Люди и нравы, Успенский Глеб Иванович, Год: 1878

Время на прочтение: 32 минут(ы)

ЛЮДИ И НРАВЫ.

(Изъ деревенскаго дневника).

I.

Было часовъ восемь темнаго августовскаго вечера. Деревня затихала, гасили огни и собирались спать. Съ каждой минутой становилось все тише и тише: царство непробуднаго сна приближалось быстрыми шагами, еще часъ и тогда ‘не добудишься’, ‘не достучишься’, ‘не докричишься’. Въ такіе мертвые часы, волки утаскиваютъ и ржутъ овецъ и коровъ — и никто не слышитъ рева и блянья, узнавая о несчастіи только на другой день, въ такіе часы никто не слышитъ, какъ кричитъ и мучается неожиданно начавшимися родами женщина, не видитъ, какъ она въ горячечномъ состояніи слзла съ печки, съ лавки, пошла сама не зная куда, никто не поможетъ ей, не образумитъ ея, и она, полупомшанная, стеная и вскрикивая, шатается гд нибудь по грязному двору, невдомо какъ попадаетъ въ хлвъ, не помня себя родитъ ребенка, который иной разъ задыхается тутъ же въ грязи, иной разъ расшибаетъ голову о какое-нибудь бревно, иной разъ обращаетъ на себя вниманіе и аппетитъ какого-нибудь животнаго… На утро, разумется — ужасъ, зарываніе мертваго въ песочекъ, рядъ мучительныхъ дней, оканчивающихся уголовнымъ дломъ и тюрьмой, большею частью, благодаря собак или свинь, которыя обыкновенно и длаютъ открытія въ темную ночь зарытыхъ дтей… ‘Ничего не слыхали, нтъ, крику не было, не слыхали что-то!’ — показываютъ потомъ на суд крпко спавшіе сожители или родственники подсудимой. И въ самомъ дл, день-деньской намаявшись, умютъ спать деревенскіе жители: одни спятъ ‘какъ убитые’, другіе ‘какъ мертвые’, третьи говорятъ: ‘заснулъ, братецъ ты мой — какъ ко дну пошелъ’, а есть и такіе, что спятъ ‘какъ зарзанные’…
Огни погасали. Вонъ побродилъ зачмъ-то по комнатамъ со свчкой въ рукахъ лавочникъ, и задулъ огонь, теперь чуть теплится свтлая точка въ господскомъ дом, да въ волостномъ правленіи догораетъ огарокъ… Писарь съ помощникомъ — во всю мочь выспавшіеся посл обда — сидли на сырыхъ ступеняхъ крыльца, вспыхивая папиросами… Кто можетъ представить себ подавляющую силу этой ‘мертвой’ тиши, этой ‘мертвой’ тьмы, за которыми долженъ слдовать ‘мертвый’ сонъ, тотъ пойметъ, что мысли человческой,— имвшей къ тому же полное удовольствіе, вовсе не дйствовать въ теченіи цлаго дня,— въ такія мертвыя минуты, нтъ никакой возможности воображать что нибудь, кром представленія смертнаго часа. Человкъ, который не можетъ въ такія минуты спать (онъ ужь посл обда выспался), долженъ чувствовать какъ эта тьма, этотъ надвигающійся со всхъ сторонъ сонъ, горы сна, зарываютъ его, живого человка, въ могилу, а если не въ могилу, то въ какое-то такое мсто, гд ничего не видать, ничего не слыхать, и гд надобно перестать думать, гд даже нельзя думать, еслибы и хотлъ.
— Нтъ! посл упорнаго молчанія и куренія, произнесъ довольно ршительно одинъ изъ собесдниковъ:— переведусь я отсюда, непремнно переведусь.
— Я самъ тоже уйду…
— Чортъ съ ними…
И помощникъ, сказавшій это, заплевалъ и затопталъ огонь папиросы…
— Я самъ тоже не останусь… Чего тутъ?.. прибавилъ и молодой писарь.
— Какого чорта? вызывающимъ голосомъ продолжалъ помощникъ, очевидно придавленный пустыми днями и мертвыми ночами, но, какъ человкъ солидный, практическій, не могъ ограничиться въ доводахъ своему бгству отсюда однимъ только сознаніемъ пустоты и гнетущей тоски, не могъ удовольствоваться ощущеніемъ могилы, навваемымъ сномъ и тьмой, а долженъ былъ искать, самъ для себя, какого-нибудь боле существеннаго, практическаго довода къ бгству…
— Что мн тутъ? розыскивая этотъ доводъ и оглядываясь въ непроницаемой темнот:— что я здсь? за какимъ чортомъ?..
Но темнота до такой степени осадила собесдниковъ, что какъ будто бы даже касалась щекъ, рукъ, точно это была какая-то особенная, черная какъ уголь и тяжолая масса. Вотъ почему помощникъ долгое время не могъ прибрать ничего путнаго въ объясненіе своего желанія и повторялъ:
— Чего я тутъ не видалъ? Славу Богу!.. точно свтъ клиномъ сошелся! авось…
— Въ самомъ дл… поддакивалъ писарь.
— Что я тутъ? Семь-то рублей, что ли? Такъ я въ Ендов добуду восемь… коего дьявола…
Доводъ былъ найденъ: мало жалованья — вотъ главное, а вовсе не эта тьма и сонъ, похожій на смерть.
— Ну, да! обрадовался и писарь.— Что я-то смотрю? Я самъ могу больше десяти добыть, ежели захочу.
— Семь-то рублей! продолжалъ философствовать помощникъ: разв это деньги? Тамъ, въ Ендов-то, по крайней мр, все-таки, большая дорога.
— Да вдь и здсь большая?
— Здсь! здсь — не дорога, а свинство одно. Разв такая дорога-то большая? Ты спроси сначала, а потомъ и говори. Настоящая дорога-то идетъ, какъ война воюетъ — вотъ какая дорога, а это что? Почта только… Это чертовщина, а не дорога… Я тамъ однихъ писемъ на пятнадцать цлковыхъ накатаю, въ мсяцъ-то, потому народъ, суета, а здсь что?
Долго разрисовывалъ помощникъ свои будущія благополучія, зная въ тоже время, что все это только такъ, и никуда онъ не перейдетъ, покуда, въ самомъ дл, не засохнетъ и не задохнется отъ тоски и однообразія, или не подвернется случай жениться, не подойдетъ какая-нибудь невдомая теперь, но хорошая ‘линія’. И писарь впалъ, что все это вздоръ, но ‘доходъ’, но ‘деньги’ были столь уважительными у всей этой тьмы предметами, что никто не чувствовалъ себя глупымъ, позволяя себ фантазировать на этотъ счетъ. О деньгахъ, о доходахъ можно размечтаться, можно дозволить себ безнаказанно поврать даже — это ничего. А вотъ раздумывать о томъ, почему скука, почему ‘дло, не дло’, раздумывать о томъ, вкъ бы получше было жить на свт, словомъ — размышлять и фантазировать, основываясь на своей внутренней, сердечной тоск и забот — вотъ это ужь глупость и вздоръ, потому что тогда ‘всякій’ также начнетъ фантазировать, всякій ползетъ съ своими сердцами, а ужь это Богъ всть что.
Торопливое чавканье чьихъ-то лаптей, послышавшееся въ темнот прервало фантазіи и разговоры двухъ хорошо выспавшихся людей…
— Кто тутъ? радуясь живому существу, спросилъ темноту писарь.
— Бертище!.. весело и рзво отвчалъ голосъ изъ тьмы.
— А!.. обрадовались собесдники.
— Бертище, продолжалъ голосъ, быстро приближаясь:— захотлъ винища, бжитъ въ кабачище, во второй, братцы писари, рразище. Какъ это вамъ покажется?
Тьма и сонъ, и смерть огласились вдругъ радостнйшимъ смхомъ. Въ голос ‘Бертищи’ было нчто до того смшное, комическое, что, кажется, самыя обыкновенныя слова, сказанныя имъ, непремнно бы возбудили веселое расположеніе духа и улыбку въ самомъ скучномъ человк. Слышались въ немъ и беззаботность, и веселье, и насмшка, и симпатія, и почти юношеская веселость, хоть ‘Бертище’ былъ старикъ пятидесяти лтъ. Это былъ маленькій, жилистый, проворный и нервный до послдней степени человкъ съ широкимъ смшнымъ утинымъ носомъ и проворными крошечными безцвтными глазами, человкъ, занимающійся кузнечнымъ мастерствомъ поденно — день тутъ, недлю тамъ, словомъ сколько ему понравится и гд понравится. Но гд бы онъ ни пристроился, тотчасъ начинался смхъ и живой, остроумный крестьянскій разговоръ. Остроты, псенки, анекдоты, у него были ‘все свои’ особенные, никмъ, нигд, никогда не слышанные. И эти остроты и прибаутки сыпались градомъ въ то время, когда маленькія, жилистыя руки Бертищи проворно работали молоткомъ. И работалъ-то онъ, точно комедію представлялъ: раскаливъ конецъ желзной полосы и выхвативъ его изъ горна, онъ, по дорог къ наковольн, непремнно испугаетъ бабу, ткнувъ огнемъ по направленію къ ней и прибавивъ, конечно, смшное, хотя и сальное словцо, ожидая, пока разгораются въ горн уголья, онъ попляшетъ и опять разскажетъ исторію или подсмется надъ кмъ-нибудь, выдалась среди жаркой работы коротенькая минутка передышки, Бертище не упустить ея, чтобы не хлопнуть водки въ торопяхъ, въ попыхахъ, и все съ разными гримасами, прибаутками, позами и т. д. и т. д. Неистощимый родникъ юмора, веселости и наблюдательности таится въ этомъ человк, но случайность среды не дала ничему развиться какъ слдуетъ, и талантливый человкъ этотъ осужденъ на то, чтобы выдлывать ‘колна’, пить и, разумется, спиться съ кругу.
— Теб не дадутъ топерь водки. Запрещено, сказалъ писарь.
— Мн-то? Да ты знаешь, кто я такой?
— Кто?
— Я — Бертъ! Понимаешь это! Знаешь въ Петербург заводчикъ, Бердъ, милліонеръ?
— Ну?
— Ну, это я и есть! Это вы только, глупые, необразованные люди, собачьи клички носите, Свиньинъ, да Балванскій, да Зайцевъ… Я, брать, этого съ собой не позволю длать… Я себя самъ произвелъ въ иностранцы.
— А твоя какъ фамилія то настоящая?
— Кукушка! Ну, что это за названіе? Какая я кукушка? Я — человкъ, вдь это срамъ, съ этакимъ именемъ… Нтъ, братъ, думаю, шалишь не проведешь! Я-те дамъ кукушка.. Бертъ! Объявилъ — и шабашъ… И въ дум такъ сказалъ — никакого, говорю, Кукушки нтъ, и билета съ кукушкой не возьму… Три цлковыхъ далъ, теперь пишутъ Бертъ. Да какого чорта? Я по кузнечному, и онъ, петербургскій-то Бертъ — тоже по кузнечному. Вотъ и произвелъ! А то кукушка! Я тебя за эти слова… Ты что-жь меня садиться не приглашаешь? Что ты за дубина такая, что я долженъ стоять предъ тобой?
Что ты, Аннушка, форсишь
Да къ себ не приглашаешь
‘А чего ты косишься…
‘Что ко мн не просишься…’
Подплясывая въ грязи, проплъ Бертище и вскочилъ на крыльцо.
— Что орете тутъ? среди смха писарей послышался голосъ выступившей на крыльцо жены учителя.— Дтей перебудите…
— Милая моя мамочка!.. не давая сказать ей слова, заговорилъ Бертъ и въ риму сказалъ такое словцо, отъ котораго вс, и писарь, и жена учителя, какъ говорится, ‘сгорли со стыда’.
— Тьфу ты, пьяница! почти убгая, произнесла жена учителя.
— Ай не любишь! сказалъ ей въ слдъ кузнецъ.— Поди я еще тебя попотчую.
Смхъ, охватившій писарей, былъ, по истин, невообразимый. Они то закатывались до перхоти, до удушья, то, не выдержавъ и чуть не задохнувшись, оглашали тишину и тьму громовыми раскатами хохота. Бертъ также смялся и все прибавлялъ по словечку, благодаря чему, по крайней мр, четверть часа никто изъ смявшихся не могъ придти въ себя. ‘О-охъ! о-охъ!’ стонали они, хватаясь за грудь, и вдругъ опять пускались хохотать, какъ помшанные.
— Уйди ты отсюда, балалайка безструнная! кое-какъ опомнившись, сказалъ писарь:— измучалъ совсмъ.
— Я, братъ, и такъ скоро уйду! Оставайтесь одни, безъ меня, пьянствовать. Чортъ съ вами!
— Ты ужь никакъ второй мсяцъ идешь, все ни съ мста.
— А ты вели стаканчики въ кабакахъ побольше давать!.. да! Какъ же я уйду-то? Меня, вонъ, на станцію приглашаютъ, мн надо двугривенный, а вы тутъ избаловали кабакъ — мн и не справиться… Наливай онъ стаканъ форменный, мн бы четырехъ-то стакановъ за глаза хватило.
— Ну!
— Ну, конечно, съ посторонними… Ты поднесешь, Евсей поднесетъ, тотъ, другой, третій… само собой. А то онъ наливаетъ — наперстокъ: вмсто четырехъ и пьешь шесть… Остается изъ сорока копеекъ, поденныхъ, всего двугривенникъ — разв на это удешь? Мн нуженъ двугривенный… А гривенникъ куда а дну? Хочешь не хочешь, надо пропить. Стало-быть, седьмой и восьмой. Вотъ и не на что идти… А то бы я отъ васъ давно ушелъ…
— Все не протрезвишься никакъ?
— Говорю, заведи законный стаканъ…
— Ну, будетъ врать-то. Какой стаканъ ни дай, все восемь выпьешь, покуда всего не пропьешь. Любишь. Охотникъ…
— Охъ, братецъ ты мой! вздохнувъ, сказалъ кузнецъ.— И то люблю.
— Очень нравится?
— Охъ, какъ нравится, братцы! Вино-то? Такъ нравится, такъ… Кузнецъ что-то чмокнулъ губами.
— Что это ты?
— Бутылку, братцы мои, поцловалъ. Я завсегда сначала бутылку поцлую, а потомъ налью… А пустую, когда окончу, то къ сердцу прижимаю: милая моя мамочка. Ахъ, и люблю же я ее!.. водочку, матушку… страсть господняя! Чистая страсть!..
— А запоемъ пьешь?
— Нтъ, запою нтъ у меня. Я ее постоянно обожаю… Не будь водки, да я сейчасъ утоплюсь… Передъ Богомъ. Она — моя отрада, за подвиги награда.
— Давно-ли пьешь то?
— Я пью, кумовья, лтъ десять. Прежде я не пилъ. О, поглядлъ бы ты на меня прежде-то! У меня въ город восемь кузницъ было, часы, цпочка… полное почтеніе… А тамъ вдругъ и одолло меня… Непремнно меня испортили — ужь это врно. Ужь тутъ кто нибудь подмшалъ мн, потому вдругъ. Не пилъ, не пилъ, все честно, благородно жилъ, наживалъ, вдругъ все мн опротивло. Все не по мн стало, думаю: за какимъ а шутомъ женился? Зачмъ цпочки, часы, что такое? Захотлось мн все раскассировать, и тутъ я пошелъ, все ршительно, вотъ, все, что подъ руку подвернется все сталъ пропивать, что было дома — пропилъ, чужое — экипажи, коляски тамъ, все продалъ, пропилъ, и что дальше пью, все того интереснй… Жена — Боже мой! Боже милостивый! И дерется, и жалуется, и сынъ бьетъ и оретъ, смхъ мн — больше ничего… Доберусь до дому, какъ песъ въ грязи, пьяный, заберусь на печку — ха-ха-ха!.. а они то зудятъ, орутъ, Боже мой… Вотъ любопытно мн, да и только, а зла нту… Потомъ они меня вонъ выгнали. Жена съ любовникомъ, съ купцомъ — ничего это мн нисколько. Веселье меня обуяло, какъ птицу небесную. Изъ хозяевъ пришлось въ работники — еще того веселй стало. Полтинникъ выковалъ, пропилъ, повалился подъ заборъ — сплю. Надоло мн въ город, ушелъ безъ шапки и безъ всего въ другое мсто. Везд смются надо мной, и я смюсь, не только думаю одно — какъ бы мн безъ водки не остаться. Это для меня — ядъ, смерть… Чего-жь это я тутъ съ вами время теряю? вдругъ какъ будто опомнившись и вскочивъ, сказалъ Бертъ.
— Куда-ты?
— А въ кабакъ-то! Пожалуй, въ самомъ дл заснутъ… А мн это нельзя. Я имъ тогда вс стекла переколочу. Мн давай вина…
— Ты воротись, приди.
— Ну, ужь нтъ. Я тамъ подъ кусточкомъ лягу съ моей милой, съ бутылочкой, тамъ и засну.
— А сопьется? вопросительно произнесъ писарь, когда кузнецъ ушелъ.
— Конечно, сопьется. Еще бы ему не спиться. Пьетъ безъ отдыху.
— А вдь не дуракъ?
— Ну, ужь уменъ!.. Имлъ заведеніе, а теперь самъ поденщикомъ… Какой же тутъ умъ? Умный человкъ такъ не сдлаетъ. Просто пьяница и балалайка. Ишь, вонъ, жена и сынъ, прогнали его. Умный человкъ до этого не допуститъ.
Писарь молчалъ и внималъ, а помощникъ продолжалъ философствовать.
— Ты изъ ничего выйди въ люди, пріобрти, ухитрись — вотъ тутъ ты покажешь своей умъ… А готовое прожить всякій уметъ. Это что! Вотъ, напримръ, Иванъ Иванычъ (учитель мстной школы) — вотъ это умный человкъ, прямо можно сказать, что шельма. Онъ, положимъ — подлецъ-то подлецъ, а нельзя отнять — уменъ! Что правда, то правда. Что онъ такое? Нигд не кончилъ, ни родни, ни руки нигд не было, а вылзъ же въ люди. Теперь вонъ учитель, жалованье получаетъ, и деньжонки…
— Эка важность: на старух жениться.
— Теб не важность, потому что ты ничего не понимаешь. У старухи-то два дома, видишь ты это, да деньги, да дтскія деньги также на его рукахъ, потому онъ же — и опекунъ, видишь ты это али нтъ? Ты думаешь, онъ не съуметъ какъ слдуетъ этими деньгами то орудовать — сдлай милость! старуха-то, можетъ, и году не проживетъ, анъ у него и дома, и деньги, а съ деньгами все, братъ, можно…
— А ежели она пятьдесятъ лтъ проживетъ?
— Да хоть двсти живи. Разъ онъ забралъ ее въ руки, ему-то что? Онъ и теперь вонъ преспокойно живетъ, съ поповской кухаркой, и вниманія не обращаетъ — живи, сдлай милость, хоть тыщу лтъ: онъ, братъ, заручился, теперь его не сшибешь…
— А какъ узнаетъ старуха-то, да прогонитъ?..
— Да гони, сдлай милость! Это ему еще лучше: положилъ деньги въ карманъ — и пошелъ… Она же останется безъ копейки… Нтъ, брать, его теперь не ссадишь съ позиціи, ужь онъ, братъ, запустилъ корни ловко…
— А плутъ!..
— Ну!.. Плутъ! Мало чего нтъ! Ты ужь, чортъ знаетъ, чего хочешь… Такъ нельзя… А еще вотъ Андріанъ? Это разв не умный человкъ? Отъ отца отошелъ съ пятіалтыннымъ, а теперь вотъ черезъ шесть лтъ, домъ двухъ-этажный, пять лошадей, да денегъ, поди, не одна сотня…
— Все черезъ жену.
— Черезъ кого бы ни было, а добился…
— Жену продалъ барину.
— Продалъ ли тамъ, нтъ ли, а домъ вотъ, и деньги, и скотъ… Да хоть и продалъ, что-жь такое? Можетъ, она ему не мила была? Отчего жь, ежели, напримръ, на время, и черезъ это можно на ноги стать… Вдь такъ нельзя судить: продалъ. Что у кого есть подъ руками. Ужь лучше же съ выгодой, чмъ безъ выгоды, такимъ дурамъ, вонъ, какъ Акулька, безъ всякаго разсчету… Ежели идетъ линія, такъ, напротивъ того, умная женщина должна способствовать, потому что вотъ, напримръ, Андріанъ этотъ… Вдь ужь онъ непремнно въ купцы выйдетъ — ужь это какъ богъ святъ. А вышелъ въ купцы — никто тамъ этого знать не будетъ, а будетъ эта тайна промежду мужемъ и женой… Ежели бъ она наживала такимъ манеромъ деньги, да въ домъ бы не несла, ну, тогда мужъ можетъ претендовать… А ужь ежели между ними согласіе, тогда чего же? Только промежду нихъ и будетъ…
— А грхъ-то?
— Ну, братъ, вс гршны. Я думаю, и у тебя не сочтешь грховъ-то, а теб вонъ еще и двадцати лтъ нту… Вс гршны. Всякій дастъ отвтъ Богу самъ. Это не наше дло судить. Не осуждай! А про то я говорю, что умный человкъ, съуметь извлечь, а дуракъ — нтъ.
— Подлостію.
— Чмъ пришлось. Чмъ Господь привелъ, а ужь достигнетъ,— а дуракъ никогда, и даже, вотъ какъ Бертъ, потеряетъ состояніе…
Въ это время почти неслышными шагами — чему способствовали резиновыя калоши — выдлилась изъ тьмы и вступила на крыльцо какая то фигура.
— Кто это? спросила она шопотомъ.
— Это мы, громко отвчали писаря. Это вы, Иванъ Ивановичъ?
— Я — я! точно задыхаясь, шепталъ учитель.
— Гд вы до сихъ поръ?..
— Тутъ… у батюшки… предписаніе… Который-то часъ?
— Не знаемъ. Ваши ужь легли.
— Ну, и слава Богу. Пусть… опоздалъ…
Манера говорить и интонація голоса учителя были кротки, монашески умилительны.
— Ты, Иванычъ! появилась на крыльц жена учителя.
— Я я-я… Запоздалъ… У батюшки… бумаги…
— Иди ужинать… Десятый часъ.
— Иду, иду, иду!
И супруги ушли.
— Вотъ плутъ-то! У батюшки!.. Этакая шельма! восторженно произнесъ помощникъ.
— А гд-жь, по твоему?
— Да все время, съ семи часовъ, съ ней, съ кухаркой, я самъ видлъ… Вотъ поди узнай, гд былъ? Предписаніе! Разв она что понимаетъ? А ты говоришь — дуракъ?
— Когда говорилъ? Я говорю, что плутъ!
— Да! Плутъ, это такъ… А я думалъ, ты дуракомъ его назвалъ… Такъ вонъ онъ какой дуракъ-то!… Предписаніе да предписаніе, поди-ко ухвати его!.. Нтъ, не дуракъ, далеко не дуракъ…
— А взять да разсказать ей все?
— Ну, и втшешься. Противъ тебя-жь дло. Ты какое имешь право нарушать союзъ? Гд у тебя документы? нтъ, братъ, тутъ со всхъ сторонъ законопачено… Тутъ не съ твоимъ умомъ соваться. Ужь ты лучше помалчивай, да присматривайся, какъ люди живутъ… Посильнй насъ — и то молчатъ?..

II.

Долго разговаривали и потомъ фантазировали, ложась спать, даже грезили во сн наши собесдники на тэму о выгоднйшемъ пріобртеніи наилучшихъ средствъ въ жизни, т. е., въ сущности, на тэму пріобртенія денегъ. Но мы не будемъ передавать ни этихъ фантазій, ни грезъ — утомительны он, а, главное, обидны. Неопредленно, хотя и довольно осязательно, тоскующій, необезпеченный русскій человкъ не можетъ не видть своего спасенія только въ одномъ — въ возможности имть въ карман кушъ денегъ. Вотъ тогда думаетъ онъ, когда у него будетъ этотъ кушъ въ рукахъ, тогда, кажется, онъ разберетъ и пойметъ все, что теперь его только томитъ и чего онъ теперь иначе и не объясняетъ, какъ тмъ, что жалованья ему — семь рублей, а не десять. Правда, разговоръ, приведенный выше, происходить между людьми, непринадлежащими собственно къ простому народу — и писарь, и помощникъ происходятъ изъ той безчисленной еще на Руси массы людей, которая ростетъ въ убжденіи, что она почему-то можетъ разсчитывать на вознагражденіе и средства къ жизни, не зная и не трудясь, въ увренности, что ей должно получать, должно жить, пить, сть и наполнять землю, не становясь въ ряды народа, не заработывая хлба на фабрик, на пристани съ кулькомъ на плечахъ, или на желзной дорог съ лопатой въ рукахъ и т. д. Такого народу, воспитаннаго на жирныхъ крохахъ, падавшихъ съ жирнаго стола крпостного права, на Руси великое множество: въ чиновничеств, въ мщанств, въ духовенств, везд нарождено много беззе мольнаго народа, громадному большинству котораго нтъ ужь средствъ получить ни знаній, ни умнья, дающихъ право требовать свою порцію хлба, но неубжденнаго еще въ томъ, что не сегодня такъ завтра ‘трудъ’, только одинъ онъ и будетъ раздавать большія и малыя порціи. У бабушекъ, у деверьевъ, у безчисленныхъ родственниковъ этихъ невинно привилегированныхъ бдняковъ, еще есть кое-какія средства прокормить какого-нибудь малаго, некончившаго нигд курса лтъ до двадцати, есть еще кой-какія связи, позволяющія всунуть его въ учителя, въ писаря, въ писцы на желзную дорогу, въ пвчіе и т. д., но все это не можетъ удовлетворить большинство, по незначительности своей и скудости и при изобиліи, такъ сказать, исключительно ‘състныхъ’ идеаловъ, такъ какъ никакихъ другихъ не полагалось во многихъ поколніяхъ предковъ. Но кром състныхъ идеаловъ, ноншнее время несетъ на всякаго человка, даже на всякую дубину въ человческомъ образ, если не новые, не състные идеалы, то, наврное, не бывшія прежде въ ходу, не състныя исключительно мысли. Двадцатилтній человкъ не можетъ не думать о томъ, напримръ, что ему трудно когда-нибудь законнымъ и надежнымъ путемъ удовлетворить свой аппетитъ, ему не можетъ не приходить въ голову, что у чего вдь нтъ ничего, кром почерка, что этого товару везд много и онъ ужь не въ цн, не можетъ онъ не видть, что кром почерка, у него нтъ никакой другой заручки, что, волей-неволей, онъ долженъ терпть, нести свой крестъ, зависть отъ всякаго, кто можетъ ему приказывать — словомъ, не можетъ не чувствовать себя скверно, съ другой стороны, онъ не можетъ не видть, что этотъ всякій, которому онъ ‘подверженъ’ въ волостномъ правленіи, въ желзно-дорожной контор, словомъ — на всхъ поприщахъ своего заработка, также большею частію человку случайный, также попалъ на мсто и цапаетъ кушъ не по праву знанія, не по праву труда, а, въ большинств случаевъ, также только потому, что его бабушки, его тетки и деверья вращаются въ боле высшихъ сферахъ, что они могутъ ‘кому угодно’ доставить мсто посредника, директора дороги и т. д.— Глядя на все это и мряя свое незнаніе съ незнаніемъ имющихъ власть, свое невжество съ таковымъ же тхъ, кто можетъ приказывать, свои аппетиты съ аппетитами людей привилегированныхъ, онъ не находить между собой и человкомъ, поставленнымъ выше, получающимъ больше, никакой разницы и все долженъ, невольно долженъ убивать въ себ зародившуюся мысль о цн знанія и умнія и о необходимости ихъ въ человк, не желающемъ быть паразитомъ, а во-вторыхъ объяснять все дло — какъ оно и есть на самомъ дл — только тмъ, что вся суть въ средствахъ, что при средствахъ и низшій невжа можетъ сдлаться высшимъ невжей, ничего отъ своего невжества не терять. Вся разгадка успха: ‘рука’, ‘случай’ ‘то, что хорошо подвернулось подъ руку’… И, какъ ни грустно это вымолвить, а еще не одинъ десятокъ лтъ предстоитъ намъ присутствовать при все боле и боле имющемъ возростать стремленіи къ нажив во что бы то ни стало — стремленіи, которому едва ли не придется, на нкоторое время, дать дорогу, передъ которымъ надобно будетъ посторониться другимъ, немене основательно вытекающимъ изъ условій русской жизни стремленіямъ. ‘Сначала деньги, а потомъ ужь разберемъ въ чемъ дло, въ чемъ вся суть’! Вотъ что принесено, между прочимъ, въ современную русскую жизнь человческими остатками крпостного права и нравственности и что принесутъ, съ еще большею, чмъ теперь, настойчивостью, цлыя массы этихъ остатковъ, въ безчисленномъ множеств залегающихъ въ разныхъ углахъ русской жизни…
Фраза ‘во что бы то ни стало’ будетъ имть для читателя надлежащій смыслъ только тогда, когда онъ дастъ себ трудъ подумать, какая такая сила, кром квартальнаго надзирателя, прокурорскаго надзора и суда, можетъ стать на пути человку, разъ увровавшему, что ‘сначала нужно добыть, а потомъ разбирать?’…

——

Долго, очень долго сидли наши пріятели на крылечк волостного правленія и вели разговоры все на одну и ту же тэму, т. е. о томъ, что вся задача жизни человка умнаго должна состоять въ томъ, чтобы ‘зацпить’ гд-нибудь, откуда-нибудь ‘выхватить’ кушъ или, проще, толстую пачку денегъ и положить ее себ въ карманъ — вотъ сюда, въ боковой, чтобы онъ вздувался отъ толстоты. На что имъ нужна была такая пропасть денегъ, куда и какъ намревались они употребить ее, объ этомъ разговора не было.— ‘Только бы сюда-то залучить, а тамъ ужь оно само собой разберется!’ говорилъ главный ораторъ, помощникъ волостного писаря, похлопывая себя по карману, и при слов ‘разберется’ махнулъ рукой въ невдомую даль. Жажда именно только одного — имть въ карман пачку — была такъ велика (и не утаю — законна), что, даже улегшись, наконецъ, спать въ другой комнат волостного присутствія, наши пріятели продолжали грезить исключительно о какихъ-то бумажкахъ, пачкахъ билетовъ, причемъ помощникъ неоднократно даже хватался за бокъ.
Какъ ни грустно признаться, а признаться надо — такое настоятельное стремленіе къ кушу, такое поклоненіе пачк денегъ, безъ разбора средствъ, какими достается она (на томъ свт всякъ дастъ отвтъ за себя), и куда она уйдетъ (потомъ само собой разберется), обуреваетъ въ Слпомъ Литвин не однихъ нашихъ пріятелей, писарей. Увы! не одна крестьянсмя голова, большею частію самая талантливая, самая умная, точно также работаетъ всми силами ума надъ мыслью объ этомъ же куш, объ этой же пачк. ‘Только бы ее-то заполучить, а тамъ…’. А о томъ, что тамъ — никто не думаетъ. Нетолько отъ крайней нужды, отъ недостатка въ самомъ необходимомъ развивается такая жажда къ деньгамъ: срый слпинскій мужикъ, какъ увидимъ ниже, добивается денегъ только на то, чтобы перебиться, и хотя чтитъ рублевую бумажку, но еще не выучился забывать все на свт для того, чтобы во что ни стало получить ее. Онъ еще, къ счастію, не сообразилъ своего положенія и все думаетъ, что поправится то осенью посл уборки, то зимой на свобод, то по весн, ежели Богъ дастъ. Но на то онъ и ‘сръ’, чтобы не имть возможности во вки-вковъ придти въ себя. Тотъ же, кто не сръ, у кого нужда не съла ума, того случай или что другое заставило подумать о своемъ положеніи, это чуть-чуть понялъ траги-комическія стороны крестъянскаго житья, тотъ ‘не можетъ’ не видть своего избавленія исключительно только въ толстой пачк денегъ — только въ пачк, и не задумается ни предъ чмъ, лишь бы добыть ее.
Въ прошломъ отрывк изъ деревенскаго дневника было представлено, хотя, говоря по правд, и довольно поверхностно, кое-что изъ той путаницы, среди которой живетъ мужикъ. Если читатель припомнитъ все, что записано тамъ насчетъ докторовъ, учителей, насчетъ всякихъ мстныхъ имущихъ власть лицъ, то онъ, надо думать, согласится, что только забитый, срый мужицкій умъ можетъ не видть полной беззащитности своего положенія. Во всемъ, что только ни окружаетъ его, не видно ни тни вниманія, добраго слова. Жизнь его, съ самаго дтства преполнена угрожающими случайностями: передетъ лошадь, потому что ‘вино попалось дюже хорошо’, състъ свинья, потому что родильница лежитъ въ обморок, и домашніе такъ крпко спятъ, что ничего не слышатъ, ‘хоть въ барабанъ колоти’, задохнется отъ угару, который каждую зиму наполняетъ на пять, на шесть часовъ въ день аккуратно всякую избу, потому что ни въ одной изб нтъ двойныхъ рамъ и потому что тепло надо беречь… Не говоря объ этихъ, ежедневно и ежеминутно висящихъ надъ крестьянскимъ ребенкомъ опасностей — поможетъ ли ему докторъ, если захватитъ его болзнь, эпидемія? Можетъ лы онъ разсчитывать на помощь родного отца, который, ничего не зная ни въ какихъ болстяхъ, не иметъ, къ тому же, иной разъ, пятака серебромъ, чтобъ купить деревяннаго масла, уксусу? Выведетъ ли его на свтъ Божій грамата, если, преодолвъ вс смертоносныя случайности дтскихъ годовъ, изъ ребенка выйдетъ парнишка, имющій еще вырости въ человка? Дастъ ли что-нибудь хоть капельку стоящаго школьная наука, за которою приходится бгать четыре-пять зимъ, иной разъ босикомъ, иной разъ за пять, за шесть верстъ? А когда онъ выростетъ, сдлается самъ большой — не вчный ли онъ слуга и работникъ, не вчный ли борецъ съ недоимкой? словомъ — можетъ ли онъ существовать на свт иначе, какъ вполн отдавшись на волю Божію? Вс, отъ кого зависитъ попеченіе объ участи крестьянской души, крестьянскаго существованія, длаютъ свое дло, пожалуй, и добросовстно: учитель учить такъ, что на экзамен ребята отвчаютъ на разные хитрые вопросы, онъ въ пот лица ‘обламываетъ’ эти полнья такъ, что, въ конц концовъ, они умютъ спть гимнъ и ‘Царю небесный’ — онъ не даромъ получаетъ деньги, не даромъ получаетъ деньги и лекарь, который даже охрипъ отъ хлопотъ и не знаетъ покою ни днемъ, ни ночью, не даромъ получаютъ деньги вс прочіе печальники, строящіе мосты и проч., проч., но все это мало, ничтожно, сравнительно съ тмъ, что нужно, все это пришлое исполняетъ обязанность какъ нанятый человкъ, какъ человкъ, которому, нуженъ кусокъ хлба для своей семьи, для себя, человкъ, которому впору исполнить форму обличья дла, словомъ, все это такіе люди, на которыхъ деревня не можетъ смотрть, какъ на своихъ, на людей, которые бы понимали, ‘какъ свои’, вс деревенскія нужды. Когда придетъ въ деревню учитель — не отставной солдатъ, и не полуграматный, дешевый педагогъ, оболванивающій деревенскія полнья, а умный, вполн образованный человкъ, проникнувшійся важностію дла и ршающійся получать за свой подлинно-добросовстный и труднйшій подвигъ не обременительные для деревни шестнадцать рублей жалованья и т же самыя яйца и курочку, какими довольствуется отставной солдатъ граматный — только тогда деревня можетъ разсчитывать на то, что ребятишки ея узнаютъ, въ самомъ дл, что нибудь путное. Когда, вмсто тысячи рублей жалованья за удовольствіе вчныхъ разъздовъ по громадной территоріи цлаго узда и за глубокое неудовольствіе безпрестаннаго сознанія своей полной безполезности, когда образованный докторъ ршится длать подлинное добро въ маленькомъ уголк одной, двухъ деревень, обрекая себя на всевозможныя лишенія и не разсчитывая ни на какія опредленныя вознагражденія, кром тхъ же яицъ и курочекъ — тогда только деревенскій ребенокъ можетъ разсчитывать на существенную помощь… Но будетъ ли это когда-нибудь? Придетъ ли когда-нибудь въ русскую глухую деревню такой человкъ, который ршился бы отдать ей свои знанія, стать, несмотря на эти знанія, въ общія условія бдности крестьянской жизни, ршился бы ‘не благодтельствовать’, а существовать на т, только на т средства, которыя, безъ принужденій волостного начальства, а по сил помочи, дадутъ ему ‘за его трудъ’ сами крестьяне, и только т крестьяне, которымъ онъ помогъ, пособилъ, научилъ?
Когда-нибудь такой человкъ непремнно придетъ въ деревню, теперь же покуда его что-то не видно. Мсто его занимаетъ человкъ служащій, чужой, нанятой, какой случится, какой попался, и деревня живетъ безъ всякаго призора и безъ единого добраго слова, если не считать священника, каждый грошъ дохода котораго виднъ крестьянину — а это много значитъ — который, будучи понятенъ крестьянину, какъ человкъ, зарабатывающій свое пропитаніе (не больше), хорошъ для него и тмъ трудомъ, который даетъ ему пропитаніе. Трудъ этотъ облегчающій — такъ думаетъ крестьянинъ — положеніе крещенаго человка: онъ отпускаетъ его прегршенія, лечить молебнами и акаистами, масло изъ лампады помогаетъ отъ тысячи недуговъ, крестный ходъ годится для урожая, отъ засухи для дождя. Даже скотъ и тотъ можетъ разсчитывать на помощь во время эпидемій только отъ молебна: не даромъ же, какъ писали недавно въ газетахъ крестьяне одной деревни, Тульской Губерніи, просили отца своего духовнаго отслужить молебенъ всему православному скоту ‘и помянуть’ каждую скотину, то есть, мою телушку-блушку, егорову вороную кобылку и т. д. Теперь же, когда въ деревн нтъ человка, который бы, будучи выше по развитію, умнй, знающй всего міра деревенскаго, ршился бы зарабатывать себ скудный хлбъ своими знаніями, какъ зарабатываетъ его священникъ молитвами — теперь всякому, мало-мальски очувствовавшемуся деревенскому жителю не можетъ представиться ни въ чемъ спасенія, кром пачки денегъ за пазухой. Она можетъ вывести его изъ этой курной, ужасной избы, изъ подъ этого безпрестаннаго гнета ничегонезнанія, за деньги онъ достанетъ и доктора, и учителя, и откупится отъ солдатчины. Онъ Такъ мало знаетъ, мало понимаетъ, что кругомъ его длается, что только деньги и могутъ помочь ему выбраться на Божій свтъ. А разъ онъ убдится, что дло его плохо и что ему трудно, неловко и глупо живется, что ему надо и нужно выбраться, разъ онъ понялъ, что выбраться можно только деньгами — ни передъ чмъ, ни передъ какимъ средствомъ задуматься онъ не можетъ. Мгновенно начинаетъ вырабатываться не философъ, не ‘буржуа’ (выраженіе И. С. Тургенева), а просто страстно влюбленный въ деньги, въ бумажки, въ пачки человкъ. Такихъ влюбленныхъ въ деньги людей, въ настоящіе дни, полны вс углы и закоулки земли русской, благодаря только неожиданности, внезапности всевозможныхъ перемнъ въ условіяхъ русской жизни. Никакія службы на вновь открытыхъ дорогахъ, никакія воинскія повинности, никакія училища, вс вмст взятыя, не въ силахъ поглотить и дать хлбъ народу, который никогда не разсчитывалъ на то, что ему придется остаться безъ хлба. Этого народа, въ мелкопомстномъ дворянств, въ чиновничеств, въ поповств, въ городскомъ полумщанств, полукупечеств — непочатые углы, и вс они понимаютъ, что ихъ положеніе плохо, вс они ужасно мало могутъ и ужасно много жаждутъ, и вотъ, по всмъ угламъ земли русской, на крылечкахъ волостныхъ правленій, въ дьячковскихъ, дьяконскихъ и священническихъ домахъ, въ этихъ безчисленныхъ домишкахъ уздныхъ и губернскихъ переулковъ, домишкахъ ‘вдовы надворнаго совтника’, ‘потомственнаго гражданина’ — везд и всюду тысячи людей, положительно обиженныхъ своимъ положеніемъ, неумньемъ взяться, невозможностью разсчитывать на помощь, людей, видящихъ спасеніе въ случайномъ эаполученіи куша, который одинъ только и можетъ ихъ выручитъ изъ бды.
И въ Слпомъ Литвин есть уже не мало мужичковъ, сообразившихъ, что дло — въ куш, въ пачк. Упомяну въ особенности объ одномъ, о которомъ читатель иметъ уже понятіе. Это — староста, Петръ Михайловъ, понимающій человкъ. Человкъ онъ молодой, въ послдніе дни крпостного права, онъ былъ мальчикомъ лтъ восьми, отецъ его — тотъ самый мужикъ, у котораго старый баринъ четыре раза сломалъ конюшню. Характеръ этого мужика, позволявшаго себ воевать съ господскими управляющими и даже съ самимъ бариномъ, человка, который, несмотря на вс невзгоды, съумлъ иной разъ постоять на своемъ, былъ характеръ крутой,деспотическій. Когда молодой Петръ Михайловъ, по освобожденіи крестьянъ, задумалъ хать въ Питеръ, противъ чего отецъ возсталъ, ему пришлось извдать на себ всю силу этой крутости и дикость необузданнаго ея проявленія. Терпливо ждалъ онъ отцовской смерти. Ждалъ два года и, только дождавшись ея, могъ добиться права уйдти въ Питеръ на заработки. Крутой отецъ, вида непокорность сына, которую тотъ не могъ утаивать въ теченіи 2-хъ лтъ жданья, сохранилъ свой отцовскій норовъ до конца дней и, умирая, оставилъ Петру всего пятнадцать копеекъ, за непочтеніе, тогда какъ старшіе братья получили все. Должно быть, отцовскій норовъ не миновалъ и сына, и Петръ Михайловъ не задумался пуститься въ дальнюю дорогу почти безъ грбша. Въ Питер онъ сразу попалъ на отличное мсто, къ хорошимъ господамъ, изъ числа тхъ быстро народившихся. которые, наживаясь изъ чужого кармана, не считали ни того, что имъ самимъ попадется подъ руку, ни того, что уйдетъ у нихъ изъ подъ рукъ. Петру Михайлову жилось хорошо, но онъ былъ еще мужикъ и ‘глупъ’ и, накопивъ сотню, другую рублей, по глупости, воротился въ деревню. Думалъ, что для него, какъ для мужика, этихъ денегъ видимо-невидимо. Тотчасъ по возвращеніи, онъ женился и ‘подхватилъ’ истинную красавицу и, какъ самъ онъ говорилъ, первую умницу. Но посл Питера ‘крестьянство’ показалось ему труднымъ и глупымъ дломъ. ‘Изъ чего биться?’ Этотъ вопросъ сталъ возникать у него въ голов поминутно, при каждомъ шаг въ крестьянскомъ дл. Отвдавъ легкаго столичнаго труда, хорошей ды, спокойнаго сна въ волю, тепла, теплой одежды, цльныхъ сапоговъ, онъ уже не могъ понять удовольствія биться какъ рыба объ ледъ для того, чтобы ничего подобнаго не имть… У Петра Михайлова родился первый ребенокъ и померъ — ‘незнамо отъ чего’. Петръ Михайловъ съ женой стояли надъ нимъ дни и ночи, почти цлый мсяцъ, не зная, что съ нимъ длается и чмъ помочь, онъ оралъ безъ умолку отъ какой-то страшной боли, противъ которой нигд, на сто верстъ кругомъ, не было помощи. Барыня-помщица знала въ медицин только дв вещи — деревянное масло и спускъ. Батюшка зналъ: масло изъ лампады, спускъ, просвиру за здравіе и молебенъ о здравіи, деревня знала много другихъ средствъ, въ род того, что кричащаго ребенка надо вынести на морозъ и держать его на холоду до тхъ поръ, пока онъ не почнетъ затихать, и потомъ нести въ горницу, гд онъ непремнно заснетъ отъ такой внезапной встрепки. Ему вправляли животъ, трясли за ноги къ низу головой, поили оттопленнымъ въ печк чернобыльникомъ, поили лампаднымъ масломъ — онъ все оралъ и вопилъ безъ всякаго милосердія и, наконецъ, умеръ. Жаль было ребенка — перваго ребенка — Петру Михайлову, и эта смерть разъяснила глупость его положенія едвали не сильне отцовскаго самодурства и петербургской привольной жизни. Мужики, у которыхъ мрутъ дти точно также чуть не каждый годъ и которые все-таки продолжаютъ пользовать ихъ средствами, ведущими ко гробу, стали представляться ему чистыми глупцами, и ему было обидно, до крови больно, что и онъ — такой-же глупецъ, какъ и они. Надо къ этому прибавить, что, воротясь изъ столицы, онъ вынесъ нкоторое понятіе вообще о порядк, необходимомъ въ длахъ для того, чтобы дла шли успшно: взялъ — отдай, нанялся — работай, подрядился — исполни, что слдуетъ — получи. Деревня же, въ которой ему пришлось жить своимъ хозяйствомъ, посл такихъ питерскихъ порядковъ, ничего подобнаго знать не хотла, время посл крпостнаго права стояло запутанное, положеніе дня не выяснилось для крестьянъ, и эта путаница была Петру Михайлову невыносима. У него, напримръ, подряжаются строить избу за тридцать рублей, подряжаются безъ бумаги, на совсть, и уходятъ, получивъ задатки, потому что вдругъ на нихъ нахлынула откуда-то практическая струя новаго времени, гласящая, что ‘безъ росписки ноне ничего не подлаешь’, а между тмъ, ‘по той же самой совсти’ — они же, за одну только водку, длаютъ въ пять разъ труднйшую работу дьячку, потому молъ, что добрый человкъ. То въ ножки кланяются по старой памяти, то сами же выскутъ въ волости. Все это Петру Михайлову было не по нутру. Смерть перваго ребенка еще боле ожесточила его на безтолочь, окружающую его, и на его собственную безтолочь, отъ которой онъ не могъ выбиться, какъ мужик. Онъ, какъ умный человкъ, сразу понялъ, что ему нужны деньги и больше ничего, чтобы не тянуть этой лямки, чтобы не покоряться случайностямъ отъ забитыхъ, запутанныхъ людей и случайныхъ порядковъ, чтобы не вредить себ своимъ собственнымъ невжествомъ. ‘Выбираться’ — вотъ что сдлалось его задачей, а умная жена тотчасъ сполна поняла и прониклась этой задачей. Какъ хорошая, умная подруга, она знала одно — что ей изо всхъ силъ надо подсоблять мужу.
Они опять хотли-было въ Петербугъ хать, но, на счастье, въ деревню назначено было человкъ двадцать молодыхъ людей какой-то спеціальной школы: они должны были въ теченіи лта производить съемки, нивелировать и т. д. Народъ навалилъ веселый, большею частію состоятельный и, на счастье Петра Михайлова, именно въ его дом помстилось пятеро самыхъ богатенькихъ.
Съ двухъ часовъ ихъ пребыванія Петръ Михайловъ замтилъ, что жена его произвела впечатлніе. ‘Лучше этой нтъ!’ говорили молодые люди, въ самое короткое время успвшіе произвести съемку всмъ деревенскимъ дамамъ… И Петръ Михайловъ понялъ это, да и Аграфена только взглянула ему въ глаза, тоже поняла, въ чемъ теперь дло. И ‘не какъ-нибудь, не зря’, стала Аграфена заниматься этимъ дломъ, а такъ, что самый разсчетливый, самый основательный человкъ, осуждая ея поведеніе, могъ, въ конц концовъ, только похвалить ее, признать въ ней необыкновенный умъ, направленный, безъ всякихъ послабленій и увлеченій, только къ одной цли, которую она и достигала не какъ-нибудь, а съ толкомъ, умно, разсчетливо. Она съумла вытянуть изъ всхъ пятерыхъ все, что у нихъ было, вытягивала все лто, всми возможными цнностями, причемъ вниманіемъ удостоивала далеко не всхъ, довела ихъ до ссоры, чуть не до дуэли, и въ тоже время нетолько не измнила своего обличья крестьянской жены, работящей, молчаливой, но даже и тни гордости не выказывала передъ завидовавшими ей пріятельницами. Вставала она попрежнему въ три часа утра, гнала коровъ, шла на рчку съ тяжелыми ведрами, жала въ пол, ходила босикомъ по грязи, словомъ ни на волосъ не давала замтить ни господамъ, что они ей нужны, ни своимъ деревенскимъ соперницамъ, что дла ея блистательны. Напротивъ, разъ понявъ въ чемъ дло, инстинктивно угадавъ тотъ образъ дйствій, который какъ нельзя лучше привязываетъ къ ней мужа, она, при каждомъ успх, стала чувствовать только одно, что ‘мало’, надо больше, надо поступать настойчивй, добиваться энергичнй.
— Къ намъ опять, баринушки, милости просимъ! Не оставьте ужь насъ опять-то, оченно мы вами благодарны!.. Какъ простая деревенская баба, говорила она, кланяясь и держа конецъ фартука у губъ, когда баринушки осенью разъзжаіись по домамъ, унося, быть можетъ, истинную любовь въ сердц.
— Непремнно! Непремнно! кричали ей самымъ искреннйшимъ образомъ баринушки и махали шапками…
— Присылайте другихъ побогаче! прибавила она грубо и искренно-безсердечно, когда баринушки умчались, и Аграфена осталась съ Петромъ Михайлычемъ съ глазу на глазъ. Она еще съ секунду подержала на своемъ лиц это грубое выраженіе, но вдругъ взглянула на улыбавшагося Петра Михайлова — и такъ сама улыбнулась, такими громадными и громадно-веселыми глазами мелькнула на мужа, что у того только дыханье захватило отъ удовольствія. Никакихъ больше разговоровъ, ни воспоминаній, ни даже именъ этихъ баринушекъ не повторялось. Точно ничего не было такого, о чемъ можно бы шепнуть другъ другу пару словъ. Веселая и радостная посл отъзда постояльцевъ, Аграфена тотчасъ поставила самоваръ и сама начала такую рчь…
— А ты вотъ что, Птра, ты вотъ лошаденекъ парочку безпремнно у Барсукова купи… Лошади первый сортъ…
— За лошадьми надоть въ Почивалово… У Барсукова что?
И пошелъ дловой изъ дловыхъ разговоръ… Петръ Михайловъ тоже не звалъ съ господами. Пользуясь вліяніемъ жены, о которомъ господа и понятія не имли, полагая, что Петръ Михайловъ — не боле, какъ ловко обманываемый мужъ, онъ бралъ съ господъ и за провозъ, и за отвозъ, и за рыбку, и за пивцо — ‘наше деревенское ужь какое есть’ — и гривеннички, и рублевики, и такъ попрашивалъ на лаптишки, что, въ конц-концовъ, въ ту же осень онъ принялся строить большущій домъ, купилъ скотины и единогласно былъ выбранъ въ сельскіе старосты. Вся деревня знала, что они съ женой пошли въ ходъ съ нехорошаго, но эта самое умнье, это знаніе, ‘какъ пойти’, какъ повернуть длами — это-то и побждало всхъ, вс сознавали, что сдлано дло умно, ловко, хорошо, не какъ-нибудь, не зря, не дуромъ… Такъ-то, дуромъ-то, мало ли поступаетъ и постула на своемъ вку не одна крестьянская жена, особливо мастерицы он поступать дуромъ ‘не въ домъ, а изъ дому’, а эта Аграфена — нтъ… Такъ думали критики-мужчины и женщины, глядя на степенную, безъ гордости, Аграфену, истово кладущую въ церкви поклоны… Грлъ! Это — такъ! Да кто не гршенъ-то? Аграфена небось говетъ, и кается, да къ тому же, у ней есть чмъ хорошо заплатить за грхи-то… И будетъ такая же, какъ и вс православные христіане, а у Петра-то Михайлова, между прочимъ, домъ вонъ ростетъ не по днямъ, а по часамъ, скота прибавляется, да на мирскія деньги, которыя у него иной разъ по мсяцамъ лежать на рукахъ безъ движенія’ обороты длаетъ.
Къ весн слдующаго года у Петра Михайлова былъ, въ самомъ дл, готовъ отличнйшій домъ. Онъ раздлялся на дв половины, внизу — кладовыя (такъ строятся вс дома въ прилежащихъ къ Петербургской губерніяхъ), вверху — дв половины горницъ. А въ самомъ начал лта Господь послалъ и новую практику. Въ помщиц пріхалъ гостить братъ, старый, лтъ подъ 50, холостякъ, отставной военный. Онъ пріхалъ подышать сельскимъ воздухомъ и тотчасъ же, конечно, сталъ заговаривать съ бабами…
— А матка гд? спрашивалъ онъ отечески у малыхъ ребятъ.
— У пол…
— А молодая у тебя мамка-то или старая?
— Старая…
— Э… какой же ты бутузъ!..
Итакъ, по отечески разговаривая, любитель природы направлялся въ поле… Здсь онъ останавливался передъ каждой согнутой въ три погибели женской фигурой, снисходительно отвчалъ на земные (по старой памяти) поклоны, но долго не находилъ того, что именно и было любезно ему на лон неискуственной природы… Наконецъ, онъ встртилъ Аграфену. Она работала вмст съ Петромъ Михайловымъ. Поклона земного онъ не получилъ отъ нея, а тотчасъ остановился, какъ вкопанный, держа руки съ палкой за спиной. Онъ даже слъ отдохнуть на первый камень и заговорилъ… Ошибался онъ, надясь на легкую побду и на свою боевую опытность. Интересъ въ немъ Аграфена возбудила съ разу и съ разу же поняла, какъ надо поступать. Они съ Петромъ Михайловымъ привели ветерана почти въ изступленіе, понемногу, по вершочку, они завладвали имъ, его волей, его мыслями, и прежде, нежели ветеранъ могъ одобрительно отозваться о проведенномъ лт, онъ долженъ былъ переплатить Петру Михайлову и Аграфен кучу денегъ: то впередъ давалъ подъ зду рублей двсти, а Петръ Михайловъ обязывался отработать, то Петръ Михайловъ подбивалъ его купить лошадь, говоря, что она будетъ, молъ, ваша, а только-что ‘покэдова’ поработаетъ, то Аграфена просила эту лошадь подарить. На этотъ разъ изъ ветерана была сдлана продолжительная доходная статья. Онъ совершенно влюбился и въ Аграфену, и въ Петра Михайлова, въ его порядочность, пониманіе, въ его отсутствіе мужичьяго разгильдяйства, пьянства… Онъ помогалъ достроивать ему домъ съ такимъ усердіемъ и интересомъ, какъ будто это былъ его собственный домъ.
— Да сдлай ты каменный фундаментъ! говорилъ онъ Петру Михайлову.— Ну, какъ же можно строить на грязи.
— Ваше превосходительство! Откуда-жь намъ камню то взять! Я бы и радъ.
— Да я теб дамъ, возьми… Чортъ знаетъ, что такое, строитъ домъ въ луж!
Никакимъ слухамъ, никакимъ наговорамъ, касавшимся Петра Михайлова, ветеранъ не врилъ, онъ нашелъ въ Аграфен и даже въ Петр семью, заботу, дло, вниманіе и деревенскую простоту, охоту выслушать совтъ, благодарность — все, что съ избыткомъ наполняло его холостые, старые дни. Петръ Михайловъ не прерывалъ сношеній съ ветераномъ и по отъзд его осенью въ столицу, да и самъ ветеранъ не желалъ этого. Онъ самъ скучалъ о нихъ, больше всего, конечно, объ Аграфен, и все справлялся, не позовутъ ли его крестить. Его позвали, дйствительно, и онъ нарочно пріхалъ зимой, чмъ несказанно обидлъ сестру. Но Петръ Михайловъ далъ ему понять кое-что насчетъ ребенка, упомянувъ мелькомъ, что за этимъ малюткомъ (простъ онъ, не уметъ по умному говорить) надо ходить по божески, не такъ, чтобы какъ-нибудь, и ветеранъ понялъ, что этотъ ребенокъ — его, хотя все это былъ вздоръ. Онъ далъ слово вывести мальчишку въ люди и наврное сдлаетъ это…
Но, несмотря на успхъ, и Аграфена, и Петръ Михайловъ съ каждымъ днемъ все длаются ненасытне въ достиженіи, а главное, въ желаніи еще большихъ успховъ. ‘Мало’, ‘мало’ все сильне давитъ на ихъ общій умъ (они, дйствительно — одно тло и одинъ духъ), и они рвутся, какъ горячія лошади, все дальше и дальше, не зная, куда примчатъ ихъ рзвыя и вовсе не усталыя еще ноги… Очень можетъ быть, что эта жажда денегъ и приведетъ ихъ обоихъ къ чему-нибудь недоброму: и Аграфена, и Петръ Михайловъ все-таки темные люди, зарвутся, не съумютъ остановиться — и погибнутъ. Все это случится, но теперь они, по уму, по опредленности задачи и по энергіи, съ которою стремятся достигнуть ее — первые люди деревни, имъ завидуютъ вс, мало-мальски вышедшіе изъ туманнаго существованія сраго мужика, вс такіе слпинцы стремятся подражать, то-есть идутъ тою же дорогой — но увы! успха того не имютъ. Правда, они не церемонятся ни передъ чмъ и поставляютъ всякій товаръ, лишь бы за него шли въ руки деньги — только товаръ ихъ, забитый и оборванный, и неумлый, не одерживаетъ такихъ побдъ, какъ умная и хитрая Аграфена.

——

‘Шибко’ нуждается въ деньгахъ и простой, срый мужикъ и также желалъ бы заполучить въ свои корявыя руки какіе-нибудь кредитные знаки, но, глядя на его старанія въ этомъ отношеніи, ясно видишь, что успха они имть не могутъ. Тайна этого неуспха именно въ томъ и состоитъ, что мужикъ — человкъ срый, что онъ еще не отвыкъ отъ ‘крестьянства’, не уметъ жить иначе, какъ своимъ домомъ, своей семьей, и главное въ томъ, что плохо понимаетъ все происходящее за предлами его домишки. Онъ не можетъ, по неразвитости своей,— обобщить и привести въ систему осаждающія его явленія жизни, иначе онъ бы давно думалъ точь въ точь такъ, какъ думаетъ Петръ Михайловъ. Теперь же, не приведя ничего въ ясность, онъ чувствуетъ только, что ему нужны деньги, иной разъ до зарзу, но не какъ спасеніе отъ тьмы, не какъ средство вообще выйти изъ ничтожества, а только какъ средство удовлетворить кое-какимъ нуждишкамъ, о большемъ онъ не хлопочетъ и отвыкъ думать. Ему грезятся не куши, не капиталы, а деньжонки рублишки, необходимые только для того, чтобы покрыть крышу, починить сапоги, отдать два рубля лавочнику. Онъ хватается за всякое средство, лишь бы только добыть рубликъ, и за этотъ рубликъ платитъ трудомъ своимъ въ десять разъ больше и — это всегда, за каждый рубликъ. Если же онъ, т. е. настоящій срый мужикъ, и сообразитъ, что хорошо бы было ему получить побол, справиться сразу, и если къ этому представится даже случай, то и тутъ не всегда онъ съуметъ воспользоваться имъ, потому что сръ, потому что наполовину еще крестьянинъ, потому что еще ‘не насобачился’, какъ говорятъ въ деревн въ похвалу развитымъ и умнымъ людямъ.
Во время житья моего въ Слпомъ-Литвин познакомился я съ однимъ изъ такихъ срыхъ мужиковъ. Онъ постоянно нуждался въ самомъ необходимомъ, постоянно просилъ хлбушка, продавалъ теленка, не давъ ему, посл появленія на свтъ, поотходиться и двухъ недль, тащилъ цыплятъ въ продажу, когда они были еще жолты. У него во всемъ былъ недохватъ, о покупк новыхъ сапоговъ онъ думалъ года по два, крышу собирался крыть лтъ пять и все-таки не могъ и т. п. Какая-то непоколебимая надежда на то, что онъ ‘вотъ, погоди, поправится’, особенно поражала въ немъ, такъ какъ только она одна, какъ мн кажется, и поддерживала его среди явнаго и полнаго разстройства всхъ его длъ. Поддерживала она его до такой степени, что у Ивана Абрамова было гораздо больше веселыхъ минутъ въ жизни, чмъ у самаго исправнаго изъ мужиковъ. Лицо его было чаще другихъ запечатлно добродушнйшей успшной, шуткой. Чаще другихъ онъ думалъ о томъ, что вотъ придетъ праздникъ, наваримъ пива, словомъ, погуляемъ. Никогда на свою горькую участь онъ не озлоблялся и не срывалъ зла ни надъ кмъ изъ домашнихъ, какъ это частехонько водится и не въ одномъ крестьянскомъ быту, напротивъ, что весьма удивительно, дти, даже пріемышъ, взятый изъ воспитательнаго дома, составляли предметъ его особенной внимательности. Какъ самый тонкій наблюдатель, онъ день за днемъ мотъ разсказать, какъ начала говорить и ходить Машутка, какъ называла на своемъ дтскомъ нарчіи курицу, телегу, хлбъ, зналъ съ точностью повадку и натуру каждаго ребенка и даже весьма искусно велъ нравственное воспитаніе своихъ ребятишекъ…
— Меня Васька обидлъ, реветъ во всю мочь крошечная двчонка, бросаясь головой между колнями Ивана Абрамова:— прибей его, тя-а-атька…
— Она щепку въ ротъ взяла, а я ее отнялъ отъ нея… Она и заревла…
— А-а! серьзно тянетъ Иванъ Абрамовъ.— Какъ же онъ это, Васька, Машутку сметъ обижать… Да мы его вотъ сейчасъ выскимъ, погляди-ко какъ. Высчь его, Машутка?
— Выс-ссь…
— Ну, давай мы его выскимъ… Поди, волоки хворостину… Хорошую принеси, смотри. Мы его высчемъ съ тобой — небу будетъ жарко, ахъ, онъ такой-сякой! волоки, Машутка, скорй..
Вся въ слезахъ и во всякой грязи на лиц, тащитъ Машутка со двора громадную хворостину. Но покуда она дотащила, обида ея прошла.
— Давай, давай скорй, кричитъ, между тмъ, Иванъ Абрамовъ:— давай мы его… Ахъ онъ… Ну, Васька, ложись…
— Нина-а-а-да!.. реветъ Машутка — и вся исторія оканчивается самой задушевной мировой.
Не разъ приходила мн въ голову мысль, что такому человку, какъ Иванъ Абрамовъ, во что бы то ни стало, необходимо помочь. У него, въ самомъ дл, недоставало только денегъ, чтобы поправиться, стать на ноги, и тогда ршительно не было никакихъ основаній сомнваться, что онъ встанетъ на ноги. Онъ хорошій, даже образцовый семьянинъ. Человкъ, который пьетъ когда случится, когда поднесутъ, и вовсе не завзятый любитель вина. Самъ Иванъ Абрамовъ двадцать разъ заводилъ рчь о томъ, что хорошо бы добыть мстечко гд-нибудь на сторон, поработать годикъ, накопить рублей сто и потомъ взяться за крестьянство какъ слдуетъ, т. е. все починить, подпереть, покрыть и т. д.
Случайно мн пришлось встртить одного господина, моего хорошаго пріятеля, который нуждался въ человк хорошаго поведенія, непьющаго и работящаго для своего имнія. Имніе это находилось верстахъ въ полутораста отъ Слпого-Литвина и въ семи или десяти верстахъ отъ желзной дороги. Состояло оно изъ построекъ: господскаго дома, службъ, бани и необходимыхъ хозяйственныхъ построекъ и лежало одиноко въ лсу, въ трехъ верстахъ отъ ближайшей деревни. Въ виду того, что зимой (а человка владлецъ нанималъ на зиму) мсто можетъ показаться глухимъ, владлецъ назначалъ желающему хорошее, слишкомъ хорошее жалованье. Мстные крестьяне, наперерывъ старавшіеся занять это мсто, не удовлетворяли владльца, какъ народъ подгородный, снисходительные взгляды котораго на исполненіе своихъ обязанностей, взятыхъ, разумется, при всевозможныхъ клятвахъ и тысячахъ ‘будьте покойны’, ‘если мы’, ‘Господи, сохрани, да мы тошь’ и т. д.— были уже ему знакомы. Работа нанимаемаго должна была состоять въ надзор за аккуратностію отправки изъ имнія сна на желзную дорогу, въ записываніи рабочихъ часовъ и въ надзор за домомъ и скотомъ. Харчи полагались хозяйскіе и, кром ихъ, жалованья пятнадцать рублей. Кром этого, нанимавшійся могъ нанять плотника, на хозяйскій счетъ, конечно, и этотъ плотникъ долженъ былъ жить всю зиму, исполняя т мелкія работы, которыя укажетъ хозяинъ и замтитъ самъ управитель.
Я предложилъ Ивану Абрамову, не хочетъ ли онъ занять такое мсто. Жить ему будетъ скучно, но за то къ весн и рабочей пор онъ можетъ вернуться домой съ порядочными деньгами. Я подробно разсказалъ ему его обязанности, положеніе имнія, рисовалъ дорогу и лсъ, и домъ, и Иванъ Абрамовъ былъ радъ-радехонекъ.
— Лучше не надо! твердилъ онъ.
— А лсъ?
— Господи, помилуй! лсъ? Али мы лсовъ-то не видали! Я пяти годовъ заблудился въ лсу-то, двое сутокъ не лъ… Авось теперь не махонькой…
На дичь были ружья, порохъ, дробь и пули, кром того, тройка лошадей всегда находилась въ распоряженіи живущихъ на дач, стало быть, въ случа какой-нибудь опасности (а такой ршительно никто не запомнитъ), было чмъ защищать себя, а въ случа болзни было можно послать работника на станцію, гд была аптека и докторъ.
Я просилъ его подумать, сообразить, но онъ повторялъ только одно:— ‘лучше не надо!’ ‘на гробъ буду помнить’ и т. п. Владльцу я расписалъ Ивана Абрамова самыми превосходными красками. Въ честности его я не сомнвался ни капли. Владлецъ внимательно слушалъ меня, врилъ мн, но, наученный, должно быть, опытомъ, почему-то сказалъ въ конц-концовъ.
— О-охъ, смотрите!.. Впрочемъ, если все такъ, такъ я лучшаго не желаю.
Я опять разсыпался въ увреніяхъ.
Иванъ Абрамовъ получилъ — въ чемъ я убдилъ владльца самыми непреложными доводами — нсколько денегъ на поправку, еще нсколько денегъ для дому, десять рублей на подати — и дйствительно внесъ ихъ — и нсколько денегъ на дорогу. Все это было послано въ письм посл моего отъзда изъ Слпова-Литвина. На мызу было послано увдомленіе оставлявшему ее прикащику, чтобы онъ къ такому-то дню (по приблизительному разсчету) ожидалъ прибытія новаго прикащика и потомъ уже, сдавъ ему все, оставилъ мсто.
Черезъ дв недли посл разсчитаннаго срока, получилось изъ деревни письмо, въ которомъ старый прикащикъ писалъ, что никто до сихъ поръ въ деревню не приходилъ, просилъ подыскать кого-нибудь другого, говоря, что дальше ждать не можетъ.
— Вотъ видите! съ легкимъ оттнкомъ насмшки сказалъ мой владлецъ.— Говорилъ я!..
Признаюсь, изумился я такой неаккуратности Ивана Абрамова, да мало того изумился — въ маловрную душу мою закралось сомнніе даже на счетъ безкорыстія Ивана Абрамова. Я столько навидался и наслышался на счетъ сомнительности этого безкорыстія, что невольно подумалось: ‘А ну-ко Иванъ Абрамовъ, уплативъ подати и забравъ кой-какія деньжонки, вдругъ раздумалъ ихъ отработывать, повривъ какому-нибудь деревенскому опытному-умному человку, что ‘бумагъ никакихъ не было,’ а ноне безъ бумагъ ничего не возьмешь…’
Уже съ слабою или, по крайней мр, съ поколебленною врою въ правоту моихъ словъ я старался вновь уврить владльца, что это какое-то недоразумніе, что быть не можетъ, чтобы Иванъ Абрамовъ надулъ, что не такой онъ человкъ и т. д., и т. д.
— Хорошо, хорошо… Подождемъ немного…
А покуда было послано письмо къ одному, лучшему изъ мстныхъ мужиковъ — пожить въ мыз до прихода новаго прикащика. Къ неописанной моей радости — однако не раньше, какъ черезъ недлю — пришло другое письмо, на этотъ разъ прямо отъ Ивана Абрамова.
Оказывалось, что не халъ онъ по случаю того, что у него родила жена, а главное — потому, что справлялъ крестины, а крестины справлялъ потому, что сосдей не звалъ на прошлый праздникъ: стыдно, а еще главне потому, что исхарчился на угощеніе ‘до послдняго’, прибавляя при этомъ весьма категорически — ‘потому нельзя, никакъ невозможно’ — продавалъ овецъ, но давали нестоющей цны, и теперь вотъ пришелъ потому, что, наконецъ, продажа состоялась удачная и, въ заключеніе, просилъ прощенія, говоря, что ужь теперь онъ всей душой разстарается…
Очень я былъ радъ этому письму. Вс нечистыя подозрнія разлетались сами собою, какъ дымъ, и Иванъ Абрамовъ выходилъ совершенно чистымъ. Меня только удивляло немного то обстоятельство, что онъ, бьющійся какъ рыба объ ледъ бднякъ, тратитъ послднее на угощеніе и, прежде чмъ выработать что-нибудь, т. е. прибавить къ своему имуществу, начинаетъ съ продажи овецъ, т. е. съ прямой отбавки, съ прямого убытка… Петръ Михайловъ не задумываясь взялся бы за дло, а угощать началъ бы посл, по окончаніи и полученіи чистыхъ барышей. Ивану же Абрамову, т. е. срому русскому мужику, не отвыкшему ставить на первомъ план интересъ своей семьи, надо сначала ‘до послдняго’ убить свои ничтожныя средства на какія то формальности, которыя легко могутъ быть соблюдены и посл. Немного, чуть-чуть, я сердился на Ивана Абрамова: тутъ надо ковать желзо, пока горячо, а онъ дв недли возится съ угощеніемъ, добиваетъ все ‘до послдняго’ и даже продаетъ овцу, чтобы тронуться въ путь, когда все это и безъ того было уже устроено.
Но все-таки я былъ радъ, что онъ — не обманщикъ.
Съ недлю съ дачи не было никакихъ извстій, какъ вдругъ, неожиданно, когда я случайно находился въ кабинет владльца въ Петербург (въ начал второй недли пребыванія Ивана Абрамова на новомъ мст), вошла горничная и сказала: ‘изъ деревни, вотъ, мужикъ принесъ.’
На этотъ разъ письмо было отъ Ивана Абрамова. Къ неописанному нашему удивленію, Иванъ отказывался отъ мста, говорилъ, что ему надо ‘безпремно’ идти домой, такъ какъ у него сгорлъ сарай, развалился овинъ и такъ какъ… Дале онъ такъ нагло лгалъ, выставлялъ такія невроятныя причины къ своему удаленію, что мы ужь боле не могли сомнваться въ способности Ивана къ надуванію: онъ сломалъ ногу, вывихнулъ бокъ, ему ударило ‘сверху’ по голов балкой и словомъ — Богъ знаетъ что!…
— Вотъ! сказалъ мой собесдникъ, кладя письмо на столъ.— Какъ это вамъ покажется?
Я не зналъ, что и думать.
— Позвольте-ка мн письмо, сказалъ я, не зная что сказать. Я еще разъ перечиталъ это истинно наглое вранье, еще разъ не могъ понять, что такое длается съ Иваномъ Абрамовымъ, и, раздумывая объ этомъ, машинально перевернулъ письмо другой страницей (оно было на четвертк срой, писчей бумаги). Эта другая страница также оказалась исписанной и, къ удивленію, письмо было адресовано прямо ко мн. ‘Простите моей подлой глупости, что я съ господиномъ долженъ поступать обманомъ: ничего больше нту, какъ безъ своихъ жить не могу, все думается.’ И затмъ шло полное признаніе въ томъ, что вся предшествовавшая страница наврана.
Я указалъ на это моему собесднику — и мы оба искренно расхохотались.
— Даже надуть-то какъ слдуетъ не уметъ! пришло намъ въ голову.
На одной и той же бумаг, въ одномъ и томъ же письм, этотъ хитрецъ разоблачаетъ вс свои тайны.
— У него бумаги не было больше-то! объяснилъ намъ мужикъ, принесшій письмо. Мужикъ былъ присланъ мстнымъ крестьяниномъ, жившимъ на дач до прихода Ивана, и удивительныя дла поразсказалъ про этого сраго мужика. Оказывалось, что жить не въ своей семь, не въ своемъ двор, для Ивана Абрамова — просто невозможно. Никакія деньги не въ силахъ удержать его въ дали отъ нея. Онъ длается пугливъ, какъ ребенокъ, боится темной комнаты, ‘за тыщу’ рублей не ршается выйдти на крыльцо ночью. Все ему — чужое, всего ему боязно, страшно, дико… Нтъ, подумалъ я, слушая эти разсказы, долго еще срому мужику нашему не нажить ‘большихъ’ капиталовъ!

Г. Ивановъ.

‘Отечественныя Записки’, No 1, 1878

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека