Лунное очарование, Гребенщиков Георгий Дмитриевич, Год: 1917

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Георгий Гребенщиков

Лунное очарование

(Этюд).

I

Задача была небольшая, но исходила от командующего армией:
На высоте такой-то, во что бы то ни стало, достать языка или, в крайнем случае, ‘снять документы’…
— Одним словом, — твердо говорил командир полка поручику Плетневу, — к завтрашнему дню достаньте мне немца живым или мертвым!..
— Слушаю, господин полковник! — глухо, слегка осипшим от долгого молчания голосом сказал поручик, и красивые, небесного цвета глаза его потупились под зорким, читающим и строгим взглядом командира.
— Только, ради Бога, — мягче произнес полковник, — сделайте все возможное, чтобы взять и доставить живого… Я прямо обещаю вам георгиевское оружие… Ведь, вы Монаршее благоволение уже имеете?
— Так точно, господин полковник!
— Ну, с Богом! — крепко пожал руку молодому офицеру командир и уже веселее добавил:
— Охотников много не берите. Чем меньше…

II

Настала ночь.
Плетнев до девяти сидел в своей землянке, поджидая, из батальонного резерва хорошо ему известного унтер-офицера Василия Такирина.
Когда тот вошел в землянку Плетнев коротко спросил:
— Кого берешь?
— Седых и Шинкаренку, — ответил Такирин, и на груди его мелодично звякнули два белых крестика.
— Шинкаренку я не помню… А Седых, это — ефрейтор?
— Так точно, ваше благородие! Сибиряк, который… А Шинкаренко, в прошлый раз дозор немецкий снял. Хохол…
— Халаты есть?
— Есть.
— Морозно?
— Месячно! — многозначительно и тихо произнес Такирин.
Плетнев пожал одним плечом и развел руками:
— Что ж делать, брать… Приказано.
С минуту оба помолчали и отвели глаза в стороны.
Потом Такирин крепко выругался и разъяснил:
— Теперь ‘он’ — тоже глазастый, дьявол!
— Веди! — приказал поручик.
И Такирин, не ответив, вышел позвать в землянку товарищей-охотников.
Они вошли, неуклюже влезая в крохотную дверцу, и, сдернув шапки, молодцевато рявкнули в ответ на приветствие поручика:
— Здравия желаем, ваш-бродь!..
А потом немедленно же перешли на тон заговорщиков и почти дружески советовали, и предлагали офицеру свои планы и соображения:
— Нельзя-а под гору, ваше благородие… Надо на гору ползти, ежели отсюда… — прямо возражал поручику Седых. — Пусть нам труднее будет отсюда ползти, зато легше оттедова, ежели благополучно… Под гору мы с ‘ним’ прямо, — хе-хе, — кубарем!..
Поручик заглянул в полукиргизское лицо Седых, в его сверкающие простодушным смехом серые глаза и улыбнулся.
— Правильно!.. Значит, пойдем на эту вот плешину…
— Нет, ваше благородие, — там лес есть… А в халатах лесом идти — заметно! — советовал Такирин.
А Шинкаренко разъяснял:
— В лесу дерева темные и тени темные, а халаты белые, — как двинешься, — за версту видать…
Поручик помолчал, чувствуя, что охотники говорят дельно, но надо же было не терять и своей инициативы.
— А это мы на месте увидим… Значит, на эту вот плешину, — настойчиво сказал поручик. — Тут в окопе ‘он’ всегда торчит и, кажется, не густо.
Все помолчали.
Поручик посмотрел на часы.
— Идите, чуточку поочередно усните, а потом напейтесь чаю и мне принесите… Около часа двинемся, чтобы в три начать… Поняли?
— Так точно, ваше благородие… Перед утром — самое время… Тогда и ‘он’ задремит…

III

… Поручик задремал почти с открытыми глазами, устроившись на маленьком помосте, обильно пахнувшем хвоей свежих елей.
Он пытался унестись на родину, потом — в огромный южный город, в университет, которого не удалось окончить, потом хотел припомнить мудрую цитату знаменитого циника-философа о том, что жизнь навязана человеку помимо его воли и не должна быть ценной… Но все неслось мимо сознания Плетнева быстро и скачками, и только одно собственное его юношески сантиментальное четверостишие навязчиво витало вокруг и около и открывало крошечный и милый уголок в университетском парке: золотая осень, белая скамейка, посыпанная желтыми листьями, а на скамейке в соломенной шляпке и легкой жакетке песочного цвета Лидуся… Она показывает два ряда жемчужных зубов, и розовые губки ее окаймлены тонкой, нежной белизною кожи.
‘Забавно будет, когда вы оденете шпоры и шашку… Я очень хочу вас поглядеть тогда!.. — и она совсем серьезно трогает рукою его плечо. — А вы не трус?.. Вы будете храбрым?.. Все-таки противно, когда мужчина трус!..’
Тогда он так и не прочел написанные для нее стихи, и вот одно четверостишие теперь витает около него как голубь и назойливо повторяется помимо его воли, помимо сознания:
Прости — прощай, моя мечта,
Мой уголок прекрасных грез!..
Но вижу я, что ты не та,
Не чуешь ты душевных слез…
Плетневу теперь стихи эти не казались ни плохими, ни хорошими, потому что за ними была скрыта боль, большая, тайная…
Уже больше года как узнал он, что Лидуся не интересуется его судьбой, перестала писать…
Не чуешь ты душевных слез…
Теперь эти душевные слезы представились ему как туго натянутые струны, скрытые внутри, как в пианино, и грустный мотив повторяли они… Сладко было слушать из и баюкать свою боль, и колыхаться где-то в тихом просторе дум, в глухом саду из пестрых и живых, невиданных и фантастических растений…

IV

— Ваше благородие!.. А, ваше благородие!.. Чайку я вам принес…
Плетнев открыл глаза. Такирин держал дымящуюся эмалированную кружку с чаем в одной руке, а крупный кусок грязного сахара — в другой.
— Попейте, да идти пора…
Плетнев сдвинул брови, вспомнив, что не успел обдумать плана решения предстоящей задачи.
Он взял кружку, отослал Такирина и, обжигая розовые губы с чуть намеченными усиками над ними, стал упрямо думать об одном, — о том, что надо делать через полчаса и через час, и через два, вплоть до критической минуты.
Но твердо намеченного плана все-таки не получилось, и Плетнев решил:
— Нельзя предугадать всего… Там увидим, как и что… — и громко, молодо крикнул:
— Такирин!.. Собирайтесь!..
Разведчики вошли в слабо освещенную землянку как три привидения, белые, высокие, бесшумные, в белых валенках. Только у Такирина чернела узенькая борода, да у Седых выглядывал в прореху савана брезентовый подсумок.
— Винтовку мне! — скомандовал Плетнев, подставляя руки, чтобы опрокинуть на себя подставленный Такириным халат.
Все винтовки и патроны были оставлены на морозе, и Седых ответил коротко:
— Есть!
Поручик натянул перчатки, посмотрел в угол, где над столиком висел едва мерцающий серебряною ризой образок, — благословение матери, — снял шапку, снял одну перчатку, перекрестился. За ним перекрестились остальные. Надели шапки и перчатки и молча вышли из землянки, забыв потушить коптящую лампадку.
После душной, темной и сырой землянки, Плетнева залил ослепительно-белый свет, а холодный воздух как чистая каскадами бросился к нему в грудь. Серебряный песок запел под ногами, и струи пара вылетали из ноздрей и рта и колыхались над белыми капюшонами как обрывки прозрачных тканей.
Кругом — ни звука, ни огней, ни ветерка… Луна, полная, смеющаяся, сбоченившая широкое лицо, стояла посредине неба, и тысячи серебряных стрел бросала на леса и горы и дробила их в миллионы синих, розовых, зеленых, алых, желтых, всяких крошечных холодных солнц на снежной белизне земли…
Плетнев шел впереди, открытою поляной, опираясь на винтовку как на посох. Но вскоре он свернул в лесок, потом в закутанный сугробами ход сообщения, и через полчаса все, тяжело дыша, ползли в гору к едва заметной линии передовых окопов.
Там из-под грязно-желтых крыш, сделанных из хвои и снега, едва курился пар и слышался зябкий ленивый говор из бойниц. С ружьями в обнимку солдаты приплясывали на своих местах, курили замусоленные цигарки, дули на оледенелые усы и бороды и казались неуклюжими и угловатыми пеньками или живыми комьями земли.
— Дозоры где? — спросил поручик у дежурного ефрейтора.
— А вот следочек свежий, ваше благородие… Вот по следочку, прямо кромкой… С полверсты не будет…
— В гору дорога?..
— Так точно!..
У ефрейтора руки были в рукавах, винтовка на погоне, а голова вся утопала в башлыке, и оттуда глухо, нехотя вылетали вместе с клубками пара сиповатые слова:
— Только, ваше благородие, ежели в разведку, надо полевей держаться: там ‘он’ ближе… Прямо за речушкой…
— Речка замершая?..
— Никак нет… Она рычит, и тут как хошь шагай, — ‘ему’ не слышно…
— Окопы — за речкой?..
— За речкой… Шагов сто, на косогоре… И речка неглубокая, по колено не будет…
— А вправо?..
— А вправо — ‘Плешь’ эта самая называется… Ну, только што туда круто влезать… И высоко…
— А ‘он’?..
— А ‘он’ сидит на ‘Плеши’ с пулеметом… Солит по нам, и взять его тут мудрено…
— А много ‘его’?
— Не должно быть много, потому у пулемета не бывает винтовок…
Поручик с трудом достал часы, — было около двух. Все закурили, погрели руки над фонарем в фельдфебельском блиндаже, помолчали и опять пошли леском, все выше, и круче, один за другим, гуськом…

V

На кромке леса, в косогоре, все остановились. Поручик мысленно прикинул масштаб и топографию участка и потом чуть слышно, строго пригрозил:
— Только не вздумайте стрелять!.. Если удастся, — берите обязательно живьем, а будет упираться, — штыком, но лучше — глуши прикладом… Там в чувство приведем…
— Закричит ведь, ваше благородие!..
— Все равно, стрелять не смейте!
И поручик снова пошел впереди всех, мысленно повторяя в тон мягкому скрипу шагов:
— ‘А вы не трус?.. А вы не трус?’
Лес кончился и с высоко поднятого к небу склона, далеко внизу, открылось голубоватое, курящее дымком русских биваков ущелье. Впереди лежала белая, как оскальпированный череп, неприятельская ‘Плешь’ горы, сверкающая под луною, а над нею — тускло-голубое, молчаливо ожидающее небо. Звезды робко и чуть заметно мерцали в нем, и Плетневу вновь напомнила о себе чарующая белая, серебряная тишина.
Плетнев без дум, без цели осмотрелся вокруг и на минуту позабыл о том, зачем попал сюда.
Помимо воли опять заиграли внутри туго натянутые струны и понесли очарованную волшебным светом, тишиною и безумием душу в неведомый простор, повторяя назойливый припев:
Прости — прощай, моя мечта,
Мой уголок прекрасных грез!..
— Теперь ползком, ваше благородие! — сказал Такирин, думая, что офицер колеблется…
— Вон, бугорок, — видите? — опомнившись спросил поручик… — Сажени на две друг от друга, развернутой цепью… Поняли?..
— Так точно…
— Будьте осторожны, времени много… Двигаться разом и западать тоже разом… Равнение направо, по мне…
— Постараемся!.. — послышалось как падение сухих веток с дерева…
— Пошли! — скомандовал поручик, и от стволов елей отделились и упали к белому снегу белые тени…
… Долго, упрямо и медленно ползли четыре белых призрака, изредка поворачивая вправо и влево головы и выравниваясь в одну линию.
Поручик вспотел, и когда холодный белый песок попадал ему за воротник и в рукава, он внезапно жадно хватал ртом воздух, и делалось ему немножко весело, как шалуну, предпринявшему забавное озорство…
Он смотрит на товарищей, они упорно и настойчиво ползут все выше, как бы не в силах преодолеть своего нетерпения, и ему делается совестно, что он отстает. И снова, стараясь не дышать шумно и глубоко, он выправляет руки и плывет по белому песку как по воде.
Вдруг Такирин, ползший на другом конце, припадает к снегу и как труп долго остается неподвижным. Все также западают, и поручик Плетнев, упав щекой на руку, смотрит вбок на горы и на небо и, как бы отдыхая, снова поддается чарам лунного сияния, и сладко, упоительно играют в нем тугие струны…
Все вокруг околдовала тишина, и будто нет его, поручика Плетнева, в живых, и будто вся земля как спящая красавица в серебряной парче несется в царство грез и созерцаний и несет на белой груди своей его, двадцатитрехлетнего студента, узнавшего белую тайну ночного лунного очарования.
‘Нет ни смерти, ни жизни, ни земли, ни неба, есть только белая колдующая тишина и неслышимая, но чарующая музыка в душе переставшего страдать и мыслить человека!..’
Впереди отчетливо послышался густой басок и чужое, незнакомое слово.
И снова тишина и неподвижное лежание в снегу. Все платье Плетнева как бы отделилось от тела, как футляр, и поручик ощущает холодок и резкую границу между теплой кожей и похолодевшей тканью белья. Но все лежали неподвижно долго, как умершие, а в голову и в душу струились серебряные нити тишины и бездумья, и сладкой баюкающей музыки.
Поручику казалось даже, что здесь он лежит уже давным-давно и никогда не поднимется и не уйдет и уснуть или умереть здесь одинаково хорошо и не тревожно.
Такирин пополз дальше, за ним — и все.

VI

… И вот, когда озябшее тело Плетнева снова разогрелось, а в глазах от белизны льдинок на ресницах зарябило, — перед самыми глазами Плетнева вдруг вылетела синеватая, неуловимая птица, а за ней — другая, и застучало, зазвенело стальное горло, выпускающее, выплевывающее синих птиц.
— Вперед!.. Скорее!..
Кто это крикнул, — Плетнев не знал, сам ли он, или Седых, его сосед, или Такирин, — но все мгновенно бросились вперед, и следующая полуминута помутила разум, память, зрение. Все закружилось, повалилось, скомкалось в клубок и упало в темную яму вместе с вихрем снега, криками, стонами, плевками и проклятиями…
И только самое последнее запомнилось, запечатлелось и застыло навсегда:
— Гони и энтого!.. Сво-олочь!..
— Там есть уж двое!..
— Не разговаривай: его поручик заколол уж!..
И мимо Плетнева пронеслось четверо, — двое белых и двое серых, — бегом, в снегу, в снежной пыли, в снежном вихре…
Все чаще плевался синими огоньками пулемет и как желна по дереву долбил, долбил: та-та, та-та, та-та!..
И в цвет желны, желтой с синими каемками, окрасились снега и ночь, и лес, и небо…
— Ваше благородие!.. Бегим!.. Двух взяли!.. Ваше благородие…
Плетнев кричит полной грудью:
— Пошел во-он!.. Догоня-ай их!..
Но ему только кажется, что он кричит… Такирин понял, Такирин ничего не видит, ничего не видит, — он грубо схватил офицера на плечи и кубарем понесся вниз…
Но желна стучит, стучит им вслед, клюет их раз и два и три, и оба друг через друга белыми мешками распластываются на снегу…
Такирин пробует подняться, пробует позвать:
— Ваш… Бро!..
Но желна клюет по ним, клюет еще и еще, пронизывая огненным клювом своим в разных местах еще горячие тела, уже и так покоренные, слившиеся со снегом, с белой ночью, с лунной, очаровательной тишиной.
Исходник здесь: http://grebensch.narod.ru/
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека