Проня после вечернего чая захотела гулять. Собственно, ей хотелось подольше побыть с Гроховым и наговориться с ним досыта.
— Ты не жди меня, мамочка, ложись спать! — сказала она, торопливо застёгивая у ворота лёгкую накидку.
Авдотья Павловна, полная, ещё молодая брюнетка, добродушно улыбнулась в ответ и обратилась к Грохову:
— Вас-то я увижу ещё раз?
— Обязательно! завтра приду и уже от вас поеду, — ответил он, крепко целуя её руку.
Проня уже скользнула за двери.
— Вы её, смотрите, с собой не увезите, — пошутила Авдотья Павловна.
— Зачем мне увозить её, когда вы её мне сами привезёте, — ответил ей в тон Грохов.
— Ждите! — засмеялась Авдотья Павловна, но Грохов был уже за дверью.
Проня торопливо взяла его под руку. Они прошли крошечный дворик и через калитку вышли на пустынную улицу.
Голубоватая мгла душной июльской ночи охватила их со всех сторон. Тёплый ветер пахнул им в лицо. Впереди мелькали редкие огоньки, над ними раскинулось синее звёздное небо, а кругом их была тёмная душная ночь со всею прелестью своей таинственной тишины. Только издалека, с главных улиц, чуть слышно доносилось дребезжание дрожек.
— Хорошо, — прошептала Проня, глубоко вздохнув.
Грохов крепче прижал её руку.
— Куда пойдём?
— По дороге к лесу!
Рощины жили на краю города. Почти тотчас от них начиналась удивительная липовая аллея, краса города, которая вела к сосновому лесу. Он стоял на крутом обрыве, над быстрой рекой. Когда-то в его чаще стоял великолепный дворец польского магната, к нему-то и была проведена эта чудная аллея. Но магнат давно умер, дворец обратился в груду развалин, и сохранилась лишь ароматная липовая аллея. Густые верхушки роскошных деревьев тихо перешёптывались между собою при лёгком ночном ветерке и, может быть, рассказывали друг другу о прежней богатой жизни умершего богача, но Проне и Грохову некогда было слушать их шёпот. Они жадно слушали друг друга, а в минуты молчания всецело отдавались сладкому чувству первой взаимной любви.
В прошлом году они оба окончили гимназии, в прошлом же году они поверили Авдотье Павловне свою тайну и ждали только благоприятных условий, чтобы стать мужем и женою.
Их планы были просты и ясны. Проня начала давать уроки и копить деньги. Авдотья Павловна, акушерка, увеличила практику и сократила расходы, а Грохов занял место секретаря у богача Гинтовта. Через два года он уедет в Петербург в университет, а Рощины — за ним. Они будут давать уроки, станут держать меблированные комнаты, столовую для студентов, библиотеку, словом, они схватятся с жизнью, как настоящие борцы, и, понятно, выйдут победителями. Их молодые силы, одушевлённые любовью, сломят все преграды!
Каких пылких мечтаний ни слыхали стены маленькой гостиной Рощиной! На развёрнутом ломберном столике кипел самовар, приветливо, мягким светом, горела лампа, дружной семьёю сидели они трое вокруг стола, и Грохов, как дважды два — четыре, доказывал несомненность их жизненной победы.
Его пылкой речью увлекалась даже Авдотья Павловна, а Проня заливалась весёлым детским смехом и в радости хлопала в ладоши.
И вдруг, не прошло ещё года, и Грохов вчера разбранился с Гинтовтом, бросил своё место, а завтра едет в Петербург уже не учиться, а искать место. Весь план расстроился, но цель осталась та же. Чего же горевать?
— Ты уедешь, — с тоскою сказала Проня.
— К Рождеству ты приедешь ко мне, — ответил Грохов.
— Полгода!
— Люди ждут своего счастья десятки лет.
Темноту липовой аллеи прорезала широкая полоса холодного электрического света. Это был недавно открытый загородный сад ‘Моя радость’ с акробатами, музыкой и шансонетками. Широкий подъезд был разукрашен разноцветными шкаликами, к нему то и дело подъезжали экипажи, два городовых и околоточный мерно ходили по площадке, кассиры высовывались из своих будочек, а билетёры суетливо хлопотали, протягивая каждому входящему красные листы афиш.
— Пройдём скорее! — шепнула Проня.
Они ускорили шаг и быстро перешли ярок освещённую площадку. Какой-то юноша в цилиндре, с помятым лицом, нагло заглянул в глаза Прони, отчего она съёжилась и пугливо прижалась к плечу Грохова.
Непроглядная тьма окружила их, едва они миновали площадку, Грохов поднял руку Прони и прижал к своим губам.
— И знаешь, — заговорил он: — я доволен, в конце концов. От Гинтовта я не мог ничего скопить (разве наградил бы), время шло и терялось бесплодно. А теперь? Теперь всё сокращается на год, на целый год! Скворцов обещался похлопотать. Она не такой человек, на него положиться можно. Я стану получать 50, 75 рублей, к Рождеству приедешь ты с мамой — и всё пойдёт, как по писаному. На год раньше! А потом: и тяготила меня служба у этого мерзавца!.. я же тебе не раз говорил.
— Из-за чего ты поссорился?
— Не спрашивай, я всё равно не скажу, — ответил он, и Проня почувствовала, как нервно сжалась её рука.
Вдруг он засмеялся.
— Ах, Проня! — если бы ты видела, какая у него была смешная рожа! как он струсил. Он действительно обозлил меня, и я ему крикнул: ‘убью, как пса’ или что-то в этом роде. Как он отпрыгнет, толстый, жирный!.. спрятался за стол и стал звать лакея. Я плюнул и ушёл.
— Ты не видался с ним больше?
— Зачем? вчера он прислал мне, ‘по-благородному’, за три месяца жалованье, я вязл за один, остальное послал обратно. Зачем нам видеться?
— Как Вишнякова обидится! ведь она рекомендовала.
— А шут с ней! Она всё равно продаёт ему свою дочь.
— Зачем ты говоришь так? Гадко!..
— Навидался я у этого Гинтовта… и наслушался.
Они подошли к лесу. На них пахнуло сыростью.
— Пойдём назад, — сказала Проня.
Они повернули. До них доносилось пение из сада:
— Ми-ла-я, ты услышь меня,
Под окном сто-ю я с гита-рою! —
Распевал чей-то высокий тенор. Эта душная, тёмная ночь и раздражающее пение внезапно словно опьянили его. Он охватил рукаи Проню и стал целовать, ища в темноте её губы.
— Ми-ла-я, — шептал он, невольно попадая в ритм пения.
Проня замерла и вся отдалась его ласкам.
— И люблю же я, Господи, как люблю! — воскликнул Грохов, снова беря под свою руку руку Прони.
Она прижалась к нему и сжала его локоть.
Они тихо подходили к освещённой плошадке.
Вдруг, у самой площадки, Грохов отшатнулся и увлёк Проню в темноту аллеи.
— Он! — шепнул Грохов.
— Кто?
— Гинтовт!
Из пролётки, лихо подкатившей к подъезду, медленно вылез полный, высокий мужчина в изящном пальто и светлом цилиндре. Полное, самодовольное лицо его было румяно и бело, маленькие глаза нагло смотрели по сторонам, а мясистые губы и подбородок придавали ему что-то животное.
Он медленно, вперевалку пошёл к подъезду, билетёры с заискивающей улыбкой бросились к нему. В это время к подъезду подошла дама в ухарски надетой набекрень шляпе.
Гинтовт с грубым смехом обхватил её за талию и скрылся с нею в подъезде.
— Каналья!.. — прошептал Грохов.
— Чего ты ругаешься? — улыбнулась Проня.
Ей нравилось всегда негодование Грохова, потому что в нём слышалось возмущение благородного сердца.
— Всё же я рад, Проня, — повторил Грохов, когда они миновали площадку: — что всё так кончилось. Всё к лучшему, моя дорогая!
— Но ты уедешь, — повторила и Проня.
— Глупости! что значат полгода! а зато…
И Грохов начал мечтать вслух. Слушая его горячие речи, нельзя было не поверить в возможность осуществления этих грёз. Разве неправда, что они сильны и молоды, что они любят друг друга? разве они не знали нужды, лишений, чтобы испугаться их?..
Проня слушала его, затаив дыханье, и всё крепче и крепче прижималась к его плечу. О, с ним она действительно узнает счастье! подле него ей не будет страшно!..
Они подошли к дому. В доме уже все спали, и пять окошек квартиры Рощиных холодно белели своими занавесками в темноте ночи.
— Прощай, милый, — сказала Проня: — ты придёшь завтра?
Громов обнял её и стал целовать без счёту.
— Приду, приду, приду! — говорил он при каждом поцелуе.
— Пусти! — вырвалась наконец от него Проня: — когда же?
— Напишу письма, уложусь и — к тебе! Вероятно к обеду.
— Когда поезд?
— В одиннадцать ночи.
— Я пойду провожать тебя. До свиданья, милый!
— Прощай, ласточка! Я подожду тебя! — крикнул он вслед Проне.
Она ушла, а он остался на улице.
Крайнее окошко тихо растворилось. Грохов осторожно подошёл к нему.
— Мама спит уже, — прошептала Проня.
Грохов обнял её. Ему трудно было расстаться с нею, и, когда он наконец оторвался от неё, то несколько раз оглядывался и улыбался в темноте ночи, думая, что его видит дорогая Проня. Она стояла перед ним, как живая, высокая ростом, с прямым носом, смелыми глазами и густыми, тёмными бровями над ними, её губы улыбались ему, её руки протягивались к нему, и он невольно улыбался своему видению.
‘Милая, ты услышь меня’, — пело в его душе, пело вокруг в темноте ночи, котрая и дразнила, и нежила его, и заставляла неотступно думать о своём счастье, о Проне.
II.
Проня, простившись с Гроховым, не могла заснуть сразу. Перед нею вдруг словно открылась новая жизнь. Сначала она будет без него, одна. Это ей казалось как-то странно, потом переезд в Петербург, и потом… Краска заливала её лицо, и она боялась мечтать дальше… О, они будут счастливы! В сотый раз она вспоминала мелочи их первой встречи, знакомства, любви и целых два года полного, беспредельного счастья.
Юный, стройный и гибкий, как лоза, с большими серыми глазами и какою-то девственной чистотою лица, он явился в первый раз перед нею в чёрной гимназической куртке. Как забавна, но как хороша была эта первая ребяческая любовь, перешедшая потом в такое сильное чувство!
Дни бежали за днями, и, вдруг её мальчик превратился в настоящего мужчину. Грудь и плечи развились и окрепли, лицо приняло мужественное, серьёзное выражение, и белокурая, нежная бородка, опушившая его подбородок, сделала его сразу взрослым.
Она лежала, раскрыв глаза, и, смотря в темноту ночи, едва успевала следить за мыслями, беспрестанно пробегающими в её голове.
— Ты счастлива, Проня? — вдруг услышала она ласковый голос матери.
— О да, мама! — тихо ответила Проня.
Авдотья Павловна вздохнула и подумала, что такое счастье даётся только раз в жизни.
И она была счастлива, а потом? её муж умер внезапно, оставив её с крошечной Проней без всяких средств к жизни. Она бросилась учиться. Это была тяжёлая жизнь: береги дочь, добывай деньги и учись, учись!.. потом она переехала в этот город, и тут началась тяжёлая, трудовая жизнь. Сколько пришлось испытать ей нужды и горя, прежде чем она добилась приличной практики.
Да, счастье даётся только раз в жизни, да и то — надолго ли?..
Грохов шёл, не разбирая дороги, он вышел в город, пересёк его и перешёл на другую его окраину, к горам.
В городе все спали, ночная тишина царила в улицах, и её изредка нарушали только крик пьяницы, дребезжанье дрожек или пронзительный свисток городового.
Грохов шёл, весь отдавшись обаянию чудной ночи и своей молодой любви. Мало-помалу его мысли приняли определённое направление. Он стал думать о том, что ожидает его в неизвестном Петербурге, как он устроится, как встретит её, Проню, и как устроят они свою новую жизнь.
Вдруг он вздрогнул и невольно, злобно сжал свои кулаки. Ему припомнилась последняя сцена с Гинтовтом.
Сигизмунд Феликсович Гинтовт был когда-то гусаром, с небольшим капиталом, в чине ротмистра, он вышел в отставку и занялся ‘афёрами’, он попросту отдавал деньги в рост, не стесняясь даже ценными вещами, которые брал под залог. В десять, двенадцать лет он нажил себе крупное состояние.
Грохов увидел его у Вишняковых, где этот Гинтовт ухаживал за их дочерью. Грохову противно было глядеть на это ухаживанье. Наглый, старый, сластолюбивый Гинтовт не скрывал своих чувств, несмотря на всё отвращение к нему Татьяны. Сама Вишнякова ухаживала за ним, и Грохов ясно понимал поведение Гинтовта.
Когда он окончил гимназию и искал места, Вишнякова рекомендовала его Гинтовту, и тот взял его в качестве секретаря за 50 руб. в месяц. Он взял его скорее как собеседника и с наслаждением развращал душу юноши своими циничными разговорами.
Грохов терпел, негодуя. Гинтовт часто говорил ему о прелестях Татьяны и, плотоядно хихикая, повторял:
— Не увернуться! Серафимочка вся у меня в руках! Вот! — он показывал сжатый кулак.
Серафимочкой он называл мать Татьяны, Серафиму Герасимовну. Грохов вздрагивал в отвращении и предпочитал лучше писать под его диктовку ‘собрание сальных рассказов и анекдотов’, чем слушать его беседы.
И вот, на днях, Гинтовт решился в своих разговорах коснуться Прони.
— Прехорошенькая девчонка, — сказал он про неё, вспоминая вечер, проведённый у Вишняковых.
Грохов вздрогнул.
— Я, знаете, люблю таких, — продолжал, плотоядно улыбаясь, Гинтовт: — стройная, гордая! неприступная! И вот она начинает понемногу сдаваться. Сперва в глазах её молнии, потом недоверие, любопытство, а там вспыхнет огонёк, а там… о-о! — Гинтовт откинулся на кресле и закрыл глаза: — я, знаете, люблю эту девственную целомудренность. Теперь она редкость.
— Сигизмунд Феликсович, я прошу вас замолчать, — дрожащим от волнения голосом остановил его Грохов.
Гинтовт в изумлении раскрыл глаза.
— Это почему?
— Потому… потому что она — моя невеста! — ответил он.
Гинтовт хлопнул рукой по коленке и захохотал.
— О-го-го! Губа-то не дура! ай да юнец!
— Я вас прошу…
— Ну, бросьте, бросьте! — ласково сказал Гинтовт и, насмешливо прищуриваясь, продолжал: — славненькая, а? а я думаю, когда целует…
— Замолчите! — заорал Грохов, вскакивая с места.
Гинтовт отшатнулся и засмеялся ещё наглее.
— Ревнуете? Бросьте, птенец, это не в моде! Всё равно её потом купят. Вопрос: кто первый!..
— Подлец! — крикнул Грохов.
Гинтовт не унимался.
— Уступите мне место: озолочу!
Грохов не выдержал и с бешенством бросился на Гинтовта. Тот успел забежать за письменный стол.
— Убью, как собаку! — прохрипел Грохов, наступая.
— Василий! — закричал перепуганный Гинтовт.
В кабинет вбежал рослый лакей.
Грохов очнулся.
— Подлец! — повторил он в лицо Гинтовту и, хлопнув дверью, вышел из кабинета.
Теперь, вспоминая эту сцену, Грохов не мог удержать своего негодования. Он чувствовал, как кровь прилила к его голове, и невольно злобно сжал кулаки.
— Барин, дай на ночлег! — прохрипел подле него пьяный голос.
Грохов молча продолжал путь. Грубая рука схватила его за плечо.
— Барин, слышь! давай скорее! сколько хочешь, не неволю, слышь! потому как я — блудный сын, — хрипел пьяный голос, а рука давила плечо Грохову.
Он размахнулся и ударил наотмашь. Рука его сильно ударилась о что-то твёрдое. Он услышал стон, ругательство и, освободив своё плечо, быстро перешёл на другую сторону улицы и пошёл домой.
Эта встреча отрезвила его. Он тихо поднялся в мезонин деревянного флигеля, где у сапожника Сухорукова снимал комнату, и вошёл к себе.
Засветив свечку, он хотел было писать письма, но настроение его было испорчено. Он ничего не мог делать и стал медленно раздеваться. Снимая коломенковый пиджак, он увидел на правом рукаве широкую кровавую полосу. Он с отвращением сбросил с себя пиджак. На рукаве рубашки было тоже несколько кровяных пятен.
‘Верно, по носу угодил’, — с гадливостью подумал Грохов, сбрасывая с себя и рубашку. Через несколько минут он лежал уже в постели и крепко спал, не предчувствуя страшной беды, которая нависла над ним.
III.
Феноген Лопастый, кухонный мужик Бегишева, не только успел исполнить все данные ему поручения, но даже напиться пьяным. Ни свет, ни заря он торопливо впрег лошадь в телегу, ввалился в неё и погнал в усадьбу.
Утренний свежий ветерок разобрал его голову, ещё тяжёлую от вчерашнего пьянства, и он крепко задремал, стукаясь головою о борты телеги.
— Вот барское житьё, эх-ма! — бормотал он в просонках: — ешь, пей, жизть тебе масляная. Теперь захотел Ляксей Миколаич праздник делать, — сичас вот тебе письмо в хруктовую. Тут тебе всякой всячины навалили. Теперь опять письма раздай: примерно, господину Адову, Вишнякову, г-ну Морозову, и сейчас все они тебе на чаёк, на водку, на угощение! Господи, четыре рубля! Теперь с Фёдором штоф, с Антипом пару пива, с Матрёной — шут её дери!.. И Феноген Лопастый в полудрёме продолжал бы рассуждать всю дорогу вплоть до усадьбы Бегишева, если бы не почудилось ему, что с лошадью творится что-то неладное. Телега круто завернула вбок, толкнулась, прыгнула и стала откатываться.
Феноген очнулся и выпрямился. Лошадь, свернувшая к канаве вдоль липовой аллеи, чтобы пощипать траву, вдруг насторожила уши, взъёжила гриву и стала пугливо пятиться, сбивая в сторону телегу.
— Тпрру! дьявол, леший! — принялся ругаться Феноген, понукая лошадь, но дело уже зашло слишком далеко.
Передняя ось вся подбилась под телегу, и надо было вывести лошадь на дорогу под уздцы.
— Эх, чтоб тебя! — выругался Феноген, лениво вылезая из телеги и подходя к лошади.
Но едва он подошёл к лошадиной морде, как весь хмель выскочил у него из головы, и он заорал чуть ли не благим матом:
— Батюшки-светы, караул!
Кругом была мёртвая тишина, и никто не отозвался на его зов. Бросив лошадь и телегу, он, как безумный, бросился по аллее, не переставая кричать во всё горло. Добежав до подъезда заведения ‘Моя радость’, он стал неистово барабанить в дверь.
На его стук дверь приотворилась, и из неё выглянуло заспанное бритое лицо лакея.
За бритым лицом высунулось другое, потом третье. Феноген бросился назад к лошади, за ним побежали лакеи, тревожная весть проникла в отдельные кабинеты увеселительного заведения, и засидевшиеся гости с радостью встрепенулись от одолевшей их сонливости. По аллее, к Феногеновой телеге, друг за другом бежали, словно вперегонку, люди и, останавливаясь у канавы, в ужасе толпились и с содроганием заглядывали вперёд.
— За приставом! — крикнул хозяин заведения.
Бритый лакей, с татарской рожей, толкнул Феногена в телегу, схватил вожжи, загикал и стремглав полетел в город, за приставом.
— За доктором, за следователем, прото-кол! — вскрикивал хозяин заведения.
— Ну, чего вы орёте, ведь поехали, — заметил хриплым голосом буфетчик.
— Когда убийство! — оправдался хозяин.
Все тянулись посмотреть на убитого.
— Господа! — вскрикнул один из засидевшихся гостей, — да ведь это Гинтовт!
— Сигизмунд Феликсович? И то! — вскрикнул другой гость.
— Совершенно верно, господин Гинтовт! — почтительно отозвался один из лакеев.
— Богатый человек! — вздохнул буфетчик, словно он предсказывал ему такую гибель от его богатства.
Все пугливо толпились и друг за другом заглядывали в канаву, по скату которой лежало тело Гинтовта.
В нескольких шагах от него валялись палка и светлый цилиндр, очевидно, сброшенный силою удара. Гинтовт лежал во весь свой крупный рост, навзничь, весь по пояс смоченный кровью. У него был проломлен висок и выбит глаз, и лицо имело такое дикое выражение ужаса, что заглядывавшие на него невольно пятились в страхе назад. Однако все успели подглядеть и драгоценный перстень на его руке, и толстую золотую цепь на жилете. Очевидно, он был убит не с целью грабежа. В этом не было ни малейшего сомнения.
Хозяин, буфетчик, гости и лакеи — все сбились в одну группу и стали с горячностью восстановлять в памяти все подробности вчерашнего посещения Гинтовтом увеселительного заведения.
— Он пришёл вчера, чуть ли не в одиннадцать часов, — сказал испитой брюнет.
— Так точно, — подтвердил билетёр: — у меня афишку купили!
— Да ещё Маруся пела!
— Со мной полбутылки красного выпил, — заметил толстый блондин.
— И после ушли, — торопливо сказал лакей.
— Один или с кем? — спросил хозяин.
— Вот этого не упомню, кажется, одни!
— И какой весёлый был!..
— Здоровый! — сказал брюнет.
— Вот дура голова, — сказал блондин: — разве он от болезни умер?
Брюнет сконфузился.
— Я к тому, что и не предчувствовал!
— Да разве можно предчувствовать такую штуку?
— Тсс.. едут! — встрепенулся хозяин.
По улице раздалось громыхание колёс, и в облаках пыли показались три пролётки и злополучная телега Феногена.
Впереди всех, махая платком, мчался пристав, за ним следователь со своим письмоводителем, далее доктор с фельдшером, а в телеге, кроме лакея и Феногена, сидело двое околоточных, городовой и ещё какая-то личность в статском платье, с рыжими бакенбардами и огромным толстым носом.
Пристав со всего размаха выскочил из пролётки и побежал к телеге.
— Где убитый, кто, не знаете? — запыхавшись, спрашивал он, протискиваясь к краю оврага. — Господи! — воскликнул он, заглянув: — достопочтеннейший Сигизмунд Феликсович?
Следователь, письмоводитель и доктор уже сошли с пролёток и торопливою поступью приближались к толпе.
— Трупа не трогали? — спросил следователь.
Пристав принял официальный вид и засуетился. Начался осмотр местности и составление протокола на месте.
IV.
— Я не понимаю, чего ты так волнуешься, Татьяна? времени ещё очень много! — сказала Серафима Герасимовна Вишнякова, минут десять следя за нервной торопливостью, с которой одевалась её дочь.
— Господи, просто хочу одеться! — ответила Татьяна: — вы всегда во всём видите что-то особенное!
Во всяком случае нельзя было скрыть какой-то нервности во всех её движениях. Надевая лиф, она раздражённо передёрнула плечами.
— Ах, оставьте, пожалуйста, — почти закричала Татьяна: — вы бы лучше помогли мне новое платье сделать.
Серафима Герасимовна сокрушённо подняла к потолку свои серые глаза навыкате. Со своим полным, мясистым лицом, высокая, широкая, она удивительно походила бы на ксендза, если бы на неё накинуть стихарь.
— Видит Бог, я стараюсь об этом, — сказала она, вздохнув: — я не думаю вовсе о Николае, забросила Лидочку, но что я могу поделать? всё от тебя зависит, от одной тебя!
Татьяна крепко потянула лиф, и у него, при застёгивании, отскочила пуговица.
— У-у, гниль! — вскрикнула она злобно и, быстро сняв его, стала искать у зеркала иголку и нитки. — Это выйти за Гинтовта? — спросила она несколько спокойнее, садясь и вдевая нитку в иголку.
— Да, выйти за Гинтовта, — повторила мать, тоже опускаясь на стул: — чем не партия? богат, не стар, — и она снова стала высчитывать достоинства Гинтовта.
Солнце добралось до окошка и ударило в комнату, залив её своими лучами. Комната была большая и светлая, обстановка далеко не соответствовала её барскому виду. По стенам друг против друга стояли три кровати. У одной стены — Татьяны, у другой — матери и сестры Лидии. В простенке между окон был устроен из простого соснового стола туалет с претензией на изящество. Он был отделан дешёвыми кружевами, атласными бантиками и заставлен дешёвыми фарфоровыми безделушками, странно перемешанными с действительно изящными и дорогими вещами.
Остальную мебель составляли чёрные крашенные два гардероба и комод, белый цинковый умывальник и десяток старомодных стульев, под красное дерево с плетёным квадратным сиденьем.
Словом, ни комната, ни её обитательницы не подходили к обстановке: Серафиму Герасимовну какая-нибудь старая приживалка непременно бы назвала ‘матушкой-княгинюшкой’ и подошла бы к ручке. Татьяна же являла все признаки чистейшей аристократической породы.
Маленькая, стройная, изящная, она была словно выточенная. Тонкие черты её лица, при какой-то прозрачной бледности кожи, поражали своей правильностью. Красивые руки, стройная нога и пышные волосы дополняли её красоту, а большие изсиня серые глаза, то бойкие, вызывающие, то мечтательные, грустные, невольно останавливали на себе внимание всякого.
Недаром поэт Хвостов, гимназист шестого класса, ухаживал за Лидией и увидев Татьяну, сразу воспылал к ней безнадёжной страстью, прозвал её ундиной и стал слагать стихи исключительно в честь её красоты.
Татьяна сидела молча, нервно и торопливо пришивая пуговицу к лифу. Серафима Герасимовна продолжала восхвалять Гинтовта и, время от времени, делала паузы, как бы вызывая на разговор дочь.
Та, наконец, не выдержала. Она окончила шить и резким движением оторвала нитку.
— Мамочка, Бога ради! — воскликнула она с тоскою: — неужели же не довольно, что я даю целовать ему свои руки? Ведь вам нужны деньги, берите у него! Я ведь хожу к нему всегда, когда вы просите!
Серафима Герасимовна не ожидала такого ответа. Она откинулась к спинке стула и, видимо, не находила сразу слов. В это время дверь с грохотом распахнулась, и в комнату ворвалась Лидия. Это была стройная, хорошенькая девочка, лет четырнадцати.
— Шахов пришёл! — сказала она: — всегда первый!
— Что ты? — накинулась на него Серафима Герасимовна: — ведь он услышит!
— А пусть!
— Дура! — резко сказала мать и, тяжело поднявшись со стула, пошла из комнаты.
Татьяна застегнула лиф и оглядывалась перед зеркалом. Синяя суконная амазонка изящно облегала её стройную фигуру.
Она невольно улыбнулась, смотря на своё отражение в зеркале. Ей вдруг пришла мысль, что Бегишев пригласил их всех к себе, может быть, по её желанию, и ей стало ещё веселее.
Лидия стояла посередине комнаты, оглядывая сестру, и невольно позавидовала ей:
— Счастливая! — сказала она.
Татьяна быстро обернулась и с улыбкой спросила:
— Это чем?
— Вот верхом поедешь, Адов тебе лошадь приведёт!
— Ну?
— За тобой все ухаживают, тебя все любят…
Татьяна засмеялась. Ей становилось всё веселее.
— Мне тебе завидовать! — сказала она: — из-за тебя вон из гимназии чуть не дуэли!
Лидия не могла сдержать улыбки, вспомнила про Павлова, который вчера провожал её из гимназии, и радостно засмеялась.
Она бросилась на шею Татьяны и стала целовать её.
— Милая ты моя, хорошая, красавица! — бормотала она.
Татьяне давно не было так весело.
— Прости, прости! — закричала она и, вырвавшись от неё, со смехом выбежала в залу.
Она вбежала в комнату, держа в левой руке длинный трен амазонки, и остановилась, перейдя порог, такая светлая и радостная, что при её входе, казалось, в комнату ворвался солнечный луч.
Но если она и осветила комнату, то всё-таки её радостного вида было недостаточно, чтобы заставить хоть улыбнуться бледное лицо с чёрными, горящими глазами поднявшегося ей навстречу человека. Высокий, широкоплечий, с чёрными, как смоль, волосами на голове и такою же чёрною, густою бородою, с плотно сдвинутыми бровями над горбатым носом, в наглухо застёгнутом чёрном сюртуке, — он производил собою тяжёлое, неприятное впечатление.
Это был учитель истории в местной гимназии — Глеб Степанович Шахов.
Татьяна весело поздоровалась с ним.
— Что вы такой хмурый? — спросила она.
— Я зашёл, — вместо ответа сказал он, — посмотреть на вас и потом уйти.
Татьяна поморщилась при этой фразе. Серафима Герасимовна лукаво подмигнула и сказала:
— Кто б мог подумать, что Глеб Степанович так говорить умеет!
— Я говорю так только с Татьяной Антоновной, — серьёзно ответил он.
— Что мне всегда неприятно, — резко сказала Татьяна и спросила: — а что же, к Бегишеву вы не поедете с нами?
Шахов нахмурился ещё сильнее.
— Не поеду!
— Почему это?
— Я опять захандрил.
— Значит, пойдёте в свою камору и будете целую неделю грызть ногти?
— Пойду в свою камору и буду грызть ногти, — повторил Шахов.
Такой разговор не соответствовал праздничному настроению Татьяны, он начинал тяготить её. Словно одолевая тяжёлую дремоту, она быстро встала и проговорила:
— Господи, я ещё сегодня папочки не видела! вот дрянцо-то какая!
Она торопливо пошла к дверям налево, по дороге сказав шутливо Шахову:
— А вам приятного аппетита!
Шахов откинулся на спинку кресла и погрузился в мрачную задумчивость. Серафима Герасимовна сидела напротив него, не находя, чем занять его, и думала: ‘Вот неприятный человек, а нужный, Коля в будущем году оканчивает. В злости может ещё напакостить’.
Татьяна вошла в столовую. Там, у крайнего окошка, за маленьким столиком, сидел её отец, отставной надворный советник Антон Петрович Вишняков. Маленький, сморщенный, седой, как лунь, с добрыми голубыми глазами и тихой улыбкой, он сидел, прилежно вклеивая в огромную, толстую книгу старые, штемпелёванные марки. Подле него на подоконнике стояли две тарелки с водою, в которых отмачивались марки от конвертной бумаги, тут же, аккуратно разложенные на листе протечной бумаги, лежали отклеенные марки.
— Здравствуй, папочка! — сказала Татьяна, тихо подходя к нему и целуя его в голову.
Старик поднял лицо и, увидев дочь, ласково улыбнулся.