Литературные опасения за будущий год, Надеждин Николай Иванович, Год: 1828

Время на прочтение: 23 минут(ы)

Н.И. Надеждин

Литературные опасения за будущий год

Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm
Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.

‘ ‘f

Sophocle Trachyn {*}

{* Скорбь глухую дом таит,
Скорби с моря ждет душа,
Здесь или там — не все ли одно?
Софокл Трахинянки. (древнегреч.). Ред.}

Сколь ни равнодушны мы обыкновенно бываем к течению времени, быстро и неприметно подмывающему жизнь нашу: новый год составляет, однако, исключительную эпоху, на которой редкие не останавливаются, чтобы осмотреться вокруг себя. За несколько еще недель заботливый купец развертывает свои толстые приходо-расходные книги, хлопает взад и вперед по стертым счетам, взгромождает цифры на цифры, нули на нули и наконец после многочисленных выкладок и перекладок добирается до вожделенного итога, долженствующего составить для него на будущий год новый член в прогрессии оборотов. Хлопотливый делец, опрысканный с ног до головы чернилами и осыпанный табаком, корпит, приростши к треногому табурету, над годовыми отчетами и старается от всей подьяческой души очистить истекающий год от небольших пятен — которые, конечно, бывают и в солнце, — дабы заслужить на предбудущий у своего милостивого покровителя представленьице к чину и занятьице похлебнее. Проживающий и проживающийся от безделья в столице помещик, ожидая с часу на час присылки годового оброка из степных деревень своих, производит в не оправившейся еще после вчерашнего заполуночного виста голове умственное, по методе Песталоцция, вычисление: сможет ли он расплатиться им к новому году с процентами и освободится ли таким образом хоть ненадолго парадная его лестница от блокады докучливых заимодавцев. Неоперившийся, но уже выпорхнувший из гнезда скороспелка-гений перетряхивает грузный архив своих чудо-богатырских вдохновений, в коих ум заходит за разум, и оба зги не видят, дабы выбрать наиэфирнейшие из них для украшения нового альманаха, угрожающего немедленным появлением литературному небосклону. Коротко сказать, одни только разве несостоятельные должники, ветшающие красавицы и запоздалые журналисты — не примечают или стараются не примечать нового года, который очень некстати напоминает им летучесть времени, долженствовавшего бы для них ползти черепахою. Благодаря бога я не состою еще пока в долгу у времени: и потому не боюсь никогда рассчитываться с ним по-дружески. Но так как я, с другой стороны, не обременен ни богатством, приживание или проживание которого могло б занимать меня, ни многотрудными чернильными обязанностями с приписью писаря или записного писаки: то мои размышления и соображения при наступлении нового года не бывают слишком мозголомны и затейливы, но зато менее своекорыстны и более занимательны. Martiis caelebs quid agam kalendis? {Как же я, холостой, буду проводить мартовские календы? (лат.) Ред.} He принадлежа, собственно, ни к какому цеху деловых людей, я дорожу только полученным мною, при вступлении в свет, именем и званием человека, которое берегу, однако, тщательно от эпидемического соприкосновения с прилагательным бездельный. Посему, не будучи завален и развлекаем личными, непосредственно до моего неделимого бытия касающимися заботами, я принимаю тем бескорыстнейшее участие во всем, что составляет общую собственность человечества. Homo sum: humani nihil a me alienum puto! {Я человек: ничто человеческое мне не чуждо! (лат.) Ред.} Таким образом, и приближение нового года, заставляя меня оглядываться на прошедшее и заглядывать в будущее, подает мне только случай разделять общие надежды и опасения великого человеческого семейства, где и я составляю хотя небольшую спицу в колеснице. Правда, вещественный кругозор мой не очень обширен. Из окон моей скромной камер-обскуры, несмотря на то что она находится в третьем этаже, виднеется один только небольшой уголок Москвы, да и то самый незавидный, об-он-пол {по ту сторону (старослав.) — Ред.} шумного вала. Но зато у кого нет своего услужливого хромоногого беса, который, по магическому заклинанию фантазии, не готов был бы вскрыть пред нами все кровли от скромной кудринской хижины до высоких палат на Дмитровке?.. Итак, благодаря бога, жаловаться не на что. Была бы лишь охота наблюдать и размышлять: а былей довольно! Назад тому дни три, сидел я один в одинокой своей каморке, провожая умирающий день в отверзтую пред ним могилу вечности. Мысли мои, блуждавшие там и сям, спотыкнулись внезапно на представлении недалекой кончины текущего года. ‘Слава богу! — подумал я. — Вот и еще один год скоро с плеч долой! Вот и еще на один шаг подвинемся мы вперед на поприще жизни!.. Но подвинули ль мы с собою хоть на один дюйм то, что должно составлять главную цель бытия нашего?.. Хотя одною полступенькою поднялись ли мы выше на лествице преспеяния и совершенства?.. Без сомнения, о политическом состоянии отечества нашего и говорить нечего! Под благодатною сению промысла, при отеческих попечениях мудрого правительства, мать святая Русь исполинскими шагами приближается неукоснительно к своему величию, и истекающий теперь год ознаменуется блестящими чертами на скрижалях истории, как цветущая эпоха ее внутреннего благоденствия и великих бессмертных подвигов на полях брани! Нравы наши, благодаря крепкому сложению истинно русских душ, нелегко заражающихся эпидемическими болезнями, навеваемыми к нам с чужих сторон, устояли, по крайней мере, кажется, неподвижно на прежней степени! Но наше просвещение… и преимущественно — наша литература, составляющая цвет народной образованности?.. Тут мрачная тень пробежала пред моими взорами. ‘Ах! — сказал я сам себе. — Наша юная, не остепенившаяся еще литература любит описывать шествием своим древний -. Давно уже она обернулась назад… и в протекающий год едва ли переменила, едва ли приготовилась даже переменить свое направление!’ Это разочаровало сладость восторга, коим наполнило душу мою представление колоссального величия русской державы. Мне стало грустно и тяжко…
Вдруг послышался шумный топот шагов в небольшом проселочном коридоре, пролегающем мимо моей комнаты. Вскоре дверь моя зашаталась, замок затрещал, и обе половины распахнулись настежь. Во мгле сумерек, увеличиваемой дряхлостию зимнего вечера, глаза мои едва могли различить огромную енотовую шубу, опушенную по краям воротника снегобелою изморозью. ‘Que diable! {Черт возьми! (франц.) — Ред.} — загремел из-под нее звучный голос. — Что за удовольствие сидеть в потемках человеку, вопиющему непрестанно о ясности? Жив ли уже ты, ясновельможный пане?..’ И не дожидаясь ответа, мой нежданный гость, в котором я узнал уже по голосу приятеля моего Тленского, записного поэта наших времен, сбросил с плеч свою косматую хламиду и тряхнул ею так небрежно, что меня с ног до головы опахнуло холодом и бедные глаза мои, несмотря на очки, заслепились почти совершенно полетевшими с нее брызгами.
— Браво! — вскричал я, утираясь. — Ты настоящий Борей, спущенный седым Эолом…
‘Au diable! {К черту! (франц.) — Ред.} — возразил Тленский, — с твоими Бореями и Эолами! Прикажи-ка лучше засветить огня и набей мне трубку. Новый год близко, а ты все еще потчуешь нас старинными бреднями!’
Огонь был подан, трубки набиты, и табачные облака завилися вокруг нас.
Тлен. A propos! {Кстати! (франц.) — Ред.} Каково твое здоровье? Что твои ноги?
Я. Слава богу! Благодаря Асклипию, я уже почти совсем не чувствую…
Тлен. Асклипию?.. Это незнакомый мне доктор!.. Служит ли он где-нибудь?..
Я. Он не служит нигде: но ему служили некогда в Епидаире добрые греки.
Тлен. Час от часу не легче. Ты, верно, поклялся задушить меня своими греками. Скажи пожалуйста! не стыдно ли тебе так далеко отстать от своего века и перетряхивать на безделье старинную труху, тогда как под носом у тебя развивается новый мир чудес дивных, неслыханных, небывалых?..
Я. Не все чуда бывают чудесны! Разве ты хочешь, чтобы я благоговел пред всяким чудищем страшным, ‘огромным, озорным, с трезевною лаей’! А по моему мнению, все нынешние чудеса принадлежат к подобным чудам-юдам!
Тлен. Morbleu! {Черт возьми! (франц.) — Ред.} С умом ли ты?.. Можно ли так клеветать на настоящее время — время, поистине единственное в летописях нашей литературы?.. Теперь, когда гений, стряхнув с себя ржавые оковы школьного рабства и классического педантизма, парит торжественно, подобно орлу, в горнюю страну вечных идеалов, когда поэзия, сия дщерь безусловной свободы и самобытного вдохновения, перестала ограничиваться невольническою обязанностью снимать бедные сколки с природы, но соревнуя, или даже соперничествуя с ней, оправдывает вполне носимое ею имя творчества, когда рассудку, сему старому брюзге, привыкшему всюду соваться с своими правилами и формами, воспрещается наотрез подавать свой кропотливый голос пред судилищем вкуса, дабы не испугать легкокрылой и прихотливой фантазии, долженствующей составлять единственную подругу гения, когда, по манию сей зиждительной феи, литературный горизонт наш покрывается беспрестанно новыми блестящими созвездиями, новыми чудесными произведениями искусства, в коих ясно отсвечивается ненасытная тоска души по идеалам, коими лоно природы исчерпывается до сокровеннейших рудников ее жизни, коих состав соткан из бесчисленных, разнообразных и всеобъемлющих нитей, переплетенных между собою с такою отважною дерзостию.
Я. Ut nес pes nес caput uni reddatur formae!.. {Где голова, где нога — без согласия с целым составом!.. (лат.) — Ред.} Из сожаления к твоей бедной груди, я осмеливаюсь прервать твой патетический монолог, не уступающий Гамлетову, по крайней мере — длиною. Мне нет ни малейшей охоты слушать декламируемые тобою отрывки из немецких эстетических теорий о поэзии: они уже давно потеряли для меня цену новости. Потрудись-ка лучше указать мне в толпе бесчисленных метеоров, возгорающихся и блуждающих в нашей литературной атмосфере, хоть один, в коем бы открывалось сие таинственное парение гения в горнюю страну вечных идеалов, о котором прожужжали нам все уши велеумные журналисты со братией?.. По сю пору близорукий взор мой, — преследуя неисследимые орбиты хвостатых и бесхвостых комет, кружащихся на нашем небосклоне, сквозь обвивающий их чад, — мог различить только то одно, что все они влекутся силою собственного тяготения в туманную бездну пустоты, или в оный, созданный гигантскою фантазией Байрона, страшный хаос —
…Vacancy absorbing space,
And fixedness — without a place,
…no stars — no earth — no time —
No check — no change — no good — no crime —
But silence, and a stirless breath,
Which neither was of life nor death,
A sea of stagnant idleness,
Blind, boundless, mute and motionless… {*} —
{* Или, по прекрасному переводу Жуковского:
…Бездна пустоты
Без протяженья и границ,
……………….
Без неба, света и светил, Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть — как сон гробов!
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой,
Недвижный, темный и немой!}
куда может низвергаться душа только в высочайшем кризисе нравственной огневицы. Это, что ли, ваша горняя страна идеалов?.. Если так — то поздравляю!.. В таком случае настоящего Парнаса надобно будет искать в желтом доме.
Тлен. А как бы ты думал?.. Позволь сказать тебе, с дозволения твоей глубокой учености, что ты еще доселе не имеешь истинного понятия о поэзии. Тебе, я думаю, хотелось бы видеть в ней орифмованную схоластику и педагогику. Votre trs humble serviteur, мonsieur! {Ваш покорный слуга, господин! (франц.) — Ред.} Слава богу! времена деспотизма Аристотелей и Буало — сих Магометов литературного мира — прошли уже. Ныне стыдятся требовать от истинно гениального произведения сообразности с другими законами, кроме законов высочайшей свободы и самообразцового творчества. Одним словом, ныне дознано, постановлено и утверждено, что истинная поэзия — говорю с тобой коротко и ясно! — есть не что иное, как высочайшее самоисступение, есть — безумие!..
Я (вскакивая со стула). Прекрасно! Час от часу не легче! Не прогневайся, дражайший, если я позабочусь теперь о мерах для своей безопасности. Находясь один наедине с тобою — первоклассным из наших поэтов, и, следовательно, первоклассным из самоисступленных, — я должен, без сомнения, взять нужные предосторожности.
Тлен. Твои шутки, приятель, доказывают опять то же, что ты нимало не понимаешь или не хочешь понимать меня. Повторяю тебе снова, что истинная поэзия есть безумие…
Я. Слышу снова — и снова боюсь за себя и за тебя!..
Тлен. Прошу не прерывать меня! Не сам ли Гораций — сей идол закоренелых поборников классицизма — называет поэтическое вдохновение, не знаю где-то, сладким безумием или неистовством — это все равно?
Я. Да, я очень помню, очень знаю глубокомысленные изречения великого мужа, которые искажаешь ты так нечестиво. Amabilis insania! Dulce periculum! {Приятное безумие! Сладостный опыт! (лат.) — Ред.} — так называет он блаженное состояние творческого духа, когда, повинуясь высшему неземному влечению таинственного вдохновения, он восторгается за тесные пределы обыкновенной посредственности. Но если бы ты имел терпение прочитать внимательно Горация, ты бы увидел, сколько умен он в минуты самого высочайшего своего безумия.
Nil parvum, aut humili modo
Nil mortale loquar! {*}
{* Петь ничтожное, дольнее.
Больше я не могу! (лат.) — Ред.}
— говорит он в то время, когда душа его, исполненная вакхического упоения, порывалась неукротимым восторгом. Кто запрещает и вам предаваться подобному восхитительному неистовству? Но, по несчастию, безумие нынешних поэтов есть настоящее, беспримесное безумие. Их восторги суть подлинные грезы — без связи, порядка и цели.
Там суетливый еж в ливрее,
Там рак верхом на пауке,
Там череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Там мельница в мундире пляшет
И крыльями трещит и машет.
Velut aegri somnia! {Словно грезы больного! (лат.) — Ред.}
Тлен. К чему такое ожесточение?.. Я не спорю, что в поэтических произведениях наших времен ощутительно отсутствие связи порядка и цели: но это-то, собственно, и составляет их высочайшее достоинство. Не такова ли точно природа в ее необъемлемой целости?.. Кто может привести в определенную систему ее бесконечно-разнообразные явления?.. А поэзия есть — соревновательница природе!..
Я. Жалостное, а не сладостное безумие! Сваливать на невинную природу собственное свое ослепление!.. Нет, любезный друг! это уже чересчур!.. Взводимая тобою на нее клевета слишком очевидна. Ты провозглашаешь природу образцом бессвязия, беспорядка и бесцельности, потому что взор твой не силен подвести беспредельную полноту ее под один всеобъемлющий пункт зрения. Это значит умозаключать по пятой фигуре!.. Постарайся приобрести тонкий слух Пифагоров: и ты будешь тогда в состоянии наслаждаться божественною гармониею, проглашающеюся величественно и торжественно во всех неисчислимых явлениях дольнего мира! Дело искусства — подслушивать таинственные отголоски сей вечной гармонии и представлять их внятными для нашего слуха в согласных рифмических аккордах. Это должно составлять первоначальную и существенную тему всякой поэзии! Отчего мрамор, одушевленный под резцом Фидиев и Лисиппов, растворяет души зрителей сладким восторгом?.. Оттого, что рука художника, совокупив в нем различные черты, коих союз неощутителен в природе, осветила их магическим светом, пробуждающим предощущение их внутреннего сокровенного единства!.. И чем легче, чем свободнее душа наша проразумевает сие единство, тем совершеннее произведение! Это-то называется на мистическом языке немецких эстетиков — идеализированием или творением по идеалам!.. Идеал у них означает фантастическую целость идеи, воплощаемой художником в его творческом произведении. Теперь спрашиваю тебя: замечательно ли подобное возвышенное идеализирование в хламе мелочных орифмованных блестюшек, засаривающих беспрестанно Парнас наш?.. Имеют ли многие из записных писак наших, бредящих беспрестанно идеалами, хотя малейшее предощущение об них в то время, когда разрождаются без всяких болезней и трудов недоношенными своими произведениями?.. Сии маленькие желтенькие, синенькие и зелененькие поэмки, составляющие теперь главный пиитический приплод наш, — несмотря на щеголеватую наружность, в коей они обыкновенно являются, — не суть ли только эфемерные призраки, возникающие из ничего и для ничего по прихотям зевающей от безделья фантазии?.. Это и не удивительно! Льзя ли ожидать чего-нибудь дельного, связного и цельного от произведений, являющихся рапсодическими клочками, сшитыми кое-как на живую нитку, и светящихся насквозь от множества — не то искусственных, не то естественных — скважин и щелей, нисколько не затыкаемых бесчисленными тире и точками? Не бессовестно ли требовать от творения единства и сообразности с идеею, когда сам творец не имеет часто в голове ясного и определенного понятия о том, что он хочет писать, а просто пишет то, что на ум взбредет?.. Таковы-то едва ли не все нынешние пиитические произведения, в коих услужливые журналисты усиливаются открывать таинственное стремление в страну идеалов! — Это значит, как говорят французы, chercher midi а quatorze heures! {заниматься ненужным делом, буквально: искать полдень в два часа пополудни! (франц.) — Ред.}
Тлен. Но скажи мне, чего бы хотелось тебе от истинно пиитических произведений?.. Разве поэзия, по твоему мнению, должна быть всегда скучною аллегорией?.. Стыдись, братец! Ты заставляешь ее повернуться оглоблями назад — в мрачный век школярного педантизма. Только Батте и Лагарпам могло зайти в голову, что будто из всех пиитических произведений должно выжимать посредством логической пытки какую-нибудь нравственную апофегму. Старинные, сударь, песни! Ныне доказано, что ничто столько не безобразит поэзии, как подчинение оной умственному или нравственному интересу. Интерес эстетический должен быть беспримесен.
Я. Но что значит самый эстетический интерес, как не гармоническое слияние нравственного и умственного интереса?.. Что значит красота, как не истина, растворенная добротою?.. Да, мой любезный! изящное неудобомыслимо без отношения к существенным потребностям духа нашего: истинному и доброму. Оттого- то первоначальные аккорды поэзии, исторгавшиеся из уст младенчествующего человечества, посвящаемы были религии и мудрости. Отличительный характер восточной поэзии, сей первородной дщери духа человеческого, не есть ли прозрачная параболическая таинственность?.. И в неистощимо-разнообразном составе греческой мифологии, бывшей стихиею греческой поэзии, находится ли хотя один миф, который бы не сокрывал под собою высшего значения?.. Посему-то древняя поэзия называлась языком богов, а настоящая есть не более как — воробьиное щебетанье!.. Ни смысла, ни цели!..
Тлен. Вот хорошо!.. Но тебе уже, чай, известно, что первоначальный закон искуснического творчества есть бесцельность! Ты такой знаток в новейшей философии: а позабыл первые склады ее…
Я. Не позабыл, прошу не беспокоиться! Но я вижу опять, что новейшие философические положения, переходя на твой язык, подвергаются той же мучительной пытке, как и изречения Горациевы: оттого-то они и бывают всегда изуродованы. Действительно, знаменитый Кант постановляет началом эстетического изящества ‘соразмерность с целью без цели’ (Zweckmkligkeit ohne Zweck). Но что это значит?.. Совсем не то, чтоб изящное произведение не должно было иметь никакой цели: но что оно должно иметь единственную цель свою в самом себе, не подчиняясь никаким внешним посторонним видам. Пиитические произведения должны быть свободными излияниями свободного духа: они не должны быть кованы на заказ, по ремесленническим расчетам, для ‘награды перстеньком’ или ‘дружества с князьком’, по выражению знаменитого нашего поэта. Сию-то глубокую мысль, облеченную Кантом в трансцендентальный туман, великий Шиллер выразил с поэтическою силою в прекрасном ответе Рудольфа престарелому песнопевцу:
Nicht gebieten werd’ich dem Snger…
Er steht in des gr?eren Herrn Pflicht,
Er gehorcht der gebietenden Stunde:
Wie in den Lften der Sturmwind saust,
Man wei?t nicht von wannen er kommt und braust
Wie der Quell aus verborgenen Tiefen:
So des Sngers Lied aus dem Innern schallt,
Und wecket der dunkeln Gefhle Gewalt,
Die im Herzen wunderbar schliefen {*}.
{* Или в переводе точном и равносильном Жуковского же:
Не мне управлять песнопевца душой!
Он высшую силу признал над собой!
Минута ему повелитель!
По воздуху вихорь свободно шумит:
Кто знает, откуда, куда он летит!
Из бездны поток выбегает:
Так песнь зарождает души глубина!
И темное чувство из дивного сна,
При звуках воспрянув, пылает!}
Вот что значит бесцельность, проповедуемая Кантом! Но для чего же вы опускаете другую черту закона, им возвещаемого: ‘соразмерность с целию’ (Zweckm?igkeit). Для чего вы оторвали у него один только хвостик: без цели (ohne Zweck)? Кант хочет, чтобы изящное произведение, не стесняясь посторонними видами, тем не менее было, однако, соразмерно с целию, которою должно быть для него всесовершенное выражение единой великой идеи, им назнаменуемой. Но у вас выходит ныне напротив. Наши поэты с намерением не поставляют для грез своих никакой цели, дабы пустить пыль в глаза добрым людям, которые, не доверяя себе, ставят все бессмысленное, несвязное и нелепое на счет собственной непроницательности и глубокомыслия авторов. Итак, нынешние поэты, вопреки Кантову законоположению, бесцельны с целию!..
Тлен. Полно! полно!.. Наложи-ка мне еще табаку!.. Твои укоризны нимало не справедливы. Если ты дорожишь столько единством идеи, то тебе не трудно будет отыскать его во всех произведениях настоящей нашей поэзии. Они все выражают одну какую-нибудь идею, но только в неистощимом разнообразии частных образов и явлений par exemple…
Тут подали нам чаю…
— Истощи-ка прежде эту чашку, — сказал я разгоряченному Тленскому, — а я между тем восполню истощающуюся мою трубку.
— Par exemple! — продолжал неумолкающий Тленский, прихлебнувши из чашки. — Ты, конечно, читал новую поэму Залетина: ‘Евгений Четверинский’?
Я (зажигая лоскуток бумажки для раскурения трубки). Признаюсь, бог еще миловал!.. Меня и так уже тошнило с этих Евгениев, которых по справедливости надлежало бы назвать Какогениями или выродками доброго вкуса! Вот и этот лоскуточек принадлежал, кажется, к одному из них!
Тлен. Вандал!.. такова-то всегда участь великих гениев: истинную цену узнает только потомство! Но — выслушай, однако, меня!.. Новая поэма — которая, между нами будь сказано, есть Сириус литературного нашего мира! — овеществляет под образом пылкого юноши, пресыщенного на заре жизни бытием своим и попавшегося в душные Нерчинские рудники за произведенное им в пылу безнадежного отчаяния смертоубийство и зажигательство, — она, повторяю тебе, овеществляет высокую идею об исполинских силах души человеческой, рано стряхнувшей с себя оковы прозаической общественной жизни. И сия гигантская мысль как мастерски исполнена!.. Доселе вышло только три главы поэмы: но — льва по когтю узнать можно. Какая роскошь в описаниях! какое богатство картин! какая верность в обнажении сокровеннейших изгибов сердца человеческого!.. Я пришлю тебе завтра мой экземпляр с портретом автора и почерком руки его. Побереги только дорогой переплет…
Я. О tempоra! о mores!.. {О времена! о нравы!.. (лат.) — Ред.}
Тлен. О темпорес! о морус!.. Здесь не у места твои греческие цитации. Советую тебе прочесть новую поэму со вниманием и без предубеждения: ты увидишь тогда сам, как несправедливы и неосновательны твои восклицания.
Я. Нечего читать, любезный! видно сову по полету и ворону по перьям. О бедная, бедная наша поэзия! — долго ли будет ей скитаться по нерчинским острогам, цыганским шатрам и разбойническим вертепам?.. Неужели к области ее исключительно принадлежат одни мрачные сцены распутства, ожесточения и злодейства?.. Что за решительная антипатия ко всему доброму, светлому, мелодическому — радующему и возвышающему душу?.. Не так думал великий Гораций, законодатель и исполнитель творческого искусства:
Musa dedit fidibus Divos, puerosque Deorum
Et pugilem victorem et equum certamine primum
Et juvenum curas, et libera vina referre {*}.
{* Для Тленского, как первоклассного поэта, я безбоязненно цитовал места из Горациевой ‘Artis Poлticae’, которая, по моему мнению, должна быть если не Кораном, то, по крайней мере, ручною катехетическою книжкою для всех нарекающихся поэтами. Не знающим латинского языка можно рекомендовать прекрасный перевод А. Ф. Мерзлякова. Там упомянутые стихи переведены следующим образом:
Феб лире дал в удел бессмертных прославленье,
Их чад божественных героев награжденье,
Труды и честь бойцов, и юности златой
Любезны суеты, и Вакха дар благой!}
Вот предметы поэзии! Великие подвиги и невинные наслаждения человечества!..
S?er Wohllaut schlft in der Saiten Gold:
Der Snger singt von der Minne Sold,
Er preiset das Hchste, das Beste,
Was das Herz sich wnscht, was der Sinn begehrt {*}.
{* По переводу Жуковского:
В струнах золотых вдохновенье живет!
Певец о любви благодатной поет,
О всем, что святого есть в мире,
Что душу волнует, что сердце манит!..}
Так мыслил и воспевал бессмертный Шиллер! Без сомнения, буйная игра страстей, как извращенное отражение величия человеческого, и карикатурные гротески смешных слабостей и заблуждений, как изнанка вещественной нашей жизни, могут и должны составлять предмет творческой деятельности гения: но под какою точкою зрения?.. В идеальном свете сострадания о несообразности их с нашим достоинством и назначением! Это-то, собственно, означает ту эстетическую полировку ощущений ( ), которую некогда старик Аристотель поставлял в необходимый закон ужасающей трагедии! А ныне?.. Ныне поэзия с каким-то неизъяснимым удовольствием бродит по вертепам злодеяний, омрачающих природу человеческую, с какою- то бесстыдною наглостию срывает покров с ее слабостей и заблуждений, и любуется изведенною на позор срамотою наилучшего создания божия! Нет! не таково было первоначальное назначение поэзии!.. Говорят, что в старину свирепые тигры укрощались пением Орфеевым и бездушные камни, повинуясь волшебным звукам Амфионовой лиры, сами собою громоздились в стены, долженствовавшие ограждать возникавшее человеческое общество.
Silvestris homines sacer interpresque Deorum
Caedibus et victu foedo deterruit Orpheus,
Dictus ob hoc lenire tigres rapidosque leones.
Dictus et Amphion Thebanae conditor arcis,
Saxa movere sono testudinis et prece blanda Ducere quo vellet {*}.
{* У Мерзлякова:
Сначала смертные, как звери, обитали,
Скитаясь по лесам, друг друга пожирали,
Орфей, превыспренних посланник и певец,
Извлек огонь любви из каменных сердец!..
Скала, бездушный дуб, хищеньем тигр живущий
Склонялися на глас, в пустыне вопиющий.
Стад пастырь, Амфион, для Кадмовых племен
Граниты гор собрал в громады пышных стен.}
Ныне — совсем не то!.. Наши певцы воздыхают тоскливо о блаженном состоянии первобытной дикости и услаждаются живописанием бурных порывов неистовства, покушающегося ниспровергнуть до основания священный оплот общественного порядка и благоустройства. Бог судья покойнику Байрону! Его мрачный сплин заразил всю настоящую поэзию и преобразил ее из улыбающейся Хариты в окаменяющую Медузу! Правда, самого его винить не за что. Он был то, чем сотворила его природа и обстоятельства. Невозможно не преклонить колен пред величием его гения: но невозможно вместе и удержать горестного вздоха о том, что сия исполинская сила души, для которой рамы действительности были столь тесны, не просветлялась ясным взором на вселенную и не согревалась кроткою теплотою братской любви к своим земным спутникам. Это был одноокий колоссальный Полифем, проливающий окрест себя ужас и трепет!.. Но его мутный взор, его мрачное человеконенавидение, его враждебная апатия ко всем кротким и мирным наслаждениям, представляемым нам благою природою — принадлежали, собственно, ему самому и составляли оригинальную печать его гения. Посему Байрон есть и останется навсегда великим — хотя и зловещим — светилом на небосклоне литературного мира. То беда, что сия грозная комета, изумив появлением своим вселенную, увлекла за собой все бесчисленные атомы, вращающиеся в литературной атмосфере, и образовала из них хвост свой. Все наши доморощенные стиходеи, стяжавшие себе лубочный диплом на имя поэтов дюжиною звонких и богато обрифмованных строчек, помещенных в альманахах и расхваленных журналами, загудели а lа Byron.
Запели молодцы: кто в лес, кто по дрова,
И у кого что силы стало!
Пошли беспрестанные резанья, стрелянья, душегубства — ни за что, ни про что… для одного романтического эффекта!.. Разродилось такое множество поэм, — о Гомер! Гомер! что подумал бы ты? — коих вся ткань, исполненная близен и перетык, соплетена из низких распутств или ужасных преступлений. Все их герои суть или ожесточенные изверги, или заматоревшие в бездельничествах повесы. Главнейшими из пружин, приводящими в движение весь пиитический машинизм их, обыкновенно бывают: пунш, аи, бордо, дамские ножки, будуарное удальство, площадное подвижничество. Самую любимую сцену действия составляют: Муромские леса, подвижные Бессарабские наметы, магическое уединение овинов и бань, спаленные закоулки и фермопилы. Оригинальные костюмы их —
Копыта, хоботы кривые,
Хвосты хохлатые, клыки,
Усы, кровавы языки,
Рога и пальцы костяные!
Торжественный оркестр их —
Визг, хохот, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!
Коротко сказать — главный и почти единственный фонд, безрасчетно иждиваемый нашими байронистами, составляет все, что только можно выдумать самого чудовищного, отвратительного и грязного — все изгарины и подонки природы!..
Тлен. (обмахиваясь платком). Нет сил терпеть более!.. Меня в жар бросило! Итак, тебе не нравится то, что настоящая наша поэзия подстроена под тон великого Байрона?.. Тебе не нравится сие неудержимое парение творящего гения в беспредельной стране бытия и действия, сие необузданное самовластие, располагающее самодержавно всеми сокровищами вещественного мира, сия нелицеприятная всеобъемлемость, для которой все явления и образы равноценны — лишь бы только выражалась в них ярко идея беспредельной и самозаконной жизни?.. Стыдись, братец! Ты заклепываешь в тяжелые кандалы неограниченное всемогущество гения. Разве может быть для него что-нибудь низкое, недостойное и заповедное в великой картине природы?.. Для орла, парящего дерзновенно под облаками, не все ли земные предметы уравниваются в одинаковую пропорцию? Весь мир есть родовое поместье гения: для него здесь нет ничего запретного. Из бесчисленного множества черт, составляющих великую картину природы, властен он выбирать любые для поэтических картин своих. Никакие посторонние расчеты не должны иметь влияния на его свободный выбор: ни умозрительная значительность, ни нравственное достоинство, ни общественные предубеждения!.. Все исполненное жизни — жизни огненной, кипящей, клокочущей — есть уже законная собственность гения!
Я. Браво! браво, любезный! — ты обладаешь талантом замаскировывать очень искусно самые нелепые мысли. Как?.. для гения не должно существовать никакой узды, никакого мерила, никакого правила действования?.. Все явления жизни имеют для него равную цену? Удивительно ли после того, что мастерское изображение влюбленного кота, в пылу неистового воскипения страсти цап-царапающего свою любимицу, могло составить занимательную эпизодическую картину в одном из пресловутейших пиитических наших произведений? И между тем виновата опять матушка-природа!.. ‘Мы соревнуем природе! — вопиют удалые. — Природа — единственный образец наш!’ Нет, милостивые государи! Вы не соревнуете природе, а ее передразниваете. Разве можно называть соревнователями великого Суворова тех, кои вздумали бы перенимать у него искусство кукарекать по-петушиному! Без сомнения, великая картина природы составлена из смешения света с тенями, часто также заблуждения и страсти людские покрывают ее мрачными пятнами. Но разве сии-то тени и пятна должны служить первообразами для соревнующего ей гения?.. Изрядное соревнование!.. Это значит срисовывать крапинки, наведенные временем и небрежностию на прекрасные картины Рафаэля! Изображайте природу — но не испачканную собственным нашим тщанием и трудами, а — в ее первообразной красоте и лучезарности! Светлый божий мир сотворен не для того, чтобы мы им брезговали и ругались, а для того, чтобы им любоваться и наслаждаться! Вам не запрещается, конечно, и оттенять ваши эскизы, по примеру великой первохудожницы — природы, но не забывайте, однако, что изящество картин составляется из светлотени, а не из одной только тени мутной и грязной! Так точно и поступали все великие поэты-художники!.. все великие классики и, если угодно, романтики!.. И у Гете выводятся на сцену цыгане: но это составляет только эпизодическую черту в великой картине благородного самообречения на бескорыстное служение человечеству, идеализированного в лице Гетца фон Берлихингена. Да и притом — в сии, так сказать, отребия рода человеческого гений поэта умел заронить искры нравственного достоинства, свидетельствующие о неизгладимости величия природы человеческой под самым позорнейшим клеймом уничижения. Не оправдывайтесь примерами Шакспира, Лопе де Веги и Калдерона! Безобразные фарсы, уродующие их истинно великие творения, суть печальные памятники не всегда удачно выдержанной борьбы самообразовавшегося гения с преобладающими мраками невежества и безвкусия. Сии великие мужи шествовали не по проторенной дороге: у них не было пред глазами путеводительных светильников, завещанных нам древностию. Итак, мудрено ли им было, платя дань человеческой слабости, коей и великие не чужды, — иногда сбиваться с прямой дороги? Мудрено ли было колючим репейникам, застилавшим тогда все пути просвещения, навязнуть в бессмертные их творения? Но нам теперь, слава богу! жаловаться не на что. У нас все под руками. Благодаря соединенным усилиям благомыслящих друзей истинно прекрасного, здравый вкус, долженствующий быть безотлучным дядькою резвой и своевольной фантазии, обоснован на прочных и мудрых правилах, извлеченных из внутренних законов творящего духа и поверенных вековыми опытами достойнейших из представителей человечества. Бессмертные творения великих наших предшественников, очищенные от пыли, навеянной на них веками грубости и невежества, сияют теперь пред нами во всей лучезарной лепоте своей. Стоит только прилежнее поучиться…
Тлен. Поучиться?.. Так ты хочешь нас засадить за указку?..
Я. Даже — под ферулу опытного наставника!..
Тлен. О стыд! о поношение!.. Заставлять учиться нас — отодидактических {Я позволяю себе догадываться, что приятель мой, вероятно, хотел сказать здесь то, что мы, простые люди, называем: автодидактически.} гениев!.. Мысль достойная века вандалов!.. Образумься, милый мой! Это слишком уже походит на студенчество…
Я. А это сходство тебе, верно, не так-то нравится!.. Что ж, однако, тут дурного по-твоему?.. Учиться, под каким б то ни было именем — не грешно и не стыдно: а между тем очень, очень надобно!.. Моя покойница бабушка повторяла частенько: Учение — свет, а неучение — потемки!.. А старушка не любила говорить неправды!..
Тлен. Нам учиться?.. Да чему же учиться нам, когда мы самоучкою знаем все сокровеннейшие таинства всеобщей жизни?.. У нас есть одна великая книга, достойная нашего чтения — книга природы, один истолкователь священных ее гиероглифов — наше чувство!.. Нам учиться!.. Меня мороз подирает по коже от негодования!..
Я. И не удивительно!.. Тебе, я вижу, хотелось бы, на боку лежа, под звоном стаканов и хлопаньем пробок, в блаженном сибаритском бездействии — проехать в храм бессмертия!
О наш прекрасный век! век милый для глупцов!
Мы без ума умны!.. мы славны без трудов!..
Это, конечно, полегче и поспокойнее!.. Но, по несчастию, это не очень возможно! Что ты морочишь меня пышными словами? Книга природы!.. Она, как говаривали добрые наши старики, не при всех писана. А наше собственное чувство — твой единственный самоучитель!.. Это — одного сукна епанча со всеми новейшими и легчайшими самоучителями, наводняющими наши книжные лавки. Помню, что, задумавши учиться играть на гитаре, выписал я нарочно из Лейнгольдова магазина большую книгу нот и ‘Полный самоучитель для семиструнной гитары’. Несколько дней ломал я и голову и пальцы: выходила одна дребедень, глаза мои мутились по пустякам над пестрыми каракульками, в коих не находил я ни складу, ни ладу. И если бы наконец не умудрился я позвать соседнего скрыпача Вячеслава, то не знаю — во сколько бы еще времени удалось мне, с помощью любезного самоучителя, разыграть бесфугную и несальтомортальную арию: ‘Приди ко мне в чертог златой!’, которую я теперь бренчу не совсем неисправно. От малого сделаем заключение к большему. Точно то же бывает и при изучении природы. Я согласен, что эстетический взгляд на природу совершенно отличается от микрологического естествоиспытания, составляющего предмет философии, как науки. Наше чувство должно быть единственным органом пиитического созерцания природы, долженствующего доставлять материалы и краски творческому искусству. Гений смотрит на вселенную не сквозь одноцветный микроскоп ученых систем, но сквозь радужную призму живых, младенчески простых и доверчивых ощущений. Дело состоит только в том: всякой ли из нас имеет чувство зоркое и здравое, изощренное надлежащим образом, чтобы постигнуть и усвоить прелести природы?.. У всякого из нас есть глаза: но глаза глазам разница. Один может с набережной разобрать золотое ожерелье, украшающее выю Ивана Великого, а я, например, без очков и под носом едва вижу. Как же мне теперь положиться на свое плохое зрение и утверждать, что оно должно быть главным мерилом и судиею всех тайн естественной и искусственной перспективы? Нет, мой любезный! невежественная самонадеянность и самообольщение — бедовое дело!.. Она-то есть мать всех уродливых выкидышей недоспелого воображения, принимающегося за дело прежде времени, без предварительных приготовлений, в безумном упоении мечтательной гордости. Даром ничего не достается!
Qui studet optatam cursu contingere metam,
Multa tulit fecitque puer: sudavit et alsit,
Abstinuit Venere et vino. Qui Pythia cantat
Tibicen, didicit prius extimuitque magistrum {*}.
{* У Мерзлякова:
Атлет, кидая взор на блеск любезной меты,
Проводит во трудах свои младыя леты:
Он терпит зной и хлад, и чуждый неги, сна,
Бежит от прелестей любови и вина.
Сей флейтщик, песнями пленяющий собранье,
Учился и терпел старейшин наказанье.}
Посвящающимся в таинства творческого искусства надобно выдержать еще строжайший искус: надобно склонить непокорную выю под тяжкое ярмо правил…
Тлен. Правил! правил!.. Ох! эти мне правила!.. Далеко ли с ними уехали Тредьяковские?..
Я. Это другое дело, любезный! У Тредьяковского не было силы, которую бы нужно было обуздывать правилами, — не было гения!.. Тут и толковать нечего! Но для гениев-то именно — гениев самой первой величины — правила и суть вещь необходимая!..
…Ego nec studium sine divite, vena,
Nec rude quid prosit video ingenium: alterius sic
Altera possit opem res et conjurat amice {*}.
{* Там же:
По мне, высокие врожденные дары
Без правил — золото, сокрыто внутрь горы:
Равно усилия науки благородной
Без гения — есть путь мучительный, бесплодный!
Соедините их: друг друга подкрепят,
Друг другу верные, к бессмертью воспарят!}
Так говорил великий Гораций! И действительно! никакая сила неудобомыслима без законов, сообщающих определенное направление ее деятельности и определенный характер бытию ее. Для сил физических, мертвых и слепых, сии законы суть непреложные уставы верховного мироправительного порядка, коим они повинуются с безусловною покорностию, непрекословно и неуклонно. Но силы, составляющие духовный организм человеческий, суть силы свободы. Они действуют сами из себя — по собственным своим представлениям, намерениям, расчетам и — даже — прихотям: посему вечные законы, предначертанные им благою материю природою, не имеют для них столь же безусловно обязательной силы, как для безжизненных сестр их. Пользуясь правом свободного выбора, они властны располагать своею деятельностию, как им угодно: властны настроивать ее в любые тоны, направлять по любым дорогам, устремлять к любой цели. Отсюда — беспрестанные волнования умов, воль и вкусов, составляющие существенный характер истории духа человеческого!.. Но ведь истинный-то путь может быть только — один, бесчисленны лишь — распутия. Тогда только свобода, составляющая стихию бытия человеческого, есть истинная свобода, достойная разумно-нравственных существ, а не капризное своеволие — когда она сама из себя, не по рабскому инстинкту, но по благородному самоотвержению, добровольно подчиняет себя вечным законам мудрой природы. Сие благоговейное самоподчинение должно составлять высочайшее достоинство гения, как любимого первенца природы и свободы в действиях разума. Знаешь ли ты, как определяется гений у Шеллинга, которого имя беспрестанно вертится на языке у вас? Гений есть высочайшее гармоническое слияние в человеке бесконечного с конечным, cвободы с необходимостью! Сквозь чадную атмосферу туманных мистических слов, составляющих сие определение, виднеется, однако, довольно ясно, что существенный характер гения, по мнению корифея нынешней философии, должен состоять в сообразности высочайше свободных творческих сил духа человеческого с необходимостью вечного порядка миродержавной законодательницы — природы.
Несколько пояснее изображает сию самую мысль Кант, называя гений ‘естественным дарованием души, через которое природа дает искусству правила’. Это значит, что гению принадлежит только высшая исполнительная власть уставов природы, единой верховной законодательницы искусства. Итак — для гения существуют свои непреложные законы, коим он должен покоряться и за невыполнение коих подлежит суду и ответу. Хранилище сих священных законов неоспоримо есть сам дух человеческий — зеница, отображающая и созерцающая в самой себе всю природу. Но мы можем и должны изучать тайны собственного нашего существа не иначе как в торжественнейших проявлениях бытия нашего. Худое бы понятие получил я о законах внешней соразмерности нашего телесного бытия, если б вздумал извлекать оные из наблюдений над одним моим бедным телом, коего готическая архитектура более изумляет, нежели привлекает взоры прекрасных. И если бы теперь между чукчами или камчадалами появился внезапно самородный Микель-Анджело, то и оригинальнейшие из произведений творческой руки его, чем вернее были бы сняты с натуры, тем были бы уродливее и безобразнее. Точно то же должно сказать и о законах внутреннего организма нашего. Они должны извлекаться из вековых и всесторонних наблюдений над величественнейшими и блистательнейшими произведениями духовных сил человеческих. Законы умственных наших действий дознаются чрез аналитическое разрешение глубокомысленных систем великих мыслителей: Платонов и Аристотелей, Декартов и Лейбницев, Кантов и Шеллингов. Законы нравственной нашей деятельности изучаются из благоговейного созерцания святых чувствований и великих деяний знаменитых подвижников добродетели: Пифагоров и Сократов, Регулов и Катонов, Св. Людовиков и благословенных Александров. Законы искуснического творчества извлекаются из критических наблюдений над бессмертными творениями великих гениев, осиявающих, подобно лучезарным светилам, вселенную: Гомеров и Софоклов, Вергилиев и Горациев, Дантов и Тассов, Корнелей и Расинов, Клопштоков и Шиллеров. Сии-то законы, будучи собраны и приведены в систематический порядок, составляют уложение души человеческой, содержащее в себе правила, коим должны быть беспрекословно подчиняемы все наши умственные, нравственные и творческие действия и по которым должны судиться все преступления против здравого смысла, чистой совести и доброго вкуса. А?.. что ты на это скажешь?..
Тлен. (выходя из рассеяния). Говорить нечего! Можно ли спорить о цветах со слепыми?.. можно ли толковать о красотах поэзии со школяром, заслепляющим глаза ученою пылью и выкапывающим доказательства из огромных фолиантов, напичканных Гомерами и Вергилиями, кои слишком уже устарели для нашего века? Не тебе, брат! судить о вещах, кои выше твоего студенческого понятия! Знал бы ты сидел за своими диссертациями, а не совался в чужое дело!.. Благоухание прелестных полевых цветов {Дорогой приятель мой — настоящий vates [пророк, прорицатель (лат.). — Ред.]: после свидания с ним, записывая разговор наш, я имел удовольствие видеть словесников, которые усердно поздравляли друг друга с появлением нового алманака, не только благоухающего, но и называющегося ‘Полевыми цветами’.} слишком нежно для твоего грубого обоняния. Ты любишь одни только выращенные в душных школьных парниках: так и любуйся же ими, сколько хочешь!.. Между тем, я скажу тебе однажды навсегда, что твое тлетворное дыхание, напоенное ядом древних предрассудков, не воспрепятствует юной поэзии нашей расцветать во всей красе своей: она презирает твое бессильное ожесточение. Брюзжи, ворчи, злись, сколько хочешь — не бывать никогда по-твоему!.. И я, в отплату за твои греческие и латинские цитации, коими ты так безбожно душил меня, от всего сердца рад применить к тебе прекрасную картину {Она прежде всего напечатана была — два раза.}:
…Волшебник хилый
Ласкает сморщенной рукой
Младые прелести Людмилы,
К ее пленительным устам
Прильнув увядшими устами,
Он, вопреки своим годам,
Уж мыслит хладными трудами
Сорвать сей нежный, тайный цвет,
Хранимый Лелем для другого,
Уже . . . . но бремя поздних лет
Тягчит бесстыдника седого —
Стоная, дряхлый чародей,
В бессильной дерзости своей
Пред сонной девой упадает,
В нем сердце ноет, плачет он,
Но вдруг раздался рога звон…
Тут зазвонило на часах моих восемь.
— A propos! — воскликнул Тленский, — это уже восемь! Как я с тобою заговорился! мне надобно давно уже быть у Ефирского. Там известный наш поэт Ветрогонов будет читать в дружеском кругу новую свою тетралогию, коея сюжет взят из ‘Графа Нулина’. Adieu! Bon soir! {Прощай! (франц.) — Ред.}
Он вскочил поспешно с дивана, пожал мою руку, накинул на плеча свою косматую шубу и, повернувшись, как молния, к дверям, смахнул длинным рукавом своим одну свечку со стола и опрокинул два стула, стоявшие по соседству. ‘Bon soir!’ — прокричал он еще, захлопывая дверь с треском, довершив тревогу, сопровождавшую его шумное отбытие.
‘Каков гусь! — подумал я, устанавливая в каморке своей порядок, возмущенный столь дивным гостем. — А!..
Где он промчался с бранью,
Тут, мнится, смерть сама прошла
С губительною дланью!
Это — драгоценный образчик наших литературных матадоров!.. Изволь ладить с ними! Рады все изломать, все исковеркать — лишь бы наделать более шуму! Горе, горе бедной нашей литературе! Долго придется ей оставаться бесплодною пустынею, если подобные штукари безнаказанно будут наездничать по полям ее! Затопчут последние добрые семена, вверяемые им рукою благомыслящих делателей!.. Худые времена! худые надежды! А делать нечего!.. Завяжись с ними в дело — сам же в дураках останешься! Эти всесветные пустозвяки телеграфически огласят тебя невеждою, школяром, студентом!!! А добрые люди, которым не слишком досужно пускаться в дальние разбирательства, принимая громогласие за достаточное доказательство правого дела, с удовольствием подтакнут на их шумные анафемы! Это столь же верно, как и то, что вода есть жидкое тело {См.: Физика И. А. Двигубского.}, что дважды два составляет четыре {См.: Ручная матем. Энциклопедия Д. М. Перевощикова.}, что гений есть нечто высшее дарований обыкновенных!!! {См.: Риторика А. Ф. Мерзлякова.}
Тут глаза мои опустились на лежавшего предо мной Ювенала, коего огромный формат и древний пергаменный переплет, как я заметил, очень неприятно действовали на оптический нерв приятеля моего Тленского. Машинально развернул я книгу, и глаза мои внезапно остановились — на следующих стихах Сатиры знаменитого обличителя римских дурачеств:
Stulta est clementia, cum tot ubique
Vatibus ocurras, periturae parcere chartae… {*}
{* Когда столько писак расплодилось повсюду,
Глупо бумагу щадить, все равно обреченную смерти… (лат.) — Ред.}
— Браво! — вскричал я. — Это голос тени великого мужа, коея покой возмущается, конечно, и там здешнею безурядицей!..
Нечего щадить чернил и бумаги! Жребий брошен — и я за Рубиконом!..

Экс-студент Никодим Надоумко

Писано между студентства
и вступления в службу,
ноября 22-го, 1828.
На Патриарших прудах
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека