Луизхен, Манн Томас, Год: 1900

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Томас Манн.
Луизхен

Рихарду Шаукалю

1.

Бывают браки, происхождения которых не может себе представить самая романическая фантазия. Их приходится принимать, как в театре принимают причудливые сочетания противоречий: старого и глупого с красивым, живым. Они даны в качестве предпосылки и служат основанием для математического сооружения фарса.
Что касается жены адвоката Якоби, то она была женщина необыкновенно привлекательная, молодая и красивая. Скажем, тридцать лет тому назад, она была крещена именами Анны, Маргариты, Розы, Амалии. Но звали ее, слагая начальные буквы этих имен не иначе, как Амра-имя, звучавшее экзотически и потому лучше всего подходившее к ее облику. Хотя волосы ее, густые, мягкие, с пробором на боку, косо ниспадавшие по обеим сторонам ее узкого лба были лишь каштанового цвета, но кожа отличалась совершенно южным, темным, матово-желтым цветом. Формы, охваченные этой кожей также, казалось, созрели под южным солнцем, и своей животной, холодной пышностью напоминали о султанше. Впечатление от каждого ленивого ее движения, ясно указывало, что ее разум был, весьма вероятно, подчинен сердцу. Стоило ей только взглянуть на кого-нибудь своими наивными карими глазами, удивительно ровно подняв красивые брови к почти трогательно узкому лбу, как это становилось очевидным. Но и сама она была не настолько проста, чтобы не знать этого, говорила редко и мало, избегая выказывать себя со слабой стороны: и нельзя ничего сказать против женщины, которая прекрасна и молчит. О! Слово ‘простая’ вообще менее всего подходило к ней. Взгляд ее не только не был прост, но скрывал в себе известное чувственное коварство. Можно было хорошо видеть, что эта женщина не настолько ограничена, чтобы не быть склонной творить зло… Впрочем, может быть, нос ее в профиль был слишком велик и мясист, но роскошный, широкий рот был законченно прекрасен, хотя и с выражением исключительно чувственным.
Итак, эта возбуждавшая опасения женщина была женой едва достигшего сорока лет адвоката Якоби — и кто видел его, тот изумлялся. Он был тучен, адвокат, более чем тучен, настоящий колосс в образе мужчины! Ноги его, всегда облеченные в штаны серо-пепельного цвета, были похожи на бесформенные колонны, на ноги слона. Выпуклая от жира спина могла бы скорее принадлежать медведю. Над огромным закруглением его живота своеобразный серо-зеленый жакет, обыкновенно им носимый, был с таким трудом застегнут на одну пуговицу, что если ее расстегнуть, он отскакивал к плечам. На это могучее туловище была посажена сравнительно маленькая голова, при почти полном отсутствии шеи. У него были узкие, водянистые глазки, плотный, короткий нос, отвисшие от жиру щеки, и между ними терялся крохотный рот, с уныло опущенными углами.
Круглый череп и верхняя губа были покрыты редкой, жесткой, светло белокурой щетиной и сквозь нее везде проступала кожа, как у закормленной собаки…
Ах! Всему свету должно было быть ясно, что тучность адвоката нездорового происхождения. Исполинское, как в ширину, так и в длину тело его было слишком жирным, не будучи мускулистым. Можно было часто наблюдать, как внезапно кровь приливала к его разбухшему лицу, также внезапно сменяясь желтоватой бледностью и болезненно искривлялся тогда его рот…
Практика адвоката была очень ограниченная. Но так как состояние его, частью полученное за женой, было порядочное, то бездетная, впрочем, чета нанимала комфортабельный этаж на Кайзерштрассе и вела оживленную открытую жизнь. Конечно, только потому, что таковы были склонности госпожи Амры. Невозможно ведь, чтобы адвокат, участвовавший в таком образе жизни с вымученным усердием, чувствовал себя при этом счастливым. Характер у этого толстяка был самый странный. Не было человека вежливее, уступчивее, предупредительнее его по отношению ко всем. Но при этом чувствовалось, может быть и бессознательно, что его слишком дружеское, льстивое отношение вызвано какими-то причинами, покоится на малодушии и внутренней неуверенности в себе, и это затрагивало неприятно. Никто не выглядит так отвратительно, как человек, себя презирающий, но из трусости и тщеславия старающийся быть любезным и нравиться. И не иначе обстояло, по-моему, дело с адвокатом, слишком далеко заходившим в своем пресмыкающемся унижении, чтобы быть в состоянии сохранить необходимое личное достоинство. Он мог сказать даме, желая вести ее к столу. ‘Сударыня, я противный человек, но вы будете столь добры?’ И говорил он это, не обладая талантом самоосмеяния, кисло, вымученно, отталкивающе. — Следующий анекдот близок однако к действительности. Когда адвокат раз отправился гулять, ему встретился грубый носильщик с ручной тележкой и одним колесом больно переехал ему ногу. Слишком поздно остановил тележку и обернулся, — тогда адвокат, совсем растерянный, бледный и с дрожью в голосе, низко снял шляпу и пролепетал: ‘извините меня!’ — Это возмутительно. — Но казалось, что злая совесть постоянно мучит этого странного колосса. Когда со своей женой он появлялся на ‘горе жаворонков’, главном месте городских прогулок, то так старательно, боязливо и прилежно кланялся во все стороны, бросая время от времени робкий взгляд на удивительно эластично выступающую Амру, как будто испытывал потребность просить прощения и униженно склоняться перед всяким лейтенантом за то, что он, именно он обладает этой прекрасной женщиной. Казалось, что его жалобный, приветливый рот молит, чтобы не осмеяли его.

2.

Уже сделан намек: почему именно Амра вышла замуж за адвоката Якоби, — остается открытым. Он же со своей стороны, он любил ее, и притом любовью, такой страстной, какая редко встречается у людей его телосложения. И столь смиренно и боязливо, как согласовалось с его природой. Часто, поздно вечером, когда Амра уже уляжется в большой спальне с высокими окнами, завешанными цветными шторами в складках, адвокат подходил к ее тяжелой постели так тихо, что шаги его не были слышны, но замечалось лишь медленное колебание пола и мебели, склонялся на колени и брал ее за руку бесконечно осторожно. Амра в таких случаях обыкновенно поднимала ко лбу свои брови и молчаливо, с выражением чувственной злобы, рассматривала своего мужа, лежавшего перед ней при слабом свете ночника. Он тогда сдвигал осторожно своими неуклюжими, дрожащими руками рукав ее рубашки и прижимал свое печальное толстое лицо к тому месту этой полной, коричневатой руки, где сгибается локоть, где маленькие, голубые жилы выделяются на темной коже. — Потом подавленным, дрожащим голосом начинал он говорить, как не говорит обыкновенно разумный человек в обыденной жизни:
— Амра, шептал он, — моя милая Амра. Я не мешаю тебе? Ты еще не спала? Боже милостивый, целый день думал я о том, как прекрасна ты, и как я люблю тебя!.. Слушай, что я скажу тебе (так трудно выразить это)… Я люблю тебя так, что сердце иногда сжимается у меня, и я не знаю, куда идти, выше сил моих люблю я тебя! Ты конечно не понимаешь этого, но ты должна поверить мне и хоть раз сказать, что ты будешь за это немного благодарна мне, — видишь ли, ведь, такая любовь, как моя к тебе, имеет свою ценность в этой жизни… и что ты, хотя конечно и не можешь любить меня, но никогда не изменишь мне, не предашь меня, из благодарности, из одной лишь благодарности… Я прихожу к тебе, чтобы просить тебя об этом, от всего сердца, от всей души, как только могу…
Обыкновенно такие речи кончались тем, что адвокат, не меняя своего положения, начинал тихо и горько плакать. Тогда Амра бывала тронута, гладила рукой по щетине своего мужа и много раз повторяла медленным, утешающим, слегка презрительным тоном, как обыкновенно говорят с собакой, подошедшей лизать ноги:
—Да! Да! Ты — славное животное!
Конечно, это поведение Амры не рекомендовано ее женщиной добрых нравов. Своевременно, также чтобы я облегчил себя, открыл истину, до сих пор мной скрываемую. Ту истину именно, что она все-таки обманывала своего мужа, скажу прямо, изменяла ему. С господином по имени Альфред Ляутнер. Это был молодой способный музыкант, своими интересными маленькими сочинениями приобретший себе в двадцать семь лет уже порядочную известность. Стройный человек с задорным лицом, белокурой, свободной прической и светлой, очень значительной усмешкой в глазах. Он принадлежал к небольшим артистам нашего времени, не слишком требовательным к себе, прежде всего стремящимся быть счастливыми, любезными людьми. Своим маленьким приятным талантом они пользуются, чтобы поднять свою личную обаятельность и охотно разыгрывают из себя наивных гениев в обществе. Сознательно ребяческие, безнравственные, беззастенчивые, радостные, самодовольные и достаточно здоровые, чтобы нравиться себе даже в своих пороках, они обладают тщеславием, любезным до тех пор, пока оно еще не уязвлено. Горе, однако, этим маленьким счастливцам и скоморохам, если тяжелое несчастье свалится на них, страдание, которого не встретишь кокетством, в котором они перестанут себе сами нравиться! Они не сумеют быть несчастливыми достойным образом, они не будут знать, что им ‘предпринять’ со своим страданием, они погибнут… впрочем, это особая повесть. — Господин Ляутнер сочинял красивые вещи: больше мазурки и вальсы. Их привлекательность была правда слишком общедоступна. Так что их нельзя было бы собственно причислить к ‘музыке’ (поскольку я ее понимаю), не будь в каждом из этих сочинений маленького, оригинального места. — Перехода ли, вставки, гармонического оборота, небольшого нервного выражения какого-либо чувства, свидетельствующих об остроумии и находчивости. Ради этого вещь казалась сочиненной и этим приобретала интерес для серьезных ценителей. Часто в этих двух одиноких тактах было нечто печальное и меланхоличное, внезапно и быстро исчезало оно в танцевальной веселости сочиненьица…
Итак, Амра Якоби воспылала недозволенным желанием к этому молодому человеку, а у него в свою очередь не хватило настолько нравственности, чтобы противостоять ее искушениям.
Встречались то там, то здесь и бесстыдная связь годы и дни соединяла обоих: связь всему городу известная, весь город говорил о ней за спиной адвоката. А он? Амра была слишком глупа, чтобы страдать мучениями совести и таким образом выдать себя. Должно считаться вполне установленным, что адвокат, как не отягощено было его сердце заботой и страхом, не мог питать определенного подозрения против своей жены.

3.

На радость всем сердцам повеяла весна, и Амре внезапно пришла в голову очаровательнейшая мысль.
— Христиан’, сказала она, — адвоката звали Христианом, — устроим праздник в честь нового весеннего пива. Должно быть, понятно, совершенно просто, — жареная холодная телятина, — но побольше народу’.
— Правда, — ответил адвокат. — Но нельзя ли нам немного отложить его?.
На это Амра не ответила ничего. И тотчас же перешла к подробностям.
— Знаешь, будет так много народу, что наше помещение здесь слишком тесно, чтобы иметь довольно места и воздуха, нам придется нанять особое место, зал, сад перед воротами. Ты поймешь это. Я подразумеваю, прежде всего, большой зал господина Венделина у подножья ‘горы жаворонков’. Зал этот стоит особо, и лишь переходом соединен с рестораном и пивоварней. Его можно убрать нарядно, расставить в нем длинные столы и пить весеннее пиво, в нем можно танцевать и музицировать, может быть разыграть кое-что театральное, я знаю, там есть маленькая сцена. И в моих глазах это придает ему особую ценность… Коротко говоря, праздник должен быть совсем своеобразным, и нам будет удивительно весело.
Во время этого разговора лицо адвоката слегка пожелтело, а углы рта опустились вниз. Он сказал:
— От всего сердца радуюсь я этому, моя милая Амра. Я знаю, что во всем могу положиться на твою находчивость. Прошу тебя, начни приготовления…

4.

И Амра начала свои приготовления. Она переговорила с различными дамами и господами, лично наняла большой зал господина Венделина и даже образовала своего рода маленький комитет из лиц, приглашенных или предложивших свои услуги содействовать радостным увеселениям, призванным украсить праздник…
Кроме жены придворного актера Гильдебрандта, — певицы, комитет этот состоял исключительно из мужчин. В него входили: сам господин Гильдебрандт, асессор Вицнагель, один молодой художник и господин Альфред Ляутнер, да ещё несколько студентов, введенных асессором в качестве исполнителей предположенных негритянских плясок.
Этот комитет собрался на Кайзерштрассе для совещания восемь дней спустя после того, как Амра приняла свое решение. Сидели в салоне Амры, небольшой, теплой, заставленной комнате, убранной толстым ковром, оттоманкой с большим количеством подушек, пальмой с подобными веерам листьями, английскими кожаными стульями и столом красного дерева с выгнутыми ножками. На столе была плюшевая скатерть и много безделушек. Был и камин, его еще слегка топили, на черном подносе стояло несколько тарелок с тонко намазанными бутербродами, стаканы и два графина шерри.— Амра полулежала, слегка закинув одну ногу за другую, на подушках оттоманки, в тени пальмы с подобными веерам листьями и была прекрасна, как теплая ночь. Блуза из светлого, совсем легкого шелка облекала ее бюст, но юбка на ней была из тяжелой, темной, большими цветами затканной материи. Изредка отводила она рукой от своего узкого лба коричнево-каштановую волну волос. — Госпожа Гильдебрандт, певица, также сидела рядом с ней на оттоманке. Волосы ее были ярко-рыжие, и она была в амазонке. Против обеих дам тесным полукругом уселись мужчины, с адвокатом посредине. Он нашел себе лишь очень низенький кожаный стул и чувствовал себя несказанно несчастным. Время от времени он испускал тяжелый вздох и подавлял икоту, как будто боролся с припадком тошноты… Господин Альфред Ляутнер в костюме для лаун-тенниса не сидел, но стоял радостно и красиво, прислонясь к камину. Он утверждал, что не в состоянии так долго сидеть спокойно.
Господин Гильдебрандт звучным голосом говорил об английских песнях. Это был человек, весьма хорошо и солидно одетый в черное, с толстой римской головой, уверенный в себе — придворный актер с образованием, законченными знаниями и просвещенным вкусом. В серьезных разговорах любил он осуждать Ибсена, Золя и Толстого, преследующих одни и те же недопустимые цели, но сегодня он общительно был занят более легкомысленными вещами.
— Может быть, господам известна замечательная песня ‘That’s Maria? — спросил он. — Она слегка пикантна, но эффект ее чрезвычайный. Точно так же известная… — и он предложил еще несколько песен, принятых в конце концов присутствующими. Госпожа Гильдебрандт изъявила согласие их спеть. — Молодой художник, господин с очень покатыми плечами и белокурой острой бородкой, должен был дать пародию фокусника-мага, а господин Гильдебрандт намеревался изобразить знаменитых мужей… Коротко говоря, все шло к лучшему и программа казалась уже готовой, — как господин асессор Вицнагель, отличавшийся плавными жестами и шрамами испещренным лицом, внезапно снова попросил слова.
— Все это прекрасно, господа мои, и обещает на деле оказаться очень занимательным. Но я все же не задумываюсь высказать еще следующее. Нам не хватает чего-то еще, кажется мне, а именно главного номера, блестящего номера, гвоздя, наивысшей точки… Нужно еще нечто совсем особое, ошеломляющее, шутка, способная увлечь на верх веселости… говоря коротко, я повергаю на ваше усмотрение, не делая определенного предложения. Но я чувствую…
— По существу это верно, — раздался у камина теноровый голос господина Ляутнера. — Вицнагель прав. Главный и заключительный номер был бы весьма желателен. Подумаем…
И сдвинув направо несколькими быстрыми жестами свой красный пояс, он вопросительно озирался кругом. Выражение его лица было, действительно, обаятельное.
— Возможно, — сказал господин Гильдебрандт, — если не смотреть на великих мужей, как на наивысшую точку…
Все согласились с асессором. Особенно шутливый главный номер желателен. Даже адвокат кивнул и проговорил тихо:
— В самом деле, что-нибудь необычайно веселое…
Все погрузились в размышление.
И в конце этого перерыва, длившегося менее минуты и прерываемого лишь короткими восклицаниями раздумья произошло нечто необычайное. Амра откинулась на подушки оттоманки, проворно и прилежно, как мышь, грызя острый ноготь своего мизинца, причем на лице ее лежало совершенно особое выражение. Улыбка скользила по ее рту, — неопределенная, почти безумная улыбка, говорившая о болезненной и в то же время жестокой чувственности. Блестящие, широко раскрытые глаза медленно обращались к камину, где на секунду встретились со взглядом молодого музыканта. Затем сразу откинулась она в сторону своего мужа всем туловищем и, сложив на коленях руки, устремив на него пристальный, жадный взгляд, и при этом заметно побледнев, сказала отчетливо и медленно:
— Христиан, я предлагаю, чтобы в заключение ты выступил в качестве шансонетной певицы, одетый в красное, шелковое платье бэби и протанцевал нам что-нибудь.
Действие этих немногих слов было огромное. Один лишь молодой художник пытался добродушно засмеяться, господин Гильдебрандт с холодным каменным лицом стал чистить свои рукава, студенты закашляли и чересчур громко пустили в ход носовые платки, госпожа Гильдебрандт сильно покраснела, что случалось не часто, а асессор Вицнагель просто вскочил с места, чтобы достать себе бутерброд. Адвокат сидел мучительно скорчившись на своем низком стуле и с пожелтевшим лицом, боязливо смеясь, озирался вокруг и лепетал.
— Но мой Бог… я… вряд ли способен… нет… Простите меня…
Лицо Альфреда Ляутнера уже не выглядывало больше беззаботным. Казалось, он немного покраснел.
Вытянув голову, глядел он в глаза Амры, смущенно, не понимая, вопросительно…
Она же, Амра, не меняя своей подчеркнутой позы, продолжала тем же самым значительным голосом:
— И ты должен спеть сочиненную господином Ляутнером песню, Христиан, он будет аккомпанировать тебе на фортепиано, это будет самой действительной, лучшей, наивысшей точкой нашего праздника.
Наступила пауза, томительная пауза. Но потом, совсем неожиданно, произошло нечто необычайное. — Господин Ляутнер, тоже захваченный, взволнованный, как бы заразившись от Амры, сделал шаг вперед и дрожа, с каким то внезапным одушевлением начал говорить:
— Ради Бога, господин адвокат, я готов, объявляю, что готов сочинить для вас что-нибудь… Вы должны это спеть, должны станцевать… Такова единственно мыслимая высшая точка праздника… Вы увидите, увидите, это будет лучше всего мной сделанного, лучше всего, что я когда-либо сделаю… В красном шелковом платье бэби! Ах, супруга ваша — художница, художница, говорю я! Иначе она не смогла бы напасть на эту мысль! Скажите ‘да’, умоляю вас, согласитесь! Я сумею, сумею сделать нечто, вы увидите…’.
При этом все зашевелилось, все пришло в движение.
Со злости или из вежливости, но все засыпали адвоката просьбами и госпожа Гильдебрандт зашла так далеко, что сказала своим голосом Брунегильды:
— Господин адвокат, вы ведь такой веселый, — интересный человек!
Но и он сам, адвокат, не молчал и все еще слегка желтый, но с твердым выражением решимости, сказал:
— Выслушайте меня, господа мои, — что я отвечу вам? Я не гожусь для этого, поверьте мне. У меня мало способностей комика, и кроме того… коротко,— нет, к сожалению это невозможно…
Он упорно стоял на своем, и Амра тоже не участвовала больше в разговоре, но с довольно рассеянным видом сидела откинувшись. Господин Ляутнер также не промолвил более ни одного слова, но, казалось, весь ушел в созерцание одного из арабесков ковра. Поэтому господину Гильдебрандту удалось придать разговору другое направление. И вскоре вслед за тем общество разошлось, не придя к какому либо решению относительно последнего вопроса.
Но в тот же день, вечером, когда Амра ушла спать и лежала с раскрытыми глазами, тяжело ступая, вошел к ней ее муж, придвинул к кровати стул и сказал медленно, с запинкой:
— Слушай, Амра, я буду откровенен, меня мучат сомнения. Если сегодня я отказал господам чересчур решительно, наотрез отклонил их просьбы, — то, знает Бог, это случилось ненамеренно! Разве ты действительно думаешь… прошу тебя…
Амра минуту помолчала, подняв медленно свои брови ко лбу. Затем пожала плечами и сказала:
— Не знаю, что тебе ответить, мой друг. Я никогда не ожидала, чтобы ты мог так себя вести. Ты нелюбезно отказался поддержать представление своим содействием. И для тебя может быть только лестным, что его сочли необходимым. Ты причинил, мягко выражаясь, тяжелое разочарование всему свету, испортил своей грубой нелюбезностью весь праздник. Тогда как твоей обязанностью хозяина было бы…
Адвокат опустил голову и ответил, тяжело дыша:
— Нет, Амра, я не хотел быть нелюбезным, поверь мне. Я никого не хочу обидеть или причинить неудовольствие. И если я дурно вел себя, то я готов опять исправить это. Дело идет о шутке, о маскараде, невинной шутке — почему же нет? Я не хочу портить праздника, я готов…
Завтра, после полудня Амра снова выехала, чтобы ‘распорядиться’. Она остановилась на Хольцштрассе, номер 78, и поднялась во второй этаж, где ее ожидали. Распростертая и восторженная, любовно прижимая свою голову к его груди, она страстно прошептала:
— Сочини это для четырех рук, слышишь! Мы будем аккомпанировать ему вместе, когда он будет петь и плясать. Я, я уж позабочусь о костюме.
И странное содрогание, какой-то подавленный судорожный смех пробежал по телу обоих.

* * *

Нельзя настойчиво не рекомендовать всякому, кто хочет устроить праздник на воздухе, собрание в большом стиле, — помещение господина Венделина у ‘горы жаворонков’. С красивой улицы предместья высокие решетчатые ворота ведут в сад, принадлежащий заведению и похожий на парк, посередине сада расположен обширный зал для празднеств. Лишь узкий переход соединяет этот зал с рестораном, кухней и пивоварней. Он построен из весело и пестро расписанного дерева в причудливом соединении китайского стиля с ренессансом и снабжен большими створчатыми дверями. В хорошую погоду их можно держать раскрытыми, чтобы доносилось дыхание деревьев. Он может вместить в себя множество людей.
Еще издалека приветствовал сегодня разноцветно мерцающий свет приближавшиеся экипажи. Вся решетка, деревья в саду и самый зал были густо усеяны пестрыми лампочками, а что касается до внутреннего вида зала, то он выглядел поистине радостно. Под крышей протянулись густые гирлянды, к ним в свою очередь были прикреплены многочисленные бумажные фонарики. На разукрашенных стенах, убранных знаменами, ветвями и искусственными цветами, сияло множество электрических лампочек, блестяще освещавших зал. На одном его конце помещалась сцена, по ее сторонам стояли лиственные растения, а на красном занавесе парил нарисованный рукой художника гений. С другого конца помещения и почти до самой сцены протянулись длинные, украшенные цветами столы. За ними весело занялись пивом и жареной телятиной гости адвоката Якоби: юристы, офицеры, купцы, художники, высшие чиновники со своими женами и дочерьми, — наверное, больше ста пятидесяти человек. Приехали совсем просто, в черных сюртуках и полусветлых весенних туалетах, так как в закон на сегодня возведена была веселая непринужденность. Мужчины сами бегали с кружками к большим бочонкам, поставленным у одной из боковых стен и в просторном, пестром, светлом помещении, полном сладковатых и пряных испарений от елок, цветов, людей, пива и кушаний — стоял гул и шум, сливался громкий и тихий разговор, раздавался светлый, любезный, оживленный и беззаботный смех всех этих людей… Адвокат неуклюже и беспомощно сидел в конце одного из столов, близ сцены, он пил немного, и время от времени с усилием заговаривал со своей соседкой, советницей Хаферман. Он дышал с усилием, углы его рта были опущены. Заплывшие, мутно водянистые глаза неподвижно, со своего рода унылым изумлением, всматривались в окружавшую его радость. Как будто в этих праздничных испарениях, в этой шумной веселости ему чудилось что-то несказанно печальное и непонятное…
Подали большие торты, начали пить сладкое вино и говорить речи. Господин Гильдебрандт, — придворный актер воздал хвалу весеннему пиву в застольном слове, целиком состоявшем из классических цитат, даже греческих. Асессор Вицнагель провозгласил с самым плавным из своих жестов остроумный тост за присутствующих дам, набрав себе из ближайшей вазы и со скатерти полные руки цветов и поочередно сравнивая с каждым из них одну из дам. Амра Якоби, сидевшая напротив в туалете из прозрачного желтого шелка, была им названа ‘прекраснейшей сестрой чайной розы’.
Сейчас же вслед за тем она провела рукой по своим мягким волосам, подняла брови и серьезно кивнула своему мужу. — Тогда толстяк поднялся и едва не испортил всего настроения, с присущей ему вымученностью и противно улыбаясь, пробормотав пару жалких слов… Раздались лишь единичные, искусственные браво и подавленное молчание воцарилось на мгновение. Но веселость, однако, скоро с этим справилась и, закурив, довольные, возбужденные, стали подниматься гости и с большим шумом собственноручно убирать столы из зала. — Хотели танцевать…
Было уже больше одиннадцати и непринужденность воцарилась вполне. Часть общества устремилась в пестро освещенный сад подышать свежим воздухом, тогда как другая осталась в зале, разбилась на группы, курила, болтала, стоя пила пиво… Вот раздался со сцены громкий звук трубы, призывавший всех в зал. Музыканты — духовые и струнные — вошли и уселись перед занавесом. Расставлены были ряды стульев с положенными на них красными программами. Дамы сели, а мужчины стали позади них или по. сторонам, царила тишина, полная ожидания.
Затем маленький оркестр проиграл вызывающую увертюру, занавес поднялся и пред зрителями со сцены предстала кучка отвратительных негров, в кричащих костюмах. С губами, красными, как кровь, скрежетали они зубами, подняв варварский вой… Эта часть представления была в действительности высшей точкой праздника Амры. Оживленные аплодисменты раздались, и номер за номером исполнялась умно составленная программа: в напудренном парике, опираясь на длинную палку, вышла госпожа Гильдебрандт и спела на весь зал: ‘That’s Maria’. Фокусник-маг появился во фраке, увешанном орденами и выполнил чудеснейшие вещи, господин Гильдебрандт ужасно похоже изобразил Гёте, Бисмарка и Наполеона, а в заключение прочел редактор доктор Визеншпрунг юмористическую лекцию на тему: ‘Весеннее пиво в его социальном значении’. Под конец однако ожидание было всего напряженнее, очередь была за последним номером, на программе, заключенным в лавровый венок и озаглавленным: ‘Луизхен. Пение и пляска. Музыка Альфреда Ляутнера’.
Движение прошло по залу, и встретились взгляды гостей, когда музыканты отложили свои инструменты и господин Ляутнер, до сих пор молчаливо, с папиросой в равнодушно сомкнутых губах стоявший, прислонясь к одной из дверей, уселся с Амрой Якоби за фортепиано, поставленное перед серединой занавеса. Он слегка покраснел и нервно перелистывал рукописные ноты, в то время, как Амра, бывшая, наоборот, слегка бледной, положив одну руку на спинку стула, пытливо всматривалась в публику. Вот прозвучал, — и вытянулись все шеи,— резкий условный звонок. Господин Ляутнер и Амра проиграли пару тактов незначительного введения, занавес поднялся, Луизхен появилась…
Трепет ошеломления и изумления пронесся по толпе зрителей, когда медленными шагами танцующего медведя выступила эта печальная, безобразно разряженная масса. Это был адвокат. Широкое из красного, как кровь, шелка платье без складок, доходившее до самых ног, облекало его бесформенное тело. Платье это было вырезано, так что противно открывалась напудренная шея. Рукава тоже были совсем коротко перехвачены у плеч, но длинные, желтые перчатки покрывали жирные, без мускулов руки, а на голову был одет высокий парик светло-голубых локонов, и в нем из стороны в сторону качалось зеленое перо. Из-под парика выглядывало желтое, заплывшее, несчастное, весело отчаянное лицо, со щеками, все время колебавшимися вверх и вниз, возбуждая сострадание. Его маленькие покрасневшие глаза, ничего не видя, были напряженно устремлены на пол, в то время, как толстяк с усилием перекидывался с одной ноги на другую. Обеими руками хватался он при этом за свое платье или же поднимал кверху оба указательных пальца своих бессильных рук. — Других движений у него не было. И сдавленным, задыхающимся голосом пел под аккомпанемент фортепиано пошлую песню…
Более чем когда либо исходило от этой жалобной фигуры холодное дыхание страдания, умерщвлявшее всякую непринужденную веселость, запечатлевавшееся на всем этом обществе непреодолимой тяжестью мучительного недовольства… Одно и то же содрогание скрывалось в глубине всех многочисленных глаз, бывших не в силах оторваться от этой картины, от этой пары за фортепиано, от этого мужа, там наверху… Тихий, неслыханный скандал продолжался пять долгих минут.
Но затем наступило мгновение, на всю жизнь неизгладимое из памяти тех, кто присутствовал при нем… Вспомним, что собственно произошло в этот маленький, страшный и сложный промежуток времени.
Известны смешные куплеты под названием ‘Луизхен’ и легко без сомнения вспомнить из них такие строки:
Пляску вальса, также польку
Не плясал никто, как я,
Я Луизхен из народа
Трогаю мужчин сердца…
— Эти грубые, игривые стихи, составляющие припев трех довольно длинных строф.
Вот сочиняя музыку к этим-то словам, Альфред Ляутнер создал мастерское произведение, превзойдя здесь себя своей обычной манерой ошеломить внезапно, искусственно ввести высокую музыку посреди вульгарной, смехотворной стряпни. Мелодия, развивавшаяся в cis-dur, в первых строфах была довольно красива и совсем банальна. К началу цитированного припева темп сделался живее, и выступили диссонансы, вселявшие ожидание перехода в fis-dur, через все более и более выступавшее h. Диссонансы эти усложнялись до слов ‘как я’ и после ‘я Луизхен’, когда путаница и напряжение стало совершенным, должны были разрешиться в fis-dur. Вместо того произошло самое изумительное. А именно, внезапным оборотом, почти гениальным скачком, тон превращался здесь в fis-dur, и эта вставка, происшедшая при использовании обеих педалей на медленно произносимом втором слоге слова ‘Луизхен’, производила неописуемое, совсем неслыханное действие. Она была совершенно ошеломляющим ударом, внезапным прикосновением к нервам, заставляющим дрожь пробегать по спине, была чудом, откровением — почти жестоким в своей неожиданности, разодранной завесой… И на этом аккорде fis-dur адвокат Якоби перестал танцевать. Он стоял неподвижно, стоял посреди сцены, как пригвожденный, все еще держа поднятыми кверху оба указательных пальца — один немного ниже другого — и ‘Луизхен’ застряло у него в горле, он замолк. И в то время, как почти одновременно резко оборвался аккомпанемент фортепиано, там наверху этот причудливый, отвратительно смешной облик, с животно вытянутой головой и горящими глазами, сразу остолбенел… Он оцепенел в этом разукрашенном, светлом, полном людей праздничном зале, где подобно испарению всех этих людей, почти в атмосферу сгущенный, носился скандал… Оцепенело смотрел во все эти поднятые, передернутые, сильно освещенные лица, в эти сотни глаз, устремленных с одинаково откровенным выражением на пару там внизу, — перед ним и на него самого… Страшная, ни единым звуком не прерываемая тишина стояла над всеми, в то время как медленно и страшно переводил он свои глаза, все более расширявшиеся, с этой пары на публику и с публики на эту пару… Познание, казалось, отразилось внезапно на его лице, кровь бросилась к этому лицу, чтобы вспыхнуло оно красным, как шелковое платье, и тотчас же отлила от него, оставив его желтым, восковым. — И толстяк рухнул так, что затрещали доски.
Мгновение продолжалась еще тишина, затем послышались крики, поднялась сумятица, двое—трое сострадательных господ, в том числе молодой врач прыгнули из оркестра на сцену, занавес опустили…
Амра Якоби и Альфред Ляутнер, отвернувшись друг от друга, все еще сидели за фортепиано. Он, опустив голову, вслушивался еще, казалось, в свой переход в F-dur. Она, неспособная так быстро понять своим воробьиным мозгом, что случилось, с лицом, лишенным всякого выражения, озиралась вокруг…
Тотчас вслед за тем молодой врач снова показался в зале, маленький еврейский господин, с серьезным лицом и острой черной бородкой. Нескольким гостям, обступившим его у двери, отвечал он, пожимая плечами:
— Кончено!

———————————————————————————

Источник текста: Томас Манн. Собрание сочинений. Том второй. Тристан. Новеллы. Перевод и предисловие Ю. Спасского. — Москва: Книгоиздательство ‘Современные проблемы’, 1910. — Стр. 97—123.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека