермонт, конечно, не знала, почему она никогда больше не могла увидеть Пущина: при первом известии о неожиданной смерти Александра I Пущин поспешил в Петербург, как было условлено между членами ‘Верховной Думы’, и принимал участие во всех заседаниях тайного общества, на которых было решено вывести войска на Сенатскую площадь: в дневнике Клер последняя ее встреча с Пущиным отмечена 5 декабря.
Но в доме Посниковых она встречала многих других лиц, которые, не стесняясь ее присутствием, позволяли себе более вольные, чем раньше, разговоры, сообщали политические новости и довольно резкие суждения о царской семье. В первой половине декабря 1825 г. в Москве еще плохо представляли себе, что происходит в Петербурге. Так, 29 ноября московский главнокомандующий получил письмо графа Милорадовича из Петербурга, в котором извещалось, что в северной столице принесена присяга верности Константину Павловичу209, а по воспоминаниям А. И. Кошелева, ‘в первых числах декабря, по указу Сената, присягнули в Москве императору Константину Павловичу и целые десять дней все просьбы подавались на его имя и указы писались от его имени’210. Между тем, по словам того же Кошелева, в Москве долго не могли понять, что происходит в государстве: ‘Известия из Петербурга получались самые странные и одно другому противоречущие. То говорили, что там все спокойно и дела пошли обычным порядком, то рассказывали, что открыт огромный заговор, что 2-я армия (тогда армия состояла из двух отделов, один находился под начальством графа Остен-Сакена, а другой — графа Витгенштейна) не присягает, идет на Москву и тут хочет провозгласить конституцию. К этому прибавляли, что Ермолов также не присягает и с своими войсками идет с Кавказа на Москву. Эти слухи были так живы и положительны и казались так правдоподобными, что Москва или, вернее сказать, мы ожидали всякий день с юга новых Мининых и Пожарских’211. Нечто подобное происходило также в доме Посниковых.
В самый день восстания в Петербурге 14 (26) декабря 1825 г., когда Москва еще ничего не знала об этом событии, Клер сделала следующую запись в дневнике: ‘Обедал м-р Каверин, за обедом он сказал Марии Ивановне <Посниковой>: ‘Что касается вас, вы любите крест, потому что двор — религиозен — все мы знаем, что когда Август (Augustus) пьянствовал, вся Польша стала пить. Все говорят, что Константин не хочет принять русскую корону, но намерен отказаться от своих прав’212. Это свидетельство интересно для нас прежде всего тем, что приведенные в нем слова о раболепии русского дворянства перед двором, несомненно, сказаны были Петром Павловичем Кавериным (1794—1855), приятелем Пушкина, постоянно бывавшим у Посниковых, с которыми он состоял в родстве, с ним и его младшей сестрою, Анной Павловной (1801—1854), нередко встречалась и беседовала Клермонт, летом того же 1825 г., вместе с Посниковыми, она даже ездила в имение Кавериных, расположенное неподалеку от Иславского.
Каверин подобно многим другим русским офицерам той поры, побывавшим за рубежом, проникнут был идеями свободы и стремлениями к конституциализму. Он был некогда студентом Геттингенского университета и привез с собою из Германии ‘вольнолюбивые мечты’, что вполне подтверждается его записной тетрадью, куда занесены им весьма характерные в этом смысле цитаты на немецком, французском и русском языках. Среди последних в этой тетради Каверина выписаны все вольнолюбивые стихи Пушкина в том виде, в каком они ходили по рукам: ‘Деревня’, ‘Ода на свободу’, ‘Ура! в Россию скачет …’, ‘Изыде сеятель…’ и др., но ‘записи Каверина,— по свидетельству его биографа,— представляют особые интерес и важность, так как в большей части случаев он получал стихи непосредственно от Пушкина или списывал их с авторитетных копий, быть может, сообщаемых ему Вяземским’213. В числе стихотворений, списанных Кавериным, в его тетради находились также и все стихотворения, обращенные к нему Пушкиным, в том числе автограф пьесы ‘Забудь, любезный мой Каверин…’ Известно, что Каверин знал не только русскую поэзию, но был также увлеченным читателем западноевропейских литератур, в частности, английской, и что он оплакивал неожиданную смерть Байрона214.
Для нас остается не вполне ясной та фраза, которая была сказана им Посниковой и записана в дневнике Клермонт, но если под ‘Августом’ он имел в виду Александра I, то в таком отождествлении нельзя не увидеть непосредственное воздействие на него известного иносказания того же Пушкина 21S, а своего рода идеализация им Константина Павловича за отказ от российской императорской короны была данью тем настроениям, которые были распространены среди либерального офицерства.
В ближайшие за этим дни в доме Посниковых говорили только о престолонаследии и о петербургских событиях. В четверг 17 (29) декабря Клермонт записала в дневник, что вечером в этот день в Москве стал известен ‘указ (Ukase) Николая, объявляющий об отречении его брата и о том, что он сам вступает на престол’, а в пятницу 18 (30) декабря запись Клер свидетельствует, что до Москвы уже дошли сведения о восстании на Сенатской площади: ‘Сенатор <т. е. З. Н. Посников> ходил сегодня присягать на верность Николаю. Пришли плохие вести из Петербурга, где солдаты оказали сильное противодействие занятию престола Николаем, и Милорадович был убит простым солдатом в то время, как он горячо призывал их к послушанию. Приехали граф Толстой и Головин (Galavine), они шептались между собой, а г-жа Посникова <в печатном тексте: Mrs. Pomikoff!> сказала, что Николай— это возвышающийся Нерон (a rising Nero)’, и тут же, с обычной для нее- непосредственностью, высказала, по свидетельству Клер, свою печаль и тревогу за будущее России и свою ‘решимость уехать в чужие края, чтобы обезопасить себя при появлении даже самых незначительных общественных волнений (public commotion)’216, при этом она рассказала семейный анекдот об Александре I, относящийся ко времени, когда он в первый раз приехал в Москву после провозглашения его императором217.
Но тревоги в Москве не прекращались, и слухи, один фантастичнее другого, непрерывно усиливали опасения взволнованных горожан. 20 декабря 1825 г. (1 января 1826 г.) Клермонт записала одно из таких угрожающих известий, которое в тот день достигло дома Посниковых: ‘Некоторые утверждают, что в Польше вспыхнуло восстание, другие же говорят, что Витгенштейн <у Клер написано ошибочно: Wittengstein> со своей армией двинулся в Польшу, чтобы силою принудить Константина подняться на трон’218. На ту же страницу в дневнике записана короткая фраза, лишенная каких-либо объяснений или подробностей: ‘Произошли различные аресты’… Едва ли подлежит сомнению, что Клер могла бы рассказать об этом много больше, так как среди арестованных и отправленных в Петербург для допроса было немало ее знакомых, которых она постоянно встречала в московских дворянских гостиных.
Вот как рассказывает об этом в своих ‘Записках’ А. И. Кошелев, бывший в то время одним из московских ‘архивных юношей’: ‘Вскоре начали в Москве, по ночам, хватать некоторых лиц и отправлять их в Петербург. Очень памятно мне арестование внучатого моего брата и коротко мне знакомого Вас. Серг. Норова, лично при этом я находился, и это событие меня очень поразило <...> Этот увоз произвел на мать ужасное действие — она словно рехнулась. Он произвел и на нас всех сильное впечатление. Вскоре, также ночью, увезли в Петербург Нарышкина, Фонвизина и многих других. Это навело всюду и на всех такой ужас, что почти всякий ожидал быть схваченным и отправленным в Петербург. Рассказы из Петербурга о том, кого там брали и сажали в крепость, как содержали и допрашивали арестованных и пр., еще более увеличивали всеобщую тревогу <...> Этих дней или, вернее сказать, этих месяцев (ибо такое положение продолжалось до назначения верховного суда, т. е., кажется, до апреля), кто их пережил, тот, конечно, никогда их не забудет. Мы, молодежь, менее страдали, чем волновались, и даже почти желали быть взятыми и тем стяжать и известность и мученический венец. Эти события нас, между собою знакомых, чрезвычайно сблизили и, быть может, укрепили ту дружбу, которая связывала Веневитиновых, Одоевского, Киреевского, Рожалина, Титова, Шевырева и меня’219.
Свой дневник 1825 г. Клермонт продолжала вести еще несколько дней, но сделанные в нем записи, в сравнении с прежними, лаконичны и малозначительны. При первом ознакомлении с ними складывается впечатление, что в доме Посниковых, где она продолжала жить, не произошло никаких перемен и все шло здесь своим чередом, на самом деле, однако, в давно устоявшемся быте, уже со времени смерти Дуни, появились первые трещины, и постоянно они все более расширялись. Клер по-прежнему давала уроки английского языка, и дома и на стороне, в других семьях, живших в разных концах Москвы, этих уроков становилось все больше, и ее часто не бывало дома, ее прежняя роль гувернантки стала в большей мере походить на роль компаньонки М. И. Посниковой. В свободные часы Клер читала, занималась музыкой, принимала гостей. В доме появлялись ‘обычные люди’ (usual people) к обеду, к чаю или к ужину — знакомые нам Геништа, Армфельд, Кокошкины, Олсуфьевы220. В записи дневника 21 декабря (2 января 1826 г.) отмечено получение письма от графини Е. А. Зотовой, в котором она извещала о своем возвращении в Москву с обеими дочерьми и приглашала отобедать у них на другой день, по этому поводу Клер записала, что она будет счастлива снова увидеть Бетси (всегда являвшуюся ее любимицей). Встреча Клер с Зотовыми состоялась в назначенный час, к обеду собралось большое общество. Перечислив всех присутствующих, давно ей известных, Клер отметила: ‘Князь Павел Голицын (Paul Galitzine) явился в семь часов’221. Так как это лицо еще встретится нам ниже, поясним, что речь идет о Павле Алексеевиче Голицыне (1796—1864), женатом (с 29 апреля 1825 г.) на графине Наталье Николаевне Зотовой, присутствовавшей на этом обеде вместе с сестрой, Елизаветой Николаевной (‘Бетси’), о последней здесь же сказано, что она ‘также ожидает прибытие своего мужа’, т. е. Александра Ивановича Чернышева, о неблаговидной роли которого в качестве члена следственной комиссии о декабристах уже говорилось выше222. Поэтому, может быть, короткая фраза дневника Клер: ‘О Петербурге не было сказано ни слова’ приобретает зловещий колорит.
На последних страницах дневника встречаются также имена нескольких лиц, ранее в нем не упоминавшихся: это чиновники высоких разрядов, из судейского мира, с которыми Посникова могли связывать лишь деловые отношения. Среди гостей, с которыми Клер познакомилась, названы однажды: ‘Сенатор Дурасов (Dourassoff) и его брат’223. Речь идет, несомненно, о сенаторе Егоре Александровиче Дурасове (1781—1855) и его брате, Сергее Александровиче. Н. Макаров в написанной им портретной галерее ‘московских оригиналов десятых и двадцатых годов’ довольно живо изобразил обоих братьев Дурасовых. ‘Сергей Александрович,— по его словам,— был честнейший, благороднейший и добрейший человек, умный, прямой, правдивый, нравственный и бескорыстный’. Егор Александрович, напротив, был ‘скрытный, вкрадчивый и низкопоклонный’, составляя ‘разительный контраст с братом Сергеем’. Если Сергей Дурасов всю жизнь посвятил военной службе, то Егор служил ‘по гражданской части и, в начале бедный, как и его брат, женился потом на богатой и в описываемую нами эпоху был уж чуть ли не сенатором в Москве’224. Под стать Егору Дурасову был и другой чиновник с громким титулом, которого с Посниковым могли связывать лишь служебные дела. По записи дневника Клер (от среды 30 декабря 1825 г. ст. ст.), в этот день у Посниковых пил чай ‘Prince Jean Labanoff’225, т. е. кн. Иван Александрович Лобанов-Ростовский (1799—1869), состоявший в то время обер-прокурором I отделения VI департамента Сената в чине действительного статского советника. В Москве он как раз в это время получил печальную известность. Женившись в 1824 г. на Елизавете Петровне Киндяковой (одна сестра которой, Мария Петровна, была замужем за С. Д. Полторацким, а другая, Екатерина Петровна, впоследствии в 1834 г. вышла замуж за приятеля Пушкина, Александра Николаевича Раевского), Лобанов-Ростовский уже в 1825 г. состоял с нею в фактическом разводе, узаконить который Елизавета Петровна смогла лишь
в 1828 г., добившись официального расторжения брака от Святейшего синода. В 1826 г. Вяземский предал гласности их ссору, написав стихотворение ‘Запретная роза’, которое Полторацкий отнес Н. А. Полевому (напечатано в мартовской книжке ‘Московского телеграфа’ 1826 г.). В этом стихотворении Вяземский называл Елизавету Петровну ‘московских роз царица и краса’, иносказательно изображая ненавистного ей мужа в виде шмеля:
Тебя, цветок, коварством бескорыстным
Похитил шмель, пчеле и розе враг,
Он оскорбил лобзаньем ненавистным,
Он погубил весну надежд и благ…
и восклицал, что он ждет ее освободителя:
Счастлив, кто, сняв с цветка запрет враждебный
И возвратив ее пчеле любви,
Ей скажет: цвет прелестный! Цвет волшебный!
Познай весну и к счастью оживи!
И эпитет розы (‘запретная роза’), и все иносказание понравились читателям журнала, и не только тем, кто знал его семейную подоплеку, Пушкин, всецело посвященный в семейную тайну, упомянул ‘запретную розу’ в стихотворении ‘Я видел вас, я их читал…’ (1826), а Полевой в статье ‘Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг.’ в ‘Московском телеграфе’ 1827 г. уподобил ‘запретной розе’ русскую литературу и писал, что ‘только рои пчел и шмелей высасывают мед из цветочка, который ни вянет, ни цветет, а остается так, в каком-то грустном состоянии…’ По поводу этой статьи Булгарин написал донос в III Отделение на ‘Московский телеграф’, усмотрев в пчелах и шмелях намеки на свою ‘Северную пчелу’ и на самого себя226. Таким образом, эта семейная история получила в Москве широкую огласку и можно думать, что она стала известной и Клер, так как она вращалась в том кругу, где эту историю знали во всех подробностях. Кстати, в ‘шестом’ (пропавшем) дневнике Клер есть такая запись 29 декабря 1826 г.: ‘Обедала у Лобановых. Князь был в отсутствии. Наша беседа за столом была очень забавной. Мы соглашались на том, что стоило бы устроить государство по турецкому образцу, но наоборот, где мужчины содержались бы взаперти в гаремах, откуда их брали бы женщины’227 Остается неизвестным, догадывалась ли Е. П. Лобанова-Ростовская, дожидавшаяся официального развода со своим мужем, чтобы тотчас же вторично выйти замуж на лейб-гусара В. А. Пашкова (которого Вяземский в своем стихотворении уподобил ‘пчеле любви’, украдкой глядящей на запретный цветок), что англичанка, г которой она обсуждала утопические проекты ‘мужских гаремов’, имела непосредственное отношение к семье Годвина и Мери Уолстонкрафт, создательницы знаменитого трактата ‘Защита прав женщины’?
Едва ли случайно, что на последнем десятке страниц дневника Клер 1825 г. встречается особенно много фамилий ее соотечественников и соотечественниц, живших в то время в Москве: очевидно, Клер чаще общалась с ними, постепенно приобретая все большую независимость от своих прежних хозяев и находясь в тревожных и беспрестанных поисках нового места или частных уроков, вместе с тем, она укрепляла также свои связи с родиной, так как иные из московских англичан ездили в Англию и, возвращаясь в Москву, привозили к ней новости, письма и посылки от родных и знакомых. В дневнике Клер мелькали теперь их имена и фамилии: Mr. Baxter, Miss Hawker, Miss Gottman, Miss Says, Mr. и Mrs. Harvey (указан и адрес последних — in Bachmeetieff’s House in Sdvijenka, т. е. в доме Бахметьева на Воздвиженке) и др.228, многократно упомянута Miss Trewin229, позже невольно раскрывшая в Москве тайну прошлого Клермонт и этим повредившая ее репутации, однажды названа Madame Paris, обедавшая вместе с Клер у Зотовых: это, очевидно, Miss Parish, англичанка-гувернантка, вероятно, приехавшая вместе с Зотовыми из Петербурга. Сохранились письма на английском языке, писанные к мисс Периш ее воспитанницей А. А. Воейковой (племянницей Жуковского, получившей в его жизни и поэзии прозвище Светланы), они писаны в 1827 г., когда больная Светлана хотела ехать за границу и звала мисс Периш вернуться к ней, чтобы ехать вместе, мисс Периш в это время жила в качестве гувернантки в Москве у бар. Черкасова230.
На двух заключительных страницах этого дневника Клер записано несколько адресов (в том числе Мери Шелли и Джейн Вильямс, впрочем, из осторожности без их имен), здесь же находятся заметки для памяти о книгах и нотах, кулинарный рецепт, денежные расчеты. На этом дневник обрывается. Последняя запись датирована 2 (14) января 1826 г.
Наступил 1826 г. Для Клермонт он был полон тревог, забот, огорчений и перемен. Каждодневное писание дневника она забросила надолго. Сама Клер объясняла это тем, что такое писание стало для нее делом трудным и даже бесполезным: с утра до вечера занятая уроками, она чувствовала сильную усталость, когда бывала свободной от них, да и записывать будто бы было нечего, так как жизнь ее шла однообразно и небогата была событиями. В последнем, однако, следует усомниться: и в ее личной жизни, да и в общественной жизни Москвы, на этот год пришлось как раз много таких событий, которые резко изменили и ее положение, и привычный бытовой уклад, и даже самый ход русской истории.
Весною 1826 г. из Москвы уехал Германн Гамбс, доверенный друг Клер в течение целого года, сыгравший известную роль в ее жизни у Посниковых, помимо того, в семьях, где она теперь давала уроки, Клер, незаметно для себя, поднялась выше еще на одну ступеньку социальной лестницы, оказавшись преимущественно в более узком кругу московской титулованной знати. Здесь к ней относились с меньшей сердечностью, чем в патриархальном доме М. И. Посниковой, и порою бестактно подчеркивали ее подчиненное и зависимое положение. Но все же, если бы у нее под рукой была тетрадь дневника, записывать было о чем: встречи с новыми для нее людьми, среди которых было немало примечательных лиц, продолжались, а среди прежних московских знакомых, вероятно, оставались люди, которые в состоянии были сообщить ей, при случае, интересные и важные текущие новости.
Москва тяжело пережила приговор над декабристами, тюрьмы и ссылки, за которыми последовали добровольные отъезды в Сибирь жен декабристов — ссыльных и каторжан, среди выбывших из Москвы в это время, в связи с приговором Следственной комиссии, было немало, насколько мы можем предполагать, знакомых Клер, обо всех остальных она, несомненно, слышала многое. Поэтому приходится сожалеть, что до нас не дошло никаких письменных свидетельств самой Клермонт.
Кошелев, принадлежавший к тому кружку московских ‘любомудров’ среди которых, как увидим ниже, оказались люди, вскоре ставшие новыми друзьями Клермонт (например, Н. М. Рожалин, П. В. Киреевский), так описывает московские настроения в интересующее нас время: ‘Слухи о предстоявших приговорах Верховного суда не переставали волновать Москву, но никто не ожидал смертной казни лиц, признанных главными виновниками возмущения. Во все царствование Александра I не было ни одной смертной казни. С легкой руки Николая I, смертные казни вошли у нас как бы в обычай <...>. Описать или словами передать ужас и уныние, которые овладели всеми,— нет возможности: словно каждый лишался своего отца или брата. Вслед за этим известием,— продолжает Кошелев,— пришло другое: о назначении дня коронования императора Николая Павловича, Его въезд в Москву, самая коронация, балы придворные, а равно балы у иностранных послов и у некоторых московских вельможей,— все происходило под тяжким впечатлением совершившихся казней. Весьма многие оставались у себя в деревнях, и принимали участие в упомянутых торжествах только люди, к тому обязанные по службе. Император был чрезвычайно мрачен, вид его производил на всех отталкивающее действие, будущее являлось более чем грустным и тревожным’231.
Весь 1826 год, с января по конец декабря, Клер не вела дневника. Напрашивается предположение, что одной из немаловажных причин этого, кроме тех, на которые она указала сама, была и присущая ей скрытность и увеличившаяся в этом году осторожность, боязнь доверять бумаге пришедшие в голову мысли или сделанные ею наблюдения. Лишь 21 декабря 1826 г. она сделала первую запись в новой заведенной ею дневниковой тетради. К сожалению, и этот источник остается известным для нас не вполне, как мы уже указывали выше, подлинная рукопись пропала в Вене в начале 1940-х годов и в настоящее время известна напечатанная дважды лишь неполная копия ее, сделанная человеком, не знавшим русского языка и не скрывавшим, что он копировал то, что лично ему представлялось наиболее интересным. Помимо этой копии, также обнимающей сравнительно небольшой период времени (с 21 декабря 1826 г. по 2 февраля 1827 г.), до нас дошли лишь разрозненные записи Клер на отдельных листках.
Свой новый дневник (шестой по счету и последний из сохранившихся) Клер начинает с записи, в которой говорится, что она прервала свой прежний дневник, так как была обременена работой (because I was overwhelmed with work): ‘Теперь я чувствую себя несколько спокойнее. Я живу у княгини Голицыной в доме Дмитриева напротив Страстного монастыря на Тверском бульваре. Князь и княгиня, Елена и Miss Harriet — все уехали в деревню (in the country). Поэтому я спокойна как птица, устроившаяся на ночлег’232. Однако Голицыны вернулись через несколько дней, к Рождеству. Следуют пропуски в копированном тексте, от записи 27 декабря, начало которой также в копии пропущено, сохранились лишь следующие строки: ‘Князь Александр и граф Ростопчин обедали. Мне это было очень неприятно. Последний превозносил Альб_е_ <Байрона> и ругал нашего дорогого Шелли (our dearest Shelley). Я не могла стерпеть это и защищала его. Среди прочего он сказал, что этот образец великодушия (Байрон> назначил пенсию вдове Шелли. О, боже, какая ложь распространяется в мире! Все они отправились в оперу’233.
Эта интересная запись нуждается в пояснениях. ‘Князь Александр’ — это один из трех братьев Голицыных, о которых идет речь в дневнике Клер,— Александр Алексеевич Голицын (1798—1854), офицер Кавалергардского полка, лихой и бесшабашный, оставшийся холостяком до конца жизни, которую он закончил в качестве предводителя дворянства Гжатского уезда Смоленской губернии. Как видно из дневника Клер, она питала к нему явную антипатию и отзывалась с полным пренебрежением. Кроме него, на ближайших страницах дневника упоминаются также его братья — старший Петр Алексеевич Голицын (1792—1842), гвардии ротмистр в отставке (с 1819 г.), и уже не раз названный выше Павел Алексеевич Голицын (1796—1864), женатый на Наталье Николаевне Зотовой, с 12 декабря 1819 г. имевший звание камер-юнкера234. Другим участником беседы за обедом у Голицыных о Байроне и Шелли был граф Андрей Федорович Ростопчин (1813—1892), сын знаменитого генерал-губернатора Москвы в 1812 г. Ростопчин, своей хулой Шелли вызвавший особенное негодование Клер, был впоследствии известен своей библиофильской страстью, но главным образом тем, что он женился на Евдокии Петровне, урожденной Сушковой, ставшей известной поэтессой. В 30-е годы она много раз брала эпиграфами для своих произведений цитаты из Байрона в подлиннике, а однажды для той же цели воспользовалась строками из стихотворения Шелли ‘Осень’ (‘Autumn. A Dirge’). Мы не знаем, к сожалению, что отвечала Клер Андрею Ростопчину, ругавшему Шелли и не догадывавшемуся, что она близко знала покойного поэта, однако свидетельство ее дневника о происшедшем споре интересно для нас тем, что оно подтверждает факт знакомства москвичей с Шелли-поэтом и его биографией еще в конце 1826 г., когда шел оскорбительный для его памяти спор.
Вскоре Клер убедилась, что о Шелли и Годвине в Москве знали гораздо больше, чем она предполагала. ‘У меня было мало знакомых среди англичан,— писала Клер о своей московской жизни 22 января 1827 г. в письме к Джейн Вильяме,— и я никогда не рассказывала им ничего о себе и обстоятельствах моей жизни и судьбы, но, наоборот, заботилась о том, чтобы казаться довольной и счастливой, как будто я никогда не знала и не видела другого общества во всю свою жизнь’235. Клер говорила правду, хотя явно преувеличила свое малое знакомство с московскими англичанами: она знала едва ли не всю английскую колонию, хотя, действительно, среди своих соотечественников она в то время не имела таких доверенных и преданных друзей, каким являлся Германн Гамбс, постоянно читавший с нею произведения Шелли, одно за другим.
И все же была у Клер приятельница, уже упоминавшаяся выше,— мисс Тривин (Trewin), которой она доверилась, когда та летом 1826 г. ездила в Англию. Клер вручила ей письмо на имя Джейн Вильямс, указав и ее адрес, и предполагая, что это имя не возбудит никаких подозрений. Случилось однако так, что мисс Тривин попала также в дом к Вильяму Годвину (из его дневника явствует, что мисс Тривин обедала у них 21 августа 1826 г.)236. Клер пишет: ‘Моя мать узнала про мисс Тривин и отыскала ее, причинив мне этим неисчислимый вред’, она выболтала гостье из Москвы все, что могла рассказать об отношениях ее дочери к Байрону, Шелли, его семье и к семье своего мужа Годвина. Мисс Тривин вернулась в Москву ‘полная сведений о моей истории (full of my story), и хотя она дружески ко мне расположена, но есть другие люди, готовые меня оскорбить и уже повредившие мне’237. Так оно и оказалось в действительности.
Очевидно, пребывание в доме Голицыных тяготило Клер, однажды она описала безрадостную своим однообразием и тяжелым подневольным трудом жизнь гувернантки в этой несимпатичной для нее семье и подумывала о том, как бы ей сменить местожительство. Среди московских семейств, давно добивавшихся заполучить Клер в качестве гувернантки, была семья П. С. Кайсарова. М-me Кайсарова упомянута Клер в предшествующем дневнике (в записи 22 октября/3 ноября 1825 г.), это было через месяц после смерти Дуни Посниковой. Узнав об этом, Кайсарова (M-me Kaisaroff!) обратилась к Клер с предложением переехать к ним от Посниковых и стать гувернанткой ее единственной дочери — Наташи. Клер ответила тогда отказом238. В начале 1827 г. настояния Кайсаровых возобновились: запись дневника Клер 6 января этого года гласит: ‘Мы обедали у Кайсаровых. Здесь были также м-р Бакстер, Алексей <Киреев, его воспитанник> и кн. Петр Голицын’, записи последующих дней отмечают почти каждодневное посещение Кайсаровых (‘Завтрак у Кайсаровых’, ‘Завтрак с Наташей’, и т. д.), из записи 28 января того же года явствует, что в этот день она давала уроки ‘у Кайсаровых, затем у Посниковых’, таким образом, ее регулярные занятия с Наташей Кайсаровой начались, хотя она жила у Голицыных. К этому времени над нею и стряслась беда.
Вот как об этом рассказала сама Клер в том же письме к Джейн Вильяме: ‘Здесь живет профессор университета, человек довольно талантливый (of good deal of talent), находившийся в тесной связи с Локартом, зятем В. Скотта, и всей той компанией, он относится ко мне вполне дружелюбно, потому что, как он говорит с полным основанием (very truly), я здесь <в Москве> являюсь единственным человеком, помимо него самого, который знает, как надо говорить по-английски. Он придерживается очень строгих принципов (most rigid principles) и достиг того возраста, когда уже бесполезно стараться изменить их, однако я старалась не затрагивать их, поскольку он был чрезвычайно полезен мне и своими советами и своей защитой благодаря тому, что с мнением его очень считаются (by protecting me with the weight of his high approbation). Можешь представить себе ужас этого человека, когда он узнал, кто я такая, что очаровательная мисс Клермонт, образец здравомыслия, образованности и хорошего вкуса, воспитана и выросла в логове вольнодумцев. Вижу, что я представляю для него настоящую головоломку и что он никак не может себе объяснить, как я могу быть столь обворожительной (so extremely delightful) и столь внушающей отвращение (so detestable). Упорство его неприязни ослабевает, что не помешало ему устроить мне серьезную неприятность’. Из дальнейшего содержания этого письма выясняется, что открытие профессора (видимо, сделанное им с помощью упомянутой выше мисс Тривин) оказалось для Клер тем более ощутимым, что оно совпало с переговорами, которые она вела с Кайсаровыми: ‘Этой зимой я должна была начать воспитание единственной дочери в очень богатой семье, где этот профессор господствует деспотически, потому что любой незначительный спор он решает какой-нибудь непонятной цитатой или ссылкой на латинского или греческого автора. Я крайне интересуюсь этим ребенком,— говорил он обычно,— и полагаю, что никто не может ей дать такого воспитания, какое ей следовало бы получить, кроме мисс Клермонт. Мать и отец <девочки> бегали за мною два года, чтобы убедить меня поступить к ним, как только ребенок немного подрастет. Я согласилась, а теперь все это внезапно прервалось, поскольку совесть профессора не позволяет ему дать на это разрешение. Бог знает,— говорит он,— какие еще годвинианские принципы (Godwinish principles) может она внушить! Отсюда ты можешь представить себе, как все это меня мучит, особенно из-за неопределенности моего положения, потому что я не знаю, как далеко все это пойдет’. Эту откровенную исповедь без вины виноватой женщины Клер заключала фразой, свидетельствовавшей, что она была встревожена не на шутку: ‘Если это только начало, то чем все это может кончиться?’239.
Клер опасалась, по-видимому, что с ней повторится нечто подобное тому, что ей пришлось пережить в 1823 г. после приезда в Вену из ‘карбонарской’ Италии. Но тогда обвинения, предъявленные ей и ее брату венской полицией, носили сугубо политический характер, теперь же обвинитель-соотечественник разоблачал ее родственные связи с вольнодумцами и сомневался в том, сможет ли она, воспитанная в традициях семьи Годвина и Мери Уолстонкрафт, воспитать в других, старозаветных традициях порученную, ее попечительству молодую русскую девушку? Нравственные принципы, которые можно было в ней заподозрить, были, конечно, не наказуемые, но ее педагогический авторитет безусловно ставился под сомнение, в результате ей могли отказать в выгодном ангажементе, который устраивал ее гораздо больше, чем фешенебельный, но враждебный ей дом Голицыных. Возможно, что в рассказанной Клер истории она кое-что утаила от своей адресатки: вероятно, ужас старого профессора вызвал не столько Вильям Годвин,— в это время уже далеко отошедший от анархических идей своей юности и писавший романы, лишенные прежнего сильного и вдохновенного социального протеста,— сколько история близости Клер с Байроном и Шелли, которая могла стать известной благодаря сплетне, пущенной в оборот болтушкой мисс Тривин по возвращении ее из Англии в Москву в 1827 г.
Отсюда естественно возникают несколько вопросов, требующих ответа. Было бы немаловажно узнать, о каком арбитре, с мнением которого так считались Кайсаровы, шла речь в цитированном письме и, с другой стороны, каких последствий опасалась Клер от неожиданного открытия, какое сделал этот не названный ею англичанин — профессор Московского университета. Постараемся ответить на оба эти вопроса.
Исходя из того, что Клер в письме к Джейн Вильямс трижды именует его профессором университета, притом человеком преклонных лет, наиболее правдоподобным кажется мне предположение, что она имела в виду Томаса Эванса (Thomas Evans, 1785—1849), московского англичанина, долго здесь жившего, воспитавшего не одно поколение москвичей и здесь умершего. Краткое жизнеописание Эванса помещено в ‘Биографическом словаре профессоров и преподавателей Московского университета’, кроме того, большую и весьма ценную некрологическую статью об Эвансе в 1849 г. напечатал учившийся у него в университете Н. Ф. Павлов240, мы уже упоминали о ней выше, когда цитировали дневники Клер о встречах с Павловым у Посниковых в 1825 г. Томас Эванс, или Фома Яковлевич,— как его называли в России,— по словам биографа, ‘родился в Англии в 1785 году от родителей благородного, но небогатого состояния. Он обучался в училищах при соборе города Глочестера древним языкам, богословию и историческим наукам, Он приехал из Англии в Россию в 1804 или 1805 году и с того времени был учителем английского языка в Москве. В 1809 году, октября 8-го, по предложению бывшего попечителя, графа А. К. Разумовского, Эванс вступил в университет лектором английского языка и английской словесности и занимал эту кафедру до 1826 года, когда по прошению был уволен, а в 1827 году отправился в чужие края с двумя молодыми русскими дворянами, весьма образованными, при которых, в доме их родителей, три или четыре года он был наставником’241.
Эти сухие, но точные сведения, заимствованные из послужного списка Эванса в делах Московского университета, без труда могут быть дополнены многочисленными данными о нем, рассеянными в мемуарах и переписке начала XIX в. Когда разразилась война 1812 года и войска Наполеона, взяв Смоленск, угрожали Москве, из нее началось повальное бегство. В сентябре и октябре 1812 г. вся богатая и литературная Москва устремилась в Нижний Новгород, в котором беглецов скапливалось все больше и больше. ‘Город мал и весь наводнен Москвою’,— писал отцу К. Н. Батюшков 27 октября 1812г., отправившийся туда вместе с Е. Ф. и И. М. Муравьевыми-Апостолами. В том же месяце Батюшков писал Н. И. Гнедичу: ‘Мы живем теперь в трех комнатах, мы — то есть Катерина Федоровна с тремя детьми, Иван Матвеевич <Муравьев-Апостол>, П. М. Дружинин, англичанин Евенс, которого мы спасли от французов, две иностранки <гувернантки> я грешный, да шесть собак’242. ‘Люди состоятельные, несмотря на недостаток в квартирах, устраивались кое-как, у Архаровых, например, и здесь собралась вся Москва, особенно пострадавшие, терпевшие нужду, а В. Л. Пушкин жил в избе, ходил по морозу без шубы и нуждался в рубле’243. Батюшков и близкий ему круг московских литераторов составили ту среду, в которой Эванс вращался в Нижнем в суровые военные годы. С семьей Муравьевых Эванс связан был и позже, как видно из писем того же Батюшкова (13 июня и 12 июля 1818 г.) к Е. Ф. Муравьевой244. Д. Н. Свербеев вспоминает об Эвансе как о лекторе Московского университета и говорит о больших успехах его на педагогическом поприще245. Воспитанниками Эванса в Москве считались кн. В. А. Черкасский246, сделавший впоследствии блистательную дипломатическую и военную карьеру кн. А. И. Барятинский247, учил Эванс также сына Орловых (Михаила Федоровича и Екатерины Николаевны). Карандашный портрет Эванса сохранялся в альбоме Орловых, бывшем на пушкинской выставке248, П. Я. Чаадаев очень ценил Эванса как собеседника и писал Н. Д. Шаховской: ‘Недавно Эванс обедал со мной вдвоем, и мне было так хорошо, что я обещал пойти с ним к Орловой, трогательное приглашение которой он мне передал’249. ‘Московские старожилы помнят, вероятно, англичанина Фому Яковлевича Эванса, который прожил лет сорок в России и оставил в ней много друзей. Наше общество любило и уважало его. Он находился, между прочим, в приятельских отношениях с Грибоедовым’,— пишет о нем Новосильцева, рассказывая тут же ‘с его слов’ малоправдоподобный анекдот о том, как задумана была комедия ‘Горе от ума’250. Е. П. Толстая (урожд. Долгорукова), мать декабриста Василия Сергеевича, по словам ее старшего внука Ю. В. Толстого, ‘искала удовольствия единственно в ученой беседе’ с различными московскими учеными, и среди ‘любимейших ее собеседников’ был тот же ‘ученый англичанин Эванс’251.
Характеризуя Эванса как преподавателя Московского университета, его биограф писал, что ‘Эванс объяснял слушателям своим избранные места из сочинений Попа, Мильтона, Грея, Шекспира, предлагал краткое обозрение английской словесности и упражнял практически. Необыкновенно приятное произношение стихов и эстетический вкус при разборе писателей были отличительными чертами его преподавания’252. Названный круг английских писателей, которых он объяснял своим слушателям, свидетельствует, что его вкусы всецело отвечали классическим традициям XVIII в. и что романтические влияния были ему совершенно чужды. Весьма сильно подкрепляют такое предположение воспоминания о нем Павлова, который пишет об Эвансе в своей статье 1849 г.: ‘Он был преподавателем английской литературы в Московском университете, членом Общества натуралистов в Москве и секретарем его. Из всего сказанного выше читатель давно уже понял, что в этой некрологии нельзя и не должно ожидать изложения, как развивался послужной список покойника. Замечательные люди в Европе ценили его знания. Он был коротко знаком с Гольбахом, Робертом Броуном, Линдли, Рейхенбахом, Бентамом и вел с ними переписку <...> Он собирал материалы для философской грамматики, но болезнь глаз, которою он начал рано страдать, помешала ему составить что-нибудь целое и издать в свет. Много мыслей, много статей, много филологических и других рассуждений, пропавших без явного следа, в беглых разговорах, обнародовал бы он на английской земле, в туманах своей родины, но мы, оказав ему радушное гостеприимство и, в лице знавших его, отдав ему полную справедливость, перенесли его в такую сферу, где, может быть, ослабела в нем жажда все напечатать и все сказать, что выработала душа и чего доискался ум. Только с знакомыми, друзьями, воспитанниками поделился он своими знаниями и представил им образец безукоризненной жизни, исполненной просвещенных занятий. В те лета, как уже у нас потухает внутренний жар и материализируется мысль, он еще крепко отстаивал свою незабвенную Англию. Горько было ему, когда вызывали перед ним из гроба тень Гастингса, когда указывали на Ирландию, на войну за опиум, на несчастных пролетариев. Если в защиту французов говорили: отчего же их язык, а не английский, сделался общим, то это приписывал он вечному торжеству безумия над разумом’253.
В этом литературном портрете, довольно живо набросанном Павловым, многие черты Эванса, несомненно, совпадают с характеристикой, которую Клермонт дала в приведенном выше письме тому ‘профессору’, от решения которого зависела ее судьба. Но, пожалуй, наиболее сильными аргументами в пользу догадки, что в обоих случаях речь идет об одном и том же лице, являются те строки статьи Павлова, в которых он дает оценку отношения Эванса к современной ему английской литературе. По словам Павлова, Эванс ‘долго не мог помириться с Байроном, которого вместе с разными критиками обвинял в безнравственности направления, но потом, доступный современным понятиям, был увлечен гениальным поэтом’. Далее Павлов приводит еще один аналогичный пример: ‘Первый роман Диккенса: the Pickwick оскорбил в нем аристократическое чувство, свойственное каждому англичанину, и чувство литературного приличия, развившееся под влиянием пристойных романов Англии, но, наконец, и Диккенсу отдал он справедливость’254. Приведенных данных было бы, вероятно, достаточно для того, чтобы представить себе воочию тот ‘ужас’, который овладел Эвансом, когда он узнал, из какого ‘логова’ вольнодумцев и атеистов вышла Клер, которую он настойчиво рекомендовал семье Кайсаровых. Конечно, имена Годвина и Мери Уолстонкрафт были хорошо ему известны — они гремели в Англии тогда, когда Эванс собирался переселиться в Россию. Но если он долго обвинял в безнравственности Байрона и, воспитанный на английских ‘пристойных’ романах, возмущен был ‘Записками Пиквикского клуба’ Диккенса, то можно представить себе, что думал он о Шелли! Ко всему сказанному выше не лишним будет прибавить еще несколько фактов, проливающих дополнительный свет и на литературную позицию, которую Эванс занимал в 20-е годы, и на его тогдашние литературные занятия.

Известно, что Эванс не только состоял в Москве долголетним цензором английских книг, но что в начале 20-х годов он имел отношение к ежемесячному литературному журналу — ‘The English Literary Journal of Moscow’, являясь его цензором. Свидетельство о том, что редактором-издателем этого периодического издания был именно Эванс, мы находим в журнале 1824 г., ‘Литературные листки’, но это, вероятно, ошибка: в ‘Московском телеграфе’ в краткой справке об этом журнале издателем его назван ‘Бякстер’ — т. е. Бакстер256. Ныне московский английский журнал совершенно забыт, но для нашей цели он представляет особый интерес. Проспект этого предполагавшегося издания был выпущен в Москве отдельной брошюрой еще в конце 1822 г.256 Судя по проспекту, одной из важнейших побудительных причин для основания в Москве этого журнала являлось, по словам его будущего редактора-издателя, наблюдавшееся в это время во всей Европе и особенно в России ‘явное внимание к английскому языку’ (the marked attention now paid throughout Europe, but particularly in Russia, to the study of the language of England). Журнал был рассчитан на тех русских, читающих по-английски, кто, по условиям своей жизни в столицах и в провинциях, не был в состоянии непрерывно следить за всеми новинками текущей английской литературы: ‘Лица, уже знающие английский язык, и те, кто его изучают, удалившись на летнее время в свои имения, нередко находящиеся в отдалении от столиц, лишены средств упражняться в этом языке. Издатель надеется доставить им удовольствие, прибавляя параллельный французский перевод к английскому тексту’. Впрочем, журнал вовсе не должен был играть роль своего рода развлекательного учебного пособия, задачи его ставились серьезнее и шире. ‘В настоящее время,— отмечал далее редактор-издатель будущего московского журнала,— существует, по меньшей мере, двадцать периодических изданий, выпускаемых в Англии, и весьма многие из них уважаются за дарования сотрудников, а иные даже признаются превосходными…’
Отделы художественной литературы, искусств и наук занимают в этих журналах центральное место, и хотя ряд помещаемых здесь статей имеют характер местный, они представляют также и общий интерес, благодаря тому положению, какое английская культура занимает в современной Европе, московский английский журнал ‘будет поэтому периодически представлять выборку из этих журналов — литературные произведения, критические статьи, обозрения состояния искусств и наук в Европе, биографические очерки видных писателей и художников, путешествия и т. д.’ Издатель считает, что английская литература переживает в настоящее время один из самых блестящих периодов своего существования (one of the most, brilliant epochs in the literary history of his country) и в числе ее наиболее выдающихся ныне живущих деятелей называет следующих писателей: В. Скотт, Вордсворт, Байрон, Кемпбелл, Кольридж, Саути (во французском параллельном тексте ‘Проспекта’ прибавлен еще Роджерс) и Мур причислены уже к английским классическим писателям (who have already been enrolled by acclamation among her classical poets). При этом издатель московского ‘Английского литературного журнала’ выражал сожаление, что в России получают распространение среди читателей переиздания произведений всех этих поэтов в английских подлинниках, неисправно напечатанные во Франции или в Германии. Хотя главной задачей задуманного журнала оставалось стремление начертить картину современных успехов литературы и искусств в Англии (to delineate the progress of literature and the arts in England), но он ждал также поддержки от русских литераторов (from the ingenious Literati of Russia, whose patronage he solicits), предполагая систематически получать от них интересные сообщения по всем предметам, соответствующим программе задуманного им периодического издания257.
Замысел ‘Английского литературного журнала’ в Москве, который действительно мог укрепить союз британских и русских муз, к сожалению, не получил полного воплощения. Хотя этот журнал начал выходить с января 1823 г., но издание его продолжалось недолго. Сколько знаем, вышло лишь пять выпусков, после чего издание прекратилось. Тем не менее, в первых двух номерах, январском и февральском, напечатаны оригинальный биографический очерк о В. Скотте (‘Biographical Sketch of Sir Walter Scott’)258 и ‘Заметка о жизни и творениях лорда Байрона’269. Относительно биографии Скотта можно предположить, что именно эта статья могла дать Клермонт повод утверждать, что Эванс был знаком с зятем Скотта — Локартом.
Таков был человек, от которого зависело, по утверждению Клер, ее поступление на должность гувернантки в семью Кайсаровых. Другие московские англичане, с которыми она часто виделась, к характеристике, которую она дала своему ‘профессору’, не подходят: Бакстер, неоднократно упоминавшийся выше шотландец-учитель, был тесно связан с семьей Киреевых и никогда не являлся лектором Московского университета260, Harvey или Эдвард Васильевич Гарвей (1797 — ум. после 1856 г.)261 лишь в апреле 1828 г. стал лектором английского языка и словесности в Московском университете, т. е. тогда, когда Клер Клермонт уезжала из России, кроме того, это был человек другого поколения, почти на двадцать лет моложе Эванса, краткую историю английской литературы Гарвей в конце 20 — начале 30-х годов читал студентам ‘по своим запискам’ и, по словам его биографа, объяснял ‘слушателям своим произведения английских стихотворцев настоящего времени’ — среди них упомянуты, в первую очередь, Байрон (‘Абидосская невеста’, ‘Шильонский узник’, ‘Корсар’), поэмы В. Скотта и ‘Лалла Рук’ Т. Мура262. Именно с этим Гарвеем, бывшим ее сверстником, Клермонт была в переписке еще в 1825 г, и тогда же виделась несколько раз, краткая запись ее дневника 19 ноября (1 декабря) 1825 г. свидетельствует, что Гарвей принес ей ‘письмо от Джейн’ (Вильямc?)263. Московский адрес Гарвея (на Воздвиженке) указан на последней странице дневника Клер. Очевидно, что Гарвей не мог быть тем московским профессором, о котором писала Клер той же Джейн, не называя его по имени.
Томас Эванс только раз упоминается в дневнике Клер, в записи 16 (28) ноября 1825 г. Здесь говорится о Боборыкиной (Madame Babarikine), которую она видела у кн. Урусовой (Princess Ouronsoff!). Дав весьма живописный портрет г-жи Боборыкиной, Клер отметила, что эта московская барыня ‘с восхищением’ отзывалась о мистере Эвансе264. Эта запись стоит в связи с другими записями более раннего времени, в которых упомянуты те же лица: ‘написала мадам Кайсаровой отказ. Отнесла мое письмо княгине Урусовой’ (22 октября/3 ноября 1825 г.), или: ‘В 11 часов пошла вместе с Николаем <Боборыкиным> к княгине Урусовой, чтобы встретиться там с мадам Кайсаровой, которая настаивает на том, чтобы я переехала на жительство в ее дом’265. Таким образом, Эванс действительно связан был с тем же кругом московских дворянских семей второй половины 20-х годов, в которых вращалась Клер как учительница английского языка.
Чего же опасалась Клер? Каких последствий ждала она от приговора Эванса? Мог ли он, действительно, ославить ее как родственницу Годвина, приятельницу Шелли и Байрона, и на этом основании отказать ей в рекомендации для переезда в семейство Кайсаровых? Так как мы знаем, что этого не случилось, естественно предположить, что опасения Клер были сильно преувеличены. Частично это объяснялось тем, что имя Шелли не пользовалось у нас такой широкой популярностью, как имя Байрона. И все же знакомство у нас с поэзией Шелли нельзя отрицать, хотя его посмертная слава проявилась в России гораздо позже, чем известность Байрона, и не может быть с нею сравнима вообще266.
Выше мы уже приводили выдержку из дневника Клер с ее рассказом о том споре, который возник в ее присутствии за обедом у Голицыных,— о Байроне и Шелли: Клер была возмущена тем, что А. Ростопчин превозносил Байрона и ‘ругал’ Шелли. В этом споре нам интересно не то, что два английских поэта были противопоставлены друг другу, а то, что Шелли оказался известен Ростопчину в 1826,г., если тот стал предметом его обвинений. По-видимому, этот случай не был исключительным. Сошлемся здесь на письмо 1824 г. из Рима молодого дипломата Д. И. Долгорукова, в котором он призывал ехать в Италию и, между прочим, писал: ‘Ступите на почву Авзонии <...> Придите, чтобы на месте проверить точность вашей памяти: вы сразу узнаете берега, с которых бросился в реку бесстрашный Шелли’267. Написать эти строки мог только человек, посвященный в биографию английского поэта итальянского периода его жизни. Хорошо знал о Шелли от многих его друзей — как уже было указано — живший во Флоренции молодой М. Д. Бутурлин268.
Во второй половине 20-х годов имя Шелли можно было встретить на страницах ‘Московского вестника’, так, в 1827 г. в рецензии на роман Мери Шелли ‘Последний человек’, принадлежавшей перу В. Ф. Одоевского, говорилось: ‘Сей роман приписывают мистрисс Шеллей, вдове поэта сего имени’269, в 1828 г. в том же журнале напечатан отзыв (написанный С. П. Шевыревым) о книге Ли Ханта (Leigh Hunt) ‘Лорд Байрон и некоторые его современники’ (1828), критик также отмечал, что в этой книге ‘из прочих современников (кроме Байрона) занимательны биографии Кольриджа и Шелли’270.
В 30-е годы упоминания Шелли в русской печати становятся более многочисленными, мы говорим об этом потому, что русские исследователи Шелли обычно указывают на более позднее время, когда будто бы первые русские отклики о нем и очерки его поэзии появились в русских изданиях. В ‘Энциклопедическом словаре’ изд. А. Плюшара, в томе, вышедшем в 1834 г., в статье ‘Байрон’ говорилось: ‘Лучший друг его Шеллей утонул, захваченный бурей во время морской прогулки’271, в том же году в русском переводе ‘Исповеди’ Де Квинси можно было прочесть не только цитату из ‘рассуждения Шелли о старости’, но даже строки из его поэмы, названной здесь, ‘Мятеж Ислама’ (‘The Revolt of Islam’)272. Позже даже официозная газета ‘Северная пчела’ сочла возможным поместить на своих страницах небольшую статью: ‘И. Б. Шелли. Воспоминания о лорде Байроне первого его друга’273. Стоит привести еще два более ранних примера, из которых явствует, что имя Шелли не было чуждо русским любителям английской литературы и цитировалось у нас с полным пониманием обстоятельств его жизни.
В 1835 г. в Москве вышла в свет книга Д. Вольфа (в переводе с немецкого): ‘Чтения о новейшей изящной словесности’, переводчик ее (Н. Лавдовский) посвятил свой труд ‘словесному отделению’ Московского университета. Книга эта обратила на себя внимание, экземпляр ее Пушкин поставил на полку своей библиотеки274. В ‘Чтении’ XI несколько страниц автор посвятил Шелли. ‘Хочу указать на человека, превзошедшего гениальностью, высокостью и самобытностью всех этих благочестивых поэтов, но при всем том навлекшего на себя такую ненависть соотечественников, что они, и по смерти его, не воздают ему должной справедливости’,— говорит автор. Сначала Вольф кратко излагает биографию Шелли, без утайки сообщая о нем все, что трудно было бы видеть даже в русской печати: ‘Он <'Перси Бишше Шеллей'!> родился в 1793 году, учился в Оксфорде и там осмелился выдать в свет брошюрку под заглавием: ‘Об атеизме’, навлекшую на него со всех сторон сильное гонение. Отверженный отцом своим, изгнанный из Оксфорда, он долго жил кое-где и кое-как в беспрерывной борьбе с судьбиною. Наконец, счастье ему улыбнулось: он сочетался вторым браком с одною умною и любезною соотечественницею и, в удалении от всего света, основал в Тоскане спокойное жилище, надеясь посвятить остаток своей жизни единственно образованию и развитию своего гения и мирному счастью домашнего быта. Но безжалостная и неумолимая смерть внезапно настигла его: на 29 году от роду (в июле 1822 г.), однажды прогуливаясь по Средиземному морю, он потонул. Байрон торжественно предал пламени тело своего друга и пепел его зарыл в Риме близ пирамиды Цестия’.
Еще интереснее характеристика творческого наследия Шелли, которую Вольф дает далее, в ней обращают на себя внимание восторженные слова его признания и оценок отдельных произведений: ‘Шеллей обладал необыкновенными сведениями почти во всех отраслях человеческого знания и сверх того глубокою проницательностью и прекрасным вкусом, но колебание его духа между крайностями и борьба его философии с поэзиею о первенстве в произведениях этого поэта не допустили его дать своим творениям надлежащего совершенства, полноты и оконченности посредством внутреннего спокойствия. Самое пламенное чувство ко всему благородному и высокому кипело в его груди, атеизм его справедливее можно назвать пантеизмом,— он был непонят своими врагами, неправедно обруган и обвинен, но желание пустить в ход свои понятия и доставить им перевес увлекало его иногда слишком далеко <...> Из числа поэтических творений его почитаю самым лучшим элегию ‘Adonais’ на смерть одного друга <эта элегия, как гласит ее подзаголовок, написана 'на смерть Джона Китса' и опубликована в 1821 г.>, нить жизни коего, во цвете лет, безжалостно пресекли неумолимые Парки. Даже в мелкие свои стихотворения он не забывает вставлять эти отвлеченные умозрения, очень часто кажущиеся там простыми игрушками ума, как, например, в одной песенке, которую, по моему мнению, невозможно перевести на другой язык, не исказив мыслей…’
Характеристику поэзии Шелли Вольф завершает следующим рассуждением: ‘Если б несчастный Шеллей пожил подолее, то позднейшими своими творениями, умиротворившись и успокоившись от гонений суровой судьбы, он, без сомнения, восторжествовал бы над всеми своими противниками. Эту краткую характеристику Шеллея заключаю словами Байрона: ‘Шеллей имеет в своем сердце поэзии более, нежели кто-либо из смертных, и если бы он не столько погружался в мечтательный мистицизм, не замышлял воздвигать утопию и не осмеливался выдавать себя преобразователем, то его право — занять между поэтами высокое место — необходимо долженствовало бы быть признано. Впрочем, не со многими поэтами было поступлено так позорно, как с ним’275.
Приведем, наконец, еще один, последний, пример достаточной осведомленности русских литераторов в биографии Шелли в интересующие нас годы. В 1835 г. в Петербурге в русском переводе были изданы ‘Записки о лорде Байроне’ Т. Медвина. Оригинал этой книги вышел в Лондоне в 1824 году (‘Conversations of Lord Byron’), в ней речь идет также о Шелли. В русском переводе в начале книги, при первом упоминании Шелли в примечании, сказано: ‘Шелли был двоюродный брат капитана Медвина, автора этих записок’. Это добавление русского переводчика: в английском подлиннике книги этого разъяснения не имеется276. Правда, в этой книге целая страница посвящена дочери Байрона Аллегре и попутно говорится о ее матери, но имени Клер Клермонт не названо ни в оригинале, ни в русском переводе. Интересно, что Клер читала книгу Медвина в Москве в 1827 г. ожидая решения о своем переезде к Кайсаровым, и эта книга возбудила ее негодование за то, что в ней ‘бедный Шелли играет второстепенную роль’ и что Байрону приписан ‘покровительственный тон’ (patronizing tone) по отношению к этому его другу, а между тем, ‘Я вспоминаю,— записывает Клер в дневнике,— как ехидничал он <Байрон> над его <Шелли> талантом в Женеве и считал его чуть ли не дилетантом в поэзии’ и т. д.277 О Шелли снова говорится в дневнике (28 января 1827 г.): ‘Когда я уже лежала в постели, я много плакала, потому что мое сегодняшнее чтение вновь оживило образ Шелли в моей памяти. Как горько думать, насколько забыты его заслуги перед миром, как восхищаются этим притворщиком Байроном за его притворство…’278
Два дня спустя (30 января 1827 г.) она, несмотря на нездоровье, писала письмо Гамбсу, побывала у Кайсаровых279. Очевидно, окончательное решение о ее переезде к ним было принято, и они были любезны с ней. Переезд этот состоялся. Последняя страница дневника (сохранившаяся только в копии) имеет пропуск после даты: ‘пятница 2 февраля’ (т. е. 1827 г. н. ст.). Заключительная запись проникнута глубокой, безысходной грустью. Клер начинает ее итальянской терциной:
Tu proverai si come sa di sale
Il pane altrui e come e duro calle
Lo scendere e’l salir per l’altrui scale…280
Это — цитата из ‘Божественной комедии’ Данте (‘Рай, песнь XVII, ст. 58—60):
Ты будешь знать, как горестен устам
Чужой ломоть, как трудно на чужбине
Сходить и восходить по ступеням…
Пер. М. Л. Лозинского
Далее Клер продолжала от себя, по-английски: ‘Как это верно! Когда я выписала эти слова несколько лет тому назад в моем флорентийском дневнике, я не могла думать, что их горечь заденет меня за живое281. Никто лучше меня не знает, что значит ежедневно подниматься по чужим ступеням и чувствовать с каждым шагом, что тебя ждет одинокая комната и лица, проникнутые странным равнодушием. Мир закрылся для меня в молчании. Прошло уже четыре года, которые я провела среди чужих. Голоса, которые звучали мне в юности, лица, которые окружали меня, теперь почти забыты, и невозможность вспомнить их усугубляет то, что я чувствую…’282 Этими пессимистическими словами заканчиваются московские дневники Клермонт. К ним можно лишь прибавить еще случайно сохранившиеся два листка разрозненных записей ее, относящиеся к 1828—1830 годам.

ПРИМЕЧАНИЯ

179 Этот полк был расположен в местности неподалеку от Ивангорода, в дневнике Клер эта местность несколько раз называется искаженно: Axinievna (?) (Stocking, p. 342, 356, 357—366), сюда Клер и Гамбс с детьми отправлялись на прогулки из Иславского. Отметим также, что в дневнике имение Голицыных, находившееся неподалеку от Иславского, также транскрибировано было с искажением: Nazarievna (с. 344, 356).
180 Дуня Посникова умерла 24 сентября (5 октября) 1825 г. (Stocking, р. 364—365).
181 Stосking, p. 364.
182 Там же, с. 366.
183 Там же, с. 359 (запись в дневнике 13/25 сентября 1825 г. о получении через брата Чарлза из Вены письма от M-me Moreau).
184 Письма из-за границы от родных и друзей Клер Клермонт получала через нотный магазин Ленгольда в Москве, очевидно, в целях конспирации, по-видимому, Клер рекомендовал владельцу этого магазина имевший с ним постоянные дела И. И. Генншта. См. Stocking, p. 406.
185 Stосking, p. 375. Об уроках английского языка, которые Клермонт давала К. К. Яниш, см. здесь также, с. 385, 387. Однажды она названа Carolina Carlovna (с. 396), но издательница не сумела объяснить, что речь здесь идет именно о девице Яниш, и отметила ее в указателе под фамилией Carlovna (!) (с. 528). Адрес, где жили Я ниши, правильно указан в дневнике Клер.
186 Stосking, p. 367 (отметка в дневнике Клер 11/23 октября 1825 г. о том, что у Посниковых вместе с нею ‘обедали Кокошкины и Павлов’), на последующих страницах дневника также отмечено, что 24 октября/5 ноября 1825 г. ‘мисс Кокошкина и м-р Павлов пили чай’ (с. 370), что позже Н. Ф. Павлов обедал у Посниковых не раз вместе со многими другими лицами (с. 374, 382).
187 Об Эвансе и некрологической статье Н. Ф. Павлова см. ниже прим. 241, о занятиях Павлова английским языком см. также: И. И. Панаев. Литературные воспоминания. СПб., 1888, с. 191—192.
188 Н. Ф. Павло в. Повести и стихи. М., 1957, с. 4—5. Павлов писал В. Ф. Одоевскому 6 своей службе в Московском надворном суде (2 сентября 1827 г.): ‘Сделался добрым служивым, ничего больше не делаю, как только служу, но не на задних ногах. Боюсь нажить на службе врагов, потому что часто спорю и забываю отношения: ты меня поймешь, а многие не понимают’ (‘Русская старина’, 1904, No 4, с. 193).
189 Послеобеденная беседа Клермонт с И. И. Дмитриевым у Посниковых состоялась 8/20 октября 1825 г. (Stocking, p. 367). Позже Клермонт поселилась ‘у кн. Голицыной в доме Дмитриева, напротив Страстного монастыря на Тверском бульваре’ (…at the Princess Galitzin’s in Dmitrieffs house opposite the Strastnova Monastery on the Tverskoi Boulevard) — Stocking, p. 403. Ср. стихотворение Вяземского ‘Для Ивана Ивановича Дмитриева’ (П. А. Вяземский. Избранные стихотворения. Ред. В. С. Нечаевой. М.-Л., 1935, с. 303—308, сб. ‘Пушкин в Москве’. М., 1930, с. 57).
190 И. И. Пущин. Записки о Пушкине. Ред., статья и прим. С. Я. Штрайха. М., 1937, с. 119, Пушкин, т. XIII, с. 144. Частые упоминания Пушкина в дневнике Клермонт относятся ко второй половине 1825 г., с июля до 5(17) декабря 1825 г.
191 Stосking, p. 311. Фамилии Пущин и Пушкин представляли затруднения для транскрипции их латинскими литерами: поэтому в дневнике Клер они писались на различные лады, а в указателе обе фамилии слиты: Pouchkine, Pouchechine, Pouschschkine, Pouschine и т. д., лишь в записи от 17/29 ноября имя ‘Пушкин’ написано русским алфавитом (с. 380).
192 Stocking, p. 311. Василий Львович Пушкин умер в Москве 20 августа 1830 г. на Басманной улице, где жил последние годы своей жизни.
193 Там же, с. 381.
194 О посредничестве С. А. Соболевского между Пушкиным и ‘Московским телеграфом’ Полевого см. ‘Русский архив’, 1878, Jw 11. с. 396—398.
195 ‘Исторический вестник’, 1886. No 3, с. 522—523.
196 А. К. Виноградов. Мериме в письмах к С. А. Соболевскому. М., 1928, с. 17.
197 Stocking, p. 389.
198 О Бакстере см.: W. Т. Stead. The M. P. for Russia, Reminiscences and Correspondence of M-me Olga Novikoff, v. I. London, 1909, p. 7—8.
199 Stocking, p. 389. О Федоре Федоровиче Кокошкиве, обедавшем у Посниковых в Иславском 25 сентября/7 октября 1825 г., которого издательница дневников Клер приняла за Федора Федоровича Матюшкина, см.: Stocking, p. 365. С 6 августа 1825 г. по 22 сентября 1827 г. Матюшкин находился в кругосветном путешествии.
200 ‘Извлечение из письма к Е. А. Э…. у <Энгельгардту> Ф. М. <Матюшкин>‘.— ‘Мнемозина’, 1824, кн. I, с. 172—176, Н. Гастфрейнд. Товарищи Пушкина по имп. Царскосельскому лицею, т. II. СПб., 1912, с. 57—58.
201 Е. A. Engelhardt. Russische Miscellen zur genauen Kenntnis Russlands und seiner Bewohner. 4 Bde. 1828, 1830, 1832. Ср.: Д. Кобеко. Имп. Царскосельский лицей. СПб., 1911, с. 14.
202 Н. Гастфрейнд. Товарищи Пушкина…, т. II, с. 50.
203 Там же, с. 52—53.
204 Stосking, p. 385—386. Участниками этой беседы были англичанка мисс Тривин, о которой см. ниже, прим. 229, Раевская (это могла быть Мария Николаевна Раевская). Армфельд — это постоянно бывавший у Постниковых Александр Осипович Армфельд (1806—1868), в то время удостоенный звания лекаря по окончании Московского университета, впоследствии видный хирург и с середины 30-х годов профессор Московского университета. Статный, красивый, славившийся своим остроумием, Армфельд был желанным гостем московских салонов и литературных кружков, был близок к любомудрам и редакции ‘Московского вестника’, Армфельд хорошо знал М. П. Погодина, Н. М. Рожалина, Киреевских, Елагиных и т. д. и сам грешил стихотворством. См. о нем: ‘Русская старина’, 1896, No 1. с. 192, ‘Русский архив’, 1877, No 8, с. 492—493, 1885, No 3, с. 461, 464, ‘Русский биографический словарь’, т. II, ‘Алексинский—Бестужев-Рюмин’. СПб., 1900, с. 293. Армфельд был женат на Анне Васильевне, урожд. Дмитревской (‘Русская старина’, 1896, No 1, с. 192, ‘Исторический вестник’, 1908, No 5, с. 508—509). Часто бывая у Посниковых, Армфельд поддерживал дружеские отношения с Г. Гамбсом.
206 Stосking, p. 386.
206 А. К. Гриббе. Гр. А. А. Аракчеев. Воспоминания.— ‘Русская старина’, 1875, No 1, с. 101 — 102.
207 Stocking, p. 386. Александр Иванович Чернышев (1785—1857), женатый на гр. Елизавете Николаевне Зотовой, был вызван в Таганрог для доклада Александру I по делам комитета об устройстве Донского войска, присутствовал при смерти Александра I и тогда же послан был И. И. Дибичем в Тульчин для ареста П. И Пестеля, при этом он хитростью овладел бумагами Пестеля, послужившими против него главной уликой. При учреждении Следственной комиссии по делу о декабристах Чернышев был назначен ее членом, участвовал в ее заседаниях, отличаясь крайней придирчивостью и жестокостью при допросах. См.: ‘Дневник Пушкина’. М., 1923, с. 124. Биография его написана Н. П. Чулковым (‘Сборник биографий кавалергардов’, <т. 3>. 1801—1826. СПб., 1906, с. 68—91).
208 Stосking, р. 387. Сестра М. И. Посниковой — Архарова.
209 Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 1. М., 1888, с. 319—327.
210 А. И. Кошелев. Записки. Berlin, 1884, с. 14.
211 Там же, с. 15.
2i2 Stосking, р. 391—ЗЬ2. В 1825 г. П. П. Каверин жил то в Калуге, то в с. Колодезях, имении своей мачехи, то под Москвою, то в самой Москве (см.: Ю. Н. Щербачев. Приятели Пушкина М. А. Щербинин и П. П. Каверин. М., 1913, с. 43).
213 Ю. Н. Щербачев, с. 60—64.
214 Там же, с. 52.
215 Иносказательное наименование Александра 1 ‘Августом’ встречается у Пушкина в письме к брату Льву Сергеевичу из Кишинева (октябрь 1822 г.): ‘О други, Августу мольбы мои несите! Но Август смотрит сентябрем! Кстати, получено ли мое послание к Овидию?’ Ср.: Д. П. Якубович. Античность в творчестве Пушкина.— В кн.: ‘Пушкин. Временник Пушкинской комиссии’, т. 6. М.-Л., 1941, с. 138, 143.
216 Stocking, p. 393. О каком Головине идет речь, сказать трудно по недостатку данных о нем, в дневнике Клермонт он упоминается лишь однажды, притом без имени и отчества. Не исключено, что это был В. Головин, близкий к московскому артистическому миру, оставивший свои ‘Воспоминания о Ф. Ф. Кокошкине’ (‘Репертуар и Пантеон’, 1843, I, с. 105—113). однако мы о нем ничего не знаем. В ‘Источниках словаря русских писателей’ С. А. Венгерова (т. II. СПб , 1910, с. 21) названо три Головиных: 1) живший в Москве Василий Павлович, ‘натуралист и драматург’, 2) Василий, ‘поэт, сотрудник ‘Вестника Европы’ 1820-х годов, ‘Дамского журнала’ и ‘Мнемозины’ и 3) ‘Василий Иванович, драматург начала 19 века’. Но Головин, упомянутый в дневнике Клермонт, не обязательно должен был быть литератором.
217 Stocking, p. 393, выше мы уже указывали на воспоминания М. И. Посниковой о личной встрече ее с Александром I.
218 Stocking, p. 394.
219 А. И. Кошелев. Записки, с. 15—17. Приведенный рассказ Кошелева о сильном впечатлении, которое производили на московское общество продолжавшиеся несколько месяцев аресты декабристов, подтверждается многими другими сходными свидетельствами современников. Весьма ценными для нас являются, например, указания по этому поводу, сохранившиеся в письмах Александра Яковлевича Булгакова (1781—1863), в то время состоявшего чиновником по особым поручениям при московском генерал-губернаторе, к его брату Константину Яковлевичу, из Москвы в Петербург. Письма эти представляют собой почти ежедневную полную и живую хронику московской, преимущественно великосветской, жизни в 20-е годы, письма эти тем интереснее для нас, что А. Я. Булгаков хорошо знал Посникова и бывал у него (‘Русский архив’, 1901, кн. V, с. 89, кн. VI, с. 185, 186), однажды Булгаков упомянул в 1824 г., по случайному поводу, ‘дивизионного начальника’ П. С. Кайсарова (там же, кн. V,c. 56). Разумеется, отношение А. Я. Булгакова к декабристам и ко всем им сочувствовавшим было резко отрицательным. Уже 22 декабря 1825 г. он сообщает брату об аресте И. И. Пущина: ‘Отсюда попался тоже к негодяям петербургским молодой Пущин, служащий при князе, коего уверили, что отец его болен, при смерти, а потому князь и не мог ему отказать ехать в Петербург. За делом поехал! У этого Пущина есть здесь приятели. Они составили так называемое братское общество Семиугольной звезды, глупости кои теперь всех их могут компрометировать’ (там же, кн. VI, с. 233). ‘Шалунов берут помаленечку,— говорится в письме А. Я. Булгакова от 12 января 1826 г.— Дай бог, чтобы они оказались только шалунами. Это будет им наука для переду <...> Никакой не чувствую жалости к подобным уродам. Еще взяли сына Н. Н. Муравьева, его свояка (имя не помню, кажется Ягутской) <имеется в виду И. Якушкин.-- М. А.>, генерала Фон-Визина и Нарышкина, что женат на Коновницыной…’ (там же. кн. VII, с. 343). В письме от 2 января 1826 г. читаем: ‘Я давно знал о Муравьеве, т. е. что он взят. Сын Чернышева меня удивляет. С его именем, состоянием он всегда мог надеяться играть роль при законном своем государе, чего же хотел он? Бунтовать дело бродяг…’ (там же, с. 339), ‘Здесь взяли многих, но надобно прибавить для славы Москвы, что все почти иногородние, приезжие. Я вчера княгиню Ел. Вас. нашел в слезах: Толстой, ее племянник, посланный в Петербург, там арестован, а здесь его брат, мальчишка 18 лет’ (там же, с. 340).
В письме от 29 января 1826 г. Булгаков упоминает полученное кн. Дм. Вл. Голицыным извещение об аресте В. К. Кюхельбекера (там же, с. 351). В письме от 3 января 1827 г. Булгаков сообщает об отъезде Александры Григорьевны Муравьевой (урожденной Чернышевой) к ссыльному мужу в Читу: ‘был у графини Чернышевой. Она разрыдалась, увидя меня. Жаль несчастную эту мать. Муравьева страшна, точно тень. Вчера должна была уехать в ссылку произвольную’ (там же, кн. VIII, с. 546). С А. Г. Муравьевой Пушкин, как сообщают современники, посылал свое стихотворение ссыльным декабристам: ‘Во глубине сибирских руд…’. Все указанные новости должны были дойти и до Клермонт, так как она знала многих арестованных и вследствие того, что сравнительно тесен был московский великосветский круг, в котором она вращалась. Хотя сама Клер, по-видимому, в письмах Булгаковых не упоминается, но едва ли можно усомниться, что она их знала или видела у общих знакомых. Подчеркнем также музыкальные интересы этой семьи: дочь Александра Яковлевича и Натальи Васильевны (урожд. кн. Хованской) Булгаковых, Екатерина Александровна, хорошо пела и знала всех певиц Москвы. Пушкин, познакомившийся с А. Я. Булгаковым в 1826 г. и нередко встречавшийся с ним в 1827—1829 гг. в Москве, 26 марта 1829 г., будучи в гостях у Булгаковых, слушал Екатерину Булгакову, исполнившую два романса (Геништы и Титова) на его стихи, и восхищался ее голосом (‘Русский архив’, 1901, кн. III, с. 298—299, там же, 1903, кн. X, с. 329). См. также: Л. А. Черейский. Пушкин и его окружение. Л., 1975, с. 48—49.
220 Фамилия Олсуфьевых неоднократно встречается в дневнике Клермонт в различных транскрипциях, большею частью неправильных: Alsonfieff, Alsoufieff, Alsuffieff (Stocking, p. 319, 322, 325, 356—357, 366, 396). Мария Павловна Каверина была замужем за Олсуфьевым (‘Русская старина’, 1900, No 1, с. 148). На основании неизданного дневника Василия Дмитриевича Олсуфьева М. А. Цявловский установил знакомство его с Пушкиным (еще в 1818 г.). См.: ‘Пушкин и его современники’, в. XXVIII — XXIX. Л., 1930, с. 216—218. См. также: ‘Материалы истории рода Олсуфьевых. Линия Василия Дмитриевича (1796—1858), первого графа Олсуфьева’. М., 1911.
221 Stocking, p. 394. Ср. прим. 234.
222 Там же, с. 394. В пятницу 23 декабря (4 января 1826 г.) в дневнике Клермонт снова отмечено: ‘Завтракала у м-м Чернышевой и ее отца <гр. Н. Н. Зотова), затем явилась Наталья (Голицина), и все мы отправились к гр. Зотовой' (Stocking, p. 395).
223 Stосking, p. 396.
224 <Н. Макаров>. Калейдоскоп. Рассказы и очерки из первой половины XIX ст. СПб., 1883, с. 17—23. См. также: ‘Русская старина’, 1873, No 6, с. 773, ‘Остафьевский архив’, т. II, с. 562, ‘Русский архив’, 1868, стб. 1438.
225 Stосking, p. 396.
226 М. А. Цявловский. ‘Запретная роза’ стихотворения Пушкина.— ‘Заметки о Пушкине’ (‘Пушкин и его современники’, в. XXVIII—XXIX. Л., 1930, с. 218— 222), Ф. Я. Прийма. Стихотворение (Пушкина) ‘Я видел вас, я их читал’.— ‘Литературный архив. Материалы по истории литературы и общественного движения’, т. 4. М.-Л., 1953, с. 11—22, М. И. Гиллельсон. П. А. Вяземский. Жизнь и творчество. Л., 1969, с. 160—161, донос Ф. Булгарина в III Отделение напечатан в ‘Русской старине’, 1903, No 2, с. 261 и в кн.: М. К Лемке. Николаевские жандармы и литература 1826—1855 гг. СПб., 1908, с. 257—258.
227 Stocking, p. 405.
228 Там же, с. 396—397.
229 Там же, с. 396. О miss Trewin см. с. 310, 312, 335, 370, 373—374, 382, 385, 391.
230 Stocking, p. 394. Ср. ‘Бумаги А. А. Воейковой’ в журн. ‘Русский библиофил’, 1915, кн. VII (ноябрь), с. 11—15. В одном из писем Кати Воейковой (без числа, 1827 г.), между прочим, говорится: ‘Дорогая мисс Париш. Надеюсь, что через три месяца вы будете с нами. Мы были в Кронштадте С), побывали на трех пароходах: на французском, английском и американском. Капитан английского не хотел верить, что мы не англичанки. Он сказал: ‘Я никогда не ошибаюсь благодаря произношению, но вы меня обманули’ (с. 14).
231 А. И. Кошелев. Записки, с. 18.
232 Stocking, p. 403.
233 Там же, с. 403. Albe — прозвище Байрона, данное ему в кружке Шелли. Возможно, что это наименование произошло от сокращения слова ‘Албанец’ (Albanian) или от произнесения инициалов: L. В. (Lord Byron). Отметим также, что дочь Байрона, родившаяся у Клермонт 12 января 1817 г., сначала названа была Alba, потом Clara и, наконец, Allegra, последнее имя Байрон выбрал ей сам, считая его ‘венецианским’. Высказана была также догадка, что в выборе прозвища Байрона известную роль сыграл также популярный среди его друзей эпистолярный роман французской писательницы Софи Коттень ‘Claire d’Albe’, в котором героиня, добродетельная Клара, в письмах к своей подруге Элизе рассказывает историю охватившей ее преступнее страсти. См. заметку: James Rieger. Lord Byron als Albe.— В изд.: ‘Keats-Shelley Journal’, 1965, XIV, p. 6—7, Stocking, p. 76.
234 ‘Род князей Голицыных. Сост. кн. Н. Н. Голицын’, т. I. СПб., 1892, с. 171. О графе Николае Ивановиче Зотове, женатом на кн. Елене Алексеевне Куракиной (ср.: Архив кн. Ф. А. Куракина, издаваемый под ред. М. И. Семевского’, кн. I. СПб., 1890. с. 366) и имевшем от нее двух дочерей: графиню Наталью Николаевну (замужем за кн. П. А. Голицыным) и Елизавету Николаевну (замужем за кн. А. И. Чернышевым), см.: ‘Отчет имп. Публичной библиотеки за 1909 г.’ Пг., 1915, с. 39—42. Стоит отметить, что 26 сентября 1826 г., по просьбе Е. М. Хитрово и указанного Н. И. Зотова, И. М. Снегирев читал рукопись стихотворений Пушкина, назначенных ему для цензурования (см.: ‘Пушкин и его современники’, в. XVI. СПб., 1913, с. 47).
235 Stосking, р. 401.
236 Там же, с. 402.
237 Там же, с. 402.
238 Там же, с. 369.
239 Там же, с. 402.
240 Н. Ф. Павлов. Эванс.— ‘Москвитянин’. 1849, No 3, февраль, кн 1, отд. V (‘Моск. летопись’), с. 75—76.
241 ‘Биографический словарь профессоров и преподавателей имп. Московского университета’, ч. II. М., 1855, с. 655—656.
242 К. Батюшков. Сочинения, т. III. СПб., 1866, с. 208.
243 М. О. Гершензон. Грибоедовская Москва. М., 1914, с. 9—10.
244 К. Батюшков. Сочинения, т. III, с. 505 и 515. В указанных письмах к Е. Ф. Муравьевой из Москвы идет речь об Эвансе, которого Иван Матвеевич Муравьев-Апостол привлек в качестве воспитателя своего третьего сына, Ипполита (1805—1826). В письме от 13 июня 1818 г. Батюшков пишет: ‘С Эвенсом не могли сладить. Он нерешителен, но я все-таки сожалеть не перестаю. Эвене — редкий человек, и Ипполит — прекрасный молодой человек, его сообщество могло бы быть полезно брату по многим отношениям, в чем Никита согласен со мною. Не успеете ли со временем перетянуть его к себе?’ (с. 505), во втором письме 12 июля 1818 г. Батюшков пишет: ‘Эвенсом Иван Матвеевич не очень доволен. Но, по совести, Эвене делал все, что мог, К несчастию, характер его не отвечает его душе, уму и просвещению. Он часто бывает болен, и это вредит ему. Но главное дело, и это засвидетельствует вам братец, Ипполит у Эвенса не избалован и из рук его выйдет чист и непорочен…’ (с. 515).
245 Д. Н. Свербеев. Записки. М., 1899, т. I, с. 104, т. II, с. 80.
246 Там же, т. I, с. 104, В. А. Черкасский поступил в Московский университет в 1844 г.
247 А. Л. Зиссерман. Биография кн. А. И. Барятинского.— ‘Русский архив’, 1888, No 1, с. 109, 121 (о путешествии его в Англию), Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 2. СПб., 1889, с. 360. В письме к Барятинскому (Москва, 21 октября 1864 г.), благодаря его за радушный прием в Лондоне. М. П. Погодин обращался к нему ‘как к соотечественнику С), воспитаннику Эванса, ко мне очень близкого’ (‘Русский архив’, 1889, No 9, с. 141).
248 Об Эвансе — воспитателе Н. М. Орлова — см. ‘Русский архив’, 1865, стб. 1010. См. также упоминание об этом в письмах Я. П. Полонского к Н. М. Орлову в нач. 40-х гг. в кн.: ‘Новые пропилеи’. Под ред. М. О. Гершензона, т. I. M., 1923, с. 42, 49, 51, 52, 56, 60, 62. Портрет Эванса — ‘Альбом Пушкинской выставки, устроенной Обществом любителей росс, словесности в залах Исторического музея в Москве’. Изд. К. А. Фишера. М., (1899), л. 56. Несколько упоминаний об Эвансе начала 40-х годов находим также в письмах А. И. Казначеева к А. М. Раевской (‘Щукинский сборник’, в. V. М., 1906, с. 222, 223, 225).
249 П. Я. Чаадаев. Сочинения и письма. Под ред. М. Гершензона, т. I. M., 1913, с. 259, 263, 407.
250 ‘Русская старина’, 1878, No 3, с. 546.
251 ‘Русский архив’, 1865, стб. 1010.
252 ‘Биографический словарь… Московского университета’, ч. II, с. 656—657.
253 Н. Ф. Павлов. Эванс, с. 75—76. Говоря о тени ‘Гастингса’, Павлов, видимо, напоминает о двух достаточно одиозных носителях этого имени, возглавлявших постепенный захват Англией Индии (за которым настороженно следили в России): Фр. Хастингсе (1754—1826), генерал-губернаторе Индии в 1813—1823 гг., при котором велось несколько войн, закончившихся окончательным поражением еще сохранявших прежде некоторую самостоятельность племен,— и его предшественнике на этом посту Уоррене Хастингсе (1732—1818), обвинявшемся в злоупотреблениях в связи с деятельностью Индийской торговой компании. Далее идет речь о вековой борьбе Англии с Ирландией, о войнах с Китаем.
254 Н. Ф. Павлов. Эванс, с. 76.
255 ‘Литературные листки. Журнал нравов и словесности, издаваемый Ф. Булгариным’, ч. II. (СПб.), 1824, с. 126 (‘Волшебный фонарь, или Разные известия’). Здесь прямо говорится ‘о журнале, выходившем с 1823 года в Москве на английском и французском языках под названием ‘The English Literary Journal of Moscow’, который издавался Г. Евенсом’. Однако в статье, напечатанной в ‘Московском телеграфе’ (1827, ч. XVIII, No 23, отд. II, с. 142) под заглавием ‘Обозрение русских журналов с начала издания их до 1828 г.’ находим следующую справку. »English Literary Journal of Moscow’ издавался в Москве на английском и французском языках Бякстером и Лекуантом де ла Во <...> всего вышло 5 номеров’. Это указание позволило Ю. Д. Левину в статье ‘Прижизненная слава В. Скотта в России’ (в сб.: Эпоха романтизма. Л., 1975, с. 34) приписать перу Бакстера статью о В. Скотте в ‘English Literary Journal of Moscow’ 1823 г. Он указал, что эта статья дважды напечатана М. Т. Каченовским в русском переводе в ‘Вестнике Европы’ (1823, No 15, с. 177—193) и в отдельном издании ‘Поэмы последнего барда’ В. Скотта (М., 1823, с. III—XXIV).
256 ‘Prospectus of a monthly publication in English and French to be called the English Literary Journal of Moscow’. Moscow, Printed by A. Semen, 1822 (ценз. разр.: ‘Ноября 20, 1822, книгу сию рассматривал лектор английского языка Фома Эвене’). Я пользовался экземпляром, хранящимся в Библиотеке Академии наук СССР в Ленинграде.
257 ‘Prospectus…’, p. I—III.
258 ‘The English Literary Journal of Moscow’, 1823, N 1, January, p. 1—23, за подписью ‘Editor’.
259 Там же, 1823, N 2, February, p. 68—91, с тою же подписью.
260 w. Т. S t e a d. The M. P. for Russia. Reminiscences and correspondence of Madame Olga Novikoff, v. I. London, 1909, p. 7—8. Деятельная переписка Клер Клермонт с Бакстером, ездившим в Англию и по возвращении его в Москву, отмечена в ее дневниках: Stocking, p. 327, 330, 336, 343, 351 и т. д.
261 Об Э. В. Гарви (Harvey), или Гарве, как его называли у нас, см.: ‘Биографический словарь профессоров и преподавателей Московского университета’, ч. I. M., 1855, с. 175—177, где о ранних годах его жизни говорится: ‘Родился в Лондоне 5 февраля н. с. 1797 г. Родители его происходили от небогатых помещиков графства Эссекс. Они имели трех сыновей и одну дочь. Эдуард Гарве еще в малолетстве лишился отца, и на десятом или одиннадцатом году от роду матерью отдан был в одно из лучших частных учебных заведений Лондона. По выходе из него, он вместе со старшим братом своим, познакомившимся с некоторыми из лиц, сопровождавших имп. Александра I в его бытность в Англии в 1814 г., приехал в Россию. В 1816 г., имея 19 лет от роду, он в Петербурге поступил в одно знатное семейство домашним учителем. Здесь он продолжал заниматься изучением древних и новых языков. Переехав в Москву со своим воспитанником, Гарве в 1822 году выдержал в 1-ой Московской гимназии экзамен на звание домашнего учителя <... > Окончив воспитание вверенного ему юноши, Гарве занялся частными уроками, а в 1826 г. вступил в службу учителем английского языка в Благородном пансионе Московского университета, в 1827 г. был определен учителем того же языка в Московско е Коммерческое училище. В 1828 г. апреля 18 определен лектором английского языка в Московский университет’. В 1851 г. Гарвей принял русское подданство и получил дворянство. Из воспоминаний Ф. Боденштедта явствует, что Гарвей одно время был преподавателем английского языка у Васильчиковой (‘Русская старина’, 1887, No 5, с. 434—437), ранее был он также воспитателем будущего декабриста В. С. Толстого (см.: сб. ‘Декабристы. Новые материалы’. Труды Отдела рукописей ГБЛ. М., 1955, с. 13).
264 ‘Биографический словарь… Московского университета’, ч. I, с. 177. Тот же источник сообщает, что Гарве издал для изучающих английский язык учебную хрестоматию отрывков в прозе, заимствованных из произведений английских писателей (‘The English Student’s Manual or Miscellaneous pieces selected from the best English prose writers, preceded by a sketch of the rise and progress of the English Language, and followed by a copious English-French and Russian Dictionary of all the words contained in the body of the work’. Moscow, 1835, 2 v. 8R), сверх того ‘Гарве в разные времена переводил с русского языка на английский статьи, относящиеся до русской литературы, некоторые из этих переводов изданы в Англии’ (с. 176).
263 Stocking, p. 337, 343, 344, 359, 381, в записи дневника К. Клермонт 29 ноября (11 декабря) 1825 г. говорится о встрече с ‘Mr. and Mrs. Harvey’ (p. 385), московский адрес Гарвея: ‘In Bachmetieff’s House in the Sdvijenka’ (p. 397), т. е., очевидно, на Воздвиженке в доме Бахметьева. Отметим, кстати, что с 23 апреля 1848 г. на дочери Гарвея, Елизавете Эдуардовне, был женат московский профессор-юрист (и автор статей о Байроне) Петр Григорьевич Редкий (см. ‘Биографический словарь… Московского университета’, ч. II, с. 385).
264 Stocking, р. 379. Madame Babarikine — это, вероятно, М. В. Боборыкина, у которой Клермонт, судя по ее дневнику, в 1825 г. давала уроки английского языка. Боборыкина была вдовою генерал-лейтенанта Николая Васильевича Боборыкина, от которого она имела сына, также Николая, родившегося в 1812 г., следовательно, в 1825 г. последнему было 13 лет и он получал в это время домашнее воспитание, в феврале того же 1825 г. ему начал давать уроки И. М. Снегирев (см.: И. М. Снегирев. Дневник, т. I. 1822—1825. М., 1904, с. 6, 139). Очевидно, этот юноша, нередко упоминаемый в дневнике Клермонт под именем Nicolas, и отправился с нею к Урусовой (см. о ней ниже) на свидание к Кайсаровой. Жизнь Н. Н. Боборыкина сложилась довольно неудачно. В 1831 г. он поступил на службу в Московское губернское правление, затем был чиновником особых поручений при московском военном ген.-губернаторе, кн. Д. В. Голицыне. Из дневника Снегирева явствует (запись 22 июня 1835 г.), что в это время Н. Н. Боборыкин уезжал в Англию (ч. II, с. 203). В 1843 г. он вышел в отставку и много лет провел за границей, путешествуя и тщательно изучая иностранные литературы, в 1872—1874 гг. он был помощником библиотекаря Московского Румянцевского музея, а с 1874 г. до смерти служил в Главном управлении по делам печати как цензор английских книг и русских драматических пьес, умер в 1888 г. (С. А. Венгеров. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых, т. IV. СПб., 1895, с. 2—3, Д. Д. Языков. Обзор жизни и трудов покойных русских писателей, в. VIII. М., 1900, с. 6—7). Н. Н. Боборыкин считал себя поэтом, но книжка его ‘Стихотворений’, изданная в Москве в 1858 г., представляет лишь биографический интерес.
265 Урусовы неоднократно упоминается в дневнике Клермонт, чаще всего Princesse Barbara Ouroussoff (p. 305, 312, 367, 369—371, 378—379 и т. д.). Очевидно, имеется в виду княжна Варвара Никитична, дочь кн. Прасковьи Степановны (урожд. Ржевской, 1762—1830), у Варвары Никитичны была сестра Елена Никитична (в замужестве Вейдемейер).
266 Библиография о Шелли на русском языке у нас мало разработана, в особенности плохо известны нам ранние русские отзывы и упоминания о нем в русской печати. К столетию со дня рождения Шелли у нас был составлен первый библиографический обзор работ о нем и изданий его произведений на русском языке: см. ‘Провинциальный библиограф’ <Н. Н. Бахтин>. Шелли в русской литературе.— ‘Русская мысль’, 1892, No 7, с. 341—342, но все приведенные здесь указания относятся только ко второй половине XIX в. (с 1860 г.). И. Неупокоева в статье ‘Шелли в русской критике’ (‘Уч. зап. Вильнюсского гос. ун-та’, т. VI, 1955) и в кн. ‘Революционный романтизм Шелли’. М., 1959, с. 28—29, ошибается, утверждая, что первые переводы из Шелли относятся к концу 40-х годов и что Белинский будто бы был первым, назвавшим у нас имя Шелли рядом с Байроном. Сведения, приводимые нами ниже, также, вероятно, могут быть пополнены.
267 ‘Русский архив’, 1914, No 4, с. 487.
268 См. выше, с. 480—483.
269 ‘Московский вестник’, 1827, ч. III, с. 179—181. Рукопись этой рецензии В. Ф. Одоевского хранится в ГПБ (см.: ‘Отчет имп. Публичной библиотеки за 1884 г.’ СПб., 1887, с. 32: Переплет 55, No 19), П. Н. Сакулин. Из истории русского идеализма. Кн. В. Ф. Одоевский, т. I, ч. 2. М., 1913, с. 200).
270 ‘Московский вестник’, 1828 г., ч. X, No 13, с. 87.
271 ‘Энциклопедический лексикон’, ч. IV. СПб., 1835, с. 129.
272 ‘Исповедь англичанина, употреблявшего опиум’. Соч. Матюрина. СПб., 1834 (книга ошибочно приписана Метьюрину, ее автором был Де Куинси), с. 21—22 (‘Правду говорит г-н Шелли в своем рассуждении о старости…’), с. 114 (эпиграф из ‘Мятежа Ислама’, поэмы Шелли, названной ошибочно ‘Шеллере’).
273 ‘П. Б. Шелли. Воспоминания о лорде Байроне первого его друга’.— ‘Северная пчела’, 1840, No 33, с. 130—131. Незадолго перед тем М. П. Погодив (‘Год в чужих краях’, 1839. ‘Дорожный дневник’, ч. П. М., 1844, стр. 93—94), посетив кладбище для иностранцев в Риме, записал: ‘Пожелали Шеллею, другу Байрона, здесь похороненному, успокоиться от его тревожных сомнений’.
274 Д. О. Л. Б. Вольф. Чтения о новейшей изящной словесности. Пер. с нем. М., 1835. Переводчиком был Н. Павловский, как об этом свидетельствует И. И. Давыдов в III томе своих ‘Чтений о словесности’ (М., 1838, с. 1—II). Инициалами Н. Л. подписано и посвящение книги ‘словесному отделению’ Московского университета, ‘в знак признательности и благодарности’. Книга эта была в личной библиотеке Пушкина (‘Пушкин и его современники’, в. IX —X. СПб., 1910, с. 23—24 (No 78). О Шелли в ‘Чтениях’ Вольфа говорится на с. 213—215, откуда и заимствованы нижеследующие цитаты.
275 Вольф. Чтения, с. 215.
276 О книге капитана Медвина и встречах Клермонт с ее автором в Италии см. выше, прим. 29.
277 Stocking, p. 408, 428—429.
278 Там же, с. 409—410.
279 Там же, с. 410.
280 Там же, с. 411.
281 Действительно, в дневнике, который Клермонт вела во Флоренции, в записи 13 апреля 1821 г., мы находим ту же цитату из Данте. См.: Stосking, p. 224—225.
282 Stоскing. Р. 411.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека