Людовик и Елизавета, Маурин Евгений Иванович, Год: 1899

Время на прочтение: 377 минут(ы)

Е. Маурин

Людовик и Елизавета

Трон и любовь / Российский авантюрный роман. Выпуск 2.— СПб: Печатный Двор, 1993.
OCR Бычков М. Н.

ПРЕДИСЛОВИЕ

I

В XVIII веке идея самодержавного единовластия не пользовалась симпатиями ‘верхов’ русского общества. Требуя от народа слепого, рабского подчинения, не допуская даже и мысли о возможности влияния ‘подлой черни’ на ход государственных дел, дворянство для себя лично домогалось права на руководящую роль в управлении страной, и вся русская история XVIII века по существу своему является историей борьбы между олигархическими аппетитами русской аристократии и стремлениями монархов прочно внедрить абсолютное признание своей единой воли. Конечно, ввиду полной разобщенности монарха с народом дворянство неизбежно оставалось бы победителем в этой борьбе, если бы его притязания покоились на идейной, а не на корыстной почве. Но ‘верхи’ в погоне за благами земными разбивались на партии, и стоило одной кучке взять верх, как другая немедленно начинала вести подкоп против нее.
Немудрено, что при таком положении вещей период от Петра Великого до восшествия на престол Александра I был столь богат так называемыми ‘дворцовыми революциями’. Особенностью последних были их крайняя изолированность и однообразие рецепта. Не только народ в широком смысле этого слова, но даже ближайшие придворные не всегда знали, просыпаясь утром, что вчерашний монарх уже свержен и сегодня царит новый. А рецепт употреблялся всегда один и тот же: брали роту солдат и арестовывали венценосца — только и всего, простота, которой не встретишь в истории переворотов всех других стран.
Петр Великий всю жизнь работал над освобождением трона от олигархических притязаний дворянства. Для противовеса родовому дворянству он вызвал к жизни дворянство служилое, где недостаток происхождения с лихвой восполнялся талантами и работоспособностью. Именно при нем и даже в его присутствии вельможа из бывших пирожников Меншиков сказал убогому разумом князьку-Рюриковичу, кичившемуся своим происхождением: ‘Ты, батюшка, потомок, ну, а я — предок!’ Если бы Петру I было дано жить два века или если бы ему наследовал достойный его, преобразователя, монарх, то самодержавная власть, опираясь на новое служилое дворянство, была бы упрочена. Но Петр Великий умер, не завершив своего дела и даже не назначив себе наследника. Это сразу поставило трон в зависимость от партий.
В то время были две партии: одна хотела видеть Екатерину I русской государыней, другая настаивала на правах внука Петра, сына царевича Алексея (Петра II), и соглашалась только на регенство Екатерины. Верх взяла первая партия, Петр II был объявлен наследником.
Царствование Екатерины I и Петра II вполне подходили под мерку олигархических претензий дворянства. Екатерина I не имела никаких данных для сознательного правления, Петр Второй был слишком юн для этого. Это разожгло аппетиты: после смерти Петра II дворянство самовольно обошло права цесаревны Елизаветы и призвало на трон племянницу Петра Великого герцогиню Курляндскую, Анну Иоанновну.
Призывая ее на трон, знать поставила весьма немалые условия, а именно: ограничение самодержавия. Согласно им императрица ровно ничего не могла делать своею властью без согласия тех восьми персон, из которых состоял Верховный Тайный Совет. Анна Иоанновна согласилась на эти условия, которые давали большой вес партии князей Долгоруких и Голицыных. Зато возмутились Головкины, Трубецкие, Барятинские, Черкасские и др. На сцену была выдвинута вершительница судеб многих последующих монархов — ‘рота солдат’. И вот, опираясь на армию, императрица разорвала подписанную ею олигархическую конституцию и стала править ‘самодержавно’.
Анна Иоанновна призвала ко двору дочь своей старшей сестры Екатерины Иоанновны — принцессу Мекленбург-Шверинскую Елизавету-Екатерину-Христину, во крещении — Анну Леопольдовну. От брака Анны Леопольдовны с принцем Антоном Ульрихом Брауншвейг-Люнебургским родился принц Иоанн. Умирая, Аниа Иоанновна назначила своим наследником последнего, а регентом повелела быть герцогу Бирону.
Бирон имел свои счеты с родителями малолетнего императора, которые и поспешили поэтому отделаться от неудобного регента. На сцену вновь вышла ‘рота солдат’ — Бирон был арестован, Анна Леопольдовна провозгласила себя правительницей.
При обеих Аннах в России царило полное немецкое засилье. В мемуарах современников то и дело встречаются такие фразы: ‘Такой-то отличился и должен был получить командование полком, но на свою беду он русский’. Этим положением вещей воспользовалась цесаревна Елизавета Петровна и с помощью ‘роты солдат’ арестовала всю семью малолетнего императора.
В дальнейшем все та же ‘рота солдат’ фигурировала еще раз при ниспровержении Екатериной II своего супруга и наследника Елизаветы — Петра III. Сын и наследник Екатерины II император Павел был устранен уже без участия ‘роты’ усилиями ближайших придворных. Это была последняя ‘дворцовая революция’.
При императоре Николае I нашумевший бунт декабристов был последним активным усилием дворянства и армии вмешаться в государственную жизнь. Но это было вызвано уже совершенно иными идейными мотивами, да и представляло собой отзвук XVIII века в XIX, своего рода исторический пережиток. С XVIII веком окончательно умерли олигархические претензии дворянства.

II

Мы упоминали выше, да и иллюстрировали примерами однообразие рецептов русских переворотов XVIII века. Но для одного из этих переворотов, а именно — для революции 1741 года, возведшей на российский престол императрицу Елизавету, необходимо сделать оговорку: переворот 1741 года по своей внутренней подоплеке был гораздо сложнее, чем можно было подумать судя по первому взгляду. Достаточно вспомнить только, что весьма активное участие в подготовке к воцарению Елизаветы Петровны принимал французский посол Шетарди. Из сборника донесений Шетарди, извлеченных из французских архивов Тургеневым и переведенных Пекарским, можно видеть, что это делалось не без участия французского правительства. Значит, в данном случае мы имеем дело не только с правлением олигархических тенденций русского дворянства, но и с планомерной иностранной интригой.
Действительно, достаточно самого поверхностного знакомства с историческими документами, чтобы убедиться, что переворот 1741 года при всей своей внешней простоте и шаблонности внутренне довольно сложен. Это было далеко не случайное явление, а логическое следствие ряда взаимодействующих причин, корни которых разветвлялись широко и по времени, и по пространству.
Предлагаемый роман бытописует именно этот переворот, и сложность последнего в достаточной мере усложняет задачу автора. Историческое повествование должно соединять в себе достоинства и художественного романа, и исторического очерка. Но первый требует живости изложения, второй — ясности исторического рисунка эпохи. В то же время ничто так не мешает необходимому нарастанию интереса развития романической интриги, как бесконечные отступления в область исторических ссылок и справок. Стремясь как-нибудь выйти из этой дилеммы, автор решил выделить всю историческую часть в настоящем предисловии.
Мы уже указывали выше, что интересующий нас переворот произошел не без участия французского правительства. В какой же мере и степени выразилось это участие?
Ответ на последний вопрос нам может дать краткий очерк истории русско-французских сношений, к которому мы и обращаемся.

III

Впервые о прямых попытках к русско-французскому союзу упоминается в хрониках XVII века, когда в 1629 г. к царю Михаилу Федоровичу явилось чрезвычайное посольство от Людовика XIII. Глава посольства, Дюгэй-Корменен, от имени своего короля приглашал русского царя слиться тесным союзом с Францией. Ведь ‘белый царь’ — глава православия, а французский король — глава католических стран, таким образом, если два таких ‘Потентата’ будут действовать заодно, то им покорятся все остальные государства.
Предложение Корменена встретило очень благосклонный прием, но Московия была тяжела на подъем, и дело кончилось простыми уверениями в дружбе. Вплоть до Петра Великого вопрос о союзе с Францией оставался совершенно открытым.
В первое время своего царствования Петр I не мог помышлять о союзах. Россия терпела военные неудачи, а союз с иностранным государством только тогда выгоден обеим сторонам, когда и та, и другая стороны верят в обоюдную мощь. Русскую мощь еще надлежало доказать. Только разгромив шведов и отомстив туркам за неудачи Прутского похода, Петр обратил взоры на Францию.
В то время Францией от имени малолетнего Людовика Пятнадцатого правил регент (герцог Орлеанский). Петр I послал в Париж своего агента (Зотова), который должен был позондировать настроение и, если возможно, подготовить почву. Но никаких дипломатических полномочий этот агент не имел. Петр имел свои основания не желать, чтобы о его планах узнали другие державы. И вот, не оповещая никого о своих намерениях, Петр в конце 1716 года отправился в заграничное путешествие и через Пруссию прибыл в Голландию, которая в то время представляла собою нечто вроде ‘меры международных соглашений’. Голландским представителем Франции был маркиз Шатонеф — личность, по своему положению и качествам пользовавшаяся особенным доверием правительства. Петр послал к Шатонефу своего министра, князя Куракина, который и сообщил французскому послу о желании русского императора завязать союзные сношения с Францией, Куракин просил Шатонефа сообщить своему правительству, что Петр лично направляется с этой целью в Париж.
Донесение Шатонефа привело правительство регента в большое смущение.
На это были две причины. Россия открыто враждовала с Англией, а Франция в дружбе последней весьма нуждалась, кроме того, ни Англия, ни Франция не признали еще официально императорского титула Петра, и посещение Парижа царем грозило немалыми затруднениями. И вот Шатонеф получил предписание: внешне склоняться на всяческие заверения в дружбе, но по существу не решать ничего и ничего не отвечать на желание царя посетить Париж. Авось пронесет Господь!
Но не с Петром можно было вести такую политику!
Разгадав французскую тактику, Петр, никого не предупреждая, в марте 1717 года сел на корабль и отправился в Париж, куда и прибыл 7-го мая того же года.
Тут на месте, в Париже, Петр не добился ничего. Франция была очень склонна связать быстро крепнувшего ‘северного колосса’ выгодным договором, но на беду о переговорах узнала Англия, вмешалась энергичной нотой, и Петр уехал как бы ни с чем. Однако это было только ‘как бы’. Через два месяца в Амстердаме был подписан договор между Францией, Пруссией и Россией.
После подписания этого договора между обеими странами — Францией и Россией — воцарились очень хорошие отношения. Первая сразу же сумела оказать второй большую услугу: по энергичному представлению французского посла при шведском дворе, Кампредона, шведское правительство пошло на уступки, и в Нюстадте был подписан очень выгодный для России мир (1721 г.). После этого Кампредона назначили министром-президентом при петербургском дворе.

IV

Во время своего пребывания в Париже Петру пришлось повидать и малолетнего короля Людовика XV. Царю очень понравился этот крошечный король, который уже умел осанкой и благородными жестами свидетельствовать о своем сане. Вопреки всяческому этикету Петр схватил короля-ребенка, поднял его на воздух и расцеловал. ‘Очень возможно,— говорит А. Вандаль,— что именно тогда царю пришла в голову мысль женить короля на своей дочери, царевне Елизавете’.
На первых порах об этих планах сноситься с Францией было неудобно. А там пришла весть, разрушившая их: правительство регента избрало невестой Людовику малолетнюю инфанту испанскую, которую привезли во Францию и стали воспитывать в качестве французской принцессы. Ко времени приезда в Россию Капредона Петр уже узнал об этом. Но он не оставлял мысли породниться с Францией и, когда посол прибыл в Кронштадт, встретил его там, а через полчаса уже посвятил его в свои планы: сын регента, герцог Шартрский, был уже холост: если бы его женить на царевне Елизавете, то Россия помогла бы провести герцога на польский престол.
Таким образом, три страны, связанные теснейшими узами крови, могли бы действовать заодно. При этом Петр таил в уме еще иное: Людовик был слаб здоровьем, с ним то и дело происходили припадки, умри он без потомства и первым кандидатом на французский престол явился бы герцог Шартрский, значит, Елизавета все-таки вступила бы на французский престол!
Сам Кампредон был всецело на стороне брачных проектов Петра, но его правительство хотело как можно больше выгод и решило отмалчиваться. Петр негодовал, Кампредон слал депешу за депешей. Положение стало очень напряженным, и Петр замкнулся в оскорбленном молчании.
Кампредон сознавал, какую бестактность совершает его правительство отмалчиваясь, но что он мог поделать? Между прочим в своих письмах Кампредон очень восторженно отзывался о наружности и общей ‘приятности’ царевны. Что же касается ее воспитания и образования, то… он спешил уверить, что с умом и способностями Елизаветы все дефекты могли бы быть скоро исправлены…
В 1723 году регент Франции, герцог Орлеанский, умер, и Людовик передал власть главе дома Кондэ, герцогу Бурбонскому. Впрочем, это только говорилось официально, а на самом деле власть перешла к возлюбленной герцога маркизе де При, которая принялась теперь вертеть страной и ее политикой так же безалаберно, как до того вертела одним герцогом. Маркиза была вздорна, не умна и недостаточно образована. Ее друг, д’Аржансон, записал в своих мемуарах: ‘В течение двух лет маркиза управляла государством. Но сказать, что она управляла хорошо, это — уже другое дело!’ Да и могла ли она управлять ‘хорошо’, если в своей внутренней и внешней политике руководствовалась только капризом и воображением? Не зная истинной политической физиономии союзных стран, маркиза дополняла дефекты знания вымыслом и воображением и считалась не с действительными обстоятельствами и условиями, а с ею же лично придуманными. Немудрено, если такая политика ввергла Францию в большую политическую ошибку.
Оставив брачные проекты, Петр стал искать только прочного союза с Францией. Но на одно из его предложений, инспирированный маркизой регент, герцог Бурбонский, дал царю такой сухой, резкий, невежливый ответ, что, казалось, с Францией будет порвано навсегда. Только смерть Петра (1725 г.) помешала открытому разрыву.

V

После смерти Петра Екатерина I деятельно принялась пристраивать Елизавету.
Вообще трудно пересчитать, скольких женихов невестой была Елизавета — чуть не всех северо-германских принцев, Морица Саксонского, сына герцога Эрнеста Бирона, собственного племянника Петра II, шаха персидского и т. д. И вот в разгар этих матримониальных хлопот пришла радостная весть: надежда сделать из Елизаветы французскую королеву далеко еще не потеряна!
Еще незадолго до смерти Петра Великого французское правительство внутренне должно было отказаться от мысли женить Людовика на испанской инфанте.
С королем той дело случались припадки, и врачи уже не раз приговаривали его к смерти. Что было бы, если бы он умер бездетным! Между тем инфанте было только семь лет, Людовику же шестнадцать, значит, еще долго пришлось бы ждать, пока свадьба могла бы состояться, но дожил ли бы до этого король?
Французское правительство начало стараться взять у Испании обратно данное слово, но Испания упорно не желала понимать никаких намеков. Тем не менее правительство разослало по всей Европе тайных эмиссаров присматривать невест. К 1725 году на основании донесений этих эмиссаров был уже составлен длинный список ‘годных невест’. В нем второе по желательности брака место занимала царевна Елизавета Петровна.
Этот список имел чисто академическое значение. Но вдруг Людовик опасно заболел. Врачи заявили, что дни короля сочтены и что если он даже оправится от этого припадка, то проживет во всяком случае недолго. Если врачи того времени и ошибались не реже теперешних, то им больше верили.
Правительство встревожилось. Испания все еще продолжала не понимать никаких намеков. ‘Придется,— заявил министр иностранных дел де Морвиль,— идти напролом и сейчас же отослать инфанту домой’. Это и было решено 11-го марта 1726 года, а уже 10-го апреля, когда даже французские агенты за границей ничего не знали о состоявшемся решении, императрица Екатерина I имела точные сведения о положении вопроса женитьбы Людовика XV.
Императрица тут же принялась ‘ковать железо, пока горячо’. Вызвав к себе Кампредона, она прямо и просто предложила в невесты Людовику царевну Елизавету. На следующий день посла посетил ‘сам’ Меншиков и произнес блестящую речь в защиту предложения императрицы: раз инфанту отсылают ‘восвояси’, то почему бы королю не жениться на Елизавете? Меншиков принялся расхваливать физические и нравственные достоинства царевны, а затем помянул, что в истории уже имеются прецеденты брачных слияний Франции с Россией (в XI в. Генрих I внук Гуго Капета, женился на дочери Ярослава), словом, с точки зрения как физической, так и исторической, и политической, брак Людовика и Елизаветы мог бы быть только желателен обоим нациям!
Через два дня Екатерина снова вызвала Кампредона и дополнила свой план: французского принца крови можно было бы женить на дочери изгнанного польского короли Станислава Лещинского и со временем возвести первого на польский престол!
Все это Кампредон сообщил своему правительству.
Но мы уже упоминали, что в то время Францией правила вздорная маркиза де При. Мысль о браке Марии Лещинской пришлась ей очень по сердцу, было решено женить короля на Лещинской, и эта вздорная мысль была к несчастью для Франции осуществлена.
Именно ‘к несчастью’. Ни с политической, ни с физической точек зрения Мария не подходила Людовику. Ведь она была дочерью изгнанного короля, и ее-то предпочитали принцессе великой монархии! А с физической — Мария была на семь лет старше Людовика XV, да и благодаря своей холодности не могла приковать к себе надолго мужа.
Правда, на первых порах у новобрачных дети рождались в самый кратчайший срок и почти без перерывов. В четыре года брака Людовик имел уже пятерых детей! Но из этого еще нельзя выводить суждение о счастливом браке короля. Необходимо помнить, что Мария Лещинская была первой женщиной, которую познал король, и что он вместе с крайней чувственностью соединял в себе величайшую застенчивость (в юности). Но стоило только ему в первый раз побороть свою застенчивость, как с женой было порвано. Впоследствии Людовик разорил Францию на своих любовницах. Да, дорого стоила стране прихоть маркизы Де При!
Так или иначе, но Россия справедливо приняла этот брак как оскорбление. Меншиков категорически заявил Кампредону, что всякий другой брак был бы понятен, но только не этот. В результате Россия совершенно отвернулась от Франции и заключила союз с Австрией.
С этого момента первую скрипку в России начали играть немцы.
В 1726 году Кампредона отозвали и не заменили его никем: необходимейшие функции без полномочий вести переговоры исполнял секретарь посольства Маньян.
Правительство Анны Иоанновны не могло простить Франции афронт с царевной Елизаветой. Еще с национальным достоинством можно было как-нибудь поладить — какое в сущности дело было всем тем немцам, которые правили Россией, до русского самолюбия? Но если бы Людовик женился на Елизавете, то это избавило бы Анну Иоанновну и ее наследников от опаснейшей претендентки. Теперь же, успев ‘по-свойски’ расправиться со своей девичьей свободой, Елизавета Петровна решила не выходить замуж и оставалась ‘бельмом на глазу’ русского правительства.
Франции в самом непродолжительном времени пришлось на деле убедиться в ошибочности своей политики. Польский король Август умер, и шляхта под давлением Франции избрала на польский престол отца французской королевы Станислава Лещинского. Россия сейчас же выдвинула войска в Варшаву, сместили этого короля и возвели на его место принца-электора Саксонского.
Конечно, Франция не осталась в долгу. Кардинал Флери, державший в то время бразды правления, вовлек турок в войну с Россией, а когда русские войска под предводительством фельдмаршала Миниха одержали блестящую победу, то Франция сумела Белградским трактатом свести все успехи русского оружия ‘на нет’.
Варшавский скандал и Белградский мир были уроком для обеих стран. Русский двор завел переговоры о возобновлении прерванных дипломатических сношений, а версальский двор предупредительно пошел навстречу.
Анна Иоанновна назначила посланником во Францию князя Антиоха Кантемира. Тогда Людовик XV приказал французскому министру при берлинском дворе, маркизу де ла Шетарди, отправиться в Петербург французским посланником.
До нас дошел мемориал, составленный французским министерством иностранных дел и врученный послу для сведения и руководства. Там было указано, как посол должен был вести себя с точки зрения этикета, чтобы не уронить достоинства представительствуемой страны, что же касается политической роли, то о ней сказано очень осторожно и двусмысленно. Так, словно мимоходом замечая, что, ‘вспоминая незначительность права, которое возвело на русский трон герцогиню Курляндскую, когда налицо имелась царевна Елизавета и сын герцогини Голштинской, трудно предполагать, чтобы по смерти царствующей государыни не последовали волнения’, мемориал тут же спешил огородиться, что король не только ничего не предписывает на этот счет своему посланнику, но и не находит возможным предпринимать что-либо. Но к чему могла служить эта оговорка, раз у французского правительства действительно не было в мыслях интриговать против русской царствующей фамилии? К тому же далее мемориал предписывал послу ‘исследовать как можно вернее состояние умов, степень влияния друзей, которых может иметь Елизавета, словом, все, по чему можно было бы судить о возможности в России государственного переворота’.
Вообще можно с полной уверенностью сказать, что, посылая в Россию Шетарди, Франция уже заранее считалась с возможностью вмешаться в наши внутренние дела.
Да иначе оно и быть не могло. В то время на континенте боролись три влияния: Франции, Австрии и Пруссии, и Россия давала значительный перевес той стране, с которой шла ‘рука об руку’. При обеих Аннах — императрице и правительнице — Россия была верным другом немцев и не могла быть ничем иным. Следовательно, склонить Россию в свою сторону Франция могла только при перемене царствующей особы.
Царевна Елизавета Петровна являла все гарантии, что с вступлением ее на престол Россия от немцев перекинется к французам. С детства Елизавету Петровну воспитывали в мысли стать французской принцессой и любить все французское: кроме того, от немцев ей пришлось слишком натерпеться. Путь к сердцу ‘северного колосса’ лежал через корону Елизаветы, следовательно, ей надо было добыть таковую!
Вот где мы, наконец, подходим к клубку, завязавшемуся в тот самый момент, когда Петр Великий поднял и расцеловал малолетнего Людовика.

VI

Из донесений Шетарди и мемуаров современников ясно видно, что с приездом маркиза де ла Шетарди, Франция, официально расшаркиваясь перед императрицей Анной Иоанновной, подпольно будировала против нее, натравливая на Россию шведов и заигрывая с Елизаветой Петровной.
Трудно было подыскать для такой роли более подходящего человека, чем тридцатичетырехлетний Иоахим Жак Тротти, маркиз де ла Шетарди. Это был идеальный образец дипломата XVIII столетия, когда от посла требовалось очень мало государственной опытности, но много лицемерия, двуличия, беспринципности и неразборчивости в средствах. К тому же маркиз был молод, хорошо сложен, красив, остроумен и любезен. Интриги были его родной стихией. Он сразу понял, чего от него ждут, а потому направился в Россию во главе блестящей свиты, с лучшим поваром того времени Барридо, с несколькими подводами великолепнейших платьев и с 100 000 бутылок тонких французских вин (в то время французское вино служило немалым подспорьем французских дипломатов, о чем свидетельствуют уцелевшие памфлеты того времени).
Русский двор, никогда не знавший ни в чем меры, устроил Шетарди такую пышную встречу, что даже сам надменный и тщеславный маркиз был смущен. Окруженный чуть не царскими почестями, он приехал в Петербург. Императрица приняла его в торжественной, пышной аудиенции, после которой посол прямо направился к царевне Елизавете Петровне. Она очаровала его любезностью и приветливостью, но зато совсем иное впечатление вынес Шетарди от посещения принцессы Анны Леопольдовны, к которой отправился от Елизаветы.
Анна Леопольдовна и вообще-то не производила особенно счастливого впечатления, отличаясь редким безличьем и полнейшей апатичностью. Кроме того, будучи совершенной игрушкой в руках немецкого влияния, принцесса встретила французского посла оскорбительно холодно и почти невежливо. Шетарди тут же дал себе слово посчитаться когда-нибудь с нею за это!
Обосновавшись в Петербурге, Шетарди начал действовать. Прежде всего ему надо было сойтись с русской аристократией, чтобы исполнить ту часть инструкции, где говорилось об исследовании настроения умов. Но русские сторонились его.
Тогда энергичный маркиз обратился к министру иностранных дел Остерману с официальной жалобой. Русским было приказано сделать визит послу. Но придя в первый раз по принуждению, они стали потом с удовольствием приходить добровольно: маркиз сразу сумел очаровать их обращением и угощением.
До смерти Анны Иоанновны Шетарди только заигрывал в политическом смысле с Елизаветой Петровной, но на прямую интригу в ее пользу не шел. Без денег трудно было что-нибудь сделать: Елизавета была бедна, кардинал Флери скуп. Только смерть Анны Иоанновны (ноябрь 1740 г.) заставила маркиза попринажать пружину: мешкать было нельзя, дать утвердиться на престол Брауншвейгской династии значило надолго отказаться от мысли привлечь к себе Россию. Сначала Шетарди еще рассчитывал купить Бирона, надеясь уговорить свое правительство дать необходимые для этого средства, тем более, что содействие Бирона таксировалось довольно дешево, и тогда можно было бы обойтись и без Елизаветы Петровны. Но Бирона по приказанию Анны Леопольдовны арестовали, мать малолетнего императора провозгласила себя правительницей, а теперь вне переворота для Франции спасения быть не могло.
Еще одно важное политическое событие произошло в то же время. Австрийский император Карл VI умер, завещав корону своей дочери Марии Терезии. При его жизни это завещание — ‘Прагматическую санкцию’ — признали всё державы, но после его смерти все захотели урвать по кусочку, и на Марию Терезию ополчились: электор баварский, король испанский, курфюрст саксонский и король прусский. Франция не могла допустить новое усиление Пруссии и встала на сторону Австрии, но исход дела зависел от того, на чью сторону встанет Россия. Правда, Россия была всецело под немецким влиянием, но ведь теперь сами немцы восстали друг на друга. Влиятельный Миних был за Пруссию, принц — супруг Анны Леопольдовны, как племянник австрийской императрицы,— за Австрию. Долго Россия не знала на что решиться. Наконец, было решено помочь Австрии. Но тут в Петербург вновь прибыл английский посол Финч, который предложил гарантировать Браунгшвейгской династии русский трон, если Россия соединится с Англией против Франции. Правительница подписала договор в этом смысле.
Теперь французам уже немыслимо было мешкать, а потому Шетарди рьяно пустился в интригу и вступил в прямые сношения с Елизаветой Петровной и ее партией.

VII

Впрочем, была ли у Елизаветы ‘партия’? Нет, в точном смысле этого слова ее не было. Ведь партия должна представлять собою нечто стройное, сплоченное, дисциплинированное, действующее сознательно в определенном направлении под влиянием единой центральной воли. Ничего подобного в деле Елизаветы Петровны не было: у нее были только приверженцы, обиженные правительством, а потому желавшие торжества Елизавете. Но эти приверженцы были в значительной мере бездеятельными: дальше простого ворчания и надежд на провиденциальный случай они не шли. Нити заговора, руководство ими, находились всецело в руках Шетарди, от которого исходили также и средства: Елизавета была слишком бедной принцессой, чтобы задаривать солдат, как она это делала, из собственного кармана.
Мы уже упоминали выше, что кардинал Флери скупился деньгами. Некоторые историки идут дальше и утверждают, что Франция вообще была почти ‘ни при чем’ в перевороте 1741 года и что Шетарди не давал денег Елизавете. Так, например, серьезный историк и автор лучших монографий о русских государях XVIII в. Валишевский, труды которого увенчаны французской академией, категорически заявляет, что активная помощь Франции в этом перевороте — просто легенда, так как подлинные депеши Шетарди явно свидетельствуют против подобного взгляда. Зато другой серьезный историк, тоже увенчанный французской академией, А. Вандаль, в монографии, посвященной русско-французским сношениям при Елизавете (царевне и императрице), основываясь на тех же депешах, категорически заявляет, что деньги на революцию в России шли из Франции. Где же правда? И в чем причина такой странности, что одни и те же источники ведут к противоположным выводам?
Внимательно просмотрев депеши Шетарди и вчитавшись в доводы Валишевского и Вандаля, автор романа был вынужден безусловно перейти на сторону последнего. Прежде всего сам Валишевский дает основание упрекнуть его в некоторой небрежности обращения с фактами. Он все время старается доказать, что Елизавета не получала денег от Шетарди, тогда как самое важное — вопрос, получала или нет царевна деньги от Франции. А между тем Валишевский сам же говорит, что деньги на войну с Россией дала Швеции Франция и что эта война была предпринята с целью отвлечь внимание русского правительства от внутренних дел, что должно было дать Елизавете Петровне возможность осуществить переворот. Мало того, Валишевский говорит, что шведский посол Нолькен получил от своего правительства сто тысяч экю на политическую интригу и что Шетарди, узнав об этом, подумал: ‘У шведов не было ни привычки, ни средств идти на такие траты. Откуда же взялись эти деньги? Те, которые тратились в Стокгольме на внешнюю политику, обыкновенно исходили от французской казны’. ‘Поэтому,— заявил он далее,— не было ничего неправдоподобного, если и эти сто тысяч были даны Францией’.
Теперь сопоставим все это с подлинным заявлением посла от 2 (13) мая 1741 г.: ‘Будьте уверены, что признательность, которую будет питать принцесса Елизавета к Швеции, не помешает ей отличить настоящую пружину, приведшую машину в действие’.
Иначе говоря, даже в тех случаях, когда деньги шли через третьих лиц, фактически давала их Франция. Можно ли говорить после этого о том, что активная помощь Франции — просто легенда?
Вся ошибка Валишевского заключается в том, что он не дал себе труда заметить, как часто одна депеша противоречит другой. Но это вполне понятно и естественно: многое заставляет предполагать, что Шетарди составлял свои депеши так, что даже и будучи расшифрованы, они оставались не вполне доступными для непосвященного: под внешним смыслом таился еще другой, внутренний, тайный.
Разумеется, мы не можем подробно останавливаться на доводах ‘за’ и ‘против’, так как это значило бы пускаться в историческую полемику, для которой в данном труде не может быть места. Мы просто хотели предупредить читателя, что высказываемый нами взгляд разделяется не всеми и что для нас лично убедительным кажется взгляд Вандаля.
Весьма характерным в этом отношении является следующее место из депеши Шетарди от 21-го апреля. Шетарди говорит, что Елизавета исчислила расходы на революцию в сумме ста тысяч рублей. ‘Я передал принцессе, что король, постоянно занятый мыслью содействовать ее счастью, охотно доставит средства на покрытие издержек, как только будет указано, каким способом сделать это секретно’.
Из дальнейших депеш можно догадаться, что Шетарди нашел этот способ: в Петербурге жил некто де Ман, у которого в Париже был богатый дядюшка, де Ман вел широкую жизнь и крупную картежную игру. Что было мудреного, если богатый дядюшка посылал своему единственному наследнику деньги на покрытие трат по такой разорительной жизни?
Действительно, два разных документа проливают некоторый свет на это. Из депеши Шетарди явствует, что он достал для Елизаветы Петровны некоторую сумму денег, которую взял взаймы у приятеля, выигравшего много в карты, Шетарди просил, если можно, вернуть деньги этому ‘приятелю’. А из секретных документов французского министерства иностранных дел явствует, что в первых числах октября 1741 г. тайный агент министерства с чисто опереточными предосторожностями передал в кафе де Фуа эту сумму денег маркизу де Ман, который не замедлил послать их своему племяннику в Петербург. Вообще дальнейшее сличение дат наводит на мысль, что депеша Шетарди говорит не о совершившемся, а о желаемом факте, то есть как мы уже говорили, под наружным смыслом депеши скрылся другой, внутренний смысл и депешу надо истолковывать так: ‘Пошлите через де Мана такую-то сумму мне’.
Разумеется, все заставляет предполагать, что Франция дала очень много денет прямо в руки Елизавете. Но это — уже деталь. Важно то, что Франция тратилась на переворот, что хотя из осторожности она прикрывалась Швецией, но фактически не партия, не приверженцы, а Франция возвела на престол царевну Елизавету Петровну.
Итак, внимательное рассмотрение фактов говорит за то, что партии в точном смысле этого слова у Елизаветы не было.
Из ее приверженцев наиболее деятельными были доктор Лесток, ганновержец родом, но француз по происхождению (его биографию читатель найдет на страницах романа), камергер Воронцов, немец Шварц и еврей Грюнштейн. Близкий в то время Елизавете Алексей Разумовский непосредственного участия в интриге не принимал: и тогда, как и впоследствии, он держался в стороне от политики.
Наиболее деятельным был Лесток. Через него-то главным образом и сносилась Елизавета с маркизом Шетарди, и если некоторые историки и отрицают значительность роли Шетарди, то значительности роли Лестока в перевороте 1741 года, кажется, не отрицает никто.

VIII

Дальнейшее течение этой интриги достаточно отражено на страницах нашего романа. Поэтому коснемся ее только вкратце.
Франция и Швеция выработали такой план действия: Швеция объявит России войну, а, когда это отвлечет внимание правительства, Елизавета Петровна произведет переворот в свою пользу. Но в благодарность она должна отдать Швеции все отнятые у последней Петром Великим земли.
Ни Шетарди, ни шведский посол Нолькен не учли горячей любви Елизаветы к родине и преклонения памяти отца. Елизавета наотрез отказалась от короны, которую можно получить, жертвуя интересами родины. Переговоры замерли, но Елизавету это не беспокоило, возмущение солдат и дворянства немецким засильем все росло, на французские деньги уже успели подготовить почву, и теперь оставалось ждать благоприятного момента.
Вдруг Шетарди узнал, что граф Линар, давнишний возлюбленный правительницы Анны Леопольдовны, в точности проведал о роли французского посла. Хотели даже арестовать и судить Шетарди, но маркиз смело заявил, что выбросит из окна всякого, кто осмелится явиться к нему без разрешения. Хотели арестовать Елизавету Петровну и посадить ее в монастырь. Но с одной стороны, уже боялись очень идти напролом, чтобы не усилить раздражения среди войска и дворянства, а с другой — какую пользу могло принести устранение Елизаветы теперь, когда интрига была в полном ходу, а за границей благополучно проживал ее племянник (впоследствии Петр III)?
Пока правительница Анна Леопольдовна разводила руками, не зная, на что решиться, Шетарди пошел на мировую с Елизаветой, отказался от требования территориальных уступок в пользу Швеции и требовал одного: чтобы все приверженцы немцев были устранены и понесли суровую кару. На это Елизавета согласилась, и мир был заключен.
Вскоре с помощью преображенцев Елизавета арестовала все правительство, не исключая и малолетнего императора Иоанна VI Антоновича. 26-го ноября утром проснувшиеся петербуржцы узнали, что на русский престол вступила императрица Елизавета Петровна.

IX

Наша задача будет недостаточно полна, если мы не дадим краткой характеристики личности Елизаветы.
По удачному выражению проф. В. Ключевского, Елизавета представляла собою типичную русскую барыню XVIII века. Умная и добрая, но малообразованная и плохо воспитанная, а к тому же капризная, своенравная и беспорядочная, императрица Елизавета была человеком момента. В этом заключается разгадка той двойственности, которая поражает нас в ней.
Елизавета была очень проста в обращении, любила толкаться по девичьей, сама наряжала прислугу к венцу и любила смотреть в дверную щелочку, как веселится дворня. Но в то же время самое пустяшное нарушение этикета могло показаться ей величайшим преступлением. Елизавета терпеть не могла политики, дипломатических тонкостей и переговоров.
А между тем в своих покоях она устроила нечто вроде интимного кабинета из приживалок и сплетниц, где премьером была Мавра Шувалова, ‘предметами занятий этого кабинета были сплетни, наушничество, всякие каверзы и травля придворных друг против друга, доставлявшая Елизавете великое удовольствие’. Елизавета была очень ласкова в обращении, но из-за пустяка приходила в неистовство и бранилась более, чем неподобающими словечками, не разбирая, кто перед нею — мужчина или женщина, лакей или министр.
Родившись на переломе прежней азиатчины и европейского свободомыслия, Елизавета совмещала в себе московскую набожность с французским легкомыслием и распущенностью. От вечерни императрица неслась во весь опор на бал, а с бала уезжала, чтобы поспеть к заутрени. Она молилась долго, истово и искренне, но по временам прерывала молитву, чтобы подойти к зеркалу и лишний раз полюбоваться на свои ‘приятности’.
Более всего любя мир, Елизавета воевала половину своего царствования. Ценившая образование, основавшая первый русский университет, Елизавета до конца своих дней была уверена, что в Англию можно проехать сухим путем. На куртаги, балы, маскарады, шествия и т. п. тратились огромные деньги, а между тем модные французские магазины отказывались кредитовать императрицу, так как из дворца совершенно невозможно было получить деньги по счету. Парадные комнаты дворца поражали роскошью, но жилые просто не соответствовали своему названию, так как ‘жить’ в них было совершенно невозможно: было тесно, убого, неряшливо, двери не затворялись, сквозь окна дуло, по стенам текла вода. После императрицы остались 15 000 платьев и два сундука шелковых чулок, а между тем мебели и сервизов было так мало, что при переездах императрицы из дворца во дворец приходилось все таскать за собой. Словом, четыре строки ‘Русской истории от Гостомысла’ А. Толстого в значительной степени исчерпывают личность Елизаветы:
Веселая царица
Была Елизавета,
Поет и веселится,
Порядку только нет.
Да, ‘порядка’ у императрицы Елизаветы не было ни в чем и никогда!

Х

Еще два слова: о форме предлагаемого романа. Обыкновенно в историческом романе принято в диалоге подлаживаться под колорит изображаемого времени. Автор считает такой прием равно неудобным для обеих сторон: одинаково трудно и восстанавливать отмершие формы и усваивать их. Да и нужно ли это? Ведь передавая речи француза или англичанина, мы пользуемся не их родным языком, а переводом разговоров на современный русский язык. Почему же не пользоваться этим же приемом и при передаче разговора наших предков, раз теперь мы в форме существенно отступили от него? Не следует только облекать словами героев таких понятий, которые были чужды тому веку. Обещая постараться избегать анахронизмов этого рода, автор вверяет предлагаемое детище милости читателя.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Людовик

I

КОРОЛЬ СКУЧАЕТ

Зима 1738-39 года отличалась необычной даже и для Парижа мягкостью, а вернее, так ее и вовсе не было. Ни снега, ни морозов, как заладил осенью мелкий, унылый дождик, так и шел почти без перерыва все время. Сырость стояла невообразимая, парижане хрипели, чихали, кашляли и на чем свет стоит проклинали ужасную погоду.
Впрочем, на сырость ворчали только зажиточные, а бедняки, количество которых неимоверно возрастало с каждой новой палочкой, прибавлявшейся к имени Людовиков, вступавших на трон, только радовались. Все равно в тех ужасающих подвалах, куда загоняла их нужда, всегда было сыро, но зато отсутствие морозов избавляло их от забот доставать топливо. Хоть тепло было — и то слава Богу!
В январе выпал снежок, который пролежал целых три дня. Думали уже, что установится запоздалая зима. Но в одно действительно прекрасное утро парижане, проснувшись, увидели безмятежно-голубое небо и дивное, яркое, теплое солнце, спешившее теперь с лихорадочной энергией наверстать то время бездеятельности, которое пришлось ему провести за густым пологом серых зимних туч. Снег быстро стаял, земля обсохла. Налетели веселые пташки, деятельно занялись витьем гнезд, и к началу карнавала творческая работа весны была уже в полном разгаре. Из-под земли гордо высунулись молодые, сочные ростки, жадно тянувшиеся к материнским ласкам солнца, высыпали скромные хрупкие анемоны. Почки деревьев надулись, набухли и в одну из теплых весенних ночей лопнули, развернувшись ярко-зеленым ажуром юных листочков.
Солнце примирило и богатых, и бедных: все радовались весне, всех тянуло к солнцу. Улицы наполнялись пестрой народной толпой, и опять парижане, забывая свои беды и несчастья, зажили той бесшабашной, поверхностной жизнью, где острое словцо и веселая шутка ценились зачастую дороже необходимого хлеба. Богатые с надменным видом направлялись за город в экипажах, бедные шли туда же пешком, перебрасываясь веселыми шутками насчет первых. Тут, среди осыпанной царски-щедрыми дарами весны зелени Булонского леса, они уже не чувствовали себя обделенными: разве не одинаково приветствуют радостным щебетаньем веселые птахи и бедных, и богатых? Разве не одинаково ласкает их солнце? Разве шаловливый демократ-ветерок делает какую-нибудь разницу между пышными перьями дорогих шляп и дешевыми ленточками скромных, кокетливых чепцов?
О нет, в особенности, что касалось последнего, то по мере того как день склонился к вечеру его шалости становились все более и более неразборчивыми и дерзкими. Изящному, выхоленному, изнеженному герцогу Ришелье ветер засыпал глаза пылью, а когда при виде его смешных гримас какой-то рабочий расхохотался во весь рот, то шалун набил пыли полный рот смешливому. Старой, накрашенной, намазанной маркизе де Бледекур, тратившей немалые деньги на содержание целого штата молодых возлюбленных, ветер растрепал гигантское страусовое перо и в заключение шлепнул ее им же по лицу. А когда молоденькая, хорошенькая гризеточка, увидав это, крикнула: ‘Осторожно! Штукатурка обвалится!’ — то ветер счел своим долгом почтить и ее своим вниманием и с этой целью немедленно накинул ей юбку на голову, к немалому удовольствию двух молодых студентов. Видимо, не чувствуя ни малейшего почтения даже к принцам крови, ветер вырвал из рук герцога Шартрского миниатюрный, тоненький платок, которым его высочество собирался смахнуть пыль с высочайшего лица, высоко взметнул его кверху и понес между верхушками деревьев, но тут же одумался и кинул платок на ближайший сучок, а сам, словно напроказивший школьник, понесся во всю прыть далее, поиграл флюгерами в Сен-Клу и наконец забрался в дивный Версальский парк.
Одно из раскрытых окон дворца привлекло внимание ветерка. Он заглянул туда, потом схватил прошлогодний сухой листик, заброшенный на подоконник его предшественником, и кинул его на пол. Листок шурша покатился по вычурному паркету мимо золоченой штофной кушетки, на которой лежал развалясь мужчина лет тридцати. Если бы не открытые глаза, с мечтательным видом устремленные к искусно расписанному потолку, то можно было бы подумать, что лежавший спит. Беспросветной скукой, отчаянием тоски, ленивым безмолвием веяло от всей его фигуры. Одна рука судорожно вцепилась в пышные черные локоны, другая, державшая раскрытую книгу, безнадежно свесилась к полу. Ветер пощекотал эту руку листиком, поиграл прядями локонов, шумно перевернул несколько страниц книги, однако лежавший не шелохнулся. Тогда, охваченный непонятным испугом проказник опрометью бросился обратно в окно, досадливо стукнув по дороге рамой. Но и этот шум не вывел лежавшего из его лениво-тоскливой неподвижности.
То был молодой французский король Людовик XVI. Ему было тогда только двадцать девять лет, он был недурен собой, царствовал над большой и прекрасной страной… и все-таки скучал, скучал так, как только может скучать человек!
Когда он родился, никто не видел в нем короля. Боже мой! Сколько лиц стояло между ним и троном! На французском престоле восседала величественная особа его прадеда Людовика XIV, наследником престола был его дед, великий дофин Франции Людовик, после которого трон должен был перейти к герцогу Бургундскому, Людовику, отцу Людовика XV. И только когда-нибудь потом, после этого длинного ряда венценосных Людовиков, должен был прийти черед царствовать старшему брату Людовика XV, а самому Людовику предстояло так и прожить свою жизнь в качестве родственника королей.
Так считали люди. Но смерть, смеющаяся над всеми людскими расчетами, одним мановением своей губительной косы расчистила ему дорогу к трону. Умер старший брат, умер отец, дед… Последним умер самый старший — великий Людовик XIV. И вот пятилетним ребенком Людовик XV вступил на французский престол.
Его увезли в Венсенский замок, от его имени стал править регент, герцог Орлеанский.
Поднялась целая вакханалия злоупотреблений. Финансист-маг Лоу, англичанин родом, придумал заменить звонкую монету бумажками-обязательствами. Печатный станок без отдыха нашлепывал тысячи банкнотов. Лоу был очень любезен — никто из аристократов, обращавшихся к нему с просьбой снабдить ценными бумажками, не уходил с пустыми руками. И вот настал момент, когда этих бумажек было выпущено в оборот много больше, чем в состоянии была оплатить Франция. С государством произошло то же, что бывает в таких случаях с частными лицами: оно обанкротилось!
Франция нескоро оправилась от этого удара: с момента банкротства королевская власть держалась только по инерции, одними традициями. Народное недовольство все возрастало. Аристократия безмятежно плясала у самого кратера губительного вулкана, развернувшегося у ее ног в 1790 г.
Тринадцати лет (1723 г.) Людовик был объявлен совершеннолетним. Через десять месяцев после этого герцог Орлеанский умер, и Людовик мог бы, если бы захотел, лично взяться за управление страной. Но он не захотел: одна мысль о тяготах управления пугала его. Еще не успел остыть труп герцога Орлеанского, как Людовик вручил власть герцогу Бурбонскому. По счастью, бессмысленному правлению герцога, или — вернее — его возлюбленной маркизы де При, скоро был положен конец. У кормила власти встал и не покидал его до самой смерти кардинал Флери.
Людовику не было шестнадцати лет, когда его обвенчали с двадцатитрехлетней Марией Лещинской. Около этого времени, как свидетельствует де Вильяр, король был робок и застенчив до неловкости, малоречив до неприличия. Единственным удовольствием его в то время была охота. До свадьбы Людовик XV совершенно не знал женщин: развратный сам, герцог Орлеанский сумел уберечь своего питомца от тлетворных нравов версальского двора. ‘Все дамы готовы на интригу с королем,— говорит все тот же Вильяр,— но сам король не готов’. Впрочем, впоследствии король с лихвой наверстал все, упущенное им.
Слишком застенчивый и неловкий, чтобы пускаться на интриги с придворными дамами, и в достаточной мере чувственный, Людовик на первых порах показал себя очень нежным мужем. Мария Лещинская с завидной аккуратностью приносила ему в законный срок по принцу или принцессе, а то и по две сразу. Такая семейная идиллия продолжалась до 1732 года. К этому времени королева стала уставать от бурных ласк мужа, а Людовик с затаенным вожделением начал осматриваться по сторонам, жадным взором останавливаясь на прелестях придворных дам. Одна из них, пылкая и кроткая де Майльи, в особенности дразнила сладострастие короля. Это было замечено, придворные принялись толкать де Майльи в объятия короля. Графиня была очень не прочь завлечь в свои пламенные объятия Людовика, но преградой стояла его застенчивость. Раза два-три де Майльи при свиданиях с королем пускала в ход весь арсенал своих явных и тайных прелестей, однако дело не подвигалось ни на шаг: король не решался изменить жене. На помощь пришел случай. Вечером того дня, когда де Майльи удалось особенно сильно всколыхнуть страстные грезы Людовика, король послал своего камердинера к жене с сообщением, что его величество предполагает провести эту ночь на половине ее величества. Королева ответила, что она не может принять короля. Людовик вновь послал камердинера к королевне заявлением, что король не принимает отказа. Когда же жена опять дала все тот же сухой и категорический ответ, то Людовик вспыхнул гневом и поклялся, что больше никогда не потребует от королевы исполнения ее супружеского долга. Это сейчас же стало известным, на следующий день де Майльи возобновила свою попытку овладеть любовью короля, и на этот раз попытка увенчалась полным успехом.
У натуры, которые сдержанны и нравственны только в силу застенчивости, надлом скромности является полным ее крушением. Так плотина стоит незыблемо только до тех пор, пока вода не прососет в ней еле заметного хода. А случилось это — и бушующая страсть несется бурным потоком, выходя из берегов и затопляя все границы благоразумия.
Плотина застенчивости Людовика XV была подрыта объятиями де Майльи, и с этого момента король с ненасытной жадностью кинулся на удовольствия. Быстро составился веселый кружок придворных, начался ряд веселых охот, пирушек, маскарадов. Версальский дворец показался теперь слишком величественным и холодным для этого веселого времяпровождения. И вот Людовик приказал отделать замок Шуази, и там стали происходить веселые вакханалии. Для того, чтобы веселиться без помехи, Людовик XV ввел в этикет правило, запрещавшее мужьям сопровождать придворных дам, отправлявшихся с королем в увеселительную поездку. Во внутреннем устройстве замка также было принято во внимание все, чтобы устранить стесняющую помеху. Так, в столовой был устроен механизм, поднимавший из кухни накрытый стол — таким образом блюда подавались и убирались без непосредственного участия прислуги.
Эта жизнь стоила много денег. Кардинал Флери, фактически правивший страной, был очень скуп, но отказать королю в деньгах он не решался: чего доброго, король еще сам возьмется за управление, а это обошлось бы еще дороже… И кардинал хоть и кряхтел, но довольно широко открывал государственную мошну к услугам Людовика.
Жизнь текла весело, привольно, беззаботно. Казалось, и конца не будет всем развлечениям и проказам. И вдруг все словно сдуло. Веселье затихло, собутыльники приумолкли и ходили в полной растерянности и унынии, а веселая де Майльи проливала обильные слезы: королем овладела смертельная тоска, он неделями пролеживал на кушетке, отдаваясь своей гнетущей тоске, не желая и слышать о каких-либо развлечениях. Все ему опостылело, все было ему противно.
Весна, весь этот пышный пир пробудившейся природы, еще более усилили его дурное настроение. Веселое щебетанье пташек, суетливо хлопотавших над витьем гнезд, наивная прелесть юной зелени, грация первых весенних цветов — все томило неосознанной мечтой, будило неведомые жаркие грезы. Действительность казалась невыносимой, мечталось о чем-то ином, непохожем на нее, красочном… В полусне чьи-то белые руки обвивали шею Людовика, чья-то горячая грудь с зыбкой страстью приникала к его груди, чьи-то алые уста застенчиво лепетали неведомую сказку любви… Людовик вскакивал, хватал трепещущими руками воздух, искал горящим взором ускользнувшее видение… Никого! Никого!.. Он вспоминал о пренебрегаемой в последнее время Луизе де Майльи, но сейчас же болезненно-брезгливая гримаса искривляла его лицо… И несчастный король спешил забыться сном, чтобы хоть в грезах пережить минуты счастья…
Однако ночь обессиливала, истомляла, сушила… И весь день король пролеживал в томной грусти на кушетке, не желая никого видеть, ни за что взяться. Каждое утро во дворец приезжали приближенные с неизменным вопросом:
— Как сегодня его величество?
И ответом им был неизменный испуганный шепот:
— Тссс! Король скучает!
Король лежал, лежал, лежал… Словно тени двигались по коридорам и залам дворца взволнованные слуги, осторожно пробираясь на цыпочках мимо королевских апартаментов. И от одного к другому несся предупреждающий шепот:
— Тише! Его величество тоскует! Тссс! Король скучает!..

II

МАРКИЗ ДЕ СУВРЭ

В соседней комнате скрипнула дверь и послышались чьи-то легкие, бодрые шаги, вслед за этим дверь королевской комнаты приоткрылась, и в щель просунулась белокурая кудрявая голова с белым, нежным лицом, глубокими, большими, умными глазами и изящным аристократическим носом.
— Государь! — весело заговорил вошедший,— это я, маркиз де Суврэ! Вашему величеству благоугодно было приказать мне немедленно явиться по возвращении из путешествия, чтобы доложить о результатах! Я только что вернулся из Пармы, и вот плоды моих поисков. Разрешите ли, ваше величество, всеподданнейше преподнести их?
— А, это ты, маркиз,— лениво ответил Людовик, не поднимая головы.— Войди!
Маркиз де Суврэ был сверстником короля и товарищем его по воспитанию. Король очень любил его общество, но совершенно не замечал его отсутствия: благодарность и стойкость привязанности вообще не входили в число добродетелей Капетингов. Зато сам маркиз действительно любил короля преданно, нежно, бескорыстно до трогательности. Только, как умный человек, понимавший, что избыток преданности, слишком явно высказываемый, порождает зависть, интриги и подкопы, Суврэ никогда не подчеркивал в присутствии третьих лиц своей исключительной любви к Людовику. Он так умело отходил в тень, что только один проницательный и хитрый Флери, недолюбливавший Суврэ и взаимно нелюбимый им, разгадывал степень значительности и влияния маркиза на короля. Для всех остальных Суврэ был совершенно безобидным весельчаком, полушутом, забавником, чудаком, любившим говорить изречениями, пословицами да стихами.
Действительно, Суврэ усвоил себе манеру высказывать свои мысли чужими словами. Отличаясь колоссальной памятью и будучи человеком необыкновенно образованным и начитанным, Суврэ знал наизусть всех классиков французской поэзии и так и сыпал стихами, почти всегда замечательно остроумно применяемыми. Это стало его второй натурой и, даже оставаясь наедине с королем, когда не к чему было надевать свою личину, Суврэ не мог отделаться от усвоенной привычки.
Пользуясь разрешением короля, Суврэ окончательно распахнул дверь, взял из рук лакея бархатную подушку, на которой лежал какой-то беленький комочек, и направился с ним к кушетке. Тут он опустился на колени и, протягивая к королю подушку с комочком, оказавшимся очаровательной крошечной собачкой, сказал:
— Вот, ваше величество, собачка, которую так хотела иметь прелестная графиня де Майльи! Могу поручиться, что это — самый крошечный экземпляр из всего собачьего семейства. Но чего мне стоило достать его!..
Людовик лениво погладил собачонку по мягкой, пушистой шерсти и вяло улыбнулся, когда она принялась жадно сосать его мизинец.
— Что это за порода? — спросил он.
— Не знаю, ваше величество, потому что родители этого песика были вывезены каким-то английским капитаном из далекой заморской страны. Тем не менее этот песик может с гордостью воскликнуть: ‘Moi, fils inconnu d’un si glorieux p&egrave,re!’ {‘Я, неизвестный сын славного отца’ (‘Федра’, трагедия Расина).}. Ведь папаша этого маленького комочка спас от неминуемой смерти герцогиню Пармскую, выбив из ее рук стакан с отравленным питьем. Он тут же пал жертвой своего инстинкта: несколько капель жидкости попало на мордочку песика, и он испустил свою собачью душу в ужасных конвульсиях. Благодарная герцогиня приказала набальзамировать его труп. Обо всем этом я узнал в Тоскане, где мне рассказали, кроме того, что герой оставил после себя двух малолетних наследников и что миниатюрнее этой собачьей семьи нет во всей Европе. Тогда я немедленно ринулся в Парму. Увы! Герцогиня и слушать не хотела о том, чтобы расстаться с сыном своего спасителя. Благословив свою судьбу за то, что я проживал в Парме инкогнито, я подкупил придворного лакея, и вот — ‘C’tait pendant l’horreur d’une profonde nuit {‘Это было среди ужасов глубокой ночи’ (‘Аталия’, трагедия Расина).},— пес был выкраден, и я понесся с драгоценной добычей обратно во Францию, чтобы сложить ее у ног моего короля!
— Благодарю тебя, Суврэ,— ласково сказал Людовик.— Я всегда знал, что ты — мой лучший друг! Положи где-нибудь собачку и скажи потом Корбелэну, чтобы он присмотрел за ней, пока я не преподнесу ее графине. А в знак моей дружбы и благодарности возьми вот это,— король снял с пальца и кинул маркизу массивное золотое кольцо, изображавшее дракона, который в бессильной ярости закусил свой хвост и как бы изрыгал пламя крупными рубинами глаз.
Суврэ подхватил кольцо на лету, пламенно прижал его к губам и с восторженным пафосом воскликнул: ‘Oui, puisque je retrouve un ami si fid&egrave,le, Ma fortune va prendre une face nouvelle!’ {‘Раз я вновь обретаю столь верного друга, то моя судьба отныне примет благоприятный оборот!’ (‘Андромаха’, трагедия Расина).} Людовик грустно посмотрел на маркиза.
— Как я завидую тебе, Суврэ,— сказал он, и в его голосе прозвучали скорбные, надтреснутые ноты.— Ты всегда так весел, так жизнерадостен! Всякий пустяк радует тебя, словно ребенка. Да и случись у тебя какое-нибудь горе, так тебе есть к кому прибегнуть, потому что я, твой царственный друг, всегда готов прийти к тебе на помощь. А я? Я, король великой страны, беднее и беспомощнее любого из своих подданных! Великая скорбь, гнетущая тоска гложут мое сердце. Жизнь кажется мне гробом, завернутым в ряд блестящих, богатых покровов. Не зная, что таится за этими покровами, я беззаботной рукой срывал их один за другим и вот увидал, что внешность — тлен и мишура, что все — гниль и прах… И к кому прибегну я в своем горе, кто утешит меня? Над королем только Бог! Что же, так пусть он призовет меня к себе…
— О, мой король! — с непритворным отчаяньем воскликнул Суврэ, кидаясь на колени перед кушеткой и простирая к королю обе руки.— Разве это возможно? О, нет, нет! Это — случайное настроение… Боже мой, чего бы я не сделал, чтобы рассеять вашу тоску! Но я верю, это пройдет! Бог не допустит!
— Я знаю, что ты любишь меня,— сказал Людовик, ласково положив руку на голову маркиза.— Знаю и то, что ты отдал бы жизнь за одну минуту моей радости…
— О, с восторгом!
— Но и любовь бывает бессильной там, где неизбежность захватывает душу своими железными тисками. Оглянись вместе со мной на мою жизнь. Что я имею, чего мне ждать, на что я могу рассчитывать?
— Ваше величество! Вы забыли Францию, нашу прекрасную, великую Францию. Как счастлива была бы она, если бы ваше величество собственноручно взялись за кормило власти и направили страну к новому блеску и славе!
— Э, милый мой! Франция отлично обходится и без меня! Да и молод я слишком, чтобы оспаривать это кормило у опытных рук кардинала Флери…
— Нет, возлюбленный король мой, что касается молодости, то недаром поэт говорит:
‘Je suis jeune, il est vrai, mais aux mes bein nes,
La valeur n’attend pas le nombre des annes!’ {*}
{* }’Я молод, это правда, но у благорожденных душ доблесть не выжидает ряда прожитых лет!’ (‘Сид’, трагедия Корнеля).
Что же касается до ‘опытности’ первого министра вашего величества, то…
— Полно, Суврэ, ты просто не любишь кардинала!
— Но при чем же здесь моя любовь или нелюбовь, государь? ‘J’appelle un chat un chat et Rollet un fripon!’ {‘Я называю кошку — кошкой, а Роллэ — мошенником!’, то есть я называю вещи своими именами. (Строка из сатиры Буало. Роллэ был прокурором XVIO столетия, известным своей скупостью и продажностью).}.
— Оставим это, Суврэ!
— Хорошо, ваше величество, пусть не настало еще время великому королю теснее сойтись с великой страной! Но разве как человек мой король не может быть счастлив?
— Где же счастье в этой мишуре, Суврэ?
— Ваше величество, посмотрите туда, в парк! Что шепчут деревья, тянущиеся к нам своими осыпанными юной зеленью ветвями? О чем мечтают стыдливые венчики весенних цветков? О чем чирикают птички, весело собирающие прутики и пушок? Какие грезы навевают нам нежные лучи задумчивой луны? И какое великое, издавна священное слово звучит призывом в ночном гимне певца соловья? Любовь — вот то, чем одухотворен весь весенний трепет пробуждающейся природы? Любовь — вот то, что может наполнить всю жизнь без остатка!
— Любовь! — король повторил это слово с оттенком грустного презрения.— Когда я был еще мальчуганом, Суврэ, мне тоже казалось, что любовь — самый прекрасный, таинственный, заманчивый дар жизни. Если бы не моя робость, то я, казалось, обнял бы всех тех изящных, обольстительных красавиц, которые воздушным роем витали при дворе регента, я зацеловал бы всех их до смерти… Боже мой! Сколько бессонных ночей провел я, проклиная свою застенчивость!.. И вот, как сейчас помню, меня обвенчали с дочерью сверженного польского короля. Я обратил на Марию всю свою страсть, я сосредоточил на ней одной все свои грезы, в ней я целовал всех женщин, которых до того целовал мысленно. Но королева отвечала на мою любовь только покорностью, только одним сухим подчинением своей обязанности. Настал момент, когда она стала уклоняться даже и от этого. И вот, когда я сблизился с де Майльи… Я очень любил ее, да, если хочешь, люблю и теперь. Она верна, преданна, бескорыстна, весела. Но она уж очень ограниченна, уж очень у земли. С ней можно забыться только в животных восторгах, но не умчишься ввысь, не унесешься к горным высотам. Я стал скучать с ней… В попытках развлечься я снизошел до многих других женщин. Каждый раз это было только мимолетным эпизодом, и каждый раз в душе оставался налет горечи. Теперь эта горечь переполнила душу и задавила ее своим невыносимым гнетом… Суврэ! Ты, он, другой, третий, любой из моих подданных можете быть счастливы в любви, но я — нет! Ведь я — король! Меня не любят — мне подчиняются. Я могу быть красивым, как Адонис, могу быть уродливым, как Вулкан, могу быть сильным, как Геркулес, или расслабленным, как нищий Силоамской купели — все равно, женщины будут одинаково отдаваться мне, потому что я — король! Но, отдаваясь мне, они в то же время немедленно требуют уплаты по счету своей нежности. Ведь я — король, можно ли любить меня даром? А! Ты опустил голову, Суврэ, ты задумался? Ты сам видишь теперь, что я прав и что мне нет счастья ни в чем!
— Нет, государь, вы не так объяснили причину моей задумчивости! Я поник головой в сознании того, что мы, то есть все те, которых ваше величество почтили высоким саном своих друзей, не исполнили в полной мере обязанностей дружбы. Как? Наш возлюбленный король задыхается в лабиринте жизни и никто из нас не подскажет ему выхода!
— Но разве есть выход, Суврэ?
— Да, конечно, есть, ваше величество! Вы страдаете от того, что вы всегда — слишком король? Но почему же в таком случае вашему величеству иногда не пожить жизнью простого буржуа? Вы мучаетесь тем, что вас любят только ради вашего сана, что придворные дамы слишком испорчены для бескорыстной любви? Но почему же в таком случае не попытаться обратить свои взоры на другие слои общества?
Король приподнялся, его глаза оживились и засверкали.
— Объяснись, Суврэ! Ты говоришь загадками! — сказал он.
— Ваше величество, я тоже страдаю от неудовлетворенной любви, я тоже по временам жестоко кляну безжалостного божка Амура. И вот, когда я возвращался сюда из Пармы, на одной из остановок я увидел, как на лужайке перед моими окнами крестьянские парни и девки танцевали бранль {}Старинный хороводный танец с пением.. Взявшись за руки, они весело кружились, напевая:
J’ai vu des dames d’un haut rang,
Ce n’est rien pr&egrave,s de Silvie —
En corset rouge, en jupon blanc,
Ah, grand Dieux, qu’elle est jolie! {*}
{* Я видал дам высшего круга, они — ничто рядом с Сильвией, Великий Боже, как она очаровательна в красном корсаже и белой юбочке!’}
Я задумчиво смотрел на одну из них и любовался ее красотой, грацией, стройностью. Я думал, как счастлив должен был бы быть ее возлюбленный, ведь действительно наши дамы ‘высшего круга — ничто рядом с нею’. И уже наверное она не станет мучить его так, как красавица нашего круга мучает несчастного, рискнувшего полюбить ее. Вот один из парней воспользовался удобным моментом и расцеловал свою даму. Она смеялась, отбивалась, но — боже мой! — сколько чистосердечности, какое отсутствие жеманности было в ее смехе! И я думал: вот бы хорошо поселиться в такой деревушке под видом простого человека, полюбить и быть любимым простушкой Сильвией!..
Король перебил его веселым смехом, первым смехом после долгого периода времени.
— Нет, ты — ужасный чудак, Суврэ! Уж не собираешься ли ты посоветовать мне отказаться от короны и поселиться в деревне, чтобы гоняться там за провинциальными красотками в красных корсажах и белых юбках?
— Боже упаси меня от этого, государь! Зачем отказываться от великого ради малого, когда можно совместить и то, и другое?
— Но как же?
— Известно ли вам, государь, что теперь благодаря изобретению какого-то ученого монаха театральный зал Пале-Рояля по желанию легко превращают в бальный? Этим пользуются, чтобы устраивать там публичные балы и маскарады. Ведь теперь карнавал, государь! На эти балы собирается весь цвет женского населения Парижа. Модисточки, гризетки, лавочницы, дочери купцов и чиновников, даже маркизы и графини инкогнито,— все спешат туда, чтобы широко использовать царящую там свободу нравов. Маски свободно заговаривают друг с другом, нет ни рангов, ни чинов, ни титулов, только один божок Амур всесильно царит там, и хотя ему приходится брать с собою удесятеренный запас стрел, но ни одной из них не остается у него не использованной. Весна празднует там свой праздничный пир. Все, что молодо, красиво, что хочет любить и быть любимым, соединяется в общем жертвоприношении на алтаре богине Венере. Там ‘chaque chacun trouve sa chacune!’ {‘Каждый всякий обретает свою всякую!’}
— И ты думаешь…
— И, я думаю, что если сегодня вечером там появятся два молодых человека в полумасках, то никому и в голову не придет, что под одной из них скрывается его величество христианнейший король Франции, а под другой — его верный раб, маркиз де Суврэ. Таким образом, если какая-нибудь красотка, обратившая на себя внимание его величества, выкажет склонность увенчать зажженное ею пламя, то ваше величество сможет быть спокойным, что ее толкнет на это не блеск королевского венца, а личное обаяние вашего величества!
Людовик вскочил с кушетки и со сверкающим радостью взором крикнул маркизу:
— Суврэ! Ты незаменим! Ты — мой истинный друг! Надо быть тобой, чтобы придумать такую прелесть! — Король даже захлопал в ладоши от восторга.— Нет, ты подумай сам, как это будет чудесно! Провести часок-другой в полном инкогнито, быть самым заурядным участником общего веселья, пленить какую-нибудь красоточку, которая подарит свою любовь, как она думает, купчику, или мелкому дворянину, а затем широко раскроет глаза, когда узнает, кто ее милый! Какая поэма восторгов, самых разнообразных, тонких ощущений открывается тут! Суврэ! Ты — гений! Можешь поцеловать мою руку!
Суврэ благоговейно приник к руке Людовика и сказал:
— Я счастлив, государь, что моя бесконечная любовь и преданность вашему величеству подсказали мне удачную мысль. Ведь у всех придворных сердце кровью истекло при виде страданий возлюбленного короля!
— Бедная де Майльи! — с участием сказал король.— Воображаю, как она исстрадалась в это время! Сколько времени уже мы не виделись! Вот что, Суврэ, ступай к ней сейчас, поднеси ей привезенную тобой собачку и передай, что я через несколько минут буду у нее. А оттуда мы с тобой отправимся в Париж!
— Слушаю-с и иду, государь,— ответил Суврэ.
Взяв собаку, он, почтительно пятясь, направился к двери.

III

У ДЕ МАЙЛЬИ

Суврэ застал графиню де Майльи в полном упадке духа. Эта рослая, полная, страстная брюнетка искренне, бескорыстно любила короля и отчуждение, которому она подвергалась в период долгой тоски Людовика, приводило ее в совершеннейшее отчаяние. Она не могла понять, что значит эта внезапная холодность. До самого последнего дня Луиза была все также нежна, также покорна, с той же преданностью шла навстречу малейшим желаниям своего царственного возлюбленного, как и раньше, и вдруг эта непонятная холодность! Графиня наводила справки, будучи уверена, что тут замешалась какая-то новая серьезная привязанность. И прежде бывало не в редкость, что Людовик на краткий миг увлекался кем-нибудь из придворных дам, и тогда два-три дня Луиза де Майльи бывала в забвении. Но мимолетное увлечение быстро проходило, и Людовик с удвоенной нежностью возвращался к своей единственной доселе истинной любви.
Не то было теперь. К своему удивлению графиня каждый раз получала все тот же ответ, что его величество не выходит из апартаментов, что никто из дам ни явно, ни тайно не проходил туда, что он отменил на это время все и малые и большие приемы и что даже его ближайшие друзья не решаются нарушить уединение заскучавшего короля. Тут уже графиня ровно ничего не могла понять. Король даже не предпочел ее другой, а просто бросил, как бросают надоевшее жабо или воротник. А ведь она так любила его!
И несчастная проводила дни и ночи в бесконечных слезах. Напрасно ее сестра, молоденькая, только что вышедшая из монастырской школы Полина де Нейль, старалась развлечь и утешить ее: Луиза ничего не слушала и только плакала, плакала и плакала.
Суврэ застал трогательную картину: старшая сестра лежала с распущенными волосами на кушетке в будуаре, а младшая меняла ей компрессы на голове.
Но, увидев вошедшего маркиза и узнав от него, что король шлет ей собачку и приказал предупредить о своем приходе, Луиза сейчас же вскочила с кушетки и сорвала с головы повязку. Слезы сразу высохли на ее засверкавших восторгом глазах, а бледные щеки заалелись ярким румянцем.
— Суврэ! — вскрикнула она,— я зацеловала бы вас до смерти от радости, если бы у меня была хоть минута времени. Но его величество сейчас будет здесь, и мне надо привести себя в порядок. Ступайте же в гостиную, дети мои, и подождите меня там! Ах, Суврэ, Суврэ! Сколько радости принесли вы мне. Такая очаровательная собачка! Где вы достали ее? Ну, да вы мне потом все расскажете. Идите, идите! И его величество сейчас будет здесь? Уж не сплю ли я? Вы — прелесть, маркиз! Но ступайте же поскорее! Полина! — обратилась она к сестре своим низким, грубоватым голосом,— да уведи же ты его, Бога ради! Скажи ему, что тебе нужно передать ему кое-что от Жанны, и он с радостью побежит за тобой куда угодно!
Она со смехом вытолкала молодых людей из будуара.
— Вы только сегодня приехали, Анри? — спросила молодая девушка, усаживая маркиза в кресло около причудливого столика из черного дерева, инкрустированного перламутром и цветным деревом.
Они были дружны с детства и потому ‘азывали друг друга просто Анри и Полетт.
— Да, Полетт, я только из Пармы, куда ездил доставать собачку для вашей сестры.
— Значит, вы еще не видели Жанны?
— Нет! А что? Разве вы действительно желаете что-нибудь передать мне?
— Нет, Анри, Луиза просто пошутила.
— Жестокая шутка! Ну, да счастливые люди всегда жестоки, когда они сами счастливы, они смеются над несчастьем других. Да и я-то хорош! Мог вообразить себе, что у бездушной, холодной высокомерной Жанны Очкасовой найдется хоть словечко для меня!
— Полно, Анри, как вам не стыдно! Вы несправедливы к ней! Вы же знаете, что Жанна не бездушна и высокомерна. Она просто глубоко несчастна. Ведь вы же знакомы с трагической историей ее прошлого!
— Вот именно,— взволнованно подхватил маркиз,— именно потому, что я знаю, насколько она несчастна, я и называю ее бездушной. Я понимаю, когда счастливые могут быть жестокими, но, чтобы несчастный мог так мучить… И если бы она еще любила кого-нибудь, я мог бы понять и отстранился бы. Но она никого не любит, кроме самой себя и своей мести!
— Нет, она не любит никого, кроме вас, Анри!
— Меня? — маркиз горько рассмеялся.— Милая моя девочка, вы, очевидно, не знаете, что такое любовь, или имеете о ней превратное понятие!
— Я уже не раз говорила вам, Анри, что Жанна не считает себя вправе отдаваться личному счастью, пока не исполнено то, что она считает долгом перед честью своего рода и перед своей родиной! Мало того, как бы она ни любила человека, но раз этот человек не идет рука об руку с ней в ее жизненных целях, она не может соединить свою судьбу с его судьбой. Жанна не похожа на большинство женщин. В ней бездна мягкости, нежности, сердечности, но там, где дело касается ее алтаря, она тверже металла… Вы упрекаете Жанну в жестокости, но и она может упрекнуть вас в недостатке любви… Разве любовь заключается в одних словах и простых уверениях? Вы знаете цель ее жизни. Что же вы сделали для того, чтобы помочь ей приблизиться к этой цели?
— Но что же я могу сделать?
— Многое, Анри. Например, согласиться на мою давнишнюю просьбу!
— Полетт, Полетт! Как вы можете требовать от меня, чтобы я…
— Милый мой, не повторяйте в тысячный раз старых фраз, а лучше лишний раз вдумайтесь в мои доводы. Не говорили ли вы сами, что Луиза — неподходящий человек для короля, что она неспособна вести его к высоким целям? Не говорили ли вы, что Франция гибнет из-за того, что король отстраняется от правления, а Флери в иностранной политике возмутительно игнорирует наши интересы? Не говорили ли вы, что удивляетесь моей твердости, патриотизму, широте моих взглядов? Так сопоставьте все это и скажите, не совершаете ли вы из излишней щепетильности греха против Франции и своего короля? Да и чего я в сущности прошу у вас! Пустяка, самой маленькой помощи!
— Но помилуйте, Полетт, король никогда не полюбит вас! Правда, вы умны, начитанны, имеете больше государственных способностей, чем любой наш министр, но… простите меня!.. Вы некрасивы, Полетт, а короля болезненно отталкивает недостаток красоты в женщине!
— На это я отвечу вам, друг мой, вот что. Во-первых, если я действительно так уж некрасива…
— Не для меня Полетт, не для меня, но…
— Без фраз и комплиментов, Анри, ведь я сама отдаю себе должную цену! Итак, раз я так некрасива, то ваша помощь окажется бесполезной, а, следовательно, ваша щепетильность не пострадает. Вы уверены, что мне не удастся обратить на себя внимание короля? Отлично! Так чем же вы рискуете? Луизе вы не повредите, а во мне приобретете надежную союзницу! А во-вторых, скажу вам, Анри, что хоть вы и старше меня, но, должно быть, женщина всегда старше мужчины, потому что даже во всей своей неопытности, я больше знаю жизнь, чем вы, опытный мужчина. Умная женщина при благоприятных обстоятельствах всегда сумеет заслонить красивую!
— Хорошо, допустим. Но какое же отношение это может иметь к моей любви к Жанне?
— А вот какое. Вы знаете, что я — ревностная поклонница планов Жанны, а, следовательно, став близкой королю, употреблю все свое влияние на то, чтобы заставить его вмешаться в русские дела. Раз вы поможете мне в этом, значит, моей помощью Жанна будет обязана вам. Кроме того, вы со своей манерой вечно шутить и ронять якобы ничего не значащие словечки можете оказывать на короля большое влияние, а нам это будет очень важно, принимая во внимание противодействие, которое непременно начнет оказывать Флери. Таким образом, вы станете нашим, и у Жанны не будет ни малейших оснований противиться вашей любви.
Суврэ встал и взволнованно прошелся несколько раз по комнате. Полина внимательно следила за ним, и на ее губах слегка дрожала усмешка.
— Полетт! — сказал наконец маркиз, останавливаясь перед молодой девушкой.— Можете ли вы поклясться мне, что Жанна будет моей, если я исполню вашу просьбу?
— Нет, Анри,— твердо ответила Полина,— но зато я могу поклясться вам, что Жанна никогда не будет вашей, если вы не исполните моей просьбы!
— А, раньше вы говорили другое!
— Что же я говорила? Я говорила только что, если Жанна любит кого-нибудь, так именно вас. Я говорила затем, что Жанна устраняет из своей жизни все, что мешает ее цели. Но раз вы будете работать на осуществление ее планов, то этот мотив отпадает. Но как же я могу поклясться за свершение судьбы, нити которой держит в руках только Всевышний?
— Хорошо, Полетт! Но можете ли вы поклясться мне, что будете моей верной союзницей и сделаете все, чтобы помочь мне растопить холодное сердце Жанны?
— Да, Анри, в этом я могу поклясться вам!
— Ну, так слушайте! Сейчас сюда прибудет король, а потом мы с ним, переодевшись в простое скромное платье и надев полумаски, отправимся в маскарад Пале-Рояля. Будьте и вы там, заинтригуйте короля. Вы хорошо сложены, остроумны, задорны — для женщины в маске это все!
— Благодарю вас, Анри! — с восторгом воскликнула Полина, протягивая ему обе руки.— Я никогда не забуду этого вам. Спасибо! Спасибо!
— Горькая моя судьба! — с грустной улыбкой ответил маркиз, пожимая руки Полины.— Все меня сегодня благодарят, всем я несу радость и только самому себе не могу доставить ее!
— Э! Я, кажется, застаю нежную сцену! — произнес сзади них низкий голос графини де Майльи, которая успела привести себя в порядок.— А что скажет Жанна! Смотрите, маркиз, я насплетничаю ей, как вы втихомолку ухаживаете за ее лучшей подругой!
— Ты не успеешь, Луиза,— весело ответила Полина,— не успеешь потому, что я увижу Жанну раньше тебя. Маркиз уже побывал у нее сегодня и сообщил мне, что Жанна прихворнула. Я собираюсь навестить ее сегодня же.
— Но ты не успеешь вернуться до наступления ночи, Полина!
— A что заставляет меня торопиться возвращением! Ведь я могу переночевать у нее!
— Ну, что же, только поезжай сейчас же, а то стемнеет…
Она не успела договорить, как дверь распахнулась и ливрейный лакей провозгласил:
— Его величество король!
Полина хотела бежать, но король уже входил в гостиную.
— О, ваше величество! — воскликнула де Майльи, от волнения и радости не будучи в силах двинуться с места.— Как я счастлива видеть вас!
— Здравствуйте, графиня, здравствуйте! — ласково ответил Людовик.— Мы и в самом деле давно не виделись. Но я был не совсем здоров, и только мой милый Суврэ сумел вылечить своего короля. А это что за юное создание? — спросил он, указывая на Полину.
— Это — моя сестра, ваше величество. Полина Фелиция де Нейль. Она была до сих пор в монастыре, где ужасно скучала и все просилась ко мне. Вот я и взяла ее. Она была мне большим подспорьем и утешением в эти дни скорби!
— Очень рад видеть вас, мадемуазель де Нейль,— милостиво сказал король, разглядывая потупившуюся Полину, что было ему не так легко, потому что она стояла спиной к окну.— Род де Нейлей известен своей преданностью нашему дому, и каждый член этого рода может рассчитывать на нашу милость. Еще раз очень рад познакомиться с сестрой моей милой де Майльи. А теперь ступайте, дитя мое!
Повинуясь знаку руки короля, Полина и де Суврэ попятились к двери.
— Нам еще нужно условиться кое о чем! — шепнула Полина маркизу.
Когда дверь за ними закрылась, Людовик протянул руки к де Майльи.
— О, божество мое! — стоном вырвалось у графини, и она бросилась к ногам короля, страстно обнимая его колени.— Как я измучилась в это время!
— Ты — славная женщина, Луиза,— ласково ответил Людовик, поглаживая ее по голове,— и я очень люблю тебя! Я сам пережил очень тяжелое время… точно солнце померкло и весь цвет жизни увял — так казалось мне… Но, слава Богу, это прошло. Встань, Луиза, и вели подать моего любимого вина! Выпьем за то, чтобы демон уныния никогда больше не подступал ко мне!

IV

КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ

Бал в Пале-Рояле был в полном разгаре, а у кассы все еще толпилась масса разного народа, спешившего принять участие в общем веселье. Вид толпы был самый разнообразный. Кто был в маскарадном костюме и в маске, кто в маске, но в обычном платье, кто в маскарадном платье, но без маски. И вид людей в ‘обыкновенном’ платье был тоже очень разнообразен. Одни были одеты с большой роскошью, другие — чрезвычайно скромно, почти бедно. Но всякий наблюдательный человек не затруднился бы сразу определить, что под самой скромной, бедной одеждой скрывались именно самые богатые и знатные.
Здесь был маскарад скорее духа, чем платья: разбогатевший мещанин мечтал, что его примут за маркиза, пэр Франции одевал платье своего лакея в надежде, что ему удастся вкусить прелести лакейских развлечений. Маркиза, отчаявшаяся обрести истинную страсть среди истощенных, измотавшихся мужчин своего круга, одевала платье гризетки, рассчитывая пленить какого-нибудь мощного блузника. А мелкая кокотка брала на подержание кучу драгоценностей, надеясь поживиться за счет богатого мещанина, долженствующего принять ее за маркизу и готового кинуть любой куш за кусочек ‘господского мясца’. И все это шумело, смеялось, острило, как только умеет смеяться и острить парижская толпа.
Несколько в стороне от теснившейся к кассе толпы стояло двое мужчин, очевидно, не желавших лезть в эту сумятицу. Одеты они были одинаково, с изящной, почти бедной простотой. Их лица были закрыты полумасками, но фигура, грация и гибкость движений, мягкий овал и нежность открытой нижней части лица позволяли угадывать, что оба они молоды и, вероятно, хороши собой. Несмотря на одинаковые костюмы, их трудно было смешать друг с другом. Один — тот, который был тоньше и выше,— осматривал толпу спокойным, насмешливым взглядом. Наоборот, взоры другого, более коренастого, с каким-то наивным удивлением и восторгом блуждали по сторонам. Первый был изящнее и юрче, второй мешковатее, но величественнее в движениях.
Заметив, что толпа у кассы несколько поредела, высокий сказал своему спутнику:
— Ну-с, а теперь можно взять билеты, да и туда!
Он махнул рукой в сторону зала, откуда неслись задорные звуки музыки, и достал из кармана кошелек.
Но спутник поспешно остановил его и шепнул:
— Постой, Суврэ, дай мне самому взять билеты! Должно быть, так интересно давать деньги и получать сдачу!
— Отлично, ваше величество. Но только вы забыли, что для вящего сохранения инкогнито вы должны были звать меня просто Анри!
— Но ведь и ты, Анри, забыл, что должен звать меня просто Луи! — ответил король, и они оба весело рассмеялись.
Билеты были взяты, и король с маркизом прошли в зал.
Оркестр, состоявший из 24 скрипок, 6 гобоев и 6 флейт, встретил их появление сочным заключительным аккордом менуэта, после чего настал перерыв, и вся пестрая толпа танцующих двинулась парами и одиночками по галерее, отделявшейся от зала величественной колоннадой. Людовик прижался вместе со своим спутником к выступу противоположной стены и принялся жадными глазами смотреть на проходивших мимо него мужчин и женщин.
Как не похожа была эта веселая непринужденность на версальские балы и маскарады, где ни в чем не было приятной середины! Сначала — беспросветная скука и манерное жеманство, потом — циничная распущенность. Здесь же не было ни того, ни другого. Люди искренне веселились, без жеманства пользуясь правами свободных нравов карнавала, хотя отнюдь не злоупотребляли ими.
Вот идет молоденькая девушка в костюме Весны. Как прост, безыскусствен и изящен ее наряд! Это скромное платье из дешевенькой материи, сплошь усеянное букетиками живых цветов, и только. Но что может сравниться с прелестью этого скромного убранства? Разве только она сама, эта, сияющая весной, шестнадцатилетняя дочь парижских улиц. Каким упоением радости, каким хмелем юности дышит взгляд ее ласковых, бойких серых глаз. Розовый пухленький ротик полуоткрыт, и — Боже мой! — сколько восторгов обещает он тому, кто сумеет пробудить его к истинной страсти пламенным поцелуем!
Молоденькую Весну заметил дюжий мужчина в костюме мушкетера Людовика XIII. На нем широкая шляпа с пышным пером, черные кудри с заметной проседью падают на большой кружевной воротник, тучный стан охватывает богатая перевязь, толстые, тумбообразные ноги полускрыты громадными сапогами с широкими отворотами. Его незамаскированное лицо некрасиво, но полно важности и достоинства. Мушкетер плотоядным взором впивается в Весну и затем, сорвавшись с места, подбегает к ней, покачиваясь на ходу, и говорит что-то, подавая руку. Весна сморщивает остренький носик и задорно отвечает что-то, от чего хохочут все близстоящие. Смеется и мушкетер. Но бойкий ответ гризетки не сбивает его с позиции. Он хватает ее руку и подсовывает под свою. Весна побеждена. Счастливая, смеющаяся она прижимается к своему полновесному кавалеру, который с изящной грацией ведет ее прочь, умело лавируя среди густой толпы.
— Да здравствует Венера и ее проказливый сынок Амур! — насмешливо крикнул им вдогонку Суврэ.— Девчонка сразу удачно начала свою карьеру: она попала на богатого и солидного кавалера!
— Ты его знаешь, Анри? — спросил король.— Скажи, это, наверное, кто-нибудь из провинциальных дворян. Он не из здешних, потому что иначе я знал бы его. Но вся его фигура полна таким достоинством, что сразу можно сказать: вот человек, занимающий высокое положение на общественной лестнице!
— О, да! — ответил Суврэ.— Это действительно человек, занимающий очень высокое положение. Ведь это — Кармежу, камердинер, заведующий гардеробом герцога Ришелье!
Оба весело рассмеялись.
— Ба, а это что за прелестное создание? — шепнул король, указывая кивком головы на высокую, дивно сложенную Диану, в белокурых волосах которой сверкал полумесяц из настоящих бриллиантов.— Если бы я не боялся, что опять попаду впросак, то сказал бы, что это какая-нибудь иноземная принцесса или по крайней мере герцогиня!
— Это действительно — принцесса и герцогиня: принцесса кабаков и герцогиня разврата, ненасытная Лилетт д’Аржиль, прозванная ‘пожирательницей миллионов’. Прежде, когда она была молода и красива, она разорила не одного молодчика времен регентства.
— Как ‘когда она была молода и красива’! — воскликнул король.— Но ведь она и теперь прелестна!
— Это потому, что
‘Elle eut soin de peindre et d’orner son visage
Pour rparer des ans l’irrparable outrage’ {*}
{* ‘Она заботливо намазала и приукрасила свое лицо, чтобы загладить неисправимые повреждения, нанесенные временем’ (‘Аталия’, трагедия Расина).}
— Но ты говоришь, что ее расцвет был во времена регентства? — не переставал удивляться король.— Сколько же ей лет?
— Ей… не помню точно: что-то сорок шесть или сорок восемь!
— Но это совершенно невозможно! — вне себя от удивления заметил король, с любопытством всматриваясь в подходившую Лилетт.
— ‘Le vrai peut quelquefois n’tre pas vraisemblable!’ {‘Иногда и истина может быть неправдоподобной’.} — сентенциозно ответил Суврэ строкой из ‘Искусства поэтики’ Буало.
Тем временем ‘пожирательница миллионов’, заметив обращенный на нее взор короля, направилась прямо к нему. Она была достаточно опытна для того, чтобы не считаться с наружной скромностью наряда на общественных балах, да и инстинкт, столь необходимый для успешной охоты всякого рода, безошибочно подсказывал ей, что перед нею чувственный, застенчивый и богатый дворянин, которого легко и выгодно увлечь.
— Мой добрый господин,— сказала она, грациозно склоняясь в глубоком реверансе, причем низко вырезанный корсаж позволил ей выявить взорам обоих мужчин ее на диво сохранившиеся формы,— разве можно стоять так одиноко, так задумчиво на празднике весны и любовного опьянения? Даже я, строгая и неприступная Диана, и то вышла из обычного холодного оцепенения и брожу здесь, среди смертных, в жажде восторгов любви, в жажде нежного шепота страсти… О, дайте же мне свою руку, добрый господин! Сквозь щели полумаски ваши глаза заронили убийственный пожар в мое сердце и как жестоко будет с вашей стороны не исправить причиненного вами бедствия! Так дайте же руку! Умчите меня в опьяняющем танце, а потом… Много даров хранит неизвестность в лоне будущего! Потом и я умчу вас в танце, в танце любви, в танце восторгов страсти. Не отвергай, о смертный, даров небожительницы!
Она взяла короля за руку и с ласковой настойчивостью тащила за собой.
Людовик с отчаянием обернулся к маркизу. Суврэ поспешил к нему на помощь.
— Прелестная Лилетт д’Аржиль…— начал он, учтиво поклонившись ей.
— Как, вы меня знаете? — улыбаясь спросила устаревшая красавица.
— Да,— не смущаясь, ответил Суврэ,— я очень много слышал о вас от своего дедушки. Поэтому-то я и спешу избавить вас от лишнего разочарования. Какой прок для маститой ‘пожирательницы миллионов’ в двух бедных юристах, тщетно дожидающихся практики? Мы бедны, красавица, этим все сказано!
Лилетт мягко улыбнулась, еле заметно повела плечом и, не говоря более ни слова, пошла дальше. Но последние слова Суврэ услыхала толстая, заплывшая жиром дама, в которой, несмотря на слой белил и румян, покрывавших лицо и шею, и полумаску, легко было угадать более, чем немолодую женщину.
— Вы бедны, милые юноши? — сказала она им, почти вплотную прижимаясь к ним своим массивным телом.— Но даже если бы вы были богаты, разве в вашем возрасте, с вашей фигурой, с нежностью вашей розовой кожи платят женщинам? Да женщины должны почитать за особое счастье, если вы позволите им платить за свою ласку! Вы бедны, сказали вы? Ну, что же! Зато я богата, да, да, и не только богата, а и щедра. Я умею ценить молодость и силу, и если бы вы оба отправились сейчас со мной, то не раскаялись бы! О, не бойтесь, вам не придется ревновать друг друга. Моя страсть велика, ее хватит на вас обоих! Так едемте же!
Все время пока она говорила, Суврэ напряженно прислушивался к звуку ее голоса, стараясь в то же время заглянуть под маску. Тонкая улыбка, заставившая еле заметно дрогнуть уголки его губ, показала наконец, что он разгадал инкогнито дамы.
Она же продолжала:
— Вы колеблетесь? Не решаетесь? Может быть, вы не верите мне? Но тогда давайте покончим деловую часть вопроса тут же! Хотите задаток? Я могу сейчас же вручить его вам! Говорите, сколько?
— Сударыня,— с утрированно-вежливым поклоном ответил Суврэ,— мы, правда, не так богаты, чтобы оплачивать ласки ‘пожирательницы миллионов’, но мы и не так бедны, чтобы опускаться до степени утешителей устаревших прелестей пламенной маркизы де Бледекур!
— Нахал! — визгливо крикнула взбешенная маркиза, поднимая руку для удара.
Но она тут же опомнилась и поспешила, переваливаясь на ходу, словно утка, замешаться в толпу, которая веселым потоком ринулась в зал, заслышав призывавший к танцам ритурнель.
— Ха-ха-ха! — послышался сзади веселый, звонкий девичий смех.— Вот что значит, когда я близко! Вам везет, господа, ужасно везет! Ха-ха-ха!
Король и маркиз удивленно обернулись и увидали вынырнувшую из-за выступа женщину, видимо, уже давно незаметно стоявшую около них. Эта женщина была одета богиней счастья, Фортуной. Пышные волосы были связаны греческим узлом и поддерживались широким золотым обручем. Под широкой кисейной хламидой виднелось розовое трико, плотно облегавшее упругую фигуру богини и дававшее иллюзию обнаженности. Открытые сандалии позволяли видеть крошечную ножку, руки были совершенно обнажены и чаровали красотой очертаний, равно как и полные, белые плечи с дразнящим провалом спины посредине. Лицо, закрытое полумаской, должно было быть благородным и красивым,— так по крайней мере намекали линии рта и подбородка.
При первом звуке ее голоса Суврэ вздрогнул и изумленно уставился на Фортуну. По голосу это была Полетт де Нейл — ведь он с детства знал ее и не мог ошибиться! Но по внешнему виду… Боже мой, но ни малейшего сходства! Полетт — серенькая, некрасивая монастырка, а это — вакханка в пышном расцвете, ослепительная красавица! И все-таки это — она: ее голос, ее продолговатая родинка на шее, ее неправильность в расположении двух передних зубов. Но каким же чудом, о, Господи!
Суврэ всматривался, анализировал и думал:
‘Это — Полетт, сомнений нет. Что же делает ее красавицей или — вернее — что делает ее некрасивой в жизни? Очевидно, то, что в жизни открыто, а здесь закрыто, и наоборот. Ее лицо портит некрасивый, приплюснутый нос. Но раз он закрыт, ее лицо дышит свежестью, нежностью тона. Нос закрыт и не отвлекает своим уродством от прелести очертаний лба, рта и подбородка. Кроме того, истинной красотой Полетт является то, что до сих пор было неизменно скрыто ее скромным, мешковатым платьем монастырки. У нее дивное тело, которое способно будет пленить короля и заслонить перед ним недостатки лица. Если она поведет свое дело умно, ее ставка выиграна, и я — просто осел, что сомневался в ее силах!’
Тем временем король, становившийся все смелее и развязнее в этой опьяняющей своей непринужденностью атмосфере, обратился к появившейся перед ним смеющейся женщине с вопросом:
— Но кто же ты, прелестная, раз одна твоя близость уже несет с собой удачу?
— Кто я? — с комическим удивлением переспросила девушка.— И ты еще спрашиваешь? О, ‘бедный юрист’ с кольцом в несколько сот луидоров на пальце! — при этих словах король и Суврэ досадливо отдернули вниз руки, вспомнив, что они действительно забыли снять кольца.— Так ты не только беден, но и слеп, потому что не видишь, что перед тобой сама Фортуна! Впрочем, люди всегда слепы перед своим счастьем!
— Но если ты действительно можешь стать моим счастьем, то я готов прозреть! — пылко произнес Людовик.
— Ты ‘готов’? — насмешливо повторила Полетт.— Однако для ‘бедного юриста’ ты необыкновенно повелителен! Он готов! А готово ли его счастье стать таковым, это его не интересует! Но я сегодня очень добра, а потому, так и быть, опрокину на твою голову свой рог изобилия!
— Нет, нет, погоди! — с комическим испугом остановил ее Суврэ.— Сначала дай слово, что в этом ‘изобилии’ нет изобилия старой гвардии, подобно той, которую, как ты говоришь, на нас наслало твое присутствие! Натиск двух старух мы кое-как перенесли, но если их окажется целый легион…
— Увы! — ответила Полетт, опрокидывая свой рог над головой короля.— У меня не только старух, а ровно ничего не оказалось! Рог изобилия пуст! Долой его! — и она грациозным движением откинула в сторону картонный рог.
— Ты сама — изобилие любви! — воскликнул Людовик.— Иди ко мне, дай мне обвить твой стан и умчать тебя в вихре плавной куранты {Старинный танец.}.
— Не так скоро, бедный юрист, не так скоро! — ответила Фортуна, кокетливо грозя пальцем.— Это еще надо заслужить!
— Вот как? А я слышал, что счастье надо брать силой! — и, сказав это, Людовик с протянутыми объятиями кинулся к ‘богине счастья’.
Но Полетт ловко вывернулась из его рук, сделала на ходу насмешливый реверанс и исчезла, замешавшись в сновавшую толпу.
— Черт, а не женщина! — с досадой произнес Людовик.
— Да, Луи, только здесь и можно встретить нечто подобное,— ответил Суврэ, все еще не пришедший в себя от изумления при виде неожиданного превращения скромной Полетт в эту бойкую, задорную красавицу.
— А все-таки пойдем, поищем ее,— сказал Людовик.
Они двинулись по галерее. Куранта кончилась, и им снова пришлось встретиться с целым потоком толпы. Женщины, разгоряченные танцами, кидали им манящие улыбки, заговаривали, а иные даже бесцеремонно хватали за руку. Но король брезгливо отстранял от себя назойливых. Он был весь полон капризной, грациозной фигуркой Фортуны и хотел, искал, жаждал только ее одной.
Но они обошли всю галерею, побродили по залу, а Фортуны не было нигде. Король начинал приходить в явно дурное расположение духа. Суврэ искоса наблюдал за ним.
‘Маленькая чертовка здорово задела ваше августейшее сердце! — думал он.— Молодец, девчонка!’
Так дошли они до прежнего места и остановились там опять. После нескольких бесплодных попыток отыскать свое ‘счастье’, король недовольно кинул:
— Однако пора уходить. Все это интересно на первых порах, но быстро приедается. Одно и то же… Уйдем!
— Как? — воскликнул сзади них звонкий девичий голос.— Ты уходишь, даже не попытавшись поймать свое счастье?
Король удивленно обернулся. Перед ним опять, хоть и с другой стороны, из-за выступа появилась его капризная, насмешливая Фортуна.
— Ты, должно быть, ведьма,— с досадой сказал Людовик.— Ты внезапно появляешься и столь же внезапно исчезаешь, как… как…
— Как и надлежит исчезать и появляться счастью! — подхватила Полетт.— Что же делать, прекрасный незнакомец, счастье надо уметь удержать!
— Послушай, девушка,— взволнованно сказал Людовик, подходя к ней,— бросим шутки! Ты серьезно нравишься мне. Думаю, что и ты не из одного пустого каприза вертишься около меня. Так что же! Зачем перетягивать струны?
— Что же дальше, прелестный юноша?
— Позволь мне проводить тебя!
Оркестр заиграл пламенную гальярду. Все устремились из галереи в бальный зал, и только маркиз, король и Полетт остались в этом уголке. Суврэ с любопытством наблюдал, чем кончится эта сцена, достигшая своего высшего напряжения, король с лихорадочным нетерпением ждал ответа девушки, а Полетт с кокетливой улыбкой смотрела на короля.
Оркестр играл все пламеннее, все задорнее, гальярда захватывала всех.
Гальярда, старинный трехчетвертной танец необузданного, кипучего, веселого темпа, родилась в Риме, где первоначально ее танцевали после сбора винограда, как бы празднуя победоносные свойства вина. В ней жили древние пляски вакханок. Подобно большинству старинных танцев, гальярда сочетала в себе три рода искусства: танец, музыку и поэзию, потому что ее танцевали под пение специальных плясовых куплетов, и трудно было решить, что было более пронизано палящими лучами южного солнца, хмелем вина, опьянением любви — пляска, мелодия или слова!
— Позволь мне проводить тебя! — настойчиво повторил король.
— Куда?
— К тебе, ко мне, куда хочешь!
— Зачем?
— Я буду сторожить твой сон, чтобы никто не потревожил его!
Полетт насмешливо передернула плечами и вместо ответа, приплясывая, запела под аккомпанемент оркестра строку из куплетов гальярды:
J’aimerais mieux dormir seulette! {*}
{* Я предпочитаю спать одинешенька!}
Король кинулся за ней следом, но опять, как прежде, Фортуна ловко вывернулась и скрылась среди танцующих пар.
Напрасно король искал ее — девушка скрылась бесследно, словно тень.
— Идем, Анри! — с досадой крикнул король.— Это черт знает что такое!
Суврэ молча последовал за Людовиком.
Они вышли на подъезд. Стояла дивная, теплая весенняя ночь. Площадь была погружена в сон, ни прохожих, ни проезжих почти не было видно. Только в стороне вытянулся ряд карет с сонными кучерами, поджидавшими запоздавших господ.
Король и его спутник остановились у подъезда и невольно залюбовались величественным покоем, резко контрастировавшим с только что покинутой сутолокой.
Вдруг послышался звук чьих-то быстрых, легких шагов, каблучки мелкой дробью застучали по каменным плитам, и мимо короля быстро скользнула женская фигура, она обернулась на ходу и задорно крикнула:
— Спокойной ночи, ‘бедный юрист’!
— Черт! — рявкнул король, вне себя от пламенного возбуждения.— Ну, стой! Теперь уж ты не уйдешь от меня!
— А вот увидим! — насмешливо ответила девушка, скрываясь среди экипажей.
Король и Суврэ кинулись за ней, осмотрели все экипажи, но ее нигде не было. Испустив сквозь зубы громоздкое проклятие, Людовик сердито зашагал прочь.
Когда они отошли на некоторое расстояние, из-под сиденья одной из карет вынырнула Полетт, осторожно выглянула в окно и потом сказала кучеру:
— Домой, Батист, в Клиши!
Король, стиснув зубы от бессильного бешенства, молча шел с Суврэ по пустынным улицам.
Маркиз не мог утерпеть, чтобы не поддразнить короля.
— А жаль, что девчонка ускользнула,— сказал он.— Это — премилый зверек, какого не скоро сыщешь опять!
— А черт ее знает! — кисло ответил король.— Лицо закрыто, может быть, еще уродина какая-нибудь!
— Не думаю, государь. Судя по нежности кожи, она должна быть прехорошенькой. А кроме того, если лицо и закрыто, зато трико достаточно плотно облегает ее тело, чтобы можно было судить о роскоши ее форм!
— Ну, брат, наверное, у нее была своя причина, если она не захотела позволить поближе познакомиться со своими формами! Готов держать пари, что все это у нее — подделка. Мало ли чего можно насовать под трико. А я, знаешь ли, не очень-то люблю суррогаты!
— ‘Nous vivons sous un prince ennemi de la fraude!’ {‘Нами правит государь, ненавидящий обман!’ (‘Тартюф’, комедия Мольера).} — с нескрываемой насмешкой продекламировал Суврэ.

V

УЗЕЛ ИНТРИГ

Анна Николаевна Очкасова, которую Полетт, подобно всем остальным французским подругам, называла Жанной, жила со стариком-отцом в уютном домике у заставы Клиши. Этот домик, кокетливо прятавшийся в зелени небольшого, но тщательно содержавшегося садика, выходил на тихую улицу, по которой почти не было движения. Это представляло значительные удобства: живя почти в самом городе, Очкасовы пользовались в то же время всеми выгодами деревенской мирной жизни.
Сюда-то и направилась Полетт с площади Пале-Рояль.
Была уже глубокая ночь, когда она вошла в комнату, где для нее была приготовлена постель. Полетт чувствовала себя очень усталой, но все-таки долго не могла уснуть. Она припоминала слова короля, его пламенные взгляды, его досадливые восклицания, когда ‘счастье’ ускользало от него, и готова была верить в близость и полноту своего торжества.
Уже начинала заниматься заря и птички подняли у окна свою возню, когда Полетт наконец забылась сном. Спала она крепко и долго и проспала бы, быть может, до вечера, если бы ее не разбудила Очкасова.
— Вставай, ленивица! — говорила Жанна, тормоша заспанную девушку.— Люди уже скоро спать будут ложиться, а ты еще не проснулась! Да ну же, шевелись, сейчас будем завтракать!
Полетт вскочила, но долго ничего не могла сообразить, протирая кулачками заспанные глаза.
— Ах, это ты, Жанна! — сказала она наконец.— А мне снился такой сон, что просто… ух!
— Увы это только я! — засмеялась Очкасова.— А ты небось ждала увидеть того самого заморского принца, который тебе снился! Да ну же, вставай и рассказывай, как твои вчерашние успехи!
— Ах, Жанна! — воскликнула девушка, обвивая шею подруги белыми, пухленькими руками.— Вчера я заложила первый камень того фундамента, на котором будет воздвигнут трон твоей несчастной царевны Елизаветы!
— Ну, она-то далеко не несчастна, наоборот, насколько я слышала, Елизавета Петровна не унывает и продолжает вести прежний веселый и рассеянный образ жизни. Сама она отлично прожила бы без трона, но ее воцарение нужно нам, нужно всей России… Ну, да как бы там ни было, а я все-таки не могу понять, почему ты с таким экстазом говоришь о России и ее надеждах? Ты молода, хочешь жить, хочешь широкой сферы действия и свои мечты собираешься осуществить, пленив короля. Претензия не из высоких, но это я могу понять. Ты не хочешь быть подобно своей сестре простым ‘инструментом для развлечения’, как выразился один из ваших стариков — понимаю и это. Ты готова пуститься в водовороты политического влияния, а так как тебе решительно все равно, в какую сторону направить это влияние, то ты не прочь посодействовать своей подруге,— и это я тоже могу отлично понять. Но чтобы тебе действительно было не все равно, кто царствует в России и как зовут ее государыню — Анной Иоанновной, Анной Леопольдовной или Елизаветой Петровной — в это, прости меня, я верить не могу!
— Жанна, ты называешь меня своей любимой подругой, а между тем так обижаешь меня!
— Глупенькая, да разве за правду обижаются?
— Нет, Жанна, ты не права. Просто ты привыкла еще в школе смотреть на меня свысока, как старшая, и, что бы я ни сказала тебе, какой бы мечтой не поделилась, все всегда в твоих глазах является пустой болтовней фантазирующей девчонки!
— Да рассуди сама…
— Нет, Жанна, ты сначала выслушай меня, а потом уж будем рассуждать. Вспомни, еще в монастыре я часто говорила тебе, что жажду власти и целью своей жизни ставлю стремление добиться этой власти. Но не сама власть привлекает меня, а та польза, которую можно принести ею родине. Ведь Франция гибнет, Жанна, ты ведь говорила мне сама это. Помнишь старичка-аббата, который так любил меня с тобой и так подолгу разговаривал с нами в тенистых аллеях монастырского сада?
— Аббата Парьо? Как же не помнить этого славного ученого старичка?
— Помнишь, как он говорил нам однажды, что государства растут, развиваются и гибнут так же, как растения, животные и люди. Из небольшого ростка развивается большое, сильное растение, которое, достигнув высшей точки расцвета, начинает мало-помалу отмирать. Дух государства, говорил он, стареет и портится также, как человеческая кровь. Но если перелить в старческие жилы юную кровь — такие операции уже совершали,— то человек начинает жить новой жизнью!
— Я помню все это. Но какое это имеет отношение к Франции и России?
— Очень большое. Франция при Людовике Тринадцатом достигла высшей точки своего расцвета. При Людовике Четырнадцатом она жила уже за счет прежнего избытка силы и, растрачивая его, начинала падать. Регентство сильно подломило французскую мощь. Франция идет к гибели, и если в ее судьбу не вмешается что-нибудь новое, то катастрофа неминуема. Но откуда может взяться это ‘новое’, Жанна? Только от женщины, так как счастье и несчастье Франции всегда шли от женщины. Когда-то Жанна д’Арк спасла гибнущую страну. Ряд королевских любовниц, отвлекавших монархов от государственных дел и обрекавших их и страну произволу продажных министров, подготовил ее новое падение. Настало время явиться новой Жанне д’Арк…
— И ею хочешь стать ты, милая Полетт? С Богом! Иногда цель действительно оправдывает средства. Но я все-таки не понимаю…
— Не перебивай меня, и тогда ты поймешь скорее! Да, Жанна, я хочу стать этой новой Орлеанской девой! Но новые времена требуют новых форм воплощения. Не с мечом в руках, не с орифламой, не с гимном надлежит явиться новой спасительнице. Мой меч — это тело, моя орифлама — лобызающие уста и обнимающие руки, мой гимн — шепот страсти. И не врага, а самого короля хочу я покорить всем этим оружием, чтобы повести его, а за ним и всю Францию, к новому блеску и могуществу! Но в чем же этот блеск, в чем это могущество? Я много думала, читала, говорила, слушала и расспрашивала по этому поводу. И мой вывод таков — спасение Франции возможно только в союзе с другой сильной державой. И этой державой может быть только Россия!
Полетт замолчала, как бы задыхаясь под наплывом дум и чувств. Жанна с ласковым удивлением смотрела на нее. Только теперь она почувствовала, какая громадная нравственная сила таится в этой юной головке.
— Да, только в союзе с Россией спасение Франции,— продолжала Полетт.— Ты спросишь: почему? Да потому, что это самая молодая монархия, потому что все остальные сами увядают. Россия станет тем самым юношей, у которого берут кровь, чтобы продлить жизнь достойного старца. Но с большой разницей: юноша не умрет, не пострадает, а только окрепнет от такого кровного слияния со старушкой-Францией. Ведь России для ее внутреннего развития и преуспеяния требуется прочный мир, незыблемое внешнее спокойствие. Это спокойствие может дать ей только союз с Францией. А теперь подумай сама, Жанна: может ли Франция рассчитывать на тесный союз с Россией, пока там царит Анна Иоанновна или ее племянница, Анна Леопольдовна? Немцы захватили Россию и не выпустят ее из рук. А ведь немцы — исконные враги и соперники французского могущества. Значит, раз я ищу блага своей родине, то могу видеть его только в перемене царствования. Но кто же то лицо, которое может быть желательно для моих целей? Только одна царевна Елизавета. Ты сама рассказывала мне, что она обожает Францию. Мало того, раз она будет обязана троном Франции, то благодарность свяжет ее сильнее всякого союзного договора. Вот почему, Жанна, твои планы являются в то же время и моими планами, вот почему я с таким восторгом говорю о том, что положила первый камень фундамента, на котором воздвигнется трон Елизаветы. А теперь скажи мне, разве я не права и разве ты не напрасно обидела меня?
— Прости меня, милочка, если я нехотя обидела тебя! Но могла ли я предполагать, что у моей ветреницы Полетт такой широкий кругозор, такие грандиозные планы?,. Несчастье ожесточает, дорогая…
— Я говорила, что ты всегда смотришь на меня свысока! Ну, да будет об этом! Я знаю, что ты искренне любишь меня, и если ты способна считаться со мной, если будешь видеть во мне сообщницу и дельную пособницу, если, словом, будешь не только любить, но и уважать меня, то я буду очень рада.
— Я буду не только уважать, а просто боготворить тебя, если ты действительно поможешь мне в том, что я считаю целью своей жизни! Но скажи, Полетт, разве вчера ты на самом деле добилась осязаемых результатов?
— Как тебе сказать?.. И да, и нет! — Полетт вкратце рассказала о вчерашнем и прибавила: — итак, ты видишь, что я сумела задеть короля за живое. Я постараюсь продолжить эту интригу, а потом случайно дать королю застать себя врасплох и обнаружить таким образом свое инкогнито. Король, доведенный мною, что называется, до белого каления, потерял голову и… неизбежное свершится! А тогда уже я не выпущу его из своих рук!
— А сестра?
— Что же сестра! Мне ее жалко, но…
— Ну, да это, разумеется,— твое дело. Но скажи, как же ты думаешь вести дело далее? Один раз тебе случайно представился благоприятный случай, но далее…
— А далее Анри поможет мне опять создать другие благоприятные случаи, как создал и этот!
— Ах, да, я и забыла, что ты попала на этот бал благодаря маркизу! Вот никогда не думала, что эта беззаботная божья коровка может оказаться полезной на что-нибудь!
— Фу, Жанна, как ты зла и несправедлива! Анри так любит тебя…
— Ах, что мне в его любви! Точно я добивалась ее! Не надо мне никакой любви. Я живу одной мысль о своей мести, а остальное…
— Скажи, Жанна, как ты думаешь осуществить свою месть одна, без друзей, без средств? О, я знаю, что у тебя немалые для частного лица деньги, но разве государственный переворот можно совершить на частные средства?
— Уже не твой ли Анри даст мне их?
— Да, Анри и я, мы дадим тебе их! Еще раз говорю тебе: брось свое высокомерие, ведь без друзей ты — ничто! На меня ты смотрела как на былинку, и понадобилось все мое красноречие, чтобы убедить тебя, что и я могу быть тебе полезной. Но даже со мной без Анри ты бессильна! Кто подвигнет Францию встать на защиту попранных прав твоей царевны! Уж не Флери ли, тот самый Флери, который окончательно поссорил нас с Россией неуместным вмешательством в русско-турецкую войну? Да пойми ты, что Флери, который вечно ловит рыбку в мутной воде, все время будет кидаться из стороны в сторону, изменяя Австрии для Пруссии, Пруссии — для России и России — для Австрии и Пруссии! Тебе нужны верные друзья, имеющие влияние на короля. Одним из этих друзей окажусь я, когда мне удастся довести до конца намеченную интригу. Кто же другой? Только Анри де Суврэ! Он притворяется ничтожным, чтобы под него не так подкапывались, но на самом деле достаточно бывает одной его фразы, на первый взгляд, самой незаметной, пустяковой, чтобы склонить короля в ту или другую сторону. Мы с Анри составим такую силу, перед которой сломится все и вся. Но ради чего Анри встанет на сторону твоих планов? Не говорила ли ты сама, что нам, французам, нет ровно никакого дела до того, кто царствует в данный момент в России!
— Ну, вы с ним — друзья детства, и если ты захочешь…
— Полно, милочка! Вчера я на все лады умоляла его дать мне возможность завязать интрижку с королем, но он только тогда согласился и открыл мне секрет намерений Людовика посетить маскарад, когда я сказала ему, что это нужно для тебя!
— Вот как?
— Да, ‘вот как’! Ой, Жанна! Не пренебрегай маркизом, если тебе действительно дорого твое дело!
— Что же, по-твоему, мне надо предложить ему честный торг: мое тело за его услуги!
— Тебе не надо никакого торга, потому что стоит тебе ласково взглянуть на Анри, и он будет весь к твоим услугам! Да открой же глаза, Жанна! Ты только посмотри, какой это умный, честный, добрый, хороший человек! Разве он недостоин твоей любви? Ах, Жанна, Жанна, холодная, бессердечная!
Жанна подошла к подруге, которая во время разговора занималась своим туалетом и теперь окончательно оправлялась перед зеркалом, обняла ее, нежно поцеловала и сказала:
— Ах, если бы маркиз знал, какого красноречивого адвоката имеет он в тебе! Но не волнуйся, Полетт, я вовсе не так уж холодна и бессердечна. Не скрою от тебя, твой Анри даже нравится мне, и если действительно его любовь не только не отвлечет меня от моего дела, а наоборот, поможет, то… Но это — дело далекого будущего. А теперь раз ты, слава Богу, наконец готова, то пойдем завтракать. Папа и так недоволен, что сегодня мы запаздываем. Ты погляди только, как он волнуется!
Жанна смеясь подвела подругу к окну и указала на высокого, широкоплечего старика, который нервно расхаживал по садику, недовольно хмуря густые седые брови и изредка встряхивая седой львиной гривой.
— Бедный мсье Николя! — рассмеялась Полетт.— И все это из-за меня! Ты, пожалуйста, извинись за меня перед ним, Жанна!
— Но ты можешь сделать это сама!
— Нет, милочка, я должна ехать. Мне необходимо поскорее увидеться с Анри, чтобы обсудить с ним план дальнейших действий. Если можно, прикажи дать мне сюда чашку шоколада, я выпью ее, пока будут закладывать лошадей. Ведь Батист свободен?
— Да погоди ты, сумасшедшая! Не убежит твой Анри, позавтракай с нами!
— Нет, нет, Жанетт, ты уже меня не удерживай!
Полетт выпила чашку шоколада и умчалась в Париж. Проводив подругу, Жанна спустилась в сад, где на белоснежной скатерти накрытого стола уже готов был холодный завтрак и кофейник испускал клубы ароматного пара.
— Что это за новости, Анюта? — ворчливо встретил ее отец.— Из-за какой-то трещотки ты заставляешь меня ждать целый час! Ты знаешь, как я дорожу правильностью порядка дня?
— Ну-ну, не ворчи, милый мой старичок! — ласково ответила Жанна, подходя к отцу и поднимаясь на цыпочки, чтобы поцеловать его.— Прости меня, случился такой грех! Ну, пойдем к столу, к столу!
— Ах ты, сахар-медовик! — буркнул старик, сразу растаявший от ласки дочери, в которой души не чаял.
Они уселись за стол. Жанна принялась разливать кофе. Вдруг кофейник задрожал в ее руках и она испуганно шепнула:
— Папа! Посмотри-ка туда, к решетке у калитки! Боже, что это за человек!
Николай Петрович посмотрел в указанную сторону и увидел какого-то молодого человека в истрепанном, оборванном костюме, жадно прильнувшего к решетке. Руки оборванца судорожно вцепились в перекладину, возбужденные взоры были устремлены на накрытый стол, и все его исхудавшее донельзя, зеленовато-мертвенное лицо говорило о непреодолимом, смертельном голоде.
— Что вам нужно здесь? — окликнул его Очкасов.
— Мсье… Пощады… Три дня… голоден… есть… умираю…— ломаным французским языком простонал оборванец.
— Вы голодны! Так идите сюда! Калитка тут, рядом, толкайте ее от себя! — всполошился добряк.
— Боже мой! Ты только посмотри, папа, до чего он истощен! — с сочувствием сказала Жанна по-русски.
Оборванец, входивший в этот момент в калитку, при звуке ее голоса вдруг остановился, радостно-изумленными глазами уставился на молодую девушку, даже закачался от охватившего его волнения, а потом сорвался с места и бросился к Жанне с криком, похожим на стон:
— Русские! Слава Тебе, Господи! Боже мой! Русские! Я спасен! Голубчики вы мои! — и рыдая, он упал к ногам девушки, обнимая ее колени.
Оба Очкасовы всполошились.
— Миленький, да как ты попал сюда? — крикнул старик.
— Ах, папа! Ну, что расспрашивать голодного,— заволновалась Жанна.— Кушайте, голубчик, кушайте! — и она совала оборванцу тарелку с хлебом и холодным мясом.
Оборванец хватал хлеб и мясо, жадно совал в рот, глотал не жуя, бормотал слова благодарности, перемешанные с угрозами и жалобами по чьему-то адресу. Трудно было разобрать что-нибудь в этих лихорадочных, беспорядочных выкриках. Кто-то завез его, обманул — вот единственное, что мог понять старик. Но Жанна женским чутьем сразу угадала, с кем она имеет дело.
— Кушайте, голубчик, и не разговаривайте, потом вы нам все расскажете. Мне кажется, папа, что это — нашего поля ягода: такой же обиженный, как и мы.
Незнакомец и не заставлял себя уговаривать и с жадностью продолжал есть и пить, пока Жанна не остановила его, опасаясь, как бы чрезмерное насыщение не повредило ему после голодовки.
Но утоление острого голода сразу опьянило несчастного. Несколько бессонных ночей, проведенных в скитаниях, сейчас же сказались, и видно было, что он прилагает сверхчеловеческие усилия, чтобы не заснуть тут же, за столом. Пришлось отвести его в комнату, только что освобожденную Полетт, и отложить удовлетворение любопытства до следующего утра.

VI

ПРИЗНАНИЯ

Ничто не напоминало в незнакомце вчерашнего оборванца, когда на следующий день он вышел из своей комнаты, приведенный в порядок парикмахером и переодетый в платье старика Очкасова. Это был высокий, стройный молодой человек с бледным, истощенным, словно после долгой болезни, лицом и усталыми, но добрыми, наивными голубыми глазами. Он сразу внушал симпатию и доверие, а все его манеры говорили о принадлежности к хорошему обществу. Поблагодарив в простых, сердечных выражениях гостеприимных хозяев за привет и ласку, он в ответ на их просьбу стал рассказывать свою историю.
— Я не знаю,— начал он,— кто вы такие, дорогие мои благодетели.
— Вы это сейчас узнаете,— заметила Жанна.
— Не знаю также, что привело вас на чужбину и как вы относитесь к тому, что сейчас творится на нашей родине. Быть может, мой откровенный рассказ оттолкнет вас от меня. Но я знаю одно: что вы спасли меня от неминуемой гибели. Поэтому, оставляя в стороне всякую осторожность и недомолвки, я просто и правдиво расскажу вам свою историю, чтобы не оставлять вас в неизвестности относительно моей персоны…
— Простите,— перебила его Жанна,— скажите, вы принадлежите к числу пламенных приверженцев теперешнего русского правительства?
— О, нет! — воскликнул молодой человек, и его кроткие глаза вспыхнули ненавистью.
— В таком случае,— сказала Жанна с грустной улыбкой,— вы можете тем более не стесняться перед нами, потому что и мы не принадлежим к числу его друзей!
— Тогда мне остается только еще пламеннее возблагодарить Господа за то, что Он привел меня к соотечественникам и единомышленникам! — благоговейно сказал молодой человек.
Жанна знаком предложила ему начать рассказ.
Незнакомец приступил к повествованию:
Меня зовут Петр Андреевич Столбин, я происхожу из рода немецких баронов фон Тольбейнов. Мой дедушка, барон Фридрих Готлиб фон Тольбейн, служивший капитаном флота у датского короля Христиана Четвертого, был одним из просвещеннейших людей своего времени. Поклонник философии, дедушка не мог равнодушно смотреть, как дворяне, не ставившие ни во грош самого короля, угнетали простой люд. И когда в 1660 году народ предъявил свои права, дедушка встал открыто на его сторону.
От переворота 1660 года выиграли только бюргеры, дворяне ничего не потеряли, а простой люд остался в прежнем положении рабочего скота. Зато положение моего дедушки пошатнулось. Ни король, ни дворяне не могли простить ему защиту ‘подлой черни’. Дедушке пришлось бежать. И вот в темную, бурную ночь, захватив молодую жену и годовалого ребенка, он пустился по морю, добрался до Швеции, а оттуда — в Московию, где предложил свои услуги царю Алексею Михайловичу.
Это было как раз в разгар войн, которые вел царь с Польшей. Опытные, ратного дела люди, были желанными гостями. Дедушка совершил с царем ряд походов, а в 1667 году был послан им в Дединово на Оке, где царским указом предписывалось приступить к постройке кораблей. С кораблестроительством ничего не вышло, единственный построенный там корабль вскоре сгорел. Против дедушки поднялись подкопы и интриги, и он удалился в семидесятых годах на покой, поселившись в Немецкой слободе в Москве. Я забыл еще сказать, что по настоянию царя дедушка принял православие и из барона фон Тольбейна превратился по созвучию в русского дворянина Столбина.
Мой отец, Андрей Федорович Столбин, был одним из ревностных сподвижников Петра Великого. Унаследовав от дедушки страсть к морю, отец изучал в Голландии кораблестроение, вместе с великим преобразователем работал над созданием русского флота и был одним из его капитанов. Впрочем, надо сказать, что не в пример прочим отец продвигался по службе очень медленно: царь Петр как-то не замечал его усердия и способностей. Это не мешало отцу боготворить своего государя, и когда от его брака с девицей Минной фон Торнау, тоже обрусевшей немкой, родился я (это было в год Полтавской битвы, то есть в 1709 г.), то отец поспешил назвать меня, своего первенца, Петром.
Я с благоговением и нежностью вспоминаю жизнь в раннем детстве под отцовской крышей. Маленький домик на Васильевском Острове содержался матерью в образцовой чистоте и порядке, весь день был распределен между серьезными и разумными развлечениями, а по вечерам, если отец не был в плавании, он рассказывал нам о далеком прошлом, о дедушке, о его плавании в утлой лодочке по бурному морю — это отец, конечно, помнить не мог и передавал со слов дедушки,— о своем житье-бытье в Голландии.
Одно только печалило отца и мать,— это мое слабое здоровье. Нечего было и думать для меня о продолжении карьеры отца и деда. Тогда отец предназначил меня к гражданской службе и отправил по достижении восемнадцати лет в Гейдельберг, где был старейший немецкий университет.
Это было в 1727 году, когда на русский престол вступил малолетний Петр Второй. Из осторожных писем отца, а еще более — от прибывавших в Гейдельберг русских, я мог узнать, что на родине творятся ужасы. Всякий старался урвать себе кусочек получше, а о продолжении дела Великого Петра никому и в голову не приходило заботиться.
В 1730 году я узнал о смерти Петра Второго и облегченно вздохнул. Прямой наследницей его была царевна Елизавета, дочь великого преобразователя, пламенная поклонница славных дел отца. ‘При ней Россия воспрянет!’ — думал я наравне со многими. Каков же был мой ужас, когда я узнал, что права царевны Елизаветы обойдены и на русский престол вступила Анна Иоанновна, или — вернее — ее возлюбленный Эрнест Иоганн Бирон.
Для моего отца настали плохие времена. Все русское преследовалось, на первый план выступили немцы. Родственники по жене советовали отцу подать прошение о восстановлении его искаженного имени, так как в качестве барона фон Тольбейна он был бы несравненно больше в чести. Но мой отец и слышать об этом не хотел, гордо отвечая, что он и его отец кровью приобрели честь быть истинными русскими и что он не обратится с такой позорной просьбой к бывшему конюху, попирающему вскормившую его страну. Конечно, осторожные родственники поспешили отшатнуться от такого опасного человека. Как я узнал потом, нашлись даже такие, которые довели до сведения Бирона слова заносчивого русского капитана.
Моему отцу было в то время уже семьдесят лет, но он был прям и бодр, как могучий дуб. И вдруг он получил неожиданный приказ: сдать командование кораблем какому-то немецкому молокососу, не имеющему ни опыта, ни знаний, и удалиться на покой. Отец бросился в адмиралтейство-коллегию. Там ему сообщили, что ровно ничего сделать не могут, так как приказание исходит от Бирона. Отец бесстрашно направился к Бирону. Тот с первых же слов оборвал отца, сказав, что он не понимает, как такой доблестный вояка обращается с просьбами к ‘немецкому конюху’. Отец возразил, что он обращается не с просьбой, а с требованием. Кончилось все это дело очень печально для моего отца: оскорбленный наглостью временщика, он поднял руку для удара. Тогда Бирон крикнул слуге, приказал им держать старика, а сам три раза ударил его по лицу, приговаривая: ‘Вот тебе от конюха’. Затем он приказал вышвырнуть отца вон.
Мой отец нашел возможность пробраться во дворец и был принят императрицей. Но и тут он не получил ни малейшего удовлетворения. Даже не выслушав его хорошенько, Анна Иоанновна крикнула: ‘Мало тебе еще, старому дураку!’ — и прогнала с глаз долой. Отец вернулся домой, поцеловал жену и прострелил себе мозг.
Я беззаботно жил в Гейдельберге, ничего не зная о совершившемся. Письмо матери, кратко сообщавшее о смерти отца и об отсутствии средств на дальнейшую жизнь за границей, вызвало меня в Петербург. Тут я узнал подробно о случившемся и о том, как месть Бирона была способна преследовать даже покойников. Моего покойника-отца облыжно обвинили в растрате судовых сумм, его домик отобрали, продав в пользу казны, а тело лишили погребения.
Должен сознаться, я не создан для сильных страстей. Еще в раннем детстве отец неоднократно смеялся надо мной, уверяя, что я по ошибке родился мужчиной и что, мол, слезливая сентиментальность сделала бы честь любой немецкой Гретхен или Амалии. Может быть, это и так. Другой на моем месте бросился бы к Бирону, убил бы его, удушил бы своими руками, а я только плакал, плакал и плакал… Но и то сказать, мог ли бы я добраться до всесильного временщика? Один ли я страдал от этого бесчеловечного ига?
Мать ненадолго пережила отца. Она скончалась, призывая меня к мести за попранную отцовскую честь. Кроме того, она дрожащими руками вручила мне сверток из двадцати червонцев, говоря, что это она скопила из отцовских подарков и хозяйственных экономии.
Похоронив мать, я стал искать занятий… После долгих усилий мне удалось наконец получить маленькое местечко при сенате. Нужно ли было для этого изучать право в Гейдельберге?
Обойду молчанием всю цепь унижений и мелких обид, которую мне пришлось перенести на службе, и перейду прямо к обстоятельствам, вызвавшим мое личное несчастье.
Я снимал комнату у вдовы сенатского чиновника Пашенной. У нее была дочь Ольга, девица юная, красивая и добродетельная. Мы полюбили друг друга. Долго я по робости откладывал объяснение. Но природа взяла свое: я открыл Оленьке свои чувства, и она стыдливо призналась мне, что давно любит меня. Мать благословила нас, и мы зажили сладкой надеждой на будущее счастье. В данный момент мы еще не могли повенчаться — у Оленьки не было приданого, а я получал столько, что еле мог перебиваться с хлеба на квас. Надо было обождать лучших времен — ведь я твердо надеялся, что мои знания и трудолюбие выдвинут меня из разряда простых писцов, и мы жили упованием на Бога.
И вот счастье улыбнулось мне. В начале прошлого 1738 года пронесся слух, что второй министр Немировского конгресса Артемий Петрович Волынский возвратился в столицу и назначен кабинет-министром. Этот слух подтвердился в феврале: Волынский действительно получил это назначение и, как мы и ожидали этого, первым делом взялся за сенат, где царил невозможный беспорядок. Заскрипели перья, забегали курьеры, заметались чиновники — каждый день гроза следовала за грозой.
Обхожу мелкие подробности. Однажды к министру с бумагами для подписи послали меня. Сделали это по злобе: ведь Волынский приходил в бешенство от безграмотности наших сенаторов, и его гнев обрушивался обычно на посланного. Так случилось и в данном случае. Волынский затопал ногами, забарабанил кулаками по столу, крича, что сенаторам бы свиней пасти, а не государственные дела ведать. Когда на его вопрос, кто писал поданную ему бумагу, я ответил, что писал я, министр окончательно вышел из себя. Тогда я почтительнейше доложил, что уже неоднократно пытался указать своему прямому начальнику на погрешности с точки зрения права и слога, но каждый раз терпел брань за то, что сую нос куда не следует. Слово за слово, министр стал расспрашивать меня, выразил удивление моим познаниям, еще более удивился, узнав, что я проходил университетский курс за границей, и в конце концов спросил, как меня зовут.
— Что я слышу! — воскликнул он.— Ты — Столбин? Сын Андрея Федоровича Столбина, моего несчастного друга? — тут он опасливо оглянулся: было неосторожно громко называть своим другом, да еще и несчастным, человека, пострадавшего от немилости всесильного Бирона.— Но ведь ты — дворянин,— продолжал он,— почему же ты служишь каким-то сверхштатным писцом?
Я объяснил, что еще в отрочестве был высочайшей милостью избавлен от общей для всех дворян необходимости служить, так как отличался чересчур хилым здоровьем. После смерти отца мне пришлось поступить по вольному найму и вот уже больше пяти лет как я остаюсь в одном и том же положении без всякой надежды на движение вперед.
— Ну еще бы! — заметил Волынский.— Где же нашим свинопасам отличить дельного, образованного человека? Вот что, брат,— сказал он, подумав: — сейчас я для тебя ничего не могу сделать, потому что мне самому надо потверже на ноги встать. Пока что сиди в своем сенате, ни словом, ни звуком не заикайся о нашем разговоре, а придет время, я уж не забуду тебя. Возможно, что я возьму тебя к себе в канцелярию. Во всяком случае, будь спокоен за свою участь. Но пока что надо терпеть!
В последнее время я вообще замечал, что Оленька непрерывно грустна, но объяснял себе ее настроение заботами о нашем будущем. Теперь ее слезы окончательно встревожили меня и мать. Мы стали расспрашивать ее, и в конце концов Оленька созналась, что в последние две недели она постоянно подвергается преследованиям со стороны какого-то немца, одетого очень нарядно и, видимо, очень важного, незнакомец еле-еле говорил по-русски, но с ним постоянно бывал слуга, который и делал от имени господина самые гнусные предложения. До сих пор она не хотела ничего говорить об этом, надеясь, что Госцодь пронесет беду. Но сегодня наглость преследователя дошла до крайних пределов. Она пошла навестить больную подругу, вдруг в глухом переулочке откуда ни возьмись карета, а в карете — тоже молодой немец. Сначала слуга немца старался улестить ее словом. ‘Мы знаем,— сказал он,— что у тебя есть жених, сенатская голь, но если ты не станешь добрее, то мы упечем его туда, куда и Макар телят не гоняет! Мой высокий господин все может сделать!’ Когда же Оленька стала выбиваться, слуги вместе с барином схватили ее и хотели сунуть в карету. На счастье Оленьки в переулке показалась небольшая толпа каких-то мещан. Услыхав вопли девушки и немецкую речь насильников, они с криками: ‘Бей немцев!’ — бросились выручать ее. Карета умчалась, Оленька на этот раз была спасена, но выразила мне опасение, что если немец будет и впредь так настойчиво преследовать ее, то может случиться, что ее и впрямь похитят.
Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять мое счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!
Оленька никуда не выходила, я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завел двух очень злых собак.
Однажды ночью из своей комнаты я услыхал какой-то подозрительный шум. Сунув одну пистолю за пазуху и взяв в руку другую, я выскользнул на двор. Там я явственно услыхал тихую немецкую речь, какие-то злодеи сговаривались и распределяли роли для нападения на наш домик: хотели осторожно вывернуть подворотню, какой-то Иоганн должен был проскользнуть там и открыть ворота. Далее мне нечего было слушать. Я крикнул по-немецки, что спущу обеих собак и пристрелю первого, кто сунет голову во двор. Для убедительности я сейчас же исполнил первую угрозу, и собаки со зверским лаем кинулись к воротам. С улицы послышалось злобное немецкое проклятие, и вскоре стук колес известил меня, что злодеи отъехали прочь.
Прошло еще несколько дней. Однажды вечером ко мне явился какой-то чистенький, маленький старичок, который пожелал переговорить со мной по делу, ‘касающемуся всей моей жизни’. Так как разговор должен был происходить под строжайшим секретом, то старичок просил меня отправиться с ним в немецкий кабачок, находившийся улицы за две от нашего дома. Я согласился, но на глазах таинственного незнакомца сунул за пазуху пистолю. Старик усмехнулся и затем сказал, что в этом не представится никакой надобности.
Как я и ожидал, это оказался посланный от немца-насильника. Попросив меня не сердиться, не вспыхивать и не перебивать его, а дослушать до конца, старичок начал доказывать мне, что я взялся за неравную борьбу. Он сказал, что его господин очень могуществен, так что ему ничего не будет стоить стереть меня с лица земли. Ему стоит сказать слово, и меня прогонят со службы, а то даже отправят в Сибирь. Между тем, если я покорюсь, то получу крупную награду и мне будет облегчено движение по службе. Я молод, скоро забуду первую любовь — мало ли девушек на свете? Да и кроме того, если я люблю свою невесту, то должен ради ее счастья отказаться от нее, потому что я ничего не могу дать ей, если же отступлюсь и дам свободу действия высокому господину, то ее ждет пышная, богатая, привольная жизнь. Я спокойно выслушал и попросил незнакомца передать своему барину, что только негодяй может делать, передавать и принимать такие предложения, а так как из нас троих я-то — не негодяй, то прошу впредь оставить меня в покое.
— Дерзкий! — в священном ужасе крикнул старик.— Да знаешь ли ты, кого ты осмелился назвать так? Ведь высокая особа, пленившаяся твоей замарашкой-невестой,— не кто иной, как сам Антон Ульрих Беверн, принц Брауншвейг-Люнебургский!
— Жених принцессы Анны? — с удивлением воскликнул я.— И накануне-то своей свадьбы принц совращает с пути честных девушек? Я очень рад, что вы сообщили мне, кто преследует мою невесту. Теперь-то я сумею наверняка защитить ее и себя!
— Что может сделать мелкая канцелярская тля против первого лица в империи?
— Вы забываете,— перебил его я,— что его высочество далеко еще не первое лицо в русском государстве. Забываете и то, что его светлость герцог Бирон не очень-то чтит его высочество, и стоит мне только обратиться к его светлости…
— Тебя никогда не допустят до него!
— Да, но зато в качестве сенатского чиновника я бываю с бумагами у правой руки герцога, министра Волынского! — твердо возразил я.
Этот довод окончательно смутил и выбил из позиции старичка. Он перешел в другой тон, стал предлагать мне денег, но я с презрением заявил ему, что наш разговор кончен.
Всю ночь я продумал, обращаться ли мне с жалобой к Волынскому или нет. В конце концов я решил, что это было бы неосторожно. Если даже Оленьку похитят, а меня устранят, то остается еще олина мать, которой я сообщу этот разговор и которая в случае чего сама дойдет до Волынского. Следовательно, таким путем я могу достаточно обезопасить любимую девушку, но преждевременно вмешивать в это дело такую высокую особу, как Артемий Петрович, было совсем ни к чему.
Прошло еще месяца три-четыре. Ни о каких преследованиях более не было слышно. Мы знали, что при дворе деятельно готовятся к свадьбе принцессы Анны Леопольдовны с принцем Антоном, и решили, что все эти хлопоты выбили дурь из головы принца.
Но мои служебные дела шли все хуже и хуже. Волынский и знаком не давал понять, что помнит данное им мне обещание, а начальники и сослуживцы больше прежнего травили меня. Я видел, что не сегодня-завтра мне придется лишиться и этого скудного источника существования, и сетовал на свою горькую судьбину.
И опять я увидел просвет. Но увы! — как вы сейчас увидите, этот просвет и был началом моего крайне бедственного положения.
Однажды, выйдя из сената, я увидел около набережной какого-то господина, похожего на иностранца, а еще более — на еврея, таковым он и оказался. Он подошел прямо ко мне и спросил по-немецки, не могу ли я сказать ему, как пройти на Васильевский Остров. Я с готовностью предложил проводить его, так как и сам шел туда. По дороге мы разговорились. Мой спутник очень подробно и настойчиво расспрашивал меня и в пять минут узнал всю мою подноготную. Тогда меня очень удивляла ловкость, с которой он ставил вопросы, но теперь я отлично понимаю ее: ведь он не хуже меня самого знал, кто я такой!
После нескольких таких же ‘случайных’ встреч еврей — его звали Вульф — обратился ко мне с предложением. Я ему страшно нравлюсь, я — такой знающий, дельный и милый молодой человек. Неужели мне не жаль губить свою молодость и таланты в мелкой, подневольной службе? Он мог бы предложить мне нечто лучшее. Ведь я служу по вольному найму? Значит, я в любой момент могу бросить службу? Да? В таком случае, почему бы мне не поступить к его патрону, ‘придворному еврею’ Липману? {Липман, которого русские и иностранные современники называли ‘придворным евреем’ и который официально именовался ‘обер-гоф-комиссаром’, был придворным банкиром в царствование Анны Иоанновны и во время регентства как Бирона, так и Анны Леопольдовны. Анна Иоанновна занимала у Липмана деньги через Бирона еще в то время, когда была герцогиней Курляндской, что и обеспечило Липману особо привилегированное положение. Так, в то время, когда евреям вообще было совершенно запрещено жить в Петербурге, он мог держать при себе сколько угодно единоверцев. Липман вместе со своими доверенными агентами Биленбахом, Вульфом и Фермарком усиленно вмешивался в русские политические дела, обделывая всевозможные грязные махинации.}
В дальнейшем Вульф пояснил мне, что у Липмана имеются коммерческие агенты по всей Европе, так как банкир ведет дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. Постоянные сделки нуждаются в контроле человека, знакомого с юридическими науками и безупречно честного. Липман уже давно ищет такого, хотел даже выписать из Германии, но препятствием является незнание русского языка. Я же, по его словам, совмещал в себе все качества, и если бы я согласился поступить, то мне дали бы хорошее жалование, да и вообще — тогда моя карьера была бы сделана.
Хотя Вульф сумел очаровать меня своей ласковостью и вниманием, но я долго не решался принять его предложение, особенно потому, что Вульф ставил условием следующее: для начала я должен сопровождать Вульфа в его поездке по Европе, которую он предпринимал по поручению Липмана. Я ознакомлюсь в разных городах с сущностью липмановских операций и тогда уже смогу занять в Петербурге свое место. Мне очень улыбалось путешествие по культурной Европе, но я не решался оставить Оленьку беззащитной. Да и ей Вульф не внушал ни малейшего доверия: она инстинктивно чувствовала в нем врага.
И вот однажды меня без объяснения причин выгнали со службы. Что оставалось делать? Правда, у меня было двадцать червонцев, которые я берег на черный день. Но надолго ли могло мне хватить их? Да и мечтой моей жизни была женитьба на Оленьке! Как мы ни думали, как ни гадали втроем, а иного исхода не было, и я дал Вульфу свое согласие.
Отъезд был назначен в скором времени. Обливаясь слезами, прижала меня к своему сердцу Оленька. Я сам был глубоко потрясен, но старался бодриться и внушить мужество любимой девушке.
Я говорил уже, что Вульф сумел всецело пленить меня и внушить мне полное доверие. Просто наваждение какое-то! Я не только рассказал ему о своих двадцати червонцах, но и согласился поместить их у Липмана, который должен был вернуть их мне с хорошими процентами. Вульф обещал мне принести сохранную расписку, но не сделал этого, а я стеснялся напомнить. Так и обошлось без всяких документов!
Мы проехали Польшу, Пруссию, Померанию, Ганновер, Нидерланды, потом через Амьен и Реймс прибыли в Париж. Везде у Вульфа были спешные дела, но, к моему удивлению, он ни разу не посвятил меня в них, отделываясь шуточками или более чем сомнительными предлогами. Это начинало тревожить меня. Тревога возросла еще более, когда я заметил, что с переездом через французскую границу отношение Вульфа ко мне резко изменилось: он становился все более грубым.
В Париже мы пробыли недолго и двинулись в карете на Орлеан. Мы сделали два или три перегона, и вот — это было дня четыре или пять тому назад, я уже потерял счет времени! — Вульф приказал посреди дороги остановить карету и повел со мной такой разговор:
— Ну-с, молодой дурак,— с наглой усмешкой обратился он ко мне,— настало время нам объясниться начистоту. Неужели ты, остолоп, мог серьезно поверить, что я пленился твоими бараньими глазами и из простой симпатии взял тебя с собой в увеселительную прогулку по Европе?
Я уже не сумею повторить вам в точности, что я сказал ему в ответ на эту наглую фразу и что ответил он мне. Вся кровь приливает мне в голову при одном воспоминании! О, я — очень кроткий, очень тихий человек, но если бы сейчас мне дали этого негодяя, я своими руками разорвал бы его!
Передам вам вкратце все, что открылось мне из этого разговора. Принц Антон не на шутку пленился моей Оленькой, этой страстью воспользовался Липман, чтобы связать принца рядом обещаний, которые надлежало исполнить после смерти Анны Иоанновны и при воцарении Анны Леопольдовны {Почти вплоть до самой смерти Анны Иоанновны не было в точности известно, кого она назначит своим наследником. В описываемый период времени все считали наследницей Анну Леопольдовну.}. Но и Липману не так-то легко было исполнить свое обещание. Деньгами ни со мной, ни с Оленькой ничего нельзя было поделать, а действовать силой было опасно ввиду острой вражды между принцем Антоном и Бироном. Я сам в разговоре со стариком открыл средства своей защиты, указав, что через Волынского всегда могу пожаловаться Бирону. Следовательно, меня надо было удалить, и тогда уж с беззащитной Оленькой легко было бы справиться.
Вот они и придумали всю эту комедию с приглашением меня на службу. Вульфу надо было ехать по липмановским делам, взять меня с собой стоило не так уж дорого. Я попался на их удочку и, по мнению Вульфа, мне не оставалось ничего иного, как сдаться на капитуляцию.
Вульф поспешил указать мне на безвыходность моего положения. Если я не соглашусь на его условия, то он попросту высадит меня из кареты и предложит отправиться, куда глаза глядят. А куда я пойду? Французского языка я не знаю, денег у меня нет, потом оказалось, что у меня пропал кошелек с парой червонцев и все документы, вероятно, Вульф выкрал их у меня на последней остановке для вящего торжества. К тому же условия мне ставили очень легкие. Я должен написать своей Оленьке письмо, в котором отказывался для ее же счастья от нее. Кроме того, я должен поклясться своим Богом, что по возвращении в Россию не буду поднимать шума и жалобы, предам прошлое забвению. Тогда Липман возьмет меня к себе на службу, и мое будущее действительно будет обеспечено.
Вместо ответа я бросился душить Вульфа. Нечего и говорить, что его клевреты сейчас же схватили меня, оттащили, избили, бросили на дороге, а карета умчалась дальше.
Много пришлось мне натерпеться в эти три-четыре дня. Кое-как я добрался до Парижа, но мальчишки травили меня, напускали собак, швыряли грязью и камнями. Голодный, измученный, избитый, я добрался волей Провидения до решетки вашего сада. Остальное вы знаете…
Столбин замолчал, поникнув головой. Молчали и Очкасовы с сочувствием глядя на несчастного.

VII

ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПРИЗНАНИЕ

Первая нарушила молчание Жанна.
— Что же вы думаете делать теперь? — спросила она.
— Но…
— Ну, да, вы хотите сказать, что у вас нет прежде всего средств вернуться в Россию. Допустим, что эти средства мы дадим вам. Ну, и что же, вы вернетесь в Россию. А дальше?
— Я не оставлю этого дела так! Я брошусь к Волынскому, умолю его вступиться за меня и… и…
— И? Эх, милый мой! А если Бирон успел в это время прийти к соглашению с принцем Антоном? А если ваша Оленька стала жертвой сластолюбия немецкого принца? Если, не перенеся позора, она окончила свою жизнь? Тогда что?
— Я не переживу этого! — со слезами в голосе вскрикнул Столбин.
— Как вы еще юны,— с оттенком презрения сказала Жанна,— и как поверхностно задели ваше сердце перенесенные страдания! Хорошо, вы не переживете, с отчаяния наложите на себя руки. Ну, а Бироны, оскорбляющие доблестных старцев, принцы Антоны, соблазняющие русских девушек, Липманы, опутывающие Россию грязными сетями,— они останутся жить, чтобы преследовать других Столбиных, соблазнять новых Оленек? Да что же вы засвидетельствуете своей смертью, безумный? Торжество темных сил? Окончательную победу иностранного сброда над Россией и признание лучших русских, что они вялы и беспомощны?
— Но что же делать? — с невыразимой тоской воскликнул Петр Андреевич.
— Не говорили ли вы, что с восторгом ждали воцарения царевны Елизаветы, пламенной поклонницы славных дел отца? Не говорили ли вы сами, что права Елизаветы Петровны были обойдены? Не высказывали ли вы сами, что в случае ее воцарения для России наступила бы новая эра? Так почему же вы не хотите помочь ей вступить на престол, чтобы спасти всех остальных, задыхающихся под невыносимым гнетом иностранного засилья?
— Ах, если бы это зависело от меня! Я обожаю царевну Елизавету, но что могу сделать я, неспособный устроить даже свою собственную жизнь!
— А если бы вам дали средства и возможность работать для дела освобождения России? Можете ли вы дать слово, что вы будете готовы — ну, хотя бы во имя своей Оленьки — положить даже жизнь за царевну Елизавету? Или ваш батюшка был прав, когда уверял, что вы по ошибке родились мужчиной?
— Сударыня! — ответил Столбин, положив руку на сердце и слегка наклоняя голову.— Я уже упоминал, что не создан для сильных страстей. Я не умею становиться в позу, не способен к трагическим выкрикам. Я загораюсь не скоро, но раз уже это случилось, то горю упорно, ровно и долго. Дайте мне дело, если вы это действительно можете, дайте мне возможность послужить нашей родине, и вы увидите, какого надежного помощника обрели вы во мне!
— Я верю вам,— сердечно ответила Жанна,— и надеюсь, что вы будете нам надежным помощником. Нам нужны именно такие люди, как вы. Другие вспыхивают и сейчас же гаснут. А наша борьба требует упорства…
— Так говорите, приказывайте, я готов! — с энергией воскликнул Столбин.
— Не так скоро еще! — улыбнулась Жанна.— Сначала еще надо многое подготовить. Кстати, вы все еще не знаете, с кем вы имеете дело. Мы — единомышленники, нас связывают в будущем общие планы, а в прошлом — общие несчастья. Я могу рассказать вам свою историю, зная, что вы поймете меня…
— Анюта! — с ужасом воскликнул Очкасов.— Но как же можно…
— Э, папа! — ответила Жанна, грустно улыбаясь,— разве позор на мне? Нет, я готова встать на площади и кричать всем и каждому, какие ужасы творятся у нас! Только тогда, когда каждый будет знать, что грозит ему самому, его матери, сестре, жене, невесте, только тогда, говорю я, можно рассчитывать на общее единодушие! Не знаю почему,— продолжала она, обращаясь к Столбину,— но я совершенно уверена, что вашей Оленьке ничего не грозит и она благополучно избегнет опасности. Но мало ли других Оленек, которые не отделываются так легко? Я сама из их числа. Если ваша собственная судьба еще не утвердила вас в сознании необходимости решительно восстать против наших ужасающих порядков, то прослушайте мою историю, быть может, она покажется вам назидательнее. Меня зовут Анной Николаевной Очкасовой. Я — дочь отставного генерал-майора Николая Петровича Очкасова, вот этого самого почтенного старца…
— Который отлично знал вашего батюшку, да-с! — буркнул старик.
— Подобно вашему отцу, папа тоже был одним из сподвижников Великого Петра и особенно отличился в Полтавском сражении, где…
— Оставь, пожалуйста, в покое мои подвиги! — проворчал Очкасов.
— Царь Петр очень ценил отца как образованного человека и знающего офицера. Вскоре после своей поездки в Париж государь пришел к мысли о необходимости держать в иностранных столицах тайных военных агентов, которые могли бы следить за успехами и усовершенствованиями в области военного дела, в Париж он назначил с этой целью моего отца.
Отец вынес очень лестное впечатление от французской образованности, и когда моя мать умерла, то он взял меня девятилетней девочкой в Париж, где поместил в монастырскую школу. При Петре Втором мой отец вышел в отставку и зажил в стороне от каких-либо дел. Крупное состояние позволяло ему не зависеть ни от службы, ни от царевой милости.
Меня отец оставил в Париже. Нравы, царившие при петербургском дворе, казались ему слишком опасными для молоденькой девушки: ведь мне было тогда всего около пятнадцати лет.
Вскоре после вступления на престол Анны Иоанновны мой отец увидал, что и жизнь, и его состояние в большой опасности.
Вам, конечно, известны обстоятельства, при которых вступила на престол императрица Анна. Партия старых бояр, предводительствуемая князьями Голицыным и Долгоруким, связала избранную государыню ‘кондициями’, ограничившими монаршью власть и дававшими перевес старинной знати. Разумеется, в предполагаемом дележе русской земли были отделены представители других знатных домов. Тогда последние составили свою партию, готовую противодействовать притязаниям первой.
Нечего и говорить, что обе партии непременно хотели заполучить к себе моего отца. Но он решительно отказался вмешиваться в политические дела, зная, что из этого все равно добра ни для кого не будет…
— Если бы ты следовала примеру отца, было бы гораздо лучше! — снова буркнул Очкасов.
— Однажды,— продолжала Жанна,— князь Голицын в присутствии Остермана, по обыкновению игравшего в обе стороны, прямо спросил отца, неужели же он, старый, родовитый боярин, не примкнет к ним, защищающим интересы старой знати? Князь Дмитрий напомнил отцу, как Петр Великий хотел пожаловать дедушке княжеский титул и как дедушка ответил.
— Я отцовский ответ на память заучил,— вступился Николай Петрович.— Вот он: ‘Понеже ныне титул весьма легко приобретаются, и каждый пирожник легко князем стать может, то всенижайше прошу меня, государь, от такого бесчестия избавить’.
— Но отец твердо стоял на своем, заявив, что царевы дела ведает только Бог и что негоже никому в такие дела нос совать.
Ответ отца через Остермана стал известен противной партии, и вот к отцу явился — это было уже после приезда императрицы в Москву — князь Григорий Барятинский, приглашая его явиться вместе с прочими верноподанными дворянами во дворец и обратиться там к государыне с челобитной об уничтожении кондиций и принятии неограниченного самодержавия, как правили отцы и деды. Но и Барятинскому отец дал тот же ответ, опять-таки решительно отказавшись вмешиваться в дела правления.
Приняв самодержавие, императрица обрушилась карами на вожаков партии старой знати. Главным образом пострадали Голицын и Долгорукие, причем больше всего доставалось наиболее богатым. Это вполне понятно: в то время казна была пуста, а имущество ссылаемых и казнимых конфисковывалось. Поэтому немудрено, если ухитрились нарядить следствие даже над отцом, обвиняя его в сообщничестве с Голицыным. Ведь отец с его крупным состоянием был очень лакомым куском!
Хотя Григорий Барятинский и лез вон из кожи, показывая на следствии всякие небылицы, но мой отец сослался на Остермана, в присутствии которого дал ответ Голицыну, отказываясь вмешиваться в ‘царевы дела’. Невиновность отца была уже очень очевидна, его осуждение могло только пошатнуть в глазах всей русской знати юный трон. Пришлось объявить его невиновным и даже обласкать. Но мой отец хорошо знал цену этой ласке. Не вдаваясь в обман, он стал исподволь принимать меры, чтобы иметь возможность в нужный момент скрыться за границу. Была куплена небольшая яхточка, которая стояла готовой к отплытию невдалеке от нашего дома на Крестовском. Все имения, которыми отец владел совместно с братом Алексеем Петровичем в Московской, Киевской и Смоленской губерниях, перешли на льготных условиях в собственность дяди. Наличные деньги были переведены в заграничные банки. Разумеется, все это пришлось делать очень осторожно, чтобы не навлечь подозрений.
Обласкав отца, императрица в то же время пожелала, чтобы он оставил свой затворнический образ жизни и стал появляться при дворе, для чего назначили его камергером. Как ни неприятно было это отцу, но пришлось подчиниться… Собственно говоря, я до сих пор не понимаю, что заставляло отца продолжать жить в России, да еще и в Петербурге, когда имелась полная возможность вовремя укрыться за границу…
— Гм! — несколько смущенно крякнул старик.
— По крайней мере каждый раз, когда я спрашивала его об этом, он только крякал в ответ, вот совершенно как сейчас! Думаю также, что не одна забота обо мне заставляла держать меня в монастыре, хотя мне и было уже за двадцать лет. Судя по всему, тут дело было не без романа!
— Гм! — снова крякнул Очкасов.— Ты уже того…
— Но в мою судьбу вмешались высшие силы. Однажды императрица Анна Иоанновна напрямик спросила отца, что заставляет его держать за границей взрослую дочь, и приказала немедленно вызвать меня в Петербург, так как она желала зачислить меня в придворный штат принцессы Анны Леопольдовны.
Отец был очень удивлен, не понимая, как могла узнать императрица о моем существовании, тщательно скрываемом от всех. Но ослушаться было нельзя. И вот немедленно были приняты меры к доставлению меня из Парижа.
Как ликовала я тогда! Мне шел двадцать первый год — это было в 1735 году,— а я все еще не знала жизни иначе, как из книжек. Правда, читала я много и упорно, но, чем больше погружалась в чтение, тем пламеннее тянуло меня в широкую жизнь.
Не буду говорить вам, как я была разочарована с первых же моих шагов в России. Все казалось мне диким, грубым, странным. В Париже мне приходилось бывать в семье де Нейлей, видеть там весь цвет аристократии, и то, что я встретила теперь как при дворе, так и в русских семьях, казалось мне чудовищным и ни с чем несообразным. Русская дикость тесно сплотилась с немецкой грубостью. Грязь, неряшливость, уродливый, необузданный разврат, ханжество, грубость обращения — было от чего с ума сойти!
Семнадцатилетняя принцесса Анна Леопольдовна приняла меня на первых порах очень равнодушно. Это вообще — очень вялая особа и даже нередко под видом нездоровья она отказывалась идти к столу, так как ленилась умыться. Но вялость и лень не мешали ей быть капризной и жестокой: за малейшую провинность она колола булавками своих камеристок.
Если принцесса относилась ко мне сначала равнодушно, зато ее наушницы, главным образом Адеркас и Менгден, сразу возненавидели меня и старались, чем можно, отягчить мое существование. Тем сильнее привязалась я с первой же встречи к принцессе Елизавете, которая подошла ко мне, спросила мою фамилию, сказала, что отлично знает и любит моего отца, как верного слугу великого преобразователя, и тут же нежно обняла меня и расцеловала. Она прибавила, что с удовольствием зазвала бы меня к себе, чтобы поговорить о ее ‘милой Франции’, но она боится навлечь на меня неприязнь ‘большого двора’. Вообще, при всем дворе царевна была самой очаровательной, самой привлекательной личностью. К сожалению, она появлялась довольно редко, и не всегда мне удавалось побыть с ней.
Тут я подхожу к сложному клубку, обвившему мою жизнь. У принцессы Анны Леопольдовны была открытая связь с саксонским посланником, графом Карлом Морицем Линаром. Кроме императрицы, решительно все знали об этом, а герцог Бирон даже покровительствовал парочке. Делал он это по злобности: он рассчитывал женить на принцессе своего сына, а когда это не удалось, то глубоко возненавидел жениха принцессы, принца Антона. Заметив зарождающуюся любовь к Линару, Бирон опытной рукой повел интригу и не успокоился, пока не кинул Анну Леопольдовну в объятия красавца-посла, который отличался крайней неразборчивостью в любовных делах.
Трудно, даже невозможно спокойно и последовательно передавать то, что так близко и болезненно касается самой себя. Я должна скомкать окончание своего рассказа и представить его вам в виде вывода.
Бирон и Линар принялись подстерегать меня в разных укромных уголках и преследовать выражениями своей любви. Линар из какого-то непонятного молодчества осмеливался даже любезничать со мной на придворных балах на глазах у всех. Это вооружило против меня Анну Леопольдовну, а против Линара — герцога.
Как я узнала потом, клевреты донесли герцогу, что Линар устраивает свидания в саду с какой-то фрейлиной, лицо которой не успели разобрать. Бирон вообразил, что эта тайная дама сердца посла — я. Однажды — это было весной 1735 года — герцог на придворном балу увел меня в дальнюю гостиную, где пал передо мной на колени и стал умолять меня полюбить его, обещая за это все блага мира. Я страшно перепугалась, молила его встать и не губить меня, однако, он ничего не хотел слышать и, словно безумный, целовал мне руки. Наконец мне удалось вырваться. Не зная, как избавиться от герцога, я крикнула, что паду к ногам ее величества с просьбой защитить меня от наглого преследования.
Надо было видеть, как изменилось лицо Бирона! Он сейчас же встал, скрестил руки на груди и, сильно побледнев, сказал:
— Не советую! Гнев ее величества обрушится только на вас же, и мне, право, будет жалко, если такая прелестная головка скатится с плеч под ловким ударом палача! Но я знаю, кого вы предпочли мне! Ну, погодите же! Вы увидите, какой монетой умеет платить Бирон за оскорбление! А теперь дайте мне вашу руку и вернемся в зал. Потрудитесь не делать таких трагических гримас!
Словно ни в чем не бывало, Бирон повел меня обратно, весело и непринужденно разговаривая. Я силилась улыбаться, но это плохо удавалось мне.
Бирон тут же приказал особенно тщательно следить за каждым шагом Линара. На беду, в этот вечер после бала у посла было назначено свидание с самой Анной Леопольдовной. Герцогу донесли, что посол тайно прокрался с кем-то в беседку. В полной уверенности, что это — я, Бирон пригласил нескольких человек пойти вместе с ним полюбоваться, как развлекаются русские аристократки, притворяющиеся неприступными и целомудренными. Дозор окружил беседку, герцог с приглашенными ворвался туда, осветил факелами лица влюбленных и… отпрянул в большом смущении, увидев вместо меня принцессу Анну Леопольдовну. Позы застигнутых были слишком красноречивы, количество любопытных свидетелей достаточно велико. Затушить скандал оказалось уже невозможным. Линара удалили от двора и приказали немедленно уехать обратно в Саксонию.
Все видели, что перед этим я имела на балу довольно оживленный разговор с герцогом, и принцесса Анна прямо обвинила меня в том, что я вывела Бирона на след. Это мнение особенно поддерживала в принцессе госпожа Адеркас, которую тоже прогнали обратно в Швейцарию. Нечего и говорить, что теперь ненависть принцессы ко мне дошла до сверхчеловеческих пределов. Она не постеснялась кинуть мне в лицо тягчайшие упреки и жесточайшие оскорбления, перемешанные с угрозами.
Зная горячий нрав отца, я не хотела посвящать его на первых порах в свою беду, а решила поговорить сначала с царевной Елизаветой. Мне удалось тайно пробраться к ней, но, когда я раскрыла рот, чтобы начать говорить, то у меня вырвались рыдания пополам со смехом, и все это закончилось глубоким обмороком. Принцесса Елизавета встревожилась, крикнула своего врача Лестока, и оба они принялись хлопотать надо мной.
Когда я успокоилась, царевна в присутствии Лестока стала нежно и заботливо расспрашивать меня, предупредив, что врача не надо бояться, так как это — ее лучший друг. Я рассказала, как попала между двух огней, как любовь Бирона и ненависть принцессы Анны отравляют мне жизнь.
— Бедная девочка! — с глубоким сочувствием сказала Елизавета.— Боюсь, что тебе не избежать последствий ни того, ни другого. Единственное спасение — отказаться от службы и уехать куда-нибудь!
Она посоветовала мне открыть отцу только часть истины. Достаточно будет, если я скажу, что просто боюсь, как бы Бирон не стал преследовать меня любовными домогательствами, потому что он уж слишком любезен. Пусть отец под предлогом моего нездоровья выпросит у императрицы мое увольнение. Только в этом мое единственное спасение!
— Сударыня! — спросил меня Лесток.— Ведь вы, кажется, принадлежите к старинному русскому роду?
— Да,— ответила я, удивленная этим вопросом.
— И ваш батюшка был одним из сподвижников Великого Петра? — спросил он с особенным ударением.
— Да,— ответила я, все еще не понимая, куда он клонит.
— Теперь подумайте,— продолжал он,— мыслимо ли было бы что-нибудь подобное, возможно ли было бы такое унижение лучших русских людей, если бы родовитые бояре и сподвижники обожаемого императора не обошли его законной наследницы и дочери, царевны Елизаветы?
— Мне кажется, что все те, кто способствовал нарушению прав царевны, уже давно каются в этом! — воскликнула я, с обожанием глядя на грустно улыбавшуюся Елизавету.
— Каются и… только? — небрежно кинул Лесток, устремляя на меня пытливый взгляд.
Я поняла наконец.
— Ваше высочество! — сказала я, опускаясь на колени и прижимая к губам руку царевны.— Я — только слабая женщина. Но и женщины иногда совершали большие дела. Клянусь вам, если мне будет дана хоть какая-нибудь возможность содействовать исправлению великой ошибки России, то вся моя кровь, жизнь, состояние — все и всецело будет принадлежать вашему высочеству!
Царевна нежно подняла меня и поцеловала в самые губы. Этим безмолвным поцелуем мы скрепили наш договор.
Отцу не удалось вызволить меня со службы. Императрица позвала принцессу Анну, и та при отце заявила, что я вовсе не больна, а просто ленива, и что она ни в коем случае не желает обойтись без меня. Присутствовавший при этом герцог Бирон с кривой усмешкой отпустил по моему адресу что-то ужасно дерзкое и грязное. Отец говорил мне потом, что еле удержался, чтобы не проломить ему головы…
— И жалею, зачем удержался! — буркнул Очкасов.
Жанна тотчас же заговорила опять:
— Во всяком случае мой отец заметил герцогу, что неприлично так отзываться о достойной девице, да еще в присутствии как ее величества, так и отца. Герцог ответил новой дерзостью, отец не полез за словом в карман, но тут вмешалась Анна Иоанновна, прикрикнула на них обоих и приказала уйти да не ссориться.
— Вы еще обо мне услышите, отец достойной девицы! — небрежно кинул Бирон моему отцу, выходя вместе с ним из кабинета императрицы.
До того времени я не знала, что у отца уже давно сделаны все приготовления на случай внезапного бегства. Мое положение с каждым днем все ухудшалось, каждый день я молила отца придумать что-нибудь, чтобы избавиться от этой муки. Когда же — это было уже глубокой осенью — отец признался мне, что у него почти все реализовано, а на Невке безмятежно покачивается готовая к отплытию яхточка с иностранным экипажем, я накинулась на него с мольбами и упреками, заклиная немедленно же бежать. Отец поддался моим мольбам и обещал, что через несколько дней он все закончит и мы тайком двинемся в путь: он хотел устроиться так, чтобы Бирону не достались его картины и кое-какие редкости, которые немыслимо было увезти с собой.
Вдруг императрица опасно заболела. Завещания о престолонаследии сделано не было. Теперь уже я сама просила отца не предпринимать ничего. Если императрица умрет, то никакие Бироны не помогут и впредь держать царевну Елизавету вдали от трона. Я знала, что для царевны мой отец отступился бы от своего невмешательства в политические дела, а в такие важные минуты дорог каждый лишний человек, особенно если он знатен, богат и опытен в воинском деле.
Здоровье императрицы то немного улучшалось, то вновь вызывало страшные опасения. Моим врагам было теперь не до меня. Анна Леопольдовна целыми днями пролеживала на кровати вместе со своей неизменной приятельницей Юлианой Менгден {Как читатель увидит далее, Елизавета Петровна, явившись через шесть лет после описываемого времени арестовать правительницу, нашла ее в одной кровати с Менгден.}, а герцог, который до того при каждой встрече кидал мне в упор: ‘А все-таки ты будешь моей!’ — теперь даже не замечал моего присутствия. До того ли им всем было! Ведь умри императрица без завещания, так их тут же смели бы с лица земли!
Так прошел октябрь, и начался ноябрь. Наступили морозы, Нева покрылась льдом, и яхту пришлось отвести далее, почти к Кронштадту. И вдруг дворец облетела весть: камни, которыми страдала императрица, прошли благополучно, и теперь за ее жизнь беспокоиться нечего, еще неделя-другая спокойствия, и императрица встанет с постели здоровая. Беспокоиться нечего!
Беспокоиться нечего! Да, всем придворным немцам было от чего возвеселиться, а мне — от чего забеспокоиться! Уже на другой день я убедилась в этом. Когда я в коридоре встретилась с Бироном, он широко расставил руки, схватил меня, прижал к себе и воскликнул тоном, которым говорят с женой или любовницей:
— О, дорогая! Мы не видались целую вечность.
Вне себя от негодования, я вырвалась и изо всей силы ударила его по лицу.
— Ах, вот как! — вскрикнул Бирон, бледнея от бешенства.— Ну, погоди же ты, маленькая фурия!
Я сейчас же кинулась к отцу и сказала ему:
— Отец, если ты хочешь спасти от бесчестья свою дочь, мы должны сейчас же бежать!
Увы! Сама природа была против нас! Накануне был страшный мороз, и яхта обмерзла. Надо было сначала обколоть лед. Волей-неволей пришлось отложить бегство еще на сутки. А тут все это и случилось.
Я была в дежурной комнате, когда ко мне явился камер-лакей с заявлением, что императрица требует меня к себе. Как ни была я удивлена этим странным вызовом, но должна была повиноваться. И вот, проходя по полутемному коридору, я вдруг почувствовала, что мне на голову падает какая-то ткань, и… я очнулась только в маленькой комнате. Должна сказать, что никакого одуряющего вещества в накинутой мне на голову ткани не было, а просто — неожиданность и быстрота, с которыми все это совершилось, привели меня в какое-то отупение.
Я оглянулась. В комнате были только широкий диван, пара кресел, несколько стульев и простой стол. Совершенно машинально я вспомнила, что здесь когда-то была комната дежурных офицеров, теперь переведенных в другое помещение.
Передо мной стоял герцог Бирон. Скрестив руки на груди, он с дьявольской иронией смотрел на меня.
— Я говорил тебе,— сказал он,— что ты будешь моей! Ты не хотела добровольно отдаться… Тем хуже для тебя!
Я кричала, молила, грозила…
— Ничего, излей свою душу, девушка! — насмешливо сказал мне злодей.— Тебе это доставит некоторое удовольствие, а для меня совершенно безопасно, потому что из этой комнаты звуки далее коридора не выйдут, а по концам последнего стоят мои верные дозорные, которые вовремя предупредят меня, чтобы я мог зажать тебе рот.
Что-то ужасное было в этом дьявольском спокойствии. Я замолчала, безумными глазами озираясь по сторонам в надежде выискать хоть какое-нибудь средство спасения. Увы! Мои взоры не могли ничего отыскать!
Думая, что я в недостаточной мере укрощена, герцог подсел ко мне на диван и стал приставать с бесстыдными ласками. Я царапалась, визжала, кусалась и все-таки отразила его нападения. Тогда герцог разыграл постыдную комедию.
Словно отчаявшись овладеть мной, он подошел к столу, где стояли бутылки и два бокала, и тяжело опустился в кресло. Он просидел минуты две в глубоком молчании, а затем сказал:
— Страсть завела меня слишком далеко! Я надеялся, что моя горячая любовь смягчит твое жестокое сердце, девушка! Но ты холодна, как лед… Что же делать!.. Видно и правда, что ‘насильно мил не будешь’… Ты должна простить меня, а в знак прощения — чокнуться со мной этим вином! — Он налил два бокала вина и подал один мне, говоря: — Это последняя милость, которой я прошу у тебя. Выпей вино в знак того, что ты не сердишься на меня!
— Хорошо! — сказала я, обрадованная такой легкой победой.— Я выпью вино, если вы поклянетесь, что не будете долее задерживать меня и беспрепятственно выпустите из комнаты.
Он поклялся в этом самыми страшными клятвами. Я выпила вино, встала, хотела подойти к двери, но вдруг почувствовала, что руки и ноги у меня холодеют, а в голове наступает какое-то безразличие. Плохо сознавая, что я делаю, я вернулась обратно к дивану… Больше уже я вплоть до пробуждения ничего не помню.
Когда я открыла глаза, я плохо сознавала, где я и что со мной. В первый момент меня как-то даже не беспокоило, что я лежу в растерзанном виде на диване в обществе мужчины, приводящего себя в порядок. Я обвела хмельным взглядом комнату. Вид двух бокалов, одного пустого, а другого полного, стоявших на столе, дал толчок сознанию, и я сразу поняла все…
Не буду описывать вам свои чувства. Женский стыд мешает мне изобразить ту острую смесь физических и нравственных страданий, которую я ощутила, приходя в сознание. Боже, какой ад поднялся в моей душе!
Быть может, все мои дальнейшие поступки покажутся вам странными и несообразными. Очень возможно, что они и были таковыми. Но не забывайте, что я все еще была под действием одуряющего яда, данного мне в вине, и не смогла так быстро овладеть своими чувствами.
Заметив, что я очнулась и собираюсь встать, Бирон пытался удержать меня, что-то говорил мне. Не вслушиваясь в его слова, я безмолвно отстранила его руки и, пошатываясь, вышла из комнаты. Насколько я помню, он вышел следом за мной, но направился по коридору в другую комнату.
Вернувшись в комнату дежурных фрейлин, обычно пустую, я опустилась там в кресло и погрузилась в тяжелую думу. Вдруг сквозь дверь, которую я неплотно прикрыла за собой, я увидела отца, который шел откуда-то…
— И сам не знаю, почему,— вставил Николай Петрович.— Не помню, или Бог меня привел…
Я кинулась к нему и в двух словах сообщила о случившемся,— продолжала Жанна. Отец смертельно побледнел, замахнулся на меня… Вдруг его рука повисла как плеть, и он с хриплым воем бросился прочь.
Расскажу сначала, куда побежал и что сделал отец. Он кинулся прямо в дворцовый кабинет герцога, застал Бирона там и с бешенством набросился на него. Герцог обнажил шпагу и крикнул дежурных офицеров. Когда два казака вбежали в кабинет и хотели по приказанию Бирона арестовать отца, он крикнул им:
— Что? Арестовать меня, Очкасова? Руки прочь, молокососы!
Он был так страшен, что казаки невольно отступили. Растерявшийся Бирон даже не распорядился преследовать его. Отец хотел сейчас же пасть к ногам императрицы, но она была больна, и его не впустили.
Когда отец скрылся, я впервые в полной мере охватила весь ужас постигшего меня оскорбления и несчастья. Не сознавая, что я делаю, я кинулась в спальню Анны Леопольдовны и там упала к ногам принцессы, умоляя о защите. Я забыла, что она ненавидит меня, я видела в ней только женщину, способную понять женское горе.
Я ошиблась. Выразив первоначально свое возмущение тем, что я осмелилась явиться в таком растрепанном виде, и узнав затем, что со мной случилось, принцесса воскликнула:
— Возмутительная наглость! Эта девка открыто развратничает чуть не на глазах императрицы, а потом является к принцессе крови, чтобы хвастаться своей мерзостью!
Отчаяние перешло у меня в припадок дикого бешенства. Я вскочила и, впиваясь горящим ненавистью взглядом в принцессу, отчеканила:
— Да, вы — принцесса крови, это — правда! Кровь, жестокость, издевательство — вот ваш мир, принцесса!
— Как ты смеешь…— закричала она.
Но я не дала ей продолжать.
— Развратничать по собственной охоте — не наглость, а жаловаться на насилие… Ах, да что с вами говорить! Как я вас ненавижу, как презираю я вас, принцесса крови! — кинула я ей в лицо, опьяненная собственным бешенством.
Анна Леопольдовна гневно оглянулась по сторонам, но никого из ее клевретов не было.
— Хорошо же! — сказала она с угрозой.— Теперь я сразу за все заплачу тебе!
Она вышла, скорее выбежала из комнаты. Я на мгновение глубоко задумалась. Да, моя песенка спета! Но неужели так и даться им в руки? Меня же опозорили, надо мною же нагло надругались, и я же должна еще пострадать за это? Нет, лучше добровольная смерть, чем торжество злодеев! Но ведь и смерть моя будет им торжеством? Что же делать? У кого искать защиты?
Вдруг мою одурманенную голову осенила мысль, показавшаяся блестящей. Царевна Елизавета! Как же я до сих пор не подумала о ней? Она что-нибудь придумает, она защитит, укроет…
Конечно, если бы мой отравленный мозг работал правильно, мне не пришло бы в голову искать защиты у царевны, которая сама была далеко не в безопасности. Но, повторяю, я все еще не могла овладеть всецело своими чувствами, и мысль шла у меня какими-то скачками.
Мои санки стояли около дворца. Я поспешно оделась, спустилась вниз, села в сани и приказала кучеру гнать лошадей, что есть силы. Свежий морозный воздух начал производить свое действие, я уже жалела, зачем отправилась к царевне Елизавете. Я хотела было повернуть обратно, но уже очень просило сердце женской власти и сочувствия. Тут только я поняла, как тяжело девушке без матери, которую не может заменить даже лучший из отцов!
Елизаветы не было, мне сказали, что она отправилась во Дворец поздравить императрицу с благоприятным оборотом болезни. Я села и стала ждать.
Сумерки все сгущались, мало-помалу наступила темнота. Наконец вернулась царевна. С первого взгляда я поняла, что она была чем-то глубоко взволнована.
— Несчастная! — крикнула она, увидев меня.— Ты еще здесь? Беги же, спасайся, укройся где-нибудь, пока не поздно. Нельзя терять ни минуты! Еще час-два и будет поздно.
Тут только я вспомнила, что ведь у нас все готово для бегства. Дал бы только Господь выбраться!
В нескольких словах я успокоила царевну за нашу судьбу, и тогда она рассказала мне следующее. Она как раз была у императрицы, когда туда ворвался герцог Бирон с жалобой на моего отца, а потом принцесса Анна — с жалобой на меня. Императрица не стала даже входить в подробности. Видно было, что она была очень довольна этими жалобами.
— Уже давно,— воскликнула она,— я добираюсь до этой семьи изменников!
Принцесса Анна хотела убить двух зайцев разом и использовать историю против герцога, но императрица сразу оборвала ее, сказав, что она сама сведет счеты с Бироном.
Тут же был отдан приказ об аресте и допросе ‘с пристрастием’, то есть под пыткой. Отца обвинили в злоумышлении на жизнь герцога и в бесчинстве во дворце, меня — в бесстыдстве и оскорблении члена императорской фамилии. Опасаясь, как бы вся эта история не наделала излишнего шума и не вызвала лишних толков, арестовать нас было приказано тайно этой же ночью.
Рассказав все это, царевна обняла и расцеловала меня, а когда я опустилась на колени, чтобы благоговейно облобызать ей руку, она со слезами на глазах благословила меня и пожелала удачи, мы тут же установили путь, посредством которого нам было бы возможно сноситься друг с другом.
Я понеслась домой. Отец был у себя в кабинете и взволнованно ходил из угла в угол. Я стала молить его поскорее приниматься за сборы, но он ответил, что теперь жизнь,— ни его собственная, ни моя — уже не дорога ему и что он не уедет не отомстив. Я постаралась уверить его, что, оставаясь здесь, мы не сможем мстить, и мне удалось победить его сопротивление.
У нас уже давно были заготовлены вольные для всех наших дворовых. Отец собрал их всех, одарил деньгами, вручил вольные, но за это потребовал исполнения его воли: дом со всем, что там есть, должен быть сожжен, а дворня должна сейчас же разойтись и ни словом не обмолвливаться, куда отправились господа.
Пока мы наскоро собирались, по всем комнатам на пол навалили дров, набросали лучин, корья, промасленных тряпок. Подали сани, все вышли из дома, отец перекрестился, взял поданный ему горящий факел, кинул его в середину комнаты, убедился, что огонь занялся, приказал наглухо запереть двери, и мы тронулись в путь.
Лошади неслись, как вихрь по льду. Лед был еще тонковат, порой грозно потрескивал, бывало и так, что мы одним полозом неслись над полыньей. Однако нам было все равно — то, что ожидало нас позади, было хуже самой страшной смерти.
Мы благополучно добрались до своей яхты. На наше счастье, ветер был попутный и вскоре мы уже могли облегченно вздохнуть: мы были за пределами досягаемости!
Жанна замолчала, мрачно погрузившись в тяжелые воспоминания. Старик Очкасов молча дергал себя за седые усы. Молчал и Столбин, в груди которого боролись самые разнородные чувства: тоска по любимой, ненависть к поработителям-немцам, сострадание и почтение к этой молодой, прекрасной, так рано испорченной людьми жизни… Но над всеми этими личными впечатлениями доминирующей нотой дрожал страстный призыв Жанны: ‘Вспомните, мало ли других Оленек, которым не удастся отделаться так легко!’ И он чувствовал, что все эгоистическое, личное, малодушное отступает в его душе перед ярким сознанием необходимости бесстрашно встать грудью за несчастную родину.

VIII

‘Я НАШЕЛ ТЕБЯ, ДЕВУШКА’

В Версале царило радостное оживление. Тоска Людовика XV прошла, и опять двор зажил прежней блестящей жизнью. После долгого перерыва сегодня у короля снова был назначен вход по праву и парадный вход. На первом предстояло обсудить детали блестящего весеннего праздника, который хотел дать король в Шуази-ле-Руа.
Впрочем, сначала мы должны дать читателю объяснение по поводу употребленных терминов — входы ‘по праву’ и ‘парадный’.
Этикет французских королей вообще отличался большой сложностью, которая была еще увеличена Людовиком XV. Вечно мятущийся дух Людовика, не будучи в силах найти смысл жизни в ее внутреннем содержании, волей-неволей обращался в сторону внешних форм. Правда, сам король нередко нарушал этикет, но в том-то и была вся прелесть, что можно было что-нибудь нарушать: это все-таки давало жизни некоторое разнообразие!
У прежних французских королей при вставании и отходе ко сну были просто большие и малые приемы. Людовик разделил эти утренние и вечерние приемы на ряд ‘входов’, из которых главнейшими были: домашние, парадные, по праву и кабинетные.
Право ‘домашнего входа’ разрешало находиться около королевской постели во время вставания и отхода ко сну короля. Кроме принцев крови, оно мало кому давалось.
Когда король начинал вставать с постели, тогда к нему допускались лица, имеющие право ‘кабинетного входа’.
Умывшись и одевшись в халат, король принимал приветствия лиц, имевших ‘вход по праву’. Этими лицами обыкновенно бывали приближенные и друзья Людовика.
Наконец, завершив свой туалет, король выходил из спальни в смежный кабинет-салон, куда допускались придворные, имевшие право ‘парадного входа’.
Вечером, при отходе короля ко сну, его до салона провожали лица, имевшие все четыре ‘права’. Здесь король обращался к тому или другому придворному с милостивым разговором. В установленный час маршал двора стучал о пол своей булавой и провозглашал: ‘Входите, господа!’ После этого все, имевшие только право на кабинетный или парадный вход, удалялись, и по выходе их король давал держать подсвечник кому-нибудь из наиболее близких друзей. Это считалось большей честью, и на другой день про счастливца весь город с завистью говорил:
— Представьте себе! Король дал вчера такому-то держать подсвечник!
Итак, мы упомянули, что в это утро были назначены входы ‘по праву’ и ‘парадный’. Мы застаем Людовика во время первого. Одетый в халат король с веселым видом восседал на кресле, окруженный своими ближайшими друзьями.
Среди них особенно выделялся герцог Ришелье, человек уже не молодой годами, но приходившийся совершенно по плечу молодому обществу молодого короля. Изнеженный, выхоленный, он в то же время был отличным воякой. Вечно занимавшийся туалетом да любовными интрижками, он находил время почитать серьезную книгу. Для короля он был незаменимым товарищем и собеседником. В дипломатических тонкостях, в охотничьих вопросах, в военном деле, в любовных делах, в вопросах чести, этикета, обычая или моды — везде он мог преподать веский и разумный совет. В этом обществе он безусловно задавал тон, особенно в отношении туалета: герцог был моделью для всей изысканной Франции.
Около Ришелье стоял ла Тремуйль, любимец Людовика, высокий, статный красавец. Командуя в сражении при Фонтенуа эскадроном, ла Тремуйль шутя врезался один в самое сердце английской конницы. Его выбили из седла, его нога зацепилась за стремя, а лошадь, бросившаяся обратно к французскому лагерю, поволокла его по земле. Ла Тремуйль мог бы значительно облегчить себе это неудобное положение, если бы схватился обеими руками за стремя. Но он даже и не подумал об этом. Его главной заботой была мысль о том, как бы не испортить себе лица, и он поспешил прикрыть его обеими руками!
Но таковы были уже все они, эти молодые люди с внешностью женщины и с сердцем льва, которые стояли теперь около сиявшего лаской и радостью короля. Граф д’Айен, маркизы Жевр, Коаньи, д’Антен и герцоги Нивернуа участвовали не в одной войне и своей беззаветной отвагой помогали выиграть не одно сражение, устремляясь в бой с нарядной шляпой в руке, с накрахмаленными манжетами, с бантом на правом плече и ухитряясь в сражении не измять и не испортить своего изящного туалета.
— Итак, господа,— сказал король, обводя всех присутствующих милостивым взглядом,— я сказал вам, что мне хочется достойно отпраздновать вступление на сезонный престол красавицы — принцессы Весны. В последнее время нездоровье мешало мне уделять своим друзьям столько времени, сколько мне хотелось бы, да и прелестный Шуази, я думаю, уже соскучился по вашему веселому смеху. Как хорошо будет нам пожить там несколько дней, сторонясь всякой натянутости, церемониальности, этикета! Так придумайте же, друзья мои, что-нибудь красивое, блестящее! Разрешаю вам отбросить всякий этикет и говорить, не дожидаясь вопросов, и, если кому-нибудь придет в голову хорошая мысль, пусть сейчас же делится ею с нами! Так говорите же, господа!
— Мне кажется, ваше величество,— сказал Ришелье,— что наше празднество надо разделить на две части: первая — торжественный переезд в специально разукрашенных галерах до Шуази, вторая — праздник весны в самом замке…
— Вношу маленькую поправку,— сказал Коаньи,— наше общество надо разделить на две части. Первая отправится в Шуази заранее, вторая поедет этим блестящим поездом. Его величество будет во второй части, а первая часть устроит торжественную встречу королю. Сама принцесса Весна выйдет навстречу галере и произнесет приветственную речь, в которой выскажет радость прибытию его величества и скажет, что ее замок и весь штат ее прислужников и прислужниц к услугам возлюбленного короля.
— Отличная мысль! — воскликнул ла Тремуйль.— А потом король захочет ответить любезностью на любезность и будет чествовать принцессу Весну! Ее посадят на специально устроенный пьедестал, а сам король воздаст ей подобающие почести!
— Вообще,— сказал Жевр,— можно выработать целую программу торжественного балета и маленькой интермедии в честь Весны. Надо сейчас же послать за Мариво и засадить его за эту работу. У него такой дивный, грациозный стих! {В описываемую эпоху общество короля имело своим постоянным художником знаменитого Ватто, своим романистом — Кребильона-сына, своим поэтом-драматургом — Мариво. Произведения последнего отличались очень красивым стихом, остроумием и поэтичностью, но их портили излишняя манерность, изысканность и пристрастие к символам.}
— Кстати, господа,— сказал Людовик,— не знаете ли вы, что сталось с Суврэ? Просто не понимаю, что могло задержать его! Он был бы так полезен нам при этом обсуждении!
— Тем более,— насмешливо заметил д’Айен,— что Жевр соскучился по стишкам, а если бы здесь был Суврэ, так он уже давно засыпал бы нас цитатами!
Все расхохотались при этом намеке на страсть Суврэ говорить книжными фразами.
— Однако, господа,— заметил король,— не будем терять дорогое время на злословие! Итак, вторая часть празднества у нас уже намечена в общих чертах, и я вполне одобряю ее. Сначала встреча нашей галеры свитой Весны, затем торжественный пир в замке, вечером при свете факелов — чествование Весны, интермедия, балет, маскарад, заканчивающийся ужином. На другой день, конечно, грандиозная охота. Ну, а далее мы уже придумаем. Теперь относительно первой части нашего празднества. Вы сказали, герцог, что, по вашему мнению, туда надо отправиться в галерах. Отличная мысль! Но надо разработать детали. Как вы рисуете себе это путешествие?
— А вот как, государь. В зависимости от числа приглашенных лиц надо взять одну или две галеры и сейчас же приказать взяться за работы по украшению их. За этими работами могу присмотреть я сам.
— О, ваш вкус ручается за то, что это будет чудом изящества и красоты, герцог! — ласково сказал Людовик.
— Я прикажу,— продолжал Ришелье,— корпус галеры посеребрить, весла позолотить…
— Но это — долгая история! — заметил Тремуйль.
— Нет, я знаю способ делать это на скорую руку! Затем корпус галеры будет разукрашен флагами и цветочными гирляндами. Верхняя палуба будет вся устлана материями, на особом возвышении будет устроена беседка из живых цветов, где воссядет его величество…
— Но помилуй Бог, герцог! — испуганно воскликнул король.— Чего все это нам будет стоить! Опять этот скучный Флери начнет ныть, уверять, будто у него нет денег, читать нотации… Конечно, я добьюсь своего, но при одной мысли, что придется опять иметь дело с этим ворчуном, я готов отказаться от нашего праздника.
— Ах, государь! — сказал Жевр,— я просто не могу понять, как это ваше величество терпит подобное обращение. Если бы обращались так со мной, так я показал бы этому господину, где раки зимуют!
— Что же делать, милый Жевр,— ответил король.— Флери хоть и придерживает мошну, но там кое-что все-таки есть и в крайнем случае всегда можно на него рассчитывать. А покойный герцог Орлеанский был очень щедр, только вот не из чего было ему проявлять эту щедрость, так как казна вечно пустовала. При настоящем положении вещей таким человеком, как кардинал, надо очень дорожить!
— И все-таки, будь он хоть семи пядей во лбу,— подхватил Тремуйль,— а я от души ненавижу его и порадуюсь-таки, когда черт унесет его черствую душу!
— Ну, кардинал платит тебе тем же, Тремуйль! — улыбаясь ответил король.— Между прочим, знаете ли вы, господа, что недавно Флери требовал от меня приказа об изгнании Тремуйля, Жевра и Суврэ? Я был в дурном расположении духа, а потому так прикрикнул на кардинала, что даже он испугался и не пустил в ход своего обычного средства — прошения об отставке. Надеюсь, что мне удастся защитить вас, друзья мои, хотя, должен сознаться, это не так легко. Увы! Флери нужен, и он широко использует свою необходимость!
— Мой король! — сказал ла Тремуйль, подходя ближе к Людовику и преклоняя колено.— Я ненавижу кардинала и готов пойти на все, лишь бы не доставлять ему малейшего торжества. Но если это нужно вашему величеству, то скажите лишь слово, и мы — мне кажется, я могу говорить за всех? — сейчас же скроемся с глаз, чтобы не ставить обожаемого короля в необходимость выбирать между пользой и неприятностью!
— Дай Бог, ла Тремуйль,— взволнованным голосом сказал король,— чтобы мне не пришлось напоминать тебе об этих словах! Но я все-таки не понимаю, чем это вы так рассердили Флери? Вы послушали бы, чего он только не наговорил про вас! Поверь ему, так вы — и развратники, и безбожники, и бунтовщики!
‘Qui mprise Cotin n’estime point son roi
Et n’a, selon Cotin, ni Dieu, ni foi, ni loi’ {*},—
{* ‘Кто презирает Котэна, тот не уважает своего короля, и, если верить Котэну, не имеет ни Бога, ни веры, ни совести’ (Из сатиры Буало, направленной против аббата Котэна, известного проповедника и писателя (16041632 гг.).}
произнес молодой, насмешливый голос из-за спины окруживших короля приближенных.
— Суврэ! — радостно воскликнул король.
— И, конечно, с готовой цитатой! — насмешливо добавил д’Айен.
— Откуда ты, Суврэ? — продолжал Людовик.— И какое важное дело могло заставить тебя пропустить утренний прием у твоего короля и друга?
Суврэ протиснулся сквозь кольцо друзей, окружающее кресло короля, и сказал, преклонив колено:
— Это я могу сказать только вашему величеству!
— Вот как? — удивился король и сказал: — господа, отойдите в сторону!
Все поспешно отошли в дальний угол комнаты.
— А теперь встань и рассказывай,— приказал король.
— Вчера, ваше величество, я имел новое объяснение с дамой своего сердца, и опять это свидание только расстроило меня. Вследствие этого я не мог как следует заснуть всю ночь и сегодня проснулся очень рано. Вот мне и пришло в голову побродить немного по парку в ожидании начала входа у вашего величества. Я оделся и направился по Версалю к парку. Я был очень расстроен, а потому рассеян. По дороге я в задумчивости часто останавливался. И вот — какая досада, что я совершенно не могу вспомнить, в каком именно месте это было! — я случайно остановился около какого-то домика и погрузился в глубокое раздумье о том, чем и как бы мне пленить неприступное сердце моей дамы. По рассеянности я даже снял шляпу и с отчаяния дергал себя за волосы. Звонкий девичий смех вывел меня из задумчивости. Я оглянулся и заметил, что стою как раз у окна, из-за занавески которого на меня смотрит пара смеющихся женских глаз…
— И ты, конечно, поспешил утешиться, а потому и опоздал?
— О, нет, ваше величество, дело было далеко не так просто! Заметив, что за мной следят, я раздраженно передернул плечами и быстрым шагом пошел далее. У самого входа в парк меня догнала молоденькая девушка, видимо, горничная, и сказала мне: ‘Моя госпожа, благородная дама, имеющая все права на внимание и помощь французского рыцаря, просит вас присесть здесь на скамейку и подождать’. Не успел я ответить что-либо, как девица скрылась. Что мне оставалось делать? Я не мог отказать даме, нуждавшейся в моей помощи, и должен был присесть на скамейку. Я просидел добрых полчаса. Вдруг является та же девушка, сует мне в руки какой-то пакет и немедленно скрывается. Вся эта история заинтересовала меня до последней степени, и этим-то объясняется, что я не принял никаких мер, чтобы разоблачить окружавшую ее тайну. Я удивленно взял в руки пакет, прочитал адрес: ‘Маркизу де Суврэ’ и вскрыл. Вот этот пакет, благоволите сами ознакомиться с его содержанием!
Суврэ подал Людовику толстый конверт. Король, видимо, заинтересованный, взял его и достал оттуда другой конверт, обернутый письмом. В письме было написано:
‘По кольцу на пальце я узнала Вас, маркиз де Суврэ! Не откажите мне в любезности и передайте вложенное в этот пакет письмо вашему товарищу, ‘бедному юристу’ маскарада! Фортуна’.
Людовик вскрыл запечатанный конверт, достал оттуда письмо и вполголоса прочел его:
‘О, мой черноглазый бедный юрист! До сих пор в моих ушах стоит звук твоего божественного голоса, когда ты говорил мне: ‘Позволь мне проводить тебя, девушка! Я буду сторожить твой сон!’ Почему я заупрямилась тогда и не дала тебе проводить меня? Как я раскаиваюсь в этом! Если бы я согласилась, ты стал бы действительно сторожить мой сон. А теперь, лишенная своего очаровательного сторожа, я не могу заснуть. Страстные видения толпятся жестоким роем вокруг моего изголовья, терзают, дразнят и не дают богу Морфею подступить к моей воспаленной голове… И утомленная, обессиленная, я словно в бреду повторяю: ‘Позволь мне проводить тебя, девушка! Я стану сторожить твой сон!..’
О, мой юрист! О, жестокий похититель моего сна, спокойствия и… сердца! Верни мне мою безмятежность!
Увы! Я не могу даже мечтать об этом! Раз твоим товарищем был маркиз де Суврэ, значит, ты так же знатен и могуществен, как он, а, следовательно, не захочешь и смотреть на меня, ничтожную, скромную… Бедная я! Бедное ‘Счастье’!
Целую тебя хоть мысленно, раз мне не суждено когда-либо испытать это счастье на деле…
О, злой, бедный юрист! Зачем ты смутил мой покой? Твоя несчастная Фортуна’.
— Суврэ! — вскрикнул король, хватая маркиза за руку.— Ты должен, понимаешь ли, должен отыскать мне ее! Но мы еще поговорим с тобой об этом в Шуази. Бери, сколько хочешь, денег, подними на ноги всех сыщиков, делай, словом, что хочешь, но я должен знать, кто эта Фортуна! Подойдите, господа,— обратился он к остальным,— и давайте посвятим маркиза в нашу затею.— Король сообщил маркизу план намеченного празднества и сказал затем: — Я думаю, господа, что к послезавтра можно будет окончить все приготовления. Да? В таком случае празднество состоится послезавтра. Маркиза де Суврэ мы назначим маршалом двора принцессы Весны и возложим на него все приготовления по внешнему устройству. Ла Тремуйль возьмет на себя устройство празднества в честь Весны, а Ришелье — поездку в галерах. Пусть каждый из них выберет себе из числа присутствующих по помощнику, да, а Жевр пусть отправится к Мариво, чтобы тот написал нам все необходимые стихи. Ну, а теперь, как вы думаете, кто будет у нас принцессой Весной?
— Мне кажется, очаровательная де Майльи имеет все права на первенство в этом отношении! — сказал д’Айен.
— О нет,— возразил Суврэ,— как ни очаровательна графиня, но она не очень-то искусна в танцах, а ведь Весне придется, сойдя с пьедестала, протанцевать пляску радости! Я предложил бы для этой роли графиню Тулузскую. Она красива, изящна, дивно сложена и великолепно танцует!
— Утверждаю! — торжественно сказал король.— Ну, а первыми дамами ее свиты, по-моему, надо назначить наших веселых подружек — принцесс Шаролэ, Клермон и Сан. Впрочем, список приглашенных и их разделение на две партии мы выработаем сегодня вечером. Ну, а тебе, Суврэ, придется выехать в Шуази теперь же. Кстати, зайди к де Майльи и скажи ей, чтобы она была готова принять меня сегодня вечером. Мне надо и с ней тоже обсудить кое-что. Да вот что, господа, приглашаю вас всех сегодня к графине — там мы все и обсудим!
— Ваше величество,— сказал Суврэ,— ввиду того, что я не могу принять участие в этом совещании, позволю себе просить ваше величество не обойти приглашением также и сестры графини де Майльи!
— Девицы де Нейль? — сказал король, слегка наморщивая лоб.— Ну, что же, пусть едет. Но только она, кажется, очень неинтересна?
— О, нет, государь, она очень остроумна, жива и весела. Кроме того, графиня говорила мне, что ее сестра отлично танцует!
— Ну, что же, пусть едет, пусть едет! — милостиво согласился король.— А теперь, господа, выйдите в салон. Мне надо одеться и на минутку показаться ожидающим меня к парадному выходу!
Приближенные короля веселой гурьбой вышли в соседнюю комнату, где уже собралась довольно порядочная толпа придворных, ожидавших королевского выхода.
Граф д’Айен вышел под руку с Суврэ, с которым его связывала самая нежная, интимная дружба, и сказал ему:
— Слушай, Суврэ! Ты, конечно, изберешь своим помощником меня?
— Я-то с удовольствием,— ответил Суврэ,— но что скажет прелестная д’Этиоль?
— Ах, измучила меня эта женщина! — с отчаянием сказал д’Айен.
— Вот тебе на! — сказал маркиз.— Но чем же? Насколько я знаю, ты сразу одержал решительную и легкую победу!
— Вот именно этим самым! — ответил граф.— Каждый раз, когда я вижу, с каким искусством эта женщина обманывает мужа, с какой легкостью она отдается моим объятиям, мне невольно думается, что, быть может, она также обманывает и меня, и другого, и третьего… Ее ласки отравляют меня, Суврэ! Ну, да что об этом говорить! Так скажи, ты берешь меня?
— Да, с удовольствием, милый Шарль! Только ты должен будешь согласиться на мои условия.
— Какие?
— Очень легкие. Ты должен будешь, не спрашивая к чему, не требуя объяснений, сказать две-три незначительных фразы. Так нужно!
— Только всего? Анри, ты мог бы требовать от меня чего-нибудь большего! Но ты тоже какой-то хмурый. Что с тобой? Как у тебя дела с твоей Жанной? Верно она опять замучила тебя своей суровостью?
— Эх, что говорить, Шарль! Вот ты жалуешься на доступность своей Этиоль, а мне приходится жаловаться на недоступность Жанны. Ты вот называешь ее ‘моей’ Жанной, а между тем ‘Je ne l’ai point encor embrass d’aujourd’hui’ {‘Я еще ни разу не поцеловал ее до сих пор’ (‘Андромаха’, трагедия Расина).}.
— Ты и в горе говоришь стихами, Анри! — рассмеялся д’Айен.
— Вот, например, вчера,— продолжал Суврэ.— Прихожу к Жанне весь объятый нежностью, готовый молиться на нее… Она битых два часа говорит о политике, о своей родине, о своих намерениях… Все шло довольно сносно, она даже была нежнее со мной, чем всегда… Но, когда я с радостью вновь заговорил с ней о своих чувствах, она опять сурово оборвала меня, сказав, что у меня в голове ветер, что… Ах, да что тут повторять все эти суровые, жестокие слова! Знаешь, Шарль, по временам впадаю в такое отчаяние, в такую злобу… Вот сейчас я, кажется, был бы рад, если бы меня кто-нибудь задел…
— Ну, и кровожадный же ты человек, Анри! — улыбнулся граф.
— Слушай, что это за чудовище в голубом камзоле? — с каким-то ужасом спросил Суврэ, показывая кивком головы на гордо стоявшего в дальнем углу высокого, плечистого гиганта, одетого очень нарядно, но безвкусно и с претензиями.
— Как, ты его не знаешь? Ах, да, ведь тебя долго не было в Версале! Это — гасконский дворянин, шевалье де ла Хот-Гаронн. Он беден, как церковная мышь, а свиреп и жаден, как не знаю кто!
— Но как же удалось попасть ко двору такому чудовищу? Господи, да одни рыжие усы чего стоят!
— Ко двору он представлен кардиналом Флери, которого усиленно просила об этом маркиза де Бледекур. А ведь всем известно, что связывает эту старую блудницу с его эминенцией!
— Ну да, утверждают, и не без основания, что маркиза из-за простой любви к приключениям служит тайным агентом кардинала. Ну, а этот урод служит утешителем старческой доли маркизы, не так ли?
— Да! Ведь он был нищ и гол, когда прибыл в Париж, а теперь, посмотри-ка только, в каких камзолах он щеголяет! Загляденье! А бриллианты! И ведь потеха — ты знаешь, что маркиза неутомима в интрижках…
— Да кто же этого не знает!
— Ла Пейрони {Лейб-хирург Людовика XV.} говорил мне, что это у нее болезнь. Ну, вот маркиза не может удовольствоваться любовью этого Геркулеса и вечно ищет интрижек на стороне. А ла Хот-Гаронн ревнует ее и даже поколачивает! Разумеется, ревнует не ее, а ее деньги!
— Фи, какая гадина! — брезгливо сказал Суврэ, бросая пренебрежительный взгляд на гасконца.
Тот инстинктивно почувствовал, что говорят о нем, и поймав взгляд маркиза де Суврэ, надменно вытянулся, закрутил огненно-рыжий ус и ответил маркизу полным вызова взглядом.
— Эге, голубчик! — сказал Суврэ,— так ты еще осмеливаешься кидать такие взгляды? Ну, погоди, я тебя проучу! Идем, Шарль!
— Да брось, Суврэ! — пытался остановить его д’Айен.— Ну, охота тебе связываться со всяким проходимцем? К тому же, говорят, что он не только силен, но и ловок, и что он на диво хорошо фехтует!
— А, вот это интересно, это совсем интересно! — радостно ответил маркиз.— Ты знаешь, Шарль, я тоже не очень плохо фехтую, и такой поединок мне совсем по душе!
— Но не можешь же ты вызвать его только за то, что у него рыжие усы и дерзкий взгляд!
— Я и не собираюсь вызывать его, он сам меня вызовет! — смеясь ответил Суврэ.— Идем, Шарль! обещаю тебе веселую минутку.
Заметив, что Суврэ и д’Айен подходят к нему, ла Хот-Гаронн принял еще более надменную и дерзкую осанку.
— Милостивый государь,— сказал Суврэ, обращаясь к гасконцу с самой обворожительной улыбкой,— я все время любовался вашим дивным камзолом. Не откажите в любезности, скажите, кто шил его вам?
— Шерод! — буркнул ла Хот-Гаронн, знавший, что Суврэ — насмешник большой руки, а потому ожидавший какой-нибудь выходки.
Все близстоящие замолчали и повернулись к ним. Ведь насмешливость маркиза де Суврэ была всем известна, гасконца же с первого момента его появления при дворе все не взлюбили, и теперь свидетели разговора с затаенной улыбкой ждали, какое коленце выкинет неутомимый забавник.
— Вот как! — все с той же любезной улыбкой подхватил Анри.— Шерод? Тогда понятно все! Только этот волшебник, только этот артист портняжного цеха мог создать подобный шедевр. Но, скажите, сударь, ведь цвет вашего камзола не чисто-голубой. Это — какой-то оттенок. Но какой именно?
— Сами видите, что это небесно-голубой! — раздраженно ответил ла Хот-Гаронн.
— Неужели? — удивился Суврэ.— А мне почему-то казалось, что этот камзол скорее…— он выдержал, словно опытный актер паузу и продолжал,— скорее… придворно-голубой!
Раздался взрыв дружного смеха.
Гасконец побледнел, позеленел, его усы растопырились, а глаза налились кровью.
Для того, чтобы читатель мог понять, что именно вызвало смех слушателей и бешенство гасконца, поясним следующее. По-французски небесно-голубой будет ‘бле-де-си-ель’, а фамилию маркизы, содержавшей ла Хот-Гаронна,— ‘Бле-де-кур’, можно перевести по русски ‘придворно-голубой’. Разумеется, как сам гасконец, так и все свидетели этой сцены сразу поняли, что Суврэ намекал этой игрой слов на сомнительный источник существования гасконца.
— Милостивый государь! — вскрикнул последний, свирепо вращая глазами и хватаясь за шпагу.— Вы мне ответите за эту дерзость!
— О, пожалуйста! — небрежно ответил Суврэ.— Когда только вам будет угодно! Может быть, вы хотите тут же на месте проявить свою храбрость?
— Завтра же мои друзья будут у ваших!
— О нет, завтра я не могу! Его величество отправляет меня сейчас же в Шуази, и до исполнения королевского поручения я не смею рисковать жизнью. Но через неделю мы, вероятно, вернемся в Париж, и, если ваша храбрость к тому времени не остынет, то граф д’Айен уполномочен мною решить с вашим уполномоченным все условия нашей встречи. Имею честь кланяться, сударь! — и Суврэ, в восторге, что ему удалось хоть на ком-либо сорвать свою злобу, взял под руку графа д’Айен и ушел с ним, говоря: — Ну вот, теперь все хорошо, Шарль. Надо сказать кому-нибудь,— ну, хоть д’Антену, что ли,— что я выбрал своим помощником тебя и увез с собой. Пусть передадут его величеству. А теперь пойдем! Зайдем к де Майльи, да и в Шуази!

* * *

Через день рано утром блестящий поезд направился из Версаля в Сэн-Клу. Длинный ряд экипажей вез короля и приглашенных им лиц к Сене, где их ожидала разукрашенная и принаряженная галера. Король любезно подал руку графине де Майльи, помог ей войти на палубу и провел в устроенную на небольшом возвышении цветочную беседку, где и уселся с нею на приготовленных креслах. Вслед за королем вошли остальные спутники, герцог Ришелье, назначенный маршалом поездки, подал сигнал серебряным рожком, и гребцы дружно заработали вызолоченными веслами. Галера плавно двинулась вверх по Сене.
От Сэн-Клу до Шуази было всего верст двенадцать прямым путем, но около Парижа течение Сены описывает французское ‘S’ так что по реке было уже верст двадцать да еще против течения. Но гребцы работали на славу, и менее чем через три часа гости принцессы Весны подъезжали к пристани замка Шуази.
Там галеру встретил Суврэ в светлом атласном наряде, сплошь усеянном цветами. В его руках был цветочный жезл.
Грациозно поклонившись прибывшим, Суврэ в звучных красивых стихах сказал, что его милостивая госпожа, маршалом двора коей он состоит, принцесса Весна, увидала из своего замка богатую галеру и выслала его спросить, с добрыми ли намерениями прибыли гости?
Ему ответил герцог Ришелье, представившийся в качестве маршала иноземного принца, который уже давно стремился сделать визит ее величеству, богине соловьев и влюбленных. Их цели самые добрые: они едут, чтобы чтить Весну всеми доступными им средствами.
В ответ на это Суврэ низко поклонился, грациозно поведя шляпой по воздуху, а затем, взяв из рук сопровождавшего его пажа серебряный рог, громко протрубил три раза.
Тогда словно отдернутый невидимой рукой занавес, протянутый над цветочной аркой, закрывавший ход с пристани, вдруг упал, и глазам подъехавших предстала сама Весна, окруженная роем своих придворных дам.
Как король, так и все его спутники и спутницы не могли удержаться от крика изумления и одобрения при виде раскрывшейся перед ними картины. Графиня Тулузская, изображавшая принцессу Весну, была и вообще-то одной из красивейших женщин версальского двора, а теперь, одетая в прозрачный хитон, была и очаровательна, и соблазнительна. Букетики цветов, которыми было усеяно ее платье, были расположены так остроумно, что только маскировали кое-что, но ровно ничего не скрывали — ни высоких, упругих персей, ни гибкого, стройного стана, ни покатых плеч, ни мраморно-белой, словно точеной шеи.
Подойдя поближе к галере, Весна преклонила колено, простерла к ‘иноземному принцу’ свои дивные голые руки и мелодичным голосом прочитала приветственное стихотворение, в котором выражала свою радость по поводу прибытия прелестного гостя. Но одних слов было мало для выражения ее восторга. По величественному взмаху цветочного жезла маршала заиграл невидимый оркестр, и под рыдания и рокот томных скрипок принцесса вместе с придворными дамами, одетыми почти так же, как и она, пустилась в страстную, восторженную пляску. Новый взмах жезла и оркестр сразу замолк, а танцовщицы замерли в коленопреклоненных позах, простирая руки к королю.
Людовик пришел в такой восторг, что даже вышел из своей роли.
— Браво, браво, графиня! — крикнул он, захлопав в ладоши.— Вы очаровательны, вы несравненны!
Он выскочил из галеры, подал руку Весне и повел ее к замку. Суврэ повел де Майльи, следом за ними пошли парочками остальные кавалеры и дамы.
В большом зале замка приезжих ждали роскошно накрытые столы. Как мраморные стены, так и столы тонули в цветах. Все было нарядно, красиво, богато, все ласкало чувства.
Король, видимо, очень довольный да и проголодавшийся, с сияющим видом уселся за стол, напомнив присутствующим, что в царстве принцессы Весны, покровительницы любви, смеха и всякой услады, должны царить свободные нравы, а потому всякий веселится, как хочет, может и умеет, не заботясь о каком бы то ни было этикете.
Когда он кончил, снова заиграл невидимый оркестр.
Вообще в этом замке были приняты все меры, чтобы нескромный взор не смущал веселья пирующих. Даже прислуга была устранена: пользуясь изобретенным и осуществленным механиком Лорио приспособлением, гость попросту писал на записке, что ему нужно, и стол опускался с запиской, чтобы вновь подняться со всем требуемым.
Во время обеда король был чрезвычайно весел и очень любезно разговаривал со своей дамой, графиней Тулузской. Графиня де Майльи с ревнивой грустью наблюдала за королем и его собеседницей. Она знала, что графиня Тулузская была года два тому назад побеждена королем, что последнему она очень нравилась, и если между ними не утвердилось прочной связи, то только из-за милой наивности Весны, которая с очаровательной улыбкой заявила однажды Людовику, что даже ему она не может быть долго верной — такая уж у нее натура!
Все это было, но могло и вновь вернуться. Как знать, ‘эта негодяйка’ (как мысленно называла Луиза принцессу Весну), осмелившаяся появиться перед королем почти совершенно голая, могла вновь раздразнить его чувственность, и тогда…
Да, король начинал уже скучать с де Майльи, это она отлично сознавала. Каждый день она могла ждать, что ее окончательно вытеснит из сердца короля новая привязанность, сама же она искренне, бескорыстно любила Людовика и потерять его значило для нее потерять все.
После обеда король, отдавший должное дивному погребу замка Шуази, почувствовал себя немного утомленным и отправился отдохнуть в свою опочивальню. Вечером предстояло еще чествование Весны, а после чествования — новое пиршество и новая дань дарам погреба. Необходимо было привести себя в порядок.
Остальные разошлись кто куда. Ла Тремуйль, озабоченный руководством чествования, отправился с главными участниками его на предназначенную лужайку. Ришелье, более всего заботившийся о цвете лица, удалился в свою комнату, чтобы смазать кожу, пострадавшую от трехчасового пребывания на солнце, им самим изобретенной помадой. Суврэ с Полетт вышли на террасу и отправились бродить по аллеям парка.
— Ну, Полетт,— сказал маркиз,— наступает решительная минута. Вы все сделали так, как я говорил вам?
— Ох, Анри, как я боюсь! — сказала девушка, бледнея и закрывая лицо руками.
— Но чего же вы боитесь, глупенькая?
— Всего, Анри, всего! Боюсь, что не выдержу своей роли.
— О, этого не бойтесь! Женщины — прирожденные комедиантки!
— Злой!.. Боюсь, что король разглядит, какими ярко-белыми нитками сшиты все эти случайности… Господи! Но разве не бросится ему в глаза странность ряда совпадений: вас я узнала случайно по кольцу, но вашего спутника, голос которого я слышу целый день, в короле не узнала. Мало того, зная, что вы тут, я решаюсь надеть тот же костюм…
— Постойте, Полетт, я вижу, что вы совершенно не вслушались в мои доводы. Хорошо, что мы заговорили с вами об этом, а то вы еще, чего доброго, напутали бы потом, и тогда король действительно заподозрил бы меня и вас в хитрой интриге. Слушайте меня внимательно и проникнитесь той логической нитью, которой вам надо следовать в случае, если король захочет объяснений. Узнав меня по кольцу, вы догадались, что мой товарищ тоже принадлежит к числу придворных. Кто он? Вам это очень интересно узнать, так как ‘бедный юрист’ произвел на вас большое впечатление. Но, желая узнать, кто такой другой незнакомец, вы не хотите обнаруживать себя. Приглашением в Шуази вы пользуетесь как средством примирить и то, и другое. Если в этом обществе нет вашего ‘юриста’, то вы ничего не добьетесь, но и не потеряете, ведь кроме меня, никто не обратит внимания на появившуюся Фортуну, думая, что это так и нужно по ходу празднества. Если же тот ‘другой’ здесь, то он выдаст себя вскриком, преследованием. Вам будет легко скрыться от него среди кустов Шуази и, сбросив это платье, появиться в обычном. А его-то вы тогда уже узнаете. Для этого вечером, когда после чествования Весны все разбредутся по аллеям, вы поверх обычного платья наденете свой прошлый маскарадный наряд и полумаску. Ну, а об остальном мы уже переговорили с вами. Д’Айен обещал свою помощь. Как видите, нам с вами беспокоиться нечего!
— И все-таки мне страшно, Анри, страшно, что наступает минута, которой я ждала всю жизнь… А вдруг король не захочет меня?
— В этом случае я, Полетт, потеряю больше вашего! Ах, как Жанна измучила меня! Ну, да не будем говорить обо мне! Во всяком случае вам надо сегодня вечером идти ва-банк. Все на карту, все на одну ставку, Полетт, а там… будь что будет!
— Да вы подумайте только, Анри, если мне не удастся сразу пленить короля, то я потеряю и сестру, мою последнюю покровительницу!
— ‘A vaincre sans prils — on triomphe sans gloire {‘Победа без опасности дает торжество без славы’ (‘Сид’, трагедия Корнеля).} — Полетт… Батюшки, вот легка-то на помине… Вашей сестре лучше не видеть нас вместе. Полетт, скройтесь в боковую аллею, пока она нас не заметила!
Полетт юркнула в сторону, Суврэ один пошел навстречу графине де Майльи, которая шла опустив голову. Когда, заслышав шум шагов маркиза, она взглянула на него, Суврэ заметил, что ее глаза были полны слез, а лицо искажено гневом, отчаянием, нешуточной мукой.
— ‘Pour qui sont ces serpents qui sifflent sur votre tte?’ {‘Для кого эти змеи, которые шипят над вашей головой’ (‘Андромаха’, трагедия Расина).} — спросил Суврэ, становясь в комически-патетическую позу.
Луиза улыбнулась, но сейчас же из ее глаз хлынули слезы, и, обессиленная, она тяжело опустилась на ближайшую скамейку.
— Что с вами, дорогая графиня? — воскликнул Суврэ, встревоженно подбегая к ней.
— Ах, милый маркиз,— сквозь рыдания ответила ему Луиза,— если бы вы знали, как мне бесконечно тяжело! Вы сами страдаете от неразделенной любви и можете понять меня, хотя любовь неразделенная — еще рай в сравнении с разделенной, но потом отвергнутой. Король стал совсем не таким, как прежде. Я уже не могу наполнить его жизнь, он рассеян со мной, видно, что он озирается по сторонам в поисках нового счастья. И эта негодяйка графиня Тулузская, которая напропалую кокетничает с ним…
— Полно, графиня! Со стороны этой соперницы вам ничего не грозит! Самое большее, что может быть между ними,— это любовь на час. Но к таким забавам короля вы уже должны были бы привыкнуть. Однако вам действительно грозит опасность, хотя и с другой стороны…
— А, вы заметили? Кто она? — крикнула Луиза, у которой сразу высохли слезы.
— Никто! Сам король не знает, кто та ‘она’, которой суждено похитить вашу любовь, графиня. Я ровно ничего не заметил, я просто знаю короля, умею наблюдать и извлекать вывод из обстоятельств. Овладейте собой, графиня, сдержите ваши слезы и постарайтесь выслушать и понять меня! Одна вы никогда не сможете удержать короля. Не сегодня, так завтра, не в этом месяце, так в будущем, но король серьезно привяжется к другой женщине. На первых порах он будет скрывать от вас новую связь, но потом поспешит придраться к случаю, чтобы дать вам чистую отставку. Вам надо считаться с этой возможностью и принять свои меры, графиня! К королю Франции нельзя предъявлять такие требования, как ко всякому другому мужчине. Тут надо со многим мириться, и раз не можешь владеть им всецело и безраздельно, то, чтобы не терять совсем, необходимо согласиться на дележ. Поэтому будьте начеку! Король не переносит плачущих женщин, слезы приводят его в бешенство. Подавите в себе свою боль, графиня, улыбайтесь, смейтесь, шутите, но в то же время ни на минуту не теряйте короля из виду, и как только вы заметите, что король серьезно привязывается к другой женщине, то возьмите ее за руку, подведите к королю, киньте ее ему в объятия и попросите только местечка и для себя. Заключите со своей соперницей нераздельный союз. Вместе вы навсегда свяжете короля. Порознь вы — ничто!
— Что вы говорите, маркиз! Разве это возможно? — с ужасом воскликнула графиня.
— Моими устами говорит верный друг и опытный человек, графиня! Подумайте о моих словах на досуге, и вы должны будете согласиться со мной. Но сделайте это поскорее — беда подкрадывается, словно вор ночью! А теперь дайте руку, графиня, и позвольте отвести вас в замок. До начала чествования Весны осталось немного времени. Прилягте, отдохните, наберитесь сил, чтобы не быть такой скучной и убитой, какой вы были во время обеда. Пойдемте, графиня!
Луиза задумчиво пошла с маркизом в замок и, послушавшись его совета, легла отдохнуть, после чего незаметно задремала. Ее разбудили звуки труб, сзывавшие гостей к новому развлечению.
Уже темнело, а в парке под сводами вековых деревьев дрожали ночные тени. Борьба угасавшего дня с властью воцарявшейся ночи придавала всем предметам какие-то таинственные, сказочные очертания. А на лужайке, где должно было происходить само чествование, дрожащий свет массы факелов заставлял плясать тени, придавая всему своеобразное оживление. Но вот словно по мановению волшебного жезла, все травки, кустики, скамейки, статуи, фонтаны, деревья — все ожило, воскресло, проснулось и зажило своей таинственной жизнью, трепеща радостью бытия, переговариваясь друг с другом, обмениваясь то тревожным, то радостно удивленным шепотом…
Посреди лужайки на пьедестале, обвитом гирляндами цветов, в черном резном кресле сидела Весна, прикрытая прозрачным белым покрывалом. Она была почти совершенно обнажена, и сквозь тонкий флер покрывала просвечивало белоснежное тело графини Тулузской. Она сидела неподвижно, словно изваяние. По бокам пьедестала два высоких, художественной работы треножника курились ароматными травами. На ступеньках пьедестала, у ног принцессы Весны, живописными группами расположились ее придворные дамы, тоже молодые, красивые и почти обнаженные. Широким полукругом пьедестал обнимал железный ряд ‘жантильомов принцессы’, одетых в живописные костюмы времен Генриха IV. Закованные в панцири, они стояли неподвижно, твердо сжимая в руках обнаженные шпаги, и ветерок шаловливо играл роскошными перьями их шлемов. Из небольшого павильона, находившегося в конце лужайки как раз позади пьедестала, неслись тихие, рыдающие звуки скрипок.
Но вот вдали замелькали факелы, и из главной аллеи показалась процессия ‘иноземного принца’. Сам принц и его свита были разодеты в костюмы светлых, ласкающих тонов. Впереди шел герольд — маркиз Жевр — в богатой бархатной одежде. Четыре молоденьких девушки, одетых только в розовое трико, бархатные береты да туфли, несли над ‘принцем’ — Людовиком XV — легкий балдахин, украшенный страусовыми перьями. По бокам и сзади балдахина красивой толпой шла свита принца.
Процессия остановилась против неподвижно сидевшей Весны и ее приближенных. Никто не шелохнулся, никто не раскрыл рта для приветствия. Видно было, что в царство Весны пришло какое-то большое горе, которое подавляло все сердца.
Герольд подошел ближе, отвесил учтивый поклон принцессе и в красивых, звучных стихах, в которых сразу чувствовалась причудливая муза Мариво, сказал, что его государь страшно обеспокоен дошедшими до него вестями. Уверяют, будто принцесса Весна захирела и готова была отбыть обратно туда, откуда только что прибыла, хотя срок ее царствования далеко еще не истек. Действительно, та картина, которую они теперь видят перед собой, свидетельствует о великой печали, царящей среди свиты принцессы. Неужели эти вести верны?
Герольд замолк, замолк и оркестр, аккомпанировавший еле слышными аккордами. Принцесса Весна и ее свита еще ниже поникли головами. Наступила томительная пауза… И вдруг незримый оркестр ответил рыданиями, вздохами… и снова смолк.
И опять заговорил герольд. Он говорил о том, что его государь прибыл издалека, желая почтить обожаемую принцессу, и вот что же он застает! Принцесса скучна, грустна, принцесса хочет скрыться… О, перенесет ли нежное сердце принца такое разочарование?
И снова только стон скрипок страстным вздохом понесся ему в ответ.
Тогда, полный отчаяния, герольд пригласил ‘дев принца’ развеселить заскучавшую принцессу.
Ряды приближенных ‘иноземного принца’ раздвинулись, и оттуда показался рой танцовщиц, державших в руках гирлянды цветов. Оркестр заиграл сначала медленно, томно, нежно, потом все пламеннее, необузданнее, страстнее…
Танцовщицы медленно приблизились к пьедесталу, с умоляющим видом простерли к принцессе цветы, стали склоняться в размеренных, томных движениях. Но по мере того, как звуки незримого оркестра становились все громче и пламеннее, они все увеличивали страстность движений и, наконец, сложив цветы у ног Весны, закрутились, понеслись в пламенном вихре вакхического танца.
И — о, чудо! — сама принцесса Весна стала терять свою неподвижность. Вот она вздрогнула, откинула покрывало, встала.
Словно зачарованные восторгом, танцовщицы остановились и упали ниц перед ожившей принцессой.
Весна спустилась на две-три ступеньки и заговорила. Она говорила о том, что действительно злая тоска закралась в ее сердце, но искренняя любовь и обожание божественного принца излечили ее. Она снова ожила, снова весела и довольна, снова полна желанием пробыть здесь как можно долее…
Скрипки запели все бурнее, все призывнее. Одна за другой пробуждались от тяжелого сна придворные дамы Весны. Жантильомы весело замахали шпагами, потом вложили их в ножны и кинулись к дамам, приглашая их к веселому танцу. Спустилась с пьедестала и сама принцесса Весна и закружилась в радостной пляске. Свита принца перемешалась с приближенными принцессы. Все затанцевало, запело, возрадовалось… Танцы стали общими… И только время от времени видно было, как дошедшие до апогея страсти парочки бегом скрывались среди кустов, чтобы тут же принести жертвы верховной покровительнице принцессы Весны — богине Венере…
Мало-помалу островакхический характер увеселения смягчился. Участники празднества разошлись по всему парку в ожидании, когда звуки труб призовут их к ужину. Везде: среди кустов, в глухих аллеях, в беседках, павильонах слышался таинственный шепот, раздавались сдержанный смех, звуки поцелуев. Весна справляла свой пир…
Король, взяв под руку маркиза Суврэ, пошел с ним по аллеям. Его величество был в этот вечер особенно расстроен.
— Слушай, Суврэ,— сказал король, машинально давая маркизу увлечь себя в дальнюю аллею,— ты должен во чтобы то ни стало разыскать мне того чертенка с маскарада. Просто сам не понимаю, как могла эта девчонка до такой степени увлечь меня! Веришь ли, я просто ни одной ночи не могу заснуть спокойно с того дня! Она дразнит меня упругостью своего молодого тела… Я должен иметь ее, Суврэ! Я не могу…
Говоря это, король вместе с Суврэ подходил к темневшему вдали искусственному гроту, жавшемуся полукругом к стене парка и выходившему двумя покатыми выходами на одну и ту же площадку.
Вдруг около них замелькал огонь факела и показалась плечистая фигура д’Айена, который, видимо, был сильно рассержен и громко ругался.
— Что тут такое, д’Айен? — окликнул его король.
— Ах, это вы, государь,— отозвался граф.— Да помилуйте, ваше величество, как же не сердиться, когда эти дамы только и делают, что нарушают правила!
— Мой друг д’Айен очень серьезно проникся ролью моего помощника, государь! — насмешливо заметил Суврэ.
— Да, ведь должен же я соблюдать данную мне инструкцию! — рассердился граф.— Мне сказано, что сегодня никто из дам или мужчин не должен быть в масках. А тут обхожу я дозором парк, и вдруг из-за кустов шмыг какая-то женщина и передо мною мелькнула бархатная полумаска. Я за ней. Кричу ей, она не отзывается. Догнал ее, наконец, у этого грота, говорю, чтобы она сейчас же сняла маску, так как на сегодня это воспрещено, а она только смеется в ответ. Я хотел силой заставить ее снять маску, так куда тут! Бегает, словно оглашенная, взад и вперед. Ведь у грота два выхода…
— А ты не догадываешься, кто это может быть? — спросил Суврэ.
— Да, в том-то и дело, что, по-моему, она не из наших. На ней совсем другой костюм, чем был определен для свиты принцессы Весны или иноземного принца. Вот это-то меня и тревожит.
— А что у нее за костюм, д’Айен? — полюбопытствовал король.
— Да Бог ее знает, государь! По-моему, костюм богини счастья — Фортуны. Греческий узел, в волосах золотой обруч, широкая туника, сандалии, в руках рог изобилия…
— Суврэ, это — она! — вскрикнул король, выхватывая из рук д’Айена факел и бросаясь к одному из входов в грот.— Ты, д’Айен, можешь уйти! А ты, Суврэ, беги ко второму выходу, чтобы она не могла скрыться от нас на этот раз.
Д’Айен поспешно ушел. Суврэ встал в позицию около левого выхода, король с факелом в руках вбежал правым ходом в грот. Увидев его, спрятавшаяся там женщина остановилась на мгновение, со стоном схватилась за сердце и потом бросилась бежать к другому выходу. Увидев там маркиза, она побежала обратно, рассчитывая, должно быть, прошмыгнуть мимо Людовика. Но король быстро воткнул факел в землю и схватил бегущую в свои объятия.
— Я нашел тебя, девушка! — с торжеством крикнул он.
— О, ваше величество, это — вы! — с отчаянием простонала Фортуна.— Простите! Простите!
Она сделала попытку вырваться.
— Ну, нет! Теперь ты от меня не уйдешь! — торжествуя, ответил король.— Долой маску, сударыня, я должен знать, кто та очаровательница, которая осмелилась лишить своего государя сна и покоя! — Не обращая внимания на, слабое сопротивление девушки, король сорвал с нее маску, а затем с удивлением вскрикнул: — Девица де Нейль!
— Да, это я! — чуть не плача ответила Полетт, опускаясь на колени.— О, если бы я знала…
— Но теперь ты знаешь, кто я! — страстно произнес король, подходя к ней и бурно прижимая ее к своей груди.— Так скажи же, дерзкая девчонка, осмелишься ли ты и теперь продолжать дразнить меня, посмеешь ли ты и теперь отказать мне в том, чего я просил у тебя на маскараде?
— Если бы я даже смела, то не могу, государь! — страстным шепотом ответила Полетт, простирая руки к королю.
Людовик снова обнял ее. Их уста слились в безудержно-сладостном лобзании.
Около грота послышались веселые возгласы. Король оторвался от объятий Полетт, шепнул ей: ‘Сегодня же ты будешь моей! Ты получишь мои распоряжения через маркиза Суврэ!’ — и направился к левому выходу.
Полетт слышала, как он сказал: ‘Пойдем, маркиз!’, слышала легкий шум их удалявшихся шагов. Внезапная слабость овладела девушкой, она закрыла глаза рукой и почти без сил прислонилась к стене.
— Так вот как! — раздался вдруг около нее грустный, укоризненный голос.— Неужели ты для того просила взять тебя из монастыря, Полетт, чтобы интриговать против меня?
Полетт вскрикнула, открыла глаза и в трепетном свете догоравшего факела увидела сестру, которая стояла перед ней подобно живому укору совести.
Как это всегда бывает, чувствуя себя действительно виноватой, не зная, что сказать в свое оправдание, Полетт вместо извинения ответила сестре какой-то насмешливой резкостью.
— Молчи, безумная! — ответила та, подбегая к сестре и хватая ее за руки.— Неужели ты в своем ослеплении не видишь, что, как ни увлекся тобою король, я еще достаточно сильна, чтобы помешать ему овладеть тобой! Одно мое слово, и ты будешь в монастыре, но уже без возможности когда-либо выйти оттуда. Как! Ты шутя лишаешь меня самого дорогого в моей жизни, да еще осмеливаешься говорить дерзости!
Полетт поникла головой и тихо заплакала. Черты лица Луизы смягчились.
— Не плачь, Полина,— мягко сказала она, обвивая стройный стан сестры,— не плачь, а лучше пойдем со мною и обсудим, как нам быть. Я уже давно ждала, что король увлечется кем-нибудь. Мужчины вообще, а французские короли и подавно сделаны не из того теста, из которого пекут верных любовников… В этом случае ты все-таки меньшее из зол. Пойдем и обсудим, как нам быть. Всего Людовика я тебе все равно не уступлю и лучше погибну сама вместе с тобой. Но, может быть, нам удастся полюбовно поделить его! Ведь мы — родные сестры, Полетт!
Они ушли и долго совещались во мраке аллей, пока звуки фанфар не позвали их к ужину. Все заметили, что во время ужина графиня де Майльи была оживленнее и веселее, чем в последнее время. Ночное пиршество тянулось долго. Наконец король встал, а вслед за ним встало и разошлось по своим комнатам и остальное общество.
Мало-помалу огни в окнах замка гасли, и Шуази погружалось во мрак и тишину. Когда все замерло и заснуло, дверь королевской комнаты тихо раскрылась, и оттуда показался Людовик со свечой в руках. Он осторожно прошел коридором, завернул в боковой флигель замка и там толкнул одну из дверей.
Перед ним была погруженная в полумрак большая комната, обставленная с чисто-восточной роскошью. Навстречу королю от окна встала и пошла какая-то женщина. Король радостно вскрикнул и быстрее зашагал к ней. Вдруг он остановился, гневно топнул ногой и крикнул:
— Что это значит?
Только теперь он заметил, что встретившая его женщина была не Полетт, а Луиза де Майльи, причем ее сестра сидела в дальнем углу на маленьком кресле.
— О, мой возлюбленный государь! — нежно ответила Луиза, опускаясь на колени,— сегодня я случайно поглядела и подслушала, что мой обожаемый Людовик увлекся девицей Де Нейль. Я была в первый момент сильно огорчена, но ведь я так люблю вас, государь! И я подумала: пусть сестра отдаст вашему величеству всю свою девичью свежесть, свою наивность в делах любви, чего так не хватает мне самой, лишь бы только и для меня остался уголок в вашем сердце, так как я не могу жить без любви вашего величества!.. О, мой государь! Позвольте нам обеим быть около вас, делить вашу священную любовь, услаждать ваш жизненный путь!
Людовик поднял графиню с земли, привлек ее к себе, поцеловал и взволнованным голосом сказал:
— Ты — прелестная женщина, Луиза, и я очень люблю тебя! Я никогда не оттолкну такого верного, любящего сердца, как твое! {Людовик с истинно королевской рассеянностью забыл потом об этих словах. В 1741 г. Полина умерла и ее место заняла третья сестра, Диана, герцогиня де Лораге, с которой старшая сестра тоже делила любовь короля. Но в 1742 г. Людовику пришлось увидеть четвертую и пятую сестру графини де Майльи — маркизу Гортензию де Флавакур и маркизу Марию де ла Турнель. Обе младшие были самыми красивыми из всей семьи, и Людовик принялся ухаживать за обеими. Флавакур наотрез отказалась разделить любовь Людовика, а Турнель одним из первых условий (она представила королю целый контракт, уцелевший до наших дней) поставила удаление от двора графини де Майльи и заключение ее в монастыре. Людовик не постеснялся дать Майльи два дня сроку на выезд, хотя графине решительно некуда было деваться!} А теперь ступай, Луиза, ступай!
Де Майльи с очаровательной улыбкой поклонилась королю и скрылась в коридоре. Людовик лихорадочной рукой запер за нею дверь и с широко раскрытыми объятиями устремился к тому углу, где сидела съежившаяся, скорчившаяся в испуганном забытьи Полина де Нейль.

IX

ДУЭЛЬ

— Здравствуйте, мсье Столбин,— сказал маркиз Суврэ, входя рано утром в садик Очкасовых и обращаясь к сидевшему там в грустной задумчивости русскому,— не знаете ли, ваша очаровательная хозяйка уже проснулась?
Столбин улыбнулся и сделал рукой утвердительный знак.
— Ах, да! — принужденно смеясь, воскликнул маркиз.— Я и забыл, что вы не говорите на нашем милом французском языке!
В этот момент над занавеской одного из открытых окон показалась хорошенькая головка Жанны.
— Как? Это вы, маркиз? В такую рань? — спросила она.
— Что же делать,— ответил маркиз,— у меня важное дело и мало времени. Теперь девятый час, а в десять я непременно должен быть в Сэн-Клу. Я хотел сначала писать вам, но дело так сложно, что это было бы слишком долго.
— В таком случае идите сюда, я накину что-нибудь на себя,— сказала Жанна.— Я еще не одета. Ну,— сказала она входившему в комнату маркизу,— что за спешное дело у вас?
— Вчера, когда мы возвращались из Шуази, Полетт взяла с меня слово, что я побываю у вас в самом непродолжительном времени и все расскажу вам. Дело в том, что эта маленькая шалунья отлично справилась со своей ролью и на славу разыграла предрешенную нами комедию. Все шло, как по маслу, вакхический характер празднеств произвел свое действие на чувственность короля, и когда в нужный момент появилась Полетт, то король сразу и бесповоротно пленился ею. В Шуази его величество ни на миг не отпускал ее от себя, и мне совершенно не удавалось переговорить с нею. Только на обратном пути она успела шепнуть мне, чтобы я повидался с вами и сказал следующие слова: ‘Даже в минуты первого торжества и упоения страсти Полетт не забыла обещаний, данных подруге!’
— Если это — правда,— сказала Жанна,— то мечты лучших русских людей могут принять теперь более осязательный облик! Но скажите,— перебила она самое себя,— а как же обошлось с де Майльи?
— О, сестры отлично поделили короля между собою! Правда, в Шуази при короле почти неотлучно находилась Полина, но по переезде в Версаль обе сестры будут поочередно пользоваться вниманием его величества.
На лице Жанны отразилась брезгливость.
— Не понимаю,— сказала она,— как это у вас, господ французов, темперамент может совмещаться с такой расчетливостью в делах любви! Конечно, раз уж погружаешься в политику, то всякие пустяки, вроде излишней щепетильности, нравственной брезгливости и женской стыдливости приходится оставлять в стороне. Но все-таки я никогда не могла бы дойти до такого откровенного цинизма, как молоденькая Полетт, только что выпорхнувшая из монастыря.
— Право, не знаю, что сказать вам на это,— задумчиво ответил маркиз.— Может быть, я не так уж щепетилен, как вы, но я не могу осуждать Полетт за то, что она, наметив себе определенную цель, идет к ней прямо и твердо. Кроме того, не могу я осуждать ее и потому, что такое разрешение семейного вопроса было придумано, подготовлено и подсказано мной самим…
— Вами? — вне себя от удивления воскликнула Жанна.
— Ну да, мной. Ведь вы знаете, я вмешался во всю эту историю только потому, что мне сказали: ‘Это нужно для Жанны!’ Я — цельный человек, не умею отдаваться частью сердца или делать что-нибудь вполовину. Полетт действительно способна привлечь внимание короля в желаемую сторону и изменить весь курс внешней политики Франции. Но имеет ли она достаточные данные, чтобы прочно утвердиться в благоволении короля? Нет, одна она оказалась бы эфемеридой, блестящей бабочкой, рождающейся, чтобы умереть, сверкнув на мгновение. Король ценит в женщине ум, но важнее всего для него горячая кровь и молодое мясо. Луиза де Майльи была уже чересчур женщиной, и король начинал скучать с нею. Полина де Нейль — чересчур человек, и это быстро утомило бы короля. Но вместе они взаимно дополнят в своих нежных цепях, пока случайность не порвет прочного союза сестер между собой. И вот, когда я взвешивал все это, мне и в голову не приходило думать, нравственно ли такое разрешение вопроса, не цинично ли оно, не оскорбляет ли щепетильности порядочных людей. В моем мозгу огненной надписью сверкала фраза: ‘Это нужно для Жанны’, и больше я ни с чем считаться не мог!
Жанна с нескрываемым удивлением смотрела на Суврэ. Она была очень добрым и хорошим человеком, но страдала некоторой ограниченностью суждений, чрезмерной педантичностью взглядов. Более мечтая, чем думая о жизни, она составила себе в уме какой-то идеальный мир, герои которого с трудом могли воплотиться в живых, действительных людях. Но, разочаровываясь в последних, она не поступалась составленными идеалами. Она с первого взгляда подводила встреченного человека под определенную категорию и смотрела на него сверху вниз, как на существо несовершенное, не соответствующее ее героической мерке. И много нужно было для того, чтобы поколебать в ней составленное по первому взгляду мнение, отказаться от него!
Еще в монастыре она сразу определила Полину как беспочвенную фантазерку, пустую болтушку и ветреницу. Полина на ее глазах духовно росла, поражала учителей, надзирательниц и знакомых мужским складом ума, недюжинной широтой взглядов и меткостью суждений, а Жанна ни на йоту не поступалась усвоенным с первого момента дружбы надменно-снисходительным отношением к подруге, пока разговор утром после знаменательного маскарада не заставил спасть пелену с ее глаз и не показал ей Полины в новом, совершенно неожиданном свете.
То же самое было и с маркизом де Суврэ. Бывая с Полиной у ее родных в отеле Мазарин, она впервые встретилась семнадцатилетней девушкой с маркизом, которому было тогда двадцать один год. Как мужчина, Суврэ даже скорее понравился ей, но она сразу определила его: ‘Фат, заботящийся только о жабо да манжетах, пустой человек, не имеющий твердых принципов, балагур и ломака, для которого строить шута — высшая цель жизни’. И уж ничто не могло сдвинуть ее с этого определения!
Ей было весело с маркизом, она бывала рада, когда встречала его, и по возвращении из России с удовольствием принимала его у себя. Может быть, бессознательно в ее сердце даже нарастала любовь к нему, потому что не раз бывало, что она видела во сне, как Суврэ прижимает ее к своей груди и покрывает огненными лобзаньями, что заставляло ее дрожать от восторга и счастья. Но, просыпаясь, она неизменно думала с искренним пренебрежением: ‘Боже мой! Какие нелепые сны видишь порой! Подумать только, чтобы я полюбила такого… Фу!’ Суврэ был для нее просто человек ‘не как все’, собачкой, которую можно было приласкать и подразнить, но любить!.. Любовь и этот ‘шут гороховый’ — это казалось Жанне чудовищно несовместимым. Поэтому на все попытки маркиза объясниться ей в любви она отвечала самым откровенным смехом.
В последнее время где-то внутри ее души пробуждались сомнения в правильности ее взгляда на маркиза. Наружу эти сомнения до сих пор еще не пробивались, но в это утро Суврэ как-то сразу показался ей иным.
Два обстоятельства поражали ее. Во-первых, ее удивляло, что этот человек, которого она считала таким пустым и поверхностным, оказывается умелым и дальновидным в самых тонких соображениях, что этот ломака так прост, искренен и сердечен. Во-вторых, ее тревожило, что вместо обычного балагурства в его тоне теперь звучало что-то надтреснутое, мрачно-покорное, глубоко-скорбное.
‘Это нужно для Жанны!’ — мысленно повторила она и почувствовала, что в ее сердце зазвенела сладкая, радостная песнь.
— Вы действительно оказали мне большую услугу всем этим! — ласково сказала она, протягивая маркизу руку.
Суврэ почтительно прижался губами к ее руке, из его глаз скатилась и обожгла руку Жанны горячая слеза…
Жанна вздрогнула, ее сердце забилось в сладком ужасе… Ах, если бы теперь он опять повторил ей прежние слова любви! Как жаждала и как боялась она этого!
Они оба молчали. Положение было томительным и напряженным.
— И ради этого-то вы примчались в такую рань? — спросила Жанна, чтобы сказать что-нибудь.
— Я должен был сдержать данное слово, а необходимость быть утром в Сэн-Клу выяснилась только вчера поздно ночью.
— Но вы могли бы заехать ко мне после окончания своего дела! — улыбаясь сказала Жанна, ожидавшая, что Суврэ по обыкновению ответит с комическим пафосом что-либо вроде: ‘Я всегда стремлюсь как можно скорее увидеть свою богиню!’
Но Суврэ с невыразимой нежностью поднял взор на кокетливо улыбавшееся личико Жанны и грустно сказал:
— Я не был уверен, что буду иметь возможность когда-либо заехать к вам по окончании этого дела…
— Что вы говорите? — вскрикнула Жанна бледнея.— А, понимаю! — продолжала она, понижая голос до трепещущего шепота.— Дуэль! Какая-нибудь дурацкая, бессмысленная дуэль из-за пустяков, из-за острого словца, дерзкой насмешки! Из-за глупостей ставят на карту жизнь, здоровье, и все это шутя, легкомысленно, так себе… И вы еще смели говорить…— рыданием вырвалось у нее.
Но она сама испугалась того, чего чуть не сказала, и замолчала, хватаясь руками за судорожно бившееся сердце. Она хотела бы так много сказать маркизу, но у нее не было слов, только рыдания дрожали в груди да мозг свинцовой крышкой гроба придавливало сознание надвигавшегося горя и отчаяния…
— В делах чести…— начал Суврэ, но замолчал, поникнув головой, он вспомнил, что дуэль действительно вызвана его мальчишеством, что Жанна права, но не все ли равно?
Они молчали, оба погруженные в скорбную задумчивость. Наконец, ржанье лошади маркиза, привязанной им к решетке сада вернуло его к действительности.
— Моя Электра напоминает, что мне пора,— сказал он.
Жанна подошла к нему ближе и с каким-то отчаянием вскрикнула:
— Но ведь мне говорили, что вы отлично фехтуете!
Как ни казалось странным и непоследовательным это восклицание, но Суврэ с благодарностью взглянул на Жанну. Он понял ту скрытую логическую нить, которая привела ее к этому, и ответил, потупляя взор:
— Вчера вечером по возвращении из Шуази я получил записку от своего секунданта д’Айена, что его, тоже бывшего со мной в Шуази, уже поджидал секундант противника. Д’Айен просил меня никуда не уходить, чтобы он мог сегодня же (то есть вчера) сообщить мне условия дуэли, так как последняя по всем признакам состоится на следующее утро. Поджидая графа, я прилег на кушетку. Не знаю, долго ли я спал, да и спал ли на самом деле, но только вдруг я увидел, что ко мне подходит покойник-отец, которого я очень любил. Отец положил мне руку на голову и сказал: ‘Мы скоро опять будем вместе, сынок!’ И я понял, что смерть стережет меня… Напрасно старался д’Айен высмеять меня, внушить мне бодрость… При иных обстоятельствах я не обратил бы внимание на сонное видение, но теперь я с радостью приветствую избавительницу-смерть и заранее покоряюсь…
— Но почему? — со слезами в голосе спросила Жанна.
Суврэ поднял свои усталые, грустные глаза и ответил:
‘Quand on a tout perdu, quand on n’a plus d’espoir,
La vie est un opprobre, et la mort un devoire!’ {*}
{* ‘Когда все потеряно, когда нет более надежды, жизнь — это бесчестие, а смерть — обязанность’ (‘Мерош’, трагедия Вольтера).}
— Нет! — с силой крикнула Жанна, обвивая руками шею маркиза.— Нет, Анри! Ты не умрешь, ты не смеешь умереть! Ты должен жить для меня!
— Жанна! — радостным, изумленным стоном вырвалось из наболевшей груди Суврэ.— Жанна, ты любишь меня, божество мое!
Вместо ответа Жанна склонилась на его плечо и тихо заплакала.
— Не плачь, богиня моя! — радостно воскликнул Суврэ, покрывая заплаканное личико возлюбленной бесчисленными поцелуями.— Не плачь, моя Жанна! Теперь пусть хоть весь свет восстанет против меня! Я слишком дорожу своим счастьем, чтобы навеки лишиться его в тот самый момент, когда оно наконец-то блеснуло мне! Пусть все мертвецы выходят из гробов, пусть они грозят и предсказывают мне дурной конец — на зависть им я все-таки буду жить, буду жить для тебя и тобой, Жанна!
Снова послышалось призывное ржанье Электры.
— Пора! — сказал маркиз, нежно вырываясь из конвульсивных объятий Жанны.— Не бойся за меня, любимая!..
— Я хотела бы умереть, чтобы не знать этой тревоги, этих сомнений… Анри, умоляю тебя, когда все будет кончено, сейчас же лети сюда, чтобы успокоить меня. И поклянись мне, если ты будешь ранен или… Но я не хочу и думать о таком ужасе! Словом, если ты не будешь сам в состоянии успокоить меня, то пусть тебя принесут сюда, чтобы я сама могла ухаживать за тобой!
— Клянусь, дорогая! — торжественно сказал Суврэ и, мягко освободившись от цеплявшихся за него рук Жанны, поцеловал ее и хотел выбежать из комнаты.
— Бога ради, подожди минутку! — раздирающим голосом крикнула Жанна.— Вот,— сказала она, расстегивая воротник утренней блузки и снимая с белоснежной шеи довольно массивный, старинный крест.— Надень это, Анри! Не смейся надо мной! Это — святыня, большая святыня! Этот крест спасал в бою и моего деда, и отца!
— Я не смеюсь, дорогая,— ответил Анри, благоговейно целуя крест.— Для меня это — во всяком случае — святыня, раз он висел на твоей груди!
Он надел крест, в последний раз прижал к своему сердцу Жанну и бросился вон из комнаты.
Жанна с рыданиями упала в кресло.
Вскочив на лошадь, маркиз что есть силы погнал ее по направлению к Сэн-Клу. Его глаза горели, лицо было полно самой дикой, решительной энергией, и все его существо радостно трепетало. Он останется победителем в этом поединке! Иначе быть не может, иначе жизнь — просто злая насмешка!
Так домчался он до Сэн-Клу, на одной из лужаек которого, около старой, заброшенной мызы, его уже ждал д’Айен.
— Наших противников еще нет? — спросил его Суврэ, осаживая лошадь.
— Нет, но до срока осталось еще минуты две. Однако, Анри, я рад, что сегодня у тебя совсем другой вид и настроение, чем вчера!
— Э, милый мой, мало ли что ни вообразишь себе под влиянием дурной минуты? — смеясь ответил Суврэ, соскакивая на землю и подходя к графу с протянутой рукой.— Вчера я поддался непростительной слабости, но неужели ты мог думать, что я действительно жажду чести быть убитым бесславной рукой гасконца, ласкающей за деньги увядшие прелести маркизы де-Бледекур?
— Значит, папаша…— начал д’Айен, пожимая руку маркиза.
— Может провалиться обратно в преисподнюю,— беззаботно подхватил Суврэ.— Ведь не из рая же явился он призывать любимого сынка к такому бесчестию? Впрочем, откуда бы он ни приходил, но удовольствия сегодня же соединиться с ним в лоне авраамовом я ему не доставлю, это, что называется, ‘себе дороже стоит’! Однако их все нет и нет! А скажи, кстати, что за чудак согласился быть секундантом этого рыжего чудовища?
— Поручик Декамп, знаешь — этот скромный, застенчивый, голубоглазый юноша!
— Но ведь это, кажется, в высшей степени приличный человек! Как же он согласился?
— Я высказал ему это. Но Декамп очень мило ответил мне, что в таких делах никому отказывать нельзя, тем более человеку сомнительному, которому трудно найти секунданта.
— Что же, он, пожалуй, прав! Ну, а условия дуэли? Вчера ты не сказал мне ничего определенного.
— Да условия самые обычные: драться до того, пока один из противников не упадет и не будет в состоянии встать. Секунданты будут только наблюдать за правильностью поединка, но сами оружия не скрестят. Как очень мило сказал Декамп, раз их не увлекает партийность или особые счеты, то сам бой делается скучным и теряет свою привлекательность. Однако вот и они! — сказал д’Айен, указывая на прогалину, откуда показались два всадника.
— Извините, господа, что мы немного опоздали,— приветливо сказал Декамп.— Но лошадь шевалье де ла Хот-Гаронна оступилась и захромала…
— Что я отнюдь не считаю дурным предзнаменованием! — вызывающе кинул гасконец, соскакивая с лошади и привязывая ее к дереву.
Секунданты обменялись установленными приветствиями, осмотрели плошадь поединка, смерили шпаги.
— В позицию, господа! — крикнули они, когда все формальности были кончены.
— Одно слово, Шарль! — сказал Суврэ, взяв под руку графа д’Айена и отводя его в сторону.— Если я буду ранен, ты должен отвезти меня к Жанне, она заставила меня поклясться в этом!
— Так вот в чем причина счастливой перемены в твоем настроении! — смеясь ответил граф.— Ну, Анри, теперь уж я окончательно спокоен за тебя! Не захочешь же ты умереть, так сказать, на пороге своего блаженства! Да благословит тебя Бог, милый Анри!
— Однако скоро вы решитесь приступить к делу? — ворчливо окрикнул их ла Хот-Гаронн.
— К вашим услугам, шевалье, к вашим услугам! — ответил Суврэ, подходя к противнику и делая ему изысканный, установленный поклон.
Шевалье неуклюже ответил на приветствие, противники встали в позицию и скрестили шпаги.
С первого же момента ла Хот-Гаронн повел бешеную атаку. Он был очень силен, от его ударов жалобно звенела парирующая шпага противника, у него были верный глаз и твердая рука, но, как это сразу заметил д’Айен, в фехтовании гасконца не было той легкости, изящества, мастерства, которое замечалось в каждом движении маркиза де Суврэ. Гасконец нападал грубо, тяжело, маркиз же, словно шутя, парировал все его атаки.
Тем не менее д’Айену пришлось со стесненным сердцем констатировать, что вескость ударов противника заставила маркиза начать отступление. Он успокоился только тогда, когда увидел, что голова Анри несколько втянулась в плечи, а спина слегка выгнулась, в то время как его горящий взор с особенной пытливостью впился в противника.
Граф не раз фехтовал ради упражнения с маркизом, не один раз присутствовал и при его дуэлях, а потому знал, что эта поза Суврэ предвещает один из блестящих, неотразимых выпадов.
Действительно, отразив терцией удар противника, Суврэ ловким финтом заставил гасконца слегка приподнять шпагу. В тот же момент он перенес тяжесть своего тела с левой ноги на правую и уже хотел из-под руки поразить ла Хот-Гаронна, но в этот момент его нога, зацепившись за камешек, подвернулась. Этим воспользовался противник и изо всех сил ткнул Суврэ прямым ударом в грудь.
Маркиз, словно сноп, рухнул на землю. Из груди д’Айена вырвался крик отчаяния, но Суврэ в тот же момент, как ни в чем не бывало, вскочил с земли и, становясь снова в позицию, весело крикнул:
— ‘Et quel temps fut jamais si fertile en miracles!’ {‘Какое время было когда-либо столь же чревато чудесами!’ (‘Аталия’, трагедия Расина).}
Шпага противника попала в крест Жанны и не причинила таким образом ни малейшего вреда маркизу.
Эта неудача в момент преждевременного торжества смутила гасконца и окончательно лишила его хладнокровия. Он все чаще и чаще пускался на неосторожные выпады, оставляя неприкрытой грудь. Только каким-то чудом пока еще не пролилось ни капли крови!
— Не отдохнуть ли нам? — сказал наконец маркиз, отскакивая в сторону и опуская шпагу.— С каждой минутой вы фехтуете все хуже и хуже, шевалье! А мне еще так хвалили ваше искусство! Не понимаю, ‘comment en un plomb vil l’or pur s’est-il chang?’ {‘Каким образом чистейшее золото превратилось в гадкий свинец?’ (‘Аталия’, трагедия Расина).}
Снисходительность противника еще более взбесила пламенного гасконца.
— В позицию, сударь, в позицию! — закричал он с пеной у рта.— В позицию, или я подумаю, что вы просто трусите!
— Ну, что же,— небрежно ответил Суврэ, подходя.— Если так, давайте продолжать. ‘Tu l’as voulu, George Dandin!’ {‘Ты этого хотел, Жорж Данден!’ (Из комедии Мольера).}
Шпаги снова скрестились, снова началась борьба между взбешенной силой и хладнокровной ловкостью.
— Нет, шевалье! — сказал Суврэ, нанося легкую рану в левое плечо гасконцу.— Фехтование — положительно не ваша сфера. А ведь Буало недаром говорит: ‘Soyez plutt maon, si c’est votre talent’ {‘Будьте лучше каменщиком, если в этом ваше призвание’.}.
Шевалье в бессильном бешенстве бросил на смеющегося маркиза свирепый взгляд.
— Что за взгляд! — с иронией воскликнул Суврэ.— А знаете ли, шевалье, ведь у вас ‘d’assez beaux yeux pour des voux de province!’ {‘Для провинциала у вас достаточно красивые глаза!’ (Из комедии Грессэ).}.
Вместо ответа ла Хот-Гаронн сделал неожиданный, смелый и сильный выпад, которым чуть-чуть не коснулся сердца Анри.
— Вот это — не совсем плохой удар,— продолжал маркиз, со смехом парируя атаку,— но и хорошим его тоже нельзя назвать, а так, посредственным. Впрочем, дивный Буало на этот случай говорит, что ‘il n’est point de degr du mdiocre au pire’ {‘Между посредственным и плохим нет переходных степеней’.}.
— Заткнешь ли ты глотку, шут?! — крикнул гасконец, окончательно теряя власть над собой.
— А почему бы и не поговорить за делом? — беззаботно ответил маркиз.— Одно другому не мешает, и я люблю, как говорит все тот же обожаемый Буало, ‘passez du grave au doux, du plaisant sv&egrave,re’ {‘Переходить от важного к приятному, от забавного к серьезному’.}.
— Ну, так погоди же, я заставлю тебя замолчать навеки! — с мрачной решимостью прохрипел гасконец.
— ‘Rodrigue, as-tu du coeur?’ {‘Родриге, есть ли у тебя сердце?’ (‘Сид’, трагедия Корнеля).} — смеясь, воскликнул Анри.
Не успел еще замолкнуть его смех, как гасконец перекинул шпагу из правой руки в левую. Но не Суврэ было ловить на такие примитивные финты. Он смеясь парировал удар и выбил шпагу из рук ла Хот-Гаронна.
— Дьявол! — с бешенством вскрикнул гасконец.
— Э, полно, друг мой! — с неизменной улыбкой ответил Суврэ.— ‘Ce ne sont que festons, ce ne sont qu’astragales!’ {‘Все это — просто фестоны и астрагалы!’ (архитектурные украшения), по смыслу: ‘Это цветочки, будут и ягодки’.}
— Слава Богу! — послышался из леса чей-то торжествующий голос. — Мы подоспели вовремя!
Дуэлянты обернулись и увидели, что к ним полным карьером несся маркиз д’Антен, а за ним — отряд королевских драгун.
— Господа! — задыхаясь от быстрой езды, сказал д’Антен,— попрошу вас вручить мне свои шпаги! Именем короля вы арестованы!

X

ПОЛЕТТ ДЕЙСТВУЕТ

Дуэлянты были очень недовольны и поражены этим вмешательством, совершенно не зная, чему приписать его. Анри было жаль, что у него вырывают победу, бесспорно клонившуюся в его сторону, гасконец жаждал крови противника особенно страстно, так как беззаботная насмешливость Суврэ всколыхнула всю мстительность этой низкой, грубой натуры.
В первый момент взбешенный ла Хот-Гаронн даже не подумал подчиниться требованию д’Антена.
— Ну, уж нет! — крикнул он, поднимая с земли выбитую шпагу,— я не уйду отсюда, пока не покончу с этим господином!
— В таком случае вам придется подчиниться силе,— спокойно возразил д’Антен, подъезжая к гасконцу.— Я не допущу, чтобы пренебрегли королевским приказом!
— А вот посмотрите! — мрачно кинул ла Хот-Гаронн, становясь в оборонительную позицию.
— Полно, шевалье,— строго заметил ему д’Антен.— Бешенство ослепляет вас! Времена д’Артаньяна {Тем из читателей, которые незнакомы с увлекательным романом Дюма ‘Три мушкетера’, поясняем, что Артаньян был гасконским дворянином, прибывшим совсем молодым и очень бедным человеком ко двору Людовика XIII и составившим там свою карьеру. В 1673 году он был убит при осаде Мастрихта на 62-м году жизни. В данном случае д’Антен намекает на очень красивый эпизод из жизни Артаньяна, когда последний вскоре после прибытия в Париж должен был последовательно драться на дуэли с тремя мушкетерами, когда же гвардейцы Ришелье, враждовавшие с королевскими мушкетерами, хотели арестовать их, то все четверо дали дружный отпор гвардейцам и не позволили отобрать у них оружие.} прошли, не забывайте этого. Вы все еще не одумались? — сказал он, увидев, что гасконец продолжает с мрачной решимостью держать шпагу в оборонительной позиции.— Десять драгун сюда! Окружить шевалье де ла Хот-Гаронна! Ну-с, а теперь вы, может быть, все-таки отдадите мне свою шпагу?
Видя всю бесполезность и нелепость дальнейшего сопротивления, гасконец с глухим проклятием сунул свою шпагу посланному короля.
— Ну, а вы, милейший Суврэ,— улыбаясь, сказал д’Антен,— надеюсь, не станете причинять мне бесполезных хлопот?
— О, разумеется! — ответил Анри, подавая шпагу.— Но за мою уступчивость вы должны отпустить на честное слово графа д’Айена, который…
— Но я не имею ни малейших распоряжений относительно господ секундантов, они совершенно свободны! — ответил д’Антен.
— Ура! — ответил Суврэ.— В таком случае, милый Шарль, поезжай сейчас же в Клиши — ты уже знаешь к кому — и расскажи все, как было. Но, Бога ради, не теряй времени даром!
Д’Айен молча пожал руки Суврэ и д’Антену, подошел к своей лошади, отвязал ее, вскочил в седло и помчался во весь дух.
— Барро и Ноэль! — приказал двум драгунам д’Антен.— Подведите арестованных к лошадям! Ввиду оказанной вами попытки к сопротивлению,— обратился он к гасконцу,— я принужден буду окружить вас своими людьми, а вы, маркиз, поедете рядом со мной!
— Ах, вот как! — прошипел де ла Хот-Гаронн, кидая злобный взгляд на Суврэ и д’Антена.— Один дружок оказывает другому дружеские послабления! Понимаю теперь, кому я обязан этим вмешательством. Маркиз де Суврэ, видимо, позаботился гарантировать себя от печального конца! Похвально, нечего сказать!
— Замолчите, сударь, и постыдитесь! — сурово оборвал его д’Антен.— О дуэли его величество узнал от кардинала Флери, который явился с требованием предупредить поединок и покарать маркиза де Суврэ, выставляя вас невинной овечкой. Зная об отношениях кардинала Флери к маркизе де Бледекур и о ваших отношениях к последней, нетрудно догадаться, что маркиза подняла весь этот скандал из боязни лишиться вас! Стыдитесь, шевалье!
Декамп, отвязывавший в это время лошадь и уже собиравшийся свернуть в сторону, при последних словах гасконца остановился и подъехал к нему. Обождав, пока д’Антен кончит свою суровую отповедь, молодой офицер сказал:
— Шевалье де ла Хот-Гаронн! Если у вас опять случится надобность в секунданте, то я прошу не обращаться за этим ко мне. Я считаю, что во время дуэли и после прекращения ее вы вели себя не так, как подобает французскому дворянину и рыцарю. Если же мои слова вам не нравятся, то я готов в любое время ответить за них с оружием в руках!
Он легким кивком головы поклонился гасконцу, почтительно простился с Суврэ и д’Антеном и уехал раньше, чем ошеломленный ла Хот-Гаронн нашелся сказать ему что-либо в ответ.
В Версаль согласно команде д’Антена отправились на рысях, девятиверстное расстояние было пройдено почти в полчаса. У королевского дворца д’Антен спешился и прошел в кабинет Людовика, где его величество был занят разговором с кардиналом Флери.
— Ваше величество! — отрапортовал д’Антен,— мне удалось застать поединок в самый критический момент. По счастью, если не считать царапины, полученной шевалье де ла Хот-Гаронном, дуэль никаких серьезных последствий не имела.
— Отлично, милый д’Антен! — ласково сказал Людовик.— Введи сюда этих господ, которые осмеливаются нарушать приказание своего короля.
— Осмелюсь доложить вашему величеству,— продолжал д’Антен,— что шевалье де ла Хот-Гаронн в дерзкой и явно непочтительной форме отказался повиноваться приказанию, отданному мною именем вашего величества, так что мне пришлось прибегнуть к силе.
— Вот как? — протянул король.— Так вот, значит какова тихая овечка вашей эминенции?
Флери пожевал губами и спросил, поднимая на д’Антена мертвенный взгляд выцветших глаз:
— Скажите, маркиз, ведь вы, кажется,— большой друг Суврэ?
— Да, ваша эминенция,— ответил спрошенный.— Но все приближенные его величества — большие друзья, объединяясь в лучах царственного благоволения.
Д’Антен отлично понял весь яд этого вопроса, но не хотел давать против себя лишнее оружие кардиналу, а потому ответил сдержанно и с полным достоинством.
За него вспыхнул король.
— Что вы хотели сказать этим вопросом, кардинал? — сурово спросил он.
— Да ничего особенного, ваше величество, ничего особенного! — ответил кардинал, поджимая бледные губы.— Я просто хотел установить факт.
— Вот что я вам скажу, кардинал,— в том же суровом тоне продолжал король,— раз вы ошиблись нечаянно в одном из жантильомов, то это не значит, что вы должны хотеть заставить меня умышленно ошибиться в другом, хотя и в обратную сторону!.. Д’Антен, введите арестованных! Ну-с, господа,— обратился он к Суврэ и гасконцу, когда те вошли в кабинет,— что это значит? Вы позволяете себе открыто пренебрегать королевским приказом? Разве во Франции не стало судов, разрешающих претензии? А если ваше дело так тонко и щепетильно, что неуловимо для компетенции суда, то разве во Франции нет короля, первого дворянина государства, способного разобраться в деле чести? Нет, черт возьми, я более не намерен допускать подобное! Кто из вас вызвал другого на дуэль? Наверное, это был ты, Суврэ!
Суврэ слегка пожал плечами и посмотрел на гасконца. Ему было неловко указывать на последнего, но он думал, что тот сам должен ответить на вопрос короля. Однако шевалье и не думал брать вину на себя, продолжая упорно молчать.
— Я тебя спрашиваю, Суврэ, это ты вызвал шевалье де ла Хот-Гаронна? — крикнул король.
— Нет, государь,— волей-неволей ответил маркиз,— шевалье вызвал меня.
— Значит, ваша эминенция снова ошиблась? — иронически сказал король.— Впрочем, не все ли равно? Ведь вы требовали самой суровой кары для вызвавшего. Я ни в чем не смею отказать вашей эминенции…
— Но, ваше величество,— смущенно ответил кардинал,— следовало бы узнать, не был ли шевалье поставлен в необходимость…
— А, так для шевалье могут быть, по вашему мнению, особо смягчающие обстоятельства? — насмешливо спросил Людовик.— Хорошо! Суврэ, что ты сделал шевалье де ла Хот-Гаронну?
— Но, государь,— улыбаясь, ответил маркиз,— ровно ничего! Я спросил шевалье, какого цвета его камзол, и осторожно выразил сомнение в правильности указанного им оттенка…
— Только и всего? — удивленно спросил Людовик.— Мой милый Суврэ, тут что-то не то!
— Наверное, ваше величество,— вступился кардинал,— в ‘вежливом’ сомнении маркиза заключался какой-нибудь оскорбительный оттенок…
Суврэ вышел из себя. Ему было уже слишком очевидно, насколько кардинал старался во что бы то ни стало утопить его.
— Ваша эминенция совершенно правы,— твердо ответил он,— в моих словах был такой смысл, что шевалье оставалось или вызвать меня на дуэль, или уйти осмеянным. Он назвал оттенок своего камзола ‘бле-де-сиель’, а я сказал, что, по-моему, его камзол ‘бле-де-кур’. Всем, кто знает, что этот господин существует исключительно милостями своей любовницы, старухи Бледекур, пользующейся вашим отеческим расположением, кардинал, смысл моих слов ясен. Но если мои слова и были оскорбительны, то разве не оскорбительно было для его величества, что его первый министр и кардинал представляет ко двору его величества столь сомнительную личность?
— Эй, вы! — крикнул гасконец, топая ногой и готовый броситься на маркиза.
— Что такое? — крикнул на него король, вставая с места.— Вы забываетесь в присутствии короля?
— Если король,— в бешенстве ответил ла Хот-Гаронн,— позволяет своим фаворитам оскорблять в своем присутствии дворянина, то у дворянина нет никаких обязанностей по отношению к королю!
— Д’Антен! — крикнул король.— Немедленно отвести этого господина в Бастилию!
Д’Антен крикнул двух дежурных гвардейцев и гасконца увели.
— Так вот каковы овечки у вашей эминенции? — снова сказал король.— И вы еще решились требовать самых суровых кар для маркиза де Суврэ? Попрошу вашу эминенцию быть на следующий раз осторожнее как в рекомендации, так и в осуждении. Суврэ совершенно прав: представление ко двору такого господина есть оскорбление для меня!
Как и всегда в таких случаях, кардинал прибегнул к испытанному средству — отставке.
— Едва ли мне придется впредь испытывать терпение вашего величества,— слащаво запел он,— потому, что я с каждым днем чувствую себя все более слабым и больным…
— Вот что, кардинал,— резко оборвал его Людовик,— если вы на этот раз вздумали завести свою старую песню об отставке, то вы выбрали плохой момент. Я как раз в таком настроении, что легко могу согласиться со слабостью и болезненностью вашей эминенции!
— Пока у меня еще есть хоть капля силы, она вся принадлежит вашему величеству! — смиренно ответил кардинал, видевший, что сегодня с его величеством творится что-то необычное, а потому обычные меры могут оказаться опасными.
— У вас больше ничего нет для меня, кардинал, на сегодня? — спросил король.
— Нет, я уже все доложил вашему величеству.
— В таком случае, до свидания! Не смею задерживать долее вашу эминенцию!
Кардинал ушел, теряясь в догадках, кто произвел такую волшебную перемену в его застенчивом, робком питомце {Флери был воспитателем Людовика XV в детстве.}.
Король и Суврэ остались наедине.
Людовик, красный от неулегавшегося гнева, расхаживал взад и вперед по кабинету.
— Ты, может быть, воображаешь, что я на самом деле одобряю и извиняю твое поведение? — крикнул он, останавливаясь перед Суврэ.— Стыдитесь, сударь, вы вели себя как мальчишка. Мне не надо таких друзей, которые готовы в любой момент заводить скандалы, словно подвыпивший мастеровой! Мне надоели вечные пререкания с кардиналом из-за вас всех! В изгнание, сударь, в изгнание! Это — единственное средство исправит вас!
Король снова забегал по кабинету. Суврэ молчал. Он знал, что Людовик не умеет долго сердиться и что после такой головомойки вскоре последуют полное прощение и примирение. Но он не мог отделаться от чувства величайшего изумления, охватившего его после сцены короля с кардиналом. Людовик, этот робкий, застенчивый молодой человек, боявшийся кардинала до того, что однажды, когда королева пожаловалась на небрежение Флери к ее просьбе, сказал ей: ‘Милая моя, разве можно просить чего-нибудь у кардинала? Надо либо обойтись своими средствами, либо отказаться от своего желания!’ — этот самый Людовик вдруг выпрямился в настоящую царственную величину, дал зазнавшемуся попу истинно королевский отпор!
‘Но его подменили,— думал он,— положительно подменили! Кто же совершил это чудо? Неужели Полетт?’
— Ну, ты подумай сам, Суврэ! — вновь заговорил король уже более спокойным тоном,— какой вид имеет вся эта выходка! Ну, я понимаю — ревность, гнев, партийные счеты, особо сложившиеся обстоятельства могут поставить дворянина в такое положение, когда он уже не может считаться с тем, запрещены ли дуэли, или нет. Мой прадед, великий Людовик Четырнадцатый, однажды сам дрался на дуэли с придворным и другом из-за племянницы кардинала Мазарини. Но ты ни с того ни с сего подходишь к какой-то личности и вызываешь его на ссору! И для чего? Для того, чтобы проявить свое остроумие, чтобы позабавиться за счет какого-то провинциального дурака?
— Но, государь,— ответил Суврэ,— недаром Грессэ говорит, что ‘les sots sont ici-bas pour nos menus plaisirs’ {‘Дураки существуют на земле для нашего развлечения’.}.
Как ни привык король к манере Суврэ говорить при всех случаях и обстоятельствах цитатами, но теперь он уж очень не ожидал этого, да и ему уже надоело сердиться.
— Ах, Суврэ,— воскликнул он, смеясь от души,— ты положительно неисправим!
— ‘J’ai ri, me voil desarm!’ {‘Я рассмеялся, и вот я обезоружен!’ (Буало.)} — сказал Суврэ, опускаясь на одно колено.
— Ну, нет,— возразил король,— я далеко еще не обезоружен и — погоди только, Суврэ! — когда-нибудь ты жестоко поплатишься за свое легкомыслие… Ах, у меня столько горя, столько забот! Знаешь ли ты, Суврэ, что сегодня утром умер от черной оспы герцог ла Тремуйль?
— Ла Тремуйль? — с ужасом вскрикнул Суврэ, даже подскочив от неожиданности.— Но ведь еще недавно он был с нами?
— Да, но он чувствовал себя плохо еще во время праздника Весны, и мне пришлось на другой же день отпустить его в Париж, где он и слег. Ах, Тремуйль, Тремуйль. Верный друг и преданный слуга! И ты представь себе только, Суврэ, как бренна жизнь и слабы человеческие силы и знания! Еще неделю тому назад Тремуйль в расцвете сил, красоты и молодости веселил одним своим видом все сердца, а теперь от его обезображенных останков бегут все… И подумать только: три лучших парижских врача лечили его!
— Три врача? — с испугом переспросил Суврэ.— Но, государь, тогда все понятно: ‘Que vouliez-vous qu’il fit contre trois?’ {‘Что же, по-вашему, он мог поделать против троих’. В трагедии Корнеля ‘Гораций’ старик Гораций, узнав, что после сражения Горациев с Куриациями двое из его сыновей убиты, а третий спасся бегством, предался отчаянию, но не по поводу смерти двоих, а по поводу бегства третьего. Тогда его спрашивают цитированной выше фразой. Старый герой ответил: ‘Он мог умереть!’ Нечего и говорить, что Суврэ очень оригинально использовал первую фразу.}
Король рассмеялся и с явным благоволением потрепал маркиза за ухо. Непостоянный, в достаточной мере черствый и себялюбивый, Людовик был далеко не расположен серьезно оплакивать кого бы то ни было, но он боялся нареканий, а потому должен был разыгрывать из себя скорбящего. Маркиз Суврэ, не перестававший шутить и теперь, был ему таким образом очень удобен: с ним по крайней мере можно было не притворяться. Поделись он, пожалуй, своим притворным горем с Жевром или Мортмаром, те начали бы подлаживаться под настроение короля, принялись вздыхать, охать, стонать!
— Но одной смертью герцога еще не исчерпываются мои огорчения,— продолжал Людовик.— Конечно, мне очень жаль Тремуйля, но ведь в конце концов мы все там будем. Пусть Тремуйль умер слишком рано, но кто же умирает не рано? Ведь смерть никогда не является желанной гостьей! В таких случаях приходится жалеть не об отошедших, а об оставшихся, и, право же, одним из этих оставшихся являюсь я сам! Ты — мне верный друг, Анри, и я, пожалуй, откровенно расскажу тебе, в чем дело. Но смотри — никому ни единого слова об этом! Ты знаешь, существуют вещи, которых я не прощаю никому и никогда. Нарушение моего доверия из их числа!.. Только вот что, не позавтракать ли нам? Я что-то проголодался, да и ты, вероятно, не прочь подкрепиться после всех треволнений. Башелье! — сказал Людовик вошедшему на его звонок камердинеру.— Сегодня все приемы отменяются, всем, желающим видеть меня, говори, что король оплакивает Тремуйля и не может никого принять. Затем накрой нам здесь стол на двоих и принеси легкий завтрак — ну, два-три горячих блюда и несколько холодных. Поставь все это сразу и уходи! Да не забудь вина! Ступай!
Когда довольно большой стол был сплошь уставлен холодными и горячими блюдами и бутылками вина, входившими в состав ‘легкого’ завтрака короля, Людовик пригласил Суврэ занять место против него, уселся сам и, утолив острое чувство голода, заговорил:
— Не успел я вчера отдохнуть с дороги, как ко мне явилась целая депутация из камер-юнкеров в составе герцога д’Омана, Жевра и Мортмара. Они сообщили мне, что Тремуйль плох, что надежды на его выздоровление нет никакой, а потому надо заранее считаться с его кончиной, поэтому-то они теперь же обращаются ко мне с почтительной просьбой оставить камер-юнкерскую должность Тремуйля за его четырехлетним сыном.
— Они не теряют времени даром! — воскликнул Суврэ, отдавая честь паштету из фазанов с перигорскими трюфелями.
— Вот именно! — согласился король.— Конечно, в такую минуту я не мог дать им никакого положительного ответа. Я сказал, что Тремуйль еще не умер, что Божья воля часто нарушает все людские расчеты, что меня самого десятки раз приговаривали к смерти, но если их мрачные предположения осуществятся, тогда я подумаю.
— Прикажете налить вина вашему величеству? — сказал Суврэ, заметив, что король что-то ищет.
— Налей, вот того! Потому ли что не знали ничего верного, или не хотели портить мне удовольствие в Шуази, но до вчерашнего вечера я даже не знал, что у ла Тремуйля оспа. Нечего говорить, как поразила и огорчила меня эта весть! Чтобы как-нибудь разогнать тоску и тревогу, я послал сказать Луизе и Полине, что прибуду к ним вечером поиграть в карты. Прихожу туда — там уже известно, что душа Тремуйля борется между жизнью и смертью! Оказывается, у сестер уже имеется свой кандидат на освобождающееся место камер-юнкера, и они принимаются хлопотать за герцога Люксембургского!
— И он тоже! — воскликнул маркиз.
— Вот слово в слово то, что и я подумал тогда! — продолжал король.— Кое-как шутками и смешком мне удалось увильнуть от ответа. Но сегодня ко мне явился Флери с просьбой помешать дуэли кровожадного Суврэ с тихоньким ла Хот-Гаронном, я отдал распоряжения, а пока наводил справки, где именно должна состояться дуэль, стал говорить с кардиналом о разных делах, и он очень ясно намекнул мне, что хотел бы видеть в этой должности молодого Флери, своего племянника. Я постарался не понять этого намека, хотя он и привел меня окончательно в отвратительное расположение духа, тем более что Флери сумел рассердить меня как подкопами против тебя, так и противодействием в одном деле, о котором я буду говорить с тобой далее. Ну, так вот, как видишь, я из-за смерти Тремуйля попал в очень неприятное положение. Отвергнуть кандидатуру герцога Люксембургского? Но Луиза никогда ни о чем не просит меня, и у меня язык не повернется отказать ей в ее первой серьезной просьбе, да и Полина — такой очаровательный чертенок… Отказать камер-юнкерам? Но это значит обмануть ожидания друзей и создавать недовольных в непосредственной близости от своей особы. Отказать Флери? Но, милый друг, хотя я сегодня и указал кардиналу его место, но, между нами говоря, он мне необходим. Да, да! Не делай таких насмешливых глаз, Суврэ! Помимо разных других соображений, скажу тебе следующее: кардинал Флери знает слишком много государственных тайн, и если я сегодня в двенадцать часов приму его отставку, то в половине первого кардиналу придется сесть в самую уединенную башню Бастилии…
‘Это надо запомнить и принять к сведению!’ — подумал Суврэ.
— Но, подумай сам, кто же пойдет на службу к такому королю, который в награду за долголетнюю службу сажает старика в крепость! Вот в том-то и дело, что это не так легко разрешить. Я просто в отчаянии — что я ни сделаю, будет плохо! Суврэ! Если ты — истинный друг мне, то должен посоветовать, как мне быть!
— Ваше величество,— сказал Суврэ,— для меня этот вопрос так неожидан, что я не могу сразу охватить его. Но ведь нет никакой необходимости теперь же решать его? Если осмелятся приставать к вам и далее с этим, то вы можете ссылаться на то, что еще не успели решить это. Вы, дескать, так огорчены смертью близкого друга, что вам ненавистна самая мысль о необходимости ‘делить ризы его’!
— А ведь, ей-Богу, так оно и есть, Суврэ! — воскликнул король, обрадованный, что ему подсказывают столь удобную увертку.— Но продолжай, милый Анри, продолжай!
— Если же в это время не удастся прийти к решению, как примирить все три домогающиеся стороны, то, чтобы не обижать ни одной из них, вашему величеству лучше всего будет назначить на должность покойного Тремуйля ни одного из трех предложенных кандидатов, а кого-нибудь четвертого!
— Честное слово, ты — молодец, Суврэ! — с жаром вскричал король.— Вот уж не раскаиваюсь, что открылся тебе! Ты совершенно прав! Если в это время мне не удастся склониться на чью-нибудь сторону, то я назначу камер-юнкером того, за кого ровно никто не просит! Но время терпит, мы еще подумаем! Теперь далее, Суврэ, мои затруднения далеко еще не кончились! — Король налил себе стакан вина, залпом выпил его и продолжал: — Надо тебе сказать, что этот чертенок Полетт меня совершенно очаровала. Что за женщина, черт возьми! И как ловко она сумела обойти не только меня — это еще неудивительно,— но и тебя, знающего ее уже давно!
— Вот именно, ваше величество, в последнем-то и нет ничего удивительного! — подхватил Суврэ.— Обмануть ваше величество было гораздо легче, чем меня. Ну, мог ли я подумать, что под маскарадным костюмом богини Счастья кроется моя скромная Полетт? Да я готов был подозревать кого угодно, высказывать самые нелепые предположения, но если бы мне сказали, что на маскараде нас интриговала Полина, то я просто расхохотался бы в лицо!
— Может быть, и так,— согласился король.— Так слушай! Я домогался Полины де Нейль просто как красивой девушки — даже не красивой, а скорее дразнящей, острой, пряной, а нашел в ней не только женщину, но и человека с проникновенным взглядом и широким кругозором. Я был просто поражен, когда она стала делиться со мной своими надеждами и планами. Как она верит в мощь Франции, как она широко понимает широту ее задач! Ты знаешь, когда она говорила, у меня просто захватывало дух, точно меня поднимали на громадную высоту. О, если бы можно было создать все то, что она говорила, и в том широком объеме, как говорила она! Тогда можно умереть спокойно! Имя Людовика Пятнадцатого не затеряется в бесконечном ряду всех других предшествовавших и последующих Людовиков!
— Оно все равно не затеряется, государь! — возразил Суврэ.— У всех прошлых Людовиков были почетные клички, но такой, какой дал народ вам, не было ни у кого. Людовики были простаками, заиками, ленивыми, толстыми, святыми, был Людовик лев, был сварливый, был великий, но Людовика возлюбленного, как именует народ ваше величество,— еще не было!
— Да, но придумай только подходящую кличку на тот случай, если бы мне удалось совершить то, что нарисовала передо мной Полина! Она как-то спросила меня: правда ли, что мне сватали принцессу Елизавету, дочь русского царя Петра Великого. И вот она начала рассуждать на эту тему, перейдя от этого сватовства к русским делам вообще. Она рассказала мне, что права принцессы Елизаветы, особы красивой, умной, очаровательной в обращении, доброй и чувствительной, нарушены воцарением царицы Анны Иоанновны, которая гонит все русское и всюду дает предпочтение немцам. И вот чувствительная Елизавета целыми днями льет слезы — так ей жалко погибающего наследия ее великого отца и угнетаемых русских подданных. Полина указала мне на необходимость вмешаться в русские дела, разбив этот вопрос на две ветви: во-первых, французские короли всегда были рыцарями, а что может быть священнее для рыцарского долга, как не защита попранных прав достойной женщины! Во-вторых, помимо нравственного удовлетворения, Франция получит громадные материальные выгоды. Елизавета ненавидит немцев и обожает французов, да еще вдобавок она будет обязана короной Франции. Значит, Россия станет верной союзницей Франции, которая с помощью первой сможет дать отпор немецким притязаниям, смирить заносчивого прусского короля, свернуть шею австрийскому орлу, да и вообще стать вершителем судеб Европы. Мало того — Россия откроет широкие двери французской культуре, торговле и промышленности. Мы получим широкий рынок сбыта, Россия станет как бы суверенной провинцией Франции… Это ли — не торжество, это ли — не заманчивая картина французского могущества и блеска? Ну, скажи, Суврэ, разве в самом деле не ошибка Франции не вмешиваться до сих пор в русские дела и давать немцам полновластно распоряжаться там?
— Ваше величество! — воскликнул Суврэ,— я просто ослеплен картиной, которую вы нарисовали мне! Неужели все это продумала крошка де Нейль, сидя за монастырской стеной?
— Ну да, у меня, говорю тебе, тоже на первых порах дух захватило. Но недаром же Полина просила меня до поры до времени ничего не говорить кардиналу, так как Флери восстанет против этого плана уже потому, что не ему пришла счастливая идея. Сегодня я заговорил об этом с кардиналом. Господи, чего только он не наплел мне! С рыцарской точки зрения, открытое выступление за права принцессы Елизаветы будет только несправедливым, так как она — дочь младшего сына царя Алексея Михайловича, царица же Анна — дочь старшего, а, следовательно, права принадлежат именно последней, но не первой. С точки зрения политической выгоды, вмешательство не принесет никакой пользы, так как Франция истощена и бедна, ей не под силу взвалить на себя войну со всей Германией, да и неизвестно еще захотят ли русские признать своей царицей принцессу Елизавету… Словом, не могу передать тебе все его доводы, но хотя он и не сумел убедить меня, а на словах разбил по всем пунктам. И вот я совершенно не знаю, как же мне быть, Суврэ? Согласиться с Полиной — значит, отстранить от кормила власти Флери. Но ведь именно в тот момент, когда страна в области внешней политики вступает на новый путь, необходимо, чтобы ею правила старая, испытанная рука. С другой стороны, неужели отказаться от всех тех блестящих надежд, которые навеяла мне Полина?
— О, это было бы очень грустно, государь!
— Но как же примирить их разногласие?
— Да очень просто, государь. Назначьте на один из дней тайное заседание, на которое пригласите как кардинала, так и девиц де Нейль. Ну, разумеется, надо будет пригласить еще и других лиц: например, меня, государственного секретаря Амело, еще кого-нибудь. Конечно, все остальные будут только для декорации, для вас же, государь, будет важно, как и что станут возражать обе противные стороны. Из их спора вам легко удастся вывести, кто из них прав. Вот тогда-то вы и сможете прийти к определенному выводу!
— Твоя мысль была бы очень хороша, если бы не отличалась некоторым неудобством. Помилуй Бог, Суврэ! Что станут говорить, если французский король начнет привлекать к участию в государственных совещаниях своих возлюбленных?
— А вы поступите наоборот, государь! Привлеките совещание к своей возлюбленной. Пригласите всех указанных лиц как-нибудь вечерком к графине де Майльи. Ваш прадед заслужил прозвание ‘Великого’, государь, а между тем не одно важное совещание происходило в покоях маркизы де Ментенон!
— Суврэ! — воскликнул король,— я уже не раз говорил тебе, что ты незаменим и неоценим! Благодарю тебя, Анри, твоя мысль великолепна, и я воспользуюсь ею! Но знаешь, Суврэ, раз ты помог мне в двух затруднениях, то поможешь и в третьем. Дело вот в чем. Полине неудобно и невозможно оставаться в ее положении девицей. Ее надо выдать замуж. Но за кого?
— Мало ли желающих найдется! — заметил Суврэ.
— Много, но нет подходящих. Одни уже женаты, другие холосты, но не отвечают необходимым требованиям, а я совершенно не желаю давать Полине в мужья человека с недостаточно благородным именем. Третьи отвечают всем требованиям, но слишком надменны, а ты сам понимаешь, Анри: неудобно закидывать словечко там, где оно может быть и не принято. И вот я второй день ломаю себе голову и ничего не могу придумать. Подумай ты, Суврэ! Может быть, у тебя найдется подходящий человек?
— Скажите, ваше величество, что вы дадите мужу девицы де Нейль?
— Жених должен дать слово, что прямо от венца отправится путешествовать не менее, как на год. Тогда он получит единовременно двести тысяч ливров, шесть тысяч годовой пенсии, а по возвращении из путешествия — квартиру в Версале, но отдельно от жены, которая будет назначена статс-дамой.
— Прибавьте еще одну милость, государь, и жених у меня готов!
— Неужели?
— Архиепископ парижский давно добивается кардинальской мантии. Обещайте ему этот сан, и он сам поведет к венцу своего племянника, виконта де Бентимиль!
— Но это великолепно! Ты прелесть, Суврэ! Молю Бога, чтобы он дал мне возможность как можно долее пользоваться твоими советами! — промолвил король.
— Это в большей степени зависит от вашего величества,— ответил маркиз.— Позвольте мне и впредь оставаться в той же тени, в какой я был до сих пор! Пусть никто не знает, никто не догадывается, что ваше величество советовались со мной по тому или другому поводу. Тогда у меня будет меньше завистников и врагов, а, следовательно, существовать меньше поводов подкапываться под меня. Пусть ваше величество никогда никому не говорит, что та или иная мысль, то или иное решение подсказано мною. Вот единственная милость, о которой я прошу вас, государь!
— Суврэ! — сказал король, подходя к маркизу.— Король слишком беден, чтобы наградить тебя так, как ты заслуживаешь. Но твой друг может дать тебе только вот это…— и Людовик обеими руками взял Суврэ за голову, пригнул его немного к себе и поцеловал в самые губы.— А теперь, милый мой Анри, беги к архиепископу и позондируй почву. И если ты увидишь, что почва поддается, то уполномачиваю тебя сегодня же решить с архиепископом все подробности. Ступай, милый, да благословит тебя Бог!
‘Великолепно! — думал маркиз, сбегая с лестницы дворца.— Жанна будет мною довольна! Голубка моя! Как мне хочется поскорее прижать тебя к своему сердцу! Но дело прежде всего. Итак, сначала в Париж к архиепископу, потом обратно в Версаль к Полетт, потом к Жанне!’
С архиепископом Суврэ закончил дело в нескольких словах. Старик был в восторге, что наконец-то ему предоставляется возможность получить красную мантию, и сообщил маркизу, что его племянник на днях проиграл в карты последние остатки своего состояния, а, следовательно, будет счастлив женитьбой на Нейль поправить свои дела. Архиепископ уже заранее давал слово за виконта, но обещал сегодня же переговорить с племянником и не позже завтрашнего утра дать Анри окончательный ответ.
От архиепископа Суврэ помчался обратно в Версаль. Дома он застал одну только Полетт.
— Привет вам, виконтесса! — весело крикнул ей Анри.
— Виконтесса? — удивленно переспросила Полетт.— Простите, Анри, но я, право, не понимаю, в чем тут остроумие!
— Да не остроумие, а самый бесспорный факт, Полетт! Не пройдет и недели, как вы будете ею! — Суврэ рассказал Полине о переговорах с архиепископом и продолжал: — а теперь, Полетт, другое дело, из-за которого я, собственно, и приехал к вам. Правда, под угрозой вечной королевской немилости я обещал никому не говорить о том, что мне сообщил король, но мы все равно связаны тайной прошлого, а потому одним преступлением больше или меньше — не все ли равно!
— Но вы просто пугаете меня, Анри! — сказала Полина.
Суврэ передал ей вкратце свой разговор с Людовиком по поводу кандидатуры на место покойного Тремуйля и вмешательства в русские дела.
— Так он все-таки выболтал это кардиналу? — воскликнула Полетт, с досадой топнув ножкой.— Как я просила его не делать этого! Мне хотелось сначала подготовить его как следует, чтобы он сам мог дать отпор кардиналу. А теперь он все перепутал, и кардиналу нетрудно было разбить его ‘по всем пунктам’, как вы говорите!
— А разве ваш замысел не таков? Я по крайней мере вынес убеждение, что вы хотите именно этого!
— Этого, да не этого! — нетерпеливо сказала Полина.— Кто говорит о ниспровержении императрицы Анны? Кто сравнивает ее права с правами принцессы Елизаветы? Ну да, права принцессы Елизаветы были нарушены, но раз этому дали совершиться, раз Анна короновалась, раз над ней совершен обряд помазания на царство, то с ее царствованием приходится мириться. Однако я знаю из самых верных источников, что здоровье императрицы очень плохое и что врачи не дают ей больше одного-двух лет жизни. Вот когда надо вмешаться, чтобы не дать утвердиться на престоле ее племяннице Анне и возвести на престол принцессу Елизавету!
— Но помилуйте, Полетт, ведь может пройти не два, а десять, двадцать, тридцать лет, пока императрица Анна умрет! Ведь врачи так часто ошибаются!
— Да, но они никогда не ошибаются, если им сунут в одну руку крупную взятку, а в другую — склянку с каплями! Что вы на меня так смотрите! Политика не знает ни сентиментальности, ни щепетильности там, где налицо необходимость! Но вы можете быть спокойны, Анри, нам к этому средству прибегать не придется: я знаю, что императрица недолговечна, и вы можете доверять моим сведениям! Словом, так или иначе, но мы можем считаться с достоверным фактом, что императрица Анна проживет недолго, и должны теперь же принимать меры к обеспечению трона за принцессой Елизаветой!
— Но подумайте, Полетт, не прав ли отчасти кардинал, опасаясь, как бы открытое выступление Франции не вовлекло ее в войну со всеми германскими государствами?
— А кто вам говорит об открытом выступлении? Неужели надо всегда и во всех случаях идти проторенной дорожкой? Пусть Франция помогает деньгами, дипломатическим давлением на другие государства, пусть она помогает сорганизоваться партии принцессы Елизаветы, извещает последнюю через своих агентов о намерениях враждебных держав, да и мало ли что? Право, тайная помощь, сочувствие в тайном заговоре принесут больше пользы, чем открытое вооруженное вмешательство. Наоборот, последнее могло бы быть только опасным для самой же принцессы Елизаветы! Вы знаете, Анри, я знакома с историей и много думала над ней. И вот что я вам скажу: если бы Лжедмитрия не сопровождали польские полки, то он, по всей вероятности, царствовал бы до преклонного возраста. Русский народ не поверит, что у Елизаветы все права на престол, если сажать ее на трон придут французские войска!
— Словом,— вставая с кресла, сказал Анри,— я убеждаюсь, что моя мысль была как нельзя более удачной!
— Какая мысль!
— Король обратился ко мне за советом, как решить, кто прав — вы или Флери. Я посоветовал ему устроить совещание, на котором вам дадут возможность сцепиться с кардиналом, чтобы его величество мог решить, кого из вас послушать.
— Это вовсе не такая удачная мысль, Анри. Я могу заробеть, смутиться, а Флери — опытный боец. Если он теперь вдобавок узнает, что я с сестрой настаиваю на кандидатуре другого лица и что его племяннику грозит опасность не получить места покойного Тремуйля, то он все поставит на карту, чтобы назло мне разбить мои планы!
— Кардинал никогда не узнает об этом, если вы сами не постараетесь дать ему знать о своих намерениях. А вы непременно должны найти способ сделать это!
— Анри, да вы совсем с ума сошли!
— А вот судите сами. Флери уже высказался против предложенного нами вмешательства, а, следовательно, как бы вы ни убеждали его, он из простого упрямства будет действовать против вас. Но если до этого совещания вы сумеете показать ему, что от вас зависит судьба его племянника, он уже сам будет искать способ вступить с вами в соглашение. Смотрите, Полетт, ведь таким образом вы сможете дешево купить кардинала!
— Но к чему же тогда вся эта комедия с совещанием?
— А как, по-вашему? Может быть, кардиналу просто прийти к королю и сказать: ‘Ввиду того, что мы с милой вашему сердцу дамой пришли к соглашению, я уже не вижу препятствий к вмешательству в русские дела’? Нет, Полетт, кардинала можно купить известным соглашением, чтобы он не мешал вам, но помогать вам он будет только в том случае, если вы сумеете убедить его в действительной целесообразности задуманного вами. Помните, Полетт, я убедился, что король только с очень большим трудом расстанется с кардиналом, а если расстанется, то сейчас же пожалеет об этом. В последнем случае кардинал может поставить какие угодно условия, и они будут приняты! Я знаю, Полетт, вы всегда мечтали, что выгоните Флери и будете управлять Францией {Еще из монастыря Полина писала своей подруге Дре, постригшейся в монахини, дословно следующее: ‘Я буду писать письмо за письмом моей сестре де Майльи, она добра и возьмет меня жить к себе. Я заставлю короля полюбить меня, выгоню Флери и буду сама управлять Францией’.}. Что вам дороже — первое или второе? Я думаю — второе! Так вот, что я вам скажу: если кардинал не пойдет на соглашение, тогда, конечно, свалите его, если удастся, и свалить еще мало: его надо убить, потому что иначе он сумеет и упав испортить вам все. Но, если есть возможность согласиться с кардиналом, идите на это! Не забудьте, что кардинал стар, а вы молоды. Все равно он скоро умрет. Но если вам удастся провести свое блестяще задуманное дело, то вы займете при короле непоколебимую позицию!
— Пожалуй, вы правы, Анри… Значит, по-вашему, дать стороной знать Флери, что мы выступили против его племянника?
— Всенепременно!
— Но как это сделать получше!
— А вот. Ведь вы дружите с молодой Лебель? Скажите ей как-нибудь мимоходом, что кардинал хлопочет за того-то, но вы решили во что бы то ни стало провести другого кандидата. Лебель расскажет об этом отцу. Ее отец полетит с этим известием к старухе Тансен, которая славилась прежде своими любовными похождениями, а теперь устраивает чужие. Тансен, как поставщица возлюбленных старухи Бледекур, сейчас же передаст это маркизе, а последняя, верный агент кардинала, доложит самому Флери!
— Какой вы милый, Анри! Всегда-то у вас найдется совет, выход, путь!
— Ну, я вмешался в это дело далеко не бескорыстно. Однако я все сказал и теперь лечу. Поручаю себя вашим святым молитвам, будущая виконтесса де Вентимиль!
— Да куда вы летите, Анри? Вот чудак! Сорвется с места и бежит, точно его гонят! Посидите минуточку, расскажите мне, были ли у Жанны, сообщали ли ей про Шуази, что она сказала, как ваши дела?
— У Жанны был, все ей рассказал, она осталась очень довольна. До свидания, Полетт, некогда!
— Ну, Бог с вами! Спасибо вам, милый Анри,— за все! — сказала Полина, протягивая маркизу обе руки.— Но какой у вас свежий, довольный вид, Анри? Я уже давно не видела вас таким!
— Ах, Полетт, Полетт! — вскрикнул Анри, хватая девушку за обе руки и принимаясь весело кружить ее по комнате.— Я так счастлив, так доволен, я точно снова на свет родился!
— Да пустите меня, сумасшедший! — пищала Полетт.— У меня голова кружится, я не могу больше!
Анри докружил Полину до кушетки и опустил там девушку, которая, словно сноп, упала на подушки. Тогда, весело напевая что-то, Суврэ бросился к дверям, чуть не сшиб с ног входившую в комнату де Майльи, даже не извинился перед ней, не заметив ее, стремглав вылетел во двор, вскочил на лошадь, которую держал наготове конюх, и помчался по направлению к Парижу.
— Да что он, взбесился, что ли? — спросила Луиза, подозрительно посматривая на сестру.
— Нет, я думаю, что Жанна сменила гнев на милость, вот он и безумствует! — охая, ответила Полина.— Но что за сумасшедший! Можешь себе представить, Луизетт, я только назвала Жанну по имени, как он от восторга принялся крутить меня по комнате до тех пор, пока я не упала!

XI

‘ВАРИСЬ, КАША, ПОКРУЧЕ!’

Прошло около месяца. День уже начинал склоняться к вечеру, и невыносимый жар, томивший парижан с самого утра, понемногу спадал, когда к очкасовскому садику в Клиши подъехала стройная амазонка, великолепно сидевшая в седле и мастерски правившая породистой гнедой лошадью. Трудно было признать в этой амазонке, в этой пышной, нарядной, гордой женщине прежнюю скромненькую Полетт. Она на редкость похорошела, как хорошеет даже дурнушка в первые месяцы счастливой, удовлетворенной любви. Придворные парфюмеры пустили в ход весь арсенал своих чудодейственных косметик, чтобы загладить, исправить и смягчить некоторые недостатки лица Полины. Костюм, над которым потрудились первые артисты портняжного цеха, счастливо подчеркивал грациозную округлость ее форм, а выдающееся положение, которое она занимала при дворе, придало ее манерам изящную развязность и величие.
Подъехав к решетке сада, Полина услыхала доносившиеся оттуда голоса. Как будто кто-то учился. Ученик неуверенным голосом произносил слова, а старческий голос учителя ворчливо поправлял его. Полина даже приподнялась на стременах, чтобы посмотреть, в чем там дело. Но деревья, посаженные вдоль решетки, которые в начале этого рассказа мы застали почти обнаженными, теперь покрылись густой, непроницаемой для взоров листвой, а внизу пышно разрослись цветочные кусты.
Отдав поводья выбежавшему к ней со двора слуге, Полина толкнула калитку и вошла в сад.
Ей представилась довольно комическая картина. Старик Очкасов, нацепив громадные очки, водил пальцем по раскрытой перед ним французской книге, а долговязый Столбин с робким видом читал вслух, вздрагивая каждый раз, когда Николай Петрович за малейшую ошибку обрушивался на него добродушно-грозной воркотней.
— Что я вижу! — весело воскликнула Полина.— Мсье Столбин учится французскому языку, а мсье Николя с добросовестностью, которая равна разве только его нетерпеливости, посвящает его в эту премудрость!
— А, стрекоза-трещотка! — весело заворчал старик.— Что давно не бывали? Мне без вас как-то скучно! Ну, совсем как однажды в моем петербугском доме сверчок завелся. Сначала из себя трескотней выводил, а потом, когда я попривык, даже скучно стало от его молчания!
— О, у вас для меня всегда найдется какое-нибудь лестное сравнение! — засмеялась Полетт.— Учитесь-ка вы поскорее французскому языку, мсье Столбин, тогда хоть вы меня в этом доме защитите!
— Учусь! Стараюсь! — не без некоторого усилия выговорил Столбин.
— И успехов не делаю! — ворчливо договорил старик.— Тоже, защита вам понадобилась! Это от вас всякому защищаться надо!
— А Жанна дома? — спросила Полетт.— Да не у вас ли маркиз Суврэ?
При этом вопросе лицо старика сразу омрачилось, седые брови угрюмо опустились, в углах старческого рта появилась скорбная, мрачная складка.
— Там! — сердито, почти невежливо ответил он, показывая рукой на дом, и сейчас же накинулся на Столбина: — ну, а вы чего уши развесили? Рады, что можно поротозейничать? Беритесь за книжку, мсье лентяй! Учиться надо!
— Будем учиться! — с милой улыбкой ответил по-французски же Столбин.
Полина с недоуменной улыбкой прошла в комнату Жанны. Действительно, маркиз Суврэ был тут.
— А, прелестная виконтесса де Вентимиль! — воскликнул Анри.
— Милочка! Но как ты дивно похорошела! — удивилась Жанна, бросаясь целовать подругу.
— Ладно уж, ладно! — засмеялась в ответ Полина.— Нечего мне комплименты говорить! Все равно вижу, что сидели и нежничали! Вот что весна-то значит! То, бывало прежде моя Жанна все нет да нет и слышать об Анри не хотела, а теперь — на-ко поди! Кстати,— продолжала неугомонная болтушка,— какую трогательную картину застала я в саду! Этот Столбин, такой долговязый и такой покорный да тихонький…
— Да,— сказала Жанна,— он удивительно старателен и делает поразительные успехи. Просто на глазах видишь, как он все свободнее начинает говорить!
— Хотя ваш батюшка делает все, чтобы затруднить ему усвоение предмета! — насмешливо заметил Суврэ.
— Да,— согласилась Полина,— мсье Николя уж чересчур ворчит на него. Но скажи, Жанна, это он сам захотел?
— И сам захотел, да и нужно это по некоторым соображениям…
— По каким?
— Да неужели тебе никогда не приходило в голову, Полина, что Столбин будет нам крайне полезен в России?
— Ну, конечно, приходило, но причем в России французский язык?
— А разве может он вернуться в Россию под своим обличьем? — спросила Жанна.
— Ну, конечно, нет, но и за француза ему тоже не удастся выдать себя…
— Да это и не нужно…
— Особенно,— продолжала виконтесса,— при таком учителе, который в произношении и сам-то не очень силен. Кстати, Жанна, что это значит: когда я спросила твоего отца, где ты и не здесь ли Анри, то он сначала посмотрел на меня свирепыми глазами, а потом сразу стал сердитым и хмурым!
Жанна и Анри переглянулись, но молчали.
— Э, господа, но у вас что-то не все ладно? — продолжала Полина.— Да полно, уж и вправду ли нежничали вы перед моим приходом? Анри взволнован, Жанна грустна? Дорогие мои! Вы ведь знаете, что я…
— Страшно любопытна! — договорил Суврэ.
— Фу, какой вы гадкий, Анри! Вы знаете, что я очень люблю вас обоих и что в сущности я — не такая пустая болтушка, какой кажусь. Поделитесь со мной своим горем. Может быть, и я что-нибудь дельное придумаю!
Жанна опустила голову.
— Ну, что же, рассудите нас, Полина,— сказал Суврэ,— если только Жанна ничего не имеет против.
— Пусть! — сквозь зубы кинула Жанна.
— Так видите ли, Полина,— продолжал Анри,— у нас действительно разногласие, и немалое, на мой взгляд. Вы были поверенной моих сердечных тайн, Полетт, вы знаете, как долго и как нежно я люблю Жанну. Знаете вы и то, что мне удалось пробудить к счастью мою принцессу-ледышку. Но я хотел бы сделать ее окончательно счастливой, а разве может быть счастье — я разумею прочное, открытое, полное счастье,— если отношения между двумя людьми не урегулированы! А кто мы сейчас друг другу? Как смотрит на нас свет? Да и каково нам самим? Встречаться урывками, украдкой, воровать свое счастье у самих себя! А когда я говорю Жанне, что нам надо повенчаться, она начинает говорить о своем прошлом, уверять, что она опозорена и недостойна носить мое имя. Но какое мне дело до ее прошлого? Твое настоящее, твое будущее — вот что беру я, Жанна, а прошлое похоронено и забыто в далекой России. И как можно говорить о позоре! Разве в насилии позор?
— Нет, Анри,— грустно ответила Жанна,— я говорила не только это, да и не совсем так. Я говорила только, что если твоя любовь пройдет, то что бы ты ни говорил теперь, а тогда не утерпишь, чтобы не укорить меня прошлым. Но это не остановило бы меня. Гораздо большим препятствием в моих глазах является то, что, став твоей женой, я делаюсь французской подданной, а между тем у меня имеются нравственные обязанности к родине…
— А к отцу у тебя нет обязанностей, Жанна? — с жаром произнес Анри.— Разве тебе не жаль этого достойного старца, который не может примириться с совершающимся на его глазах. Пусть он закоснел в своих понятиях, но ведь нельзя же не уважать старости?
— Если отец не может отрешиться от ложных взглядов, тем хуже для него. Но он стар, Анри, а я молода, тогда как Россия вечно юна. Нельзя жертвовать молодым старому — это противоестественно! Наконец, ты не имеешь права требовать этого от меня, Анри. Вспомни, что я сказала тебе в первый день нашей любви: ‘Я буду любить тебя до тех пор, пока любится и пока твоя любовь не станет поперек моему долгу’. Берегись, Анри!.. Настаивая на своем желании, ты подвергаешься опасности второго ‘пока’!
— Однако мы продолжаем пререкаться и сами судим себя,— заметил Анри,— а ведь мы пригласили с обоюдного согласия судьей Полетт…
— Которая скажет, что вы не правы, Анри! — с жаром подхватила виконтесса.
— Вот видишь! — с торжеством заметила Жанна.
— Я не прав? Но что вы говорите, Полина! — крикнул пораженный Суврэ, уверенный, что Полина встанет на его сторону.
— Да, вы не правы, Анри, и я сейчас докажу вам это.
— Это интересно!
— А вот послушайте. Должна вам сказать, Анри, что я заранее улыбалась, представляя себе вас в виде влюбленного. Мне так живо представлялось, что вы не скажете просто ‘Жанна, я люблю тебя!’, или ‘Жанна, я твой навеки!’, а сначала встанете в позу и приведете соответствующую цитату…
— Ну, нет! — перебила ее Жанна, невольно улыбаясь,— я заранее взяла с Анри честное слово, что он не будет мучить меня стихами!
— Ну вот,— продолжала Полина,— действительность оказалась еще хуже моих представлений. Как, вместо того, чтобы наслаждаться достижением заветнейших грез, вы морализируете, Анри? Но вы просто недостойны выпавшего на вашу долю счастья! Прежде вы жаждали хотя бы просто благосклонной улыбки Жанны, сами говорили мне, что сочтете высшим счастьем, если она позволит вам хотя бы говорить ей о своей любви. Вы добились большего, но теперь вам мало и того. Вы ставите новые требования, еще дальше отводите те границы, в которых, по-вашему, должно заключаться полное счастье. Что же может гарантировать, что добившись осуществления этих желаний, вы не поставите ряда новых, все менее и менее осуществимых требований? Бывают такие натуры, которые не умеют быть счастливыми. Из-за них не стоит поступаться своим ‘я’, Анри!
— Но все это — только рассуждения, Полетт, где же доказательства?
— Извольте и доказательства. Любовь должна быть прежде всего свободной и не налагать цепей. А вы хотите связать Жанну, не поступаясь лично ничем. Любовь должна облагораживать людей, способствовать им в их лучших стремлениях, а вы хотите на основании каких-то мифических прав любви помешать Жанне исполнить то, что она считает своим высшим долгом. Мало того, вы не исполняете своих обязательств. Жанна сказала вам, что ее любовь не должна мешать ее долгу к родине, и вы согласились с этим, а теперь начинаете проповедовать, что она не так, как нужно, понимает свой долг, и так далее. Мало того, вы недостаточно деликатны, так как, желая добиться своего, спекулируете на любви Жанны к отцу. Вы знаете, что ее это и без того мучит, и все-таки подливаете масла в огонь? Нет, Анри, если бы на месте Жанны была я, то я с самой очаровательной улыбкой распахнула бы перед вами дверь и предложила бы прогуляться подальше!
— Ну, что же, может быть, она так и сделает! — с горечью сказал Анри, опуская голову.
Жанна подошла к нему и, положив ему руки на плечи, промолвила:
— Нет, Анри, я сделаю все возможное, чтобы этого не случилось! Так трудно, так страшно быть вечно наедине со своей местью, со своим прошлым! Когда ты со мной, я дышу спокойнее, искреннее, верю в будущее торжество… Но к чему же ты делаешь все, что способно разъединить нас? Дай мне сначала исполнить свой долг, дай мне видеть мою родину освобожденной от засилья немецких конюхов и выгнанных из Германии немецких принцесс, и тогда…
— Жанна! — воскликнул Суврэ, лицо которого просветлело,— моя Жанна! Так обещай мне по крайней мере, что когда твоя родина не будет нуждаться в тебе, ты дашь мне руку, чтобы я мог повести тебя к алтарю!
— Это я могу обещать тебе, Анри! — торжественно сказала Жанна.
— Ну, и на том спасибо,— послышался с порога ворчливый бас старика Очкасова,— что же делать, настали времена, когда нам, старикам, хоть в гроб живым ложись! Не нужны мы стали, молодежь по-новому жить хочет…
— Мне бесконечно тяжело, что я служу причиной вашего огорчения,— сказал Суврэ, вставая и кланяясь старику.
— Эх, маркиз! — добродушно сказал Николай Петрович,— на вас-то я вовсе не сержусь. Если я сам со своей дочкой возлюбленной ничего поделать не могу, так где уж вам-то ее на свой лад переделать! Спасибо вам хоть за то, что в будущем свете мне показали, авось удастся мне перед смертью увидеть дочку честной супругой… хоть и басурмана! — по-русски добавил он.
— Удастся, мсье Николя, удастся! — затараторила Полетт,— вскакивая с места и хватая старика за руку. Идите к нам, подсаживайтесь, и я сейчас расскажу вам, что у меня имеется новенького. Вы увидите, что у нас очень много надежд, а ведь вы сами слышали, какие условия поставила Жанна!
— Нет уж, пойдёмте лучше в сад,— сказала Жанна,— а то здесь слишком жарко. Кстати, скоро должен появиться еще один человек, который даст вам самые последние сведения о России.
— Вот как? Кто же это такой? — спросила Полетт.
— Это — Нарышкин, бывший в последнее время самым близким человеком к царевне Елизавете. Нарышкин — человек очень энергичный, умный, но чересчур увлекающийся. Он затеял целый заговор и хотел одним мановением руки возвести царевну на престол. Но разве такие дела совершаются без подготовки, сразу? Конечно, нечего и говорить, что заговор был сейчас же обнаружен. Нарышкину пришлось бежать из России, и вся эта нелепая затея только ухудшила положение принцессы Елизаветы!
— Однако,— сказала Полетт,— значит, в России действительно имеется хорошая почва для переворота, и ее следует только немного подготовить?
— На это тебе ответит Нарышкин, а теперь идемте в сад, и ты расскажи нам, что у тебя имеется новенького!
Общество перешло в сад, где и расселось вокруг стола, куда слуги принесли воду со льдом и вино.
— Боюсь только, что мсье Столбин не поймет меня,— сказала Полетт.
— Я понимаю гораздо лучше, чем говорю,— отозвался тот.
— А чего он не поймет, он спросит у меня,— заметила Жанна.— Ну, говори же, Полетт, говори!
— Так вот, дети мои. Вы знаете, что в последнее время главный интерес сосредоточился вокруг кандидатуры на место покойного Тремуйля. Король, осаждаемый с трех сторон, совершенно потерял голову, но мне с сестрой удалось все-таки склонить его на нашу сторону. Не буду описывать вам все наши мытарства, ухищрения, старания. Скажу просто, что теперь в моих руках находится подписанный королем приказ о назначении на место Тремуйля, дающий право указанному в приказе лицу требовать в случае отмены, приказа возмещения в четыреста тысяч ливров. Вместо имени там оставлено пустое место. Стоит мне только вписать туда кого-либо — и готово!
— Молодец, Полетт! — сказала Жанна.
— И что только эти бабы с нашим братом делают! — ворчливо кинул Очкасов.
— Конечно, Луиза, как истинная овечка в области политики, хотела сейчас же вписать имя герцога Люксембургского. Но я попросила ее предоставить это дело мне. Пока имя не вписано, приказ является сильным оружием в моих руках. Ведь мы хотели показать кардиналу Флери степень своего влияния. Уже тот факт, что приказ у меня, доказывает нашу победу и торжество. Но как знать, говорила я, в какую сторону обернутся обстоятельства? Вчера днем выяснилось, что то совещание, которое мы задумали еще в прошлом месяце, должно состояться сегодня…
— Разве? — спросил Суврэ.— А я ничего не знал!
— Вот поэтому-то я и отправилась разыскивать вас у Жанны! — ответила принцесса.— Вы внесены в список приглашенных лиц. Ну, слушайте дальше! Уже совсем поздно вечером ко мне вдруг является маркиза де Бледекур и просит принять по очень важному делу. Оказалось, что ее прислал ко мне сам кардинал. Флери передал мне через нее свои условия: или я дам сейчас же честное слово, что на место Тремуйля будет назначен молодой Флери, или все мои планы и замыслы потерпят полное крушение: он не только провалит мои проекты в глазах короля, но даже, если король все-таки согласится со мной, устроит так, что Франции станет невозможным вмешиваться в русские дела, не восстановив против себя всей Европы. Маркиза Бледекур прямо указала мне, что кардинал не остановится ни перед чем. Война или мир — это всецело зависит от моего ответа!
— Но разве кардинал знал о существовании имеющегося у тебя приказа? — спросила Жанна.
— Нет, но он понимает, что, если к его желаниям присоединюсь и я, тогда король не устоит.
— Что же вы ответили? — спросил маркиз.
— Я ответила, что не могу дать теперь никакого ответа, что я рада миру с кардиналом, но не испугаюсь и войны. Во всяком случае, я должна сначала знать, могу ли я твердо рассчитывать на поддержку кардинала, если решу оказать ему просимую любезность. Маркиза дала мне от имени Флери его честное слово! После ухода маркизы, кинувшей мне на прощанье, что кардинал усмотрит в уклончивости ответа вызов, я стала обдумывать положение. Я решила до исхода нашего совещания ни в коем случае ничего не решать. Посмотрю сначала, как будет держать себя кардинал. Кроме того, я хотела посоветоваться и с вами, друзья мои.
— Полетт,— сказал маркиз,— повторяю вам то, что я однажды уже говорил вам: не перетягивайте струн, потому что даже победа над кардиналом будет для вас поражением. Вы поступили очень умно, выказав такую твердость. Но сумейте вовремя пойти на соглашение!
Полетт хотела что-то ответить, но в этот момент калитка сада открылась, и показался высокий красивый молодой человек, одетый со всей щепетильностью французских щеголей XVIII века. Полная гордого достоинства свобода манер ясно доказывала его принадлежность к хорошему обществу. Это был Семен Кириллович Нарышкин, один из многих интимных друзей Елизаветы Петровны, за которого она одно время даже мечтала выйти замуж, причем был проект объявить Нарышкина и Елизавету императором и императрицей. Излишняя горячность Нарышкина повела к обнаружению заговора, что, как уже знает читатель, заставило его бежать во Францию и поселиться там под псевдонимом Тенкина.
Представив Нарышкина всему обществу, Жанна сказала:
— Мы между своими, Семен Кириллович, а потому оставим всякие подходцы и полунамеки. Двое из этих господ, а именно: милая виконтесса де Вентимиль и мой друг, маркиз де Суврэ, будут присутствовать сегодня на совещании, в котором решится вопрос о французском вмешательстве в наши днла. Едва ли мне надо говорить вам, что этот момент может оказаться поворотным в ту или другую сторону для наших общих стремлений. Поэтому нашим друзьям важно прийти на совещание как можно более вооруженными фактическими данными…
— А главное,— перебила ее Полетт,— не будем терята времени, потому что его у нас очень мало. Через десять минут я должна ехать и увезти с собой маркиза.
— Но пожалуйста, спрашивайте, виконтесса,— с любезным поклоном ответил Нарышкин,— я к вашим услугам!
— Мне важно узнать следующее: каково здоровье императрицы, нет ли распоряжений относительно престолонаследия, каковы отношения между принцессой Анной, ее величеством и герцогом Бироном, как относится общество ко всему происходящему и…
— Позвольте мне сначала ответить на эти вопросы, виконтесса! — прервал ее Нарышкин.— Здоровье ее величества плохо. Припадки подагры все усиливаются, кроме того ее лейб-медик Шварц говорил мне по секрету, что императрице грозит опасность со стороны одного из нежнейших внутренних органов. Сообразно с физическим страданием нарушается также правильная деятельность мозга. Императрица никогда не была сильна головой, но в последнее время она становится окончательно игрушкой в руках Бирона…
— Ну, она всегда была ею! — заметила Жанна.
— Но не до такой степени, как теперь. Прежде герцог хоть немного опасался ее, если не как императрицы, то как ревнивой женщины, а теперь он без удержу предается своим развратным наклонностям. Между прочим усилением влияния герцог воспользовался, чтобы нарушить добрые отношения между императрицей и принцессой Анной. Теперь уже считают непреложным фактом, что императрица ни в коем случае не сделает принцессу Анну своей наследницей…
— Но к кому же перейдет трон? — спросила Жанна.
— Этот вопрос не решен. Императрица ждет последствий брака принцессы с принцем Ульрихом и, как уверяют, передаст корону их потомству. Говорят, что указ уже заготовлен, но его держат в секрете…
— Но ведь этот брак еще не заключен? — спросила Жанна.— Насколько я слышала, его собираются отпраздновать этим летом?
— Да, это — правда.
— А если бы императрица умерла теперь же?
— То это было бы равносильно полному крушению всех наших планов,— перебил Жанну маркиз Суврэ,— потому что партия принцессы Елизаветы еще не окрепла и, следовательно, не будет способна решительным ударом сделать кандидатуру царевны бесспорной!
— Мне кажется, что маркиз совершенно прав,— сказал Нарышкин.— Мой собственный печальный опыт показал мне, что наше общество в достаточной мере разобщено. Если послушать наших бояр, когда они говорят под влиянием даров бога Бахуса в безопасном месте, то они готовы хоть сейчас кинуться на защиту попранных прав царевны, но в решительный момент никто не хочет идти первым, каждый опасливо озирается по сторонам, а этим промедлением может воспользоваться всякий, кому не лень! Мне кажется, что этим случайным замечанием я ответил также и на ваш последний вопрос, виконтесса. Наше общество негодует, наше общество возмущено, но это негодование, это возмущение проявляются лишь в пустом ворчаньи. Только тогда, когда каждый недовольный вполне ясно увидит свою выгоду в перемене царствования, можно рассчитывать на действительную помощь общества. Но необходимо принять во внимание также и то, что интересы отдельных частей общества различны, а потому на его недовольстве еще ничего строить нельзя.
— То есть, иначе говоря,— сказала Полетт,— вы считаете, что переворот в России почти невозможен?
— Нет, виконтесса,— ответил Нарышкин,— этого я отнюдь не считаю. Я нахожу только, что на общество полагаться нечего, хотя бы потому, что в том смысле, как понимаете его вы, французы, общества у нас в России нет.
— Что же нужно для осуществления переворота?
— Прежде всего, деньги, потом помощь иностранной державы.
— В чем вы видите помощь иностранной державы?
— В умелом отвлечении русского правительства от внутренних забот к внешним.
— Еще один вопрос. Если, по-вашему, на общество полагаться нечего, то на какой же слой… на какую же касту, что ли, могут опереться заговорщики?
— Главным образом, на военных. У нас, в России, это и всегда было решающей силой, а теперь русским военным грозит ряд ограничений, что вызывает среди них глухое брожение.
— Но ведь вы только что упоминали об отвлечении внимания правительства к ‘внешним заботам’, а последние всегда вызывают передвижение войск ближе к границам. Как же в таком случае войска будут в состоянии оказать помощь заговорщикам?
— Внешнее давление должно сказаться внезапно, заставить правительство потерять голову и дать возможность заговорщикам нанести решительный удар до выступления войск. Повторяю, очень многое в данном случае зависит от удачно избранного момента.
— Считаете ли вы возможным осуществление переворота при жизни императрицы?
— Возможным — да, но очень трудно осуществимым.
— Можно ли рассчитывать на помощь вашего духовенства? Мне говорили, что оно пользуется большим влиянием на народ.
— Духовенство всей душой будет стоять за партию царевны, особенно теперь, когда на священников пошли гоненья. Так, еще недавно одного из священников за смелую проповедь посадили на кол.
— В чем была ваша личная ошибка при последнем заговоре?
— Я неправильно учел момент. Вам, конечно, известно, что мы ведем теперь войну с Турцией. В обществе распространились слухи, что военные действия начались очень несчастливо для России, и наша знать стала искренне возмущаться. Я и подумал, что правительству не на кого сейчас опереться: знать служилая ворчит, военные в походе. Я полагался на оглушающий эффект стремительности действий, но результат получился противоположный: никто не пошел за мной, и я сам еле унес ноги.
— Благодарю вас, мсье Нарышкин,— сказала Полетт вставая.— Из ваших слов я вынесла то же убеждение, которое уже давно сложилось у меня — задуманное нами дело требует громадной подготовительной работы и большой тонкости различных сплетений! А теперь я должна ехать и увезти с собой маркиза, нам пора!
Когда Полетт и Суврэ уехали, Нарышкин спросил Жанну:
— Скажите пожалуйста, Анна Николаевна, кто такие эти господа?
— Виконтесса де Вентимиль — моя товарка по монастырской школе, а ныне — подруга французского короля. Маркиз де Суврэ принадлежит к числу близких друзей короля и … мой жених!
— И оба они так увлечены переворотом в пользу царевны?
— О, да!
— Отлично! — сказал Нарышкин, потирая руки с довольным видом.— Варись, каша, покруче!

XII

СОВЕЩАНИЕ

Все уже были давно в сборе, а его величество Людовик XV все еще не появлялся. Сестры-хозяйки сильно волновались, хотя и по совершенно различным поводам. Полетт пугало это опоздание, как признак отсутствия у короля интереса к задуманным ею широким планам. Луиза, наивная и безразличная к политическим делам, беспокоилась за судьбу ужина. Ведь король, в виде особенной милости, дал ей знать, что после совещания будет ужинать у нее в качестве простого гостя наравне со всеми. Зная, как любил поесть Людовик, Луиза воспользовалась этим днем, чтобы приготовить по добытому ею сложному рецепту очень тонкое блюдо из дроздовых филейчиков, слегка замаринованных в настоенном на горьких травах вине, шпигованных трюфелями и тонувших в нежном, как предзакатное облачко, соусе из тертых на сливках шампиньонов, заправленных петушиными гребешками. Это блюдо надо было есть сейчас же, как только оно было готово, и Луизу очень волновало, что совещание из-за опоздания короля затянется и все перестоит.
Волновался и Флери, хотя лучше всех скрывал это. Раздосадованный на ‘дерзкую девчонку’, осмелившуюся с такой смелостью пойти ему наперекор, он поставил своей задачей дать ей сегодня блестящее сражение, раздавить ее наивные доводы, доказать королю ее ничтожество и заронить в его душу опасение тех бед, которые могут последовать, если дать место в политике страны женскому влиянию. Флери чувствовал себя хорошо вооруженным и теперь перебирал с государственным секретарем Амело ряд заметок и докладов, подготовленных им в определенном порядке. Но король все не шел… Как знать, вдруг он решил, не советуясь ни с кем, пойти той дорогой, которую среди пламенных ночных ласк предуказывает ему развратная, тщеславная любовница? О нет, кардинал сумел бы отомстить. Но дадут ли ему время на это? Правда, король еще сегодня утром был особенно любезен с ним, но любезность его величества не может ввести в заблуждение такого травленого волка, как он, Флери! Он отлично помнит, как лет десять-двенадцать тому назад король был особенно любезен с герцогом Бурбонским и особенно настойчиво просил его не опаздывать на охоту, на которую все собирались. Но не успел король выйти из комнаты, как его именем герцога арестовали и отправили в ссылку! Как знать, может быть, и его, Флери, отсюда отвезут прямо в Бастилию? С таким комедиантом, как Людовик, можно было всего ждать, следовало всего опасаться…
Вдруг послышалось взволнованное отодвигание стульев, шарканье ног, и по комнате полетел тревожный шепот: ‘Его величество!’, пробудивший кардинала от тревожных дум.
— Здравствуйте, милая графиня! — сказал король, милостиво отвечая на приветствия всех присутствующих, раболепно бросившихся ему навстречу.— Но что с вами, милая де Майльи? — продолжал он, всматриваясь в лицо фаворитки.— Здоровы ли вы?
— Ваше величество, ваше величество! — воскликнула обрадованная этим вниманием Луиза,— я так переволновалась в это время, так боялась, что вы, государь, не придете!
— Ах, правда, я опоздал,— улыбаясь ответил Людовик.— Но что же так взволновало вас, графиня?
— Ваше величество! — ответила де Майльи.— Я приготовила удивительное блюдо, которому ваше величество, надеюсь, отдадите честь, и боялась, как бы оно не перестояло.
Король громко рассмеялся, поддержанный улыбками всех присутствующих.
— Не находите ли вы, ваша эминенция,— обратился он к кардиналу,— что эти милые сестры удивительно напоминают евангельских Марфу и Марию?
— Да, ваше величество,— ответил кардинал,— тем более, что король является представителем Господа на земле!
— А можно ли поинтересоваться, из чего состоит ваше блюдо? — спросил король, делая вид, что не почувствовал стрелы кардинала, направленной в него ответом Флери.
— Это сложно, очень сложно, ваше величество! Главной сутью этого блюда являются откормленные особым способом дрозды.
— Дрозды? Это интересно! Во всяком случае, милая графиня, мы постараемся не испортить вашего эффекта, и как только любезная хозяйка даст нам знать, сейчас же прервем свое заседание, чтобы отдать честь ее заботливости и вниманию. Так не будем терять время. Прошу вас, господа, садитесь и давайте поговорим. Впрочем, Суврэ, отвори обе двери и затвори следующие. Помните, господа, если вы не хотите, чтобы вас подслушивали, никогда не совещайтесь при закрытых дверях. Вы должны все время иметь перед глазами соседние комнаты!
Король уселся в кресло, кардинал вместе с Амело занял место перед небольшим круглым столиком, на котором разложил свои бумаги. Полетт села около короля перед своим письменным столиком, стоявшим в этой же комнате. Остальные, чувствуя себя статистами, а уже никак не действующими лицами, разместились куда попало.
— Господа,— сказал король,— я нарочно позвал сюда всех своих друзей, чтобы запросто посоветоваться с ними об очень важном деле. Прошу всех говорить и высказываться просто и без всякого стеснения. Возражайте, спорьте, доказывайте — мне это будет тем приятнее, что, прислушиваясь к дебатам, я получу возможность составить себе определенное мнение. Если оно будет на стороне прелестного автора проекта, мы передадим последний на окончательное обсуждение совета министров, а нет, так мы не дадим ему без пользы подвергаться опасности оглашения. Но сначала, господа, я должен изложить вам, так сказать, ‘историю вопроса’.
В прелестной головке виконтессы де Вентимиль зародился проект, который, по ее мнению, должен вызвать для Франции новую эру. Выслушав этот проект, я пришел в восхищение и не мог не поделиться им с кардиналом Флери. Но благородные седины, покрывающие умудренную долголетним опытом голову его эминенции, создались на почве чрезмерной работы на государственную пользу. Эти седины говорят и мне, и каждому из нас, что отличием ума кардинала являются осторожность и бережность в обращении с государственными интересами. И когда кардинал с точки зрения последних стал указывать мне на слабые стороны проекта, я не мог не согласиться и с ним. Я долго думал об этих разногласиях и заподозрил, а не лежит ли истина где-нибудь посередине? И я решил: пусть виконтесса изложит нам частным образом свой замысел, пусть кардинал сделает свои возражения. Тогда каждый из присутствующих выскажется в свою очередь, и мы увидим, стоит ли нам давать этому проекту дальнейшее движение.
Вот, господа, причины, почему я решил придать всему этому совещанию характер частного собеседования. Мы в гостях у милых сестер, мы между своими, можем просто поговорить об интересующем нас деле. Так давайте говорить! Милая виконтесса, познакомьте нас со своим замыслом!
Полетт начала говорить. Сначала она еще волновалась, но потом ее речь потекла плавно и без запинки. Она даже почти не справлялась со сделанными заранее заметками и говорила горячо, красиво и так убедительно, что Амело, высохший на государственной службе чиновник, не раз с удивлением и восхищением поднимал на прелестного оратора взор своих умных, выцветших глаз, которые при этом загорались почти юношеским пламенем. Полетт чувствовала одобрение аудитории, и это придавало ей новые крылья.
Читателю уже приходилось встречаться на страницах нашего повествования со взглядами на этот счет Полины, а потому мы не будем передавать в точности ее речь и ограничимся сжатым конспектом ее доводов, чтобы указать, на чем именно базировались возражения кардинала.
Виконтесса начала со статистических данных, доказывающих, что положение Франции ухудшается, она слабеет, а потому нужен приток новых сил, нужно слияние с другой страной. Этой страной может быть только Россия.
— Я могу сравнить Россию,— сказала Полетт,— с гигантом, который незаметно рос в тиши и вдруг предстал перед изумленными глазами мира во всем своем величии. Он молод, неопытен, не знает куда девать свои силы, но если бы поставить его перед красавицей-Францией, то северный гигант пленился бы ею, и их прочный союз дал бы одному опору опыта, другому — опору неисчерпаемой силы.
Полетт перешла затем к описанию внутреннего положения России и того, что она может дать Франции.
Россия колоссально богата, если же она и истощена теперь, то правильным руководством ею можно добиться громадных выгод для Франции. В России большое и сильное народонаселение. Франция сумеет организовать его, превратит в дисциплинированную армию, которой и будет распоряжаться в своих выгодах. Русский народ трудолюбив и очень честен, отличается великодушием и признательностью и не забудет, чем обязан Франции.
Но, как известно, в данное время полными хозяевами России являются враждебные Франции немцы. До тех пор, пока царствует теперешняя императрица или другое лицо ее характера, нечего и думать о союзе между Россией и Францией. Этот союз возможен только в том случае, если Франция поможет вступить на престол принцессе Елизавете, права которой были попраны избранием императрицы Анны.
— Я вовсе не хочу сказать этим,— заявила Полетт,— что Франция должна послать свои войска для того, чтобы свергнуть с трона царствующую императрицу. Но по имеющимся у меня сведениям императрица со дня на день может умереть, и тогда-то Франция и должна помешать вступить на престол Анне Леопольдовне и помочь принцессе Елизавете. Конечно, помогая последней, Франция должна выяснить, какие шансы имеет царевна. Эти шансы следующие: простой народ обожает царевну, духовенство стоит за нее горой, особенно после того, как недавно священников стали сажать на кол, дворянство обижено предпочтением, оказываемым немцам, военные ропщут на притеснения. Франция только должна помочь объединиться всем недовольным. Принцесса Елизавета этого не забудет. Она и вообще-то обожает Францию, да кроме того отличается преданностью, постоянством и великодушием.
Все общество слушало виконтессу не прерывая.
Обрисовав в сильных, ярких чертах картину той помощи, которую может оказать Франция партии Елизаветы Петровны, Полетт закончила:
— Вот, господа, та новая эра, которая может открыться для вашей страны резким поворотом нашей внешней политики. До сих пор почему-то считалось выгодным интриговать со всеми против всех, заигрывать с Пруссией против Австрии, подмигивая Австрии, когда она ополчалась против Пруссии. Те, кто привык к подобной двусмысленной политике, разумеется, не могут согласиться со мной, так как им трудно сразу освоиться с прямой и честной политикой открытого союза с дружественной державой. Но, господа, не забудьте, что французы искони были рыцарями, и тот путь, который открываю перед вами я, не только выгоден, но и более подходит к рыцарской натуре Франции!
Полетт закончила. Ропот одобрения пробежал среди слушателей. Сам король не мог удержаться от бурного выражения своего одобрения.
— Отлично, отлично, милая виконтесса! — заметил он, хлопая в ладоши,— вы говорите прекрасно и — ей-Богу! — я не представляю себе, что можно возразить вам! Ну что же, милый кардинал, неужели вы заранее не признаете себя пооежденным? Нет? Удивительно! Ну, так послушаем вас! Говорите, милый кардинал, возражайте, черт возьми!
— Ваше величество, прелестные дамы и вы, многоуважаемые господа мои! — начал кардинал, окидывая присутствующих хитрым взглядом умных глаз.— Признаюсь вам, я поражен и восхищен! Боже мой, какой ораторский талант только что выказала перед вами прелестная виконтесса де Вентимиль! Нет, природа положительно несправедлива! Одним она не дает ничего, другим — слишком много! Я теряюсь, я смущен. Я не знаю, как я буду возражать на такую блестящую речь! Ведь господь не дал мне дара красноречия, и мой ответ будет языком цифр и фактов. Но что такое сухая деловая речь после подобного образца ораторского искусства? Конечно, нетрудно говорить, имея в распоряжении точные факты. Но говорить, совершенно не зная предмета, как то делала виконтесса, и в то же время быть столь убедительным — это, признаюсь, действительно мастерский дар слова.
Однако я черпаю некоторую опору в милостивых словах его величества, коему благоугодно было сказать, что у нас происходит не государственный спор, а просто разговор, частная болтовня среди друзей. Друзья не должны сердиться на правду и потому, да простит меня прелестная виконтесса, если я подвергну суровой критике отдельные тезисы, выставленные в ее речи.
Ваше величество, уважаемые господа мои! Пожалейте меня, так как трудная задача выпала на мою долю! Четыре разных человека борются во мне — министр, священник, философ и рыцарь! Как рыцарь я восклицаю, что цветом человечества всегда были женщины, но философ тут же нашептывает мне ядовитый вопрос, что было бы, если бы люди вздумали питаться не полезными злаками, а приятными цветами? И тут же священник бормочет над моими ушами известный стих из Ветхого Завета, в котором так жестоко осуждается женщина, а министр не может не припомнить, в какую пучину бед повергло Францию влияние маркизы де При {См. предисловие, гл. IV.}. Увы! В том-то и заключается приятное отличие женщин от мужчин, что первые повинуются чувству и воображению, а вторые — разуму и фактам. Это блестяще сказалось в речи виконтессы. Но, господа, это отличие приятно в частной жизни, а в государственных делах более чем опасно. Мы не должны, не смеем забывать доводы разума и фактов, отдаваясь во власть чарующего воображения!..
В заключительных словах виконтессы мне был брошен упрек в мелочности и двусмысленности политики. Но я руководствовался в государственном строительстве именно тем, чем не может похвастаться виконтесса: точным знанием обстоятельств. Неужели я не задумывался о России? Нет, господа, я много думал об этой молодой северной стране и доказательством тому служит та осведомленность, которую я сейчас обнаружу перед вами. Виконтесса все время пользовалась общими местами, она сама никогда не видела России и знает о ней лишь понаслышке. А передо мной, господа, донесения агентов { Флери имеет в виду записку о русских делах, поданную ему еще в 1738 году Лалли.} специально для этого командированных, и письма дипломатов дружественных стран.
Вспомните, господа, сравнение, сделанное виконтессой. Россия — это гигант, который незаметно вырос и теперь не знает, куда применить свои силы. А вот вам, господа, определение человека, жившего и изучившего Россию…
Кардинал взял одну из бумаг и прочел:
‘Я не могу дать Вашему Превосходительству более простой и верной идеи о России, как сравнив ее с ребенком, который оставался в утробе матери долее обыкновенного срока, рос там в продолжение нескольких лет и, появившись на Божий свет, совершенно не знает, как пользоваться своими руками и ногами, затекшими и вконец ослабевшими от ненормальности роста. Россия — это уродец, купленный для выгоды предприимчивым хозяином. Этим хозяином является Австрия, которая руководит всеми движениями уродца-России’.
— Вот, господа,— продолжал кардинал,— разница в самой исходной точке вопроса. Оказывается, что Россия — не гигант, способный самостоятельно вершить свою судьбу, а уродец, которого надо отбивать у хозяина — Австрии. Где же тут молодые силы, та новая, свежая кровь, которую думает влить в старческие жилы Франции виконтесса де Вентимиль? Но, господа, это — общие рассуждения, перейду к частным возражениям на отдельные утверждения.
Флери взял другую бумажку и, смотря в нее, продолжал:
— Виконтесса говорит, что Россия ‘колоссально богата’. Но это — голословное утверждение. Факты говорят, что доходы России составляют в настоящее время только 55 миллионов ливров, да и то на словах, на бумаге. А в действительности мы видим, что в 1732 году правительству, несмотря на самую жестокую систему выколачивания податей, удалось собрать только одну десятую часть того, что должно было поступить. Виконтесса объясняет это тем, что страна истощена неправильным руководством. Но, обращаясь к отдельным статьям дохода, мы видим, что соляной промысел, табак и рудничное дело сданы на откуп по самой низакой цене в частные руки. Спрашивается, господа, если откупные договоры долгосрочны — а это так и есть — то каким образом может Франция, не нарушая прав русских подданных, увеличить эти статьи дохода? Мало того, Россия бедна потому, что доходы идут, минуя казну, в руки дворянства и высшей знати. Значит, увеличение богатства России может быть произведено за счет тех самых лиц, которые должны отдать нам страну? Но в таком случае не будет худших противников Франции, как те самые люди, которые, по мнению виконтессы, только и мечтают о союзе с нами. Да и позвольте спросить вас, господа, сколько же десятков лет придется Франции вкладывать в Россию деньги, чтобы начать получать какой-нибудь доход от этого сомнительного предприятия? Конечно, виконтесса стоит слишком далеко от доходов французской казны и участвует только в ее расходах. Виконтессе неизвестно, что Франция не может вынести такие затраты. Я не хочу смущать присутствующих упоминанием точных цифр состояния нашей казны и перехожу к следующим возражениям.
Виконтесса утверждает, что в России большое и сильное народонаселение. Но вот что мне пишет агент: ‘Поля в России остаются необработанными по пять-шесть лет, потому что народ бежит куда попало от невозможных порядков. Простой народ изможден, ослаблен, выродился. Неурожаи, вечный голод, непрекращающиеся повальные болезни доконали его вконец’.
Виконтесса утверждает, что русский народ отличается честностью. А вот что мне пишет мой агент: ‘Если Вашей эминенции требуются подробности, то могу достать таковые, так как во всей России нет ни одного человека, который устоял бы против самого скромного подкупа’. Иначе говоря, господа, мы поднимем благосостояние России, а когда это совершится, то другая держава сунет русским министрам небольшую взятку, и плодами наших стараний воспользуются другие.
Итак, господа, действительность, факты, цифры развенчивают ту радужную картину выгодного союза с Россией, которую нарисовало нам пламенное воображение увлекающейся виконтессы. Перейдем теперь к способам осуществления ее проектов.
Виконтесса хочет, чтобы Франция помогла царевне Елизавете вступить на русский трон. По мнению виконтессы, у царевны очень много шансов. Так разберем их.
‘Простой народ’,— говорит виконтесса,— ‘обожает царевну’. Но почему же он допустил восшествие на престол императрицы Анны! Господа! Что-нибудь одно: или народу нет никакого дела до царевны, или он ничего не может поделать в России. В обоих случаях с народом считаться нечего.
Виконтесса уверяет, что за царевну стоит духовенство, особенно после того, как его стали сажать на кол. Отмечу, что это многократное выражение неточно. До сих пор известен только один такой случай, когда священника за явно бунтовщическую проповедь подвергли этой казни. Конечно, возмутительность факта не уменьшается от его единичности. Но, как видите, господа, русские, которых нам хотят нарисовать пламенными заступниками духовенства, дали спокойно совершиться этому злодеянию. Так что же мы будем говорить о симпатиях или антипатиях духовенства, раз и оно ничего поделать не может? Мало того, известно ли виконтессе, за какие именно слова проповеди этого священника посадили на кол? Нет? Ну, а мне известно! Священник сказал: ‘Хлеб не родится, потому что женский пол царством владеет, какое ныне житье за бабой?’ Но, господа, разве принцесса Елизавета — не ‘баба’? Так как же можно рассчитывать на духовенство в качестве опоры для переворота, раз этот переворот должен совершиться в пользу женщины?
Виконтесса утверждает, что на стороне царевны армия. Но никакими фактическими данными это не подкрепляется. А вот что я могу прочитать вам, господа: ‘Народная ненависть к немецкому правительству все растет, но оно имеет надежную опору в гвардии’. Затем польский посол доносит своему правительству, что, разговорившись с одним из враждебных немцам боярином, он, посол, высказал опасение, как бы русские не поступили с немцами так же, как поступили с поляками при Лжедмитрии. ‘Не беспокойтесь! — ответил боярин.— Теперь это невозможно, ведь тогда у правительства не было гвардии!’
Тут уж мы, господа, подходим к значительному разногласию. Оно и понятно: виконтессе явно неизвестно, что Левенвольду, прихвостню Бирона и обер-шталмейстеру государыни, было поручено скомплектовать несколько гвардейских полков, где офицерами являются почти исключительно иноземцы. Этими гвардейскими полками пользуются для выколачивания недоимок. Гвардейцы попросту принимают недоимщиков на штыки. Господа, военные, которые столь позорным образом служат своему знамени, не пойдут в штыки за царевну Елизавету на свое немецкое правительство!
Я не отрицаю того, что в полках, где преобладает русский элемент, имеется много приверженцев принцессы Елизаветы. Но виконтесса хотела внушить нам, что вся армия пойдет при перевороте за царевну. А факты говорят нам, что полки, состоящие из наиболее дисциплинированных и лучше всего оплачиваемых солдат, встанут на защиту правительства.
И еще одно возражение по существу, господа. Допустим, что нам удастся превозмочь все это и возвести царевну Елизавету на трон отцов. Что служит нам гарантией благодарности царевны? Как знать, не сочтет ли она, утвердившись с нашей помощью на престоле, более выгодным для себя заключить союз с нашими врагами?
Виконтесса хочет внушить нам, что это противно нравственным качествам царевны, которая якобы отличается ‘преданностью и постоянством’. Но это — голословные утверждения. В политическом отношении царевна ничем не могла еще проявить эти качества, а ее интимная жизнь говорит против обладания ими. Именно, едва ли кому-нибудь не известно, что царевна Елизавета с самых юных дней только и делает, что меняет свои самые интимные привязанности. Я не буду говорить вам о массе случайных эпизодов этого рода. Достаточно имен тех, кто пользовался более прочной привязанностью царевны. Господа, ведь царевна всего только лет пятнадцать как может жить жизнью женщины, а между тем вот список ее прочных привязанностей: Бутурлин, император Петр Второй, ее племянник, Нарышкин, ее двоюродный брат, солдат Шубин, фурьер Лялин, певчий Разумовский… Господа, неужели это перечисление свидетельствует о постоянстве?
Итак, господа, вот построенный на точных фактах и цифрах ответ тому, что создало пылкое воображение прелестной виконтессы де Вентимиль. Повторяю, мы можем выразить свое искреннее восхищение красноречию и уму очаровательной виконтессы. Я первый готов забыть свой возраст и священнический сан и объявить себя пламенным рыцарем виконтессы. Но все это только здесь, где мы, как выразился его величество, просто разговариваем по-дружески среди друзей. Если же мы перенесем свое восхищение в область действительного государственного строительства, если мы пойдем тем путем, на который зовет нас виконтесса, то окончательно погубим Францию, думая спасти ее.
Вот мой вывод, господа, вот, ваше величество, мое искреннее суждение. Но, может быть, я и ошибаюсь во многом? Быть может, виконтесса может возразить что-либо? Я жду! И я первый с радостью признаю свою ошибку, если мне докажут, что я не прав!
Кардинал замолчал, с видом полного торжества, осматриваясь по сторонам.
Полина сидела ни жива ни мертва, сознавая, что она ничего не в состоянии возразить на вескую речь кардинала. Да, она сама была виновата! Не подготовившись как следует, не запасясь какими-либо цифрами, она задумала увлечь присутствующих своей горячностью. И вот она не только погубила то дело, на котором думала построить свое благополучие, но и отрезала себе возможность на будущее активно вмешаться в политику.
Все присутствующие тоже молчали. Все, не исключая короля, чувствовали себя разочарованными. Речь виконтессы заставила в их сердцах зазвучать самые восторженные, рыцарские чувства. Флери разрушил это очарование… Как это было досадно! Но что же говорить против языка цифр, фактов и рассудочности?
— Полетт! — еле слышно шепнул виконтессе Суврэ.— Если вы сейчас же не воспользуетесь тем, что я сделаю, и не пойдете на соглашение с кардиналом, то ваше дело погибло!
Сказав это, он встал с места и приблизился к королю. Звук шагов маркиза вывел Людовика из грустной задумчивости.
— Как это ни печально, господа,— сказал король,— но с кардиналом нельзя не согласиться! А жаль!.. Но впрочем, ведь нам предстоит еще обсуждение высказанного? Быть может, нам все-таки удастся примирить это разногласие, которое, быть может, только на первый взгляд кажется непримиримым? Может быть, кто-нибудь надумал что-либо? Суврэ, я вижу по твоему лицу, что ты составил определенное мнение относительно слышанного. Ну, что ты скажешь, мой милый Анри?
— Ваше величество, позволите ли мне быть совершенно искренним и высказать мое мнение совершенно свободно? — спросил маркиз.
— Но, разумеется, Суврэ, я жду этого от тебя! — промолвил король.
— Ваше величество! Я смотрю в лицо графини де Майльи и вижу, сколько страдания написано на нем. Графиня мучается за судьбу дроздов! Ваше величество! Пожалейте как дроздов, так и прелестную хозяйку!
Ты прав, Суврэ,— смеясь ответил король,— ведь я обещал графине, что мы не испортим ей эффекта от придуманного любезной хозяйкой блюда. Говоря откровенно, я даже проголодался и с удовольствием отправлюсь ужинать. Если вы позволите, графиня, то мы готовы!
— О, ваше величество,— радостно воскликнула Луиза,— вы снимаете с моей души тяжелый камень!
— Ну, так пойдемте, господа, ведь договорить мы можем и за дроздами! Быть может, это пикантное блюдо наведет нас на счастливую мысль. Пойдемте, господа!
Король встал и радостной походкой направился к столовой. Остальные поспешили последовать непосредственно за ним. В гостиной остались только Полетт, сидевшая по-прежнему перед своим письменным столом, да кардинал, укладывавший в портфель с помощью Амело свои записки и бумаги.
— Ваша эминенция,— вставая сказала Полетт,— не могу ли я получить от вас кое-какие сведения?
— Пожалуйста, дитя мое! — ответил кардинал, вставая и подходя к виконтессе.— Амело, ступайте, вы мне не нужны больше! В чем дело, виконтесса?
— Я хотела бы знать, как зовут вашего племянника.
— А зачем вам это, дитя мое, если смею спросить?
— Да вот…— Полетт отперла имеющимся при ней ключиком ящик своего письменного стола, достала оттуда королевский указ и продолжала: — его величество поручил мне заполнить пробел в этом указе, и я сделала бы это еще раньше, если бы была уверена, что точно помню имя вашего племянника!
В глазах кардинала сверкнуло торжество. Но он был слишком хитрой лисой, чтобы сдаться сразу.
— Как? — с хорошо разыгранным испугом воскликнул он.— Вы хотите сделать камер-юнкером моего беспутного племянника? Но это невозможно! Я уже обещал вдове Тремуйля, что употреблю все свое влияние на пользу ее малолетнего сына? Нет, нет, виконтесса, это невозможно!
— Прочтите, ваша эминенция,— твердо ответила Полетт,— но я с сестрой перебрала всех возможных кандидатов, и мы решили, что более подходящего, чем ваш племянник, и более достойного нет!
— Но я не могу, право…
— Нет, уж вам придется подчиниться в этом случае, кардинал,— улыбаясь, возразила Полетт.— Я хочу быть столь же непреклонной к вам, каким вы только что были по отношению ко мне!
— Господи, Господи! — пробормотал кардинал, делая вид, будто он колеблется.— Что же я могу поделать? Рыцарь перевешивает во мне старика и министра! Виконтесса, я не в силах противиться вам! Пусть будет по-вашему! Но только что же вам самим беспокоиться: позвольте, я впишу имя этого мальчишки, которому свалилось на голову такое неожиданное счастье! — Кардинал присел к столу, вписал имя племянника и сказал: — может быть, вы позволите мне, виконтесса, взять этот указ с собой? Я сегодня же увижу этого счастливчика и порадую его!
— Пожалуйста, берите,— с очаровательной улыбкой ответила Полетт.— Ведь так приятно, когда неожиданно получаешь радостный сюрприз!
— Да благословит вас Господь, виконтесса! — ответил кардинал, пряча указ в широком внутреннем кармане платья.— Я уверен, что ваша доброта сейчас же призовет и на вас тоже нежданную радость! А теперь ступайте, виконтесса, в столовую! Подумайте только, что станут говорить про меня, бедного, старого священника, который остается наедине с такой очаровательной особой.
Полетт смеясь ушла в противоположную дверь, бегом обежала коридором и попала в столовую с другой стороны в тот самый момент, когда вслед за королем рассаживались и остальные гости. Как ее появление, так и приход кардинала, вошедшего через минуту после нее, не привлекли ничьего внимания, кроме маркиза Суврэ, который еле заметно одобрительно кивнул головой виконтессе.
В самом начале ужин проходил при полном молчании, изредка прерываемом восторженными восклицаниями короля по адресу того или другого блюда. Когда же его величество отведал дроздов, то только крякнул и стал с жадностью уничтожать лакомое блюдо.
— Очаровательная вещь! — воскликнул он наконец, тяжело отдуваясь после четвертой порции дроздов.— Графиня, вы непременно должны сообщить моему повару секрет этого кушанья! Давно я уже не ел с таким аппетитом! Я вам крайне признателен, милая графиня!.. Ну, а теперь,— продолжал он,— мы можем и поговорить окончательно о нашем вопросе. Хотя собственно и говорить-то почти нечего… Но конечно, конечно,— поспешил он сказать, встретившись с умоляющим взглядом Полины,— надо договориться до конца!
Лакеи быстро и бесшумно собрали грязную посуду, поставили на стол ряд ваз с вареными в сахаре и меду фруктами прочими сластями, освежили батарею бутылок и ушли, напутствуемые приказанием графини не входить, пока их не позовут.
— Итак,— сказал король, отхлебывая из бокала вино,— вы находите, милейший кардинал, что проект этой фантазерки никуда не годится, и нам надо решительно отказатьсь от мысли завязать сношения с Россией?
— Да Боже меня упаси! — с самым искренним ужасом заявил Флери.— Как бы посмел я думать подобное? Проект виконтессы очарователен, и нам надо во всяком случае заняться его осуществлением!
Все присутствующие с полным недоумением взглянули на кардинала, а король от неожиданности чуть не выронил бокала из рук.
— Но мне казалось,— растерянно сказал король,— что вы назвали проект виконтессы гибелью для Франции?
— Отнюдь нет, ваше величество, это просто — недоразумение!
— В таком случае я прошу вас объясниться,— почти с неудовольствием сказал король.— Право, мне даже странно… Но говорите, ваша эминенция, говорите! Я с нетерпением слушаю вас!
— Ваше величество,— заговорил Флери,— я помню те слова, которые были сказаны мною и невольно вызвали данное недоразумение. Я сказал, что путь, на который зовет нас виконтесса, может окончательно погубить, а не спасти Францию. Но что я имел в виду, говоря ‘путь’? Не стремление к сближению с Россией, а те способы, которые предлагала виконтесса…
Должен сказать, я несколько увлекся, желая дать виконтессе маленький урок государственной и житейской мудрости. Я хотел показать, как опасно пускаться в политическую авантюру, если не представляешь себе в самом точном виде физиономии намеченной страны, если основываешься не на фактах, а на предположениях. Ведь в общих чертах виконтесса верно обрисовала картину положения России, а я нашел возражения, и виконтессе уже нечего было мне ответить. Представьте себе, господа, что мы действительно увлеклись бы призывом виконтессы и направили бы свои взоры в сторону России, но вдруг натолкнулись бы на одно из тех разногласий, которые я привел вам. Ведь это было бы способно поставить нас в тупик, могло бы перевернуть все наши намерения!
Нет, господа, отвергая путь, предлагаемый виконтессой, я не отвергаю цели. Нам действительно необходимо искать прочного союза с молодой страной и действительно другой страны, кроме России, я не вижу. Но и в этом отношении мы должны идти серьезно, твердо, не давая обольщать себя никакими химерами.
Я уже указывал вам, что утверждения виконтессы можно толковать и так, и этак. А нам нужно взять за руководящую нить нечто незыблемое, не зависящее от условий. Так, например, виконтесса уверяла нас, что принцесса Елизавета будет благодарна нам за помощь, что она по натуре отличается великодушием и постоянством. Но к чему нам строить что-либо на этом? Я предпочитаю связать царевну определенным договором и обеспечить Францию твердыми гарантиями, что этот договор будет соблюден. На этом вернее строить наше благополучие, чем на весьма шатком фундаменте личных качеств.
Вот, господа, на одном этом примере я показал вам, в чем заключается все разногласие между мной и автором восхитительного проекта, в чем я видел опасность пути, рисуемого виконтессой. Что нам за дело, пользуется ли царевна Елизавета привязанностью всей той холопствующей массы, которую представляет собою русское общество? К чему мы будем строить что-либо на этом, раз мы знаем, что ныне царствующая государыня вступила на престол помимо каких-либо симпатий, никогда любовью не пользовалась, а правит страной десятый год? Если любовь есть, то это — лишний маленький козырь в нашей игре, но не руководящая нить, нет!
Точно так же к чему мы будем опираться на недовольство или симпатии армии? С небольшими затратами мы всегда сумеем купить один полк, а при разумном направлении этого полка можно в удачно выбранный момент произвести желаемый переворот. Главное — подготовка, организация. А симпатии, недовольство… Э, если Господь пошлет императрице Анне еще пятьдесят лет жизни, то она процарствует их все благополучно, несмотря ни на какие недовольства!
Так вот, господа, как я смотрю на это дело, вот в чем лежит единственное разногласие между мной и виконтессой!
— Но позвольте, кардинал,— сказал Людовик,— если Россия действительно так бедна, истощена и обезлюдела, то какую же пользу может принести нам союз с ней?
— И опять-таки скажу вам, государь,— с хитрой улыби ответил Флери,— что, если следовать путем, нарисованным нам виконтессой, то не будет никакой пользы, если же приступить к этому делу с осторожностью и рассудительностю, то и из обедневшей России можно извлечь свою пользу.
Например, таможенный доход дает русскому правительству в Риге около двух миллионов ливров да в Петербурге около трех, итого в обоих этих городах около пяти миллионов! А почему так мало? Да потому, что русские чиновники воруют! Представьте себе, что мы предложим русскому правительству восемь миллионов за обе эти таможни и сами будем держать там сторожевую службу? Во-первых, мы поднимем доход по крайней мере до двенадцати миллионов и таким образом дадим русскому правительству на три миллиона больше, да себе положим в карман столько же — один миллион уйдет на расходы. А, во-вторых, таким путем мы ограничим ввоз в Россию немецких товаров и облегчим доступ французским. Это — только некоторые из всех тех мер, которые можно осуществить. И, заметьте, государь, эти меры тем и хороши, что нам дела нет, честен русский народ или нет, богат он или беден. Следуя моим путем, мы добиваемся всего при всяких обстоятельствах!
— Господа,— сказал король,— не имеет ли кто-нибудь возражений, вопросов, сомнений?
— Я хотел бы спросить,— сказал Амело,— каким образом его эминенция предполагает возможным вести в России подготовительную работу, раз мы не имеем даже официальных сношений с нею? Послать туда эмиссаров,— но это слишком рискованно и может раньше времени обнаружить намерения Франции!
— А в самом деле, кардинал, как вы думаете сделать это? — спросил король.
— Но, ваше величество,— смеясь ответил Флери,— почему вы спрашиваете об этом меня, а не виконтессу, автора проекта?
— Ваша эминенция,— ответила Полетт,— если бы я считала себя в силах вынести на своих плечах все это трудное и сложное дело, то не было бы нужды и в этом совещании. Как могу я дерзать на указание таких деталей, которые требуют многолетней государственной опытности?
— Я еще раз повторяю,— смеясь сказал кардинал,— что вы — редкая женщина, виконтесса! У вас такой широкий ум, такая находчивость, что куда нам, мужчинам! Я уверен, что у вас имеется придуманный полный план действий, но вы хотите дать мне высказаться, чтобы разбить меня вконец. Ну, да пусть будет по-вашему!
Я не могу сейчас подробно ответить на ваш вопрос, государь, и укажу только общие черты своего проекта.
В данный момент Россия ведет с Турцией войну. Последняя пошла очень благополучно для русских и скоро будет закончена. Когда приступят к выработке мирного договора, наш резидент в Турции вмешается и сведет на нет все успехи русского оружия. Через дружественный нам шведский двор мы сумеем дать понять России, что так будет всегда, пока Россия не возобновит с нами правильных дипломатических сношений. В результате императрица должна будет назначить к нам посла, а мы пошлем своего посла в Россию.
Нашим послом будет человек, совмещающий в себе храбрость, осторожность, внешнее обаяние, дипломатическую увертливость — словом, для должности русского посла мы подыщем совершенно особенного человека. Посол будет осторожно зондировать почву, войдет в сношения с царевной, его дом будет главной квартирой наших действий. А когда приспеет час, он даст сигнал к поднятию занавеса над политической комедией, которую мы так разыграем!
— Но если этот час не приспеет до того момента, когда императрица скончается? — воскликнула Полетт.
— Виконтесса, для Франции лучше не начинать этого дела совсем, чем начать его преждевременно! — ответил за кардинала Суврэ.
— Совершенно верно,— сказал король.— Итак, проект моей милой виконтессы оказался приемлемым? Я очень рад этому!
— Но надо еще так много обсудить…— сказала Полетт.
— Только не теперь! — заявил король.— У меня и без того голова кружится от такого длинного серьезного разговора. Ваша эминенция, в ближайшем будущем мы примемся с вами за работу над этим вопросом, потому что он интересует меня, и я хочу быть все время в курсе дела. А нашим секретарем будет милая виконтесса де Вентимиль! Ну, а теперь, господа, забудем о России, о царевнах, императрицах и таможенных сборах и предадимся отдыху и веселью!

* * *

Так, за кубками крепкого вина и пряными блюдами из честолюбия куртизанки, продажности попа-министра, трогательной преданности влюбленного маркиза и ленивого тщеславия короля, родилась санкция проекта, которому суждено было существенно изменить положение русских дел. Фракция думала только о себе, она хотела капитализировать русское неустройство, холопство, бездеятельность и опутать Россию тонкой, но прочной сетью бесконтрольного политического влияния. Но ни кардинал Флери, хваставшийся своей осведомленностью, ни сама Россия, пожалуй, не знали, сколько неисчерпаемых возможностей таится в этой великой стране.
Да, Франция ошиблась в расчетах, иначе не стала бы она подводить ту сложную интригу, которая составит содержание следующей книги. И если автору удалось заинтересовать читателя судьбой Столбина и его Оленьки, судьбой маркиза Суврэ, Жанны, ее любви и мести, то пусть последует за автором из теплой парижской весны 1739 г. в суровую петербургскую осень 1740 г.!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Елизавета

I

В ЛАБИРИНТЕ ИНТРИГ

‘Если до получения этого письма наши друзья, о прибытии которых меня известила вчерашняя депеша, еще не успеют выехать из Парижа, то я надеюсь, что вместе с верительными грамотами Ваше Превосходительство пришлете мне подробные инструкции относительно всех затруднений, о которых я имею честь сообщить Вам ниже. Положение все запутывается, и маркизу будет легче изложить мне словесно взгляды королевского правительства, чем Вашему Превосходительству сделать это письменно.
Повторяю, положение так запутывается, становится настолько сложным, что может показаться, будто ради интересов Франции я иду против французских же интересов. Я положительно затрудняюсь достаточно кратко и ясно изложить вам все это…’
Писавший эти строки — французский посол при русском дворе, Жак Иоаким Тротти маркиз де ла Шетарди — положил перо, встал и задумчиво подошел к ярко топившемуся камину, у огня которого стал потирать зазябшие руки. Он был в меру высок, хорошо сложен, строен и одет со всей изысканностью прирожденного победителя сердец. Орлиный нос и энергичная дуга бровей придавали выражение смелости и отчаянной решимости его выхоленному, красивому лицу, которое, однако, при более внимательном наблюдении несколько отталкивало избытком самонадеянности и надменности.
Но теперь выражение самонадеянности значительно отступало перед той крайней озабоченностью, о которой ясно говорили нахмуренный лоб и сдвинутые брови посла. Действительно, его положение было не из легких. Он просит инструкций, которые даже при помощи курьера могут быть доставлены ему не ранее, как дней через пятьдесят, так как даже верховой с расставленными подставами проходил расстояние от Петербурга до Парижа в 20—25 дней. А между тем необходимость действовать может сказаться теперь же! Так как же изложить своему правительству положение момента настолько ясно, чтобы сразу была видна создавшаяся необходимость действовать именно так, а не иначе?
После довольно долгого раздумья Шетарди пожал плечами, энергично махнул рукой и, вернувшись к письменному столу, продолжал писать:
‘Прежде всего начну с некоторого маловажного трения, которое я предвижу. Конечно, в данном случае вопрос идет только о небольшой подробности этикета, но без специальных инструкций Вашего Превосходительства я не могу уступить в этом.
Сегодня утром я частным образом виделся с Остерманом. Во время разговора эта старая лиса упомянула, что отсутствие аккредитивов к новому правительству не помешает неофициальному ведению переговоров между нами, так как смерть императрицы Анны не лишает русского двора возможности видеть во мне представителя его христианнейшего величества, тем более что и герцог-регент не удосужился до весны дать послам торжественную аудиенцию, а, следовательно — все равно пришлось бы слишком долго ждать официального признания.
Я не могу скрыть своего удивления, возразив, что аккредитивы будут даны мне не к регенту, а к императору Иоанну III {}Иоанна Антоновича называют как Иоанном Третьим, так и Шестым. Иоанн Грозный (IV) был первым венценосным Иваном, имевшим титул царя,— до него были только великие князья., а, следовательно, и не могут быть вручены никому иному. Остерман ответил, что обычай запрещает показывать русского принца крови до достижения им одного года и что это в сущности — такой пустяк, о котором не стоит спорить. Я не настаивал, так как счел лишним протестовать заранее. Но я прошу сообщить мне в категорической форме теперь же, можно ли, не нанося ущерба достоинству Франции, уступить русскому двору в этом вопросе?
Это относительно мелочи. Теперь нечто более серьезное.
Я писал третьего дня, что немедленно по получении официального извещения о смерти императрицы пошлю своих дворян к принцам и принцессам для выражения соболезнования. Герцог Бирон не принял моего посланного и дал ему весьма ясно понять, что ему некогда будет принять также и меня. Наоборот, бывший у принцессы Елизаветы передал мне от имени цесаревны, что я всегда могу приехать к ее высочеству, когда бы не захотел и что царевна очень желала бы повидаться со мной. Но я считаю необходимым пока еще удерживаться от личных свиданий с принцессой.
Я уже писал Вам ранее, что до сих пор мне не приходилось видаться с ее высочеством иначе, как при третьих лицах, что до последнего времени тайные переговоры велись через Нолькена и известное Вам доверенное лицо и что только на другой день после смерти императрицы ко мне с великой опаской зашел Лесток. Вам изестно также, что царевна не выказывает особенной уступчивости в интересующем нас деле и уклоняется от документальных обещаний территориальных уступок в пользу Швеции. Как ни заинтересована в этом последняя, но она смотрит на это гораздо легче, и Нолькен все-таки склоняется в пользу возможно быстрейшего осуществления переворота, так как для Швеции война была бы теперь очень несвоевременной, а иначе немыслимо сбить Россию с принятой ею угрожающей и вызывающей позиции.
И вот тут-то я и остановлюсь перед неприятной задачей парализовать французские начинания во имя Франции. Нолькен говорил мне на днях, что его правительство ассигновало ему большую сумму {Нолькен располагал суммой в 100 000 экю, то есть по тогдашнему курсу около 60 000 рублей, а на теперешний счет — около 500 000 рублей, причем ему предоставлялось право свободного выбора той партии, в пользу которой могли быть употреблены эти деньги.} на политическую интригу, и я понимаю, что бедная Швеция могла получить эти деньги только от Франции. Нолькен говорит, что его правительство решило в случае неизбежности объявить России войну, и я понимаю, что обедневшая Швеция может начать войну только в том случае, если Франция ссудит ей на это средства. Следовательно, образ действия Нолькена находится в полном согласии с желаниями моего правительства, и… все-таки я должен противодействовать ему!
Я позволяю себе спросить, какая будет польза для Франции, если принцесса Елизавета вступит на трон не ослабленной заранее страны? Ведь даже и теперь, нуждаясь в нас, царевна выказывает строптивость и нежелание поступаться чем бы то ни было? Что же будет далее и приобретем ли мы себе союзника, помогая царевне Елизавете получить отцовскую корону? Кроме того, благодаря тому, что осторожность Французского правительства понуждает его действовать, прикрываясь Швецией, принцесса Елизавета может отказать нам в праве на свою признательность, опираясь на то, что действительную помощь ее высочество получила не от нас. Царевна должна пойти на уступки, должна дать письменное обязательство вернуть Швеции захваченные Петром Великим земли и предоставить Франции известные фискальные пример, таможенные преимущества. Без этого нам нет смысла помогать ей. Я очень рад, что Нолькен обнадеживает ее: несколько досадных разочарований, и царевна увидит, что ей необходимо стать уступчивее к нам!
Но это — еще далеко не все, положение осложняется еще более. Герцог-регент держит себя все враждебнее к родителям юного императора и, как это мне известно, все более заигрывает с царевной Елизаветой. Ведь он уже давно питает тайную страсть к царевне да кроме того, понимает, что его положение непрочно. Ни для кого не тайна, что он помышляет выслать Анну Леопольдовну с супругом за границу. Но удастся ли ему, всеми ненавидимому, удержать власть в руках? Нет, не удастся, и это должно понудить его пойти на соглашение с царевной. Уже тот факт, о котором я упоминал выше, что герцог не принял моего посланного, свидетельствует, насколько Франция не может рассчитывать на его дружбу. Значит, от кого бы ни исходило желание немедленного переворота в пользу царевны Елизаветы, революция в данный момент принесет Франции только ущерб, а, следовательно, моя священная обязанность — не допустить осуществления переворота.
Итак, судя по всему, царевна ведет загадочную для меня двойную игру. Третьего дня уже после отсылки последней депеши я говорил с известным Вам доверенным Нолькена, который сообщил мне, что шведский посол вступил в переговоры с фельдмаршалом Минихом. Но ведь Миних — враг Бирона! Объяснение этой загадки обещано мне в ближайшем будущем, может быть, сегодня, и тогда я немедленно извещу Ваше Превосходительство. Но мое положение посла обязывает меня быть готовым ко всему, а те намеки, которые делает Нолькен, заставляют предполагать возможность осуществления такой странной политической конъюнктуры, как Бирон — Елизавета — Миних. Нечего и говорить, что подобное разрешение вопроса грозит Франции полным крушением ее надежд!
Вот в чем заключается запутанность положения, о которой я упоминал в начале письма. Момент таков, что каждую минуту грозят политические неожиданности. Я постараюсь оттянуть решительную развязку в ожидании точных инструкций, но если мне не удастся сделать это, то я буду вынужден действовать так, как подскажут мне здравый смысл и интересы Франции!’
Шетарди перечитал все написанное им, затем взял чистый лист бумаги и принялся переписывать, местами зашифровывая депешу. Затем, положив изготовленное донесение в конверт и запечатав его, посол с облегченным видом вскочил с места и опять подбежал к камину, чтобы сжечь черновик.
— Ух! — сказал он, протягивая руки к ярко вспыхнувшему от брошенной бумаги пламени.— Что за отвратительная страна! Помимо вечных затруднений, когда не знаешь, на что решиться, климат способен либо отравить, либо заморозить всякую изобретательность! Все время стоял гнилой, желтый туман, а теперь вдруг ударили холода, от которых птицы мрут на лету! И ведь теперь еще только начало ноября — что же будет дальше? Да, уж придется мне разориться на мех для любочкиной шубки. Конечно, в этой стране белых медведей меха стоят не так уж дорого, да и до сих пор прелестное тело и болтливый язык очаровательной русской аристократки стоили мне сущих пустяков, однако правительство христианнейшего короля настолько скупо, что было бы желательно избежать подобных трат и далее… Но что нужно, то нужно. Любочка — премилое и преполезное существо и…
Осторожный стук в дверь прервал игриво-деловые размышления посла. Вошел камердинер и доложил:
— Господин Шмидт желает видеть ваше превосходительство!
— Отлично,— ответил Шетарди,— попросите ко мне господина Гюйе и впустите Шмидта.
Через несколько минут в кабинет вошли Гюйе, один из секретарей французского посольства, и Шмидт, младший переводчик барона Нолькена.
— Здравствуйте! — небрежно кивнул Шетарди, отвечая на почтительный поклон Шмидта.— Вот что, милый Гюйе, потрудитесь, пожалуйста, немедленно отправить этот пакет вашему правительству с экстренным курьером. Депеша очень спешная! Ну, а у вас что? — обратился он к Шмидту.
— Письмо от его превосходительства барона Нолькена! — почтительно ответил переводчик.
— А! Ну, дайте сюда! Вы можете идти, Гюйе, и пожалуйста, чтобы пакет был отправлен немедленно!
Как только за секретарем закрылась дверь, обращение маркиза резко изменилось. Он приветливо закивал головой Шмидту и знаком предложил ему сесть в одно из кресел около камина. Затем, убедившись, что в соседней комнате яикого нет, он запер дверь из последней в коридор и, усевшись рядом со Шмидтом, оживленно заговорил.
— Ну, милый мой, как дела! Уж вижу, вижу, что у вас имеются новости! Впрочем, сначала письмо!
Шетарди вскрыл конверт, который держал в руках, и достал оттуда небольшой листик совершенно чистой бумаги. Посол взял этот листик и подержал его около огня камина. Сейчас же на чистой дотоле бумаге стали показываться какие-то буроватые черточки, а затем мало-помалу слились в две строки письма. Шетарди прочел их, бросил письмо в огонь и сказал:
— Барон пишет, что он поручил вам передать мне все на словах и что сегодня вечером он будет у меня. Так в чей же дело?
— Дело в следующем,— ответил Шмидт.— Шведское, правительство в двух последовательных депешах настойчиво указывало барону, что необходимо теперь же сделать что-либо, чтобы изменить позицию, принятую Россией по отношению к Швеции. Напрасно барон заявлял, что нельзя насиловать события и что он действует вполне согласно с вами, барону открыто выразили недовольство им…
— Ну да, конечно! — с досадой воскликнул Шетарди.— Видно, все правительства на один покрой! Они хотят, чтобы мы были в чужой стране какими-то богами, которым достаточно только пожелать, чтобы было все исполнено.
— Совершенно случайно,— продолжал Шмидт,— барону удалось увидеться с фельдмаршалом Минихом в такую минуту, когда последний был вне себя от негодования. Миних, потерявший всякую сдержанность, бесновался, топал ногами и изрыгал громовые проклятия по адресу герцога Бирона и родителей императора. Первый раздосадовал фельдмаршала тем, что отказался признать какие-то расходы, сделанные Минихом для нужд армии, и фельдмаршалу, скупость которого вошла в пословицу, приходится платить теперь из своего кошелька. А родителей императора Миних, ругал за трусость: он уже не раз намекал им, что стоит только, мигнуть ему — и герцог будет арестован, а они все трусят. Между тем не сегодня-завтра Бирон попросту вышлет принца с принцессой из России, и тогда уж никому не сдобровать.
— А прежде всего — самой России! — вставил посол.
— Барон дал понять Миниху, что все эти беды заслужены русскими: зачем они обошли законные права дочери Великого Петра и позволяют править над собой иноземным? Слово за слово, Миних обещал Нолькену сегодня же арестовать именем царевны Елизаветы как Бирона, так и родителей императора…
— Неужели? — испуганно воскликнул Шетарди.
— Конечно, обещая это, Миних действует далеко небескорыстно. Злоба — злобой, месть — местью, а корыстолюбие этого генерала все-таки на первом плане! Нолькен обещал фельдмаршалу довольно крупную сумму и сегодня вечером должен был доставить в задаток половину ее…
— Но, Боже мой, ведь это — безумие! — крикнул Шетарди, вскакивая с кресла и не будучи в силах сдержать свое волнение.— Разве такие вещи делаются сразу?
— Но мне казалось,— удивленно возразил Шмидт,— что предпринятые бароном шаги вполне согласуются с намерениями вашего правительства, маркиз?
— Ну да, да, конечно! — поспешил ответить Шетарди, спохватившийся, что сказал лишнее.— Я именно потому и волнуюсь, что боюсь за исход неподготовленного предприятия…
— Где Миних — там гвардия, там вся армия, маркиз! — заметил Шмидт.
— Ну да, ну да… Конечно… Так, значит, это — дело решенное?
— Нет, окончательно оно еще не решено. Барон послал меня к вам для того, чтобы вы, в свою очередь, направили меня к цесаревне, дабы поставить ее высочество в известность о готовящемся и просить ее скрепить своей подписью известные вам условия. Теперь около двенадцати, барон рассчитывает, что часам к пяти-шести я успею вернуться, а к этому времени он будет у вас. Тогда в зависимости от принесенного мною ответа барон решит с вами все остальное.
— Отлично! — сказал Шетарди, видимо, обрадованный.— Я сейчас напишу вам текст тех условий, которые должна подписать цесаревна! — Он подсел к письменному столу, достал из потайного ящика флакон секретных чернил и принялся писать, красноватые буквы письма, высыхая, бесследно исчезали.— Вот! — сказал он, окончив и помахивая листком по воздуху, чтобы просушить его.— Я положу этот листок в несколько других чистых. Запомните: исписанный листок будет третьим сверху. Вы, конечно, знаете, что достаточно подержать его около огня и буквы сейчас же проступят. Если при вас даже найдут, паче чаяния, несколько листов белой бумаги и если русской полиции даже придет в голову заподозрить тут что-нибудь, то испытают первый листок, второй, а уж до третьего не доберутся… Или лучше положите его пятым, вот так! Ну, а теперь, милый мой, большая просьба: не передавайте царевне никаких подробностей, скажите просто, что есть шанс на осуществление наших замыслов, но это осуществление возможно только в том случае, если ее высочество подпишет обязательство. Могу я положиться на вас?
— Вполне, маркиз! — кланяясь, ответил Шмидт.
— Благодарю вас, и, поверьте, что его величество мой король не оставит ваших услуг без вознаграждения! Теперь будьте любезны, отоприте дверь второй комнаты и вернитесь сюда. Я сейчас позвоню слуге.
Шмидт отпер дверь и снова занял прежнюю подобострастно-почтительную позу. Шетарди позвонил. Камердинер, вошедший на его звонок, застал конец фразы посла
— …Все равно я не могу выпустить из дома такой важный документ! Единственное, что я могу сделать из уважения к барону, это позволить вам скопировать бумагу здесь же у меня!
— Но помилуйте, ваше превосходительство,— взмолился Шмидт.— Ведь тут будет работы почти до самой вечера!
— Что же делать… Пьер,— обратился посол к камердинеру,— проведите господина Шмидта в дальнюю заднюю комнату, где он всегда работает, когда приходит копировать.
— Слушаю-с, ваше высокопревосходительство,— ответил камердинер, уводя за собой Шмидта.
— Если она не подпишет, я не допущу осуществление этого замысла! — пробормотал Шетарди.— Правда, я рискую тем, что царевна Елизавета пойдет на соглашение с регентом, но… кто не рискует, тот не выигрывает!

II

ПРЕВРАЩЕНИЯ

Дом на Васильевском Острове, где по своем приезде в Петербург поселился Шетарди, оказался в таком плохом состоянии, что с наступлением осени 1740 года посол должен был перебраться в садовый флигель, рассчитывая летом капитально отремонтировать его.
И дом, и флигель имели свою историю, а может быть легенду.
Уверяли, что дом, сложенный из угрюмого серого камня, был выстроен одним из сподвижников Петра чуть ли не в год основания города (1703 г.). Несмотря на то, что при доме был большой сад, огороженный высокой каменной стеной, общий вид здания был таким угрюмым и неприветливым, что владельцы там не жили, и дом долгое время пустовал. И вдруг в опустелый дом явилась целая орда плотников и каменщиков. Закипела деятельная работа, во двор возили лес и камень, но — странное дело! — сам по себе дом оставался все таким же хмурым, разоренным. Только стена подверглась некоторой частичной перестройке: с неизвестной целью ее во многих местах снабдили ложными башенками.
Соседи недоумевали: материала возят видимо-невидимо, а дом все в прежнем виде. Наконец работа закончилась, громадные ворота захлопнулись, и дом погрузился в прежнее безмолвие. Правда, иногда по ночам из-за стены чуть слышно доносились какие-то звуки, но это только пугало прохожих,— ведь само здание постоянно оставалось неосвещенным.
Загадка разъяснилась только впоследствии: оказалось, что в саду был выстроен довольно просторный флигель, который с улицы оставался совершенно невидимым благодаря высокой стене и деревьям, росшим вокруг. Этот флигель был выстроен Монсом, купившим все место, и здесь-то, как говорили, не раз происходили его свидания с императрицей Екатериной I. После казни Монса дом отошел к правительству, был подарен Ягужинскому, а тот в свою очередь продал его кому-то. Новый владелец на скорую руку поштукатурил дом, позамазал кое-как трещины да щели и сдал под французское посольство. Но, как мы уже говорили выше, Шетарди, натерпевшийся от холода в первую зиму, летом приспособил для жилья просторный флигель и с осени переехал туда. Основываясь на ходивших об этом флигеле легендах, Шетарди предварительно тщательно исследовал стены флигеля, и кое-какие приятные открытия вполне подтвердили его ожидания.
С фасада этот флигель казался совсем маленьким, но сзади, в замаскированных крыльях, тянулись большие анфилады комнат. В одну из них, почти подходившую к стене, и привел камердинер Пьер Шмидта.
Это была небольшая, неуютная, заброшенная комната, меблированная очень скудно. Колченогий диван, пара изорванных кресел, шаткий стол с письменными принадлежностями да большая книжная полка-шкаф составляли все убранство комнаты.
Шмидт сейчас же расположился у письменного стола и приготовился копировать принесенные им с собою бумаги. предупредив камердинера, чтобы ему отнюдь не мешали, так как дело спешное и требует полного внимания. Но, как только вдали замолкли шаги камердинера, Шмидт поспешно встал, запер дверь на ключ, задернул перед дверью побуревшую от времени, но очень плотную портьеру и подошел к многоэтажной книжной полке. Здесь он отсчитал шестую полку снизу, отмерил от ее края вправо шесть четвертей и таким образом добрался до самого обыкновенного на вид костыля, каких было набито в стене довольно много. Шмидт с силой дернул за костыль сначала вправо, потом вниз, и часть нижней доски откинулась, обнажая потайной шкафчик, в котором виднелись два рычага. Шмидт повернул один из них и громоздкий книжный шкаф бесшумно опустился вниз, открывая вход в следующую комнату. Шмидт захлопнул дверцу потайного шкафчика, вошел в образовавшееся от провала книжного шкафа отверстие и в обнаружившейся комнате вновь проделал ту же процедуру, то есть отыскал маленький шкафчик, повернул один из оказавшихся там рычагов, и книжный шкаф снова вырос из-под пола, закрыв тайный проход.
Вторая комната нисколько не была похожа на первую. В ней не было окон, и свет падал сверху, через крышу, застекленное отверстие которой было искусно замаскировано выступавшим с фасада коньком. Эта комната была меблирована очень хорошо. Здесь были широкий мягкий диван, несколько удобных кресел, большой письменный стол, ряд платяных шкафов и аптекарских шкафчиков и большой умывальник.
Шмидт сейчас же приступил к делу. Он разделся до нижнего белья, снял с головы седовато-рыжий парик, под которым оказались коротко остриженные светло-каштановые волосы, достал из шкафчика пузырек с жидкостью желтоватого цвета и принялся втирать ее в лицо. Затем, не давая высохнуть лицу, он налил на ладонь прозрачной жидкости из другого пузырька и в свою очередь вытер лицо и ею. Когда затем он вымыл лицо водой, то оно оказалось совершенно молодым, нежным и очень бледным.
Не теряя времени даром, Шмидт подсел к зеркалу и принялся преображать себя. Когда минут через десять он надел вынутую из платяного шкафа поддевку и подошел к зеркалу, чтобы посмотреть на себя, то оттуда на него глянуло типично-русское, добродушно-плутоватое купеческое лицо с намасленными и гладко зачесанными волосами, окладистой бородой и румянцем во всю щеку.
Тогда Шмидт надел шапку, армяк, валенки, взял в руки товарный короб, поднял за кольцо половицу и спустился по узкой лестнице вниз. Эта лестница описывала полукруг. Первая четверть круга вела книзу, вторая вывела в узкий каменный мешок, оказавшийся внутренностью башенки. Слева и справа два небольших, незаметных снаружи отверстия позволяли осмотреть переулок с обеих сторон. Слева никого не было видно, а справа шли на некотором расстоянии друг от друга четверо пешеходов. Шмидт подумал, что будет слишком долго ждать, пока переулок случайно очистится, быстро нажал пружину и через открывшуюся дверку скользнул в нишу, имевшуюся со стороны переулка в каждой башенке. Когда первый из прохожих поравнялся с этой башенкой, он не увидел ничего подозрительного: в нише сидел купец. Так что же? Разве самому прохожему не приходилось зачастую присаживаться на ряды скамеек, устроенных вдоль всей стены в нишах? Дав возможность прохожему поравняться с собой, Шмидт встал, перекинул короб через плечо и быстро зашагал прочь.
Пройдя сеть коротких, пересекавшихся под прямым углом переулочков, Шмидт вышел на довольно широкую ‘першпективу’, вновь свернул в один из боковых переулочков, выходивших к набережной, и остановился там перед деревянным, видимо, весьма недавно выстроенным домом. Перекинувшись несколькими словами с сидевшим у ворот ‘малым’, Шмидт вошел во двор и поднялся по лестнице на крылечко.
В ответ на его стук послышался старушечий окрик:
— Чего нужно?
— К его благородию, господину поручику Мельникову! — ответил Шмидт.
— Да ты сам-то кто будешь? — раздраженно окрикнули его снова.
— Да Алексеев я, матушка, ваше благородие, Алексеев, торговец!
Запор с шумом отодвинулся, и маленькая, худая старушка открыла дверь.
— Ну, уж иди, затейник,— ворчливо сказала она,— Да иди скорее, будь тебе неладно! Что ты меня, старую, морозишь! — Она провела Шмидта в кухню и крикнула в коридор: — Митенька, поди-ка сюды, тут твой Алексеев пришел!
— Какой Алексеев? — послышался из-за перегородки молодой, звучный голос.
— Да тот самый, который тебе басурманские мази носит!
В ответ раздался радостный возглас, и в кухню бурно ворвался маленький, толстый, краснощекий поручик лет двадцати.
— Ну что, борода? — крикнул он еще с порога.— Принес, что ли?
— Принес, батюшка, ваше благородие! — с низким поклоном ответил Шмидт-Алексеев, развязывая окоченевшими пальцами короб.
— Да ну? — радостно вскрикнул Мельников, делая от радости веселый пируэт в воздухе и залихватски прищелкивая пальцами.— Да неужто ту самую принес?
— Ту самую, ваше благородие, которой людовикова мамзель притирается! — ответил купец, раскрывая короб и подавая офицеру плоскую, хрустальную банку, в которой находилась какая-то нежно-розовая помада.
— И не врешь? — с восторгом крикнул поручик.— Ах, молодец, борода! Уж и обрадуется Наденька!
— Уж твоя Наденька, тоже, прости Господи! С жиру бесится,— кинула старуха.— Только и знает, что беса тешить! И ты тоже, что твой жеребец — как увидит, так и заржет!
— Эх, маменька! — с укором сказал Митенька.— Сами вы, что ли, молоды не бывали? Аль забыли, как вас покойник-батюшка увозом брал?
— Ну, и что доброго вышло? — грустно возразила смягчившаяся при этом напоминании старуха.— Вот и мыкаемся мы с тобой! Только одно слово, что дворяне, а чать у всякого купчишки мошна жирнее… Невеста — голь, да жених — голь.
— Гол, да сокол! — весело крикнул поручик, но вдруг его лицо слегка омрачилось, и он с некоторой робостью сказал: — только ты уж, борода, уважь, не считай притиранья дорого-то!
— Батюшка, ваше благородие! — с низким поклоном ответил купец.— Уж позвольте мне поклониться вам этой мазью, ежели только вы мою нижайшую просьбицу уважили.
— Какую просьбу? — удивился поручик.
— Да насчет того, что сталось с прежними жильцами.
— Ах, это? Ну, конечно, разузнал! Мое слово — олово! — с юной гордостью ответил Мельников.— Маменьке удалось всю историю от старика-соседа вызнать. Пусть она и расскажет! Ну, маменька?
— А вот, батюшка,— заговорила оживившаяся старуха.— Сказывали мне добрые люди, что проживала здесь чиновничья вдова Пашенная с такой красоткой-дочерью, что и в сказке таких не бывает. Был у дочки женишок, тоже чиновник, а дочка-то — Оленькой ее звали — какой-то высокой особе приглянулась. Ну, высокая особа потрясла мошной, женишок-то и отступился, и осталась Оленька беззащитной со старухой-матерью.
И вот однажды ночью — было это года два тому назад — подъехало к воротам разного рода люда видимо-невидимо. Стали в ворота стучать. Оленьку за ворота вызывать. Вышла старуха и говорит, чтобы не срамили девушки и не ломились — все равно, дескать, ворота новые, запоры крепкие, собаки злые — не войти им во двор. И точно, ломились-ломились, а ворот сдюжить не могли.
Тут и пришла охальникам злая мысль. ‘Давай, сожжем их, коли так! — говорят.— Выйдут тогда, небось!’ Сказано — сделано. Откуда-то дров натаскали, да и запалили сначала ворота, а потом и самый дом. Не сдобровать бы старухе с дочерью, да на их счастье конный патруль показался, охальники-то и убежали. Да поздно, вишь, стража-то подъехала! Сколько старуха страха натерпелась, что на другое утро Богу душу отдала, а Оленька взяла ларчик, что старуха вынести из огня успела, да и ушла куда глаза глядят. Спрашивали ее, куда она пойдет, да не сказала, только рукой отмахнулась… Тут ейный след и потерялся!
Шмидт-Алексеев выслушал этот рассказ, то бледнея, то краснея. Затем перекинув короб через плечо, он глухим голосом кинул: ‘Спасибо вам, добрые люди!’ — и направился к выходу.
— Да они тебе сродственники, что ли, будут? — спросила старуха.
— Сродственники! — не поворачиваясь, ответил купец.
— Постой, борода,— крикнул ему вдогонку поручик.— А сколько же за мазь-то?
— А пожертвуйте вы, ваше благородие, в церковь сколько желаете, за упокой души Аксиньи Пашенной да за здоровье рабы Божьей Ольги, вот мы в расчете и будем! — ответил Шмидт, поспешно спускаясь с лестницы.
Понуря голову, он поспешно зашагал дальше. Путь ему предстоял неблизкий и надо было торопиться. Шмидт-Алексеев, в котором читатели, быть может, уже заподозрили третье — на этот раз настоящее лицо, спустился по переулку к Неве, перешел наискось лед и поднялся около Адмиралтейства, где вскоре вышел на Невский проспект, по которому и зашагал со всей возможной пешему быстротой.
Мрачные мысли томили его. Вдруг он почувствовал, что вся кровь отхлынула у него от головы и что он, того гляди, сейчас упадет. Шмидт вспомнил, что сегодня еще не успел ничего поесть, и решил зайти в ближайшую харчевню, для чего свернул с Невского в одну из боковых улочек.
Харчевня, в которую он нечаянно зашел, принадлежала некоему ‘Миронычу’ и пользовалась очень дурной славой. Здесь обычно собирался самый темный, неблагонадежный элемент столицы, и знатные баре, которым надо было отделаться от неудобного соперника, обыкновенно посылали своих доверенных слуг сюда, так как тут легко было найти подходящих людей для любой скверной цели. Шмидт сразу понял это, но ему было все равно — поест да уйдет! Поздно вечером посещение такого места было бы опасно, ну а теперь, когда только темнеть начинало, и что ему могли бы сделать!
Он заказал себе горячих щей, буженины и кружку сбитня, и с жадностью набросился на еду, как только подали ее. Вместе с насыщением стало приходить душевное спокойствие. Ведь Оленька избежала опасности, ушла куда-то, а ведь она — девушка очень рассудительная, смелая, решительная, чего, пожалуй, и не подумаешь о ней по первому взгляду… Мало ли куда она могла уйти? Около Смольного у нее была дальняя родственница, у которой она могла бы поселиться. Да и мало ли? Свет не без добрых людей, укроют! Правда, самому ему было бы опасно наведаться к этой родственнице и узнать от нее про Оленькину судьбу, но это сделают за него другие, и он решил, что не будет откладывать этого в дальний ящик.
Вдруг Шмидт вздрогнул и под влиянием устремленного на него напряженного взгляда невольно обернулся к прилавку. Около прилавка за столиком сидел какой-то старичок, лица которого не было видно из-за свечи, стоявшей на стойке. А рядом со стариком сидел невысокий, но плечистый, коренастый парень со зверским лицом и недобрыми, пытливыми глазами. Этот парень, как-то по-кошачьи пригнувшись к столу, впился взором в нашего ‘купца’.
‘Чего это он так смотрит на меня?’ — с тревожным неудовольствием подумал Столбин — читатели, вероятно, уже узнали старого знакомого под этим двойным переодеванием — и отвернулся к окну.
Внимание, уделяемое парнем купцу, не осталось незамеченным также и его соседями.
— Глянь-ка, как Ванька в нашу сторону уставился! — сказал какой-то подозрительного вида посадский, обращаясь к менее подозрительному собутыльнику.
— Да не на нас он вовсе, а на этого бородача! — успокоил его товарищ.
— А чем он ему не по нраву пришелся? Купец — как купец.
— Да уж ты поверь, брат,— наставительно возразил второй,— что Ванька бьет на лету, у него глаз, ох, какой набитый. Раз смотрит, значит, заподозрил что-нибудь! Недаром его Каином прозвали!
‘Ванька Каин!’ — с ужасом подумал Столбин, чувствуя, что у него все холодеет внутри.
Внесли еще две свечки. Столбин взглянул в окно и там, как в зеркале, отразилось его тревожное лицо.
Теперь тревога начала переходить в ужас: в стекле ясно было видно, что уголок бороды от перехода с крутого мороза в эту насыщенную испарениями жару слегка отклеился.
‘Бежать!’ — пронеслось в голове Столбина.
Он на минутку оперся лицом о ладонь, убедился, что отклеившийся уголок опять пристал и, наверное, продержится до выхода на улицу, где его схватит морозом, а потому твердым шагом направился к прилавку.
— Получи-ка, хозяйка! — нарочито громким, спокойным голосом сказал он, кидая на стойку несколько медных монет.
При звуке его голоса старичок, сидевший рядом с Каином, удивленно крякнул и тоже уставился на Столбина. Петр Андреевич мельком взглянул на него вблизи и похолодел еще более, старательно ускоряя шаги: он узнал того самого старичка, который приходил к нему уговаривать отказаться от Оленьки Пашенной.
Выйдя из харчевни, Столбин пошел очень быстро, но вскоре убедился, что Ванька Каин настойчиво издали преследует его. Надо было как-нибудь избавиться от шпиона, но как? Куда денешься, куда скроешься, когда не знаешь ни одного проходного двора, да и если бы знал, то все равно не мог бы использовать его, так как с наступлением темноты они все были на запоре?

III

ОХОТНИК И ДИЧЬ

Столбин был прав, подумав, что Ванька Каин заподозрил в нем не настоящего, а только переодетого купца, хотя и ошибался в объяснении причин: Каин не мог в этой туманной полутьме разглядеть отклеившийся крошечный уголок бороды.
Впрочем, мы должны сначала рассказать нашему читателю, кто был этот парень со столь нелестным прозвищем ‘Каин’ и в какой мере его может интересовать и касаться вопрос, не скрывается ли под одеждой купца совсем другое лицо.
Читатели, вероятно, еще помнят сенсацию, вызванную недавними разоблачениями сенаторской ревизии над действиями одного из провинциальных сыскных агентств. Оказалось, что как начальник, так и агенты ловили воров и разбойников только для вида, так как сами занимались воровством, разбоем и укрывательством. Эти разоблачения показались прямо-таки чудовищными, невероятными, и не исходи они от должностного лица, их сочли бы ‘недостойно-романтической выдумкой левой прессы’. А между тем ничего ультраромантичного или невероятного тут не было: во всех странах и во все времена подобные случаи были не редкость.
Еще в древней Греции правительственные сыщики-шпионы, так называемые ‘сикофанты’, пользовались всяким удобным моментом для шантажа, вымогательства или грабежа. В средние века уровень образованности стоял настолько ниже, что при выборе должностных лиц справлялись только с их пригодностью, а никак не с нравственной физиономией. Это было по всей Европе, а в России характерен указ, запрещавший рукополагать в священники людей неграмотных (!) и заведомых татей. Так до того ли было, чтобы считаться с нравственным уровнем шпиона?
Начиная с XVII века по всей Европе с легкой руки Англии начал прививаться обычай набирать состав сыскных канцелярий из бывших ‘лихих людей’. Установился взгляд, что только прошедший практическую школу воровства и разбоя может быть полезным помощником правительства в его борьбе с грабителями. Нечего и говорить, что воришка, становясь правительственным агентом, не оставлял прежнего ремесла, а наоборот — делался наглее и разнузданнее.
Ванька Каин и был русским правительственным агентом из бывших татей. Его биография настолько характерна для русского административного правосудия XVIII века, что мы вкратце расскажем ее сейчас, хотя во второй половине этой биографии нам и придется забежать вперед.
Карьера Ваньки Каина началась в Москве, где он служил у богатого купца Филатьева. Ванька в один прекрасный день обокрал хозяина, но по несчастной случайности попался в руки полиции, которая представила его с торжеством к хозяину.
С Ванькой было поступлено по всей силе патриархальных обычаев. Кого он обокрал? Хозяина? Ну, так хозяину с ним и ведаться! И вот Филатьев посадил его на одну цепь с медведем. Правда, косматого товарища Ваньки кормили доотвала, и он Ваньки не трогал, но зато он не давал ему притронуться ни к пище, ни к питью, начиная грозно и многозначительно рычать каждый раз, когда Ванька протягивал руку за едой.
Ванька просидел на цепи три дня. Если он не умер от голода и жажды, то только благодаря преданности влюбленной в него молоденькой служанки: она не только украдкой кормила узника, но и шепнула ему такой секрет, от которого Ванька моментально расцвел, как маков цвет.
Находя, что три дня сиденья рядом с медведем — достаточное моральное наказание, Филатьев решил приступить к физическому. Ваньку отковали и повели в людскую драть плетьми.
Полюбоваться экзекуцией пришли соседи и вот тут-то Ванька принялся орать во все горло: ‘Слово и дело!’ Набежала полиция, Ваньку допросили, и он показал, что его хозяин убил полицейского, а труп держит в подвале. Действительно, труп нашли, Филатьева арестовали, судили и казнили, а Ванька попал в честь. О нем было донесено в Петербург, и он официально перешел в кадры сыскных людей.
Ванька понял выгоду своего нового положения. Нет преступления? Ну, что же, его надо выдумать! И вот Ванька Каин начал подводить под кнут ни в чем неповинных людей, заслуживая благодарность и признательность высших властей. Дошло дело до того, что указом сената Ваньке Каину предоставлялась бесконтрольная власть над низшими полицейскими агентами.
Незадолго до того момента, когда мы встретили Ваньку в воровской харчевне, он под предлогом выслеживания какого-то мифического заговора перебрался в Петербург. На самом деле он явился преследовать молодую купеческую вдову Алену Трифонову, которая скрылась от его матримониальных приставаний в северную столицу. Здесь Ванька выследил Алену, обвинил ее в отравлении мужа, и Алене предстояли пытки, дыба и плети. Но Ванька знал, насколько Алена изнежена, знал, что достаточно нескольких плетей, чтобы заставить ее согласиться на брак, а калечить ее пышное тело не входило в его расчеты. Поэтому ему надобно было войти в соглашение с соответствующими власть имущими юдьми, и он обратился прямо к Семену Никаноровичу Ривому, тому самому старичку, который приходил когда-то Столбину, а теперь сидел с Каином в харчевне, том, добился ли он согласия богатой вдовы, читатели узнают из дальнейшего. Скажем только про конец Ваньки-карьеры. Он избрал своей специальностью поджоги с целью грабежа. В 1749 году он наконец попался, так как его наглость дошла до геркулесовских столбов. Его судили, причем процесс затянулся до 1755 года. На суде из показаний массы свидетелей выяснилась такая бездна грабежей, насилий, поджогов и убийств, что даже у привычных судей волосы становились дыбом. Но ‘принимая во внимание его прежние заслуги’, императрица Елизавета Петровна соизволила помиловать Ваньку Каина…
Его собеседник и собутыльник Семен Кривой был того же поля ягодой, только иной — более рафинированной и тонкой марки. Ванька попался, а Кривой умер в богатстве и почете уважаемым церковным старостой.
Мы уже не раз называли его ‘старичком’, хотя на самом деле он был вовсе не стар. В 1730 году он служил подканцеляристом сыскного приказа и был любим начальством, как чиновник аккуратный, трудолюбивый и умный. И вдруг случайно раскрылась целая серия искусных подлогов. Пошли дальше: обнаружили шантаж и лихоимство. Семена били плетьми и сослали в Сибирь.
В Сибири Семен многому научился. Он понял, что действовал глупо, так как ‘попадаются только дураки’, и дал себе слово, что если царская милость вернет его из ссылки, то он будет действовать умнее.
В те времена, каждое следующее царствование неизменно бывало в оппозиции к прошлому. Кого в прошлое царствование миловали, того в новое — ссылали, кого в прошлое ссылали, того в новое царствование миловали и награждали. Наградить Семена Кривого было решительно невозможно, но из ссылки его вернули. Приехав в Петербург, Кривой нашел ход во дворец и сумел определиться — это было уже при воцарении Анны Иоанновны — истопником в царские комнаты.
Вследствие битья плетьми и ссылки здоровье Кривого так надломилось, что в 35 лет он казался стариком. Даже топка печей была ему работой непосильной. Но он смотрел на это только как на переходную ступень, надеясь войти в милость. Случай представился ему, когда он однажды ответил обратившемуся к нему с каким-то вопросом принцу Антону на довольно сносном немецком языке. Принц, отчаянно скучавший, разговорился с ним, Кривой рассказал, что языку научился у бывшей квартирной хозяйки-немки, что под суд и в Сибирь попал из-за начальства, которое само якобы заставляло его мошенничать, а потом и выдало с головой. Принц покачал головой, лишний раз ругнул ‘проклятые русские порядки’ и обещал принять участие в истопнике, достойном лучшей доли и выразившем желание вернуться к прежней службе.
В те времена между Бироном и принцем еще не было обостренных отношений, а потому начальник тайной канцелярии (то есть обер-палач), Андрей Иванович Ушаков с полной готовностью исполнил просьбу принца и взял в канцелярию Кривого. Он не назначил никакой ему определенной должности. ‘Будешь ничем и всем!’ — коротко сказал он. Но Кривой предпочел стать только ‘всем’ и действительно стал им.
Он был всегда тих, вежлив, но, когда двое служащих выказали к нему строптивость, не желая признать в нем начальство, их постигла злая судьба: они умерли в пытках, которыми руководил сам Андрей Иванович. Никто доподлинно не знал, в чем винили пострадавших, и это еще более подняло престиж Кривого. Мало-помалу он стал правой рукой Ушакова, умело отходя в тень и не компрометируя себя ни единым документальным доказательством. А кое-какие дела он тем не менее обделывал, так как все богател и выстроил отличный дом.
Нет такого злодея или черствого человека, который не чувствовал бы привязанности хоть к кому-нибудь. Такой привязанностью был для Кривого принц Антон. Вот чем объясняется участие Кривого в облаве на Оленьку Пашенную, хотя это участие выразилось только в общем руководстве и переговорах со Столбиным: верный своему обету ‘не попадаться’, Кривой в ночных насильнических экспедициях не участвовал.
Разумеется, Кривому легко было бы управиться и со Столбиным, и с его строптивой невестой, если бы к тому времени отношения между Бироном и принцем Антоном не дошли до открытой и непримиримой ненависти. Кривой знал, что Ушаков — самая преданная собака того лица, которое в данный момент стоит у власти, а потому если бы Столбина под вымышленным предлогом затащили в застенок и Столбин упомянул имя принца или выяснилось, что все это дело затеяно в интересах принца Антона, то не сдобровать бы и Кривому, и его покровителю. Вот почему пришлось прибегнуть к сложному удалению Столбина за границу.
Мы уЖе упоминали, что Ванька Каин и Семен Кривой сошлись в этой харчевне, чтобы закрепить свое соглашение лтносительно Алены Трифоновой. Было решено, что Кривой доложит об этом деле Ушакову, скажет ему, что улики слабы, что бабу надо только ‘попужать немножко’. Ушаков поручит это дело ему, Кривому, и уже они сладят.
— Только очень прошу тебя, Ванька,— в сотый раз повторял Кривой,— чтобы из этого дела какого худа не вышло! Ни для кого бы я это делать не стал, да ты — свой брат, человек нужный.
— Уж известно, заслужу! — уверял Ванька.— Да ты не бойся! Я Алену хорошо знаю: она так перепугается, что и словечка не проронит потом…
Он вдруг остановился и напряженно уставился в одну точку.
— Ну, что ты там увидел? — спросил его Кривой.
— А вот посмотри-ка на того купца, что буженину уплетает!
— А что на нем за разводы написаны? Купец — как купец, заправский, всамделишний!
— То-то ли всамделишний? — кивнул Ванька, не отрывая взгляда.— Ты посмотри-ка только, как он ест! Разве серые купцы так едят?
— А, может, он не серый купец. Мало ли, теперь они моду завели за границу сами за товаром ездить!
— А ежели он не серый купец, так почему в харчевню пришел? Для богатых-то такие кабаки заведены — важнейшие!
— Пожалуй, ты прав,— сказал и Кривой, всматриваясь в ‘купца’.— Вся повадка в еде у него какая-то не нашенская, а во хмелю, в еде да во сне лучше всего человек познается!
Тут Столбин, уже заметивший, что он стал объектом усиленного внимания, кончил есть и, как мы уже говорили, кинув на стойку деньги, быстро ушел из харчевни.
— Батюшки, да может ли это быть? — шепнул Кривой, смотря вслед уходящему и от волнения хватая Ваньку за руку.— Я ведь по глазам да по голосу человека через сто лет узнаю!
— А, так я был прав! — с торжеством воскликнул Каин.
— Прав или нет, это будущее покажет. А теперь, Ванька, беги скорее да выследи мне этого молодца. Если выследишь, сразу хорошее дело в Петербурге сделаешь!
Каин, не расспрашивая долее, поспешно вышел из харчевни и, завидев в сгущавшейся тьме высокую фигуру ‘купца’, принялся осторожно выслеживать его.
‘Что делать? — тревожно спрашивал себя Столбин.— Я не могу навести этого молодца на подозрение царевны, а это неминуемо будет так, раз я дам ему выследить, куда иду. Но с другой стороны, я не могу долго крутить его по улицам, потому что теперь и без того четвертый час и мне во что бы то ни стало надо успеть повидать ее высочество до того, как барон приедет к Шетарди… Что же делать? Что же делать?’
Вдруг луч надежды блеснул ему издали. У большого дома вдали висел тусклый фонарь, свет которого казался окруженным радужной каемкой. Столбин сильно потянул в себя воздух — да, оттуда, с той стороны, несло сыростью, туманом! Ну, конечно, после сильных морозов в Петербурге к вечеру обычно бывает туман, который надвигается с Невы. Столбин шел по направлению к Фонтанке, будучи уверен, что, чем дальше, все гуще будет спасительная пелена тумана!
Не ускоряя шага, Столбин шел все вперед и вперед. Наконец, достигнув перекрестка, где туман был уже совсем густ, ‘купец’ быстро перебежал на другую сторону и стал красться в тени сумрачной вереницы домов в обратном направлении. Он слышал, как преследователь ускорил шаги. Вот на перекрестке, еле-еле освещенном слабым светом фонаря, в тумане скользнул неясный силуэт Ваньки, бегом направившегося влево. Каин потерял след?
Столбин продолжал неподвижно стоять, боясь, что Ванька вернется, услышит шум его шагов и опять начнет преследовать его по пятам…
Но вот послышался скрип полозьев: навстречу Столбину быстро ехал крытый возок. Столбин сошел на мостовую, дал ему поравняться с собой и ловким движением вскочил на задок. Возок быстро помчал его прочь от опасного места. Убедившись, что невольный благодетель едет как раз в нужном ему, Столбину, направлении, ‘купец’ облегченно перевел дух.

IV

ЦАРЕВНА

Купца Алексеева знала во дворце Елизаветы Петровны вся дворня: всем было известно, что цесаревна любила его, подолгу болтала с ним и охотно покупала у него духи, мази и притирания, которые купец получал из-за границы от лучших парфюмеров. Поэтому его без всяких задержек провели в маленький будуар, где около жарко топившейся печки сидела, съежившись в комочек, царевна Елизавета, зябко кутавшаяся в подбитую горностаем накидку.
К описываемому времени, все еще оставаясь красивой и привлекательной, Елизавета Петровна располнела настолько, что английский посланник Финч, уполномоченный своим правительством поддерживать брауншвейгский дом, а потому старавшийся наблюдать за всеми подпольными политическими интригами, с пренебрежением говорил про царевну: ‘Она слишком жирна, чтобы строить заговоры!’
Да, безжалостное время брало свое — царевне было уже более тридцати лет, а ведь жить она начала очень рано…
Елизавета Петровна родилась в очень радостный для ее великого отца день — 19-го декабря 1709 года, когда Петр после Полтавской битвы торжественно въезжал в Москву с длинным кортежем пленных. В детстве и юности царевне негде было набраться хороших примеров — достаточно сказать, что первыми словами, которые она стала произносить, были: ‘тятя’, ‘мама’, ‘солдат’. Когда царевна немного подросла, ее сдали на руки француженке-гувернантке, госпоже Латур, от которой Екатерина I требовала, чтобы ее дочь прежде всего отлично говорила по-французски и великолепно танцевала менуэт. Из предисловия наши читатели уже знают, что царевну готовили в невесты французскому королю или принцу крови, а потому причины таких требований вполне понятны. Впоследствии в помощь Латур дали еще несколько учителей-французов, но все их старания разбивались о непоколебимую лень царевны, которая сама признавалась, что чтение для нее — скука, а писание — мука.
В селе Измайлове, где протекало детство Елизаветы Петровны, в то время сталкивались две Руси — старая и новая. На одном конце села жила вдова брата Петра, царица Прасковья с двумя дочерьми — Екатериной и Анной Ивановными. Прасковья твердо держалась старинного уклада жизни, слепо следовала правилам Домостроя, и в ее доме разрешалось читать единственно только Священное Писание. А на другом конце воспитывалась ‘по-новому’ Елизавета Петровна, и из ее покоев неслись французская речь, веселый смех, плясовые мелодии. Надзора за царевной не было никакого, и можно с уверенностью сказать, что влияние госпожи Латур было далеко не безвредным, так как некоторые черточки из прошлой и последующей жизни этой гувернантки-авантюристки рисуют нам ее нравственность не в очень-то приглядном свете.
Елизавете Петровне не было и 13-ти лет (в январе 1722 г.), когда Петр I обрезал ей крылышки и не в переносном, а в буквальном смысле. В те времена девочки знатных домов носили в качестве символа ангельской невинности пару крыльев за плечами. Объявив Елизавету Петровну совершеннолетней, Петр ножницами обрезал крылья, и таким образом, как говорит историк Валишевский, ангел превратился в женщину, в чем мужчины не преминули убедиться.
Предоставленная сама себе царевна не подумала об усовершенствовании своего образования. Она никогда не брала книги в руки, а за перо бралась только для того, чтобы сочинять на отличном французском языке плохие любовные стишки, что считалось в те времена обязательным для модниц. Ее досуг делился между охотой, верховой ездой, греблей и заботами о своей наружности, действительно красивой, хотя и несколько банальной. Ее лицо не отличалось правильностью, очень хороши были большие, томные глаза, только короткий, толстый, слегка приплюснутый нос портил общее впечатление — потому-то Елизавета Петровна никогда не соглашалась позировать в профиль, а если художник умудрялся все-таки передать на портрете этот дефект, то приглашался другой для исправления. Зато она была очень стройна, тонка и вообще великолепно сложена, у нее были красивые ноги, и, зная это, Елизавета Петровна очень любила переодеваться в мужской костюм. Только в зрелом возрасте она стала прибегать к белилам и притираниям, в ранней же юности она поражала ослепительной свежестью кожи, хороши также были светло-рыжеватые волосы, которых она даже не пудрила. Беззаботная, веселая, охотница до всяческих проделок и проказ, Елизавета Петровна, как говорил саксонский агент Лефорт, ‘казалась созданной для Франции по своей любви к ложному блеску’.
В противность распространенному мнению, царевна Елизавета далеко не пользовалась ни особой любовью, ни популярностью среди аристократии. Только в описываемое нами время недовольство немецким засильем толкнуло к ней кое-кого из представителей старых родов, да и то, как известно, активную роль в перевороте 1741 года сыграли солдаты, а не бояре. Дворня, простой народ, знавший царевну только по слухам да легендам, и солдаты действительно обожали Елизавету Петровну, но аристократию отталкивало от нее как происхождение — ведь ее матерью была бывшая служанка, родившая царевну за три года до брака — так и неразборчивость царевны в делах любви. А эта неразборчивость была очень велика, и это можно приписать помимо чисто природных свойств влиянию, которому подвергалась Елизавета Петровна со стороны гувернантки, вышеупомянутой Латур, и врача Лестока.
Роль последнего была, пожалуй, еще больше первой.
Отец Лестока бежал из Франции при отмене Нантского эдикта Людовиком XIV (1685 г.), что грозило гугенотам новыми преследованиями. Поселившись в Германии, Лесток-отец был сначала цирюльником, а потом — придворным хирургом последнего герцога Брауншвейг-Целле, Георга-Вильгельма. Лесток-сын, родившийся в 1692 году, прибыл в Россию искать счастья около 1713 г. Он попал в милость Петра I, который ценил в нем ловкое обращение с ланцетом и гибкий ум, чуждый предрассудков. Но придворные интриги сделали свое дело, Петру передали, будто Лесток весьма недвусмысленно прохаживался насчет отношений царя к его денщику — Бутурлину, и Лестока сослали в Казань. Это было еще его счастье: ведь он, лейб-хирург, играл не последнюю роль в интриге Екатерины I с Монсом и не будь он сослан до возникновения ‘дела Монса’, то это стоило бы ему головы.
После смерти Петра Великого благодарная Екатерина I немедленно вернула Лестока из ссылки и приставила его к своей дочери, шестнадцатилетней царевне Елизавете, несмотря на то, что отлично знала, какое грязное, глубокоразвращенное, безнравственное животное этот Лесток.
Каковы же в сущности были отношения Лестока к царевне?
До переворота 1741 года никто этим не интересовался, и только после воцарения Елизаветы Петровны правительства разных стран запросили своих представителей на этот счет. Перед нами лежит текст ‘секретнейшей’ депеши прусского посла Мардефельда своему королю от 28-го декабря 1742 г. Эта депеша бросает яркий свет на интересующие нас отношения, но мы предпочитаем не передавать ее содержания. Даже больше: мы были бы склонны объяснить ее просто желанием Мардефельда прислужиться Фридриху II, очень любившему разные нескромные подробности об интимнейших сторонах жизни царственных особ, может быть, у посла не было фактов, и он из придворно-дипломатической угодливости пустился на вымысел?
Может быть, так… Но перед нами ряд других документов. Неужели все они лгут?
Депеша того же Мардефельда от 14-го сентября 1743 года говорит о посулах, которые делали все правительства Лестоку, чтобы заставить его перейти на сторону их политики. Значит, Лесток сумел реально доказать, что он представляет собою действительную силу? Бывали и примеры.
Однажды Лесток в присутствии третьих лиц обошелся с императрицей, не сразу согласившейся на его политические планы, более чем невежливо. Ему заметили:
— Бы обращаетесь с ней уж чересчур грубо!
На это Лесток ответил:
— Вы не знаете ее. Иначе я ничего от нее не добьюсь!
Посол, присутствовавший при этой сцене, резюмирует в докладе своему правительству:
‘Мне кажется, что до известной степени он прав, так как русские принцессы любят, когда их тиранят любовники. Тем не менее, ввиду того, что он уже не состоит теперь в их числе, ему следовало бы быть осторожнее’.
Мало того, история говорит, что канцлеру Бестужеву пришлось употребить не один год, пока ему удалось свергнуть Лестока. А ведь осторожный Бестужев не приступал ни к какому делу такого рода без документальных данных. И все-таки, несмотря на скомпрометированность Лестока в заговоре против Елизаветы, лейб-хирург должен был дать сам оружие против себя, чтобы его решились ‘убрать’. Прибавим еще, что Лесток в качестве ‘рудомета ее величества’ получал за каждое кровопускание по две тысячи, а на теперешний счет — около пятнадцати тысяч рублей серебром!
Что же говорит нам все это? То, что в руках Лестока во всяком случае был ключ ко многим интимным тайнам Елизаветы Петровны. Но разве наглый, смелый, вдобавок владеющий интимными тайнами человек не мог добиться всего, чего хотел, от особы, отличающейся легкостью нравов и доступностью, тем более что он жил в непосредственной близости от нее?
Во всяком случае можно сказать, что два иностранных агента — Нолькен и Шетарди,— имевшие тайные дипломатические сношения с Елизаветой Петровной, относились к Лестокц без подозрений. Что же касалось Столбина, то он бывал очень рад, когда при посещении им царевны Лесток не присутствовал. Так и теперь он был очень доволен, увидав, что лейб-медика нет.
Важные новости, матушка-царевна! — шепнул он, низко кланяясь Елизавете Петровне в ответ на ее ласковое приветствие.
— Правда! — вскрикнула царевна.— Ну, говори же, голубчик, говори поскорее!
— Мне велели передать вашему высочеству, что сегодня ночью все теперешнее незаконное правительство может быть свергнуто, если ваше высочество не откажетесь собственноручно переписать и подписать вот это обязательство!
Столбин достал из кармана пачку белых листков, отсчитал пятый сверху, нагрел его у печки и подал царевне проступивший от действия тепла текст.
Елизавета Петровна поспешно прочла его, и ее взгляд, засверкавший безграничной радостью при словах Столбина, теперь опять померк.
— Да не могу я подписать это, Петр Андреевич,— чуть не плача ответила она,— не могу! Ну, как же ты, русский дворянин, сам этого не понимаешь! Мой отец собственным потом и кровью завоевывал Ингерманландию и Ливонию, а я возьми да и отдай все это шведам?.. Да как ты мог, как ты смел прийти ко мне с этим? — почти крикнула она, сразу загораясь внезапным гневом.
— Как же мог бы я служить моей царевне иначе? — ответил Столбин, с обожанием поднимая взор на пылавшее гневом лицо Елизаветы.— Они, эти иноземцы, думают, что я продался им душой и телом, если бы они заметили, насколько я весь принадлежу вашему высочеству, они заменили бы меня другим. А другой не сказал бы, пожалуй, того, что скажу сейчас я… Ваше высочество не хочет подписать это условие? И слава Богу! Агент послов Швеции и Франции сказал все, что ему было приказано. Теперь настал черед говорить дворянину Столбину!
— Так говори же, голубчик, говори! — с лихорадочным нетерпением крикнула царевна Елизавета.
— Маркиз Шетарди просил меня не говорить вашему высочеству, на чем основаны его надежды на возможность переворота, а между тем эти надежды таковы, что не во власти французского посла остановить ход событий. Шведское правительство предписало барону Нолькену во что бы то ни стало осуществить переворот, так как шведам не стало житья от России, и они надеются, что ваше высочество, вступив на российский престол, не станет так теснить их. И вот Нолькену пришлось случайно свидеться с Минихом в такую минуту, когда фельдмаршал был вне себя от злобы на Бирона и родителей императора. Барону стоило немногого, чтобы убедить Миниха вступиться за попранные права дочери Великого Петра. Сегодня ночью Миних именем царевны поведет преображенцев арестовывать все правительство! Нолькен уже переговорил обо всем с фельдмаршалом, и Шетарди просто пытается в последнюю минуту кое-что выговорить!
— Столбин! — воскликнула царевна, хватаясь обеими руками за бурно бившееся сердце.— Проси у меня какой угодно милости за преданность!
— Матушка-царевна! — с низким поклоном ответил Петр Андреевич.— Если уж будет такая твоя милость, то прикажи отправить меня отсюда в крытом возке, а то по дороге за мной сыщик увязался, еле-еле я от него укрылся!
— Но какая же это милость! — рассмеялась царевна.— Я должна это сделать, чтобы не терять верного слуги! Нет, проси у меня настоящей милости!
— В таком случае припадаю к ногам вашего высочества: ежели удастся мне найти мою невесту, с которой нас разлучили злые люди, так возьмите ее под покровительство вашего высочества!
— От души обещаю тебе это… Но только вот что, Петр Андреевич: можно ли положиться на Миниха?
— Ему обещана крупная сумма денег…
— О, за деньги Миних все сделает!.. Господи, хотя бы удалось!.. Но как я боюсь, как я боюсь… Знаешь, что Столбин? Поеду-ка я сейчас в казармы да шепну солдатикам, чтобы они слепо повиновались Миниху?
— Это будет очень хорошо, ваше высочество!..— сказал Столбин, но, заслышав вдали чьи-то частые шаги, заглянул в открытую дверь и, увидев спешащего Лестока, шепнул: — только Бога ради, ваше высочество, лекарю ни слова! А то он меня с головой послам выдаст!
— Хорошо! Но что же ты скажешь Шетарди?
— Что ваше высочество решили обдумать…
— Ба! Кого я вижу! — воскликнул Лесток, входя в будуар.— Привет заговорщику! Ну, что у вас тут?
— Да вот все пристают ко мне с обязательством земельных уступок! — пожав плечами, ответила Елизавета Петровна.
— Ну, и что же вы решили?
— Но я не могу так сразу решиться! — ответила царевна.— Я должна подумать…
— А по мне так и думать нечего! — безапелляционным тоном отрезал Лесток.— Лучше урезанное царство, чем монашеский клобук! Впрочем, недаром какой-то философ скаал, что мужчина состоит из души и тела, а женщина — из тела и капризов…
— Мне пора, ваше высочество! — произнес Столбин, потупляя взор, чтобы не выдать, насколько оскорбляли его грубые, пренебрежительные манеры проходимца-врача.— Осмелюсь ли напомнить о моей просьбице дать мне крытый возок?
— Да, да,— заторопилась царевна.— Я сейчас распоряжусь! Кстати прикажу, чтобы и мне тоже заложили карету…
— А вы куда собрались? — спросил Лесток, тяжело опускаясь в кресло и закидывая ногу за ногу.— Опять какая-нибудь оргия! Но неужели без меня?
— Это скучно наконец, Лесток! — вспыхнула царевна.— Вы положительно забываетесь!
Она резко встала и вышла из комнаты. Лесток проводил ее грубым смехом.
Через несколько минут Столбин уже сидел в возке, и тот быстро доставил его до набережной Васильевского Острова. Там Столбин слез, пешком дошел до известной уже читателю каменной ограды и подземным ходом добрался до потаенной комнаты. Там ‘купец Алексеев’ опять преобразился в переводчика Шмидта.
Тогда он вернулся в убого обставленную комнату, осторожно отпер дверь, позвонил и сказал явившемуся на его звонок лакею:
— Доложите его высокопревосходительству, что я переписал документ и желал бы вручить его лично его высокопревосходительству!
Лакей скоро вернулся с сообщением, что его высокопревосходительство просил господина Шмидта к себе.
Когда Шмидт ушел, Жан Брульяр (так звали лакея) торопливо подбежал к столу и осмотрел чернильницу.
— Гм! — буркнул он,— хотя я умышленно забыл налить чернил в чернильницу, этот господин уверяет, будто он скопировал документ! Я был прав — тут что-то не так! Ну, держи ухо востро, Жан! Дипломатические тайны — это такой капитал, который приносит чудовищные проценты! В этой комнате что-то кроется, а что — это я должен открыть!

V

В СВОЕЙ СФЕРЕ

Отправив Шмидта-Алексеева-Столбина к царевне Елизавете, Шетарди погрузился в глубокую задумчивость. Он впервые чувствовал себя выбитым из седла, выброшенным за пределы своей сферы.
Сферой хитроумного французского дипломата были мелкие придворные интриги, ряд изящных обманов, тонко нанизанных друг на друга, сплетни, игра в политические бирюльки… А тут ему пришлось столкнуться лицом к лицу с реальной политикой, к которой он, несмотря на всю свою самоуверенность, сам чувствовал себя мало пригодным.
Заигрывать с Минихом, с принцессой Анной Леопольдовной, с герцогом Бироном, царевной Елизаветой и с послами других держав, никому ничего не обещать и всем подавать надежду, ловким словцом или удачным подходцем разрушать нити, сотканные другими,— вот это было его сферой, вот тут он чувствовал себя великим и искусным! Но твердо взять определенный курс, руководствуясь только действительной картиной положения и истинными выгодами своего отечества,— нет, это было ему не по силам!
К тому же, по привычке к интригам, он зарвался и осуществление переворота сегодня дорого стоило бы ему.
‘Франция все равно добьется всего, что ей нужно,— думал он,— добьется через Швецию, которая станет госпожой положения в России, будучи в свою очередь кругом обязана правительству Людовика Пятнадцатого. И вот это-то и поспешат поставить мне на вид. Вот, дескать, какой молодец этот Нолькен — все устроил, а он, Шетарди, не сумел же! И без того Амело в одном из ответов на мои депеши назвал требования территориальных уступок ‘преувеличенными’, с неудовольствием замечая, что нельзя требовать от дочери разрушения дела отца и что дело пошло бы скорее на лад, если бы я поставил более приемлемые условия и требовал уступки не всех завоеванных Петром земель, а только умеренной части их. Нет, что-нибудь одно: или царевна подпишет посланные ей со Шмидтом условия, или замысел Нолькена будет разрушен! Но удастся ли мне это? Сейчас еще ничего нельзя достаточно отчетливо представить себе. Вот вернется Шмидт, приедет Нолькен…’
Шетарди вдруг прервал свои мысли и с широко раскрытыми от удивления глазами подбежал к окну, в которое мащинально смотрел до этого. Да верить ли ему своим глазам?
Но сомнений быть не могло: действительно, в ворота въезжала, направляясь к подъезду флигеля, сама Любочка Оленина, очаровательная, далеко не строгая и очень болтливая фрейлина ее высочества принцессы Анны Леопольдовны.
Шетарди поспешил позвонить камердинеру и сказал ему:
— Пьер, бегите к подъезду и впустите даму, которая только что подъехала. Проведите ее в мой частный кабинет и постарайтесь, чтобы ее видело как можно меньше глаз!
Распорядившись, он поспешил сам пройти в свой частный кабинет и вошел в него как раз в тот момент, когда из противоположных дверей показалось раскрасневшееся от мороза, задорное, смеющееся личико фрейлины.
— Любочка! — воскликнул Шетарди, как только за девушкой захлопнулась дверь.— Но, Боже мой, какая неосторожность! Среди бела дня, сюда, ко мне, чуть ли не в придворном экипаже!
— Бррр! Какой мороз! — дрожа от холода и подбегая прямо к печке, ответила Оленина.— Нет, моя шубейка окончательно отказывается служить, и с этой точки зрения я действительно совершила подвиг, приехав к такому неблагодарному кавалеру, который с удовольствием уступает свои права печке!
— Но, Любочка,— все еще не приходя в себя от неожиданности, сказал посол,— что скажет принцесса, если узнает, что ты приезжала сюда?
— Поблагодарит меня за самоотверженность, потому что я отправилась к вам по просьбе ее высочества! — улыбаясь ответила Любочка.
— Да что ты говоришь? Но как это могло случиться? — хватаясь за голову, вскрикнул маркиз.
— Ха! Вот теперь хорошо! — сказала Любочка, потягиваясь, словно ласковая кошечка, перед горячей печкой.— Так это вас заинтересовало, сударь? Но я не скажу ни слова, если вы будете и далее холоднее петербургской зимы! Ну-с, милостивый государь,— повелительно кивнула она, подходя к нему и протягивая пухленькие, розовые губы,— я жду!
Шетарди кинулся к ней, обхватил ее обеими руками и несколько раз с непритворной страстью поцеловал ее.
— Иди сюда, дорогая! — сказал он потом, не выпуская ее из объятий и увлекая к большому дивану, стоявшему вблизи печки.— Садись вот так…— он усадил девушку к себе на колени,— и рассказывай!
— Как я рада видеть тебя, милый Жак, как я счастлива побыть в неурочное время со своим котиком! — сказала Любочка, грациозно прижимаясь к маркизу, у которого, словно у заправского ‘котика’, даже усы затопорщились от близости этой обольстительной девушки.— Я еще вчера рвалась к тебе, потому что у меня были новости, но никак не могла. Понимаешь, случилась такая смешная история…
— Ой, Любочка! — смеясь перебил ее Шетарди,— уж я знаю тебя! Если ты начнешь теперь рассказывать мне все смешные истории, которые случились с тобой в это время, то мы и в два дня не доберемся до сути!
— Уж что правда, то правда, люблю поговорить! — согласилась девушка.— Ну, так вот, вчера я досадовала, что не удалось вырваться к тебе, а теперь рада, потому что сегодня имеются уже новые новости! Уж я ломала-ломала голову, как бы выбраться! И что же мне помогло? Необычайная ленивость принцессы!
— Ленивость? — удивленно переспросил Шетарди.
— Ну да. Ведь она ленива до ужаса, а к тому же еще неаккуратна, грязна до отвращения. Нас, русских, упрекают в неопрятности, но хороша же эта немка! Ведь она по три дня не встает с постели, чтобы не одеваться, а главное — не умываться, потому что воды она боится больше нечистой силы! И вот Менгден рассказала ей, будто у французского посланника имеется такая мазь, которая заменяет и воду, и мыло…
— Что за чушь! — воскликнул маркиз.
— Ну, заменяет в том смысле, что если утром намазать лицо и руки мазью, а потом вытереть полотенцем, то кожа становится чище, чем от мытья, и очень нежной, матовой… Есть такая мазь?
— Приблизительно — да. Ее употребляют для смягчения кожи, но после тщательного мытья… Ну, да сойдет и так для твоей принцессы-замарашки! Что же, она прислала тебя ко мне просить этой мази?
— Да. Она уверяла, что заметила, какие жадные взгляды маркиз бросает на меня на каждом приеме и балу, уверяла, что я произвела неотразимое впечатление на вашу милость и, следовательно, вы мне не откажете. Вот она и попросила меня придумать предлог для посещения. Я, конечно, сейчас же сообразила. Нарышкин, скрывшийся во Франции,— мой дальний родственник, мне хотелось бы послать ему письмо, так нельзя ли, дескать, отправить это послание с дипломатической почтой? Принцессе эта мысль очень понравилась, так как ей, кроме всего прочего, хотелось убедиться, охотно ли французское посольство помогает сноситься с беглыми русскими. Но, конечно, это — мысль не ее, а этой противной Юльки Менгден!
— А, понимаю! — с холодной улыбкой сказал маркиз.— Так вот что: что касается мази, то я охотно дам тебе несколько банок той, которую употребляет сама виконтесса де Вентимиль. Ну, а относительно письма скажешь, что я вежливо, но решительно отказался принять таковое. Конечно, между нами говоря, если моя кошечка действительно захочет написать письмо…
— Да нет, вовсе нет! — смеясь перебила его Любочка,— ведь я Нарышкина-то почти и не знаю!
— Ну, а новости?
— О, новости очень интересные! Я благословляю случай, открывший мне уголок, из которого можно слышать! Так вот! Вчера к принцессе пришел Миних. Анна Леопольдовна была одна и плакала. На вопрос фельдмаршала, чего, принцесса плачет, она ответила, что регент не дает ей жить. Он на каждом шагу оскорбляет ее и принца, а теперь до нее дошли слухи, что он подготавливает целый переворот. Герцог только ждет прибытия из Москвы старшего брата Карла, московского генерал-губернатора, чтобы совместно с другим братом, Густавом, командиром Измайловского полка, арестовать принца и принцессу и выслать их за границу. Затем, конечно, императора уморят и…— и принцесса залилась рыданиями. Миних вскочил и сказал:
— Ваше высочество! Скажите только слово, и я в один час освобожу вас от этого негодяя!
— Каким образом? — спросила принцесса.
Тогда Миних объяснил ей свой план. Регент может рассчитывать только на измайловцев и конногвардейцев. Наоборот, преображенцы слепо пойдут всюду за ним, Минихом. Завтра — то есть, значит, сегодня — очередь держать караул у Зимнего и Летнего дворцов за преображенцами. Следовательно, ничего не будет стоить захватить ночью регента и расправиться с ним по-свойски…
К моему удивлению, вместо того, чтобы поблагодарить Миниха, принцесса разразилась новыми слезами и градом упреков. Она говорила, что фельдмаршал хочет окончательно погубить ее, что предприятие может и не удаться, что с таким человеком, как Бирон, борьба непосильна,— и кучу всяких других вещей. Миних ушел, видимо, страшно рассерженный. Мне даже показалось, что он буркнул нечто похожее на угрозу…
Но сегодня рано утром он снова пришел. У принцессы была в это время Менгден, и Юлька быстро повернула все по-своему. Она принялась стыдить принцессу, уверять, чтос хуже все равно не будет и что лучше пойти на риск, чем терпеть такую муку. Принцесса поддалась, согласилась, но дрожала в это время, как осиновый лист! Между прочим, в середине разговора в комнату вошел супруг принцессы, принц Антон, но Менгден, не дав никому опомниться, попросту вытолкнула его, сказав, что его высочеству нечего здесь делать.
— Этот трус способен еще выдать нас всех! — заметила она, закрыв дверь за принцем.
— Так вот, милый Жак, что я узнала. Не правда ли, это важно? Но как хорошо будет, когда уберут этого злого урода… Уж я так торопилась к тебе, так торопилась…
— Любочка! — сказал Шетарди, страстно обнимая гибкий стан девушки.— Завтра поезжай в лавки и набери себе всего, что нужно для самой роскошной шубки,— я все уплачу!
— О, спасибо, спасибо! — воскликнула Любочка, хлопая в ладоши и затем кидаясь целовать Шетарди.— Какой ты милый! Так это действительно так важно для тебя?
— Страшно важно! — ответил маркиз.— Но… Черт! Я ничего не понимаю…
— Чего ты не понимаешь, милый? — спросила Любочка.
— Да так… У меня свои соображения… Ну, а скажи, ставил ли Миних какие-нибудь условия?
— Да, и очень много… Но я их плохо расслышала и не запомнила…
— И это назначено на сегодня?
— Да, сегодня ночью это должно быть исполнено!
— Но, Боже мой! — ночью решается ее судьба, а за несколько часов до этого она посылает тебя за мазью!
— А как ты думаешь, разве последнее для нее не важнее первого? Да и так это вышло: после ухода Миниха принцесса, как я поняла из ее разговора с Менгден, хотела съездить с визитом к жене Бирона, чтобы рассеять подозрения, если таковые имеются,— известное дело, коли совесть нечиста, так везде страхи чудятся… Ну, так вот, принцесса и говорит с досадой, что надо мыться, а то лицо не свежее. Тут Юлька и рассказала ей про твою мазь… Конечно, как меня позвали да попросили к тебе съездить, я вне себя от радости была. Сначала я потупилась и робко сказала, что как бы про меня худое говорить не стали, я-де себя так соблюдаю, так соблюдаю… А Юлька, злющая, наставительно говорит мне, что царские интересы важнее собственной чести…
— Ах, ты, моя красавица! — страстно шепнул Шетарди, еще крепче прижимая к себе девушку.
Он понимал, что одна шубка не может еще наградить Любочку в полной мере, что она ждет его ласк… Тут он был вполне ‘в своей сфере’…
Прошло немного времени. В дверь постучали. Любочка поспешно оправила на себе, как могла, платье, пришедшее в довольно картинный беспорядок, и чин-чином уселась в дальнем углу дивана. Шетарди тоже привел себя в более приличный вид и подошел к дверям.
Это был Пьер.
— Ваше высокопревосходительство,— шепотом доложил камердинер,— только что прибыл его превосходительство шведский посол. Кроме того, Жан доложил, что господин Шмидт кончили копировать документ и желают передать его лично вам!
— Шмидта проведи в соседнюю комнату, барона — в деловой кабинет.
— Слушаю-с,— ответил Пьер.
Извинившись перед Любочкой, Шетарди вышел в соседнюю комнату, где ждал его Шмидт.
— Ну что? — спросил посол.
— Царевна не решилась подписать предъявленное мною ей обязательство. Она говорит, что ей нужно подумать…
— А! Ну пусть думает! — небрежно сказал Шетарди.— Ну, а текст условия?
— Сожжен мною.
— Ее высочество ничего особенного не говорила?
— Нет, но я сам подвергся преследованиям сыщика и еле укрылся от него…
— А! Это очень важно! Но сейчас мне некогда. Завтра я подробно расспрошу вас об этом… Ну, так у вас для сообщения мне нет ничего такого, что было бы важно знать именно сейчас?
— Нет, ваше высокопревосходительство, нет.
— В таком случае благодарю вас от души, идите с Богом!
Шмидт ушел.
Шетарди вернулся к Любочке, зайдя предварительно в свою туалетную.
— Любочка,— сказал он,— мне очень жаль, но приходится просить тебя уехать: пришел человек по важному делу! Вот три банки мази. Значит, надо делать вид, что ты просила для самой себя? Ну, хорошо! Так прощай, дорогая моя, займись шубкой и пришли мне счета! — Шетарди крикнул Пьера.— Пьер,— сказал он,— лошадь барышни отведена за угол флигеля, как я приказал, да? Ну, так оденьте и проводите барышню до кучера, ему лучше не подъезжать к подъезду.
Шетарди остался один.
‘Hy-c,— сказал он про себя,— а теперь минутку посидим и подумаем. Что же это может значить? С кем играет Миних комедию? С Нолькеном или с принцессой? А может быть — с обоими? Здесь пахнет ловушкой! Любочка говорила, что преображенцы держат караул ночью и перед Зимним, и перед Летним дворцами… А, может быть, Миних просто хотел как-нибудь объяснить свое появление в Зимнем дворце? Он явится арестовать принцессу, а там подумают, что он ведет Бирона? Да, это пожалуй,— самая верная мысль! Но я не выскажу ее Нолькену… Теперь я знаю, что мне делать и какие меры принять!’ — и он поспешил в кабинет к Нолькену.
— Бога ради, простите, дорогой барон, что я вас задержал! — произнес он, приветливо протягивая Нолькену обе руки,— но те сведения, которые я добыл в это время, наверное, послужат мне достаточным извинением!
— Помилуйте, милый маркиз,— ответил Нолькен,— об извинениях здесь и речи быть не может! Ведь мы работаем с вами заодно, идем к одной цели…
— О да! — с улыбкой сказал маркиз,— хотя иногда мы и расходимся в мнениях относительно пути, ведущего к этой цели. Ну-с, итак, вы рассчитываете сегодня ночью покончить со всеми нашими неприятностями? Но знаете ли вы, что царевна категорически отказалась подписать известное вам обязательство?
— Да? Это очень неприятно, но… что же делать? Придется всецело положиться на ее великодушие!
— Как вы ошибаетесь, милый барон! Я имею самые точные сведения, что царевна однажды сказала в интимном кругу: ‘Я буду водить шведов и французов за нос, но им от меня все равно ничего не увидеть!’
— И все-таки для нас иного исхода нет! Хотя мой государь и убежден, что война с Россией была бы своевременной и победоносной, но войны не хочет сенат, а вы знаете, как умалена у нас королевская власть. Для Швеции нет выхода… И вот мне категорически предписано во что бы то ни стало изменить это положение вещей…
— Но уверены ли вы, что предпринятые вами шаги действительно помогут этому? Уверены ли вы, что Миних, получая от вас деньги, действительно сделает то, чего вы ждете от него?
— Маркиз! — сказал Нолькен, удивленно откидываясь на спинку кресла,— я не понимаю ваших сомнений!
— Я сейчас объясню их вам. Не правда ли, Миних поставил вам условием, чтобы половина обещанной суммы была доставлена ему сегодня же?
— Да, я обещал прислать этот задаток до восьми часов вечера…
— И вас не удивило, что он желает от вас гарантий, сам не давая никаких?
— Но мне кажется, что, получив деньги…
— Полно, милый барон! Меня удивляет, как такой тонкий дипломат, как вы, не видит всей сомнительности подобного положения вещей. Если Миних возьмет с вас деньги и ничего не сделает, то вы лишены возможности кричать об этом, потому что какой же посол согласится сам признаваться, что он давал деньги на ниспровержение существующего законного правительства? Если же Миних сделает, что обещал, но вы не исполните своего обещания, то, став вместе с переворотом у самого кормила власти, он найдет возможность и средства заставить вас дорого поплатиться за обман. Значит, при таком положении вещей, когда Миних гарантирован всем, а вы — ничем, гарантий требуют именно с вас! Даже если бы у меня не было фактов, доказывающих, что вас собираются обмануть, заманить в ловушку, мне достаточно было бы одного этого логического соображения!
— Но у вас имеются факты?
— Да, и очень убедительные! — и Шетарди рассказал Нолькену все, узнанное им от Любочки.
— Но этого не может быть! — воскликнул шведский посол.— Я не могу допустить, чтобы Миних пошел на такой обман! Вас ввели в заблуждение, маркиз.
— Барон! — ответил Шетарди,— клянусь вам словом французского дворянина и рыцаря, что особа, сообщившая мне эти сведения, заслуживает полного доверия и что до сих пор каждый мельчайший факт, переданный мне ею, подтверждался в точности!
— Но я не понимаю, как мог Миних… Да и какая выгода?..
— И это мне нетрудно объяснить вам, барон! Еще тогда, когда ждали смерти императрицы Анны, Миних являлся к царевне Елизавете с предложением своих услуг. Он хотел выговорить определенные условия, но царевна, опасаясь, что ей подставляют ловушку, гневно ответила, что ‘дочери не пристало торговаться с человеком, всецело обязанным ее отцу’. Значит, действуя в пользу царевны, Миних идет на риск. А тут он рассуждает так: ему обещана вами известная сумма, половину он получит от вас, половину выторгует от принцессы Анны в виде разных синекур и наград, в добавление к полной сумме он выторгует себе еще чины, ордена, право на власть, все это он будет иметь наверное. Ну, а Миних — такой расчетливый человек, который идет только на верные комбинации!
— Боже мой, но вы приводите меня в отчаяние, маркиз! Я положительно не знаю, на что решиться…
— По-моему, единственно правильным исходом будет послать Миниху записочку, извещающую его в том, что вы не могли достать сегодня деньги и вручите их ему завтра!
— Но записка может скомпрометировать меня!
— Нисколько! Вот вам бумага, перо, чернила. Садитесь и пишите: ‘Дорогой фельдмаршал, очень извиняюсь, что не мог достать сегодня просимое Вами. Если обстоятельства сложатся сегодня благоприятно, то завтра я весь к Вашим услугам’. Вот вы и увидите, насколько чисты были намерения фельдмаршала!
— Мне кажется, что вы правы, дорогой маркиз! — сказал Нолькен, к великому торжеству Шетарди подписывая и запечатывая продиктованную ему записку.— Миних не имеет ни права, ни основания сомневаться в моем обещании. Если же он не исполнит своего — значит, он и не собирался исполнять его! Я сейчас же отправлю записку с одним из моих людей. А теперь до свидания, дорогой маркиз. Большое спасибо вам за громадную помощь, которую вы оказываете мне!.. Но я боюсь,— сказал он уже в дверях,— как бы Миних, осуществив переворот в пользу Брауншвейгского дома, не стал из мести еще ухудшать наше положение?
— Э, барон, чем он может ухудшить? Положение бесспорно плохо… Да и не бойтесь: я знаю Миниха, знаю и брауншвейгскую чету: торжество Миниха будет калифством на час!
Он проводил шведского посла до передней, затем, вернувшись к себе в кабинет, с торжествующей улыбкой подошел к железному шкафу, в котором хранились особо ценные вещи и важные документы, достал оттуда несколько табакерок, выбрал одну, отличавшуюся особенно тонкой работой и ценностью, полюбовался на кружевную эмаль, на двойной ряд драгоценных камней, окружавших портрет Людовика XV, спрятал ее в изящный бархатный футляр и отправился совершать свой вечерний туалет. В это время ему по его приказанию уже успели заложить карету. Закутавшись в дорогую шубу, Шетарди уселся и сказал форейтору:
— На Дворцовую набережную,— дом фельдмаршала Миниха!

VI

ПАДЕНИЕ РЕГЕНТА

Фельдмаршал Миних жил не в собственном доме, а в наемном, помещавшемся рядом со старым Зимним дворцом: собственный дом фельдмаршала на Васильевском Острове (где теперь Морское училище) не был еще достроен.
В описываемое время фельдмаршалу было 57 лет. Мардефельд в депеше от 17-го декабря 1740 года дал ему такую характеристику:
‘У него великолепная фигура, он очень трудолюбив и красноречив. У него большой талант к военному делу, но к той деятельности, за которую он теперь взялся, у него нет и намека на способность, да и вообще у него скорее поверхностный, чем глубокий ум. Его скупость, которую можно назвать ослепительной, сделает то, что он подарит свою дружбу и добрую волю любой иностранной державе, способной осуществить его материальные надежды. Ввиду того, что он совершенно невежествен, он во всем советуется с братом, который обладает педантической эрудицией, но лишен здравого смысла’.
Деятельность, к которой у Миниха, по мнению прусского посла, ‘не было и намека на способность’,— была должность первого министра, полученная Минихом после низвержения Бирона. Да и откуда было взяться этой способности! До сих пор Миниху не приходилось иметь дело с гражданско-административной деятельностью.
Призванный Петром Великим для рытья каналов, Миних самим провидением предназначался к этой работе, так как происходил из крестьянской семьи, жившей издавна в болотистой части графства Ольденбург, где уже не одно поколение трудилось над отводом вод. Отец Миниха выслужился в датской армии до офицерского чина, и таким образом семья получила дворянское звание.
Шестнадцати лет (в 1699 г.) Миних-сын поступил на французскую службу по военно-инженерному ведомству, вскоре перешел на сторону врагов Франции и служил под знаменами Евгения Савойского и Мальборо, в чине генерала поступил к Августу II (в 1716 г.), где принялся раздумывать, на чью бы сторону перейти: Петра I или Карла XII.
Смерть шведского короля вывела Миниха из неприятного положения осла Буридана {Как известно, церковное учение о ‘грехе’ основано на той предпосылке, что человек одарен свободной волей или правом свободного выбора, и потому ответствен за свои деяния. Но были философские школы, отвергавшие свободную волю. Они учили, что человек не свободен в выборе, а подчиняется внешним воздействиям. К их числу принадлежал схоластик Буридан (XIV в.), который в доказательство невозможности существования свободного выбора приводит следующий пример: осла поставили в математической середине между двумя одинаковыми по виду и качеству стогами сена, если у осла существует полная свобода выбора, то при отсутствии какого-либо мотива к предпочтению одного стога другому он должен умереть от голода, так как абсолютно свободная воля не даст остановиться ни на одном из них. С тех пор в литературе положением Буриданова осла стали назвать такое, когда человек не знает, на что решиться и что предпочесть.} и заставила предложить свои услуги России. Но на первых порах его надежды не оправдались. Сначала он был в небрежении, потом ему поручили надзор за прорытием Ладожского канала.
При Петре II Миних был назначен губернатором Ингрии и Финляндии с командованием расположенными там войсками. Ко дню коронования юного царя Ладожский канал был кончен, и Миниха назначили губернатором С.-Петербурга с пожалованием ему графского титула.
Честолюбивые замыслы Миниха стали осуществляться только тогда, когда он женился на вдове великого маршала двора Салтыковой, урожденной Мальцан. Жена пустила в ход все свои связи, и Миниха назначили президентом военной коллегии. Тут Миних проявил энергичную и плодотворную деятельность. Он сформировал Измайловский и конногвардейский полки, выделил военно-инженерный корпус в отдельное от артиллерии ведомство, основал шляхетский кадетский корпус и заслужил большую популярность тем, что уравнял в армии иностранцев, получавших прежде двойное жалованье, с русскими.
Бирон, сильно опасавшийся Остермана, рассчитывал найти в Минихе опору себе против лукавого канцлера. Будущее показало, насколько временщик ошибался в продажном немецком проходимце.
В дальнейшем Миниху пришлось не раз поддержать славу русского оружия. Он отличился при взятии Данцига, а затем — в кампании против турок 1737—39 годов, которая доставила ему сан фельдмаршала.
После смерти Анны Иоанновны Миних, имевший право сказать про регентство Бирона, что и ‘моего тут капля меду есть’, сильно разочаровался в своих надеждах на герцога: Бирон не был расположен давать особенный ход честолюбивому фельдмаршалу и сумел даже ударить его по самому больному месту — скупости. Это заставило Миниха бросаться во все стороны, предлагая свои услуги принцессе, Анне Леопольдовне, царевне Елизавете, послам — всем, кто был расположен достаточно дорого оценить его содействие.
Шетарди был отчасти прав, когда объяснил себе переговоры фельдмаршала с принцессой Анной Леопольдовной военной хитростью, желанием ‘отвести глаза’, но только отчасти — Миних считался с возможностью арестовать Бирона для торжества Анны Леопольдовны на случай, если шведский посол не оправдает своих обещаний. Вот почему он ‘про запас’ выговорил себе у принцессы ряд условий.
Теперь, когда ему доложили о прибытии французского посла, Миних был в самом отвратительном расположении духа. Сначала его напугал Бирон. Миних обедал у него со всем своим семейством, герцог был очень рассеян, молчалив и вдруг обратился к фельдмаршалу со странным вопросом: приходилось ли ему, Миниху, участвовать в ночных предприятиях военного характера?
Фельдмаршал вскоре убедился, что Бирон даже не думает подозревать что-либо, но все-таки этот вопрос внушил ему дурные предчувствия. А тут еще записка Нолькена… Черт знает что! Вдруг Нолькен самым спокойным образом обманет его? Он откроет царевне Елизавете дорогу к престолу, а вместо обещанной суммы Нолькен с Елизаветой Петровной отправят его в Сибирь?
И Миних не знал, на что решиться. Рискнуть или нет? Ведь положиться на Анну Леопольдовну тоже нельзя! Но с другой стороны, почему Нолькен вдруг уклонился от присылки задатка? Может быть, Бирон действительно осведомлен обо всем, и ему, Миниху, попросту готовят ловушку?
Под влиянием всех этих тревожных дум Миних принял французского посла очень неохотно и почти невежливо. Но Шетарди сделал вид, будто ничего не замечает.
— Простите, дорогой фельдмаршал,— сказал он, отвешивая Миниху изысканный поклон,— простите, что я тревожу вас в такой поздний час. Но меня задержали, а мне хотелось непременно сегодня же передать вашему высокопревосходительству слова моего августейшего повелителя, который глубоко ценит ваше благосклонное отношение к Франции и просит вас принять в залог своей признательности эту безделушку.
Маркиз изящным жестом раскрыл футляр и с грациозной улыбкой протянул фельдмаршалу табакерку, ловко повернув ее перед жирандолью так, чтобы засверкали драгоценные камни.
— Какая прелесть! — воскликнул Миних, жадно впиваясь в крупные бриллианты и прикидывая в уме стоимость табакерки.— Но присядьте, дорогой маркиз! Сделайте честь моему скромному дому! Какая прелесть, какая прелесть! — повторил он, любуясь игрой камней.— Я очень-очень тронут, но и смущен тоже — за что мне такая милость?!
— Но помилуйте, господин фельдмаршал,— с негодованием вскричал посол,— я нахожу, что это — пустяк, который совершенно не способен оплатить вашу известную во всем мире лояльность. Я надеюсь, что вскоре буду иметь честь более существенно доказать вам этот пустячок. Я еще утром хотел ехать к вам, но сначала задержали спешные депеши, а потом приехал Нолькен, который продержал меня чуть ли не три часа, хотя я и не мог исполнить его просьбу, но он все не отставал.
— Какую просьбу? — поспешно спросил Миних.
— Я, кажется, совершил нескромность…— с отлично разыгранным смущением ответил Шетарди.— Но мы ведь — друзья, дорогой фельдмаршал, и вы не выдадите меня?
— Может ли быть и речь об этом!
— Так вот: этот чудак приезжал ко мне с просьбой ссудить ему довольно значительную сумму. Кому-то он что-то обещал — уж, наверное, здесь женщина замешана! Но ведь обещать легко, а как достать денег, когда касса безвозвратно пуста? У Нолькена не только нет денег сейчас, но я знаю, что у него не скоро еще будет мало-мальски приличная сумма!
— И что же, вы отказали ему? — с нескрываемым интересом спросил Миних.
— Ну, конечно! — с видом глубочайшего убеждения ответил Шетарди.— Я не настолько богат, чтобы кидать такие суммы по-пустому. Ведь Швеция окончательно разорена и живет мелкими займами…
— Так вот оно что! — злобно вскрикнул Миних, но сейчас же спохватился.— Так, так! Это очень интересно…— Он замолчал и некоторое время молча смотрел на посла, не зная, как приступить к интересовавшему его предмету.— Как вы чувствуете в России? — спросил он наконец.
— Благодарю вас, я вполне сроднился с этой очаровательной страной! — ответил Шетарди.
— Но мне кажется, что положение иностранного министра в России теперь вообще очень трудно?
— Но почему?
— Время неспокойное… Во всех углах родятся заговоры.
— Дорогой фельдмаршал, какое дело иностранному послу до заговорщиков? Он аккредитован к законному правительству и считается только с ним одним.
— Но не все считают настоящее правительство законным. Находятся люди, которые утверждают, будто законные права на стороне цесаревны Елизаветы…
— Что касается этого…— сказал Шетарди, делая небрежный жест рукой.— Можно ли серьезно говорить о правах царевны? Ведь закон Петра Великого не признает прав, а предоставляет монарху самому избирать себе наследника. Да и мне кажется, что нельзя говорить о заговоре в пользу царевны Елизаветы, так как она первая и в мыслях не держит короны…
— Вы плохо осведомлены, маркиз!
— О, нет! Мне много приходилось по-дружески болтать с царевной. Она сама сказала мне, что все ее претензии — просто вымысел. Мало того, она находит, что при настоящем положении вещей вступление на престол — очень неблагодарная задача. ‘Без людей,— сказала она,— править нельзя, а все теперешние годятся только на виселицу!’ Я спросил ее, что она сделала бы, если бы роковая случайность устранила всех прочих лиц и ей волей-неволей пришлось вступить на трон. ‘Прежде всего,— ответила она мне смеясь,— я поручила бы теперешних министров, генералов, президентов, фельдмаршалов и т. п. заботам палача!’
— Так вот как? — с еле сдерживаемой злобой повторил Миних.— Всех нас, значит, к палачу?
— Но, дорогой фельдмаршал, царевна не называла имен.
— А к чему имена? Всех нас — и делу конец! Так, так! Слава Богу только, что царевна не думает о престоле, как вы говорите, а если и думает, так ей придется наткнуться на людей, которым вовсе не желательно свести близкое знакомство с палачом… Так, так…
— Ну, а теперь, дорогой фельдмаршал, позвольте мне откланяться и пожелать вам всего хорошего! — сказал Шетарди, видевший, что все брошенные им семена тут же дали желаемые ростки.
Миних для вида удерживал его, но был даже рад, когда посол ушел.
— Так, так! — в десятый раз повторил Миних, оставшись один.— Хорошо, что я узнал все это заблаговременно! Ну, погоди же ты! Я разыграю тебе хорошенькую комедию!
Он приказал заложить лошадь и направился к Преображенским казармам, чтобы подобрать соответствующий состав людей для караульного наряда, которому предстояло около одиннадцати часов вечера сменить измайловцев. Он знал приблизительно, кто из солдат тяготеет в сторону Елизаветы Петровны, а кто — в сторону Анны Леопольдовны. К Летнему дворцу, где жил с семьей герцог, он решил назначить первых, к Зимнему — вторых!
И всю дорогу старый фельдмаршал шептал сквозь зубы полные раздражения угрозы…
А Бирон точно предчувствовал, что над его головой собираются тучи. Весь день он был задумчив и мрачен и, чем ближе время подходило к вечеру, тем более усиливалась его непонятная тревога.
— Болен я, что ли? — спрашивал он себя.— Ведь ничего мне не грозит, и еще несколько дней…
Несколько дней! Иногда и час один, а не то что несколько дней, способен изменить всю человеческую судьбу!
Назойливая мысль нашептывала:
‘Что было бы со мной, если бы императрица Анна умерла на несколько дней раньше? Сложил бы давно на плахе голову! Вот что такое несколько дней… Но ведь опасности ниоткуда не видать? Положим, она всегда была, но ведь сегодня ее не больше, чем в любой другой день? Так откуда же эта тревога, откуда эта подавленность?’
За обедом, на котором присутствовало много посторонних, Бирон был настолько молчалив и рассеян, что гостям было очень не по себе, и они в первый удобный момент стали прощаться.
Герцог не удерживал их. Только одного графа Головкина он крепко ухватил за рукав и шепнул:
— Погоди, не беги от меня! Мне тяжело, меня что-то невыносимо гнетет! Мне прямо страшно становится одному!
Он был так удручен, что даже не заметил выражения неприятной растерянности, отразившейся на лице графа.
— Не держали бы вы меня, ваше высочество! — смущенно ответил Головкин.— Что-то не по себе мне… Знобит, головая тяжелая…
— Эх ты! — с горечью сказал Бирон.— А еще другом называешься! Друг до черного дня! Пустяшное нездоровье побороть не можешь, когда мне так невыносимо тяжко!
— Да я не о себе, а о вашем высочестве больше! — залебезил Головкин.— Я что? Я обойдусь. Но и вы, герцог, сдается мне, не очень-то здоровы… Вам бы прилечь, сном все пройдет…
— Обо мне ты уж не беспокойся, брат! — отрезал Бирон.— Что же касается нашего здоровья, то у меня имеется хорошее лекарство!
Бирон велел подать бутылку вина и два кубка. Головкину оставалось только подчиниться: он рисковал навлечь на себя подозрения…
Но и доброе старое вино не могло успокоить тревогу собутыльников, и беседа не клеилась. Скажут слово, да и молчат, молчат. Потом, через четверть часа, еще слово…
Только, когда было покончено с третьей бутылкой, Бирон заговорил.
— Не знаю, почему, но меня сегодня особенно неотступно преследует образ покойной императрицы,— сказал он, тяжело опуская голову на руки.— Совесть меня мучит, граф… Почему не уберег, не уследил… Эх! — стоном вырвалось у него.— Жила бы да жила она!
— Да в чем же вы можете винить себя, герцог? — возразил граф.— Ведь болезнь — не свой брат!
— Эх, что болезнь! — отмахнулся от него регент.— Ты-то знаешь, что такое болезнь вообще, да и что за болезнь была у императрицы?
— Но я — не доктор…
— А доктора, думаешь, знают? Надо что-нибудь сказать, вот они и брешут. Отравить — на это они мастера, а болезнь распознать, да вылечить — ну, тут они все равно, что слепые… Что болезнь! Когда жизнь идет гладко, ровно, так и с болезнью до глубокой старости проживешь, а огорчения, заботы — вот неизлечимая болезнь, которая быстрее всего сводит в могилу!
— Но ведь вы всецело стояли на страже!
— Да оставь, Головкин! — с досадой крикнул герцог.— Надоели мне эти сладкие слова! Сам знаю, что знаю…
Он опять замолчал, погрузившись в воспоминания. Часы пробили половину одиннадцатого. Головкин вздрогнул и опасливо уставился на циферблат.
— Как сейчас помню,— тихо, словно обращаясь к себе, сказал герцог,— была холодная, дождливая осенняя погода, а мне пришло в голову поехать кататься верхом. Императрица отнекивалась, но я… Ах, не всегда я обращался с ней так, как подобало! Следы ног ее целовать бы мне…, а я… Как сейчас помню: приехали мы с катанья, а на другое утро она и слегла {Между прочим, про это обстоятельство упомянуто в обвинительном 1 акте, составленном против Бирона.}.
И опять наступила долгая, долгая пауза… Часы пробили одиннадцать.
— Недужится мне уж очень,— робко сказал Головкин,— пойти мне, что ли?
— Ты пойми,— не слушая его, сказал герцог,— ведь я вовсе не искал регентства. Мне тяжело было примириться с мыслью, что придется управлять этой страной, которая никогда не простит мне моего иноземного происхождения. Но что мне было делать, куда деваться? Ведь у меня семья… Правда, и в России, и везде за границей — в Пруссии, в Австрии, да и мало ли где — у меня имения. Но если я сегодня выпущу власть из рук, разве меня оставят в покое? Все — враги, все зубы точат! Про Россию и говорить нечего. Но, думаешь, даст мне прусский король либо австрийская императрица жить спокойно? Как бы не так! Сейчас начнут сводить счеты за старое! А из-за кого все это? Все из-за России, которая меня ненавидит! Мне негде голову преклонить, Головкин, я один, один, один!..
— Ваше высочество,— настойчиво сказал Головкин, опасливо посматривая на циферблат.— Вам положительно необходим покой. Позвольте, я провожу в опочивальню, ваше высочество!
— ‘Ваше высочество!’ — с горечью повторил Бирон.— А ты думаешь, простят мне когда-нибудь, что я заставил сенат присвоить мне этот титул?.. Но ты прав! — сказал он, вставая.— Мне нужен покой. Вино начинает сказываться, меня клонит ко сну… Вот единственный верный друг, который не изменяет… Только вот что, граф, сначала мы пройдем в зал, где стоит гроб императрицы. Хочется мне поклониться ее праху!
— Слава тебе, Господи,— шепнул Головкин, следуя с облегченным видом за Бироном.
Хотя со дня смерти императрицы Анны Иоанновны прошло уже около месяца, но похорон еще не было, и гроб с высочайшими останками, украшенный императорскими гербами и тонувший в цветах, стоял в одном из залов Летнего дворца, громадные восковые свечи придавали всему какой-то жуткий колорит своим трепещущим светом, и лица неподвижно вытянувшихся гвардейцев, стоявших почетным караулом у гроба императрицы, казались мертвенными, неживыми.
Головкин остался поближе к дверям. Бирон подошел к гробу и долго смотрел на него, шепча немецкую молитву.
— Прощай, дорогой друг! — сказал он наконец,— прощай, моя единственная опора! Я хотел бы скорее быть с тобой!
Он подошел к Головкину, взял его под руку и вышел с ним из зала.
В следующей комнате к нему поспешно подошел молодой офицер из дворцового караула. Это был знакомый нам Мельников.
— Ваше высочество! — сказал он, вытягиваясь в струнку перед регентом,— караул задержал какого-то человека, назвавшегося гоф-комиссаром Липманом. Несмотря на запрещение вашего высочества кому бы то ни было входить во дворец, Липман настойчиво пытался пробраться сюда и грозит немилостью вашего высочества, если о нем не будет доложено, так как у него имеется дело первой важности!
— А, понимаю! — сказал Бирон.— Потрудитесь сказать этому господину, что я считаю его домогательства наглостью. Для приема являются утренние часы, а не ночь!
Мельников ушел.
‘Пронюхал что-нибудь, еврей!’ — с тревогой подумал Головкин.
— Я понимаю, что ему нужно,— злобно заговорил Бирон, с обычной для него легкостью переходя от мрачной подавленности к потребности обрушиться на кого бы то ни было, что бывало с ним обыкновенно после неумеренного питья.— Представь себе, граф, третьего дня я вызвал к себе эту собаку, которая мне всем обязана, и предложил устроить заем, весьма необходимый казне. А этот негодяй решился ответить мне, что заем невозможен, пока правительство — то есть я — не примет некоторых необходимых мер для своего упрочения. Он хотел было перечислить мне эти меры, но я попросту выгнал его вон, пригрозив, что в двадцать четыре часа вышлю его из России! Какова наглость! Всякое животное осмеливается посягать на власть! Ну, теперь он, верно, понял, что его дело плохо — прослышал, должно быть, что я уже послал курьера за границу, вот и прибежал. Ну, да погоди! Набегаешься ты у меня еще!
Они прошли дальше, направляясь к выходу. Но вскоре Мельников явился опять.
— Ваше высочество! — сказал он.— Осмелюсь доложить, что гоф-комиссар настаивает на том, чтобы его пропустили. Он говорит, что явился к вашему высочеству не по собственному делу, а по вашему и что может приключиться плохое дело, если его не допустят…
— Так прогнать его прикладами, если он добром не хочет уйти! — чуть не с пеной у рта крикнул Бирон.— По моему делу! Я думаю, что по своему делу даже этот нахал не решился бы тревожить меня в такое время! Потрудитесь выпроводить его, а если вы осмелитесь еще раз доложите мне о нем, то я разжалую вас в солдаты и подвергну телесному наказанию. Вы недостойны ни дворянского звания, ни офицерского чина, если осмеливаетесь заставлять два раза повторять себе приказ! Ступайте!.. Вот таковы они все, эти русские офицеры,— заворчал он, когда Мельников, покрасневший от обиды, ушел.— Ни малейшего понятия о дисциплине! Только немцы и умеют служить! Ну, да погоди, дай срок! Я весь этот мятежный полк расформирую по армейским частям! Всякий молокосос…
— Да, этот молодец из молодых да ранний! — ворчливо согласился Головкин, не желая сообразить, что немецкий проходимец при нем, коренном русском, огульно ругает русских.— Можете себе представить, ваше высочество, недавно этот мелкопоместный дворянин явился просить у меня руки моей двоюродной племянницы Наденьки… С Головкиными породниться захотел! Но хотя Наденька — и бедная сирота, а она все-таки Головкина…
— Э, что там кичиться! — небрежно ответил явно хмелевший временщик.— Что Головкины, что Мельниковы, Ивановы, Сидоровы — один черт. Вот если бы ты был фон Головкин, тогда было бы чем кичиться… Ну, ступай, граф, я и впрямь спать захотел!
Мельников, весь красный от досады, возвращался к себе на гауптвахту, от всего сердца ругая (про себя, конечно) Бирона.
— Ну вас совсем! — с досадой сказал он Липману, разговаривавшему с поручиком Ханыковым, высоким, мускулистым брюнетом.— Уходите вы лучше поскорее! Герцог не желает видеть вас!
— Но это невозможно,— испуганно заметался Липман.— Надо сказать его высочеству, что наступили совершенно особенные обстоятельства… Умоляю вас, доложите…
— Нет уж, пусть черт о вас докладывает, а я не стану,— злобно отрезал Мельников.— Его высочество пригрозил в солдаты меня разжаловать, если я еще раз сунусь к нему с докладом о вас…
— Но я…
— А вас приказал прогнать прикладами, если вы дором не уйдете,— продолжал Мельников,— и вот, ей-Богу, я это приказание сейчас исполню.
— Что, Вася, верно тебе здорово влетело? — улыбаясь спросил Ханыков, когда Мельникову удалось выпроводить Липмана.— я тебя таким красным да злым давно не видывал!
— Ах, что ‘влетело’? — уныло ответил Мельников.— Ведь сам знаешь, что мы, русские, должны быть привычны к унизительному обращению герцога. Каждую минуту готовишься, что тебя ни с того ни с сего обругают, под арест посадят, разжалуют… А то мне обидно, что при герцоге в то время находился граф Головкин.
— Дядя твоей Наденьки? Ах да, скажи, пожалуйста, ты ведь хотел все храбрости набраться да идти просить Наденьку за себя? Что же, так и не набрался?
— Набраться-то я набрался, да толку никакого не вышло! — мрачно ответил Мельников.— Граф так меня встретил, будто я — деревенский свинопас, а не русский дворянин. Головкины-де, говорит,— самая старая русская фамилия, с императорской в родстве состоит… Да и что говорить!..
— Что же ты делать будешь?
— Я было совсем голову опустил, да Наденька обнадежила. Говорит: ‘Ни за кого все равно замуж не выйдут лучше в монастырь пойду’. Будем ждать, авось перемелется! Только вот все труднее и труднее нам видеться становится.
— Эх, брат! — весело сказал Ханыков, одобрительно хлопая грустного товарища по плечу.— Тем-то любовь и хороша, что за нее еще бороться надо! То, что легко в руки дается, дешево стоит. Погоди, и для вас солнышко проглянет! Вот все о войне говорят! Ты хоть и мал, да удал! Выслужишься…
Он сразу остановился и с удивлением взглянул на резко распахнувшуюся дверь, в которой показался Манштейн, адъютант фельдмаршала Миниха.
Манштейн был бледнее обыкновенного и казался чем-то встревоженным. Он с тревожной внимательностью посмотрел на лица вытянувшихся перед ним офицеров и некоторое время молчал, как бы колеблясь.
— Господа офицеры,— сказал он наконец,— его высокопревосходительство, каш обожаемый фельдмаршал сейчас прибудет сюда. Он ждет от вас послушания ему, как вашему начальнику, неизменно и ревностно заботившемуся о чести и славе армии и преданности законным русским государям,— Манштейн сильно подчеркнул последние три слова.— Выберите человек пятьдесят солдат, на которых можно всецело положиться, и выходите с ними во двор. Помните, что надо проявить быстроту, осторожность и тишину! Не спрашивайте ни о чем и повинуйтесь, вам выпал на долю счастливый случай заслужить отличия!
Ханыков и Мельников поспешно кинулись в караульную комнату, самая надежная полурота была выведена на двор и Манштейн выстроил там солдат во фронт.
Вскоре показалась высокая, полная фигура фельдмаршала. Поздоровавшись с полуротой, Миних обратился к ней с речью:
— Молодцы-преображенцы! Вы знаете, кто я, а я надеюсь, что знаю вас! Не один раз водил я вас к славе и победам, не один раз проливал вместе с вами кровь за благо родной России. Я — немец, нет, неправда!.. Я только был немцем, так как вся немецкая кровь вытекла у меня на полях сражений. Я — русский, и все мои мысли клонятся лишь ко благу и пользе России. Я — русский, повторяю я вам, и потому не могу больше терпеть то, что происходит! В бедности и под постоянными угрозами живет дочь нашего великого царя Петра, в чужих краях прозябает его внук, а дерзкий проходимец, вор, изменник и похититель власти топчет грязными ногами их священные права и упивается русской кровью… И мы будем терпеть это? Будем склонять шеи с покорностью рабочего скота? Нет, молодцы-преображенцы, переполнилась чаша терпения, и вы не дадите более регенту из конюхов тиранить нашу родину. Вы не допустите этого, я уверен в вас! Так скажите, готовы, ли вы идти туда, куда зовут вас долг и честь? Если нет, если я ошибся в вас, то я докажу вам, что я более русский, чем вы, так как я на ваших же глазах покончу с собой, чтобы не видать более творящихся безобразий. Но этого не может быть!.. Я не ошибся в вас! Так скажите же, готовы ли вы помочь мне обезопасить дерзкого вора и вернуть трон и корону законным государям?
Хотя двор перед караульными помещениями и находился в стороне, так что звуки оттуда с трудом могли дойти до внутренних покоев, но Миниху и Манштейну пришлось сейчас же испуганно сдержать восторг преображенцев, которые так и рвались покончить скорее с ненавистным герцогом, тем более что, как они поняли, дело шло о царевне Елизавете {После воцарения Елизаветы Петровны Миниху между прочим было поставлено обвинение в том, что он воспользовался для ареста регента именем цесаревны, и фельдмаршал сознался в этом. Некоторые историки утверждают, что обвинение было ложным и что Миних сознался только из желания облегчить свою участь. Автор предпочитает основываться на документах, а не на умозрениях. Вот дословные выдержки из экстракта о винах Миниха: ‘…Он-де, граф Миних, им, тогда бывшим на карауле, именно перед фрунтом о государыне Елизавете Петровне и принце Голштинском говорил’. Сначала Мних отпирался, но ‘когда… в том уличен стал, то он признался… такие слова, как они показывают о государыне Елизавете Петровне и принце Голштинским, он тогда, как ныне припоминает, говорил… а те слова без сомнения говорил для того, чтобы тогда тех во исполнение воли принцессы Анны тем больше анкуражировать’.}.
— Кто из господ офицеров находится здесь? — спросил Манштейна фельдмаршал.
— Поручики Ханыков и Мельников, ваше высокопревосходительство! — ответил адъютант.
— А! Отлично! Поручик Ханыков! — скомандовал Миних.— Возьми двадцать человек и отправляйся к дому генерала Бирона {Брата регента.}. Не предпринимайте ничего до прибытия адъютанта Манштейна, который примет над вами начальствование. А пока ваше дело будет только оцепить все выходы и не пропускать никого ни в дом, ни из дома! Ступайте, и да благословит вас Бог!
Ханыков поспешил исполнить приказание.
— Поручик. Мельников! — продолжал затем фельдмаршал.— Возьмите двадцать человек и помогите адъютанту Манштейну арестовать вора Бирона! Старайтесь справиться как можно быстрее и бесшумнее! С Богом, ребята! Помните — за русским Богом молитва, а за русским царем служба не пропадает!
Манштейн повел свой отряд наверх, в покои герцога. Люди шли крадучись, на цыпочках, придерживая оружие, чтобы не спугнуть преждевременно хищного ворога, залетевшего в орлиное гнездо.
Было жутко в этих больших, низких, темных залах. Казалось, что в углах дворца скорбно роятся оскорбленные тени русского прошлого. Но разве эти тени вступятся призрачным боем за дерзкого узурпатора? Так вперед же, вперед!..
И все дальше, все так же таинственно и бесшумно кралисв в ночной тьме солдаты. Только по временам слышался стук неосторожного каблука или звякало оружие… ‘Эй, тише вы!.. Вперед!.. Вперед!..’
А вот и дверь… Отряд остановился и замер. У всех взволнованно бились сердца… Неудача — смерть! Это чувствовал каждый.
‘А удача — Наденька!’ — радостно думал Мельников.
Манштейн подал наконец знак рукой, и Мельников с треском распахнул дверь, вводя в герцогскую спальни солдат.
От шума Бирон сразу проснулся и поднял голову.
— Как вы смели войти сюда! — крикнул он солдатам стараясь быть грозным, но всем своим видом выдавая охва тивший его ужас.
— Поручик Мельников! — скомандовал Манштейн, выходя из-за солдатских рядов.— Делайте свое дело и арестуйте изменника и вора!
— Это что еще такое? — крикнул Бирон, вскакивая с постели и озираясь в поисках оружия.— Эй, караульные, сюда! — завопил он пронзительным, говорящим о паническом ужасе голосом.— На помощь! Караульные!
— Молчи, немецкая дубина! — грубо крикнул ему Мельников, подходя к кровати.— Мы и есть караульные! Эй, Бирюков, заткни его светлости рот платком!
Солдат накинул на лицо регента платок.
— А-а-а! — завыл Бирон, отбиваясь. Несколько солдат навалилось на него.
Вдруг один из них, тот, который старался заткнуть рот герцогу, пронзительно вскрикнул и отскочил в сторону: Бирон больно укусил его за руку.
Это заставило нападавших на мгновение остановиться, никто не понимал, в чем дело.
С энергией утопающего герцог хотел использовать благоприятный момент. Одного из солдат он ударил кулаком по переносице, другого оттолкнул в сторону ударом в грудь, а сам кинулся к стоявшему в углу спальни столику, где лежали шпаги и пистоли.
Манштейн не на шутку перепугался. Если бы герцогу удалось овладеть оружием, исход предприятия мог бы стать сомнительным. Весь успех их замысла покоился на внезапности, неожиданности и быстроте. Шум, крики, звуки выстрелов могли привлечь дворцовую челядь. Кроме того, во дворце находилось еще около полутораста человек, ничего не знавших о происходящем, неизвестно было, на чью сторону встанут они!
— Хватайте его! — закричал адъютант.— Не допускайте его до оружия! Да берите же его, трусы!
Но Бирон уже успел схватить шпагу, и солдаты заколебались. Слишком страшен, фантастичен был вид этого худого, высокого человека, одетого в ночной колпак и нижнее белье, с искаженным злобой и ужасом лицом и метавшими молнии глазами.
— Прочь оружие, негодяи! — завопил он.— Кто не положит оружия сейчас же, тот…
Он не успел договорить. Что-то мягкое, круглое неожиданно подкатилось ему под ноги, и он тяжело упал на пол.
Этим комочком был поручик Мельников. Сообразив психологическую важность момента, он решил все поставить на карту, кубарем подкатился под ноги регента и сшиб его таким образом на пол.
Но он не дал герцогу оправиться от неожиданности падения. Маленький, толстый, но очень сильный и ловкий, он оглушил Бирона ударом кулака, схватил его за горло и быстро подмял под себя. Подскочившие солдаты накинулись на герцога. Через несколько минут все было кончено. Избитого, спеленатого, словно младенца, герцога вытащили, как он был, в разорванной рубашке на мороз. Миних, потирая от радости руки, приказал отвести арестованного на офицерскую гауптвахту при Зимнем дворце.
— Спасибо, Манштейн! — радостно сказал фельдмаршал.— Я очень доволен вами!
— Осмелюсь доложить вашему высокопревосходительству,— отрапортовал адъютант,— что успешностью предприятия мы всецело обязаны ловкости, храбрости и неустрашимости поручика Мельникова. Солдаты выпустили герцога и дали ему возможность овладеть оружием. Если бы не поручик, борьба могла бы затянуться и тогда… неизвестно…
— Поручик Мельников! — сказал Миних.— Явись завтра ко мне утром,— мы поговорим о награде! А теперь, в виде особенного доверия, поручаю тебе отвести арестованного в Зимний дворец. А вы, Манштейн, отправляйтесь к Ханыкову и арестуйте генерала Бирона. Мне еще надо обезопасить Бестужева…

* * *

В следующие дни весть об аресте и отдаче под суд бывшего регента вызвала большую сенсацию и весьма разнородные ощущения. Принц Брауншвейгский, назначенный теперь генералиссимусом, с радостным недоумением таращил свои глуповатые глаза и в сотый раз повторял:
— Ловкая, черт возьми, штука вышла! Но как это они все устроили — не понимаю!
Принцесса Анна Леопольдовна с торжеством объявила себя правительницей и с нескрываемой гордостью присутствовала при принесении присяги царевной Елизаветой, первыми чинами государства и военными. Это был тот недолгий момент, когда она чувствовала себя спокойной за будущее…
Граф Остерман уже обдумывал в душе, как подставить ногу Миниху. Ведь ‘виновник торжества’, будучи коренным военным, облек себя чисто гражданской должностью первого министра, милостиво назначив поседевшего в ‘гражданских боях’ Остермана генерал-адмиралом…
Князь Черкасский, князь Куракин, адмирал Головин, Нарышкин, Ушаков, барон Менгден, Стрешнев и многие другие, получившие неожиданные награды, торжествовали. Приверженцы Бирона трепетали.
Шведский посол барон Нолькен приезжал к французскому министру Шетарди, чтобы благодарить его за радение о благе Швеции, сказавшееся в своевременном предупреждении. А Шетарди с пренебрежительно-иронической улыбкой написал донесение своему правительству, заканчивающееся так:
‘Из всего вышеприведенного, Ваше Превосходительство, можете усмотреть, что моя точка зрения оказалась самой правильной и что только благодаря мне шведский посол не поставил себя в унизительно-смешное положение’ и т. д.
Преображенцы, участвовавшие в перевороте, с воплями прибежали к царевне Елизавете, говоря, что они приняли участие в этом акте только потому, что думали работать на пользу ее, царевны. А Елизавета Петровна, грустно разводя руками и успокаивая возмущенных солдат, думала о том, что придется, видно, вступить в специальное соглашение с Францией, так как во всем происшедшем была ясно видна рука маркиза де ла Шетарди…
Но кто был всецело, совершенно доволен происшедшим так это Мельников и Наденька. Сам Миних был их сватом, и гордый граф Головкин, попытавшийся сначала протестовать, волей-неволей должен был смолкнуть, когда фельдмаршал внушительно сказал ему:
— Вот что, граф Михаил Гаврилович! Хотя о готовящемся низвержении регента вам заранее ведомо было и вы были последним лицом, оставшимся около Бирона, но, как явствует из хода событий, его ни о чем не упредили. Это так, и за это вам много прошлых вин простится. Но ‘много’ не значит ‘все’. И если мне, как кабинет-министру, придет в голову порыться в прошлом, то… берегитесь! По моему настоянию, ее высочество изволила назначить вас вице-канцлером. Но мне не в пример легче будет настоять, чтобы вас отдали под суд!
Головкин нахмурился, сдвинул брови, засопел. Тогда к нему подошел Мельников и сказал:
— Ваше сиятельство! Когда я в первый раз явился просить у вас руки вашей племянницы, то вы сказали мне, что это дерзость, так как я хочу породниться со столь знатным родом, как род вашего сиятельства. Но осмелюсь сказать вам, что дворяне Мельниковы уже при Владимире Мономахе считались старым боярским родом, мы обеднели, но худороднее не стали, а потому мне не к чему втираться в знатную родню. Нет, граф, никогда без вашего на то желания я ни словом, ни делом не сошлюсь на родство с вами и только тогда вспомню, что вы — дядя моей Наденьки, когда понадобится прийти к вам на помощь!
Головкин окинул Мельникова пренебрежительным взглядом.
— Какую помощь можешь оказать ты, мальчишка, графу Головкину? — надменно сказал он.— Какой-то поручик…
— Я уже произведен в капитаны, граф,— почтительно и спокойно возразил Мельников,— и неизвестно, кем я стану еще через год. Наши судьбы идут странными путями, и в один год, в один месяц, в один день даже малые становятся великими, а великие — меньше малых. ‘Какой-то поручик и граф Головкин!’ — сказали вы… Но,— он понизил голос до еле слышного шепота,— герцог Бирон был больше и могущественнее, чем граф Головкин, а между тем он погиб… Почему? Только потому, ваше сиятельство, что возле него не было своего поручика Мельникова, который предупредил бы его…
Головкин вздрогнул и уже совсем иначе взглянул на маленького, кругленького, бело-розового, словно молочный поросенок, Мельникова. Он вспомнил, что рассказывал Манштейн о поведении поручика в прошлую ночь, как благодаря смелости, сообразительности и решимости Мельникова замысел Миниха был осуществлен быстро и без всяких осложнений. А ведь теперь действительно было странное, шаткое время, когда каждый час валил старых гигантов и неожиданно возносил новых. Момент принадлежит смелым, такие люди, как этот мальчик, могли многого добиться… Эй, не наплевать бы в колодец… Да и чем Мельников в сущности не жених для бедной сиротки?
И граф уже ласковее взглянул на молодого офицера, спрашивая:
— Да хочет ли тебя еще сама Наденька-то?
— Ох, ваше сиятельство! — всплеснув руками, воскликнул Мельников.— Так хочет, так хочет!..
И Миних и Головкин рассмеялись.
— Ну, ин быть по-твоему! — сказал последний.— Разве я могу такому свату, как его высокопревосходительство отказать? Только придется вам со свадьбой обождать, оба вы еще молоды, да и спешить некуда! Сначала покажи, что ты за человек!.. Да приходи к нам сегодня обедать! — уже совсем ласково кинул он.
Итак, приходилось ждать. Но это не пугало ни Мельникова, ни тоненькой, вертлявой, кокетливой Наденьки. Они были довольны и тем, что одна только ночь сделала возможным к утру то, что еще с вечера казалось неосуществимым, и надеялись, что впереди им предстоит еще много таких же счастливых неожиданностей… Они были молоды, могли ждать… Будущее представлялось им ровным, светлым, счастливым — то самое будущее, которое так трагически, так предательски обмануло их ожидания.

VII

‘ЛОВИСЬ, РЫБКА, БОЛЬШАЯ И МАЛЕНЬКАЯ’

Ванька Каин был немало сконфужен, когда преследуемый им купец внезапно исчез, словно растворился в сгущавшемся тумане. Он кидался с перекрестка по всем четырем направлениям, спрашивал прохожих и будочников, не видал ли кто-нибудь купца, но все отвечали, что им не попадались навстречу пешеходы. Наконец попался солдат, который мог дать необходимые разъяснения, так как видел, что высокий мужчина с коробом за плечами проехал, уцепившись за задок крытых саней. Это хоть объяснило Каину, как удалось скрыться преследуемому, но куда он скрылся — так и осталось загадкой.
Обескураженный неудачей, постигшей его на первых же шагах петербургской деятельности, Ванька закатился в кабак и жестоко пропьянствовал там чуть не до утра. Но на следующий день все-таки пришлось идти с докладом к Кривому…
Каин ждал насмешек, упреков, но Семен, казавшийся в этот день необыкновенно озабоченным, принял известие об исчезновении преследуемого совершенно спокойно.
— Сегодня мне некогда с тобой говорить,— сказал он, подумав немного.— У нас случились большие перемены, и хлопот у меня полон рот. То, что ты рассказал, наводит меня на мысль… Но об этом потом, теперь некогда. Пока прощай, приходи дня через три, у меня для тебя будет кое-что приятное: сразу, брат, сможешь барином стать!
Ванька стал уходить, рассыпаясь в выражениях благодарности.
Однако Кривой вернул его от порога.
— Да, кстати! — сказал он.— Твоя Милитриса Кирбитьевна готова: ‘владей, Фаддей, своей кривой Маланьей!’
— Как готова? — с испугом крикнул Ванька.— Да уж не очень ли отделали ее твои молодцы?
— И пальцем даже не тронули,— улыбнулся Кривой.— Я просто заставил ее посидеть да посмотреть, как других пытали. Теперь вот что: есть у тебя поп, который вас без дальних слов окрутит?
— Нет, ведь я в Питере — человек новый…
— Ну, так вот тебе записка к отцу Василию на Выборгскую у Сампсония. Сходи к нему сейчас же, сговорись, да и бери свою Алену прямо к венцу — иначе я ее не выпущу. Жена на мужа доносить не пойдет…
— Да согласится ли еще она? — спросил Ванька, который на первых порах никак не мог освоиться с нежданной радостью.
— Не беспокойся! — с тонкой улыбкой ответил Кривой,— чтобы отсюда выйти, твоя красавица даже за самого черта лысого замуж выйдет, а ты, хоть и немногим, да все же лучше черта… Ну, ступай, ступай, нечего время зря терять!
Кривой был прав. Когда Ванька, слетав на Выборгскую и столковавшись с попом, вернулся обратно к Кривому, его провели в маленькую комнату, где содержалась Алена. Увидев входившего Ваньку, Трифонова чуть ума не лишилась от радости и с воем кинулась ему на шею: после виденных ею ужасов бедной женщине действительно было слаще выйти замуж хоть за черта, только бы не оставаться в этой мучительной неизвестности среди вечных стонов, хруста ломаемых костей, свиста плетей и рыданий, доносившихся из пыточной камеры. Таким образом Ванька Каин стал обладателем желанного тела и еще более желанного капитала Алены.
Неделя медового месяца пролетела для новобрачного быстро и упоительно. Алена была покорна, покладиста и, казалось, спешила ловить на лету малейшее желание мужа. Но по мере того, как душа молодой женщины отходила от ужаса виденного и того, что могло ожидать ее, в ней медленно, но упорно стала нарастать какая-то двойственная работа. Алена понимала, что достаточно было желания Ваньки — и она очутилась на пороге к мучительной смерти, что достаточно было одного знака его руки — и все ужасы пролетели мимо, словно тяжелый сон. Это внушало ей священный трепет к мужу, уважение, преклонение, почти обожание, в котором явно нарастала непреодолимая ненависть. Так, ненавидя обожать должен был бы легендарный Фауст дьявола, во власть которого он волей судеб попал душой и телом.
Женщины инстинктивно хитры, инстинктивно дипломатичны. Алена открыто показывала свое уважение к мужу, но нараставшую ненависть прятала глубоко и искусно. И Ванька радостно потирал руки, благодаря судьбу за доставшийся ему клад.
Но восторги первой недели любви не заставили молодожена потерять голову и забыть о деле, а потому в назначенные день и час он в точности и аккурате явился к поджидавшему его Кривому.
— А, молодожен! — весело приветствовал сообщника Семен.— Ну что, блаженствуешь?
— Да, уж так я тебе, Семен Никанорович, благодарен, что и сказать не могу! — отвергал Ванька.
— Ну, ну, это тебе от меня маленький задаточек за службу, которой я от тебя ожидаю. Только вот что, брат: ежели у тебя брачный хмель все еще из головы не вышел, то лучше ступай еще на недельку к жене, а то у меня дела серьезные, и к ним надо с полным вниманием относиться!
— Да что ты, Семен Никанорович? — даже обиделся Ванька,— разве я не знаю? Делу время, потехе час!
— Тогда садись да слушай! Прежде всего должен тебя предупредить, что все мною сказанное должно почитаться великой тайной. Ты меня знаешь и обо мне слышал: не такой я человек, чтобы пускать слова на ветер. Если ты только подумаешь нарушить мой запрет и если у тебя хоть в мыслях промелькнет предательство — тут тебе и конец!
— Да что это тебе в голову пришло, Семен Никанорович?
— Молчи и не перебивай меня! Начну с теперешнего времени. Ты уже знаешь, что регент свергнут и у власти стали родители малолетнего императора. К принцу Брауншвейгскому я очень вхож, это — мой благодетель, и я ему предан всей душой. Только он да его жена — люди-то очень беззаботные. Я носом чую, что уже давно что-то против императора затевается. Иностранные послы заваривают какую-то кашу и интригуют против правительства за царевну Елизавету. Помни, нам теперешнего правительства просто зубами держаться следует, потому что низложат его, и нам с тобой конец. И коли они сами себя не очень-то стерегут, то нам с тобой надо постараться устеречь их. А это — штука нелегкая. Конечно, царевну Елизавету можно бы силком в монастырь постричь, но тогда наши вороги начнут мутить за ее племянника, принца Голштинского, а принц находится сейчас в Швеции, так что нам гораздо удобнее, если царевна Елизавета будет на свободе, чтобы мы могли за ней следить да вовремя предупредить заговор. Вот это-то я тебе и хочу поручить. Ты — парень хитрый, осторожный и смелый. Если будешь вести себя умно, то многого добиться сможешь.
— Спасибо тебе, Семен Никанорович!
— Погоди попусту болтать, успеешь поблагодарить, когда будет за что. Ты со мной все эти фигли-мигли брось — меня словами не проведешь. Лучше слушай хорошенько! По моему поручению ты выслеживал одного молодца и был очень огорчен, когда он от тебя скрылся. Но огорчаться тут пока нечего. Конечно, было бы приятнее доследить его до дома. Но и так мы многое узнали. Раз он от тебя скрылся, значит, у него совесть нечиста. Это — либо тот человек, которого я заподозрил, либо какой-нибудь другой опасный человек. Да только не ошибся я. Словом, мы знаем теперь, что за этим молодцом надо во все глаза смотреть. Второе: ты говоришь, что он около Фонтанки долго крутился, а потом уже исчез. Что это значит? Что дом, в который он шел, находится в тех краях и преследуемый хотел со следа сбить, чтобы на подозрение не навести. Какой же дом в тех краях? Не один там дом, да живут там все такие люди, которые не станут против императорской фамилии мутить. Зато там дворец царевны Елизаветы! Не к ней ли пробирался наш молодец? Думаю, что так, а когда ты узнаешь, кто это такой, то и сам со мной согласишься. Я расскажу тебе одну историю, которая была здесь несколько лет тому назад, а ты мотай себе имена на ус — пригодится!
Года два с небольшим тому назад, а то и все три будет, жила на Васильевском Острове вдова канцеляриста Пашенная с дочерью Ольгой. У них был жилец, вольнонаемный сверхштатный подканцелярист сената Петр Столбин, сын капитана флота Андрея Столбина. Отец умер опороченным, как тать и бунтовщик — его Бирон сгубил. Сын в отца пошел — человек он смирный, но горячий и непокорный. Да, забыл тебе сказать, что Петр Столбин был женихом Оленьки Пашенной.
Ты уже знаешь, в какой я был беде и как меня принц Антон выручил. И полюбил я моего принца, да и жалко мне его было: уж очень в большом пренебрежении его у нас держали. Принцу просто в три погибели приходилось складываться, а то — чуть нос поднимет — сейчас его либо невеста, нынешняя правительница, либо покойная государыня Анна Ивановна, либо герцог Бирон щелкнут. Скучно жилось принцу, ну, а кровь молодая, горячая бурлит, своего требует…
Не в одном приключении я помогал ему! Бывало, все спят, во дворце тишина, а мы с ним в карете куда-нибудь закатимся. Только гулящие немки да француженки мало ему по душе приходились: принц — человек с мечтанием в душе!
И случилось однажды так, что встретил принц Антон Ольгу Пашенную. И так она ему по душе пришлась, что принц и днем, и ночью бредил ею. Обещал меня озолотить, ежели я предоставлю ее. В другое время, хотя бы теперь, мне это было бы все равно, что плюнуть, а тогда между принцем и герцогом Бироном поднялась большая вражда, а потому приходилось дело делать осторожно, из-за угла. Пробовали мы Оленьку вечером подстеречь — никуда девушка не ходит по темноте! Два раза совсем настигали ее в глухом переулочке днем, да народ не ко времени подбегал. Тогда я решил завербовать жениха. Если жених к нам в компанию пойдет, тогда быть Оленьке у принца! Да не тут-то было!
Я Столбина не раз видел и все к нему присматривался. Он-то меня не замечал, а я его словно на ладони вижу. И показался он мне смирным, робким, мягким. Узнал я, что у него по службе нелады. Вот однажды вызвал я его в кабачок, да и стал там на него наседать. И умудрило меня — никогда я этого себе не прощу! — сказать Столбину, кто именно на его невесту зарится. Тут эта канцелярская голь совсем на стену полезла. Оказалось, что кабинет-министр Волынский в нем участие принимает. Дело плохое! Если Волынский скажет хоть слово Бирону, то моего принца съедят. Опять говорю: теперь я упрямца либо в застенке сгноил бы, либо просто через верного человека убрал бы. А тогда надо было наверняка бить — промахнешься, и сам погибнешь, да и принца погубишь! И вот удалось мне наладить дело так, что сам Столбин добровольно за границу уехал. Один благоприятель, которому принц в Австрии хорошее дельце устроил, для вида пригласил Столбина секретарем к своему помощнику. Тот и завез Столбина в глухую французскую деревню, да и пустил его там в поле. Как нам было известно, Столбин французского языка не знал, а потому не выбраться ему было оттуда.
Только и это нам не помогло. Принцев камердинер, немец Ганс, поджег дом Пашенной, чтобы красотку выманить. Но сбежался народ, пришлось им улепетывать, старуха с перепугу умерла, а Оленька неизвестно куда скрылась. И, как я ее ни искал, так до сих пор не знаю, где она и что с ней.
В том молодце, который показался тебе непохожим на купца, я по голосу заподозрил Столбина. Когда он на меня оглянулся, в его глазах был испуг. Да и чем больше я вспоминаю, тем больше вижу, что это он самый и есть. Конечно, если бы он попался мне теперь, когда Бирон свергнут, я его тут же сцапал бы. Но тогда это было опасно.
Теперь я раскинул умом. Во-первых, в Петербурге ходят на свободе два человека — Столбин и его невеста, которые ненавидят принца, желают ему всякого зла, да и всегда могут в случае чего к ногам правительницы кинуться. Ну, а Анна Леопольдовна с муженьком крутенько обращается! Во-вторых, как мог Столбин из Франции сюда пробраться, где он укрывается, переряживается? Надо тебе сказать, что во Франции живет немало русских, и все они хлопочут там за царевну Елизавету. Принц говорил мне, что наш министр Остерман пронюхал, что французский посол находится в большой дружбе с русскими беглецами. Значит, ясно, что Столбин прибыл сюда с французским посольством, что его ряженье производится не без ведома посла. Мало того, я навел справки и узнал, что есть в Питере какой-то купец Алексеев, по описанию в точности похожий на купца, виденного нами у Мироныча в кабаке. И торгует тот купец французскими мазями да притираниями. Смекни: купец, похожий на Столбина, торгует французским товаром, какого здесь ни в одной лавке нет. Мало того, этот самый Алексеев был у одного офицера и расспрашивал там о судьбе прежних жильцов того дома, где жил офицер. А на месте того дома как раз стоял сгоревший дом Пашенных! И этот ряженый купец пробирается в те края, где проживает царевна Елизавета! Мало того, с того вечера, когда ты его выслеживал, о купце Алексееве ни слуху, ни духу нет. Мало и этого, полиция осторожненько справки навела, и оказалось, что нигде в Питере такого купца на жительстве не имеется. Много Алексеевых, да все не те…
— Так это он и есть! — воскликнул Ванька.
— Да, это бесспорно так,— согласился Кривой.— Так вот, поручаю тебе переряженного Столбина. Теперь он наверное в другом виде покажется, но, ежели ты своего дела мастер, ты должен узнать его под всякой личиной. Прежде всего проследи за домом, где живет французский посол, затем следи за дворцом царевны. Постарайся сдружиться с дворниками, кучерами, лакеями, выведай все, что можешь, и каждый раз, как что-либо важное узнаешь, так мне докладывай. Одно плохо: ты только по-русски и умеешь говорить, а хорошо бы подпоить посольскую прислугу и разузнать от нее кое-что… Ну, да это я тебе вполне препоручаю. Для руководства скажу только следующее: до поры до времени никого без особой нужды за шиворот хватать не нужно, надо дать нашим забавникам разыграться как следует. Ведь если мы их сразу накроем, то не узнаешь, что собираются затеять ненакрытые, а последние самые опасные-то и есть.
— А как насчет столбинской невесты? — спросил Ванька.
— Да, было бы не худо разузнать, где она. Если это удастся тебе, то в нашей игре она окажется немалым козырем… Да ты так далеко не загадывай. Ты себе- похаживай да посматривай, а на всякий случай шепни то самое заклинание, которое рыбаки говорят, когда сети закидывают: ‘Ловись, рыбка, большая да маленькая’. Попадется большая — слава Богу, а если хоть и одной маленькой, да много наловишь, тоже внакладе не останешься!
— ‘Ловись, ловись, рыбка!’ — повторил Ванька, уходя от Кривого.— А только если бы тебя, друг Семен, поймать… Эх, большая ты рыбина, Семен Никанорыч!

VIII

ВО ТЬМЕ

По совету и даже настойчивой просьбе маркиза де ла Шетарди Столбин на первых порах должен был ограничиться лишь ролью переводчика Шмидта, воздерживаясь в то же время от попыток увидеться с царевной Елизаветой Петровной.
— Полно, дорогой мой! — сказал ему посол.— Разве можно в таких случаях идти напролом? Вы только все дело погубите и ровно ничего не добьетесь! А главное! — положение сложилось так, что все мы должны сидеть как можно тише и смирнее. До получения верительных грамот я не могу официально явиться ко двору, а, следовательно, лишен возможности посетить сам царевну, потому что это вызвало бы подозрения. Я имею самые верные сведения, что граф Линар {Граф Карл Мориц Линар, посол саксонский при русском дворе, пользовался успехом у Анны Леопольдовны.}, о роли которого при правительнице вы, конечно, знаете, и без того настаивает, чтобы меня отозвали. Следовательно, мы должны замереть на время… Сейчас мы ничего сделать не можем. У царевны все еще нет твердой партии, последняя, может быть, только намечается. А единственный человек, который мог бы одним мановением руки совершить переворот — Миних — продал и нас, и царевну… Нет, нет! Раз уж за купцом Алексеевым стали следить, то переводчик Шмидт должен притаиться!
У Столбина сердце разрывалось при мысли, что он опять должен откладывать в долгий ящик розыски Оленьки. Ведь прошло уже почти полгода с тех пор, как с помощью Анны Николаевны Очкасовой он прибыл в Петербург под видом Шмидта. В это полугодие он не раз расхаживал по городу с коробом, продавая по крайне дешевой цене получаемые от Шетарди французские косметики. Это давало ему возможность пробираться в самые разнородные по общественному положению семьи, осторожно разузнавать там о настроениях, политических симпатиях и т. п., а кроме того, не вызывая подозрений, проникать и к царевне Елизавете. Помимо всего этого он мог попутно наводить справки о судьбе Оленьки Пашенной.
На первых порах он впал в полное уныние, не только Оленьки, но даже дома, где она жила прежде с матерью, и в помине не было. Читатель помнит, как Столбину удалось узнать от старухи Мельниковой, что старый дом сгорел, а Оленька куда-то скрылась. Но куда? Как раз в тот момент, когда он хотел взяться за розыски, его лишали возможности предпринять что-либо. А время шло, шло, шло…
— Но помилуйте, маркиз,— слабо пытался он протестовать,— если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить свое дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно было придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается, мы должны помочь ей сплотиться…
— И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? — перебил его Шетарди.— Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящен в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальца о палец ударить!
— Но это может случиться еще не скоро,— все еще пытался настоять Столбин,— а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!
— Друг мой,— ответил Шетарди, начинавший терять терпение,— вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу,— а я дышу ею с самой ранней юности и уже имел не раз случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы…— Шетарди несколько замялся, он был посвящен в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его.— Для вас все происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я все время должен сознавать, что уже самым фактом сношения с вами я немало рискую, и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьезные неприятности… Ввиду этого…
Столбин понял намек: он был всецело во власти Шетарди и стоило бы послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.
Он грустно поник головой и ушел, напутствуемый просьбами посла не забывать его все-таки и ‘изредка’ заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведенные ему на антресолях помещения шведского посольства, Петр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слез.
— Во тьме, во тьме! — шептали его пересохшие тубы,— в безысходной тьме!
Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок еще связали и руки, и ноги!
В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадежному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться, ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…
И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося ‘Шмидта’. Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырек с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной, несколько капель — и прощай земля с ее обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!
Но несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?
Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принес он на первых порах, кругом была все та же тьма, все по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.
Нечто подобное переживала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, царевне Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона.
Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в нее надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.
Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей, на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все ее надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.
К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной теткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только 25 000 рублей в год и имела от казны всего только 50 000 рублей — всего, значит, семьдесят пять тысяч {На теперешний счет около 50 000 рублей. Далее упоминается цифра в полтора миллиона, на наш счет это составит около десяти миллионов рублей.} рублей в год ‘на все про все’ — на личные потребности, содержание двора, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!
Вдобавок к этой унизительной бедности шли еще и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастет еще более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы ее не унизили, не оскорбили, не задели.
Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.
‘И зачем Анне нужно это? — с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем.— Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?’
И тотчас она принялась перебирать в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману, но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.
Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживленна, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.
С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой, или все это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько ‘по рассмотрении окажется’. Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.
И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:
‘Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч… {На наши деньги: около 100 и 150 тысяч.} Ну, и пусть платит! Но каково терпеть все это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!..’
Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который смеясь показывал пальцами на что-то.
‘Господи, что там случилось еще?’ — испуганно подумала царевна.
Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего ‘аки лев рыкающий’ духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.
— Опять он нехорош? — с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.
— Точно так, ваше императорское высочество,— ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.
— И давно он?
— Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошелся… Все тихонькие лежали…
— Позвать мне Лестока! — приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.
Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Федор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражен, когда услыхал несшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навел справки о певце. Ему сказали, что это поет пастух Алешка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что подвыпив (а это было его обычным состоянием) Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя:
— Что за голова! Что за разум!
Вишневский увез с собою пастуха и определил его в певческую капеллу императрицы Анны Иоанновны.
В 1732 году Настасья Михайловна Нарышкина (впоследствии вышедшая замуж за Измайлова), бывшая одной из интимнейших подруг Елизаветы Петровны, слушая обедню в придворной церкви, обратила внимание на эффектного, плечистого гиганта-брюнета, ласкавшего глаз выражением нервной силы, которой дышало все его существо, а слух — мягким, рокочущим басом. Нарышкина, которую мемуары современников рисуют женщиной необузданно-страстной и до ужаса распущенной чувствами, сразу воспламенилась и поставила своею целью как можно скорее вкусить ласк красавца-певца. Это оказалось нетрудным, и когда в самом непродолжительном времени Настасья добилась своего, действительность превзошла все ее ожидания.
Полная страстной истомы, Нарышкина в качестве доброй подруги прямо из сильных объятий Разума отправилась к царевне, чтобы поделиться с нею ощущениями. Елизавета Петровна заинтересовалась, попросила подругу рассказать ей все подробно, и Нарышкина с удовольствием исполнила эту просьбу. Любопытство царевны дошло до такой степени, что она воспользовалась первым случаем, чтобы лично проверить рассказ Настасьи. Нарышкина, продолжая быть верной подругой, предоставила царевне случай к тому. Свидание, устроенное Нарышкиной, решило дальнейшую судьбу Разума: Елизавета Петровна выпросила певчего себе, и с 1733 года Алексей Григорьевич уже числился в ее штате.
Всем было ясно, что не пение прельстило царевну. Разумовский (как его стали звать позже) очень скоро потерял голос, но покровительница перевела его (номинально) в музыкантный хор, игравший на бандурах. Мало-помалу она все более проникалась доверием к Алексею Григорьевичу, и в описываемое время Разумовский был уже ее полным управляющим.
Мы только что сказали, что он скоро потерял голос. Но бывали случаи, когда этот голос внезапно возвращался к нему.
Обыкновенно очень тихий, добрый, очень простой, отнюдь не заносчивый, с умом, склонным к мягкому, необидному юмору, Разумовский страдал наследственным пороком и запивал подобно отцу. В пьяном виде его отец бывал очень свиреп, так что однажды сын был на волосок от смерти: отец в припадке беспричинного пьяного бешенства бросил в него топором. Эту черту сын тоже унаследовал от отца. В пьяном виде он либо начинал неистово распевать духовные стихи, либо предавался дикому бешенству, ломал мебель, выбивал рамы — вообще производил немалое бесчинство. Бывало и так, что бешенство следовало за пением. Но иначе, как в пьяном виде, Разумовский не пел — это и было тем случаем, когда к нему возвращался утраченный голос.
Так или иначе, но, когда во дворце цесаревны начинали звенеть стекла от баса Разумовского, вся прислуга спешила отойти подальше, чтобы не случилось греха. Только два человека — сама Елизавета Петровна и доктор Лесток — могли безбоязненно появляться перед пьяным, остальным же, кто бы это ни был, грозили большие неприятности. Так впоследствии, уже после воцарения Елизаветы, Разумовский любил устраивать охоты, от участия в которых старались увернуться кто только мог. Ведь охота заканчивалась грандиозной попойкой, а попойка — припадками бешенства. Однажды Разумовский без зазрения совести выпорол Рюриковича, Салтыкова, будущего победителя Фридриха Великого. А когда граф Петр Шувалов не сумел отбояриться от участия в одной из таких ‘охот’, то жена графа поспешила зажечь свечи перед всеми иконами и по возвращении мужа, узнав, что дело обошлось без порки, поспешила отслужить благодарственный молебен.
Елизавета Петровна многое, но только не любовь к вину унаследовавшая от матери, всеми силами старалась удержать своего любимца от неумеренного пьянства. Разумовский искренне, нежно, глубоко любил свою Лизу и боролся с собой, чтобы не огорчать ее. Но яд, унаследованный вместе с кровью отца, делал свое дело, и нередко цесаревне приходилось собственноручно вытрезвлять любимца.
Теперь она быстро поднялась по лестнице во второй этаж, где Разумовскому были отведены две комнаты, сообщавшиеся потайным ходом со спальней цесаревны.
Картина, которую она там застала, заставила ее вскрикнуть от негодования. На широком диване лежал с закрытыми глазами красный, потный Разумовский. Перед ним на столике стояли большая фляга водки, объемистая чарка, кусок черного хлеба, соль в деревянной солонке и две деревянных плошки с солеными огурцами и кислой капустой. В стороне от него на большом кресле у окна удобно расположился Лесток, с видом ленивого довольства потягивавший вино. Лицо врача, почти сплошь заросшее густыми, клочковатыми, когда-то глубоко черными, а теперь седеющими волосами, дышало циничной иронией. В тот момент, когда Елизавета Петровна входила в комнату, Разумовский на хриплой ноте оборвал свое пение, приподнялся, открыл заплывшие глаза и почти ощупью нашел флягу, чтобы налить себе еще чарку.
— Выпей, выпей, Алексей Григорьевич,— с гаденькой улыбочкой сказал Лесток,— выпей, маленький, а то ты что-то с голоса спадать стал!
— Алексей! — топая ногой, крикнула цесаревна.— Сейчас же брось пьянствовать! Как тебе не стыдно! Стоило мне на два часа уехать, как ты уже готов? Хорош! А еще божился мне… Как тебе не стыдно!
При звуках голоса цесаревны Разумовский вздрогнул, выронил полную чарку, которая, упав на стол, разлилась, и, стремглав бросившись опять на диван, отвернулся лицом к стене.
— Цесаревна!.. Лебедка ты моя белая! — забормотал он сконфуженным, пьяным лепетом.— Но, Б-б-боже ты мой… что я с отцовой кровью поделать могу? — и он вполголоса запел: — ‘от юности моея многи борют мя страсти…’
— И ты хорош тоже,— крикнула Елизавета Петровна, с бешенством подступая к невозмутимо сидевшему Лестоку,— нарочно спаиваешь человека, делаешь себе из этого развлечение… Бессовестный, подлый!
— Одно слово: гнусь и василиск соблазнительный! — хрипло отозвался Разумовский.
— Но помилуйте, ваше высочество,— спокойно ответил Лесток,— ведь я — артист в душе и очень люблю музыку, а ваш Алешенька поет только в пьяном виде! Не правда ли, принцесса, у него все еще отличный голос?
— Был, да весь вышел! — рявкнул Разумовский.
— Лесток! — даже завизжала от бешенства Елизавета Петровна.— Сейчас же вытрезвить мне его! Ну!
— Ну, вот… Для чего пил? — недовольно отозвался пьяный.— Жаль добра, чать!
— Но я совершенно не понимаю, чем вы недовольны, принцесса? — с невозмутимым спокойствием возразил Лесток, наливая себе еще стакан вина.— Вы сами жаловались мне, что в последнее время ваш Адонис все чаще оказывается не на высоте своего призвания, а ведь известно, что стакан вина…
Но цесаревна не дала ему докончить свою лекцию. Резким движением, похожим на пощечину, она выбила у него из рук стакан и тот звеня покатился по полу, прихотливыми струйками разбрасывая кровянистую влагу старого бургундского.
— Еще одно слово и я прикажу запороть тебя до смерти! — крикнула царевна, окончательно выведенная нахальством Лестока из себя.
Лесток, знавший цену бурным вспышкам Елизаветы Петровны, встал с кресла, потянулся и сказал:
— Ладно уж! Сейчас принесу все, что надо! А все-таки жаль вина!.. Уж очень славный сорт попался в этом присыле! — и он не спеша отправился к выходу.
Между тем цесаревна, гнев которой сразу упал, подошла к Разумовскому и, присев около него на диване, воскликнула:
— Ах, Алеша, Алеша, как ты меня огорчаешь!
Разумовский тяжело повернулся и заговорил, обнимая цесаревну:
— Уж прости, Лиза….
Но он не договорил: цесаревна порывистым движением сбросила его руку и со слезами в голосе сказала:
— Нет, оставь меня, Алексей!.. Ты обижаешь меня объятиями в такую минуту. Ведь не ты меня обнимаешь: вино обнимает…
Она остановилась, увидев входившего в комнату Лестока.
В руках у врача были стакан с водой и рюмка, из кармана торчало горлышко пузырька. Следом за Лестоком шли несколько лакеев, которые несли: один — громадный таз, другие — ведра с водой.
Увидев эту процессию, Разумовский полуподнялся с дивана и что было мочи заорал:
— Прочь, нечистая сила! Расшибу!
Но Елизавета Петровна с силой, которую трудно было ждать от ее тонких, холеных рук, схватила его за шиворот и пригнула обратно к подушке.
— Тише, Алексей,— сказала она, и от звуков ее спокойного голоса гигант сразу съежился и притих.
Лесток откупорил пузырек и накапал из него несколько капель в рюмку, отчего по комнате понеслась струя аммиачного запаха. Разбавив капли водой, он поднес рюмку Разумовскому, и тот, хотя и морщась, но покорно выпил лекарство.
Затем под голову Разумовского подставили таз, и лакеи принялись поливать ее ледяной водой. Разумовский фыркал, кряхтел, стонал, по временам пытался отбиваться, но каждый раз властный окрик цесаревны заставлял его смиряться.
— Ну-с, а теперь,— сказал Лесток, когда все было кончено и лакеи удалились,— теперь надо дать нашему богатырю проспать часа два, и он встанет, как встрепанный!
— Ляг и засни, Алексей! — сказала Елизавета Петровна,— потом я приду к тебе наведаться. А ты, Лесток, иди ко мне, мне нужно поговорить с тобой…
— Весь к услугам вашего высочества, и даже во всех отношениях! — ответил Лесток, противно осклабясь.
Елизавета Петровна ничего не ответила на эту выходку — она уже привыкла смотреть на Лестока как на грязное, противное, но необходимое домашнее животное.
Молча дошли они до будуара царевны.
— Лесток,— грустно сказала она, усаживаясь и жестом приглашая сесть Лестока,— неужели тебе не совестно смотреть мне в глаза? Ты знаешь, как я ненавижу пьянство, знаешь, как Алеше вредно пить, и забавляешься тем, что спаиваешь его?
— Неужели вы могли серьезно думать, что подобная картина способна доставить мне развлечение? — ответил Лесток, пожимая плечами.— Я слишком люблю все изящное, чтобы наслаждаться видом пьяного мужика. Но я — прежде всего доктор и как врач…
— Как врач, ты должен морить людей, чем можешь?
— Ну, к чему такие выкрики? Неужели вы не понимаете, что ваш Алешенька неизлечим? Медицинская наука знает много болезней, с которыми борьба не под силу, и среди них одно из первых мест занимает наклонность к пьянству, которая передается по наследству. Чем дольше такой больной воздерживается от вина, тем жаднее он на него накидывается потом, а если его удержать, то больным овладевает смертельная тоска, которая зачастую доводит до самоубийства. Я видел, что Разумовский слоняется, как тень, что он места себе не находит, видел, что как он ни удерживается, а все равно к ночи напьется, и тогда жди от него припадков бешенства, которые могут закончиться даже горячкой. Поэтому я предпочел, чтобы он пил под моим наблюдением, так как я мог в нужный момент принять необходимые меры. Вы явились слишком рано! Алексей не допил положенного, и теперь припадок повторится скорее, чем если бы вы дали ему допиться до конца…
— Но неужели ничего, ничего нельзя поделать? — с тоской спросила Елизавета Петровна.— Неужели все ваше искусство действительно бессильно?
— Но что же может поделать наука против от рождения отравленной крови! — воскликнул врач.— Я даже больше скажу вам: Разумовский все равно должен был бы спиться, даже если бы это не было наследственным. Ваше высочество, вам следовало бы оставить Разумовского в покое на некоторое время. Вот почему, например, Лялин и Шубин в последнее время в таком пренебрежении?
— Но ведь ты знаешь, что Лялин влюбился в одну из моих камеристок, не буду же я делить его с нею! Ну, а Шубин — слишком мальчик…
— Очаровательный, восхитительный мальчик! — с горячностью подхватил Лесток.
— Но слишком ребенок. А Разумовский — муж в полном значении этого слова… Ах, как я люблю его, Лесток!
— Люблю, а потому гублю. Вот это по-женски! Но я положительно не понимаю, откуда у вас такая страсть к людям низкого звания! Ведь Разумовский — просто здоровенный мужчина. Неужели нет других, которые могли бы соединить все его качества с благородством рождения!
— Где эти ‘другие’?
— Где? Ну, а я чем плох?
— Ты? — цесаревна окинула врача презрительным, уничтожающим взглядом.— Да разве ты — человек, мужчина? Ты — просто какой-то ползучий, мохнатый гад…
— И однако этот мохнатый, ползучий гад имел случай доказать вашему высочеству в прошлом, что он все-таки мужчина, и мужчина не из последних! — невозмутимо подхватил Лесток.
— А знаешь, почему это случилось? — надменно сказала царевна.— Когда я заметила, что ты строишь мне масляные глазки, я думала: неужели это грязное чудовище все-таки имеет в себе хоть что-нибудь человеческое?
— И вы убедились, что да?
— Довольно об этом! — вспыхнула Елизавета Петровна.— Я не для того привела тебя сюда, чтобы вспоминать старое! Запомни раз навсегда, милый мой! ‘Ce ne ex est pas pour vous que le four ehauife!’ {Французская пословица, означающая дословно: ‘Не для вас топится печь’, и соответствующая русскому. ‘Не про вас писано’. Согласно секретгейшему донесению прусского посла от 23-го декабря 1742 года Елизавета Петровна, еще будучи царевной, ответила этой французской пословицей Лестоку, пытавшемуся воскресить прошлые времена.}
— Если вы привели меня не для того, чтобы вспоминать старое,— все так же невозмутимо ответил Лесток,— то скажите, что нового вы желаете сообщить мне?
— Ах, Лесток, Лесток! — сказала цесаревна, с обычной легкостью переходя от надменности к унынию, от гнева к подавленности,— я не могу больше переносить теперешнее свое положение! Сегодня я опять наткнулась на жестокое оскорбление… Когда же это кончится?
— Но, ваше высочество, нельзя же сидеть сложа руки и ждать, пока Бог пошлет избавление! Это было бы чудом, а Вышние Силы в последнее время стали скуповаты на чудеса. Бог помогает только тому, кто сам стремится к чему-либо, а вы…
— Но что же я могу поделать? Я бессильна, хожу как во тьме, и нигде не блеснет спасительный свет надежды!
— Но вы умышленно закрываете глаза, принцесса! Послы предлагают вам исход…
— Но разве я могу пойти на него? Разве могу я уничтожить дело рук отца? Да что ты говоришь, Лесток! Конечно, ты — иностранец, тебе дела нет до России! Иначе ты не стал бы советовать мне отдать врагам приобретенные русской кровью земли.
— Пусть я не русский по рождению, но я так давно живу здесь, так свыкся с вами, с вашими интересами, что чувствую себя совсем русским. Вы часто в припадке гнева называете меня грубым животным, грязной личностью, циником, бессердечным эгоистом. Но что же в таком случае удерживает меня здесь, подле вас? Ведь я мог бы продать вас с вашими планами правительнице и был бы награжден больше, чем могу ждать от вас. Я мог бы давно уехать за границу — ведь здесь я ежеминутно рискую головой… И я все-таки здесь… Значит, не так уж чужды мне интересы и ваши, и России.
— Но как же можно, заботясь о русских интересах, говорить об уступке земель?
— Ваше высочество! Во-первых, по-моему, лучше царствовать над урезанной страной, чем быть насильно постриженной в монахини. Во-вторых, можно подписать обязательство и не отдать обещанного. В-третьих, можно только обещать отдать, но не исполнить обещания. Прежде всего надо вовлечь в дело послов, затащить их в интригу так, чтобы им не было возможности пойти назад. Ведь наше дело надо только сдвинуть, а дальше оно пойдет само. Во всяком случае, надо действовать, действовать и действовать…
— Но как?
— Позвольте мне завтра опять сходить к Шетарди, уполномочьте меня свести с ним настоящие переговоры, а не отделываться смутными намеками, на которых послы ничего строить не могут. Тогда увидим!
— Ну, что же, Лесток, сходи, я буду тебе очень благодарна. Только не верю я в Шетарди — уж очень юрок да изворотлив! Нолькен — тот честнее, проще, да он, кажется, весь в руках у маркиза…
— Полно, ваше высочество, как Шетарди ни изворотлив, а на всякую змею найдется свой капкан!
— Что же, начинай, действуй! Заранее спасибо тебе… Только не верю я этому… Ну, прощай, пойду к себе…
Елизавета Петровна грустно пошла к себе в туалетную, где ее уже ждала для ночного туалета Мавра Егоровна, жена Петра Ивановича Шувалова, сумевшая занять при царевне, а впоследствии и при императрице Елизавете незыблемое положение, более влиятельное и могущественное, чем любой из ее фаворитов или министров.
Отдаваясь ловким рукам Мавры, которая осторожно и быстро расплетала волосы цесаревны, Елизавета думала:
‘Хоть бы свет откуда показался! Господи, я мечусь словно в пустыне и во мраке! Господи, изведи меня из этой тьмы!’

IX

ЗАТРУДНЕНИЯ МАРКИЗА ДЕ ЛА ШЕТАРДИ

Жан Брульяр был в отвратительном настроении духа. Как мы уже видели в позапрошлой главе, лакей не без основания заподозрил, что переводчик Шмидт уединяется в заброшенную комнату дома французского посольства вовсе не для переписки бумаг и что здесь кроется какая-то тайна дипломатического свойства, раскрытие которой может дать ему, Брульяру, немалую выгоду. И вот, как назло, в последние месяцы Шмидт ни разу не уединялся в эту комнату для ‘переписки’! Он изредка заходил к послу, но оставался у него ненадолго, и Жану не удавалось узнать, о чем они говорили. Он пробовал подслушать, но это было не так-то легко, потому что камердинер Пьер постоянно держался начеку. И таким образом Жану приходилось бессильно опустить руки в тот самый момент, когда навстречу ему блеснула надежда счастья и когда осуществление этой надежды было так необходимо: картежник, волокита и пьяница Брульяр редко когда бывал при деньгах и с каждым месяцем все больше и больше запутывался.
Правда, он знал, что политическая тайна — оружие обоюдоострое: раскрытие ее несет иногда деньги, иногда — нож, иногда — славу, почести, счастье, иногда — яд, тюрьму, пытки. Но Жан был игроком и не боялся крупных ставок в борьбе за преуспеяние.
Вообще это был очень интересный тип, из которого — родись он в других слоях общества — вышел бы незаурядный авантюрист. О своем прошлом Брульяр ничего не говорил, но, судя по некоторым его замечаниям, иногда прорывавшимся у него в разговоре, он перепробовал много карьер и бурно провел до сих пор жизнь. Оставалось даже неизвестным, к какой же нации принадлежит он в сущности. Брульяр говорил почти на всех иностранных языках довольно бегло, но очень неправильно. По-французски он говорил с заметным каждому французу немецким акцентом, но он объяснял это тем, что провел детство и раннюю юность в Германии. Немцам он выдавал себя за немца, а французский акцент произношения объяснял пребыванием среди парижан, которые испортили ему немецкую речь, как исковеркали и имя. ‘Ведь на самом деле,— говаривал он в таких случаях,— я — не Жан Брульяр, а Иоганн Брюллер’.
Достоверно известно было только то, что Брульяр пятнадцатилетним мальчиком поступил на службу к Кампредону, тогдашнему послу при русском дворе. В 1726 году Кампредона отозвали, и Жан, которому было 17 лет, остался при Маньяне, секретаре посольства, исполнявшем функции не замещенного никем посла. Маньян ценил в Жане проворство, смышленость и беглое знание немецкого языка, а также приличное знакомство и с русским: двух лет пребывания в России оказалось достаточным, чтобы юноша вполне удовлетворительно освоился и с этим языком. Правда, Брульяр был всего только лакеем, но Маньян рассчитывал сделать из него тайного агента.
Ему пришлось отказаться от этой мысли, когда обнаружилась пропажа компрометировавшего Францию в глазах Англии документа. Виновность Жана установлена не была, но подозрение пало на него. Некоторое оправдание этому подозрению сказалось в том, что Жан по рекомендации английского посланника отправился в Англию лакеем к какому-то знатному лорду. Он не ужился долго и там, попал в Италию, но оттуда вынужден был бежать в Австрию. В конце концов он попал в хорошо знакомый ему Берлин, где слонялся без дела, пока не узнал, что в Берлине будет проездом новый французский посол при русском дворе, маркиз де ла Шетарди. Последний охотно согласился взять его к себе, так как послу было важно иметь в числе прислуги лицо, владеющее русским языком. История с пропажей документа, которую ему пришлось узнать, не остановила его. Шетарди был достаточно беспринципен, чтобы видеть тут что-либо особенное: каждый норовит стащить то, что плохо лежит, и Маньян был сам виноват: зачем ‘плохо положил’. Сам Шетарди был очень осторожен и одинаково не доверял ни Жану, ни честному, до глубины души преданному ему Пьеру, ни остальной прислуге. Даже не все секретари посольства были посвящены в политические интриги маркиза, да и те, кого он по необходимости удостаивал доверия, многого не знали.
Жан ясно видел, что здесь, как говорится, ‘не пообедаешь’, потому что к документам не было ни малейшего подступа.
Немудрено, что он обрадовался, когда заподозрил тайну заброшенной комнаты, и пришел в уныние, увидев, что эта тайна ускользает от него. Он воспользовался удобным случаем, чтобы тщательно исследовать комнату, но ничего подозрительного в ней не заметил: комната как комната. Да и трудно было что-нибудь заметить: ведь потайной ход за книжным шкафом находился в стене, имевшей окно, благодаря чему казалось, будто вся эта стена поворачивала под прямым углом, за которым и была секретная комната, однако это, благодаря окну, совершенно маскировалось. Жан выстукал все стены, тщательно осмотрел занавеску перед дверью, подумал, что она настолько широка, что в ней легко спрятаться и подглядеть, чем занимается Шмидт, исползал по всему полу, в надежде найти хоть какую-нибудь трещинку в паркете, за которым мог скрыться потайной люк, но нигде ничего не нашел.
Безуспешно ходя вокруг не дававшейся ему тайны, Жан упустил другой секрет, который мог бы, пожалуй, дать ему больше реальных благ, чем первая. Однажды вечером он заметил, что во двор въезжает таинственная карета со спущенными занавесками, которая и прежде привлекала его внимание. Жан как раз собирался улизнуть в игорный вертеп, но тут решил воспользоваться благоприятным случаем, дававшим ему возможность подглядеть на этот раз посетителя, чего прежде ему никак не удавалось. Однако, увидав, что это — какая-то женщина (ее лицо он не мог видеть), Жан только презрительно пожал плечами и спокойно ушел. Он знал, какой ловелас его хозяин, знал, что интрижки маркиза насчитываются десятками, но видел в этом просто забаву умеющего пожить человека, а никак не деловое занятие посла, последнее же его совершенно не интересовало!
Между тем, если бы Жан дал себе труд последовать за таинственной посетительницей, то он увидел бы, что благодаря редкой рассеянности Пьера (в любовных делах Ше-1 тарди всецело доверял камердинеру) была возможность проскользнуть в комнату, откуда можно было подслушать разговор посла с гостьей. А из этого разговора он усмотрел бы, что фрейлина ее высочества правительницы Анны Любочка Оленина подслушивает государственные секреты и сообщает их французскому послу. Дорого заплатила бы Анна Леопольдовна за подобное разоблачение!
Действительно, Любочка и на этот раз, как всегда, явилась к маркизу с важными открытиями. Сначала, конечно, надо было отдать долг важности — ‘ведь они так долго, так долго не виделись, целую вечность!’ У Любочки был в спальне Шетарди свой особенный шкаф, где хранились кое-какие запасные принадлежности ее туалета. И вот, когда ласки ‘милого Жака’ порядочно растрепали ее, Любочка накинула на голые плечи легкий кружевной пеньюар и, усевшись на колени Шетарди, принялась весело болтать, помахивая по воздуху крошечными туфельками, одетыми прямо на босую ногу.
— Ну, что новенького на нашем горизонте, крошка? — спросил Шетарди, наливая Любочке рюмку старого вина.
— Мой милый, чего-чего, а уж новостей у нас всегда много!.. Просто не знаешь с чего и начать. Для начала нечто сенсационное: граф Морис Линар просил и получил руку Юльки Менгден!
— Быть не может! — воскликнул Шетарди, от изумления чуть не роняя бутылки с вином.— Ты чего-нибудь не поняла!
— Уж поверь, мой милый, что я никогда ничего не спутаю! Я понимаю, что это должно казаться очень странным, но это — факт. Предложение Линара принято и одобрено правительницей. Пока еще помолвка будет держаться в большой тайне, но через несколько месяцев ее объявят официально. Вероятно, это приурочат к июню-июлю, когда правительница предполагает разрешиться от бремени. Этим думают зажать рот разным сплетням, которые неминуемо будут высчитывать, что со времени вторичного приезда Линара {По проискам Бирона Линар был уволен от русского двора и затем был вторично прислан в качестве посла.} в Россию до июля пройдет как раз положенное время…
— Но я все-таки не понимаю… Ну да, женитьба Линара, одобренная правительницей, может послужить известной ширмой, но женитьба именно на Менгден — вот тут я окончательно смущаюсь в догадках. Ведь и без того правительница делила свою нежность между Линаром и Юлией Менгден. Да ведь теперь Анна Леопольдовна должна известись ревностью, тем более, что она не будет знать, кого к кому ревновать — Линара к Юлии или Юлию к Линару!
— Они все трое отлично устроятся! Вот именно, ко всякой другой женщине Анна стала бы ревновать, а к Юльке!..
— Но это — какое-то странное сочетание…
— Почему? Нисколько! Юлька — человек с очень сильным, властным характером, у нее совершенно мужской склад характера и злые языки уже давно прохаживаются на этот счет. Она будет держать в струне и правительницу, и Линара — и пикнуть им не даст, вроде строгого мужа. Это будет отличный тройственный союз!
— Странные дела творятся в России!
— Да при чем же здесь Россия? Ведь все трое — немцы, милый мой!
— Ну, а еще что есть у тебя новенького?
— Новенькое есть, но не столь пикантное. Вот например, Миних подал в отставку и она принята.
— Любочка! — вскрикнул Шетарди,— но это известие в тысячу раз важнее, чем десять свадеб фавориток с фаворитами! Как же это случилось?
— Миниха сгубил Остерман, который не мог простить ему премьерство. Ты, вероятно, знаешь, что в январе, во время болезни фельдмаршала, правительница издала указ, которым разграничивала деятельность министров. Остерману поручалась гражданская часть, Миниху оставлялась только военная…
— Я, конечно, знаю это. Но ведь Миних примирился с этим?
— Временно. Он, видно, надеялся, что ему все-таки удастся взять верх над Остерманом. К тому же Миних представлял собой прусские интересы, а Остерман — австрийские…
— Да, Миниху была обещана Фридрихом крупная сумма, если ему удастся удержать Россию от вмешательства в пользу Австрии в войне за австрийское наследство!
— Ну вот, видишь, это-то и заставляло его, должно быть, мириться с умалением своей власти. Но когда Миних узнал, что без его ведома правительница решила заступиться за Австрию и послать Марии Терезии тридцатитысячный вспомогательный корпус…
— Что? — вскрикнул посол.— Так это уже решено? И ты молчишь об этом? Но, помилуй Бог, Любочка, у тебя удивительный талант ставить самые важные вещи на последний план! Когда же это решено?
— Сегодня, но когда будет приведено в исполнение — неизвестно! Это легче сказать, чем сделать…
— И Миних из-за этого подал в отставку?
— Дело было так. Миних, вероятно, узнав о состоявшемся решении, явился сегодня к правительнице и хотел видеть ее. Правительница приказала ответить, что она не может принять его, если же ему что-нибудь нужно, пусть обращается в порядке субординационных сношений к своему начальнику, генералиссимусу принцу Брауншвейгскому. Этим Миниху хотели показать его место. Фельдмаршал рассердился и подал прошение об отставке, а та тут же была принята. Менгден была очень недовольна этим — ведь она родственница Миниха — и под предлогом головной боли ушла к себе. Но Линар поспешил утешить правительницу. Между прочим, завтра будут с барабанным боем объявлять на улицах об отставке фельдмаршала. Я слышала разговор Линара с правительницей: Линар высказал опасение, чтобы Миних не предложил своих услуг царевне Елизавете, и Анна Леопольдовна распорядилась, чтобы над дворцом царевны было наряжено тайное наблюдение.
— Вот это я называю благодарностью царей! — рассмеялся Шетарди.— Когда надо было свергнуть Бирона, Остерман спокойно спал у себя дома, притворяясь больным. Когда за ним послали для принесения присяги правительнице, он долго отказывался и пошел только тогда, когда достоверно узнал, что переворот окончательно совершен. А Миних бесстрашно рисковал, и вот он уже в немилости, а наверх всплыл Остерман!
— Ну, знаешь ли, за долголетие власти Остермана я не дам даже ломаной копейки! Ведь Юлька страшно ненавидит его, а это чего-нибудь да стоит. Да и не успел Остерман как следует вскарабкаться наверх, а под него уже подкапываются и обвиняют в измене…
— Остермана? Но каким же образом?
— А вот видишь, сегодня день массы неожиданностей! К правительнице тайно явился сенатор Тимирязев и доложил ей, что в манифесте, составленном Остерманом, говорится только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских, относительно же прав женской линии не упомянуто. Между тем его величество здоровьем слаб, может умереть — в животе и смерти только Господь волен. И если у правительницы больше детей не будет или будут, но женского пола, тогда уже нельзя будет опираться на завещание покойной императрицы. Сенатор сослался на Австрию, где право женской линии было оговорено, а все-таки поднялись смуты, раздоры и войны. Что же будет в России, раз о женской линии даже не упомянуто? Правительница крайне расстроилась и поручила Тимирязеву тайно подготовить два манифеста о престолонаследии в случае смерти императора Иоанна и прекращения вместе с этим мужского потомства. Оба манифеста прямо противоречат друг другу: в одном русский трон передается сестрам императора, в другом — самой правительнице.
— Так вот оно что! — сказал Шетарди.— Правительница помышляет об императорской короне!
Он глубоко задумался — сказанное просто ошеломляло его и, когда Любочка уехала, он еще долго размышлял. Эти думы почти не дали ему сомкнуть глаза на всю ночь, и на следующее утро Шетарди встал в самом отвратительном настроении духа.
А что если правительница все-таки решится привести в исполнение давнишнюю мысль императрицы Анны Иоанновны и насильно пострижет Елизавету Петровну в монастырь, а себя объявит императрицей? Тогда прощай всякие надежды, его правительство никогда не простит ему такого неуспеха… Не перетянул ли он, Шетарди, струн, парализуя до сих пор попытки Нолькена помочь цесаревне Елизавете? Не лучше ли будет отказаться от слишком больших претензий и помириться на малом?
Дурное настроение еще усилилось, когда утром послу принесли две депеши. В одной Амело очень сухо выговаривал послу, что до сих пор им еще не сделано ничего существенного в известном ему деле, что донесения маркиза всегда очень интересны и романтичны, но недостаточно дельны для дипломата. В этих донесениях сказывается скорее поэт, романист и фантазер, чем государственный муж. Амело заканчивал свою отповедь настоятельной просьбой ускорить надлежащий ход событий.
Во второй депеше тот же Амело сообщал послу, что верительные грамоты готовы и будут привезены маркизом де Суврэ, назначаемым к Шетарди в качестве атташе. Кроме верительных грамот маркиз де Суврэ передаст на словах кое-какие инструкции, которые французское правительство не хочет доверять посольской почте. Новоназначенный атташе выедет в Россию недели через две.
— Значит, через две недели он будет уже здесь! — с неудовольствием буркнул Шетарди.
Сам по себе Суврэ не был ему особенно страшен. Шетарди не раз слышал от парижских друзей, что этот маркиз — просто ограниченный чудак, нечто вроде шута при Людовике XV. Но с маркизом приедет его личный секретарь, о чем посол был извещен еще ранее, и вот этот-то секретарь и может наделать ему, Шетарди, много хлопот, ведь секретарем была… Жанна Очкасова!
С Анной Николаевной Очкасовой Шетарди лично знаком не был, но зато он был очень дружен с Луизой де Майли, а Полину де Вентимиль знавал еще маленькой девочкой. Только по настоянию обеих фавориток Шетарди и получил место посла в России — Флери стоял за кандидатуру графа Вольгренана, серьезного и талантливого дипломата, которого почему-то затирали, несмотря на протекцию кардинала. По просьбе Полины Шетарди тайком приезжал из Берлина в Париж на одну ночь, чтобы тайно переговорить о русских делах. И вот тогда-то Полетт очень много рассказывала ему про Жанну, про ее историю с Бироном, ненависть к правительнице (в то время просто принцессе) Анне Леопольдовне, приверженность к царевне Елизавете. Из этих рассказов маркиз составил себе понятие о Жанне Очкасовой как о человеке недюжинном, решительном, твердом, и опасался, что теперь она будет всюду совать свой нос. Через Суврэ она будет осведомлена о поступках и шагах его, Шетарди. Через подругу найдет возможность сноситься прямо с королем. Пойдет кроме того сама к царевне Елизавете… А вдруг да ей удастся вывести на свежую воду ту двойственную игру, которую он вел до этого?
‘Нет, надо действовать, надо взяться за дело царевны,— решил маркиз.— Но как сделать самому первый шаг? Ведь до сих пор он все время уверял, что сейчас предпринимать ничего нельзя? Разве попробовать сегодня же съездить в ресторан Иберкампфа {Там любил бывать Лесток.}?’
Размышления Шетарди были прерваны появлением Пьера, доложившего, что господин Шмидт желает видеть его высокопревосходительство.
— Проси! Проси! — радостно ответил Шетарди.
‘Вот и отлично! — подумал он,— мы сейчас же пошлем Шмидта к царевне Елизавете!’
— Я зашел узнать, нет ли чего-нибудь новенького,— сказал Шмидт-Столбин, с робкой надеждой поднимая взор на посла.
Он страшно изменился, побледнел, осунулся, даже глаза утратили прежний блеск, что, впрочем, очень шло к его гриму пожилого человека.
— Есть, есть,— ответил Шетарди,— и я очень рад, что вы пришли именно теперь: вы мне очень нужны… Но что с вами, дорогой мой? Вы больны? У вас очень плохой вид!
— У меня старая болезнь, маркиз,— ответил Столбин с грустной улыбкой.— Вы знаете ее… Эта болезнь — невозможность отыскать самого дорогого мне человека и необходимость сидеть сложа руки…
— Какая редкая верность в наш век! — воскликнул Шетарди.— Мне кажется, что вы — единственный человек, способный на такую упорную, неугасающую страсть. Вы более похожи на тех старомодных рыцарей, которых воспевают старые немецкие баллады, чем на современного дворянина!
— Что же,— ответил Столбин,— в моих жилах течет кровь старомодных немецких рыцарей, отличавшихся верностью и постоянством во всем — как в любви, так и в войне… Однако зачем именно я вам понадобился?
— Вам придется сейчас же отправиться к царевне и передать ей то, что я скажу вам. Только придумайте такой костюм и грим, чтобы вас не узнали…
— Не беспокойтесь! — ответил Столбин, который несколько оживился при известии, что он получит возможность отправиться на поиски Оленьки Пашенной,— недаром же перед отъездом сюда я прошел целых два курса — один, под руководством известного химика о действии различных кислот и иных специй на кожу, другой — под руководством лучшего французского актера — о гриме!
— Однако вы сами говорили, что этот тип… словом агент принца Антона, как будто узнал вас?
— Да это потому, что я никак не рассчитывал столкнуться с ним. Но теперь, когда я знаю, что за мной следят сыщики — уж наверное это он натравил на меня Каина,—теперь-то я приму все меры для изменения голоса и глаз. Собственно говоря, в этом и заключается все искусство преображения…
— Да я только так, к слову заметил… Отправляйтесь теперь же, потому что, наверное, вечером и ночью за входящими и выходящими во дворец следят больше, чем в течение дня. Передайте ее высочеству следующее.
Во-первых, фельдмаршал Миних подал в отставку, которая принята. Это случилось вчера, и очень возможно, что царевна уже знает об этом. Но она наверняка не знает, что об этой отставке сегодня будут объявлять народу под барабанный бой. Это — очень тяжелое оскорбление храброму фельдмаршалу, и он кинется к ее величеству, чтобы предложить свои услуги. Эта мысль пришла в голову Линару, и по его совету над дворцом царевны установлен строжайший надзор. Если только Миних отправится к ее высочеству и будет принят ею — их обоих немедля приказано арестовать. Об этом-то и необходимо предупредить ее высочество.
Во-вторых, мне достоверно известно, что правительница приказала немедленно заготовить манифест, объявляющий ее императрицей в случае смерти малолетнего императора. Ввиду того, что Иоанн VI все еще страдает непонятными желудочными припадками, это намерение грозит большой опасностью для наших планов, так что надо что-нибудь предпринять.
В-третьих, я только что получил известие, что сюда приезжает мой атташе, маркиз де Суврэ, а с ним под видом его секретаря известная вам девица Жанна…
— Очкасова? — радостно воскликнул Столбин.— Господи, вот радость-то! Это — такой милый, сердечный человек, такая редкая женщина!
— Да, да,— сказал маркиз,— я много слышал о ней. Однако не будем терять времени даром! — Шетарди позвонил и, когда в кабинет вошел Пьер, сказал ему:
— Пьер, проводите господина Шмидта в ту комнату, где он обыкновенно занимается!
В коридоре послышался осторожный, но быстрый топот удалявшихся шагов. Однако никто не обратил на это внимание.
— Простите, ваше высокопревосходительство,— сказал Шмидт,— но прежде чем я приступлю к разработке проекта соглашения, который вы мне поручаете, мне хотелось бы выяснить еще один темный пункт!
— Хорошо. Пьер, выйдите пока и подождите у дверей. Ну, в чем дело?
— Вы сказали, что манифест, заготавливаемый правительницей, грозит серьезной опасностью нашим планам, а потому надо что-нибудь предпринять. Но значит ли это, что вы остаетесь при первоначальном требовании как земельных уступок в пользу Швеции, так и обязательства предоставлении Франции торговых преимуществ?
— Гм… Видите ли, дорогой мой, от моего имени вы ничего не говорите. Но если ее высочество сама предложит этот вопрос, то скажите, будто слышали от меня, что известные уступки могут быть сделаны, однако, конечно, небольшие, потому что должны же Швеция и Франция получить что-нибудь за свою помощь? Но окончательное соглашение по этому поводу возможно только при личном свидании, которое теперь я считаю слишком опасным. А пока пусть ее высочество пошлет ко мне Лестока — мы с ним выработаем основную схему соглашения.
— Хорошо! — сказал Столбин, внутренне торжествуя, так как тенденция к уступкам непреклонного прежде посла обещала некоторый успех в будущем.
Самые разнородные чувства волновали его, когда он шел по коридору в сопровождении Пьера. Он был рад повидать милых парижских друзей, думал, что Анна Николаевна Очкасова могла быть ему очень полезной в розысках Оленьки, тем более, что она — крайне добрый человек и непременно поможет, если будет возможность. Думал он также о крушении ненавистной брауншвейгской четы и печалился составлением манифеста, который мог внести нежелательные осложнения. Полный всеми этими думами, он машинально запер дверь комнаты, задернул занавеску и направился к потайному ходу.

X

НЕЖДАННО-НЕГАДАННО

Медовый месяц Ваньки Каина и Алены кончился очень быстро, и вскоре для молодой настали плохие времена. Ведь Ванька никогда особенно не любил Алены и домогался ее капиталов, а не сердца. Конечно, Алена была очень слабой бабой, и в первое время Каин мысленно шутил, что получил весьма недурное приданое к капиталам Алены. Но она очень быстро надоела ему, в ней было что-то нездоровое, липкое, бесстрастно-чувственное, фальшивое, лицемерно-покорное. Ваньку раздражали ее вечные ‘Ванюшенька’, ‘светик’, ‘милостивец’ и тому подобные заискивающие словечки, произносимые неизменно подобострастным голосом, раздражали униженные, змеино-гибкие позы, за которыми чувствовалось змеиное жало, глубоко припрятанное до удобного случая. Словом, он был пресыщен женою и уже подумывал, что пора бы ‘прибрать’ ее, тем более, его сердце было серьезно затронуто одной из приятельниц Алены, не обращавшей на него внимания, что разжигало его еще больше.
К тому же его служебные дела, если можно так назвать разбойно-воровскую и иудову деятельность Ваньки, совершенно не складывались. Купец Алексеев словно сквозь землю провалился, и его никто больше нигде не встречал и не видел. Наблюдение за дворцом цесаревны Елизаветы не дало никаких результатов, конечно, к ней ходило и ездило много всякого народа, но ведь не узницей, не монашкой была она, а царевной! Бывало, что по вечерам во дворец через черный ход пробирались какие-то сомнительные личности. Не раз Ванька с отчаяния покушался схватить кого-нибудь из них за шиворот. Но хорошо еще, что черт уберег от этого: обыкновенно это оказывался приятель или приятельница конюха, судомойки и т. п. низшей прислуги, а не то какая-нибудь безобидная ворожея, торговец или торговка разными снадобьями, монах, собирающий подаяние,— мало ли кто! Наблюдение за французским посольством на первых порах кое-что дало. Ванька узнал, что чаще всего посольство посещает немец Шмидт, переводчик при шведском посольстве, а поздно вечером — какая-то дама, которая оказалась фрейлиной Олениной. Но когда он вздумал хвастануть этими результатами перед Семеном, Кривой рассмеялся Ваньке в глаза и сказал с нескрываемым презрением:
— Ну, брат, если ты всегда таких бобров бить будешь, то их на детскую шапочку не хватит! Швеция и Франция живут в большой дружбе, не мудрено ли, что их послы между собой часто сносятся? Да я тебе и так, не видя, скажу, что в Англии наш посол чаще всего видится с австрийским, а в Австрии — с английским. Ну, а что касается фрейлины Олениной, то кто же в Петербурге не знает, что она по амурной части навещает красивого маркиза? Только политики, брат, ты тут не ищи, а ежели она и есть, то совсем с другой стороны — вот как! Нет, ангел мой, твои розыски выеденного яйца не стоят.
Когда же Ванька в ответ на вопрос Кривого сказал, что ничего подозрительного в жизни царевны Елизаветы ему обнаружить не удалось, Семен как-то искоса посмотрел на Каина, пожевал губами и с самым невинным видом спросил:
— А не узнал ты, что за ассамблея была вчера у царевны?
— Ассамблея? — удивленно переспросил Ванька.— Да никакой не было! Я вчера все время около бродил, пока часов в десять царевна не уехала… Тоже скажут — ‘ассамблея’!.. Да в доме все огни были потушены!
— Постой,— перебил его Кривой,— да о каком доме ты говоришь?
— Известно о каком! О дворце царевны Елизаветы!
— Да ведь ассамблея-то была в Смольном!
— В Смольном? — удивился Ванька.— А это что такое будет?
Семен долго и с нескрываемым презрением смотрел на собеседника, пока не сказал:
— Эх, фефела! Однако здорово я в тебе ошибся! Ты даже не знаешь, что у царевны имеется дом в Смольном, около Преображенских казарм, что там все ее друзья собираются? Да как же ты за человеком хочешь уследить, когда не знаешь, где и куда он ездит? Нет, брат, хорошо еще, что я на тебя не понадеялся и других туда приставил. Не все же такие разини, как ты… Ох, Ванька, боюсь я, не будет из тебя прока!
Вообще в последнее время взаимоотношения Кривого и Каина сильно изменились. Прежде они были как бы товарищами, людьми по положению равными друг другу. Теперь они стали: Каин — подчиненным, а Кривой — начальником. Семен уже не просто спрашивал, а допрашивал Ваньку и сумел довести Каина до того, что тот говорил ему ‘вы’, а не прежнее ‘ты’. Помимо всего этого Семен, прежде довольно щедро оплачивавший услуги Ваньки, теперь зачастую бесцеремонно отказывал ему в денежных просьбах.
— Не заслужил, дармоед! — без стеснения говаривал он.
Недостатка в деньгах у Ваньки не было, но работать даром ему было не по душе. Поэтому немудрено, если он в последнее время был в очень плохом расположении духа, что прежде всего отражалось на жене.
Не показывая вида, Алена внутренне очень радовалась, когда муж долго не приходил домой. И немало рада была она и теперь, когда Каин сумрачно приказал ей утром ‘собрать ему поесть’, потому что по всей вероятности ему раньше поздней ночи домой не попасть.
Проводив мужа, Алена весело оделась и ушла из дома. Она хотела воспользоваться часами свободы для того, чтобы навестить свою приятельницу — Ольгу Михайловну Воронцову, ту самую, к которой был неравнодушен Ванька, и погулять с нею, пользуясь теплыми весенними деньками.
Воронцова составляла полную противоположность Алене, но, быть может, именно это-то и влекло их друг к другу. Насколько Алена была вздорна, изворотлива, безнравственна, настолько же Воронцова была сдержанна, проста и строга к себе. Очень рано овдовев, не испытав в замужестве того счастья, о котором мечтают девушки, она тем не менее физически и морально осталась верной памяти мужа. Глубоко набожная, истинно-христиански милосердная, готовая в любой момент бросить все и лететь на помощь страждущим и обиженным, она вызывала в Алене чувство почтительного обожания. Воронцова представляла собою тот светлый женский идеал, те положительные свойства женской души, которых не хватало самой Алене, а последняя бессознательно представлялась Воронцовой олицетворением женской гибкости, изворотливости, приспособляемости. Обе вместе они являли собою полный образ женщины во всей его широте и многообразии, а потому чувствовали себя хорошо друг с другом.
Как и ожидала Алена, Воронцова оказалась дома и охотно пошла прогуляться с нею. Разговаривая о своих бабьих делах, они попали на Невский, где их увлекла за собою большая толпа, следовавшая за глашатаем, объявлявшим с барабанным боем об отстаалении фельдмаршала Миниха от всех занимаемых им должностей. Так дошли они до набережной и уселись там на одну из скамеечек.
В этот час гулявших было мало, а толпа свернула в другую сторону, вслед за глашатаем. Солнце уже чувствительно пригревало, и в воздухе незримо носилось веяние близкого рассвета. И было что-то в этом воздухе, от чего даже обычно бледные щеки Воронцовой зарумянились и зарделись.
— Глянь-ка, мать моя,— весело воскликнула Алена,— монах-то этот словно с иконы соскочил!
Воронцова взглянула по указанному ею направлению и увидела довольно высокого, плечистого, сгорбленного бременем лет старичка-монаха, который тихо брел, опираясь на высокую палку. Из-под потертой скуфейки выбивались редкие пряди седых волос, лицо, темное и взборожденное морщинами, словно потемневший от времени чудотворный лик, говорило о молитвенном изнурении и воздержании в пище, густые седые брови, из-под которых сверкал острый, проницательный взгляд, придавали лицу грозное, духовно-воинствующее выражение.
Не доходя нескольких шагов до наших подруг, монах вдруг пошатнулся и должен был с силой опереться на палку, чтобы не упасть. Затем он с трудом подошел к скамейке, на которой они сидели, и тяжело опустился рядом с ними.
— Ох, грехи-грехи! — прошептал он задыхаясь.— Уморился, ноги не держат!
— Издалека, верно, отче? — сочувственно спросила Воронцова.
— Издалека, мать моя, издалека — из Киево-Печерской лавры бреду! — все еще задыхаясь, ответил монах.
— Батюшки, страсти Господни! — всплеснула руками Алена. Она была скорее суеверна, чем набожна, а сколько чудесных рассказов пришлось ей слышать об этой святыне, и представитель мест, где творились непостижимые уму вещи, тоже казался ей повитым неземной тайной.— Что же тебя, батюшка, сюда-то привело?
— За подаянием, мать моя, хожу! Как сгорел у нас лет двенадцать тому назад монастырь, так все ходим да собираем. Вот задумали колокольню выстроить, превыше которой во всей Руси православной не было, дабы колокола священным голосом немолчно имя Божие по всей округе прославляли, а сколько все это стоит? Вот я хожу да собираю… Много нас из братии по Руси ходит!
— Ах, беда какая! — сказала Воронцова со слезами в голосе.— А я как на грех деньги дома забыла!
— Что же, я могу, дочь моя, с тобой дойти,— сказал монах.— Ежели у кого рвение к благотворению имеется, то грех не поддержать!
— Уж лучше ко мне домой пойдем,— предложила Алена,— ко мне ближе. Да и я тоже свою лепту внесу!
— Вот что я хотела тебя спросить, батюшка,— сказала Воронцова, — большое у меня затруднение имеется. Хотела бы я в какой-нибудь святой монастырь, хотя бы и в ваш, внести вклад, чтобы молились за одного человека, да не знаю, как быть: неизвестно мне, жив он или умер! Ежели за упокой молиться, а он жив, как бы греха на душу не взять. Вот и не знаю, как быть… Присоветуй, батюшка, Христа ради!
— Трудное твое дело, дочь моя,— сказал подумав монах,— но и ему помочь можно. Только для этого придется мне совершить великое, страшное и чудесное таинство, и ежели оное нарушить, то обрушится оно и на твою голову, и на голову того, о ком молиться хочешь! Ты где живешь?
— Вон там, на Выборгской, не так уж далеко, отче!
— Не по пути мне это, дочь моя, не по пути,— ответил монах.— Ты скажи мне, где ты живешь, я к тебе вечерком зайду.
— Да что ты, Михайловна,— обиженным голосом заметила Алена, любопытство которой было разожжено до высшей степени,— почему же ко мне не пройти? Ведь я тут совсем поблизости живу!
— И то правда, отче,— сказала Воронцова,— меня это так томит, что хотелось бы поскорее правду знать, жив ли он, или умер!
— А можешь ты за свою подружку поручиться? Помни, ежели она будет болтать о том, что увидит и услышит, так великие беды случатся!
— Могу, отче. Она меня не выдаст…
— Да разрази меня Господь! — перебила подругу Алена.— Чтоб у меня глаза вылезли, чтобы у меня чрево лопнуло, ежели я хоть одно словечко промолвлю! Чтобы мне без покаяния умереть, чтоб…
— Довольно, матушка, довольно! — остановил ее монах,— не злоупотребляй страшными клятвами: Господь и так услышал тебя! Ну, так идем, а то мне еще к одному милостивому жертвователю успеть надо!
Они пошли, погруженные каждый в свои думы.
— Вы что же, подружки али сродственницы будете? — спросил через некоторое время монах.
— Случай нас свел, отче, да крепко друг к другу привязал,— ответила Алена.— Я допреж в Москве жила, и стал меня там преследовать лихой человек. Я думала от него спастись здесь, а он меня и тут настиг. И пришлось мне под смертной угрозой за него замуж выйти. Так вот, когда я впервые сюда прибыла и не знала, куда деться, встретилась мне вот эта добрая женщина, привела к себе, приютила. Не удалось ей только меня от моего ворога укрыть. Да где ей? Я в десять раз богаче ее — и то деньги не помогли!
— А ты замужняя аль девушка? — спросил монах Воронцову.
— Вдова я, отче.
— Давно овдовела?
— Года два тому назад.
— Долго замужем была?
— С полгодика только.
— От чего муж-то умер?
— От старости, отче. Ведь был он в больших летах, так что нас и венчать-то не хотели…
— Что ж, ты на его капиталы польстилась, что ли?
— Нет, отче, я не жадная. А осталась я одна, сиротой, без брата и друга. Преследовали меня злые люди. Вот мне покойник и предложил за него замуж выйти. Он был отставным полковником, имел капитал, ни детей, ни родных у него не было, меня он давно знал. ‘Не мужем,— сказал,— а отцом тебе буду’. И подлинно, был он мне нежным и заботливым отцом, я его память до гроба чтить буду!
Монах не спрашивал больше, и все трое молча дошли до аленина дома.
— Ну, так как же? — сказал монах, тщательно затворив за собой дверь,— помнишь ли ты, женщина, свою клятву?
— Как не помнить, отче? Да чтоб мне…
— Не клянись, верю.
Монах выпрямился, бодрой, юной походкой подошел к Воронцовой и, дрожа от волнения, сказал, простирая к ней руки:
— Оленька! Наконец-то я нашел тебя, желанная! Ведь это — я, твой Столбин! Переодевшись монахом, чтобы от злых врагов укрыться, я всюду тебя, мою голубку, разыскивал! Счастье ты мое!
Оленька вскрикнула и рыдая упала в объятия монаха.
— Вот так чудеса! — воскликнула Алена, в полном изумлении хлопая себя по жирным бедрам.— Так ты, значит, и не монах вовсе? — Она покатилась со смеха, приговаривая: — ну, уж не подумала бы! Чудеса, право чудеса!
— Как я рад, что нашел тебя наконец! — сказал Столбин, прижимая к своей груди рыдавшую от неожиданного счастья Оленьку.— Ведь я все Ольгу Пашенную искал. Думал ли я, что ты для безопасности замуж вышла? Но теперь я тебя укрою у царевны Елизаветы, ведь я к ней как раз шел, а она, матушка наша, давно обещала мне тебя приютить…
— Стой! — крикнула внезапно побледневшая Алена,— не говори так громко, не кричи о таких опасных тайнах! Я-то свою клятву сдержу и вас не выдам, но мой муж любит ненароком приходить, когда его не ждешь, и если он вас услышит, то плохо вам обоим будет!
— Кто же твой муж? — спросил Петр Андреевич.
— Ванька Каин! — ответила Алена.
Столбин побледнел в свой черед, вздрогнул и выпустил из объятий Оленьку.
— В самое логово попал! — с отчаянием воскликнул он.
— Не бойся,— успокоительно сказала Алена,— мое слово твердо. Я Михайловну страсть как люблю, а Ваньку ненавижу. Выдавать я вас не буду, но здесь вам оставаться не следует. Уходите-ка оба, пока муж не вернулся, а то у него чутье лучше, чем у охотничьей собаки, он живо пронюхает, тогда беда. Только вот что скажу я вам напоследок: я не знала, что ты, Оленька, в девичестве Пашенной звалась, а то я упредила бы тебя. Мне муж говорил, чтобы я наведывалась у всех, не знает ли кто-нибудь Пашенной, а потому, что одна высокая особа давно эту девицу разыскивает и за розыск обещана большая награда. И твою, батюшка, фамилию я как будто слышала, когда к нам однажды Кривой приходил,— обратилась она к ‘монаху’.
— Это — такой маленький, сухонький старичок с хитрыми глазами? — спросил Столбин.
— Вот, вот…
— Да ведь этот самый Кривой уже давно Оленьку преследовал! Господи Боже, пойдем скорее, Оленька!.. Ну, вытри слезки, оправься, дорогой мы обо всем переговорим! Спасибо тебе, добрая женщина, что ты нам сказала про розыск: это нам — большая подмога!
— Ах, Петя, Петя! — задыхаясь от счастья, прошептала Оленька,— слов у меня нет таких, чтобы сказать тебе, как я рада и как измучилась по тебе! Дорогой мой, наконец-то Бог услышал мои молитвы!
— Да идите вы! — торопила Алена,— успеете наговориться, когда в безопасности будете! Батюшки! — вскрикнула она, посмотрела в окно и хватаясь за голову.— Муж идет!
Оленька испуганно вскочила, но Столбин шепнул ей:
— Сядь, сядь скорее! А когда я уйду, и ты за мной вскоре иди!
Затем он отскочил к выходной двери, втянул голову в плечи, от чего стал казаться ниже ростом, поправил во рту какую-то пластинку и, дождавшись, когда близ двери послышались тяжелые шаги Ваньки, зашамкал:
— Спаси вас Бог, благодетельницы! Я пойду теперь…
— Это что за чучело? — загремел Ванька и обратился к жене: — кто тебе позволил в дом разных дармоедов пускать?
— Что ты, что ты, Ванюша? — залебезила Алена,— ведь это — святой инок из Киева…
— Знаем мы этих отцов-иноков! У народа последние копейки отбирают, чтобы пузо набивать, жиреть да пьянствовать… Уходи ты с глаз долой, пока я тебя не пришиб! — крикнул Ванька Столбину.
— Иду, иду, милостивец! — прошамкал монах, медленной, старческой походкой направляясь к выходу.
— И мне тоже пора! — сказала Оленька, вставая.
— Куда же ты, красавица? — пытался остановить ее Ванька.— Мы вам завсегда рады, вы для нас — самая дорогая гостья!
— Нет, уж вы меня не держите,— ответила Оленька, кланяясь и направляясь к двери.— У меня спешное дело. Мир дому сему и его хозяевам!
Ванька с нехорошей улыбкой подошел к окну, говоря жене:
— Что за пава эта Михайловна! Не в тебя, кислое тесто, уродилась! Вот бы такую мне жену!… Да что говорить! ‘Хороша Маша, да не наша!..’ Эх, хоть из окна на нее полюбуюсь!
Он смотрел, как Воронцова упругой походкой обогнала тихо шедшего монаха и быстро скрылась из виду. Ванька хотел отойти от окна, но какое-то непонятное любопытство удержало его на месте: неожиданно для него самого в сгорбленной фигуре монаха ему показалось что-то странное.
Вдруг из соседней подворотни выскочила собака и с лаем кинулась на монаха. Тот вздрогнул и быстро отскочил в сторону, и это движение вышло совсем не стариковским, не вязалось с общей старческой расслабленностью ‘святого отца’.
— Э! Да монах как будто вовсе не так стар, как кажется! — удивленно вскрикнул Ванька, приникая к окну словно тигр, подстерегающий горящим, хищным взглядом жертву.
Вот из ворот вышел какой-то мужик, отогнал собаку и, сняв шапку, подошел к монаху под благословение. Видно было, что старик замялся, как бы смутился, и его благословение вышло неловким и неумелым…
— Да это и не монах вовсе! — крикнул Ванька, вскакивая, чтобы броситься следом за стариком.
Тут его взгляд случайно упал на Алену: она была бледна и дрожала, как в лихорадке.
— Э-ге-ге! — отчеканил Каин.— Да ты, кажись, про это больше знаешь, чем кто другой?
— Ничего я не знаю! — затараторила Алена, опуская книзу испуганно бегавшие взоры,— вот разрази меня Господь, если я что-нибудь знаю…
— Смотри мне в глаза! — рявкнул Ванька.
Алена подняла взор, но сейчас же снова опустила его, побледнев еще больше.
Теперь Ванька уже не сомневался, что перед ним только что был человек, лишь переодетый монахом, и что жена посвящена в тайну этого маскарада. Но он некоторое время колебался, за что ему приняться прежде всего. Конечно, лучше всего было бы догнать монаха, а жену допросить потом. Но вдруг как монах успеет скрыться, а тем временем и Алена сбежит! Конечно, он найдет ее, да ведь у бабы деньги есть, опять может в Москву перекинуться, а тем временем важное дело здесь упустишь!
Вдруг в его воспоминании промелькнула фраза, сказанная Кривым по поводу отношений Олениной к Шетарди. ‘Тут политики, брат, не ищи, а ежели она и есть, так совсем с другой стороны’. Остановить монаха, не зная, кто он, при теперешнем преизобилии как антиправительственных, так и правительственных интриг было опасно… Нет, сначала надо было узнать…
— Кто это был? — спросил он, подступая к жене и впиваясь в нее стальным блеском холодных, не ведавших жалости глаз.
— Да не знаю я, Ваюошенька, не знаю, родной…
— Врешь, змея подколодная! — крикнул Каин и ударил Алену по лицу с такой силой, что она, как сноп, рухнула на пол.— Ты знаешь,— продолжал он, хватая ее за косу,— знаешь и скажешь!
И он поволок ее за волосы в чулан, откуда звуки почти не вырывались наружу.

XI

ГОРЕ-ЗАГОВОРЩИКИ

Столбин не застал во дворце царевны. Тогда он попросил вызвать ему Мавру Егоровну Шувалову, был допущен в ее комнату, где и открылся ей. Мавра немало поохала над искусным маскарадом Петра Андреевича, сообщила, что цесаревна Елизавета в данный момент находится в Смольном, и с удовольствием согласилась взять на свое попечение Оленьку, которая ожидала решения своей участи на дворе. Шувалова даже сказала, что Оленьку можно будет взять в штат царевны в качестве хотя бы камер-фрейлины.
Успокоившись за судьбу любимой женщины, Столбин отправился в Смольный.
Мы уже говорили, что под влиянием нанесенного ей оскорбления Елизавета Петровна хотела во чтобы то ни стало побороть свою робость и приступить к решительным мерам. Но как? Это было только легко сказать…
Правда, преображенцы очень любили свою ‘матушку’, как они называли цесаревну, но пошли ли бы они за нее в открытую борьбу против существующего правительства? За некоторых Елизавета Петровна могла ручаться, но их было слишком мало для открытой борьбы. В этом отношении предстояло еще много поработать, много разбросать денег, а именно это-то и было больным местом заговора: средств было слишком мало.
Да и главное: не было системы, не было планомерной объединенности. Были заговорщики, но не было ни заговора, ни партии. О низвержении Брауншвейгского дома и восстановлении дома Романовых в лице царевны Елизаветы говорилось очень много, но ни разу серьезно и основательно не был затронут вопрос: да как же в сущности все это должно произойти? Полагались на случай, на неизменное русское ‘авось’ — и только!
Лесток, ясно видевший всю гибельность такого положения вещей, был тем не менее бессилен сделать что-нибудь. Все его попытки неизменно разбивались о неустойчивую, легко загорающуюся и еще легче погасавшую натуру царевны, ее легкомыслие, робость, нерешительность и неспособность к твердому, непреклонному следованию к одной и той же цели.
Мы помним, что воспользовавшись минутой упадка духа царевны, Лесток выговорил себе право вступить в положительные переговоры с французским послом. Но в течение ночи он передумал и решил, что это уже успеется, что сначала надо подвести некоторый учет действительным силам заговорщиков.
С этой целью в один из ближайших дней в Смольном собрались все те, кто принимал искреннее, горячее участие в деле царевны. Помимо Елизаветы Петровны и самого Лестока, тут были: Александр и Петр Шуваловы, камер-юнкер двора Елизаветы Михаил Илларионович Воронцов, человек, очень много сделавший для царевны хотя бы тем, что, пользуясь большим влиянием на жену брата Романа, Марфу Ивановну, происходившую из богатого купеческого рода Сурминых, широко пользовался ее кошельком для расходов по подкупам нужных цесаревне людей. Кроме того, здесь были гвардеец Грюнштейн, родом немецкий еврей, бывший в Дрездене маклером по продаже ювелирных изделий и приехавший в Россию искать счастья, затем немец Шварц, перешедший в русскую армию по инженерному ведомству, и наконец — капитан (то есть ротный командир) Ханыков.
Разумеется, разговор велся о перевороте и шансах на него. Грюнштейн, служивший в роте Ханыкова, говорил, что его рота вся целиком пойдет за царевну, стоит только дать им знак. Со своей стороны, ручаясь за свою роту, Ханыков знал, что преображенцы все охотно пойдут за свою ‘матушку’ и единственное опасение вызывает рота капитана Мельникова. Последний пользовался большим влиянием в полку и с ним приходилось считаться.
— Но разве его нельзя попросту купить? — спросил Лесток.
— Право, не знаю,— ответил Ханыков.— Правда, он испытывает тенерь очень большие денежные затруднения, но по существу он — честный солдат, и если не суметь заставить его по совести перейти на нашу сторону, то из-за денег он, пожалуй, этого не сделает.
— Ведь это — тот самый Мельников, который с отчаянной храбростью помог скрутить Бирона? — спросил Воронцов.
— Да,— ответил Ханыков,— мы оба были тогда в деле, только я командовал другим отрядом. Между прочим, на другой день я говорю ему: ‘Здорово мы с тобою обмишурились!’ — ‘Чем?’ — спрашивает. ‘Да как же,— говорю,— ведь Миних-то говорил нам об аресте Бирона для выгоды матушки-царевны, а оказалось, что мы только сыграли в руку врагам ее высочества!’ — ‘Ну, знаешь ли ты,— ответил он мне,— я — солдат, а не политик. Мне фельдмаршал приказал дело делать, так я не рассуждаю, как и что. И не знаю, о каких врагах ее высочества ты говоришь. Ежели царевна — враг государю и его родителям, значит, она и нам — тоже враг’. Я и прикусил язык: опасно было дальше-то говорить!
— Так он и донести при случае может? — спросил Александр Шувалов.
— Не думаю, тем более на меня не пойдет доносить. Мы с ним старые друзья, опасно было говорить потому, что разговор происходил на улице. Но я надеюсь со временем, когда ваше дело встанет на ноги, поговорить с ним по душам. Повторяю: если он согласится, что всякий русский должен помочь нашей русской царевне вернуть свои законные права, так сейчас же к нам перейдет…
Разговор продолжался далее о том о сем. Наконец, решили разойтись, ‘опять-таки ничего не вырешив’, как грустно думал Лесток.
— Но постойте же, господа,— остановил он их,— ведь мы опять ровно ни до чего не договорились! Надо же решить, что нам делать? Вы говорите, что преображенцы готовы в любой момент встать за нашу царевну? Так в чем же дело! Первой же ночью, ну, хоть сегодня же, собрать их на дворе, кто будет мешать — разные там Мельниковы, что ли,— тех попросту убрать! Повести согласных к дворцу, арестовать правительницу, да и делу конец!
— Да ты с ума сошел, Лесток! — воскликнула цесаревна, бледнея от испуга.— Разве такое дело легко делается? Да тебе, должно быть, просто и своя, да и моя жизнь надоела!
— Нет,— задумчиво сказал Воронцов,— мне кажется, что доктор прав: такое дело можно сделать только сразу, неожиданно… И так уже начинают подозревать кое-что. Правда, когда принц Антон недавно обращал внимание правительницы на явную интригу в пользу нашей цесаревны, то принцесса Анна с пренебрежительной улыбкой сказала, что у царевны происходят просто ‘солдатские ассамблеи’, которые…
— Ну, чего замялся? — улыбаясь кинула Елизавета Петровна.— Наверное, про меня какую-нибудь гадость сказала? Так ты не бойся, говори прямо, я привыкла! Да ну же, Михаил Илларионович, слышишь, что ли?
— Правительница сказала, что если в этих ассамблеях и есть политика, то только любовная, и если они чему-нибудь грозят, так не династии, а нравственности царевны. Она же, принцесса Анна,— не поп и не гувернантка.
— А знаете, ваше высочество,— заметил Петр Шувалов,— это наводит меня вот на какую мысль: если правительница действительно так смотрит на дело, то нам безопаснее будет собираться по вечерам, а не днем, как считает нужным доктор Лесток.
Последний собрался что-то возразить по этому поводу, но в это время явившийся лакей доложил, что какой-то старичок-монах желает быть допущенным к ее высочеству, что его гнали-гнали, но он твердит, что пришел по важному делу.
— Монах? — удивленно переспросила Елизавета Петровна.— Что ему нужно? Если подаяние на монастырь, так пусть в дворцовую контору идет!
— Да мы говорили, ваше высочество, а он все свое твердит!
— Да спроси у него по крайней мере, какого он монастыря?
Лакей через некоторое время вернулся и доложил:
— Монах говорит, что он из Елизаветинского монастыря Маврина скита, ваше высочество!
— Что такое? — воскликнула Елизавета Петровна.— Да я все монастыри в России знаю, а о таком и не слыхивала…
— Пусть войдет сюда! — внезапно приказал Лесток, а когда лакей ушел, он, отвечая на удивленный и негодующий взгляд царевны, сказал: — как вы не понимаете, ваше высочество! Ясное дело, что монах был в вашем дворце и его послала сюда Мавра Егоровна. Значит, он из наших! Не могу же я это при лакеях говорить!
Вскоре в столовую, где происходил этот разговор, вошел известный уже читателю старичок-монах. Старчески-семенящей походкой он подошел к царевне и отвесил низкий поклон сначала ей, потом всем остальным присутствующим.
— Что тебе от меня понадобилось, отец? — спросила царевна.
Видя, что его не узнают, Столбин, бывший благодаря чудесному обретению Оленьки в редко-прекрасном настроении духа, захотел несколько продлить комедию.
— Было нашему настоятелю в нощи видение и послал он меня, раба грешного, о том видении упредить ваше высочество. Потому наш настоятель очень хорошо ваше высочество знает и очень ко благу вашего высочества душой прилежит!
Елизавета Петровна с молчаливым удивлением смотрела на монаха. Она ровно ничего не понимала, не меньше, правда, чем остальные. Какое-то ‘видение в нощи’… настоятель дальнего монастыря, который ее ‘очень хорошо знает’.
— Да кто такой ваш настоятель-то? — нетерпеливо крикнула она наконец.
Монах широко открыл рот, полез туда рукой, достал восковую пластинку, которая придавала его голосу старческую шепелявость, и, выпрямившись, ответил натуральным молодым голосом:
— Маркиз де ла Шетарди, ваше высочество!
— Столбин! — вскрикнула царевна Елизавета, покатываясь со смеха.— Да я и не знала, что ты — такой затейник!
Все присутствующие дружным смехом покрыли ее слова.
— Однако, Петр Андреевич,— сказал Лесток,— вы оказывается, большой мастер переодевания, это — неоценимое качество для заговорщика!
— Да какой там мастер? — улыбаясь ответил Столбин,— я сегодня опять так промахнулся, что досада берет. Ко всему подготовился. Еще тогда, когда меня под видом купца Алексеева выследили, я наметил себе монашеский костюм на следующий раз. Говорил для этого с монахами, расспрашивал их, читал книги о монастырях и монашеских обыкновениях. И вот надо же было так случиться: прохожу я мимо окна, из которого Ванька Каин смотрит, а какой-то мужик возьми да и попроси у меня благословения. Я смутился. Имеет ли право монах благословлять, или для этого надо быть по крайней мере иеромонахом? Вот и не знаю! Мало того, не поупражнялся в благословении и сам почувствовал, что у меня нескладно выходит. Оглянулся я на окно: а Ванька все заметил — по глазам видно! Как это он еще меня догонять не бросился! Я так и думал, что меня либо перед дворцом, либо по дороге к Смольному схватят. Ну, а назад в этом же костюме и думать нечего возвращаться!
— Это мы устроим,— сказал Шварц.— Наверное, здесь найдется подходящая солдатская амуниция. Вы можете стать на запятки моей коляски, да и проехать так все опасные места!
— Ну, да мы это там придумаем,— перебила его царевна.— А теперь рассказывай, какое такое ‘сонное видение’ было в нощи маркизу?
— Я принес много новостей и притом очень серьезных, ваше высочество.
— Выкладывайте все по порядку! — вмешался Лесток.
— Прежде всего отставка Миниха принята…
— Да это — вовсе не новость! — заметил Ханыков
— Новость — то, что сегодня как узнал маркиз, должны были с барабанным боем объявлять на улицах об этой отставке и, когда я шел сюда, это как раз приводилось в исполнение.
— Какое оскорбление! — воскликнул Воронцов.
— Так ему и надо, негодяю! — кинула царевна Елизавета.— Но что с тобой, Лесток? — удивленно спросила она, видя, что доктор выкидывает какие-то замысловатые антраша.
— Я просто расцеловать готов эту милую женщину! — ответил Лесток, потирая с довольным видом руки.
— Да какую женщину?
— Правительницу, которая играет нам в руку! Вы только подумайте, господа, какое впечатление это должно произвести на армию! Миних проливал кровь за Россию, страна, что ни говори, многим обязана ему. Кроме того он низвергнул Бирона, рискуя в случае неудачи головой. И что же? В благодарность за это ему, что называется, плюют в лицо! Теперь каждый может думать: ‘Чего ради мы будем стоять за брауншвейгцев, раз в награду можем получить то же, что и Миних?’
— Доктор совершенно прав, ваше высочество,— сказал Столбин.— Я видел пораженные лица солдат, проходивших в этот момент мимо герольдов, и заметил, что объявление об отставке произвело на них самое неблагоприятное действие. Эта мера прежде всего обрушится на голову ее творца! Но Шетарди удалось узнать еще следующее: Линар сказал правительнице, что Миних под влиянием негодования может кинуться к вашему высочеству, поэтому над, вашим дворцом учрежден негласный надзор в виде караула. Если Миних приедет, его приказано во что бы то ни стало арестовать. Если ваше высочество примете его и произойдет продолжительный разговор, вы, ваше высочество, тоже будете немедленно арестованы. Маркиз послал меня предупредить об этом…
— Поблагодарите маркиза,— ответила цесаревна,— но он запоздал с предупреждением: Миних был у меня третьего дня, как только была принята его отставка, но я прогнала его! Еще бы, после такого предательства… {Тайной канцелярии приходилось иметь много дела с толками о том, что Миних после отставки предлагал свои услуги царевне. Вот, например, подлинное показание подпоручика конной гвардии Нотгофта: ‘…Бывший фельдмаршал Миних был один раз в доме у ее высочества цесаревны Елизаветы Петровны и, припадши к ее ногам, просил, что ежели что ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что-де ее высочество изволила ему сказать: ‘Ты ли-де тот, который корону дает кому хочет? Я-де оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу’. Может показаться странным, как при таких обстоятельствах Миниха все же оставляли на свободе? Но, во-первых, во дворце правительницы были и без того напуганы дурным впечатлением, произведенным на армию и общество публичным объявлением об отставке, так что уже на другой день Анна Леопольдовна послала трех сенаторов к Миниху просить прощения за случившееся ‘по недоразумению’, во-вторых, боясь перетянуть струны, сочли себя довольными тем, что попытки Миниха не имели успеха у царевны.}
— Но все-таки хорошо, что это случилось третьего дня, а не сегодня,— заметил Грюнштейн.
— Еще какие новости? — спросила царевна.
— Маркиз получил известие, что вскоре прибудет новый атташе французского посольства маркиз де Суврэ. С атташе прибудет под видом его личного секретаря известная вашему высочеству Анна Николаевна Очкасова.
— Анюта? — воскликнула царевна Елизавета.— Как я рада, как я рада! Она такая славная, хорошая… Вот человек, который имеет много причин добиваться Брауншвейгского дома. Личные счеты — самое могущественное орудие. Главный виновник ее несчастия уже пострадал, но остались еще другие… Милая Анюта! Как я рада ей!.. Вы помните ее, Лесток?
— Это — стройная брюнетка с красивым лицом, скорее мальчишечьим, чем девичьим? Она еще приходила искать совета и помощи? Помню…
— О, она будет нам очень полезной помощницей. Она умна, ловка, а главное — у нее много того, чего не хватает мне самой: энергии, решимости и… денег! Эта новость очень обрадовала меня, Столбин… Ну-с, это — все?
— Нет еще, ваше высочество. Маркиз из достоверных источников узнал, что здоровье малолетнего императора очень плохое, а правительница уже приказала заготовить манифест, объявляющий императрицей ее…
— Это ей никогда не удастся! — заметила царевна.
— Простите, ваше высочество,— произнес Воронцов,— именно это и может удасться. Конечно, слухи о здоровье императора сильно преувеличены…
— Я еще сегодня была во дворце: он совсем оправился!
— Да, ваше высочество, я слышал то же самое. Но умереть он все-таки может. В манифесте императрицы Анны Иоанновны имеется большая двусмысленность: там сказано только о мужском потомстве принца и принцессы Брауншвейгских. Поэтому, если бы император умер и вы, ваше высочество, двинули войска занять дворец, то это было бы не переворотом, а совершенно законным актом: ведь все права Анны Леопольдовны кончаются со смертью сына. Если же правительница от имени малолетнего царя установит измененный порядок престолонаследия, по которому корона может перейти к ней, тогда наше дело осложнится. Часть войск может остаться верной брауншвейгцам, основываясь на долге присяги, осуществление нашего замысла примет затяжной характер, вмешаются иностранные державы. Словом, произойдет такая заваруха, что хоть святых вон выноси!
— Что же ты хочешь сказать этим, Воронцов? — спросила Елизавета Петровна.
— Только то, ваше высочество, что к известию, сообщенному нам Столбиным, нельзя относиться пренебрежительно, его надо очень и очень принять во внимание!
— Но ведь в данный момент положение совершенно одинаково, я не вижу, чем оно ухудшится!
— Тем, ваше высочество, что в данный момент народ и армия не видят перед собою настоящего царя. Перед ними — ребенок, именем которого правит кучка немцев, которые никак не могут поладить между собой. То Бирон лишает принца Антона всех чинов и званий и сажает его под арест, то Миних арестовывает Бирона, то Остерман добивается происками, чтобы Миниха отставили и опозорили. Далее найдутся люди, которые подкопаются под Остермана. Словом, Россия видит перед собою не императорское правительство, а стаю воронья. При настоящем положении вещей солдат внутренне не может чувствовать себя связанным присягой. А умри Иоанн Антонович и вступи на престол Анна Леопольдовна — это будет уже вполне определенный образ. И Анна Леопольдовна может процарствовать до смерти, как и Анна Иоанновна… Мало того, сейчас Брауншвейгский дом представляется России чем-то чужим, наносным, а во втором царствовании образуется уже привычка…
— Да, ваше высочество,— сказал Столбин,— по крайней мере на маркиза Шетарди это известие, видимо, произвело очень большое впечатление. Он так и сказал мне: ‘Передайте ее высочеству, что необходимо предпринять что-либо’.
— Да ведь он первый же вкладывает нам палки в колеса! — недовольно отозвалась Елизавета Петровна.— Я сама знаю, что надо сделать что-нибудь, но что? Скажи, Петр Андреевич, маркиз ничего не говорил о своем прежнем требовании?
— Он сказал мне только, что иностранные державы не могут предпринимать безвыгодные дела, но что в первоначальных требованиях допустимы соглашения, уступки…
— В чем именно?
— Этого он не сказал. Он находит, что подобные дела можно обусловить только лично. Пусть ваше высочество уполномочит доктора Лестока вступить с послом в переговоры, тода будет видно!
Это предложение было встречено с нескрываемым сочуствием и облегчением как самой цесаревной Елизаветой, так и остальными присутствующими. Ведь все эти горе-заговорщики, так искренне и много говорившие о своей преданности общему делу, о желании скорее приступить к активной деятельности, последнее-то именно и не умели сделать. ‘Приступить’… Но как? С чего начать? Как сорганизовать в стройное целое разрозненные силы приверженцев царевны? В какой момент повести их в бой, чтобы это не было ни рано, ни поздно? Сознавая, что пора начать с чего-нибудь, заговорщики немало внутренне смущались тем, что не находили ответа на эти вопросы. Но теперь им как бы давали отсрочку: Лесток и Шетарди будут вести переговоры, будут понуждать друг друга к уступкам, а это продлится не так мало времени. Словом, выражаясь языком современных нам парламентариев, острый вопрос был ‘сдан в комиссию’.
Затем стали разъезжаться. Столбин, переговорив с Елизаветой Петровной об Оленьке и будучи обрадован обещанием царевны взять молодую вдову-девицу под свою защиту, разгримировался при помощи Лестока, снял толстившие его ватник и подрясник, облачился в принесенную ему солдатскую амуницию и отправился домой, стоя на запятках экипажа Шварца. Выезжая со двора Смольного дома, Петр Андреевич увидел подвыпившего мастерового, который стоял на одном месте, цепляясь за деревянный столб, словно не будучи в состоянии сдвинуться. Этот мастеровой внимательно посмотрел на кучера, седока и солдата, но сейчас же равнодушно отвел взор. Зато Столбин сразу узнал его: это был Ванька Каин, наблюдавший за расходившимися гостями.
Шварц довез Столбина до того переулка, в который выходил сад дома французского посольства. Через башенку и подземный ход Петр Андреевич пробрался в потайную комнату, сложил там принесенные принадлежности монашеского маскарада, вновь превратился в Шмидта и вышел в тот кабинет, где господин Шмидт обыкновенно копирует бумаги. Тут его поразило одно обстоятельство: выходная дверь была не заперта.
Столбин никак не мог вспомнить наверное, запер ли он ее перед тем, или нет,— ведь он был так погружен в свои мысли, что делал все совершенно машинально.
Но всколыхнувшаяся сначала тревога быстро улеглась. Ну, конечно, он просто забыл запереть дверь… Это — большая неосторожность, но ничего дурного отсюда произойти не могло: Шмидт так часто приходил в посольство заниматься, что к этому привыкли, и следить за ним было некому. Кто же станет входить сюда, раз прислуге было приказано не беспокоить и не отрывать переводчика от его занятий?
Успокоившись, Шмидт-Столбин позвонил и приказал доложить послу, что он кончил порученное ему дело.

XII

РАДОСТИ И ГОРЕСТИ ВАНЬКИ КАИНА

Ванька Каин все узнал от своей жены Алены. Извиваясь под ударами нагайки, багровыми полосами врезывавшейся в нежное тело, она все сказала: что Оленька Воронцова и есть та самая Пашенная, которую разыскивал Ванька, что монахом был переодетый Столбин, который шел к царевне Елизавете и хотел укрыть там же и Оленьку. Но это было все, больше она сама ничего не знала…
А Ванька не верил ей, не верил, что она сказала все. И в этом была виновата сама Алена: сначала она забыла, где думал Столбин укрыть Оленьку, и вспомнила о царевне только тогда, когда почти лишилась сознания от невыносимой боли. Поэтому Ванька и рассчитывал, что, усилив истязание, он допытается до всего.
Нагайка уже перестала оказывать свое действие. Тогда в ход пошла просмоленная пакля, всунутая и зажигаемая между пальцами ног, деревянные гвозди, вколачиваемые под ногти, крупная соль, втираемая в раны… Однако ничто не помогало, и кончилось тем, что Алена упала в продолжительный, тяжелый обморок.
Тогда Ванька связал бесчувственную женщину по рукам и ногам, натаскал в чулане дров, положил их ‘клетками’, сунул в промежутки сено и замасленное тряпье, взвалил поверх всего бесчувственную Алену, закрыл ее сеном же и устроил таким образом грандиозный костер. Затем он отправился на поиски ценностей. В сундуке за кучами ненужного тряпья он отыскал кованый ларец с хитрым замком заморской работы, вскрыл его топором и нашел там около двух тысяч наличными деньгами, заемное письмо Липмана на процентное помещение у него остального капитала Алены и целую груду колец, серег и браслетов самой разнообразной ценности. Ванька сложил все это в холщовый мешочек и отправился на дальнейшие поиски. Но больше ничего интересного для него не было. Ведь они жили в собранной на скорую руку обстановке, намереваясь со временем устроиться широко и по-барски.
Правда, аленины платья и шубки представляли собою некоторую ценность. Но стоило ли возиться с ними? Нет, вон эту рухлядь! Убедившись, что никаких драгоценностей больше не имеется, Ванька прошел на кухню, достал из топившейся печи горящее полено и кинул в приготовленный костер. Сено и замасленное тряпье сразу загорелись ярким огнем. Тогда Ванька взял мешочек с алениными ценностями и ушел из дома, тщательно заперев дверь.
Он прошел на свою вторую квартиру, о существовании которой знали только его ближайшие помощники. Тут Ванька хранил все то добро, которое приобретал своим ‘честным трудом’, тут же он переодевался, когда отправлялся выслеживать кого-нибудь.
Заперев принесенные деньги и золотые вещи в один из потайных дубовых шкафов, вделанных в стену, Каин присел к столику и глубоко задумался. Его сильно поразило, что нравившаяся ему Воронцова оказалась той самой Пашенной, которую непременно хотел устранить Семен Кривой. Неужели так-таки и выдать ее?
В конце концов он решил, что скажет Кривому только про монаха, а про Оленьку умолчит. Ведь он знает, где она прячется, а потому выследит ее и воспользуется удобным моментом, чтобы выкрасть ее, но для себя, а не для Семена!
Пока же нельзя было терять время. Вечером он должен был попасть на свидание с Жаном Брульяром, которого он давно уже охаживал, а до этого времени намеревался выследить Столбина. И вот, нарядившись и притворившись безобидным пьяненьким мастеровым, Каин отправился к дворцу царевны.
Один из его людей, вертевшийся около дворца, сказал, что царевны здесь нет и что она, по всей вероятности, в Смольном. На вопрос Каина, не приходил ли сюда монах с девушкой, агент ответил утвердительно, добавив, что девушка осталась пока здесь, а монах ушел.
Ванька поспешил в Смольный и лишь успел добраться туда тогда, когда гости уже начинали разъезжаться. К сожалению, монаха не было. Каин подождал, пока разъехались все, и ушел, подумав, что монах ускользнул одним из первых.
Сообразив по солнцу, что идя не спеша он как раз к назначенному времени успеет попасть в кабак на Васильевском Острове, Ванька отправился в путь, который лежал мимо подожженного им домика. Подойдя туда, он увидел громадную толпу народа, которая вместе с солдатами и полицейскими помогала сносить два ветхих дома. С ванькиной лачуги огонь перекинулся на соседние дома, так что теперь пылало уже целых шесть домов. Отстаивать их и думать было нечего — старались хоть помешать пожару распространиться на весь квартал. Ванька посмотрел на кипевшую там суматоху и с облегченным сердцем пошел дальше: его лачуга была как раз в центре гигантского костра из шести домов со службами, и не было сомнения, что Алена бесследно исчезнет в этом огромном костре.
Жан Брульяр уже сидел в кабачке и с кислым видом потягивал мутное пиво. Приход Ваньки заставил его оживиться: Брульяр боялся, что именно сегодня, когда у него есть чем похвастать, купец не придет за товаром. А товар был таков, что за него, по мнению Брульяра, можно было бы спросить хорошую цену.
Ванька с Брульяром уселись так, чтобы видеть и слышать всех, но чтобы их никто подслушать не мог. Затем Жан начал свои обычные подходы вокруг да около.
— Вот что, почтеннейший: я — травленый зверь и как бы охотник ни прятал оружие, а я его за версту по чутью распознаю. Бросьте играть комедию и давайте говорить прямо, как подобает взрослым и серьезным людям. Вы — агент на службе русскому правительству? Не отрицайте, потому что я вам все равно не поверю. Вы хотите получить от меня какие-либо сведения? Я могу дать вам таковые, потому что именно сегодня мне удалось напасть на важный след. И впредь я могу сообщать вам много ценного. Но за такие вещи надо платить. Поэтому первый вопрос: сколько?
— Да позвольте, милый друг,— ответил Ванька,— как же я могу тебе выложить на стол деньги, когда даже не знаю, что именно ты собираешься мне рассказать? Может быть, я сам это давно знаю, да и так может быть, что ты просто выдумал свои новости… Ты не обижайся, мне на всякий народ напарываться приходилось!
— Так и ты не обижайся,— в тон ему ответил лакей,— но мне тоже на всяких сыщиков напарываться приходилось. Иному откроешь по глупости важный секрет, а потом ищи ветра в поле!
— Ну, ближе к делу, паря! Ты сколько хочешь?
— Десять червонцев в задаток, а когда мое сообщение подтвердится, еще пятьдесят!
— А ты, часом здоров, паря? Коли хочешь дело со мной делать, так говори толком! Хочешь — уж от доброты даю — червонец в задаток сейчас и десять потом, если твое сообщение подтвердится.
— Брось, милый мой!..— небрежно ответил Жан.— Да мне наш посол дороже даст, лишь бы я секрета не раскрывал…
— А хочешь я сейчас ‘слово и дело’ крикну? — обозлившись, пригрозил Каин.— Небось под пыткой все задаром скажешь!
— Милый мой, я — французский подданный.
— На это мне наплевать! Ворон твоих костей не сыщет, жаловаться-то некому будет!
— А потому это тебе же будет невыгодно. Ну, узнаешь ты мой секрет задаром. А дальше? От кого ты все следующее узнаешь!
— Ну, вот что: хочешь два червонца сейчас, а если твое сообщение стоит того и подтвердится, еще от десяти до пятнадцати, смотря по важности.
— Деньги на стол! — ответил Жан.
Ванька выложил перед ним два червонца, Брульяр проворно спрятал их и принялся рассказывать:
— Мне с самого начала показалось подозрительным, что переводчик шведского посольства Шмидт часто приходит к нашему маркизу и потом уединяется якобы для работы в отдаленной и запущенной комнате посольства. Однажды я по небрежности забыл налить чернил в чернильницу. Шмидт проработал в комнате часа четыре, но по выходе оттуда не сказал ни слова. В следующий раз я уже нарочно не налил чернил и опять Шмидт не заметил этого. ‘Эге! — подумал я,— тут дело нечисто! Как же он переписывает бумаги раз даже не нуждается в чернилах?’ И вот я решил подглядеть за Шмидтом. Ключ от комнаты хранится постоянно у камердинера маркиза, но такой пустяк меня не остановил: я сейчас же сделал слепок с ключа, ночью пробрался в комнату, все там осмотрел, но ничего подозрительного не увидел. Сегодня счастливая случайность дала мне возможность пробраться в комнату перед Шмидтом и запрятаться там в складки широкой портьеры. Шмидт не заметил меня, так что мне удалось подглядеть за ним. Оказалось, что посредством системы рычагов самый невинный на первый взгляд шкаф опускается вниз, открывая проход в потайную комнату. Подождав часик, я повернул тот же рычаг и сам пробрался в эту вторую комнату. Я убедился, что в полу имеется люк, ведущий в какое-то подземелье. Пока я еще не решился спуститься туда, это я сделаю в следующий раз, когда будет безопаснее.
— Но что же было в потайной комнате?
— Там стоят шкафы со всевозможным платьем для переодевания и шкафчики с разными пузырьками, баночками и скляночками для притиранья. Ясно, что Шмидт переодевается в этой комнате и через люк куда-то ходит…
— Э! — воскликнул Ванька под влиянием мелькнувшего у него подозрения.— Да нет! — упавшим голосом ответил он себе на явившуюся мысль,— не похоже…
— Что не похоже? — спросил Жан.
— Да так… У меня свои мысли…— ответил Ванька.
— Ну, так что скажешь? Разве не стоит мой секрет хороших денег? — хвастливо осведомился Брульяр.
— Пока что он, милый друг, даже тех двух червонцев, которые я дал тебе, не стоит! Что я от тебя узнал? Что во французском посольстве какая-то тайна имеется? Так в каком же посольстве ее нет?..
— Но идя указанным мною путем, можно разгадать эту тайну!
— Так вот ты и разгадай ее. Разузнай, куда ведет подземный ход, в какое обличье наряжается этот Шмидт. Кстати, я десять червонцев не пожалел бы, если бы ты мог узнать, кто такой этот Шмидт, потому что мне кажется, что он только выдает себя за Шмидта.
— Это мне тоже казалось, только Шмидт — самый заправский франкфуртец Шмидт. Я уже давно навел справки: ведь у меня везде имеются друзья… Отец Шмидта — доктор, был когда-то при дворе Петра Первого, но бежал, так как похитил у Меншикова его крепостную девку, в которую влюбился. За границей они обвенчались, и от матери-то Шмидт и научился русскому языку…
Поговорили еще о том о сем, наконец Ванька простился с Жаном и, еще раз поручив ему во что бы то ни стало досконально разведать представившуюся тайну, отправился к Кривому, чтобы доложить ему о результатах этого дня. Ванька шел гоголем, теперь он был уверен, что Кривой откажется от обычного иронично-снисходительного отношения к его докладам.
Действительно, рассказ о том, как монах, по показаниям Алены, оказался Столбиным, произвел большое впечатление на Семена. Итак, теперь уже можно было считать совершенно бесспорным, что Столбин здесь и интригует в пользу царевны! Одна эта уверенность представляла собою нечто положительное!
Кривой вполне одобрил расправу Ваньки с женой — по его мнению, было бы небезопасно терпеть подле себя женщину, которая способна таить самую подлую измену. Конечно, всякую другую можно было бы заставить заманить Столбина в западню, но Алена представляла собой сущую змею, которая тридцать раз перекинется из стороны в сторону. Ну и отлично — ‘баба с возу, кобыле легче!’
Немалое впечатление произвела на Семена передача рассказа Жана. Он тоже заподозрил в Шмидте Столбина, но наведенная Брульяром справка уничтожила это подозрение.
— Конечно, очень возможно, что твой малый ошибается,— сказал он.— Там, в посольстве-то, тоже не дураки сидят, и если они дали Столбину ложное имя, то не выдумали его, а взяли заимообразно. Я постараюсь сам повидать Шмидта и тогда распознаю, не Столбин ли он. Но сейчас это нам совершенно неважно. Столбин для нас тьфу. Самое важное — держать в своих руках нити заговора, который сплетется вокруг Брауншвейгского дома. Наше дело очень трудное: принц Антон, которому постоянно пишут из-за границы, чтобы он опасался цесаревны, лишен всякой власти, а правительница только отмахивается — она верить не хочет, чтобы что-нибудь затевалось…
— Да, может, и правда, что у них одни глупости идут?
— Нет, брат, эти глупости нам же с тобой могут дорого стоить! Если мы недосмотрим, так мы же в первую голову пострадаем. Правда, говорят ‘на миру и смерть красна’, а компания у нас будет большущая. Да только нам с тобой, чай, до других особливого дела нет — свои бы головы сносить, и то ладно!
— Это уж как есть! — согласился Ванька.
— Вот видишь! А потому мы должны зорко смотреть. Я тебе повторяю: денег еще мало у царевны, а как только получит она деньги, так ее дело совсем на другую ногу станет.
— Да не свалятся же на нее деньги с неба!
— Эх, Ванька, Ванька! Хорош ты мелких жуликов ловить, а как дойдет дело до чего повыше, так ни синь-пороха ты не понимаешь! Что же, ты думаешь, Шмидт этот самый куда из шведского посольства через потайной ход французского ходит? К царевне, простофиля, только к ней! А зачем? Да затем, что торгуются они, а как сторгуются, так и крышка! Вот за чем нам следить надо…
‘Так-с, выходит, что, служа правительнице, я своей головой гораздо более рискую, чем заговорщики?’ — подумал Ванька, а затем сказал вслух:
— Вот какое дело еще. Я дал лакею за рассказ задаток… пять червонцев…
— Это хорошо,— одобрительно кивнул головой Кривой.— За всякую малость платить надо, иначе ничего доносить не будут!
— Да обещал еще потом пятнадцать червонцев.
— Дорогонько… Очень дорогонько!..
— Так вот заплатить бы надо…
— А как же не заплатить? Раз обещал, платить надо!
— Так вот деньжонок мне пожалуйте…
— Каких деньжонок?
— Тех самых, что по-вашему, платить надо.
— Чудак! Да разве мне надо платить? Кто обещал, тот пусть и платит!
— Да не из своих же я на государские дела тратиться буду! — с отчаянием воскликнул Ванька!
— И не траться: зачем свои тратить? Вот поживился за счет Алены, так и удели малую толику…
— Ну уж нет! — крикнул озлобленный Каин.— Этак у нас, Семен Никанорович, дела не пойдут, этак я служить не буду! Кому охота даром служить, да еще свои кровные деньги тратить?..
— Да, брат,— выразительно сказал Кривой,— с ‘кровными’ деньгами вообще шутки плохи, а у тебя деньги уж очень кровные… Ежели тебя сейчас на дыбу вздернуть, да плетями пощекотать, много чего ты расскажешь: о купце Тюфяеве, которого ты убил и ограбил, об отставном полковнике Черкасове, об Алене, которую убил да сжег…
Ванька мрачно исподлобья посмотрел на Кривого и с угрозой в голосе ответил:
— Ты меня этим лучше не пугай, Семен!.. Ведь на дыбе-то я много чего другого сказать могу, от чего, пожалуй, кое-кому другому не поздоровится!
— Дурашка! — ласково ответил Семен.— Да ежели тебя пытать я буду, так уж не мне ли ты на меня жаловаться будешь? Нет, брат, ты со мной не фордыбачься! Зла я тебе не желаю, без нужды под плети подводить не буду, и ты пойми, что у меня не монетный двор. Ты у меня много денег перебрал, а толку не было. Устроишь настоящее дело, я тебя прямо к принцу сведу, тогда сразу за все с лихвой получишь, а теперь пока делись!
Ванька, у которого внутри все кипело и бушевало, постарался сверхчеловеческим усилием совладать с собой и наружно повеселеть.
— Да ты бы так и сказал сразу, Семен Никанорович! — совсем веселым голосом ответил он.— А то ты страсть какие заковырки загибаешь! Конечно, ежели потом мне все мои расходы вернут, так отчего бы мне сейчас и своих не выложить?
— Как только Столбина изловишь, так двести червонцев в руки не в счет!
— Ну, так чего же лучше? А пока, Семен Никанорович, попрошу я тебя мне одно дельце устроить. Осталось после Алены заемное письмо — она, вишь, еврею Липману свои деньга на проценты положила, так в этом заемном письме все на ее имя писано. Сделай милость, похлопочи, чтобы Липман мне без задержки деньги выдал!
— Ладно, это можно. Приходи завтра часам к двенадцати туда!
Ванька, рассыпаясь в благодарностях, ушел, но выйдя в прихожую, погрозил кулаком в сторону двери.
— Ладно же! — шептали его губы.— Ты вот что задумал? Ну погоди!

XIII

ГОРБАТЫЙ СЕКРЕТАРЬ

Новый атташе французского посольства, маркиз де Суврэ приехал со своим секретарем, очень недурным по внешности, но, к сожалению, горбатым молодым человеком, только в середине мая.
— Добро пожаловать, дорогие друзья! — весело приветствовал их маркиз де ла Шетарди, когда, переодевшись и умывшись с дороги, новоприбывшие явились в столовую, где их ждал изящно накрытый завтрак.—Очень рад видеть вас. Пожалуйста, не стесняйтесь на чужбине и чувствуйте себя у меня, как на родине. Впрочем, что касается вас, сударыня,— обратился он к секретарю,— то вы-то на родине!
Секретарь вздрогнул и опасливо кинул взгляд на дверь, услыхав несоответствующее его внешнему виду обращение.
— Не бойтесь! — успокоил его улыбавшийся посол,— у меня несколько таких комнат, в которых можно совершенно изолироваться. Мы в полной безопасности: ни одного слова подслушать нельзя. Кушайте, господа, вы, наверное, проголодались! Но почему вы так запоздали? Ведь я ждал вашего приезда еще два месяца тому назад?
— Да тут случилось одно маленькое обстоятельство…— потупясь ответил секретарь.
— Очень маленькое,— подхватил Суврэ,— очень красивое, сморщенное и пискливое, и зовут это ‘обстоятельство’ Жаном де Суврэ! Недаром говорят, что и маленькие обстоятельства зачастую ведут к большим последствиям: по крайней мере, наше чуть не стоило жизни моему милому секретарю. Жанна была очень больна, и это-то и задержало нас.
— Но, надеюсь, теперь вы совсем оправились? — любезно осведомился Шетарди.
— Нет,— ответил за Анну Николаевну Суврэ,— она не успела и выздороветь-то толком, как сейчас же заторопила ‘ехать да ехать’. Хорошо еще, что было на кого оставить маленького Жана: дедушка в нем души не чает и будет следить лучше любой няньки. Но я серьезно боялся, как бы в дороге с Жанной чего не случилось!
— Я вижу, вы, сударыня,— совсем герой,— произнес посол.— Насколько я могу судить по прическе, вы обрезали себе волосы, чтобы не возбудить подозрений случайно развернувшейся косой!
— Это было сделано по необходимости,— ответила Жанна,— у меня была горячка, так что доктора приказали сбрить мне волосы…
— Зато другое обстоятельство не объясняется так же естественно,— продолжал неутомимый в комплиментах Шетарди.— Я не раз слышал, что вы, сударыня, обладаете одной из изящнейших фигур, но ныне ради политики вы закрыли ее отвратительным горбом, а это — такая жертва, на которую пойдет редкая женщина…
— И это объясняется вполне естественно,— подхватил Анри: — горб на спине пришлось приделать, чтобы…
— Анри! — недовольно крикнула Жанна.
— Чтобы замаскировать необходимость горба спереди, которого не лишены изящнейшие фигуры…
— Я прошу прекратить этот разговор,— твердо и холодно сказала Анна, гордо обводя мужа и Шетарди негодующим взглядом выразительных черных глаз.— Для всех нас будет лучше, если вы, маркиз, сразу приучите себя видеть во мне не женщину, а товарища, готового делить с вами все труды, заботы и опасности ради желанной цели. Так не будем же тратить время попусту на любезности и комплименты. У нас много чего порассказать вам, но много и такого, о чем надо расспросить. Придется начать с грустных новостей: моя незабвенная подруга, виконтесса де Вентимиль, скоропостижно скончалась.
— Как? — воскликнул Шетарди.— Но я еще только на днях получил известие, что виконтесса в прошлом месяце благополучно разрешилась от бремени сыном Людовиком?
— Да, но потом вдруг сразу ей стало плохо, и она свернулась в несколько часов. Ее смерть вызвала большие пересуды… Говорили про отравление… молва подозревала кардинала Флери. Но разве можно знать что-нибудь?
— Бедная Полетт! — с чувством сказал Шетарди.— Ведь я знал ее еще маленькой девочкой! Такая умница, такая очаровательная… Она была достойна лучшей участи:
— Что же делать! — грустно сказал Суврэ,—
‘Elle tait du monde, o les plus belles choses
Ont le pire destin,
Et Rose elle a vcu ce que vivent les roses,
L’espace d’un matin!’ {*}
{* ‘Она была из того мира, где самые лучшие создания имеют худший конец, и, будучи розой, она прожила столько же, сколько живут розы — одно-единственное утро!’ (Стансы французского поэта XVI века Малерба на смерть дочери адвоката дю Перье).}
Жанна только отмахнулась от Анри, а Шетарди, знавший слабость Суврэ к цитатам, улыбнулся.
— Бедный король! — сказал он.— Он, наверное, страшно огорчен?
— Эх, что такое королевская скорбь! — с горечью ответила Жанна.— Ну да, в первое время он так тосковал, что боялись за его рассудок. Мы уже были готовы ехать, но его величество ни за что не хотел отпустить Анри — ведь Суврэ обладает даром быстро и успешно утешать его величество… Впрочем, на этот раз помощь пришла со стороны де Майльи. Она показала королю свою третью сестру, герцогиню де Лораге, и его величество сразу же сказал, что последняя очень напоминает ему покойную, а потому… Теперь он опять вкушает сладость тихого семейного счастья под эгидой двух любящих сестер…
— А что представляет собой герцогиня?
— О, это — полное ничтожество, хорошенький, но глуповатый зверек…
— Но в таком случае со смертью Полетт политика Франции по отношению к России может сильно измениться? — встревожился Шетарди.
— Я сама боялась этого,— ответила Жанна,— но перед отъездом я виделась с кардиналом Флери по его приглашению и много говорила. Кардинал очень склонен всеми силами содействовать воцарению Елизаветы Петровны, он хочет одного, чтобы это не требовало у Франции больших затрат, так как и без того Швеция стоит ей очень дорого…
— Однако ведь такие дела не делаются без денег! — заметил посол.
— Разумеется, об этом и говорить нечего. Но сам король несравненно более склонен к великодушной щедрости, чем его министр. Через Луизу де Майльи я всегда могу оказать некоторое давление на его величество. Впрочем, об этом мы поговорим в свое время, теперь же я приступлю к той части, которая непосредственно касается меня.
— Я слушаю вас, сударыня! — произнес Шетарди.
— Я не хочу, чтобы между нами оставалось что-нибудь неясное, недоговоренное. Когда я отправлялась сюда, то кардинал просил меня исследовать положение вещей и тайно от вас, маркиз, сообщить правительству всю правду. Я, разумеется, согласилась, но тут же решила, что такую темную роль я играть не буду. Конечно, я — русская и пламенная приверженица цесаревны, я все готова сделать для ее торжества и унижения ее и моих врагов, но даже в том случае, когда я увижу, что здесь не все так делается, как следовало бы, я прежде всего пойду к вам, маркиз, и постараюсь убедить вас в допущенной ошибке и в необходимости исправить ее. Заметьте, что даже в случае вашего упорства я не прибегну к доносам и наговорам, и если мне не удастся действовать с вами сообща, то я первая скажу вам об этом. Я сказала вам все это, маркиз, только потому, что вы, наверное, видели во мне нечто нежелательное. Ни с того ни с сего полномочному послу присылают какую-то сомнительную особу, с которой еще надо считаться! Но, надеюсь, теперь вы верите мне, что со мной надо считаться только как с патриоткой!
Шетарди встал, подошел к Жанне и с искренним уважением поцеловал ей руку.
— Я очень надеюсь, что у нас с вами никогда не возникнет никакого разногласия, и выражаю вам свое восхищение и глубочайшее уважение к той рыцарской прямоте и искренности, с которой вы сразу разрубили вопрос. Да, я несколько опасался вашего приезда, но не потому, что вы — ‘какая-то сомнительная особа’, а именно потому, что вы — патриотка, тогда как и я — патриот. Я не могу действовать для России бескорыстно, хотя в некоторых депешах явно сквозила тенденция нашего правительства к сумасбродной рыцарственности. Я искренне желаю добра России, но интересы Франции для меня все-таки на первом плане.
— Ну, в этом отношении я, разумеется, ваш первый друг,— заметил Суврэ.— Я считал бы недостойным любимой женщины, если бы она отреклась от своей родины, но и сам отрекаться не собираюсь от своей. Впрочем, все это — академические рассуждения. Перейдем к деловой сути. Я привез вам, маркиз, верительные грамоты, причем кардинал на словах просил меня передать вам, что ни малейшие уступки этикета не должны быть допущены. Грамоты должны быть вручены малолетнему императору или никому.
— Я уже сообщал кардиналу, каких затруднений надо ждать из такого положения вещей!
— Совершенно верно, но тут уж ничего не поделаешь. Затем французское правительство хочет, чтобы всякие денежные услуги, оказываемые вами цесаревне, являлись вашим личным делом…
— Но позвольте, я не настолько богат…
— Вы не поняли меня! Никто не требует, чтобы вы ссужали ее высочество деньгами из личных средств. Просто, во избежание разных нежелательных осложнений, каждый раз, когда вы будете передавать цесаревне какую-нибудь сумму, вы должны говорить, что эти деньги раздобыли вы лично…
— Надо вам сказать,— вмешалась Жанна,— что Елизавета Петровна, поскольку я ее знаю, очень легкомысленна. Кроме того, Франции, как государству, будет неудобно требовать возмещения затрат. Таким образом, если наши планы осуществятся, то частному лицу будет гораздо легче получить обратно деньги.
— Кроме того,— продолжал Суврэ,— и в депешах вы должны по возможности обходить этот вопрос. Чем меньше будет упоминаться об этом, тем лучше. С этой целью наше правительство наметило себе в Петербурге агента, которого никто — а прежде всего он же сам — не заподозрит в политической миссии. Тот же купец, который приехал сюда по торговым делам и привез вам, маркиз, известие о нашем прибытии, известил молодого де Мань, чтобы он пришел сюда сегодня вечером.
— Де Мань? Но ведь это — картежник, кутила и беспутник!
— Вот это-то и ценно в нем. У де Мань имеется в Париже богатый дядюшка, и нет ничего естественнее того, что этот дядя будет пересылать игроку-племяннику крупные суммы. Мало того, дядя сообщил племяннику, чтобы он оказывал вам кредит. Ведь бывает и так, что он в выигрыше, а получения денег из Парижа, да еще обходным путем, долго ждать. Таким образом, вы видите сами, что вам значительно облегчается денежная сторона дела. А теперь расскажите нам, что сделано для цесаревны Елизаветы вообще?
— Пока еще сделано очень мало, но в этом виновата только сама цесаревна,— ответил Шетарди.— Я не могу активно вмешаться в это дело потому, что не имею никаких гарантий, а царевна все затрудняется дать нам их. Совершенно одинаково положение и шведского посла.
— Но каких же гарантий вы ждете? — спросила Жанна.
— Видите ли, прежде мы требовали многого, теперь же свели свои желания к следующему. В случае воцарения принцессы Елизаветы Россия должна вознаградить Швецию за все издержки по ведению военной кампании, которая долженствует отвлечь внимание теперешнего русского правительства, во-вторых, дать обязательство субсидировать Швецию, в-третьих, предоставить Швеции и Франции те преимущества, которые имеют англичане, и в-четвертых, дать обязательство, что с момента воцарения принцессы Россия прекратит действие всех прежних договоров и не будет вступать в союзы ни с кем, кроме Швеции и Франции.
— Я должна сказать, что эти требования сравнительно умеренны. Неужели царевна не соглашается?
— На словах она соглашается на все, но отказывается дать письменные гарантии. И вот из-за этого-то у нас и остановка. Но посудите сами: Нолькен должен дать шведскому тайному комитету, специально ведающему это дело, хоты какие-нибудь доказательства того, что царевна действительно хочет иностранного вмешательства и действительно претендует на русский трон. Не забудьте, что в данный момент война с Россией далеко не выгодна Швеции. Если царевна действительно вступит на престол, тогда это будет простой диверсией. Но вдруг она не захочет?
— Господи, да как же можно это думать?
— Да шведский комитет и не может думать иначе, так как ему непонятно, как царевна может искренне желать трона, не собираясь ничем рисковать, ничем поступиться! Так вот я говорю: если намерения царевны искренни, если она в самый последний момент не испугается и не отступит, тогда военные действия Швеции окажутся просто легкой диверсией, в противном случае Швеция будет вовлечена в губительную войну, которая ей не нужна, несвоевременна, вредна. Следовательно, Швеция не может и шага ступить без гарантий!
— Но чем объясняет царевна свое нежелание дать просимое обязательство?
— Тем, что ее попытки могут потерпеть неуспех, и бумага, находящаяся в руках иностранцев, может попасть к теперешнему правительству.
— Но ведь ей нельзя отказать в правоте, маркиз! — заметила Жанна.
— Я и не говорю, что она не права. Я просто устанавливаю тот факт, что мы топчемся на месте и не можем сдвинуться с него, так как никто не хочет рискнуть первым!
— Я надеюсь, что мне все-таки удастся уладить это,— сказала Жанна.— Завтра же я побываю у ее высочества…
— Но ведь это будет, пожалуй, неосторожно, сударыня! — с опаской заметил посол.
— О нет! — с улыбкой ответила Жанна.— Я попрошу вас даже сегодня же и вполне официально послать к ее высочеству просьбу принять меня в ближайшем будущем. Я имею миссию, которой правительница только порадуется: принц Конти просит руки ее высочества цесаревны Елизаветы! Разумеется, мне нечего говорить вам, что это сватовство — просто предлог, обеспечивающий посольству наибольшую безопасность сообщения с царевной…
В этот момент доложили о приходе переводчика Шмидта.
Анри и Жанна были очень рады увидать старого знакомого и были крайне обрадованы, когда Петр Андреевич сообщил им, что ему удалось разыскать Оленьку и поместить ее под защиту царевны Елизаветы, которая обещала в скором времени устроить свадьбу молодых людей.
Дальнейшие разговоры на эту тему пришлось прекратить до более удобного времени, так как вскоре пришел молодой де Мань, который в сущность затеваемого посвящен не был и даже не знал, что Жанна — женщина, а не Жан Маро, за которого она себя выдавала. Роль де Маня в заговоре должна была оставаться механической, и подробности не интересовали молодого вивера.

XIV

В КАПКАНЕ

— Что ты так грустен? — спросил принц Антон Брауншвейгский, подходя вместе со своим адъютантом, капитаном Стрешневым, к капитану Мельникову, стоявшему в дежурстве при дворце.
А Мельникову и было на самом деле с чего грустить.
С того дня, когда Миних потерял власть, граф Головкин существенно изменил отношение к жениху Наденьки. Если бы ему не казалось зазорным явно нарушить свое дворянское слово, он попросту прогнал бы молодого капитана. Но слово было дано, и гордый граф хотел извернуться так, чтобы хитрым маневром оттереть претендента.
С этой целью он окружил Наденьку молодыми людьми, выбирая таких, которые славились своим ухарством, развязностью и непобедимостью. Придет Мельников повидать невесту — ан она кататься уехала, придет в другой раз — она гуляет в саду, а за ней, словно бесы соблазнительные, три петиметра увиваются, сама же Наденька стреляет глазами направо и налево, расточая свои обворожительные улыбки. У Мельникова сердце на кусочки разрывается, а Наденька — бесенок известный: видит, что Вася на себя не похож, и еще пуще с петиметрами заигрывает. Доведет бедного до белого каления, а потом единым взглядом обласкает, обнадежит и успокоит.
— Глупый! — говаривала она ему потом в минуты свиданья наедине, что удавалось устраивать все реже и реже,— глупый! Да разве ты не видишь, что я только тебя одного люблю? Поиграть я люблю, люблю, когда эти чучела гороховые глаза к небу от восторга закатывают, но только и всего: я — однолюбка и своего Васеньки ни на кого не променяю!
В минуты спокойного размышления Мельников и сам понимал, что Наденька — действительно однолюбка, что кокетство — ее сфера, что она просто играет, как играла прежде в куклы, и что только с ним одним она искренна и проста. Но он понимал также, что Наденька по существу своему — еще ребенок и что у развращенного мужчины всегда найдется средство хоть на мгновение вскружить девчонке голову, а минута дурмана — ошибка на всю жизнь!
Пораздумав и набравшись храбрости, Мельников отправился к Головкину и стал просить его не откладывать долее свадьбу и разрешить повенчаться в самом близком будущем.
Головкин блеснул хитрыми глазами, и его губы еле заметно дернулись надменной усмешкой, когда dh ответил:
— Что же, я — своему слову господин и нарушать его не стану. По мне, венчайся хоть сейчас. Только в чем же ты Наденьку-то возьмешь? Ведь она — девушка бедная, приданого у нее нет…
— Да, Господи,— вскрикнул обрадованный жених,— разве я за приданым гонюсь? Да я ее, в чем она есть, хоть сейчас к венцу поведу! Мне она сама дорога, а не тряпки…
— Ну уж нет, брат,— сурово возразил граф,— племяннице графа Головкина не подобает венчаться как-нибудь, словно крепостной девке, такой прорухи родовому имени я не допущу. Конечно, ежели бы Наденька по моему выбору замуж выходила, тогда и разговоров не было бы, но раз вы задумали сами по себе этакое дело состроить, так пусть уже жених о невестином приданом заботится. Если же ты сделать это не можешь, значит, тебе и жениться рано, потому что тебе жену содержать не на что будет.
— У меня кое-что прикоплено,— робко заметил Мельников.
— Так чего же лучше? — ответил граф.— Ведь и надо-то немного. Наденьку тысячи за полторы, на две можно обшить, тысчонку дашь ей еще на украшение. Ну, квартиру небольшую надо снять, так, комнаток в шесть-семь, на первое время много ли двоим-то нужно? Разумеется, обставить квартиру нужно… Словом, все тебе надо будет каких-нибудь пять-шесть тысяч рублей! Так вот, выложи ты мне, братец, на стол тысячи три, и сейчас же мы примемся за шитье приданого. А потом, как снимешь квартиру да покажешь ее мне, так мы сейчас же вас обручим, а потом, месяца через три-четыре, и за свадебку. Уж расходы по венчанию да брачному пиру я, так и быть, на себя возьму! — с ироническим великодушием добавил Головкин.
Тут уж Мельников не на шутку приуныл. У него было скоплено пятьдесят червонцев, и он считал эту сумму небольшим состоянием, а оказывалось, что это — просто капля в море нужных средств! Шесть тысяч рублей! Да если в их крошечной деревеньке урожай сам сто несколько лет подряд будет и если он с матерью себе во всем отказывать станет, так и то этой суммы ему в десять лет не скопить. А и скопить, так толку мало: разве хватит у него средств держать квартиру в семь комнат?
Выхода почти не было… ‘Почти’, потому что тот выход, который ему давали подозревать, он принять не мог.
Этот выход указывал ему капитан Ханыков. Следуя данному ему поручению, Ханыков всеми силами старался залучить Мельникова в число заговорщиков: это было важно уже потому, что рота Мельникова считалась одной из лучших во всем полку. Но вместе с тем нельзя было не считаться и с опасностью открытого посвящения Мельникова в заговор. Василий Сергеевич открыто держался правительства регентши и мог разрушить все дело переворота. Поэтому приходилось заводить речь исподволь и понемножку.
Ханыков, знавший денежные затруднения товарища, не раз заводил с ним разговор о неблагодарности теперешнего правительства. Ведь вот он, Вася, выдающейся храбростью и сообразительностью значительно способствовал аресту опасного Бирона. Что толку от этого? Повысили не в очередь в чине — и только, но никакой материальной выгоды от этого для него не получилось.
— То ли дело было при великом Петре,— говорил Ханыков.— Сам-то он, батюшка, скромнее скромного был, а отличившихся за малейшую услугу щедро награждал. Да, сразу видно, что не его родная кровь нами теперь правит.
Затем, кинув несколько незначительных фраз, соблазнитель мельком рассказывал, что встретил недавно в Летнем саду царевну Елизавету и был снова поражен, насколько ее высочество фигурой, манерами и повадкой напоминает своего державного отца. А доброта-то, доброта! И Ханыков принимался перечислять всех тех, которые в затруднительных случаях обращались за помощью к царевне и неизменно уходили от нее обласканные, утешенные и одаренные. Он намекал, что этот путь не закрыт и для него, Васи.
Мельников знал, что вокруг царевны что-то затевалось — ведь слухи о заговоре носились в воздухе и не тревожили пока i еще только одной правительницы Анны, а потому понимал, куда клонит Ханыков. При других обстоятельствах Василий Сергеевич дал бы решительный отпор товарищу и наотрез предложил бы ему не заводить таких опасных речей. Но в данное время он был слишком подавлен личным несчастьем и, по большей части вздыхая, отмалчивался от какого-либо ответа.
Ханыков же объяснял себе его молчание и вздохи тем, что семена падают на благодарную почву, и с каждым разом становился все откровеннее.
Отчасти он не ошибался: в душе Мельникова действительно происходил большой разлад. Натуре Василия Сергеевича была противна мысль о заговоре вообще, а о заговоре ради корыстных целей тем более. Но необходимость и безысходность — великие советчики.
‘Неужели все-таки придется пойти этим путем?’ — тоскливо думал Мельников, стоя на карауле.
Эта мысль так мучительно поглощала все его внимание, что капитан даже не заметил подошедшего принца Антона, как не расслышал обращенного к нему вопроса.
— Эй, капитан, капитан! — весело окликнул его принц Антон, дотрагиваясь до плеча молодого офицера,— да ты и впрямь загрустил! Что с тобой?
Мельников вздрогнул, испуганными глазами посмотрел на принца Антона и вытянулся в струнку.
А принц тем временем продолжал с добродушной веселостью:
— Когда молодой, цветущий здоровьем и стоящий на отличной дороге человек начинает задумываться и грустить, то этому может быть весьма немного причин: во-первых, плохой желудок, о чем не может быть и речи ввиду отличного цвета лица капитана, во-вторых — несчастная любовь.
— Капитан Мельников — счастливый жених, ваше высочество! — вставил Стрешнев.
— Значит, и эта причина отпадает. Остается третья: денежные затруднения. Но вылечить от подобной болезни всегда в наших силах. На, капитан, возьми и не грусти! — с этими словами принц Антон сунул капитану сверток в пятьсот червонцев {Из донесения Шетарди видно, что принц Антон Ульрих неоднократно одаривал таким образом дежурных офицеров, принц знал, что среди военных много недовольных, знал, что царевна Елизавета постоянно оказывает широкую помощь гвардейцам, и хотел действовать тем же оружием для укрепления верности правительнице среди влиятельных военных.} и поспешно удалился со Стрешневым, не дожидаясь выражений благодарности окаменевшего от радости Мельникова.
С трудом дождавшись смены, Василий Сергеевич полетел к Наденьке. По счастью он застал ее дома и одну. Самого графа не было дома, а графиня очень благосклонно смотрела на юную любовь молодой парочки, внутренне не одобряла злобной суровости мужа и в отсутствие последнего всегда давала жениху и невесте возможность побыть наедине.
Захлебываясь от восторга, Мельников выложил перед Наденькой объемистый сверток, врученный ему принцем. Ведь здесь была большая часть той суммы, которую требовал ее дядя для начала шитья приданого. Может быть, он положит гнев на милость и удовольствуется этим, прикажет начать заготовку? Господи, хоть бы видеть, что предпринимается что-нибудь, что они хоть идут навстречу своему счастью?
Наденька, обрадованная не меньше жениха, выражала твердую уверенность, что дядя удовольствуется пока этой суммой, так как на него непременно должно произвести сильное впечатление то обстоятельство, что деньги исходят от принца Антона: ведь, значит, можно рассчитывать и далее на милость его высочества?
— Ты понимаешь, Наденька,— сказал ей Мельников, когда улеглись первые взрывы радости,— меня в этом случае радует не только то, что есть деньги, а также то, что достались они вполне честным путем. Ведь в последнее время я стоял перед тяжким соблазном и не умудри Господь принца оказать мне эту милость сегодня, так не знаю, на какой дороге стоял бы я завтра!
Наденька встревожилась и принялась расспрашивать жениха. Его слова навели ее на ужасную мысль: Вася, должно быть, собирался стать разбойником, о какой же другой дороге говорил он?
Когда Мельников рассказал ей о речах Ханыкова, Наденька пришла окончательно в ужас.
— Как? — вскрикнула она,— ты говоришь, что он уже давно разговаривает с тобою об этом, и ты до сих пор не сказал никому ни слова? Да ведь замышляется преступление, а ты молчишь, покрываешь?
— Полно, Наденька,— смущенно ответил жених,— неужели мне доносить на друга и товарища по службе?
— Неужели товарищ тебе дороже, чем я?
— Но при чем же здесь ты?
— Вот это мне нравится! Я при чем? Да ведь если заговор удастся, то первым делом всех Головкиных поразит немилость. Я-то Головкина или нет? А не удастся заговор, раскроется он помимо тебя да выяснится, что ты обо всем знал, то, как ты думаешь, погладят тебя по головке? А я тогда как же без тебя буду?
Мельников пытался слабо отговариваться, но Наденька не на шутку расстроилась. Она принялась доказывать жениху, что раз он ест хлеб теперешнего правительства и пользуется его милостью, раз он хочет войти в семью рьяных верноподданных малолетнего царя, то для него не можем быть и вопроса о том, как действовать далее.
Василий Сергеевич и сам сознавал это, но, с одной стороны, ему претила мысль стать доносчиком, с другой — он боялся, как бы его не заставили и далее играть роль шпиона, каким он в сущности оказался, не закрыв рта Ханыкова в тот самый момент, когда тот начал откровенничать.
Однако Наденька довольно быстро разогнала последнюю тень сомнений и колебаний. Она рассмотрела вопрос со всех сторон: с государственной, служебной и материальной,— и Мельников должен был признаться, что она — ангел, что она, как и всегда, права и что ему не остается ничего иного, как немедленно пойти и доложить обо всем графу Головкину, который уже сам изберет дальнейший путь.
— Только вот что, Наденька,— опасливо заметил Мельников,— вдруг меня спросят, почему же я до сих пор молчал?
— А ты скажешь, что хотел сначала иметь твердую уверенность, тогда как Ханыков только вчера вечером сделал тебе окончательные признания… Будь же умником! — сказала она, ласкаясь к жениху,— ведь дело идет о тебе и обо мне. Ну, какое тебе дело до всех остальных? Ты исполнишь свой долг офицера и верноподданного и обеспечишь нам счастливую будущность. Ты только подумай: наша свадьба, которая казалась нам такой далекой, такой несбыточной, теперь сразу становится близкой и осуществимой…
— Для тебя все на свете! — восторженно воскликнул окончательно покоренный жених.
Наградой ему были страстное объятие полненьких, мягких ручек Наденьки и поцелуй ее пухленьких губок. Полный самой твердой решимости, Мельников сейчас же велел доложить о себе графу Головкину, который только что вернулся домой.
Граф всегда охотно принимал Мельникова, так как ему нравилось играть в кошки-мышки с влюбленным женихом. Но теперь первые слова офицера заставили его вздрогнуть, насторожиться и внимательно прислушиваться.
— Я должен сообщить вашему сиятельству секрет государственной важности,— начал Мельников.— Уж давно носятся слухи, что вокруг царевны Елизаветы собираются некоторые недовольные офицеры и солдаты, которые замышляют совершить государственный переворот в пользу ее высочества…
— Это — старая песня,— небрежно кинул граф.
— Да, ваше сиятельство, и тем более странно, что этой старой песне не придают надлежащего значения. Дело не в том, что уже давно один из моих товарищей, капитан Ханыков, делал мне намеки на те выгоды, которые я мог бы иметь, если бы перешел на сторону ее высочества. Я ничего не отвечал ему — не соглашался, но и не отказывался. Я хотел, чтобы он высказался до конца. Только вчера вечером Ханыков окончательно открыл мне свои карты. Заговор растет, ждут только помощи от иностранных держав, чтобы приступить к выполнению переворота, и, может быть, недалек тот час, когда задуманное будет приведено в исполнение.
Головкин, сразу ставший серьезным, задал Мельникову ряд вопросов и из ответов на них мог действительно убедиться, что к сообщению капитана надо отнестись серьезно.
— Вот что,— сказал он,— ты сейчас же поедешь со мной во дворец к его высочеству принцу Антону. Там мы поговорим и вырешим, что надо делать.
— Еще одну минуту внимания, ваше сиятельство,— остановил его Мельников.— Теперь я хочу сказать два слова по личному делу. Вот,— он выложил на стол сверток с червонцами,— его высочеству благоугодно было подарить мне сегодня пятьсот червонцев. Благоволите принять эту сумму для того, чтобы можно было начать шить приданое Наденьки!
Головкин подошел к молодому человеку, ласково положил ему руку на плечо и сказал:
— Я возьму эти деньги и жду, что ты принесешь мне и остальную часть. Но ни единой полушки из этих денег истрачено не будет: я сам сделаю Наденьке все, что нужно. Если же я беру эти деньги, то для того, чтобы вручить скопленную тобой сумму Наденьке после венца. Ведь я хотел этого обеспечения только для того, чтобы убедиться, дельный ли ты человек или нет. Что ты беден, это неважно, важно, можешь ли ты перестать быть им. Сейчас я вижу, что можешь и спокоен за судьбу Нади. Ну, а теперь едем!
Принц Антон не на шутку встревожился, когда Мельников по приказанию Головкина изложил ему все дело. Он принялся ахать и охать, разливаясь жалобами на супругу-правительницу, которая всех их погубит своим легкомыслием. Он сказал, что постоянно твердит ей о том, что царевна злоумышляет против Брауншвейгского дома, она же только отмахивается и уверяет, будто Елизавета Петровна занята исключительно интрижками с гвардейцами, причем эти интрижки отнюдь не политического, а исключительно амурного свойства.
— Но надо же что-нибудь делать! — с пафосом воскликнул принц в конце концов,— и если она не хочет сама заниматься вопросом о безопасности императора, то этим должен заняться я.
Не успел принц окончить эту фразу, как дверь отворилась, и в кабинет мужа вошла правительница Анна Леопольдовна. Принц поспешил изложить ей то, что рассказик ему Мельников.
Поблагодарив капитана за преданность ласковым кивком головы, правительница задумчиво сказала:
— Да, в последнее время мне и самой кажется, что там затевается что-то скверное. Но ведь я бессильна… Какая польза предпринимать что-либо против царевны? Ведь за границей все равно остается вечная угроза нашему спокойствию в виде молодого принца Голштинского, и если даже мы обезопасим себя от Елизаветы, то наши недруги не успокоятся и начнут интриговать за этого чертенка… Нет, наоборот, нам надо как можно больше ласкать принцессу Елизавету, чтобы вернее опутать в сетях, когда придет тому время! {Подлинные слова правительницы.}
— Но нельзя ограничиваться рассуждениями, когда надо действовать! — заметил принц Антон.
— А кто говорит вашему высочеству, что я ограничиваюсь только словами? — холодно возразила правительница.— Как принцесса, так и ее друзья бессильны сделать что-либо без помощи иностранных держав. Ну, а мы скоро лишим ее возможности получить эту помощь. Шетарди заупрямился и хочет вручить верительные грамоты прямо императору, мы же отказали ему в этом, и ему остается только уехать. Нолькен получил от нас не один щелчок в нос, и я знаю из верных источников, что он уже просил о своем отозвании. А затем мы постараемся залучить к нам в гости принца Голштинского, если же это не удастся, то попросту похитим его и заставим формально отречься от всяких прав на российскую корону, а тогда уже и по отношению к царевне наши руки будут совершенно развязаны.
— Но в этом плане тот недостаток, что в нем слишком много ‘если’,— упрямо твердил принц Антон.— Нолькена могут не отозвать или прислать вместо него интригана похуже. Шетарди может получить от своего правительства приказание пойти на уступки и ограничиться представлением аккредитивов не прямо императору, а правительству, похищение принца Голштинского может не удастся, да и наверное не удастся, так как его хорошо стерегут. Что же тогда?
Анна Леопольдовна вспыхнула, ее лицо, и без того подурневшее от беременности, пошло красными пятнами. Обыкновенно принц Антон говорил глупости, и ей легко бывало отделываться насмешками от его попыток вмешаться в государственные дела. Теперь же он случайно говорил совершенно дельно, и Анна Леопольдовна отлично сознавала, что муж совершенно прав, так как его слова в совершенстве отражали ее внутренние сомнения и опасения. Но именно это-то и раздражало ее.
— Ваше высочество,— начала она, стараясь казаться совершенно спокойной, хотя высокий вибрирующий тон голоса свидетельствовал, насколько она была взволнованна,— в силу своего положения я должна воздерживаться от лишних волнений, которые могут пагубно отразиться на ребенке, а потому я отказываюсь вступать в пререкания с вами. Скажу только, что один дурак может предложить вопросов больше, чем в состоянии ответить десять мудрецов. До свидания! — и она вышла, с силой хлопнув дверью.
— Вот всегда она так! — сконфуженно и жалобно сказал принц.— Ей говоришь дело, а она только ругается. Ах, женщины, женщины!.. Какой-то древний мудрец говорил: ‘Моя жена — лучшая женщина в мире, вот потому-то я считаю себя вправе утверждать, что и лучшая женщина в мире ровно ничего не стоит’. Я всецело могу присоединиться к нему… Но надо же что-нибудь предпринять! — перебил он сам себя.— Вот что: нам надо привлечь к совещанию одного человека. Это — большая умница и очень преданная душа. Кстати, он должен быть где-нибудь здесь.
Действительно, Семен Никанорович Кривой, которого имел в виду принц Антон, оказался во дворце. Его приход принес как раз то, чего так опасался Мельников: было решено, что капитан сделает вид, будто склоняется к увещаниям Ханыкова, постарается проникнуть в заседания заговорщиков, вызнает досконально все их планы и намерения и будет по мере накопления сведений сообщать через Головкина принцу. Пока что никаких арестов производить не будут, чтобы не испугать пташек, которых потом накроют сразу всех. Кроме того, Мельников получил еще одно специальное поручение от Кривого: ему поручалось между прочим разведать, где именно и под каким обличием скрывается некий дворянин Столбин, какова на самом деле роль переводчика Шмидта при шведском посольстве и не представляют ли оба одного и того же лица?
Что же было делать? Мельникову приходилось подчиниться необходимости и взять на себя роль шпиона, которая крайне претила ему. Конечно, он не боялся выдать себя — полная интриг и подводных камней жизнь дворян, так или иначе близко стоявших к трону, приучила их скрывать свои истинные чувства и отлично играть комедию. Но дорого дал бы Мельников, чтобы не быть вынужденным пускаться на это дело. Даже мысль о счастье назвать через каких-нибудь полгода своей женой Наденьку меркла перед сознанием, какой ценой покупается это счастье…

XV

СТАРЫЕ СЧЕТЫ

Прошел май, кончался июнь, но в положении наших героев ничто существенно не изменилось, если же и изменилось, то скорее к худшему, а не к лучшему.
Маркиз де ла Шетарди начинал серьезно думать, что ему придется уехать из России ни с чем. Его домогательства получить аудиенцию у малолетнего императора были решительно отклонены, и он жил теперь на положении частного лица, так что был вне покровительства личной неприкосновенности посла. Между тем, из сообщений Любочки Олениной он узнал, что граф Линар настаивает на принятии решительных мер против маркиза-интригана, вплоть до ареста последнего. Правда, Шетарди был не из трусливых. Узнав о том, что его собираются арестовать, он привел свою дачу на Островах, где жил с наступлением теплого времени, в боевое положение и сумел довести до сведения правительницы, что выбросит за окно первого, кто дерзнет явиться к нему помимо его желания. Это произвело свое впечатление: нерешительная Анна Леопольдовна побоялась открытого скандала, и распоряжение об аресте было отменено. Однако это мало гарантировало спокойствие маркиза. Он понимал, что если ему предложат выехать из русских пределов, то сопротивление будет невозможно и бесполезно. А в таком решении не было ничего невероятного. Ведь у Линара были старые счеты с маркизом, влияние красавца-графа все росло и доходило до открытого скандала. Так, правительница издала указ, запрещающий входить в Летний сад кому бы то ни было, кроме ее самой, лиц, сопровождавших ее, девицы Менгден и графа Линара. Однажды принц Антон, предполагавший, что это распоряжение не может касаться его, вздумал прогуляться в саду, но часовой штыком загородил принцу дорогу и наотрез отказался пропустить августейшего рогоносца. Эта история вызвала большие толки, и поведение правительницы возбудило негодование и неодобрение даже тех, кто до того всецело прилежал к ней душой. Но негодование разрослось до размеров скандала, когда с наступлением сильной жары Анна Леопольдовна приказала вынести свою постель на балкон дворца, выходивший на Летний сад. Один из современников упоминает в своих мемуарах о следующем: ‘Хотя перед постелью ставят экран, но из окон вторых этажей ближних домов все можно видеть’. А что было это ‘все’, нетрудно догадаться, если принять во внимание, что Линар жил в доме Румянцева, непосредственно примыкавшем к Летнему саду.
Шетарди понимал, что раз отношения правительницы к Линару доведены до степени открытого скандала, то от влияния саксонского посланника можно ждать всего. Таким образом, было весьма вероятно, что в один прекрасный день ему действительно предложат выехать на родину, а тогда — прощай дальнейшая дипломатическая карьера!
Если Шетарди должен был опасаться только за будущее, но никак не за личную безопасность, то Лестоку приходилось бояться и за то, и за другое. Он знал, что правительница считает его главным коноводом заговора. Мало того, однажды Анна Леопольдовна накинулась на цесаревну с упреком, обвиняя ее в том, что она держит около себя такую темную, вечно интригующую и злоумышляющую личность, как Лесток.
— Но помилуйте, ваше высочество,— с полным спокойствием и самообладанием ответила Елизавета Петровна,— если Лесток кажется вам подозрительным, то почему вы не прикажете арестовать его, пытать, даже казнить? Для меня он — очень опытный врач, но и только, и я не вижу причин прогонять его.
Этот ответ царевны, ставший сейчас же известным Лестоку, мало ободрил бедного врача. Лесток дошел до такой нервной возбужденности, что при малейшем шуме в соседней комнате кидался к окну, готовый выброситься на улицу. Он совершенно не знал, что ему делать. Бездействовать? Но это значило отказаться от мысли обеспечить свое будущее возведением на престол царевны. Действовать? Но ведь за ним следили теперь особенно упорно, и это могло дать врагам оружие против него!
Столбин и Оленька жили радостной мечтой о близком счастье. Переводчик Шмидт исчез однажды ночью из дома шведского посла, зато во дворце царевны Елизаветы появилось новое лицо: гоф-фурьер Воронихин. Это новое превращение Петра Андреевича было признано самым целесообразным. Ведь сношения с Шетарди почти совершенно прервались, Нолькен собирался уезжать, так как война Швеции с Россией была только вопросом времени, таким образом, Столбину было безопаснее жить около своей Оленьки, от свиданий с которой он все равно не отказался бы. Впрочем, в скором времени им предстояло и вообще-то поселиться вместе: свадьба молодых людей была назначена царевной на конец июня, то есть сейчас же после Петровок.
Такой же мечтой жили и Мельников с Наденькой. Их будущее казалось совершенно обеспеченным и верным. Наденькино приданое исподволь заготовлялось, свадьбу предполагали сыграть в начале ноября, перед рождественским постом, что же касалось графа Головкина, то он, казалось, окончательно отказался от мысли мешать счастью молодых людей. И Мельников, сначала отчаявшийся от навязанной ему роли шпиона, мало-помалу освоился и с этим.
Но пока ему еще не удавалось добыть существенные сведения. С одной стороны, в интриге наступил период сравнительного затишья, когда все как-то съежились и притихли, с другой — кружок близких к Елизавете Петровне лиц не решился сразу ввести Мельникова во всю полноту интриги. Быстрота, с которой капитан вдруг склонился на сторону царевны, тот факт, что это произошло непосредственно после денежного подарка со стороны принца Антона, не могли не внушить заговорщикам известной осторожности, и было решено, что сначала к Мельникову приглядятся, сначала его поиспытают, а уж потом можно будет окончательно зачислить его в ‘конспиративный штат’, а пока что довольно было и того, что его принимала запросто царевна.
Таким образом, его шпионаж пока еще не принес ярких результатов. Но довольно было и того, что надлежащим сферам была известна роль Ханыкова, как подстрекателя, и было решено, что придет подходящий момент, Ханыкова схватят и под пыткой выведают все, что нужно.
Впрочем, и Мельникову удалось кое-что вызнать, он сообщил Кривому, что гоф-фурьер Воронихин кажется ему подозрительным, что голос Воронихина имеет сходство с голосом исчезнувшего купца Алексеева и что фурьер почему-то усиленно сторонится его, Мельникова. Это сообщение Василий Сергеевич сделал между прочим, так как особенного значения ему не придавал. Зато для Кривого это было целым откровением, а потому он немедленно приказал Ваньке Каину денно и нощно сторожить дворец цесаревны и, если Воронихин в ночное время куда-нибудь выйдет, немедленно схватить его и доставить куда следует.
Что касалось Ваньки Каина и его сообщника Жана Брульяра, то они были довольно в нерадостном настроении. С переездом Шетарди на дачу Жан был совершенно лишен возможности раздобыть какие-либо сведения, так как если у посла и происходили какие-нибудь совещания, то исключительно в саду, выходившем прямо к Невке и совершенно недоступном для большинства челяди.
А Ванька Каин чуть с ума не сходит от злости, что лакомый кусочек в виде двух сотен червонцев, обещанных ему за поимку Столбина, грозит окончательно ускользнуть от него. О Столбине не было ни слуху ни духу, вдобавок пропал и Шмидт, и таким образом ускользнула надежда найти Столбина под личиной переводчика шведского посольства.
В остальном ему тоже не везло. Чтобы поднять свой престиж, он было пустился на старые московские штучки и пытался путем хитрых подковырок утопить в грязных водах тогдашнего правосудия людей, обвиненных им в несуществующих преступлениях. Но вся беда была в том, то ему приходилось в таких случаях действовать через Кривого, Семен же Никанорович не напрасно говаривал: ‘Я сам — Кривой, а потому меня на кривой не объедешь’. Таким образом, попытки Ваньки Каина реабилитировать себя за чужой счет не имели успеха.
Анна Николаевна Очкасова тоже чувствовала себя не по себе, но не давала запугивать себя разными страхами, бодро приговаривая, что ‘волков бояться, так в лес не ходить’. С неустрашимостью, которая могла равняться разве ее же ловкости и изворотливости, она с головой отдалась политической агитации. Секретаря нового атташе французского посольства можно было встретить повсюду — в игорных домах, в модных ресторанах, на офицерских балах и пирушках, на излюбленных прогулках. Казалось, что этот бойкий, остроумный, любезный, к сожалению, горбатый молодой человек страстно жаждал использовать всю широту наслаждения жизнью. Но, прикрываясь маской кутилы и прожигателя жизни, Жанна неустанно агитировала за царевну, и плоды ее стараний начинали сказываться: офицеры гвардейских полков становились все нетерпеливее.
Однако, по мере того, как хлопоты Жанны приносили все большие и большие результаты, глубокое разочарование начинало пробираться к ней в душу. Все было готово, царевне надлежало только самой энергично взяться за дело, а она под всевозможными предлогами отвиливала от решительных действий. Между тем готовность гвардейцев доходила до апогея. Так, в начале июня гвардейские офицеры подстерегли Елизавету Петровну на прогулке и кинулись к ней с недоуменными восклицаниями:
— Матушка ты наша! Когда же это будет наконец? Мы все готовы и только ждем твоих приказаний! Что наконец повелишь нам? — возбужденно говорили они.
Цесаревна не на шутку перепугалась.
— Ради Бога, молчите и опасайтесь, чтобы вас не услыхали! — в отчаянии зашептала она, не зная, куда бы деваться, и готовая провалиться сквозь землю от ужаса.— Не делайте себя несчастными, дети мои, и не губите и меня! Разойдитесь, ведите себя смирно: минута действовать еще не наступила!
Но почему эта минута не наступила?
Жанна боялась, что она никогда не наступит. Она начинала подозревать, что Елизавета Петровна просто играет в опасную забаву — политику, но и не думает, в силу своего легкомыслия и трусости, серьезно взяться за дело. И действительно, веселые пиры и всевозможные любовные похождения, казалось, исключительно поглощали все внимание царевны.
Жанна разочаровалась и в доброте Елизаветы Петровны. Она видела, что легкость, с которой цесаревна разбрасывала деньги, проистекала скорее из присущего ей мотовства, желания нравиться, жажды популярности, но случись ей поступиться чем-нибудь нужным, необходимым, этого она, как начинала думать Жанна, и для родного отца не сделает.
Да, жизнь в Петербурге заставила Анну Николаевну значительно изменить взгляд на вещи. Прежде она думала, что все дело тормозится французским послом. Может быть, так оно и было вначале, но теперь Шетарди добросовестно делал все, что мог, а тормозила осуществление заговора сама же цесаревна. Шетарди ограничил свои требования немногими, легко приемлемыми пунктами, но Елизавета Петровна увертывалась от признания их своей подписью. Шетарди из кожи вылезал, чтобы добывать и передавать цесаревне деньги, необходимые для поддержания огненной готовности и преданности гвардейцев, а она своей пассивностью только толкала гвардейцев на какое-то цельное выступление. И Жанне делалось больно при мысли, что она подчинила всю свою жизнь мысли спасти Россию возведением на престол Елизаветы Петровны и что эта мысль оказалась новой химерой.
Тем временем отношения со Швецией все портились и портились. В середине июня стало известным, что шведское правительство отзывает барона Нолькена обратно в Швецию. Его отъезд был назначен на конец июня, и это всполотдаю приверженцев цесаревны. Ведь отзыв посла означал близость открытия военных действий, а если для возведения царевны на престол не воспользоваться этой внешней заварухой, тогда долго еще пришлось бы ждать другого столь же удобного момента.
Незадолго до своего отъезда Нолькен объехал с прощальными визитами всех высоких лиц. Был он и у цесаревны, но переговорить им по душе не удалось, так как при приеме присутствовало несколько человек из тех, доверять которым было невозможно. Поэтому чтобы известить Нолькена о своем решении по поводу нескольких возбужденных им вопросам, Елизавета Петровна послала вечером, накануне отъезда посла, Столбина-Воронихина сообщить на словах свой ответ.
Не без внутреннего неудовольствия подчинился Столбин приказанию царевны. Ведь этот вечер был кануном не только отъезда барона Нолькена, но и его собственной свадьбы, которая должна была произойти в домовой церкви дворца Елизаветы Петровны. Но что было делать? И с тяжелым сердцем Петр Андреевич поздно вечером вышел из дворца.
Почему-то в этот день его с особенной силой преследовали воспоминания. Припомнилось, как он впервые увидел Оленьку, как с первого взгляда пленился ее хрупкой прелестью, как объяснился с ней. Припомнилось тяжелое время разлуки, радость обретения… А завтра… завтра…
Но ему даже страшно становилось от сладостной жути предвкушения ожидавшего его счастья.
Погруженный в свои тихие мечты, он подвигался по заснувшим улицам, не обращая внимания на то, что за ним все время и неотступно крадется какая-то тень. Не подозревая ничего, Столбин свернул в переулочек, совершенно пустынный и темный, несмотря на то, что стояла белая ночь, темнота происходила от того, что небо было густо обложено большими мохнатыми тучами.
Навстречу ему показались двое мирных прохожих. Поравнявшись со Столбиным, они расступились по обе стороны, как бы желая дать ему дорогу, но не успел Петр Андреевич сделать и двух шагов, как сзади его сильным броском опрокинули на спину, и в тот же момент кто-то третий засунул ему в рот тряпку. Затем Столбин почувствовал, что его быстро и ловко окручивают веревками.
— Стой-ка, ребята,— проговорил знакомый голос,— сначала надо посмотреть, тот ли это, кого нам нужно, а то как бы греха не вышло! Этот самый! — продолжал он, пригибаясь к самому лицу брошенного на землю, причем Столбин увидал перед собой наглое лицо Ваньки Каина.— Э, ангелы небесные! — вдруг вскрикнул негодяй, внимательно приглядываясь к глазам Столбина.— Да ведь это — старый знакомец, купец Алексеев! Ну, знатная нам пташка попалась!
Он пронзительно свистнул, и в ответ на это из-за угла послышался такой же свист, после чего к группе подъехал крытый возок.
— Тащи, ребята, его благородие в возок! — скомандовал Ванька.— Да осторожнее, не расшибите, а то сразу многих персон ушибете! Вы думаете, это — одно лицо? Как бы не так! Ушибете Воронихина — так купец Алексеев заплачет, а господин Столбин слезы утирать будет. Пожалуй, что и переводчик Шмидт закряхтит, кто ж его знает!
Столбина втащили в возок и положили поперек. Рядом кое-как умостился Ванька, дверца захлопнулась и возок быстрой рысцой тронулся в путь.
— Ну, берегись теперь, ваше благородие! — не помня себя от радости заговорил Ванька,— теперь сразу за все рассчитаемся! Отольются волку овечьи слезки, уж погоди! Много мне из-за вашего благородия докуки вышло, сколько раз ты уже из моих рук вывертывался, да теперь не увернешься, шалишь, брат!
Через полчаса езды возок остановился, послышался скрип ворот, возок въехал во двор. Когда новый скрип ворот возвестил, что они опять закрыты, Столбина вынесли из возка, отнесли на руках в какой-то мрачный подвал и бросили там на пол. Затем, вынув изо рта арестованного тряпку, Ванька поспешно удалился, оставив Столбина связанным в душной, промозглой вонючей темноте.
Прошло некоторое время, Столбин даже не мог учесть, сколько именно,— так оглушило его это неожиданное нападение. Вдали послышался звук многих шагов, гулко отдававшихся под сводами, зазвенел замок отпираемой двери, скрипнули тяжелые железные петли и дверь открылась, впуская вместе с волной яркого света группу из нескольких человек. Когда Столбин открыл глаза, ослепленные резким переходом от тьмы к свету, он увидел, что находится в застенке, о чем свидетельствовал ряд страшных орудий, вокруг которых уже хлопотали палачи. Перед ним с улыбочкой стоял Кривой. Вдали за столом, покрытым красным сукном, восседал с бесстрастным лицом князь Шаховской, Юпитер застенка, а рядом с ним писец чинил перья, готовясь записывать показания допрашиваемого.
— Вот не чаяли свидеться! — с добродушнейшим на свете видом заговорил Кривой.— Сколько лет не видались, а все же Бог привел. Эх, барин, барин! Говорил я тебе тогда: руби дерево по себе, не борись с сильным, почитай власть имущих! Не послушался ты меня — вот куда тебя суемудрие привело!
— Делай свое дело, палач,— презрительно ответил ему Столбин,— но не говори о том, что не понимаешь!
— Обвиняемый совершенно прав,— скрипучим голосом вмешался Шаховской,— всякие излишние разговоры бесполезны, время дорого и терять его даром нечего. Подведите обвиняемого к столу!
Начался допрос. Столбин отвечал твердо и сжато на вопросы, касавшиеся его самого, но чуть только вопрос касался политики царевны Елизаветы, ее приверженцев и отношений к послам иностранных держав, так он замыкался в упорном молчании.
Тогда приступили к пытке. Взвесили несчастного на дыбу, били плетьми, прижигали кожу, забивали деревянные гвозди под ногти, ломали кости колодками — ни звука, ни стона не вырывалось из плотно сжатых губ мученика, только его бесстрашные глаза слали безмолвные проклятия.
Но и взор этих глаз, возбужденных решимостью и героизмом, стал меркнуть.
— Оленька! — простонал он.
Вдруг веки Столбина закрылись, голова безжизненно свисла набок.
— Довольно пока на сегодня!..— приказал Шаховской.— Пошлите за лекарем, пусть приведет в чувство и отходит: денька через два опять за него примемся, тогда небось заговорит!
Но напрасны были старания врача. Привести Столбина в чувство не удалось. Оленька вторично овдовела, ни разу не бывши замужем.

XVI

ПОВОРОТНЫЙ ПУНКТ

Выждав дня три, Ванька Каин с ухмыляющейся физиономией отправился к Кривому.
— Что новенького скажешь? — спросил его Семен.
— Да вот за расчетом пришел, Семен Никанорович.
— За каким таким расчетом?
— Разве забыли, что за поимку Столбина вы обещали мне двести червонцев?
— Нет, не забыл. Да ведь ты Столбина не поймал!
— Чего-с? — Ванька от неожиданности даже рот раскрыл.— Да ведь я вам его прямо в руки предоставил!
— Дурашка! — совсем ласково сказал Кривой.— Да разве ты Столбина ловил? Ты ловил и поймал Воронихииа, как тебе было приказано, а о том, что этот Воронихин самый Столбин и есть, ты даже не знал. Так за что же я тебе платить буду? Уж не за то ли, что я, сидя на месте, больше знаю, чем ты, хотя там и вечно трешься? Да ведь тебя давно прогнать с глаз нужно! Я тебя по доброте сердечной все еще держу, а ты дерзаешь денег требовать? Нехорошо, Ванька! И в твоем деле тоже надо совесть иметь! Ступай-ка подобру-поздорову, дурашка, да подумай о моих словах на досуге!
Так и пришлось Ваньке уйти несолоно хлебавши. Но совет Кривого ‘пораздумать на досуге’ Каин к сведению принял и сейчас же, как только пришел домой, принялся обсуждать свое положение. Ему недолго надо было раздумывать, чтобы прийти к мысли о полной бесцельности, бездоходности и опасности своей настоящей службы.
Занимаясь политическим сыском, Ванька должен был вращаться среди народных масс, рассчитывая выискать и схватить агитатора. Это поставило его лицом к лицу с общенародным настроением, и для Каина отнюдь не было тайной, что Брауншвейгский дом не пользуется ни популярностью, ни любовью масс и что наоборот, при имени царевны Елизаветы лица светлеют, словно заслыша что-то обещающее радость и счастье.
Но само по себе настроение масс не могло быть решающим. Царствование Анны Иоанновны тоже не пользовалось популярностью, а между тем при покойной государыне не было проявлено ни одной мало-мальски серьезной попытки учинить переворот. Да это и понятно: у Бирона была железная рука, и он умел направлять своих клевретов в определенную сторону, а правительство регентши отличалось бессистемностью, слабостью, растерянностью. Заговор налицо, он крепнет, растет, пускает корни — это Ванька отлично видел. Но сам же Кривой не раз жаловался ему, что Анна Леопольдовна отступает перед решением принять крутые меры, на которых настаивал принц Антон. Со стороны Швеции явно пахло войной, гвардия открыто выражала свою преданность царевне: нетрудно было предсказать, что из всего этого неминуемо возникнет серьезная заваруха.
Ванька вспомнил мысль, мелькнувшую у него в голове еще тогда, когда Кривой впервые посвящал его в политическое положение момента. ‘Служа правительнице, рискуешь больше, чем став на сторону царевны!’ — вот как формулировалась тогда эта мысль. И теперь Ванька видел, что его соображения были правильны, что риск все возрастает, но с каждым днем меньше оправдывается.
Раздумывая дальше, Каин пришел еще к нескольким, довольно неожиданным соображениям. Во-первых, он подумал о том, что ведь, в сущности говоря, царевна Елизавета Петровна как-то ближе ему, чем Анна Леопольдовна, во-вторых, подумал о том, какую разную позицию занимают сторонники той и другой.
Ведь агенты как правительницы, так и царевны ни в средствах, ни в цели, ни в приемах борьбы нисколько не отличались друг от друга. О бескорыстии заговорщиков не могло быть и речи — кто же не знал, что царевна сыплет деньгами направо и налево! Заговорщики точно так же переодевались, выслеживали, подслушивали, подкупали, прикидывались, а между тем они были ‘заговорщики’, тогда как Ванька именовался шпионом, сыщиком, Иудой-предателем. Попадись Ванька в руки заговорщиков, и с ним поступили бы не лучше, чем со Столбиным. Только сказали бы: ‘Собаке собачья и смерть’, а вот Столбин, тот умер ‘мучеником’…
Словом, результатом размышлений Ваньки было то же самое, что уже давно назревало в тайниках его сознания: служить Кривому бездоходно, опасно и глупо.
Но как же сразу перекинуться на другую сторону? Вдруг еще его искренности не поверят и выдадут его правительству? Нет, надо сначала овладеть какой-нибудь важной тайной, суметь явно доказать свою приверженность царевне, а уже потом вступить в ряды заговорщиков. Тождество Столбина с переводчиком Шмидтом, купцом Алексеевым и гоф-фурьером Воронихиным наглядно указывало на нити, связующие Швецию и Францию с партией царевны. У французского посла Ванька имел верного слугу в лице Жана Брульяра, значит, в эту сторону ему и следовало направить свою деятельность, тем более что через посла Шетарди можно будет войти в доверие царевны…
‘Батюшки! — перебил свои размышления Каин.— Да ведь Оленька-то живет у царевны!’
Вот та награда, которой он потребует, между прочим!
Мысль об Оленьке дала окончательный толчок его готовности перекинуться на сторону царевны Елизаветы. Через несколько дней он навестил Кривого и сообщил ему с озабоченным видом, что напал на след грандиозного замысла и потому решил посвятить себя окончательному раскрытию его, а, следовательно, все это время решил не брать на себя никаких других дел.
Кривой искоса посмотрел на Ваньку, но не протестовал. Он только попросил, чтобы Ванька время от времени наведывался к нему.
Затем Каин всецело отдался надзору и выслеживанию французского посла. Он нанял полуразвалившуюся хибарку, помещавшуюся на другом берегу реки против дачи французского посла, и неотступно наблюдал по ночам за противоположным берегом. Эти наблюдения, равно как и сообщения Жана Брульяра, дали ему понять, что в настроении заговорщиков происходит какой-то поворотный пункт, так как вместо прежнего уныния и подавленности в посольстве царит большое оживление, да и сам посол, как сообщал Жан, повеселел.
Ванька не раз замечал, как ночью по реке крадучись пробирались лодки и приставали к даче. Не раз проплывала большая гондола, с которой около дачи неизменно раздавались звуки трубы. В первое время появления гондолы на даче все оставалось тихо, но однажды — это было в самом конце июля,— в ответ на трубный звук на берегу появился человек, махнувший белым платком. Тогда гондола пристала к берегу и простояла там часа два-три, после чего опять отплыла обратно. После этого гондола приплывала еще раза два-три и каждый раз приставала к берегу.
Все эти наблюдения давали Ваньке сравнительно мало материала, но он терпеливо ждал наступления осени, так как с переездом обратно в город работа его, Каина, была бы значительно облегчена. У него уже составился маленький план, как использовать тайну потайного хода: Жан Брульяр будет той жертвой, которой надлежит очистить Каина от грязи прежней службы! А пока самые ничтожные сведения были очень ценны. Посол повеселел, в посольстве царит оживление — значит, шансы заговорщиков поднялись, и ванькино ренегатство имеет полный смысл.
А маркизу де ла Шетарди было с чего повеселеть! Заколдованный круг, еще недавно охватывавший его мертвой петлей и сковывавший малейшие попытки к проведению намеченного плана, вдруг распался, и вдали снова засияли радужные горизонты!
В последнее время сношения посла с Елизаветой Петровной как-то ослабли, и сам Шетарди отнюдь не был расположен оживлять их. Однажды к нему на лодке явился Лесток, который буквально дрожал от страха и поминутно оглядывался, словно опасаясь, что его сейчас же схватят и на месте казнят. Лесток сообщил, что царевна желает непременно повидать маркиза, так как ей надо многое сказать ему. Поэтому она поедет кататься как-нибудь ночью по реке в гондоле и при приближении к даче даст о себе знать троекратным трубным звуком, если маркизу удобно будет принять ее, пусть она прикажет в ответ на сигнал махнуть с берега белым платком, если же это почему-либо покажется неудобным маркизу и ответного сигнала он не даст, то царевна вернется домой и попытается приехать в другой раз.
В этот момент Шетарди отнюдь не был расположен видеться с царевной. Он уже передал ей массу денег, его правительство открыто выражало недовольство крупными тратами, которые падали, словно в бездонную пропасть, не принося ни малейшего результата, к тому же для Шетарди не было тайной, что русское правительство серьезно обсуждает вопрос, не потребовать ли от версальского двора отозвания посла?
При таких обстоятельствах свидания с Елизаветой Петровной были бы неприятными. Шетарди был уверен, что, раз она хочет непременно видеть его, значит, будет просить денег, а давать их он не мог и не хотел.
Поэтому немудрено, что в первый же раз, когда с реки послышался троекратный трубный сигнал, на берегу, у дома Шетарди, никто не отозвался ответным маханием. Сигнал повторился, затем гондола повернула и уплыла обратно.
То же самое повторилось через три дня, потом еще через два дня, результат был все тот же!
И вот однажды к даче маркиза подкатил щегольский экипаж. Уже темнело, белые ночи кончились, и Шетарди не мог сразу догадаться, кто рискнул так открыто приехать к нему, бывшему в явной немилости. Только тогда, когда из экипажа легко выпрыгнула тоненькая, гибкая фигурка, маркиз узнал Любочку Оленину и его сердце радостно забилось: так открыто фрейлина приезжала только в тех случаях, когда имела ‘тайное’ поручение от правительницы.
После первых приветствий, ласк и поцелуев, Любочка смеясь принялась рассказывать ‘милому Яшеньке’, как она иногда называла в шутку Жака-Иоакима де ла Шетарди, что Анна Леопольдовна опять послала ее в качестве шпиона.
— Эта дурында ровно ни о чем не догадывается! — весело тараторила Любочка.— Наоборот, она уверена, что я предана ей всей душой, а потому опять поручила мне кое-что разведать у вашей милости. Представь себе, ведь она думает, будто я ради нее пожертвовала своей стыдливостью и честью!
Смелые ласки маркиза и довольный смешок Любочки явно иллюстрировали при этом, что Оленина даже и при добром желании не могла бы пожертвовать стыдливостью и честью, как чем-то давно утерянным и забытым.
— Но все-таки, моя кошечка, в чем же дело? — спросил посол.
— Дело вот в чем,— смеясь ответила Любочка,— правительница окончательно запуталась и не знает, что ей делать. Под влиянием советов Линара она несколько круто обошлась с моим милым Яшенькой, позволила себе грозить ему и очень резко отклонила его требование аудиенции у императора. И вот теперь кабинет получил достоверные сведения, что Швеция не сегодня-завтра объявит нам войну, так как шведские войска деятельно стягиваются к границе. Мало того, шведы намерены привлечь к военным действиям принца Голштинского и поручить ему командование какой-нибудь частью. При этом они объявят, что сражаются отнюдь не против России, а за потомков Великого Петра, так как теперешнее наше правительство чуждо России и губит ее, внося неурядицу также и в европейское согласие. Шведов-то наш кабинет не боится, но Остерман на совещании прямо высказал, что за спиной Швеции стоит ее верная союзница, Франция. Пруссия, Австрия и Испания и без того заняты войной за австрийское наследство, им в пору свои дела устроить. Таким образом, если к Швеции примкнет Франция, то правительству нашего малолетнего императора несдобровать. Поэтому решено исправить все прежние прегрешения против вашей милости. Мой Яшенька получит аудиенцию у императора, будет обласкан правительницей и ему дадут всяческое удовлетворение. Но вот чего боятся: а ну, как маркиз де ла Шетарди настолько обижен, что покорность русского кабинета не умилостивит его? Ведь тогда Россия без всякой пользы пойдет на то, что она считает унижением. Вот правительница и поручила мне съездить к тебе и все разузнать. Что же прикажешь ей сказать, мой повелитель?
— Любочка,— воскликнул маркиз, целуя бархатные руки девушки,— ты — неоценимое сокровище!
— И ты это только теперь узнал, неблагодарное чудовище? — спросила Любочка, по-кошачьи ластяся к маркизу.
— Нет, я всегда говорил тебе это, но с каждым разом убеждаюсь все больше и больше. Так вот ты скажи правительнице так: ‘Я, мол, застала маркиза очень огорченным. В ответ на мои тревожные расспросы он рассказал мне, что его очень огорчает необходимость покинуть прекрасную Россию. Когда же я спросила его, что заставляет его уезжать, то он ответил, что версальский двор принял отказ в аудиенции за открытый вызов, на который можно ответить только оружием. Как только Швеция двинет против России войска, Франции волей-неволей придется примкнуть к ней, к Швеции, конечно. Я спросила его: неужели союз Франции с Швецией в военном деле неизбежен? Он же ответил, что все дело только в отказе русского правительства дать аудиенцию: если бы это совершилось, то у Франции не было бы причин для враждебных действий!’
— Хорошо, я так и скажу. Но я, право, не понимаю… Это — какое-то странное упрямство с твоей стороны! Ну, какой тебе толк от аудиенции? Не все ли тебе равно, кому подать бумажку!
— Нет, Любочка, не все равно. Я должен вручить верительные грамоты самому императору потому, что и русский посол вручает свои аккредитивы не французскому министру, а самому королю Людовику. Поступить иначе, значит признать, что Франция стоит ниже России. Ну, а вручить грамоты вообще мне нужно для того, чтобы пользоваться покровительством международного права. Сейчас я — просто французский подданный Шетарди, которого можно выслать, арестовать, судить, наказать, но, как только император примет меня и мои полномочия, то я стану французским послом, а не просто маркизом де ла Шетарди. Дом, в котором я живу, будет считаться частью французской территории. Это — так называемое право экстерриториальности. В помещение, занимаемое посольством, русские власти не могут войти, не могут…
— Бросим эту скучную материю! — перебила Любочка лекцию посла о международном праве.— Мы так редко зидимся в последнее время, что жалко тратить минуты свидания на ученые споры! Да обними же меня, чудовище! Ну, вот так…
Любочка уехала от маркиза только поздней ночью, уехала довольной во всех отношениях: и в страсти, и в щедрости Шетарди оказался вполне на высоте положения!
Сообщение Любочки давало совершенно новый поворот всему делу. Раз ему дадут аудиенцию — значит, он может рассчитывать на долгое пребывание в России. Следовательно, бросать дело цесаревны Елизаветы не только не приходится, но, наоборот, надо спешить использовать минуту затруднения. И теперь уже сам Шетарди хотел видеть царевну. Но как дать ей знать? Столбина не было в живых, Жанна лежала в постели, сломленная и потрясенная трагической судьбой молодого человека, всю жизнь добивавшегося счастья с любимой женщиной и погибшего накануне того, как это счастье должно было осуществиться. А Лесток не показывался… Как же снестись с царевной?
Но, должно быть, небо хотело рядом удач вознаградить маркиза за долговременную ‘мертвую полосу’. Часов в одиннадцать вечера одного из ближайших дней с реки понеслись призывные звуки трубы. Шетарди, сидевший в этот момент в беседке, поспешно сорвался с места, бросился к берегу и замахал платком. Отрывистый стон трубы дал ему понять, что его сигнал замечен. Вслед за тем гондола стала медленно поворачиваться, направляясь к берегу. Шетарди поспешно поднялся к дому, убедился, что выходы в сад охраняемы слугами, на которых можно положиться, и сейчас же вернулся к пристани. Он подоспел туда в тот самый момент, когда гондола причаливала.
Кинули мостки, и на них показалась высокая, царственная фигура Елизаветы Петровны. Шетарди галантно встал на одно колено и подал царевне руку. Легко опираясь на нее, она сошла на берег. Сейчас же, повинуясь поданному ею знаку, гондола молчаливо отъехала и встала на якорь посреди реки.
Был жаркий, душный вечер. Ни единое дуновение не нарушало гладкой, как зеркало, поверхности реки, в которой таинственно отражались береговые дали и деревья, склонявшиеся тяжелыми ветвями к воде. От садовых куртин несся сладкий, одурманивающий аромат цветов, который заставлял сердце биться особенно томно, сладкой спазмой сжимая горло. Это была одна из тех ночей, когда хочется молиться, мечтать, любить и творить…
Легко опираясь кончиками пальцев на руку маркиза, Елизавета Петровна медленно взбиралась по отлогому откосу к беседке, стоявшей на холмике, по склонам которого росли левкои, резеда и душистый горошек. Даже голова кружилась от этого пряного букета запахов!
— Хорошо у вас здесь! — мечтательно сказала царевна, входя в беседку.
Несмотря на цветные окна, здесь было почти совсем темно. Елизавета Петровна почти ощупью нашла кушетку и опустилась на нее, утопая в мягких пружинах.
— Темно! — сказал Шетарди, и его голос звучал какой-то непонятной интимной дрожью.— Я сейчас принесу огня!
— Бога ради не надо! — вскричала цесаревна.— Так хорошо говорится, думается и слушается в этой прозрачной тьме. Зачем нам свет, маркиз? Разве мы не знаем друг друга? Разве нам надо бояться чего-либо в этом волшебном царстве феи цветов? Садитесь возле меня, маркиз, и давайте поболтаем. Мы давно не виделись, и я, право, даже соскучилась по вас… Ну, имеются у вас какие-либо новости?
Шетарди рассказал царевне Елизавете все, что сообщила ему Любочка. Во время рассказа голос маркиза дрожал все больше и больше. Ведь не мог он забыть, что все это говорила ему Любочка и говорила здесь же, в этой сгмой беседке, сидя на этой самой кушетке… Да, что-то необычное творилось с избалованным красавцем, всегда спокойным, самоуверенным, холодным. Запах цветов пьянил его, ночная тишина пела страстные гимны счастью, память дразнила пылкими сценами пережитых наслаждений. И мощно, неудержимо влекло его к сидевшей теперь возле него обаятельной женщине, от которой тонкой, еле уловимой, но сладкой и острой волной струились флюиды расцвета и апогея женственности.
Шетарди кончил свой рассказ. Наступила минута молчания. Наконец Елизавета Петровна заговорила, и ее голос казался тихой жалобой, полной затаенных слез.
— Очень рада за вас, милый маркиз,— сказала царевна,— потому что вам действительно было трудно жить при прежних двусмысленных отношениях с двором. Вы получите аудиенцию, и это даст вам необходимые гарантии. Но вы рассказываете об этом так, как если бы не вы, а я получу тут какие-либо выгоды. Я верю,— поспешно сказала она, заметив, вернее почувствовав, что маркиз хочет перебить ее горячими уверениями,— верю, что вы готовы и впредь, как прежде, употреблять всю силу своего влияния ради облегчения и улучшения моей участи. Но одного доброго желания мало. Нет, маркиз, в последнее время я окончательно отчаиваюсь! У меня даже нет желания продолжать борьбу, и, право, по временам мне кажется, что лучше всего будет пойти навстречу желаниям моих врагов и удалиться под защиту монашеской скуфьи…
— Что вы говорите, ваше высочество! — пламенно воскликнул Шетарди.— Ведь если вы откажетесь от жизни, то кто же иной имеет право пользоваться ее благами? И почему именно теперь, когда обстоятельства поворачиваются в благоприятную сторону, вы поддаетесь злому духу уныния и отчаяния?
Из-за туч брызнул лунный свет. Золотистые волосы царевны заискрились, лицо и белые, полные руки казались высеченными из мрамора, и только слезинки, бриллиантовой радугой горевшие в уголках глаз, да высоко вздымавшаяся, пышная грудь говорили о жизни, о взволнованной внутренней работе.
— Потому, что я одна, милый маркиз,— грустно ответила она,— а женщина, не имеющая в мужчине твердой опоры,— ничто. Вы, мужчины, можете жить стремлением к цели, отвлеченной идеей, мы же только тогда радуемся достижению, если можем с кем-нибудь разделить его плоды. Я стараюсь жить мечтой… Так иногда туман скрывает от нас угрюмую действительность сурового пейзажа, заставляя видеть в своих волокнистых нагромождениях замки, сады, воздушные образы… Но налетают вихри, и эта суровая действительность начинает казаться еще ужаснее, чем прежде. Мечты красят жизнь, но когда суровое прикосновение действительности срывает их радужные покровы, то настоящее и будущее кажутся еще безотраднее. Я пережила много иллюзий, маркиз…
— Но вы заблуждаетесь, ваше высочество! — с негодованием запротестовал маркиз.— Вы — предмет всеобщего обожания, один ваш вид чарует и привлекает сердца, редкий человек обладает таким, как у вас, даром притягивать к себе!
— Полно, милый маркиз…— грустно начала Елизавета Петровна.
Луна окончательно выплыла из-за облаков и широкой волной света одела царевну. Последняя повернула к мистически сиявшему светилу взор своих скорбных глаз, задумалась, не договорила. Только ее рука с выражением безнадежного отчаяния приподнялась и безвольно опустилась на руку Шетарди.
Посол вздрогнул, словно его коснулась электрическая искра: он ощутил слабое, еле заметное пожатие пальцев Елизаветы Петровны. Он ответил на это пожатие — рука царевны не отдернулась. Тогда, упав на одно колено, Шетарди покрыл эту руку пламенными поцелуями и воскликнул:
— Пусть так! Но зато я, маркиз де ла Шетарди и французский рыцарь, объявляю себя отныне рыцарем прекрасной русской царевны, которую клянусь и обещаю сделать царицей великой России или пасть за нее в бою!
— Царевна… Царица…— словно в забытье прошептала Елизавета Петровна.— Высокий сан… Громкий титул… Но где же женщина? Где же Елизавета, которой так хочется жить, любить и быть любимой?
Посол резко поднял голову, его взор встретился с томным, призывным взглядом царевны. Луна снова скрылась за облаками, но в наступившей тьме еще сильнее, еще властнее чувствовался призыв мятущейся женственности. Шетарди бессознательно все крепче сжимал теплую, вздрагивающую руку. Вот и другая тихой лаской коснулась его рук.
— Царевна моя! — хриплым шепотом страсти вырвалось у Шетарди.
Он кинулся к Елизавете Петровне и обхватил обеими руками ее тонкий, змеино-гибкий стан. Две полные, выхоленные, трепещущие желанием руки обвили его шею и прижали к взволнованно вздымавшимся персям. Все завертелось, закрутилось в голове посла, только страсть, всеобъемлющая, победная, неотвратимая, как смерть, овладела каждым фибром его существа.
И долго-долго, до конца дней своих вспоминал потом маркиз эти минуты острого счастья. Какой-то сонной грезой, обр лвками мечты представлялись они ему. Луна то выплывала, озаряя сверкавший страстью взор и белое упругое тело, то вновь скрывалась, и ночь благословляла их страстные вздохи объятиями бархатной тьмы… Пахло левкоями… Из-за реки несся несложный мотив какой-то русской песни… И всю жизнь потом запах левкоя и мотив этой песни казались маркизу клочками пережитого острого счастья…
Небо совершенно очистилось от облаков и светила полная луна, когда он и цесаревна наконец вышли из беседки. По лигу Елизаветы Петровны скользила томная улыбка сытого зверька. Шетарди был бледен и слегка пошатывался, все еще опьяненный хмелем страсти. Но по мере того как они спускались к реке, чувства замолкали, и все слышнее становился голос разума.
Шетарди махнул платком, гондола снялась с якоря и стала подплывать к пристани. С реки пахнуло свежим, сырым ветерком, который унес с запахом цветов последние остатки ночных чар. Елизавета Петровна вздрогнула, плотнее закуталась в плащ и рассеянно следя взором за подплывавшей гондолой, подумала:
‘Это вышло очень удачно. Маркиз очень мил, а главное — теперь ему будет уже неловко отказывать мне в моих просьбах. Он — слишком рыцарь, чтобы не понимать, что нельзя пользоваться ласками принцессы крови, не поступаясь за это хогь чем-либо!’
Поцеловав со страстной почтительностью протянутую ему руку и проводив взорами гондолу, быстро скрывшуюся за поворотом, маркиз задумчивой поступью направился к себе.
Он думал:
‘Вот что я называю соединить приятное с полезным!.. Женщина, которая отдается, подчиняется. Теперь мне легко будет заставить ее играть мне в руку. Да и пора! Письма Амело и Флери становятся с каждым днем все нетерпеливее. Теперь после того, как я получу аудиенцию, а царевна будет вся в моих руках, мне будет легко направить ход русских дел по моему желанию!’
Да, ночные чары развеялись, цесаревна и маркиз уже думали о том, как бы повыгоднее использовать пережитые минуты упоения. И оба они чувствовали, что этот момент должен стать поворотным пунктом на пути к преследуемой цели!

XVII

НАКАНУНЕ ПЕРЕВОРОТА

В конце июля 1741 г. Швеция объявила России войну, и русские войска под командой фельдмаршала де Ласси двинулись в Финляндию. Анна Леопольдовна, несколько испуганная возможностью политических осложнений, решила, вопреки протестам Линара, немедленно удовлетворить претензии французского посла, и 11-го августа маркиз де ла Шетарди получил секретную и частную аудиенцию у Иоанна VI. Правительница, державшая во время аудиенции малолетнего императора на коленях, употребила все усилия, чтобы очаровать посла и сгладить прошлые недоразумения. Маркиз отвечал на ее уверения самыми пламенными уверениями в дружбе Франции и своего государя, но нечего и говорить, что обе стороны так же мало верили друг другу, как и самим себе. Тем не менее эта аудиенция очень порадовала посла. Пусть слащавые уверения правительницы неискренни, но они доказывают, что Франции боятся, что перед Францией заискивают, следовательно, ему, маркизу, можно безопасно проводить свои планы.
Вскоре после аудиенции Шетарди переехал с дачи в город, и опять закипела работа заговорщиков. Несмотря на то, что как дворец Елизаветы Петровны, так и дом посольства был окружен целой сетью шпионажа, у правительства не было никаких сведений, за исключением тех, которые шли из-за границы. Не раз составлялись хитрые планы, подстраивались искусные западни, но каждый раз попытки поймать на месте кого-нибудь из агентов царевны кончались полной неудачей. Кривой серьезно задумался над этим, но, конечно, ему трудно было догадаться, что измена исходила со стороны Ваньки Каина.
Действительно, последний вел свое дело очень тонко. Он ничем не скомпрометировал себя и даже сами заговорщики не знали, что своей неуловимостью они обязаны ему: Ванька ждал более удобного случая открыться им. Он не оставался бездеятельным в глазах начальства — о, нет, он с неуклонной точностью арестовывал тех, кого ему указывали. Только он умел устроиться так, чтобы исподтишка набросить тень на человека, абсолютно ни в какую политическую интригу не замешанного, причем оставалось совершенно скрытым, что тень достоверного подозрения набросил он сам, Ванька. Несчастных хватали, уводили в застенок, пытали, но все они умирали под пыткой, не сумев даже придумать мало-мальски правдоподобную ложь.
Принц Антон доходил до мистического ужаса, когда ему докладывали о новом синодике жертв, испустивших дух на дыбе, не вымолвив и слова о заговоре.
— Но в таком случае мы погибли! — с отчаянием кричал он, хватаясь за голову.— Если все приверженцы цесаревны состоят из подобных героев, то нам не под силу будет справиться с ними!
И опять принимались хватать, пытать, казнить — однако ни слова не вырвалось у замучиваемых. Из-за границы неслись депеши за депешами, предупреждавшие, указывавшие, раскрывавшие неминуемую опасность, а в руках правительства по-прежнему не было никаких данных. Знали только, что капитан Ханыков принадлежит к числу опаснейших заговорщиков, но прямых улик против него не было, а схватить и пытать гвардейского офицера во время войны, когда столь многое зависело от преданности войск, пока еще не решались.
Принц Антон пытался воздействовать на жену, молил ее, жизнью и счастьем сына заклинал ее встряхнуться и посмотреть в глаза опасности, но Анна Леопольдовна только отмахивалась от него, словно от назойливой мухи. Она переживала пору особенных волнений. Ее божество, ее кумир, ее солнышко — Линар собирался навсегда порвать со своей родиной, чтобы ‘по гроб жизни’ оставаться на страже ее интересов и блага. Для этого ему надо было съездить на родину, сложить там с себя все полномочия, а потом уже вернуться в виде частного лица в Россию, где ему предстояло занять пост камергера двора ее величества. Отъезд Линара был назначен на конец августа, и Авиа Леопольдовна уже заранее волновалась при мысли о предстоявшей разлуке. Вот поэтому-то ее особенно раздражали ‘приставания’ мужа.
— Как не надоест вашему высочеству,— небрежно, кидала она в ответ на уговоры мужа,— ныть все одну и ту же старую, надоевшую песню? Конечно, опасность есть, но в этой стране природных изменников она будет всегда. Русские — бунтовщики по натуре, и нам надо сначала хорошенько утвердиться, чтобы потом скрутить их как следует, а сейчас мы бессильны и с этим надо примириться.
— Но ведь впоследствии будет уже поздно! — чуть не со слезами восклицал принц-супруг.
— В таком случае,— с презрительной иронией ответила принцесса,— укажите мне какую-нибудь разумную меру, и я сейчас же приведу ее в исполнение!
— Первым делом надо потребовать удаления французского посла или даже прямо арестовать его: депеши прямо указывают на него, как на опору и главу заговора!
— Отлично, арестуем посла, попрем международное право! Франция объявит нам войну, присоединится к Швеции…
— Но в таком случае надо как-нибудь изолировать царевну Елизавету…
— Может быть, постричь в монахини?
— Это было бы самым лучшим исходом…
— О, разумеется! Это было бы самым лучшим способом погубить Брауншвейгскую династию! Вместо Елизаветы заговорщики возьмут боевым кличем принца Голштинского, которого нам не достать. Мало того, духовенство всегда сумеет объявить постриг царевны недействительным, как насильственный. Неприятности, которые мы причиним ей, оденут ее ореолом мученичества, число ее приверженцев возрастет. Отличные перспективы!
— Но по крайней мере надо хоть удалить отсюда гвардейские полки, так как в них таится главная сила.
— А на это я отвечу вам следующее: во-первых, с тактической стороны было бы неосторожным двинуть сразу наши лучшие военные силы, во-вторых, гвардейские полки могут и отказаться идти, и у нас не будет средств и возможности принудить их. Таким образом, мы только себя же обессилим, сами укажем момент взрыва. Ну-с, вы, может быть, предложите еще что-нибудь, ваше высочество?
Принц молчал.
— Ну, так я вам вот что скажу,— продолжала правительница раздраженным тоном,— я достаточно долго слушала ваши бредни, и с меня хватит. Поймите же вы, что каждый раз, когда вы открываете рот, вы говорите глупость. Открываете же вы рот чаще, чем это в силах вынести человеку, и у меня нет ни возможности, ни желания терпеть это далее. Поэтому я решительно прошу вас не надоедать мне больше своими глупостями. Я призвана держать в руках кормило власти, и на мне одной лежит забота и ответственность! До свидания!
Принц с отчаянием уходил, шел к верному другу Семену Кривому и плакался ему на жестокую слепоту жены. Кривой только покачивал головой: мало-помалу и он терял надежду спасти положение и все чаще думал о том, как бы гарантировать себя на случай катастрофы.
Но так скоро сдаваться ему не хотелось, и он продолжал раскидывать свои сети. Однажды он подстроил такую махинацию, которая казалась беспроигрышной.
В доме камергера Воронцова должно было произойти тайное совещание заговорщиков, причем, как это удалось наверное узнать Семену, собранию должны были быть представлены некоторые компрометирующие заговор бумаги. Таким образом, если бы удалось арестовать собравшихся, то заговор был бы ликвидирован: в руках правительства счутились бы такие многоречивые доказательства вины Шетарди, Елизаветы Петровны и главных приверженцев партии переворота, что все меры, которые были бы предприняты по отношению к этим лицам, нашли бы свое полное оправдание.
Но Ванька Каин не только предупредил шахматный ход Кривого, а сумел сыграть злую шутку над последним. Не говоря Брульяру, в чем дело, он кое-как, каракулями изложил послу все дело в анонимном письме и посоветовал приказать Воронцову позвать в этот день на пирушку молодых людей из числа самых знатных и наиболее безукоризненно лояльных.
Жан Брульяр незаметным образом положил это письмо на стол маркизу. Шетарди с помощью Жанны прочел письмо и оценил совет неизвестного друга по достоинству.
Поэтому, когда на другой день дом Воронцова был оцеплен и туда проникла полиция, последняя застала только самых мирных кутил. Но полиция имела строжайшее приказание не принимать никаких объяснений, не поддаваться никаким обольщениям, а не обращая внимания ни на что, попросту арестовать всех оказавшихся в данный час у Воронцова с самим хозяином во главе.
Молодежь, подогретая винными парами, не захотела подчиниться приказу об аресте и оказала кровавое сопротивление. Только с большим трудом и уроном удалось перевязать буянов и отправить их в кордегардию.
На следующее утро, когда родственники арестованных явились грозной толпой к правительнице с протестом против подобных беспримерных действий полиции, разыгрался грандиознейший скандал. Все это были самые преданные Брауншвейгскому дому лица, и им особенно казалось оскорбительным, что даже реальные заслуги не спасают их от произвола.
Самое скверное было то, что приказ об аресте гостей Воронцова был отдан принцем без ведома правительницы. Анна Леопольдовна вышла из себя, в бешенстве накинулась на мужа, публично обозвала его безмозглым дураком и грозила отдать приказ о том, что принц Антон никакими административными правами не пользуется, а потому всякий, повиновавшийся ему в подобных делах, будет считаться самоуправцем и самовольником.
Кривой, по обыкновению оставшийся и в этом деле в тени, отлично понимал, что с ними сыграли смелую, остроумную, злую шутку. И еще яснее представилось ему, насколько неравны силы обеих сторон. И еще раз он подумал о том, что надо бы позаботиться о спасении своей шкуры.
— Ну, да это еще успеется,— решил он,— раньше времени нечего руки складывать!
Неуспехи действовали на агентов Тайной канцелярии деморализующим образом. Они боялись поступить решительно, опасаясь новых досадных промахов, а потому зачастую у них из рук ускользала верная дичь. Заговорщики пользовались этим и смело сносились между собой. Тайный ход из помещения французского посольства теперь посещался все чаще и чаще. Жанна, оправившись от своей болезни, с удвоенной энергией отдалась делу заговора. Сам Шетарди по несколько раз в неделю отправлялся по ночам переодетым к Елизавете Петровне, и не раз они вновь переживали счастливые минуты их первого свидания в беседке над Невой.
Но надежды, которые оба возлагали тогда, оправдались лишь отчасти. Шетарди был теперь гораздо щедрее в денежной помощи царевне, но каждый раз, когда она пыталась уговорить его отступиться от каких-либо условий и положиться всецело на ее благодарность, ловкий маркиз принимался ласкать чувственную женщину и доводил ее до такого состояния, когда она уже ни о чем, кроме любви и страсти, и думать не могла. Когда же чад проходил и царевна вспоминала, что она опять ничего не добилась, маркиз был уже далеко.
Так шли дела до половины октября — ни шатко ни валко, как говорит русская пословица. Но настоящее уже было полно будущим. Великий момент назревал. Он был ближе, чем предполагал кто бы то ни было.

XVIII

ВАЖНОЕ РЕШЕНИЕ

Ванька Каин и Жан Брульяр пьянствовали в кабаке. Ванька чувствовал, что у Жана имеется какое-то новое открытие, которое тот считал нужным скрывать от него. Но почему?
Ванька играл в слишком опасную игру, чтобы не поставить на карту всего для разгадки этого секрета. Он хотел напоить лакея допьяна, чтобы заставить его под действием хмеля проболтаться. А в случае неудачи он решил заманить Жана к себе на квартиру и там под ножом выведать все, что нужно. Словом, нельзя было отступать ни перед чем, лишь бы дознаться, о чем именно и почему умалчивает Брульяр! А о том, что это было так, говорил сыщицкий нюх Каина.
Каин пил умно, Брульяр — глупо. Лакей был уже сильно подвыпивши, когда Ванька оставался еще совершенно трезвым. И все-таки сыщику не удавалось ничего выведать: Брульяр отделывался игривыми намеками — и только!
А ведь Ванька рассорил уже немало денег. Пили пиво, перешли на водку, потом стали упиваться дорогим вином. Жан причмокивал, от восторга закатывал глаза к небу, но оставался непроницаемым, словно скала, и жадным к вину, словно губка.
В особенное восхищение привела его старая романея. Но по мере того, как его настроение все улучшалось, Ванька все мрачнел и мрачнел.
— Эх, хорошо винцо! — заплетающимся языком сказал Брульяр, с сожалением допивая последние капли из бутылки.— Друг! Еще бутылочку!
— Ну уж нет,— отрезал Ванька.— Не по носу табак! Ишь разлакомился на дорогое вино, свинья!
Жан запустил руки в карманы, но не нашел там ровно ничего: деньги у Брульяра не залеживались. Вздыхая, он взял в руки опустевшую бутылку и пытался выжать оттуда хоть несколько капель. Увы! Ввиду того, что это была уже не первая попытка, бутылка оказалась бесповоротно пустой!
— Ну, вот! — с видом глубочайшего огорчения сказал тогда разлакомившийся пьяница,— к нему, можно сказать, всей душой, а он спину воротит. Мудрено ли, что с тобой дело не стоит вести? Другие щедрее… Я вот еще ничего не сказал старику, а он мне вон сколько денег отвалил, а ты бутылку вина для друга жалеешь!
— Ах ты, собака! — крикнул Ванька, вскакивая с места.— Ты мое вино пьешь, а к другим с секретами бегаешь? Вот пришибу я тебя сейчас, будешь тогда знать! Говори сейчас же, какой такой старик?
— Хоть убей, слова не вымолвлю, пока еще бутылочку не выставишь! — решительно ответил Брульяр.
— Ну, ладно,— с угрозой в голосе ответил Ванька,— только помни: коли обманешь, так я тебя этой же бутылкой по голове, поминай тогда, как звали!
— Зачем по голове? — резонно возразил Жан.— Пользуйся, друг, что Жан гуляет. Я тебе за эту бутылку такой секрет открою, что отдай все, да и мало! В другой бы раз кучу денег за это взял. Да старик и даст, вот ей-Богу, даст. Только как ты мне друг…
Он замолчал, с жадностью уставившись на подаваемую бутылку.
— Теперь живо! — скомандовал Ванька, чувствуя, что взятый им тон импонирует Жану.— Первое дело — какой такой старик?
— Да шут его знает… Зовут его как-то смешно… Одноглазый… Косой…
— Кривой?
— Вот-вот! Славный такой старичок, ласковый, тихий…
— Где ты его узнал?
— Да он меня на улице встретил, в кабак затащил и дал несколько золотых. ‘Если,— говорит,— будешь мне тайком сообщать все, что узнаешь, так я тебя богатым человеком сделаю’. Я ему сказал, что уже сообщаю все тебе, а он говорит, что этого не нужно совсем…
— Ах, он, старый бес! — крикнул Ванька.— Пронюхал?
— Ты,— говорит,— сообщай мне только то, что я прикажу. Ну, тогда у меня для него ничего не было, а теперь мне удалось такой важнейший секрет разузнать!
— Что именно?
— А вот слушай! Горбатый секретарь из французского посольства — вовсе не секретарь и не мужчина, а женщина, полюбовница маркиза Суврэ. Мало того, она даже и не француженка, а природная русская, и зовут ее Анной Николаевной!
— Эге-ге! — протянул Ванька,— это действительно — важный секрет. И что же, ты думал, свинья, этот секрет не мне, а Кривому продать?
— Да ведь своя рубашка ближе к телу! Ты стал скуповат, а Кривой мне кучу денег наобещал!
— Я-то скуповат, да что обещаю, то и делаю, а Кривой только и выезжает на обещаниях. Здорово бы ты промахнулся, если бы все рассказал ему! Кривой и мне кучу денег наобещал, да я до сих пор все при одном обещании остаюсь!
— Да ну? Не врешь? — даже испугался Жан.— А я еще какую важную штуку для него придумал. Узнал я, братец ты мой, что этот самый секретарь ходит тем же потайным ходом, которым покойничек Столбин лазил. Мало того, сегодня, в семь часов вечера, она должна отправиться с каким-то важным поручением. Вот я и хотел накрыть ее прямо на месте с бумагами в руках. Мы с Кривым подстерегли бы ее, связали бы, да и доставили бы, куда следует!
— Слушай, Жан,— даже задыхаясь от волнения, сказал Ванька, у которого моментально блеснула счастливая мысль,— если ты поможешь мне устроить это самое дело, так я тебе завтра же вручу триста червонцев!
— А не обманешь? — недоверчиво сказал лакей, у которого от этой цифры даже хмель частью прошел.
— Разве я тебя когда-либо обманывал? — обиженно возразил Каин.
— Оно так, положим… Ну, да где наше не пропадало! Если обманешь, так я с тобой и говорить больше не стану. Только, если хочешь дело делать, пойдем сейчас: скоро уже и семь часов.
Крупная сумма, сверкавшая в близком будущем перед умственным взором Жана, и свежий, морозный воздух несколько пообдули с него хмель. Молча шли сообщники к дому посольства. Жан мысленно продавал шкуру не убитого еще медведя, Ванька с ужасом думал, что произошло бы, если бы стучай не столкнул его сегодня с лакеем. Жан, как теперь понял Каин, шел прямо к Кривому, секретарь, оказавшийся женщиной, да еще и русской, а, следовательно, заговорщицей, был бы арестован вместе с важными бумагами, дело заговора могло бы погибнуть, и Кривой из всего происшедшего получил бы несомненные доказательства предательства Каина. Словом, только пустяшный случай предупредил громадную катастрофу. Но ведь, пока Жан будет на свободе, до тех пор возможность подобных катастроф не иссякнет.
В таких размышлениях Ванька дошел вместе с лакеем до каменной ограды посольского двора. Здесь они условились, что Жан встанет в том месте, где ход из люка резко опускается книзу, а Ванька — несколько ближе к выходу. Каин будет стеречь, чтобы не пришел кто-нибудь с улицы, Жан подстережет секретаря, ловко опутает его веревками и в тот же момент свистнет Ваньке. Тогда они вдвоем овладеют ею.
А Жанна, ничего не подозревая, уже шла прямо в западню. Освещая себе дорогу маленьким фонарем, она медленно опускалась в люк. Вдруг резкий свист заставил ее вздрогнуть. Она хотела бежать назад, но ловко брошенная веревка мигом опутала ее, какое-то тяжелое тело навалилось на нее, повалило на пол и Жанна почувствовала, что в рот ей суют какую-то грязную тряпку.
Фонарь не погас, и при его свете Жанна узнала Брульяра. Топот быстро бегущих ног доказал ей, что он не один.
‘Все кончено!’ — с тоской и ужасом подумала Жанна.
Но, к ее удивлению, приземистый, широкоплечий человек, прибежавший на свист лакея, вдруг размахнулся и с силой ударил Жана кулаком по голове. Брульяр без стона рухнул на землю. Тогда незнакомец достал из кармана кляп, сунул его лакею в рот и затем ловко и быстро опутал его веревками.
— Так! — сказал он, подходя к изумленной Жанне,— теперь за вас примемся, сударыня! — Он вытащил у нее изо рта тряпку, развязал руки и ноги, помог ей встать с пола и продолжал: — этот негодяй давно уже предавал вас всех. Хорошо еще, что он имел сношения только со мной, а я счел более выгодным не выдавать вас. Сегодня я узнал от Брульяра, что он вступил в сношения с таким человеком, который погубил бы вас всех. Чтобы наглядно доказать его вину, я допустил разыграться этой истории. А теперь благоволите вызвать господина маркиза де ла Шетарди, я должен сделать ему важное сообщение!
— Но кто же вы? — изумленно спросила Анна Николаевна.
— Я — Ванька Каин. Изволили, чай, слышать?
‘Ванька Каин! Один из опаснейших шпионов правительства, виновник гибели Столбина! Да уж не мистификация ли это какая-нибудь?’ — подумала Жанна.
Но Жан Брульяр, очнувшийся от краткого беспамятства и теперь бессильно корчившийся на полу, свидетельствовал, что в словах шпиона была странная, но неопровержимая истина.
— Хорошо, я пойду к маркизу,— сказала, наконец, Жанна.
— А я тем временем подтащу молодчика наверх, в комнату,— весело отозвался Ванька.
— Но ведь вы не знаете дороги?
— Я-то? Да сколько раз с Жаном взад и вперед по ней лазали!
Безмолвно покачав головой, Анна Николаевна отправилась к маркизу Шетарди, чтобы рассказать ему об этом странном происшествии. Когда она через полчаса вернулась вместе с Шетарди, чтобы служить переводчицей (маркиз немного понимал, но совершенно не говорил по-русски), Ванька Каин уже сидел в кресле потайной комнаты, с довольным видом поглядывая на лежавшего на полу Брульяра, вид которого свидетельствовал, что шпион не очень-то церемонился со своей ношей, протаскивая ее по извилистым ходам подземелья.
— Вы действительно Ванька Каин? — спросил Шетарди.
— Он самый, ваша милость,— ответил Ванька, тряхнув головой.
— И вы уже давно знаете об этом тайном ходе и… некоторых замыслах, но молчали?
— Да.
— Чем вы можете доказать, что не обманываете нас, не расставляете нам западни? Отвечайте без малейшей уклончивости, так как при малейшем сомнении я не выпущу вас живым отсюда!
Когда Жанна перевела эти слова, Шетарди показал Ваньке пару заряженных пистолей.
— Бросьте эти игрушечки, ваша милость,— презрительно ответил Ванька,— если уж вам мало того, что я вас сейчас от очень большой опасности спас, так знайте, что письмо касательно Воронцова писал вам я, а положил его на стол вот этот молодец.
— Почему вы перестали служить своему правительству и решили помогать нам? — спросил посол.
— Потому что меня кормили одними завтраками да обещаниями. Обещают денег за услугу, а потом все ‘завтра’ да ‘завтра’. Приходилось из своего кармана тратиться…
— Почему же вы раньше не открылись нам?
— Я хотел сначала увериться, крепко ли стоит на ногах дело нашей матушки, а то зря головой рисковать не хотелось.
— И теперь убедились?
— Да.
— На что вы рассчитывали, собираясь изменить императору и перейти на сторону царевны?
— Ваша милость, сегодня многие особы подвергались большой опасности,— Ванька рассказал о том, кто такой Семен Кривой, как он стал не доверять ему, Ваньке, и как Кривой вступил в сношения с Брульяром.— Так вот, ваша милость,— закончил он,— я одного хочу, чтобы вы сказали об этом матушке-царевне. Пусть знает, что я для нее по мере сил потрудился. А сверх того вот еще что: шведский главнокомандующий Левенгаупт издал на русском языке манифест и разослал его повсюду. Правительница строжайше приказала этот манифест задержать, чтобы народ не узнал о нем. Вот я и достал один листик. Тут важные дела прописаны, и вам об этом манифесте непременно следует знать. Вот и все. Скажите об этом матушке, а уж за ней не пропадет!
Шетарди передал манифест Жанне. Прочтя его, она сказала по-французски:
— Это действительно — очень важный документ, который нам надо обсудить!
Тогда Шетарди, внимательно посмотрев на Ваньку, сказал:
— Я передам ее высочеству все, что вы для нас сделали. Но помимо того от нас никто не уходит без награды. Мы ничего не обещаем, а просто даем. Вот! — он кинул шпиону кошелек, и Ванька, поймав его на лету, сразу оценил по весу кошелька щедрость новых друзей.
Когда Ванька ушел, Жанна передала маркизу содержание манифеста. Левенгаупт извещал русских, что шведы пошли войной не на русских, а за русских, что Швеция воюет не против русского народа, а против правительства, состоящего из чужестранцев и подавляющего все русское. Кроме того Левенгаупт объявлял, что в рядах шведских войск находится принц Голштинский, внук Петра Великого, имеющий все права на русский престол. О Елизавете Петровне не было ни слова!
— Вот ответ Швеции на упрямство царевны! — с досадой сказал маркиз.— Конечно, с одной стороны, это очень хорошо, так как у правительницы нет ни малейших оснований обвинять царевну. Но, с другой стороны, это ясно указывает на то, что Швеция связала принца Голштинского рядом обещаний, а потому хочет обязательно провести его кандидатуру. Этот манифест — откат Швеции от Елизаветы!
— Я сейчас же пойду к ней и постараюсь убедить ее! — сказала Жанна.
Но ее ноги подкосились, пережитые волнения сказались, и она была вынуждена опуститься в кресло кабинета маркиза, куда они вышли после разговора с Ванькой.
— Нет, вам надо сначала отдохнуть, а потом мы отправимся туда вместе. Ба! — вдруг вскрикнул посол, заглянув в окно и увидав подъезжавшую Любочку,— да мы сейчас узнаем какие-нибудь новости! Ну, так одно к одному! Впрочем, сначала надо распорядиться судьбой Жана.
Шетарди позвонил Пьеру и, приказав ему взять двух надежных слуг, отправился с ними в потайную комнату. Теперь было безопасно открыть секрет тайного хода, так как им уже не приходилось пользоваться. По приказанию посла Жана отнесли в чулан и там он был оставлен под надежной защитой двух слуг. Затем маркиз поспешил и свои частные апартаменты, где его уже ждала Любочка.
— Милый Жак,— защебетала девушка,— я к тебе только на одну минуточку. Мне страшно некогда…
— Но ты узнала что-нибудь важное и поспешила ко мне для сообщения? — сказал маркиз, целуя Любочку.
— Ну, я не думаю, чтобы это было важно, но ведь ты просил сообщать тебе обо всем, что делается под большим секретом. Ты знаешь, сегодня вернулся из Англии Финч…
— Да, я знаю это.
— Он привез из Англии договор, по которому Англия обязуется гарантировать Брауншвейгской династии трон, Россия же за это вступает в союз с Англией…
— Любочка! — вскрикнул Шетарди,— и ты еще сомневаешься, важно ли это? Да ведь это очень важно — понимаешь ли? — ужасно страшно важно! Ты меня прости, но я должен покинуть тебя. У меня очень серьезное дело…
— У меня самой немного времени, но все-таки я не рассчитывала, что дело обойдется одним холодным поцелуем! — возразила Любочка, надувая губки.
— Любочка, душечка,— взмолился маркиз,— приезжай завтра, и я посвящу тебе весь вечер. Но сегодня ты уж не обижайся!
Любочка упорхнула.
Шетарди прошел к Жанне и сказал ей:
— Если вы отдохнули, то нам нужно идти. Я действительно узнал кое-что очень важное, что может взорвать на воздух все наши планы!
По дороге Шетарди тщательно продумывал положение. Он ясно видел, что ему уже нельзя настаивать на прежних условиях, а надо теперь же прийти к определенному соглашению с царевной, пожертвовать всем, чем можно, потому что иначе все дело погибнет.
Елизавета Петровна тоже не могла не признать, что сообщения, привезенные ей маркизом, грозят большой опасностью ее замыслам. Но какова же была ее радость, когда Шетарди сказал ей:
— Я не напрасно клялся стать верным рыцарем моей царевны и лучше пожертвовать жизнью, но не останавливаться ни перед чем, чтобы возвести ее на трон. Поэтому будь что будет! Пусть мое правительство сочтет меня изменником перед родиной, но, чтобы облегчить вашему высочеству решение, я отказываюсь от первоначальных требований!
— К чему же сводятся теперь последние? — с бьющимся от радости сердцем спросила Елизавета Петровна.
Те условия, которые назвал маркиз, были вполне приемлемыми. Главным образом, они сводились к упрочению французского влияния и аресту ряда лиц из немцев: Остермана, Миниха, Линара, Юлии Менгден и многих других. Затем цесаревна должна была обещать предоставить Франции кое-какие торговые преимущества и сделать незначительные уступки Швеции. Все это было принято, и тут же назначили день переворота. Ввиду того, что надо было сначала успеть известить Левенгаупта о состоявшемся решении и дать ему уверенность, что со вступлением на престол Елизаветы Петровны военные действия будут прекращены, переворот назначили в ночь на 1-е января 1742 года.
Но неисповедимы пути судьбы: иной раз случай делает в один миг то, что люди замышляли и проверяли годами!

XIX

МОМЕНТ НАСТАЛ

Семен Кривой немало был поражен, что Жан Брульяр не явился на свидание, о котором предупредил через одного из указанных ему младших агентов. Когда же и в следующие дни о Жане не было слышно, Кривой отправился наводить справки в посольстве. Но там ему сказали, что лакей Жан пропал несколько дней тому назад и о его судьбе ничего неизвестно.
Семен принялся разыскивать следы пропавшего. Он узнал, что в день исчезновения Брульяр кутил с Ванькой, и потянул к ответу последнего. Но Ванька притворился крайне изумленным, когда узнал, что Жан пропал, и сообщил, что они тогда здорово выпили с Жаном, оба напились и лакей жаловался ему, будто его заподозрили в передаче важных сведений.
— Наверное, влопался, бедняга,— с сокрушением докончил он.
Кривой ничего не сказал на это, только опять с недоброй улыбкой посмотрел на Каина.
Прошло недели две, Линар слал из-за границы письмо за письмом и заклинал правительницу принять меры против Шетарди, цесаревны Елизаветы и Лестока. Действительно, в воздухе чувствовалось что-то недоброе.
Не один раз правительница выходила из себя, и при встречах во дворце с царевной накидывалась на нее с горькими упреками. Но Елизавета Петровна каждый раз просила сказать ей, в чем же, собственно, можно обвинить лично ее? Если Шетарди интригует, пусть потребуют его отозвания. Виноват Лесток? Так почему же его до сих пор не арестовали и не пытали?
Правительница сама понимала, что пыткой Лестока можно было добиться многого, но вместе с тем сознавала и то, что если действительно Елизавета Петровна замышляет что-либо злое, то как только Лестока арестуют, ее партии не останется иного исхода, кроме открытого выступления, чтобы попытаться спасти себя хоть этим. А ей во что бы то ни стало хотелось задержать взрыв до полной ликвидации войны.
В своей растерянности Анна Леопольдовна дошла до того, что однажды посоветовалась даже с мужем. Она изложила ему все дело, объяснила, почему опасно арестовать Лестока или вообще лиц, близкостоящих к цесаревне, и спросила, не придет ли ему что-нибудь в голову?
Принц посоветовал вызвать Кривого, как человека, уже несколько лет державшего в своих руках нити политического сыска. Анна Леопольдовна согласилась на это и была очень благодарна мужу за совет, когда переговорила с Семеном. Кривой произвел на правительницу очень выгодное впечатление своей рассудительностью, проницательностью, лаконической меткостью суждений. Он посоветовал подождать до поры до времени с Лестоком, а начал с Ханыкова. Капитан славился своими кутежами, не раз бывало, что он исчезал на недели, пьянствуя с цыганками. Если его заманить в ловушку, незаметно арестовать, то его не хватятся, и этот арест не вызовет волнений в полку. Анна Леопольдовна ухватилась за эту мысль и приказала сейчас же привести ее в исполнение.
Но если Кривой произвел благоприятное впечатление на правительницу, то разговор с правительницей, напротив, произвел на старого злодея самое угнетающее впечатление. Как-то сразу Кривому стало ясно, что действительно рано или поздно брауншвейгцы будут, должны, не могут не быть свергнуты и изгнаны.
Дни Брауншвейгской династии сочтены — да, это Семен ясно видел. Все равно, казнят или постригут царевну Елизавету, заманят принца Голштинского, но брауншвейгцам не сдобровать. Россия взволнована, народ недоволен, в дворянстве и армии идет сильное брожение. Не будет действительных претендентов — явятся самозванцы, не будет последних — выищется какая-нибудь новая дальняя родня Петра Великого. Все равно в неумелых, слабых, недостойных руках брауншвейгской четы скипетр не удержится!
Но что же будет тогда с ним, с премудрым Семеном? Ведь со времени первой катастрофы он дал себе слово ни за что ни в чем не попадаться? А вступи теперь на престол Елизавета Петровна, так не сдобровать тогда ему!
Но вдруг царевна не замышляет ничего серьезного? Об этом надо было бы узнать… Может, и впрямь Ханыков проговорится? Так или иначе, а арестовать его надо. Надо будет сейчас же приказать Ваньке Каину…
Кривой вдруг остановился посреди улицы, пораженный новой мыслью.
Да не сообразил ли Каин того же самого, что только теперь пришло в голову ему, Кривому? Не потому ли и терпят они неудачу за неудачей, что Каин перекинулся на другую сторону? Но если это так, значит, дела цесаревны Елизаветы обстоят хорошо, потому что Ванька зря не будет служить кому бы то ни было!
Придя домой, Семен первым делом вызвал к себе Каина.
— Ну, брат,— сказал он ему с таинственным видом,— настал наконец момент, когда ты сразу можешь отличиться. У меня имеется к тебе поручение от самой правительницы. Ты должен арестовать двух важных лиц: ее высочество царевну Елизавету и ее врача Лестока!
— Да мыслимое ли это дело? — вскрикнул Ванька.
— Очень мыслимое,— ответил Семен.— Слушай! Царевна каждый год ездит в день Введения во храм Пресвятой Богородицы в Никольский монастырь. Двадцать первое через несколько дней, наверное, она и в этом году туда поедет, да и с чего бы ей и не поехать, раз каждый год ездит? Возвращается она оттуда поздно вечером. Вот на обратном пути ты подстережешь ее, запрячешь в глухой возок, да и увезешь в Петропавловскую крепость. Только и всего. Тех из сопровождающих, кто добровольно не сдастся, убить! Ты похаживай около дворца. Как узнаешь, что царевна выехала, так беги ко мне, я тебе дам все нужное. А когда это спроворишь, тогда за Лестока примешься. Каждую среду доктор ходит в рестораг Иберкампфа, на Миллионной, Он там кутит с земляками. Возвращается он поздно и навеселе. Вот ты подстережешь его, накинешь мешок на голову, да и делу конец!
— Будет сделано,— ответил Ванька.
Отпустив его, Кривой вызвал двух других агентов и поручил им незаметно для Каина следить двадцатого и двадцать второго ноября за царевной и Лестоком. Если заметят, что они вышли из дома, так сейчас же надо отыскать Каина и передать ему, что распоряжение отменяется, но до того ни единого слова ему не говорить. Распорядившись затем подготовкой ловушки для Ханыкова, Кривой стал выжидать дальнейших событий.
В канун Введения Ванька явился к Кривому и с унынием заявил, что царевна в этом году отказалась от поездки в монастырь.
— Уж коли не везет, так и не везет, Семен Никаноронич! — сокрушенно вздохнул Ванька.
Кривой только улыбнулся.
— Ну, авось завтра с доктором счастливее будешь! — сказал он.
Но оказалось, что и тут Ваньке ‘не повезло’: и Лесток почему-то отказался на этот раз от обычного посещения излюбленного ресторана!
И опять Кривой ничего не сказал, только улыбнулся…
23-го ноября Ханыков попался в расставленную ему ловушку. Заснул он в объятиях нововосшедшей звезды петербургского полусвета, девицы Эльзы из Гамбурга, а проснулся в какой-то темной каменной конуре. Долго не мог понять Ханыков, что с ним такое случилось. Наконец, когда залитые спиртом мозги несколько прояснились, он сообразил, что его ‘новоселье’ является камерой при Тайной канцелярии.
Место было таково, что наводило на весьма печальные размышления. Но Ханыков только свистнул и стал с философским спокойствием выжидать, что будет дальше.
Вплоть до 25-го ноября он оставался в полнейшей неизвестности относительно своей дальнейшей судьбы, а двадцать пятого утром его вызвали к допросу.
Допрашивали его в самом застенке. Один палач разжигал жаровню, другой подтачивал зубья разных адских инструментов, третий испытывал дыбу. Картина была не из веселых, но на спокойное настроение Ханыкова она нисколько не повлияла.
‘Ну, что же, умереть, так умереть,— подумал он.— Ничего! Немного пожито, зато здорово! Будет чем на том свете землю помянуть!’
Шаховской приступил к допросу, но оказалось, что со смелым капитаном было не так-то легко сладить.
На обычные вопросы о звании, чине и летах Ханыков отрезал:
— Да будет вам, князь, дурака ломать! В первый раз, что ли, меня увидели? Сами не хуже меня знаете, кто я такой. А вот вы мне сначала скажите, по какому такому праву меня арестовали и в чем меня обвиняют?
— В свое время узнаете,— сухо ответил князь Шаховской.
— Ну, так и я в свое время на ваши вопросы отвечать буду,— отрезал Ханыков и повернулся спиной к Шаховскому.
Князь даже зубами заскрипел от бешенства. Будь на то его воля, то скоро бы молодчик заговорил иначе. Но правительница строго приказала с пыткой подождать до тех пор, пока не будут арестованы другие соучастники. Она решилась с тяжелым сердцем пойти ‘ва-банк’: ночью предполагалось двинуть из Петербурга Преображенский полк, на чем уже давно настаивал принц Антон, а как только эта опасная войсковая часть будет вне Петербурга, так сейчас же предполагали арестовать Лестока, Воронцова, а к помещениям царевны и французского посла приставить караул. Анна Леопольдовна долго не решалась проявить этот необходимый акт полноты твердости власти, но последние сообщения из-за границы поколебали ее нерешимость.
Из допроса Ханыкова правительница рассчитывала получить кое-какие сведения, которые помогли бы узнать имена наиболее опасных членов заговора. Напрасно ей доказывали, что без пытки такой человек, как Ханыков, и слова не скажет, правительница стояла на своем и соглашалась на пытку только после удаления преображенцев.
Поэтому Шаховской мог только грозить, ругаться, осыпать бессмысленными проклятиями арестованного, но не перейти к действию. Ханыков же то смеялся в ответ, то весьма недвусмысленно говорил:
— Ну, погоди, князь! Только выйду я отсюда, так я тебя научу, как следует разговаривать с дворянином и офицером!
— Для этого надо сначала выйти отсюда,— с дьявольской усмешкой возразил Шаховской.
Так от Ханыкова ничего и не добились. Взбешенный Шаховской приказал отправить арестованного обратно в камеру и ушел с докладом к правительнице.
Ушел и Кривой. Видно было, что его мучает какая-то тяжелая дума.
— Да, да, от этого все будет зависеть! — шептал он.
Дома его ждал уже тот самый агент, от сообщенияткоторого ‘все должно было зависеть’.
— Ну что? — спросил его Кривой,— сделал, как я тебе сказал?
— Все сделал, Семен Никанорович!
— Что же преображенцы?
— Они шумят и говорят, что не выйдут из Петербурга, не оставят ее высочества на съедение врагам. Если же будет отдан такой приказ, то они пойдут прямо ко дворцу и арестуют правительницу!
— И они это сделают! — задумчиво сказал Кривой.
Отпустив агента, он прошелся несколько раз по комнате. Вдруг складки на его лбу разгладились, лицо приняло спокойное выражение: решение было принято, жребий брошен!
Тогда он велел позвать к себе Ваньку, который был ‘заказан’ еще с утра.
— Здравствуй, Иуда-предатель! — приветствовал он Каина.
Тот состроил удивленное лицо.
— Полно, брат, гримасничать-то! — сурово перебил его Кривой.— Не отвертишься! Давно я за тобой слежу и все теперь знаю! Сказывай, за сколько серебренников ты нас предал?
— Да что это вы, Семен Никанорович? — вконец разобиделся сыщик.— Вот и служи вам после этого! Я, можно сказать, недосыпаю, недоедаю, чтобы получше услужить, а вы мне экие слова говорите!
— Полно, говорю тебе! — еще суровее отрезал Семен.— Куда пропал посольский лакей, после того как я хотел его помимо тебя к услугам взять, а вы с ним в кабаке покутили? Почему ни царевна, ни ее врач в обычный день из дома не вышли?
— Да я-то почем знаю? Мало ли у нас людей пропадает! А что касается ее высочества да доктора, то, может быть, кто-нибудь предупредил их. Может быть, вы сами проболтались зря, а потому на меня валите!
— Дурашка! — сказал Кривой, внимательно наблюдая за малейшим движением Каина,— кто же мог их кроме тебя предупредить, раз об этом никто не знал? Ведь их никто и не собирался арестовывать, это я нарочно придумал, чтобы тебя поймать! Ну, выкладывай все, что есть! Как далеко заговор зашел?
Вместо ответа Ванька быстрым движением достал из-за пазухи нож и кинулся на Кривого. Но тот ожидал этого и, выставив вперед руку, вооруженную заряженным пистолетом, крикнул:
— Стой! Еще один шаг, и я прострелю твою безмозглую башку! А теперь живо! Спрячь нож обратно, руки сложи на груди и подойди ко мне! Да помни: если ты хоть пальцем пошевельнешь, так я тебя тут же пристрелю!
С глухим проклятием Ванька подошел со сложенными на груди руками к Кривому.
— Дурашка! — ласково сказал Каину Семен.— Как ты не понимаешь, что если бы я хотел тебе зла, то взял бы тебя в застенок и стал бы под пыткой допрашивать? А я с тобой с глазу на глаз разговариваю! Значит, я тебя не допрашиваю, а расспрашиваю, значит, мне это на что-нибудь нужно, а ты мне стольким обязан, что должен беспрекословно ответить на все мои вопросы!
— Да ничего я не знаю, Семен Никанорович,— попытался упорствовать Ванька.
— Не лги, Ванька, ни к чему! Пойми меня, ведь я о твоем предательстве давно узнал, я молчал потому, что хотел окончательно увериться. А нужно мне это было вот зачем. Я не верю в силу и долголетие Брауншвейгского дома. Все это время, пока правительница распоряжалась государственными делами, я присматривался к ней и мало-помалу уверился, что не ей держать в руках кормило власти. И не умеет она, да и руки слабы, да и женщина она больно вздорная. И вот как раз, когда я в этом окончательно уверился, мне пришло в голову, что с тобой в последнее время творится что-то странное. Я придумал фокус с арестом царевны и Лестока, и ты в эту ловушку как кур во щи влопался. Тогда я стал думать: не такой парень Ванька, чтобы зря перекинуться на другую сторону, если же он сделал это, значит, там дела идут хорошо, а у нас плохо. Так зачем же мне-то самому зря пропадать? Принца я не спасу, а себя погублю. Я устал, Ванька, вечно плясать на острие меча, мне надоело постоянно рисковать головой за других. У меня была тяжелая жизнь в прошлом, я всем жертвовал, чтобы добиться спокойной старости. И вот теперь у меня имеется домик, есть и деньги. Я могу спокойно дожить свой век. Но ведь вступи сегодня на престол Елизавета Петровна,— и я сразу всего лишусь, не простят мне прошлой службы! Сейчас в моих руках важная тайна. Если я удержу ее при себе, то дело заговора надолго отсрочится, если же разоблачу ее, но у вас там ничего не готово, тогда это может стоить мне головы. Я не ищу никаких выгод, не жду от нового царствования никаких милостей. Пусть только меня оставят доживать свой век. Вот я и хотел с тобой по душам переговорить. Ведь если бы не я, то плавал бы ты в Москве по мелкой воде, а то и голову на плахе сложил бы. За мою помощь я жду от тебя только одного: будь со мной откровенен. Смотри, я открою тебе все двери: никого поблизости нет, никто нас не может подслушать. Тебе бояться нечего.
Искренний тон Кривого произвел свое действие на Ваньку. Он понимал что теперь действительно нечего бояться предательства. Ведь того, что уже знал Кривой, было совершенно достаточно для предания Ваньки следствию и пыткам. Кривой этого не сделал, он расспрашивал добром — значит, он действительно не замышляет злого.
— Я сам многого не знаю, Семен Никанорович,— ответил Ванька подумав.— Меня близко к заговору не подпускают. Велят обо всем доносить, за малейшую услугу платят щедро, но ничего важного не раскрывают. Одно только я понял: дело не за горами. Недавно мне пришлось слышать, как царевна сказала Воронцову: ‘Момент еще не настал, но он очень скоро настанет!’
— Она ошибается! — воскликнул Кривой,— да, ошибается, и эта ошибка может ей дорого стоить! Момент именно настал, и, если им теперь не воспользуются, то дело может затянуться и стать сомнительным…
Они поговорили еще немного и вскоре Кривой отпустил Ваньку, а сам отправился в помещение Тайной канцелярии проверять камеры арестованных.
Обойдя, чтобы не вызывать напрасных подозрений, всех арестованных и поговорив с каждым из них, Семен напоследок зашел в камеру Ханыкова.
— А, главному палачу и застеночных дел мастеру почтение! — с незыблемым спокойствием приветствовал его капитан.
— Ваше высокоблагородие,— без всякого вступления начал Кривой в ответ,— выслушайте меня хорошенько! Сегодня в девять часов вечера вся стража заснет, так как ей в пищу будет подсыпано сонное зелье. Разденьте кого-нибудь из сторожей, оденьте его в свое платье, стащите в камеру, а сами в его платье бегите к ее высочеству и скажите…
— Что за черт! — вне себя от изумления крикнул Ханыков.— Нет, брат, шалишь! Меня в такую детскую ловушку не поймаешь!
— Не перебивайте, ваше высокоблагородие! — сурово перебил его Кривой, времени мало и нам могут помешать! Скажите ее высочеству, что момент действовать настал и что завтра может быть слишком поздно. Сегодня ночью Преображенский полк будет обманным образом частями выведен из города и разбит по полуротно, чтобы предупредить возможность с его стороны действовать сообща. Утром последуют аресты главных заговорщиков, причем не пощадят и царевны. Если сегодня ночью ее высочество не арестует правительницу, тогда завтра будет уже поздно. Момент действовать настал! Сегодня ночью или никогда!
— Что за чудеса! — воскликнул Ханыков.— Да никак последние времена настали, если белое черным, а черное белым становится?
— Я все время стоял на страже интересов царевны,— с лицемерной искренностью ответил Кривой.— Я ждал решительного момента, чтобы раньше времени не открыться…
— Так уж не из преданности ли ты Столбина замучил? — презрительно спросил капитан.
— Я пытался спасти Столбина и хотел дать ему возможность бежать, но пытка была назначена на сутки раньше, чем ждали. Зато я успел подлить ему одуряющих капель, и потому-то Столбин ничего не сказал под пыткой. Он был слабого здоровья, но благодаря каплям не чувствовал боли!
— Кто тебя знает? — с последними остатками сомнения сказал Ханыков, подкупленный мастерской искренностью, с которой врал Кривой,— может быть, ты и врешь, а может, и взаправду так… А что ты за эту услугу хочешь? — спросил он, озаренный новой мыслью.
— Я не жду ни милостей, ни награды,— ответил Кривой.— Пусть это доброе дело пойдет лишь в зачет за те невольные прегрешения, которые мне приходилось творить. Скажите только ее высочеству, что я, старый злодей, пришел к ней на помощь в ту минуту, когда, кроме меня, некому было прийти! Больше мне ничего не нужно! Так помните, ваше высокоблагородие, ровно в девять часов! Нельзя терять ни минуты!
— Ну, а с наручниками как быть? — спросил Ханыков.
Кривой молча отпер наручники.
— Сидите смирно, ваше высокоблагородие, пусть из смотрового окна кажется, будто наручники надеты. От всего сердца желаю удачи!
С этими словами Кривой вышел из камеры.
Ввиду того, что нам уже не придется возвращаться к нему, скажем несколько слов о его судьбе.
Прямо из застенка Кривой отправился в свою квартиру, взлл оттуда все, что поценнее, и переехал в заранее купленный и обставленный всем необходимым дом на Выборгской стороне. Хотя Елизавета Петровна знала, чем она была обязана ему, но она помнила добро только тех, кто вертелся у нее на глазах. Поэтому о Кривом совершенно забыли, чему он был очень рад. Там, на Выборгской, его имя ничего не говорило обывателям. После того как Кривой пожертвовал иконостас в свою приходскую церковь, его избрали церковным старостой, и он дожил до глубокой старости, окруженный всеобщей любовью и почтением, а умер в царствование императрицы Екатерины II, искренне оплакиваемый бедняками: при жизни Семена Никаноровича никто не уходил от него без помощи. Так он осуществил свою давнишнюю мечту и сумел после первого кораблекрушения благополучно довести судно своей жизни до тихой пристани.

XX

НА ПУТИ К ТРОНУ

Во дворце царевны Елизаветы Петровны царили уныние и растерянность. Еще с утра царевну расстроила правительница Анна Леопольдовна. Опять произошел неприятный разговор, полный каких-то туманных намеков, неясных укоров.
— Во всяком случае,— закончила Анна Леопольдовна неприятную сцену,— помните, ваше высочество, что дальше так дело не пойдет. У всякого терпения есть границы!
И в тоне правительницы было нечто такое, что заставило Елизавету Петровну почувствовать серьезную опасность.
Царевна вернулась к себе во дворец, но тут ее поджидал вконец расстроенный Лесток. Он получил самые неопровержимые сведения, что его собираются арестовать.
— Давно уже хотят, вы сами это знаете,— волновался он.— Если бы не Каин, быть бы бычку на веревочке! Да и нам не сдобровать бы. Ну, а теперь дело нешуточное. Боже мой, Боже мой! Чем я заслужил такой конец? Вот служи после этого нерешительным принцессам!
Царевна, и без того расстроенная, отмахнулась от него. Лесток отправился к Шетарди, но вернулся от него еще более перепуганным: посол тоже получил какие-то сведения и велел передать царевне, что если она в самом непродолжительном времени не рискнет, то все будет потеряно, первого января ждать нельзя, до этого им всем не сносить головы!
Не успел кончить Лесток, как влетел запыхавшийся Грюнштейн. Он сообщил следующее: гренадерская рота Преображенского полка (наиболее преданная Елизавете Петровне) получила вернейшие сведения, что ее собираются двинуть против шведов, гренадеры волнуются и прислали его сказать, что если царевна не решится повести их, то им придется действовать одним ее именем, что может окончиться печально для всех.
Получив это неожиданное подкрепление, Лесток с удвоенной энергией напал на цесаревну. Он молил, плакал, доказывал, убеждал, однако Елизавета Петровна по-прежнему отделывалась туманными увертками. Наконец, Лестоку удалось несколько поколебать царевну юмористическим по виду, но глубоко верным по существу доводом.
— Да как вы не понимаете,— воскликнул он в полном отчаянии,— что под кнутом я скажу все и погублю всех вас!
Елизавета Петровна знала, насколько труслив и физически невынослив Лесток, и этот довод поколебал ее.
— Хорошо,— сказала она подумав,— пусть сегодня часам к десяти соберутся все наши! Пусть и Грюнштейн приведет кое-кого из своих! Мы обсудим положение и… если это необходимо, завтра же будем действовать!
К десяти часам вечера во дворец собрались все близкие царевне люди. Из французского посольства пришла одна Жанна. Грюнштейн привел семерых из своих наиболее решительных товарищей. Кроме того, на совещании присутствовали: Разумовский, Петр, Александр и Иван Шуваловы, Михаил Воронцов, принц Гессен-Гомбургский с супругой, Василий Салтыков, Скавронские и Гендрикова.
Лесток и Жанна изложили присутствующим все то, что им удалось узнать, Грюнштейн сообщил об угрозе, нависшей над преображенцами. Но не успел кто-либо высказаться по этому поводу, как дверь распахнулась и в комнату вбежал капитан Ханыков.
— Ханыков! Где ты пропадал! — воскликнула цесаревна.
— Я был предательски арестован, ваше высочество, и спасся каким-то чудом перед самой пыткой. Рассказывать об этом долго, а терять времени нельзя. Ваше высочество! Вы должны сегодня же рискнуть на все. Сегодня поздно ночью Преображенский полк будет мелкими частями выведен из города, завтра арестуют всех вас. Правительство в точности осведомлено о готовящемся заговоре. Если сегодня же не произвести замышленного, то завтра будет уже поздно!
Все повскакали с мест. Отвечая на расспросы, Ханыков рассказал в общих чертах, каким образом ему удалось бежать и кто сообщил ему все сведения о замыслях правительницы.
Лесток, бледный, с трясущимися от страха, посеревшими губами подошел к царевне и сказал:
— Ваше высочество! Момент действовать настал! Неужели вы погубите всех нас, которые всем жертвовали и рисковали за вас? Сегодня или никогда!
— Сегодня! — стоном вырвалось у Елизаветы Петровны.— Но я не могу… Без подготовки… решиться сразу… Это невозможно! Я не могу, не могу…
Лесток подошел к столу и лихорадочно набросал на большом листе бумаги корону и монашеский клобук.
— Выбирайте, ваше высочество! — сказал он.
Елизавета Петровна закрыла лицо руками. Все обступили ее с мольбами, но она, казалось, ничего не слышала.
— Ваше высочество, и вы еще колеблетесь? — раздался чей-то тихий, болезненный голос.
Все с удивлением обернулись и увидели бледную, исхудавшую Оленьку, которая еле держалась на ногах, стоя в дверях.
После трагической смерти Столбина Оленька заболела нервной горячкой и три месяца была между жизнью и смертью. Лесток, врач на самом деле знающий, выходил ее, но и после того она долго пролежала в кровати от слабости, не будучи в силах двинуться с места. Она страшно исхудала, вся ее фигура приняла облик чего-то мистического, неземного. Только глаза, расширившиеся и потемневшие во время болезни, горели волей, страстью и местью.
Вставать и передвигаться без посторонней помощи по комнате она начала всего несколько дней, да и то еле-еле держась на ногах. Ее не считали жилицей на этом свете, и Лесток не раз говаривал, что Оленька живет только потому, что со всей мощью человеческой воли хочет жить для того, чтобы видеть кровь любимого человека отомщенной.
Каким-то странным чутьем Оленька почувствовала, что происходит что-то необычное, требующее ее вмешательства. Кое-как перемогаясь, она добралась до зала совещанья, в волнении ее никто не заметил и таким образом Оленька все слышала, не будучи видима сама.
Теперь странный, мистически надтреснутый звук ее голоса заставил Елизавету Петровну вздрогнуть.
— И вы еще колеблетесь, ваше высочество,— повторила Оленька.— Колеблетесь даже тогда, когда у вас нет выбора, нет иного выхода? За что же умер мой Петя, за кого же он пожертвовал собой и мною? Как? Его кровь останется не отомщенной? Так же, как не отомщенными останутся кровь и слезы всего русского народа, всех мучеников, пострадавших за свою царевну? Ваше высочество, этого не может быть! Ведь это значит вторично убить всех их, вторично замучить смертными муками! Нет, это — минута слабости, она пройдет!..
Говоря все это, Оленька тихо подвигалась к царевне. Ее глаза горели, не отрываясь от взволнованного, смущенного взора цесаревны. И шла-то она как-то не по-людски — неслышно, как бы не касаясь пола. Так могли ходить призраки, а не живые люди, и призраком казалась она расстроенному уму Елизаветы Петровны.
Подойдя совсем близко к цесаревне, Оленька взяла ее за руку и мягко, но настойчиво подвела к большому образу Богоматери, висевшему в углу. И никого, ни царевну, ни присутствующих, не удивило это нарушение всяческого этикета, малейших сословных перегородок.
— Молитесь, ваше высочество,— настойчиво сказала Оленька,— молитесь Ей, да просветит Она ваш затемненный ум. Молитесь же, ваше высочество, молитесь!
Подчиняясь этой сверхъестественной энергии, Елизавета Петровна упала на колени перед образом и принялась жарко, пламенно молиться. Все ждали, затаив дыхание.
Помолившись, Елизавета Петровна встала и первым делом горячо обняла Оленьку. Лицо царевны сверкало теперь решимостью, мужеством, ей было трудно решиться, но, раз грань нерешимости была перейдена, она уже не знала колебаний, сомнений и удержу.
— Я готова, господа,— просто сказала она,— готовы ли вы?
Присутствующие криками радости ответили на эти елова, а Оленька со счастливой улыбкой на устах бесшумно рухнула на пол. Ее отнесли в ее комнату, а затем поспешно принялись обсуждать, как приступить к делу.
Совещание не затянулось. До этого времени, когда акт переворота казался чем-то далеким, иллюзионным, горячо обсуждали всяческую деталь и зачастую ожесточенно спорили из-за выеденного яйца. Теперь же было не до того: некогда спорить, когда надо действовать. Да и ничего сложного не было: перевороты, как известно, в России до сих пор совершались совсем просто!
Приказав заложить сани, Елизавета Петровна отправилась к себе, чтобы переодеться. Жанна пошла с ней, чтобы помочь ей. Цесаревна скоро была готова и уже собиралась уходить, но тут ее точно подтолкнуло к аналою, не котором лежала ее фамильная икона, и она опять принялась долго и пламенно молиться.
— Клянусь тебе, Боже,— закончила она молитву,— что если Ты дашь мне русскую корону, все прежние ужасы канут в забвение. Клянусь Тебе править в милости, правосудии и законе!
— Я верю, что Бог принял и выслушал ваш обет! — торжественно сказала Жанна.
Затем цесаревна и Очкасова пошли к дверям, чтобы соединиться с остальными. В зале их с нетерпением ждал Лесток с орденом св. Екатерины и серебряным крестом в руках. Он надел Елизавете Петровне орден на шею, сунул в руку крест и сказал:
— Готово!
Но в этот момент Елизаветой Петровной овладел последний приступ слабости. Ее колени подогнулись, руки беспомощно опустились.
— Да что еще за комедия! — нетерпеливо крикнул грубый Лесток и, взяв царевну за руку, без всяких церемоний потащил ее на двор.
Там уже стояли запряженные сани. Елизавета Петровка с Жанной и Лестоком уселись в первые, сзади уцепились Воронцов и Шуваловы. Алексей Разумовский, Салтыков и Грюнштейн с товарищами поместились во вторых санях. Затем все во весь опор помчались в казармы Преображенского полка.
Вдруг передние сани остановились и потом резко свернули вбок. Елизавета Петровна, как оказалось, приказала сделать крюк, чтобы заехать к Шетарди и сообщить ему о своем решении.
Действительно, остановившись у ворот посольского дома, она приказала немедленно вызвать маркиза и сказала ему, пораженному и растерянному этим необычным визитом:
— Пожелайте мне счастья, друг мой! Я мчусь навстречу славе и трону!
Прежде чем растерянный маркиз успел сказать хоть слово, сани опять во весь опор помчались далее.
Когда кортеж доехал до съезжей избы полка, часовой забил тревогу. Но Лесток, взявший теперь в свои руки руководство ночной операцией, кинжалом пропорол барабан, а подъехавшие с Грюнштейном гвардейцы кинулись в казармы, чтобы предупредить товарищей.
В те времена офицеры, за исключением одного дежурного, жили не в казармах, а в городе. Услыхав тревожный бой, сейчас же оборвавшийся, дежурный офицер выскочил с обнаженной шпагой на двор съезжей избы. Его арестовали, причем он не оказал ни малейшей попытки к сопротивлению.
Вслед за тем на двор выбежали гвардейцы.
— Знаете ли вы меня, дети? — обратилась к ним Елизавета Петровна,— и знаете ли вы, чья я дочь?
— Знаем, матушка, знаем! — хором ответили гвардейцы.
— Меня хотят силой заточить в монастырь! Пойдете ли вы за мной, чтобы помешать врагам надругаться над вашей царевной?
— Мы готовы, матушка, мы их всех перебьем!
— Если вы будете говорить об убийстве, тогда я уйду от вас. Я не хочу, чтобы без нужды лилась кровь!
Солдаты, огорошенные этой неожиданной отповедью, недовольно забормотали что-то.
Однако Елизавета Петровна быстро овладела положением.
— Я клянусь умереть за вас, если это понадобится,— воскликнула она, высоко поднимая крест.— Поклянитесь же и вы умереть за меня, но не проливая чужой крови без необходимости!
Солдаты торжественно дали требуемую клятву.
Тогда Елизавета Петровна скомандовала: ‘Идем!’,— и в сопровождении трехсот гвардейцев направилась по Невскому проспекту.
На Адмиралтейской площади она вылезла из саней и пошла пешком. Но снег был довольно глубок, ее маленькие ноги вязли и приходилось идти почти шагом.
— Матушка, да мы так никогда не дойдем! — взмолились гвардейцы.— Давай-ка лучше мы понесем тебя! — и двое рослых гвардейцев подхватили ее на руки и понесли.
Быстрым, походным шагом отряд дошел до Зимнего дворца. Тут Лесток отделил двадцать пять человек, которым было поручено арестовать Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина. Затем он выбрал восемь наиболее смелых и развитых гвардейцев, которым надлежало последним ловким ударом обеспечить торжество замысла. Пользуясь знанием пароля и притворяясь, будто они просто совершают обычный ночной обход, гвардейцы с невинным видом подошли к четырем часовым, охранявшим дворцовую дверь, и быстро обезоружили их. Затем во двор вошли остальные гвардейцы. С прежними восемью гвардейцами Елизавета Петровна прошла в кордегардию.
Бывший там офицер отчаянно закричал ‘на караул’, но солдаты кинулись на него со штыками, и Елизавете Петровне стоило больших трудов спасти офицера от неминуемой смерти. Затем царевна в сопровождении Жанны и восьми гвардейцев поднялась в спальню правительницы. Сама она осталась в глубине комнаты, Жанна же вместе с гренадером Ивинским (тем самым, который впоследствии оказался замешанным в заговоре против Елизаветы Петровны) подошла к широкой кровати, тонувшей в пышных складках балдахина. Мягкий ковер совершенно заглушал шаги вошедших. Да и судя по страстному шепоту правительницы, доносившемуся из-за балдахина, ей было теперь не до того, чтобы слышать что бы то ни было.
— Милая Юлия,— умирающим от упоения и неги голосом шептала Анна Леопольдовна,— милая Юлия! Как я люблю тебя!
Звук страстного поцелуя прервал ее шепот. Ивинский резко отдернул занавеску балдахина.
— Кто осмелился…— гневно начала правительница, но, увидев Жанну, фигура которой была освещена факелами стоявших в глубине гвардейцев, запнулась, вскрикнула и отшатнулась назад.
Из-за нее показалась растрепанная голова Юлианы Менгден.
— Очкасова! — раздирающим голосом вскрикнула любимая фрейлина.
— Да, это я! — ответила Жанна.— Вставайте, ваше высочество, и благоволите одеться! Нам надо свести кое-какие старые счеты!
Анна Леопольдовна хотела что-то ответить. Но тут ее взгляд упал на группу гвардейцев и царевну Елизавету, стоявших в глубине. Она вскрикнула и упала в обморок.
Оставив здесь часть гвардцейцев, которым было приказано арестовать правительницу и ее фрейлину, Елизавета Петровна отправила несколько солдат за принцем Брауншвейгским, сама же прошла в детскую, где нянька держала на руках проснувшегося от шума малолетнего императора. Ребенок вдруг замолк и потянулся к ней ручонками.
Елизавета Петровна взяла его на руки, приласкала, успокоила, после чего сказала:
— Бедный ребенок! Ты-то ни в чем не виноват, и тебе приходится страдать за чужие грехи. Но я постараюсь, чтобы тебе было хорошо!
Да, цесаревна ‘постаралась’! Иоанну Антоновичу было действительно ‘очень хорошо’.
Но в тот момент она была искренна: суровая судьба Иоанна Антоновича была внушена императрице Елизавете маркизом Шетарди, который намекал даже, что не худо было бы казнить несчастного ребенка, дабы отрезать возможность каких-либо выступлений от его имени.
Арестовав всю семью правительницы, Елизавета Петровна вернулась к себе во дворец. Там ее уже ждали все недавние враги, приведенные туда связанными. Цесаревна приказала отправить всех их в Петропавловскую крепость, куда было уже приказано отвести правительницу, Менгден и принца Брауншвейгского.
Тем временем несколько преображенцев поскакали верхами во все стороны, объявляя повсеместно о совершившемся. Занималась заря. Отовсюду к дворцу Елизаветы Петровны стекались толпы. Тут были генералы и крепостные мужики, архиереи и простые солдаты. Все встречали со стороны Елизаветы Петровны самый ласковый прием. В два часа дня комиссия, состоявшая из высшего духовенства и высших государственных чинов, приветствовала цесаревну титулом императрицы всей Руси!

XXI

РАЗОЧАРОВАНИЕ ЖАННЫ

— Я в отчаянии, Анри,— воскликнула Жанна, положив свою хорошенькую головку на плечо мужа,— да, положительно в отчаянии! Неужели все мы ошиблись? Неужели все наши старанья ушли впустую, и бедная Россия по-прежнему должна будет страдать?
— Да в чем дело, птичка моя? — ласково спросил Суврэ, обнимая Жанну.
— Я не узнаю в императрице Елизавете прежней царевны! Где ее ласковость, доброта, доступность, мягкосердечие? Как только она твердой стопой встала на трон, так посыпались одно самодурство за другим, одна жестокость за другой! Где же все широковещательные обещания, где же все сладкие слова? Туман рассеялся, и за ним оказывается опять каменистая, суровая пустыня. Неужели того, что мы сделали, не к чему было делать? Неужели все жертвы были бесплодны?
Жанна опять бессильно опустила голову.
Она была действительно утомлена и физически, и нравственно. Последние дни она даже с мужем редко виделась. Елизавета Петровна требовала постоянного присутствия Жанны возле себя и хотела назначить ее своей гофмейстериной, однако Жанна пока еще избегала решительного ответа.
— Но ты так и не сказала мне, в чем дело, птичка? — ласково повторил Анри.
— Да трудно рассказать, милый. Ясных фактов немного, но эта перемена чувствуется во всем. Ты знаешь, как бесчинствовали и бесчинствуют до сих пор гвардейские солдаты? Императрице Елизавете неоднократно пытались жаловаться мирные жители, но если потерпевшие не принадлежат к числу родственников или добрых друзей былых заговорщиков, то их попросту прогоняют вон. ‘Они потрудились, надо дать им позабавиться!’ — сказала однажды императрица… Как могла она решиться сказать такой ужас? Позабавиться за счет мирных жителей!.. Да ведь этому имени нет! И главное, она буквально не выносит ни малейшего противоречия. Я пыталась обратить ее внимание, что новое царствование начиналось именно с того, чего она так хотела избегнуть, с кровопролития… Боже, какая буря поднялась!
— Но, согласись, Жанна, что ее трудно остановить…
— А история с Лопухиной? — не слушая его, продолжала Анна Николаевна.— Лопухина уже давно считалась первой красавицей во дворе, и уже давно Елизавета не могла простить ей это соперничество. И что же? Теперь, когда она должна быть выше подобных мелочей, это обстоятельство не дает ей покоя и вызывает с ее стороны самые непростительные выходки. Недавно на куртаг Лопухина явилась случайно причесанной точно так же, как и императрица, причем в ее волосах тоже были цветы. Елизавета Петровна, увидев это, даже побагровела от гнева. Она быстро подскочила к Лопухиной, схватила ее за волосы, растрепала прическу, надавала пощечин и ушла. А когда ей доложили, что с Лопухиной случился продолжительный обморок, она изволила милостиво ответить: ‘Ништо ей, дуре!’ Да и мало ли…
— Милая Жанна,— сказал Суврэ,— а знаешь, что я тебе скажу? Пусть императрица оказалась не тем, чего ждали. Что за беда? Ты сделала все, что могла, и пожалуй, даже больше… Так не пора ли нам вернуться к своему маленькому Жану, который, вероятно, уже начал забывать свою маму, да к старому дедушке, который ждет не дождется своей дочурки?
— Я и сама думаю, что это будет лучше всего,— ответила Жанна, целуя мужа.— Однако надо идти! Я должна опять присутствовать на приеме. Сегодня императрица принимает в частной аудиенции разных просителей…— Она встала, сделала несколько шагов, но запуталась в платье и чуть не упала.— Господи,— вскрикнула она,— да я совсем разучилась носить юбку! Нет, что ни говори, а вы мужчины, выбрали себе самый удобный костюм!
Прием уже начался, когда Жанна вошла в кабинет императрицы. Последняя недовольно поморщилась при виде опоздавшей и кисло сказала ей:
— Ты знаешь, что я этого не люблю.
У Жанны скорбно забилось сердце.
‘Боже мой,— подумала она,— и это она говорит мне после всего, что было, после всей самоотверженности, жертв!..’
Перед императрицей прошел целый ряд лиц. К одним она относилась с беспричинной милостивостью, к другим — с не менее беспричинной жестокостью и суровостью. Жанна то болезненно морщилась, то удивленно раскрывала глаза. И в ее душе все глубже и глубже укоренялось полное, безнадежное разочарование.
Наконец камергер доложил о Головкиной.
— Какая это Головкина? — удивленно спросила императрица.— Ведь я приказала сослать в Сибирь графа и его жену?
— Это — племянница сосланного, ваше величество,— ответил камергер.
— Наверное, пришла просить за дядюшку! Пусть войдет! Я научу ее, как просить за изменников!
В кабинет вошла Наденька.
— Что вам угодно? — сурово спросила ее императрица.— Вы, наверное, явились ходатайствовать за дядю? А знаете ли вы, сколько мне пришлось натерпеться от этого негодяя? И вы решаетесь показываться мне на глаза? Да отвечайте же! Что вы стоите как пень!
— Нет, ваше величество,— ответила Наденька,— не за дядю пришла я молить ваше величество. Дядя много нагрешил против высокой особы вашего величества и пусть несет заслуженную кару. Да и у него много друзей было — пусть они хлопочут за него. Я же пришла умолять о милости за такого человека, за которого, кроме меня, некому просить!
— Кто же это, дитя мое? — спросила смягченная императрица.
— Это — мой жених, ваше величество, храбрый и отважный офицер гвардии…
— Фамилия?
— Мельников.
— Мельников? — не веря своим ушам, повторила Елизавета Петровна,— тот самый Мельников, который помог Миниху, злоупотребляя моим именем, арестовать Бирона, который позорно шпионил за товарищами, обрекал их пытке и казни?
— Ваше величество,— твердо возразила Наденька,— мой жених всегда говорил, что солдат должен не рассуждать, а исполнять приказания начальства. Он делал все, что ему предписывал долг присяги, и если он принесет присягу вашему величеству, то будет и вам служить до последней капли крови.
Обдавая смелую девушку молниями разгневанных очей, императрица позвонила и обратилась к вошедшему камергеру:
— Я приказала арестовать и сослать в Сибирь всю семью Головкиных, между тем эту особу почему-то оставили в покое. Чтобы сейчас же этот недосмотр был исправлен! Да напомните, кстати, чтобы арестованному офицеру Мельникову, как было приказано, не давать никаких поблажек! Ускорить его дело! Разжаловать в солдаты, лишить чинов и дворянства и, побив батогами, сослать в дальний гарнизон!
— Ваше величество!..— вскрикнула Наденька.
— Уведите ее! — сурово приказала императрица и принялась расхаживать по кабинету из угла в угол.— Ты чего на меня уставилась! — накинулась она на Жанну.— Недовольна? Не по-твоему я поступила!
— Ваше величество,— тихо сказала Жанна,— к чему эта лишняя жестокость! Чем виновата бедная девушка! За что постигла ее суровая кара! А Мельников… Да разве неправа девушка, что он только исполнял долг присяги?..
Елизавета Петровна вспыхнула как порох.
— Ты, матушка, эту музыку со мной брось! — закричала она подбоченясь.— Мне гувернанток не нужно, выросла я из-под опеки…
У Жанны уже закипал на сердце резкий ответ, но тут дверь раскрылась, и в кабинет вошла заплаканная Оленька.
— Мне сказали,— грустно начала она,— что ваше величество хотели видеть меня после приема.
Елизавета Петровна, еще не успокоившаяся от гнева на Жанну, накинулась теперь на несчастную Ольгу.
— Ну да, хотела,— закричала она.— Да разве я тебя на казнь зову, что ты ко мне с такой похоронной мордой являешься? Надоело мне это, матушка! Все радуются, все стараются выразить мне свой восторг, а ты, дура, только нюнишь да нюнишь.
— Как же мне не плакать, ваше величество, когда я думаю, что мой Петя не дожил до этого светлого дня, до этой радости? — с мягкой укоризной ответила Оленька.
— Да скучно это, матушка! — уже мягче ответила императрица.— Петенька тут, Петенька там… Ну, умер и умер твой Петя, слезами его не воскресишь. Мертвому — могила, живому — радости жизни. Он умер — его похоронили. Ты, слава Богу, жива — тебе надлежит озаботиться своим будущим. Ты что надумала?
— Я в монастырь пойду,— тихо сказала Оленька.
— Подумаешь, какая сласть в монастыре! Полно дурить, мать моя! Выходи-ка лучше ты замуж. Есть человек, который мне оказал большие и важные услуги. Он тебя давно без памяти любит и будет тебе верным мужем. Как нарожаешь штук шесть детей, так и забудешь и о монастыре, и о Петеньке. А человек он ловкий… Это — Ванька Каин! — обратилась она к Жанне с пояснением.
При этом имени Оленьку покачнуло.
— Я еще не совсем здорова, ваше величество,— тихо сказала она,— и у меня в ушах звенит и разные несуразности кажутся. Позвольте мне уйти, ваше величество! — и, не дожидаясь разрешения императрицы, Оленька шатаясь вышла из кабинета.
Не помня себя, дрожа от гнева, Жанна подошла вплотную к императрице и скорее прошипела, чем сказала:
— Как вы решились, как вы осмелились, как вы дерзнули на такое святотатство — предложить Оленьке в мужья человека, предавшего на смерть ее жениха? Как повернулся у вас язык выговорить это?
Императрица растерялась до такой степени, что даже не рассердилась,
— Но помилуй, что же тут такого…— начала она.
Однако Жанну теперь трудно было остановить: слишком много накипело у нее на сердце.
— Помните ли вы тот момент,— страстно крикнула она,— когда на коленях перед образом вы клялись Богу царствовать в законе, милости и правосудии? С чего же вы начали свое царствование? С крови, с жестокости, с несправедливости! Остановитесь, ваше величество, пока не поздно.
— Да ты совсем взбесилась! — крикнула Елизавета Петровна, выходя из того оцепенения, в которое ее погрузил неожиданный взрыв Жанны.— Я прикажу тебя в сумасшедший дом посадить! Я тебя научу, как надлежит подданным разговаривать со своей императрицей! Или ты и впрямь ума решилась? Вообразила, что ты — не какая-то Очкасова, а Сам Господь Бог?!
— Я — не подданная вашего величества,— возразила Жанна, которая обрела все свое спокойствие,— и не Очкасова. Как законная жена маркиза Анри де Суврэ, обвенчанная с ним в парижской церкви святой Екатерины, я — французская подданная и маркиза. Но я звалась своим девичьим именем потому, что не хотела забывать, что я — русская по рождению, что моя бедная родина ждет от меня жертв и работы на ее пользу. Я сделала все, что могла, однако вы, ваше величество, доказали мне, как я ошиблась… Но к чему говорить об этом? Я теперь — француженка и на днях уезжаю на свою новую родину…
— Скатертью дорога! — отрезала Елизавета Петровна, поворачиваясь к Жанне спиной.
— Но, уезжая, я должна обратиться к вашему величеству с единственной просьбой, в которой, надеюсь, вы мне не откажете: отпустите со мной Оленьку. Ведь это я прислала сюда Столбина, из-за меня он погиб мученической смертью, и моя обязанность окружить несчастную заботами и довольством. Это все, чего я прошу у вас, ваше величество!
— А очень она мне нужна! — не оборачиваясь, буркнула императрица.
Подавляя вздох мучительного разочарования, Жанна, маркиза де Суврэ, тихо вышла из кабинета императрицы, чтобы никогда более не возвращаться в него…

XXII

ЭПИЛОГ

Через несколько дней дорожный возок увозил из Петербурга супругов де Суврэ и Оленьку.
— Я все еще не могу опомниться от всего пережитого и перечувствованного здесь! — сказала Жанна мужу.
— Эх, голубка моя! — ответил Анри.— А между тем — помнишь? — Я ведь предупреждал тебя, что ты слишком идеализируешь свою царевну. ‘Не сотвори себе кумира’ — в этой заповеди заложен глубокий житейский смысл. Императрица Елизавета — не мифическая царица амазонок, не царь-девица ваших русских сказок, а просто женщина, со всеми обычными недостатками, слабостями. Немалую роль сыграло и то, что трон вырос перед ней в несколько часов, неожиданно. Ведь еще за сутки до этого царствование казалось твоей царевне чем-то далеким, миражным… Власть пьянит, как и вино, и сильнее его бросается в голову. Государь, получающий корону по наследству, с детства привыкает к мысли держать в руках скипетр, государь же, воцаряющийся случайно, неожиданно, на первых порах теряется на высотах трона. Погоди, дай императрице Елизавете освоиться с короной, тогда дела пойдут иначе…
— Может быть, ты и прав, Анри,— задумчиво ответила Жанна.
Мало-помалу исчезали последние строения Петербурга. Лошади бойко несли возок по гладко укатанному шоссе. Оленька, молча смотревшая в окно, вдруг закрыла лицо руками и тихо заплакала.
Жанна поспешила к ней.
— Полно, Оленька,— ласково сказала она, обнимая несчастную девушку-вдову,— не плачь! Право, тебе будет неплохо у нас! Ты будешь мне все равно как родная сестра, и мы вместе будем чтить память нашего дорогого мученика, нашего незабвенного Пети. И еще кое-что будем мы делать вместе: там, в Париже, меня ждет маленький карапуз. Он ждет одну маму, а к нему приедут две. Мы вместе будем растить его, вместе постараемся сделать из него хорошего, доброго, честного человека.
Оленька слабо улыбнулась сквозь слезы и поцеловала Жанну.
— Я не знаю, что я сделала бы без тебя, дорогая,— сказала она.— Я мечтала о монастыре, но разве клобук в состоянии облегчить мою невыносимую муку? А вот когда ты говоришь, мне делается легче. Ведь я одна, совсем одна на свете! А теперь у меня нашлись сестра и сынишка, которого я буду очень, очень любить! Моя жизнь не задалась… Ну, что же, буду жить вашей жизнью, посвящу себя тебе и маленькому Жану!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека