Апраксин А. Д. Ловкачи: Романы. — М.: Современник, 1996. (Старый уголовный роман).
I ДВА ПЛУТА
Был девятый час утра.
К подъезду большого меблированного дома, расположившегося на одной из центральных улиц Москвы, подошел человек средних лет, одетый плоховато.
В особенности пообтерся его котелок, совершенно выцветший местами и даже побуревший.
Пальтишко еще туда-сюда, казалось сносным и было, видимо, когда-то щегольским. Но обувь давно не чистилась, а низ брюк, в особенности на задках, совершенно обшуркался до бахромок.
Тем не менее господин этот самоуверенно, если не прямо-таки гордо, спросил швейцара, подметавшего лестницу и сени:
— У вас стоит Хмуров?
— Иван Александрович?
— Да, Иван Александрович Хмуров, прибывший с месяц тому назад из Петербурга.
— В четырнадцатом номере-с. Только они еще спят, — добавил раздумчиво швейцар, едва ранний посетитель сделал шаг по направлению к лестнице.
— Ну, для меня встанет, — ответил тот еще более самоуверенно.
— Галоши снять потрудитесь, — попросил его швейцар.
— Я без галош, — ответил он и пошел наверх. Потом, с площадки, он еще крикнул вопросительно:
— Где? Куда идти?
— Бельэтаж, направо, третья дверь.
Швейцар мысленно прозвал раннего посетителя ‘шантрапой’ и был втайне уверен, что столь важный постоялец, как Иван Александрович Хмуров, не только через порог к себе в номер его не пустит, но с достойным внушением сейчас же с лестницы обратно спровадит.
Но швейцар ошибся в своих смелых догадках.
Гость постучался, правда, и раз, и два, и три, но добился-таки своего. Когда наконец изнутри помещения откликнулись: ‘Кто там?’ — он громко ответил на ‘ты’:
— Отворяй, брат, свой пришел, Пузырев Илья Максимович.
Послышался шорох, потом затопали быстрые шаги, и щелкнул замок.
Пузырев вошел.
В двух шагах от двери стоял хозяин комнаты, одних с ним средних лет, но выше ростом и даже теперь, халате, наскоро накинутом на плечи, смотрящий молодцевато и красавцем. Однако лицо его выражало болеенежели удивление и беспокойство: на нем отражалась тревога, как-то странно сочетавшаяся с наружною, привычною молодцеватостью Хмурова.
Но Пузырев если и подметил в нем эту тревогу, тотчас же, при первом взгляде на него, не придал ей никакого значения, быть может потому, что ничего иного, вероятно, и не ждал. Он сказал только:
— Что, удивил я тебя внезапностью моего визита? Извини…
— Признаюсь, да. К тому же такой ранний час… Я поздно вернулся…
— Очень жаль, — отвечал Пузырев с невозмутимым спокойствием и проследовал из маленькой, отгороженной передней далее, в подобие гостиной, где он сел.
Хмуров опустился на придвинутый к стене большой дорожный сундук. Пузырев продолжал тоном невозмутимого сознания своего права:
— Прийти к такому барину, как ты, позже было бы делом рискованным. Тебя, вероятно, застать только и возможно, что раненько утром.
— Ну нет, я иногда…
— Дело не в том, дружище, — перебил его Илья Максимович, — а раз я пришел, раз я тебя разыскал и застал одного, нам необходимо и потолковать с глазу на глаз…
— Да я ничего против не имею, — нехотя протянул Иван Александрович, только таким тоном, который ясно выражал совершенно противоположное. — Я даже сам с тобою все хотел повидаться или, по крайней мере, написать тебе… Только сегодня я ужасно устал, провел бессонную ночь и расстроен еще к тому… Нельзя ли, брат, Илья Максимович, отложить? До завтра бы нашу беседу отложить, право? А завтра я весь к твоим услугам.
Пузырев смотрел на него и улыбался. Он теперь не прерывал его, но ирония его улыбки говорила Хмурову ясно, что от него ему не отделаться. После краткого, хотя и довольно тягостного для него молчания он решился наконец сказать:
— Ты мне писал, но в такое время, когда я, ей-Богу, ничего не мог сделать. Я только что приехал в Москву, не успел еще оправиться от петербургского погрома…
— Знаю, знаю, — ответил с растяжкою Пузырев и бесцеремонно развалился в мягком кресле. — Я в данном случае не в тебя, Иван Александрович, и, сколько мог, никогда не терял тебя из виду.
Хмуров слегка побледнел.
— Да, — продолжал столь же нахально его гость, — я привык следить за участью моих друзей, и я всегда знаю, когда дела их идут на понижение и когда, наоборот, на повышение, как, например, в последние дни у тебя…
— У меня? Какой вздор!
— Стой! Подожди! Ты мне, Иван Александрович, прежде всего не лги.
— Я и не думаю лгать…
— А если у меня есть доказательства? — спросил, упорно смотря ему прямо в глаза, Пузырев. — Что ты тогда скажешь?
— Позволь, пожалуйста! Дай мне свободно договорить, выслушай меня не перебивая, и ты сам все поймешь.
— Говори, хотя, откровенно тебе признаюсь, я и так все знаю.
— Прекрасно, если знаешь! Тем лучше и для тебя, и для меня самого. Да, я действительно не скрою, что на этой неделе мне посчастливилось и я сделал небольшое, пустяковое дело, благодаря которому я действительно слегка оправился, но и только, а отсюда до полной поправки, до возможности делиться с другими и, как ты этого требуешь, дать другому тоже возможность снова встать на ноги, — еще очень далеко. Я ведь знаю, что ты от меня хочешь. Будь вопрос в каких-нибудь десяти, пятнадцати рублях, я не стал бы и спорить, я бы даже последнее заложил или продал, чтобы выручить товарища, но тебе ведь куш целый нужен, тебе сейчас сотни выложи да подай.
— Хорошо, ты кончил? — спросил его с презрительным спокойствием Пузырев.
— Разве я не правду говорю?
— Конечно, — ответил Илья Максимович, меняя вдруг спокойный тон на строгий и даже откинувшись от стенки кресла, где, казалось, он так удобно расположился. — Ты лжешь, и мне нетрудно будет тебе это доказать.
Если даже теперь он и сердился, то сдерживаясь, все-таки голоса не возвышал, а, напротив, точно опасаясь, как бы их не подслушали, говорил чуть ли не шепотом.
— Начать с того, что, отмеривая самому себе бессовестно широко, ты почему-то считаешь более справедливым, чтобы я довольствовался от тебя нищенскими подачками, точно в самом деле права наши, если уж на то пошло, не должны быть во всем совершенно равны.
Хмуров при этих словах невольно улыбнулся. Пузырев не преминул подметить улыбку и продолжал:
— Напрасно смеешься, брат Иван Александрович, и как бы тебе не пришлось, с утра посмеявшись, наплакаться к вечеру.
— Что это, угроза?
— Понимай как хочешь, но я еще не все сказал. В деле нашем мы с тобой были равны, пусть же и участи наши сравняются во всем. Ты считаешь для себя слегка оправиться — жить в бельэтаже первоклассных меблированных комнат, быть одетым чуть ли не у Жоржа, завтракать в ‘Славянском базаре’, обедать в ‘Эрмитаже’ и ужинать в ‘Стрельне’ или у ‘Яра’ да ездить на рысаках от Ечкина, так почему же ты думаешь, что для меня достаточно десяти, пятнадцати рублей?
— Во-первых, я этого совсем не думаю, — нетерпеливо ответил Хмуров.
— А во-вторых?
— А во-вторых, неужели же тебе не ясно, что все это: и завтрак в ‘Славянском базаре’, и обед в ‘Эрмитаже’, и ужин у ‘Яра’ или в ‘Стрельне’, и, наконец, роскошнейший выезд от Ечкина — мне нужно потому, что только при такой обстановке я на хорошее дело могу навернуться…
— Ну да, конечно. Как тебя не понять, — снова усмехнулся Пузырев с обычною ему насмешкою. — Все это тебе необходимо для приискания денег, а деньги, раз они найдены, тебе нужны для продолжения жизни в той же обстановке. Остроумный вывод.
Но Хмуров начинал сердиться.
— Который принадлежит тебе одному, — сказал он, — и ты же один им и восхищаешься. Завидное самодовольство, все, что могу на это сказать!
— Ну а я скажу тебе в таком случае совсем иное. Слушай меня внимательно и знай вперед, что я ни на какие уступки на этот раз не пойду.
— Опять угроза?
— Зачем? Простое требование…
— Основанное на чем? Позвольте, пожалуйста, узнать.
— На моих равных с тобою компанейских правах по некоторым особенным делам, напоминать которые друг другу, я полагаю, нам нет особенной надобности. Требование это заключается в немедленной выдаче мне тысячи рублей, обманным образом мне недоданных при известных тебе обстоятельствах.
— Но если у меня их нет?! — горячо воскликнул Хмуров и, вспылив, даже встал с сундука, на котором сидел.
— Неправда. Они у тебя есть, они должны у тебя быть, а если бы даже их и не было, то кричать об этом так, чтобы в коридоре было слышно, во всяком случае, не благоразумно.
— Это черт знает что такое!
— Совершенно с тобою согласен и скажу тебе даже: всякие подобные недоразумения между нами необходимо раз навсегда прекратить. Выдай мне причитающуюся давным-давно тысячу рублей, и заживем по-старому — добрыми друзьями.
— Но откуда ты взял!
— Что? Что такое? То, что ты можешь в данную минуту уплатить мне старый долг? Это тебя интересует? Изволь. Ты купил вчера у часовщика на углу золотые гладкие часы. Я видел тебя, когда ты выходил от него. Из любопытства я зашел и заговорил о тебе, сказав, что знаю тебя, да от слова к другому и выведал, что мне было нужно. Часовщик мне наивно разболтал, что при тебе денег много, одних сотенных тысячи на три. Вот и причина моего раннего визита.
— Часовщик мог и напутать.
— Цели никакой нет. Да, впрочем, чего же проще? Потрудись показать свой бумажник, вон он, я вижу, из-за драпировки у тебя на кровати из-под подушки торчит.
— Ты, кажется, уж и на обыск готов? — спросил как бы шутя Хмуров, но сам от мысли этой разом покраснел.
— Нет, — ответил Пузырев и снова прислонился к спинке своего кресла. — Я прежде всего враг скандалов, а обыск, в особенности насильственный, мог бы вызвать с твоей стороны сопротивление и шум. Но я предпочитаю избрать иную меру: я не уйду из этой комнаты, пока не получу от тебя полного удовлетворения. Если нужно будет, я останусь здесь ночевать и даже отдам свой вид в прописку…
— Ну, хочешь сто рублей?
— Почему ж и нет! Давай сто рублей, останется за тобою девятьсот.
Недоверчиво оглядываясь, Хмуров пошел за драпировку, пошуршал там чем-то и вернулся с развернутым радужным кредитным билетом в руке. Протягивая его Пузыреву, он сказал:
— Себя граблю, чтобы только тебе помочь. Вот бери.
— Спасибо.
Он спрятал бумажку в карман, предварительно аккуратно сложив ее вчетверо, и потом, принимая снова свою прежнюю позу, полную спокойствия, сказал:
— Только ты, Иван Александрович, себе положительно лишний труд сам составляешь.
— Почему это?
— А потому что вместо одного раза, таким-то путем, придется ведь целых десять за драпировку удаляться.
Приятели смотрели друг на друга в упор, прямо в глаза. Оба они точно измеряли силы другого, и нехорошие искорки сверкали в их зрачках.
— Ты шутишь? — спросил наконец Хмуров. — Я дал тебе все, что мог.
— И не думаю шутить…
— Так на же, смотри, коли так! — вспылил снова Иван Александрович и, кинувшись за драпировку, принес оттуда весь свой объемистый бумажник.
— На же, ищи! — кричал он в бешенстве, развертывая его перед глазами гостя, так что оттуда из разных его отделений насыпались и деньги, мелкими кредитками, и карточки, и письма.
В удивлении смотрел на эту сцену Пузырев и только повторял:
— Успокойся, не кричи, могут в коридоре или рядом услышать, нехорошо. Да успокойся же, довольно. Я тебе верю.
— Вот то-то же и есть, теперь веришь, — говорил вслед за ним Хмуров, волнуясь. — А когда говорят тебе, так какого-то часовщика приплетать стал. Я действительно несколько несчастных сотенных так скомкал, чтобы он их за тысячи принял, но ведь я везде расплатился: здесь отдал долг, да еще вперед внес, за лошадей заплатил, туда-сюда, и вот осталось сто восемьдесят рублей. Тебе сто, а себе мелочь одну оставляю…
— Жаль, — сказал Пузырев, вставая, — а ведь я к тебе по хорошему делу пришел: сразу куш здоровый можно зачерпнуть, тысяч эдак по тридцати на брата…
Выражение лица Хмурова снова изменилось. Он спросил:
— Ты не балаганишь?
— Какой тут балаган! Дело блестящее и не подлежащее никакому сомнению. Но, конечно, прежде всего на него деньги потребуются, а раз у тебя их нет, и говорить не стоит.
Хмуров соображал. Словно спохватившись, взял он приятеля за руку и, притягивая снова к покинутому креслу, сказал:
— Чудак же ты, право! Ну, допустим, сейчас у меня денег нет, но я попал теперь на такую линию, что могу их достать. Садись и расскажи, в чем суть? У тебя всегда бывали блестящие идеи.
— Спасибо за комплимент. Он приходится мне тем более кстати, что доказывает, какое ты доверие питаешь к моим умственным способностям. И чтобы тебе доказать, насколько я и в самом деле смышлен, я скажу тебе вот что: дело, мною придуманное, во всех отношениях непогрешимо, через месяц, много два, мы с тобою положим чистоганчиком по тридцати, а может быть, и более тысяч в карман и укатим за границу, но нужно для этого именно около двух тысяч на расходы, то есть тебе тысячу и мне столько же. Раздобудься деньгами, и тогда прошу покорно на совет, — но одно еще помни: в моем предприятии каждый день дорог.
Он замолчал и пытливо смотрел на Хмурова, выражение глаз которого ясно говорило, что и ему хочется проникнуть в тайники мысли товарища.
— Но какого же рода твое дело и в чем гарантии на успех?
— Сперва денежки, то есть главным образом сперва мои деньги. Довольно того, что я раз тебе на слово поверил и слова своего ты тогда не сдержал. Снова в обиду я тебе не дамся. Помни, что дело мое так же верно, как то, что мы с тобою уже не впервые видимся. Если через три дня, то есть в четверг утром, ты мне не вернешь остальных девятисот рублей, то я могу тебе кое-где попортить, во-первых, а во-вторых, я найду себе другого компаньона.
С этими словами Пузырев встал, протянул на прощанье товарищу руку и вышел. Хмуров хотел было задержать его, но почему-то раздумал. Ему казалось, что Пузырев только хвастал.
Он вернулся к себе за перегородку и, достав из-под тюфяка, у изголовья постели, почтенных размеров пачку сторублевых, любовался ею и с наслаждением вслушивался в шелест этих радужных листов.
Пузырев же решил, еще до ухода своего, учредить за приятелем строжайший надзор.
II
ХИТРЕЦ
Илья Максимович Пузырев, удаляясь, бросил на стол лоскуток бумаги с обозначением своего адреса. Он прошел мимо швейцара с тем же гордым видом полнейшего сознания своей независимости, с каковым не более часу до этого сюда вошел. Но, невзирая на обладание сторублевым кредитным билетом, он не взял извозчика, а направился домой пешком, ворча про себя свои соображения относительно только что сделанного визита.
‘Бьюсь об заклад, что врет! — думал он относительно клятв Хмурова, будто бы он теперь сам остается с восемьюдесятью рублями. — Но если врет, то погоди же. Во всяком случае, от моего бдительного ока ты не скроешься. Нет, не на того напал. Шалишь, мальчик! Еще на свет тот не родился, кому бы удалось безнаказанно провести Ильюшу Пузырева’.
Он шагал мерно, спокойно, точно разгуливая, и вскоре свернул в один из ближайших переулков.
Он вошел в калитку и очутился на обширном дворе, среди нескольких отдельных деревянных построек. То были все флигеля-особнячки с мезонинчиками и отдельными садиками. Только вид их казался захудалым, предвещая скорое разрушение, если только домовладелец не позаботится о многостороннем и необходимом ремонте.
Пузырев прошел в самую глубь двора и поднялся на вышку последнего, наиболее отдаленного флигелька. Там он сперва постучался в дверь, снаружи обитую рогожею, и не позвонил по простой причине: звонка тут совсем и не было.
Вышка была разгорожена на целых три комнаты. Но Боже, что за комнаты! С низкими потолками, придавливающими их с тем большею угрозою, что от ветхости они совсем покосились на сторону, и оставалось только удивляться, что в переулке, прилегающем к большой центральной улице Москвы, гордящейся своим громким прозвищем ‘Белокаменной’, могли еще встречаться в наши просвещенные времена подобные лачуги.
Да, но Пузырев уже ничему не удивлялся, а, видимо, чувствовал себя здесь своим человеком.
Какой-то старой женщине, возившейся около почернелой русской печки в первой каморке, при самом входе, он только кивнул в знак приветствия и прошел далее. В следующей клетушке, за ситцевыми полинялыми занавесками, одиноко стояла старая деревянная кровать. Наконец, в последней комнатке, куда вошел Пузырев, их было две: одна пустая, а в другой лежал человек, исхудалый, изнуренный и, без сомнения, в последней степени чахотки.
Большие черные глаза его, напоминавшие угольки, вспыхнули в глубине темных орбит, когда Пузырев вошел, и устремились на него с выражением огромного нетерпения, можно было бы даже подумать — боязливой надежды.
— Опять волнуетесь, — сказал ему Пузырев, прочтя это выражение при первом, беглом взгляде на него. — Успокойтесь, Григорий Павлович, первый шаг к успеху сделан, и не пройдет десяти дней, как обещание мое будет исполнено в точности.
— Неужели? — слабо проговорил больной, и, следя за направлением шагов Пузырева, подошедшего к окошку, чтобы сесть на свое привычное место, он сделал неимоверное усилие и обернулся всем телом в ту сторону.
Пузырев сел, достал папиросу, закурил и тогда уж, раза два жадно затянувшись, заговорил,
— А вы лежите смирно да слушайте, Григорий Павлович. То лицо, о котором я вам рассказывал, Иван Александрович Хмуров, на которого я для вас возлагал такие большие надежды, теперь наконец приехал, и я сейчас виделся с ним.
— Вы с ним виделись, стало быть, говорили? Ну что? Как он отнесся?
— Конечно, так, как я и ожидал…
— Неужели же есть еще люди, которых не испортило богатство?! — воскликнул в сильном волнении больной.
— Как сейчас увидите, дорогой мой, есть, — спокойно отвечал Илья Максимович. — Иван Александрович Хмуров во всех отношениях замечательная личность. Надо вам сказать, что я помню его еще в бедности, то есть до получения им миллионного наследства…
— Как же, как же, вы говорили.
— Да и миллион ему нисколько голову не вскружил, — продолжал лгать, преследуя свой личный, давно задуманный план, Пузырев. — Напротив, он стал относиться к жизни куда серьезнее прежнего. Заметьте притом, что Иван Александрович — красавец, здоровьем похвастаться может, силен и не стар, а в самом цвете лет — ему едва тридцать пять стукнуло, — все женщины по нем бы с ума сходили, а он нет, ведет жизнь скромную и всецело посвятил себя служению нуждам страждущего человечества.
— Сколько горя он может облегчить! Сколько истинного счастия он сам от этого должен испытать!
— А как бы вы думали? — подхватил Пузырев тоном такой искренности, что можно б было подумать, будто бы сам всю жизнь только и мечтал о помощи ближнему.
— Но расскажите ж мне подробно, как вы пришли, как он вас встретил, что сказал? Словом, все, от начала до конца, — интересовался больной.
Пузырев потушил докуренную папиросу и сказал:
— Я знал его давнишнюю привычку трезвого, делового человека вставать рано, не позже восьми. И я не ошибся. Он встретил меня свежий, бодрый, уже с дабрый час на ногах. Ну, конечно, он страшно мне обрадовался, мы по-приятельски, даже дружески, обнялись. Он засыпал меня упреками, что я не давал о себе знать за целых два года, расспрашивал о моей жизни, говорил, что всюду меня разыскивал. Подметив кое-какой изъянец в моем туалете, он стал еще более настойчивым в своих расспросах, но тут я ему категорически ответил, что сам я ни в чем решительно не нуждаюсь и что не шел к нему ранее именно из опасения, как бы он не вздумал насильно мне оказывать помощь, когда я еще здоров и могу работать. Наконец наступил момент, которым я мог воспользоваться, чтобы заговорить с ним о главной цели моего посещения.
— Да? Ну и что же?
— Я ему рассказал всю вашу историю, вашу печальную, но глубоко поучительную историю. Я передал ему в подробностях, как и при каких обстоятельствах мы с вами познакомились, а потом сблизились и до того дружески сошлись, что живем в одной конуре. Словом, я открыл ему ваше положение, ничего не утаивая, и когда он спросил меня, безнадежно ли вы больны…
Григорий Павлович побледнел. Сквозь посиневшие губы он со страхом спросил:
— Тогда?
— Тогда, конечно, я ему сказал всю правду, что вы больны серьезно, но что есть еще время вас вернуть к жизни и к полезной деятельности, что доктор только требует вашей немедленной отправки на юг, в Крым, дабы вы ушли от опасной в вашем положении осени.
— И что же?
— Что мог мне на это ответить человек, который в жизни ищет только добра?! — воскликнул Пузырев. — Он обрадовался моей просьбе, как бы другой был осчастливлен ста тысячами. Но он мне вот что сказал: дай мне еще дней десять сроку, я, говорит, приехал в Москву по делу целого семейства, и долг мой довести это дело до конца, при этом, говорит, прошу тебя, следи за тем, чтобы твой друг пока ни в чем не нуждался… И он снабдил меня кое-какими деньгами, и мы начнем с того, что купим вам винограду, который в вашем положении так полезен.
Больной не был в силах говорить. Волнение и чувство беспредельной благодарности до такой степени переполняли его грудь, что он в изнеможении опустился на подушки.
— Успокойтесь, — сказал ему Пузырев. — Я счел только нужным прямо от Хмурова прийти сообщить вам результаты моих хлопот. Могу вам поручиться, что не позже как через две недели, а, вернее, именно дней через десять мы с вами вдвоем поедем в благодатные страны, где солнце греет не только осенью, а и зимой.
— Благодарю вас, благодарю…
— Пожалуйста, только не волнуйтесь, а берегите себя. Помните вашу цель: остаться живым и тогда отомстить коварным изменникам. А теперь я пойду, у меня есть еще дельце. Я вам пришлю то, что в вашем положении и полезно, и приятно, а тут, пока меня не будет, Марфа Кондратьевна вам поможет…
Он вышел, шепнул по пути старушке, квартирной хозяйке, чтобы она присмотрела за больным.
Ему предстояло еще немало дела, но прежде всего он занялся Григорием Павловичем и сделал нужные для него покупки.
‘Надежда, — говорил он самому себе дорогого, — придает жизни даже чахоточному. Теперь я его ободрил, и мы еще можем отыграть проигранное из-за упрямства Ваньки Хмурова время. Ах, если бы я только узнал, соврал он мне или нет. Но я его подстерегу. От меня не уйдет! Не на того напал. К тому же дела делать мне все-таки легче с ним как со старым, уже бывавшим в бою товарищем, нежели с кем новым. Да и где, скоро ли нового-то сыщешь? У кого из нашей братии так вот сейчас и найдется тысячи две-три под рукою на ведение даже вернейшего дела?’
Он задумался глубже над этими последними словами, взвешивая все шансы, но пришел от этого только к еще более стойкой уверенности, что сорваться его дело не может.
Оно требовало только строгой, серьезной выдержки, да и то не особенно продолжительной. И, успокоенный на этот счет, едва поспев с покупками для больного, которого за глаза и мысленно он называл коротко, по фамилии, Страстиным, Пузырев предался другому плану.
Он решил проследить за Хмуровым и сейчас принялся за это с ловкостью, которой позавидовал бы самый опытный полицейский агент.
Еще утром, при посещении своем Хмурова, он подметил как раз против подъезда номеров ресторанчик ниже среднего разряда.
Ничем не гнушаясь, он туда именно и направил свои стопы.
Избрав себеместечко в уголку, у самого окошка, но подальше от других посетителей, Пузырев потребовал сперва чайку и пустился в беседу с половым.
Малый оказался глуповатым, правда, но ретиво желающим услужить новому посетителю.
Между ними завязался довольно странный разговор, к тому же еще прерываемый постоянными паузами.
— Давно здесь служишь? — спрашивал Илья Максимович, попивая чай с блюдца и как бы так только болтая от нечего делать.
— С основания-с этого самого заведения-с, сударь.
— Когда же, в котором году, ресторан открылся?
— Лет не много будет-с, потому еще году нет-с, не исполнилось…
— Году нет, а уже все пообтерлось, ведь заведение имеет такой вид, как будто бы лет десять не ремонтировали.
— Это точно-с, — ответил, почему-то повеселев, половой и, усмехаясь, обвел плазами всю залу с ее низеньким закоптелым потолком.
— Почему же это?
— Да кто его знает, сударь, — переменил он вдруг тон на более печальный и совершенно неожиданно вздохнул: — Надо так полагать, что от торговли.
— От торговли? — переспросил Пузырев, снова наливая себе чаю.
— Не иначе-с.
— А большая у вас торговля?
— Ничего-с, хозяин не жалуется.
Помолчав немного, половой переступил с ноги на ногу и сказал:
— Опять, публика-с.
— Что такое публика? — удивился, не совсем его понимая, Пузырев.
— А то, например, какая куда публика повадится ходить.
— К вам какая же больше ходит?
Половой быстро вскинул в сторону глазами, точно опасаясь, не подслушивает ли его кто, и, снова вздохнув, сказал:
— Уж обыквовенно не то, что в ‘Ермитаж’. (Он произносил это слово на букву Е, видимо не признавая оборотного Э.)
— Что же, пожиже будет?
— Пожиже-с.
— Мелкие торговцы, что ли, больше ходят да сидельцы?
— Конечно, бывает-с.
— И лакеи тоже, то есть номерные, да коридорные из гостиниц?
— Бывают и они-с, потому тут кругом все заведения большие-с. Опять, насупротив нас, изводите знать, номера-то в славе считаются…
— И оттуда ходят?
— Оттуда более всего-с.
Пузырев приближался к цели, но в качестве опытного охотника он выдержал и точно стойку сделал, прежде нежели сказать: ‘Пли!’ Он медленно налил себе третью чашку, перелил половину из нее на блюдечко, подул, добросовестно выпил и тогда только спросил:
— А можешь ты мне службу сослужить? Я уж, так и быть, двугривенного не пожалею.
— Сколько угодно-с. Наше дело простое-с: что гость прикажет, то и подам.
— Нет, пока мне еще подавать ничего не нужно будет. А ты вот слетай-ка напротив в номера да пригласи мне сюда коридорного из второго этажа направо…
— Матвея Герасимова?
— Так ты его знаешь?
— Как не знать, помилуйте-с, — обрадовался половой. — Вот и из номерных, можно сказать, а не хуже другого господина обращение имеет и что насчет заказу любят, чтобы все за первый сорт.
— Но тот ли это?
— Помилуйте-с! Бельэтаж направо-с, так ведь изволите говорить? Так опричь Матвея Герасимова кому жетам и служить-с? Мы доподлинно знаем-с, — отозвался половой каким-то обиженным голосом.
— Ну так вот, махни сейчас туда и скажи: вас, мол, по делу у нас в ресторане с угощением дожидаются. Понимаешь? Так и скажи: с угощением дожидаются.
— Слушаю-е.
— А он что более всего предпочитает? — остановил полового Пузырев.
— Им теперь разве только отлучиться будет мудрено, потому время самое горячее об эту пору по ихней должности, — словоохотливо разъяснил малый, — а то большие они любители до английской горькой, рюмочку или две, не больше, потом расстегайчик да жидкую польскую селяночку из разной рыбки и опосля того парочку пива рижского, вальшлесхен прозывается.
— Вот ты так и скажи ему: вас, мол, Матвей Герасимов, в ресторане сейчас гость дожидается, по делу, по важному, и обед заказан, а вы пока что за себя кого поставьте, ибо гость за беспокойствие вам, опричь угощения, еще три рубля наличными деньгами передать желает. Понял?
— Понял-с.
— Ну, беги.
— Я мигом.
И в самом деле Пузырев в окно видел, как сперва туда, а потом обратно через улицу бежал услужливый половой, сверкая на солнце белизною своего трактирного костюма.
— Ну, что? — спросил он его, едва он успел вернуться.
— Сейчас будут-с, — радостно и запыхавшись ответил парень.
III
СПРАВКИ
— Закусочку прикажете приготовить? — спросил половой все так же радостно.
— Закусочку? Что ж, пожалуй.
— Икорки или балычка позволите? Семга имеется высшего качества.
— Ты вот что, — сообразил Пузырев, — подай водочки двух сортов. Ты говоришь, он любит английскую горькую, так английской горькой на стол поставь да мне хорошей очищенной…
— Смирнова или Попова позволите?
— Все равно. Слушай дальше: полпорции икры салфеточной да полпорции балычка осетрового, а затем, едва увидишь, что он вошел, сейчас заказывай по расстегайчику с визигой и рыбой да одну порцию жидкой рыбной селянки.
— По-польски-с?
— Ну да, по-польски. Да к закусочке нельзя ли калачик подогреть? Выбирай только поподжаристей.
— Сию минуту-с.
Пузырев отклонился от чая и стал посматривать в окно. Вдруг он вспомнил, что приглашенный номерной его не знал, да и сам он, в свою очередь, о нем не имел ни малейшего понятия. Он постучал фарфоровой крышечкой о чайник и, когда половой подбежал, сказал ему:
— А ты следи и, только он покажется, сейчас же сюда его ко мне подводи, потому у меня c ним первое знакомство…
— Понимаю-с.
— Чай можешь, пожалуй, прибрать да приборы и закуску неси.
Но давно был и чай прибран, давно на столе красовались две бутылочки, два сорта закусок, два прибора и рюмочки, а ожидаемый гость не шел. Прошло четверть часа, ничего. Пузырев ожидал терпеливо, хотя голод уже сказывался и икра да балык соблазняли своим аппетитным видом.
Прошло полчаса, и внимание всецело было охвачено вопросом: что же это значит, неужели не придет?— тогда как потребность утоления голода, наряду со столь важною заботою, как-то совсем отошла на второй план. И чем дальше, тем сильнее овладевало им беспокойство.
В сторонке, поближе к входу, волновался за него и половой. Он поминутно наклонялся, чтобы издали, не сходя со своего поста, поглядывать в окно.
Пузырев намеревался уже подозвать его с целью снова отправить в номер и узнать, придет этот Матвей Герасимов или нет, когда он внезапно был отвлечен другим.
Дверь парадного подъезда меблированного дома широко распахнулась, и на пороге показался швейцар. Он махнул кому-то рукою, и к фронтону подъехал красивый экипаж, коляска, запряженная парою рослых рысаков с подплетенными гривами. Экипажа видеть раньше Пузырев не мог, так как он сидел к нему спиною у трактирного окна.
Какой-то молодой парень в поддевке, из-под которой высматривала треугольником у ворота голубая шерстяная русская рубаха, — должно быть, подручный швейцара, — вынес роскошный светло-серый плюшевый плед и положил его в угол сиденья.
Наконец оба почтительно отступили, и в коляску сел рослый, видный, нарядный господин, в котором Пузырев узнал, конечно, Хмурова.
‘Погоди, — подумал он не без затаенной злобы, — я тебя к порядку еще приведу, и если ты теперь так самодовольно улыбаешься, то помни, что мое око не дремлет. Упаси тебя Боже от моей мести, если ты только продолжаешь меня обманывать!..’
Коляска тронулась с места и почти моментально скрылась из виду, а оба швейцара еще долго, улыбаясь, подобострастно смотрели ей вслед.
Не успел Пузырев еще прийти в себя от злобы на преуспевающего коллегу по делам, как приближавшиеся шаги заставили его обернуться.
К его столику приближался человек, которого трудно было бы сразу определить за коридорного, и узнал его Илья Максимович только потому, что половой его сопровождал и снова радостно улыбался во все свое- широкое и глуповатое лицо.
— Вы из комнат напротив? — спросил он нового знакомого.
— Да-с, — отвечал тот, выражая некоторое удивление встрече с совершенно чужим человеком.
— Садитесь, пожалуйста.
Тот сел.
— Есть у меня до вас деликатное дельце одно, пока вот я и решился сюда вас пригласить. Откушайте со мною, да, кстати, уж и поговорим, а я насчет беспокойства, если вам там у себя на деле кого пока поставить пришлось, готов ведь и поблагодарить по простоте душевной.
Он старался почему-то говорить особым, а не привычным языком, желая, вероятно, даже тоном речи подладиться к гостю. Но в то же время, как более еще сильный аргумент, он передавал ему уже трешницу, держа ее таким образом, чтобы тот видел, что не какая-нибудь рублевая канарейка.
Удивление, а еще более того любопытство Матвея Герасимова росло, но это отнюдь не помешало ему переместить, с улыбкою признательности, трешницу из руки незнакомца в карман своих панталон. Он только спросил при этом:
— Чем могу сослужить-с?
— Прежде всего об одном вас попрошу, — сказал на это Пузырев, — будьте со мною без малейших стеснений, выпьемте для первого знакомства по рюмке, по другой, закусимте чем Бог послал, а тогда уже займемся делом. Вам время теперь есть?
— Что же, полчасика можно-с.
— Вот и прекрасно. А полчасика ежели не хватит, то и еще четвертиночку захватим. Я, пока вас ждал, уж и насчет горячего распорядился. Вы какую пьете, никак, английскую горькую?
— Угадать изволили-с, — ответил Матвей Герасимов, удивленный не менее прежнего, но считая не бонтонным особенно настаивать, тем более когда, видимо, все меры приняты для приличного его угощения.
— Угадать не угадал, — сказал Пузырев, — но у полового полюбопытствовал о вкусах ваших и, что было мне нужно, от него разведал. Итак, по рюмочке по-звольте-с.
Он налил ему и себе разной и потом, чокнувшись, проговорил:
— Для первого знакомства-с.
— Покорнейше благодарим.
Но как бы ни держал себя просто Пузырев, а Матвей Герасимов чувствовал, что это не свой брат. Он стеснялся, и Илье Максимовичу пришлось настаивать и на второй, и на третьей рюмке, чтобы хоть сколько-нибудь да ободрить его.
Досаднее всего было номерному, что этот странный господин, с виду несколько поотрепанный, но не стесняющийся в расходах, и не думал приступать к сущности дела, а, казалось, был наиболее занят едою.
Пузырев же был совершенно спокоен. Тот, кого ему нужно было, сидит около него рядышком и, конечно, не сбежит, а стало быть, и торопиться особенно нет надобности.
Он расспрашивал его о житье-бытье на этой должности, о доходах, о количестве работы, об отпускных, свободных днях и дотянул таким образом до окончания селянки. Впрочем, и сам-то он сильно проголодался. Все казалось ему особенно вкусным. Еда располагала его к лучшему настроению, и, когда селянка была вся съедена добросовестно, он спросил две бутылки темного рижского пива.
Чокнувшись стаканами и выпив свой залпом, он сказал:
— А я уже начинал опасаться, что вы, пожалуй, и совсем не придете.