Литературные мелочи прошлого года, Добролюбов Николай Александрович, Год: 1859

Время на прочтение: 90 минут(ы)

Н. А. Добролюбов

Литературные мелочи прошлого года

Н. А. Добролюбов. Русские классики. Избранные литературно-критические статьи.
Издание подготовил Ю. Г. Оксман.
Серия ‘Литературные памятники’
М., ‘Наука’, 1970

I
Притворной нежности не требуй от меня.

БАРАТЫНСКИЙ1

‘Опять за мелочи!.. И, верно, опять, с какой-нибудь злостной целью!’ — воскликнет солидный читатель, увидав заглавие нашей статьи, — и с сердцем перекинет несколько страниц, чтобы, добраться до чего-нибудь более грандиозного…
Остановитесь, читатель: ваши поиски будут напрасны. ‘Современник’ давно уже не имеет никакой грандиозности, к великому прискорбию многих суровых аристархов литературы. Несколько раз уже, с некоторой печальной торжественностью, но не без тайного злорадства, объявляли они, что ‘Современник’ ниспал с пьедестала, на котором будто бы стоял прежде, что он потерял благородное благоговение к науке, зовет прекрасное мечтою, презирает вдохновенье, не верит любви, свободе, на жизнь насмешливо глядит 2, словом — не имеет никаких убеждений и способен только к глумлению. Теми или другими словами, с большим или меньшим прикрытием и приличием, все это много раз было напечатано по поводу разных статей ‘Современника’, преимущественно критических. Мы считали излишним и неудобным оправдываться от всех частных обвинений против нас, потому что они обыкновенно имели следующий вид: некий господин пишет посредственную книжку, статейку или стишки о ничтожном предмете, мы говорим, что книжка или статейка посредственна, а предмет ничтожен, автор статейки, или его друзья, или поклонники и единомышленники, — восстают на нас, провозглашая, что статейка превосходна, а предмет — грандиозен, ‘Современник’ же оттого сделал неблагоприятный или холодный отзыв, —
Что он не ведает святыни,
Что он не помнит благостыни,
Что он не любит ничего,
Что кровь готов он лить, как воду,
Что презирает он свободу.
Что нет отчизны для него.3
Опровергать подобные нападения — значило бы опять повторять господину, сочинившему посредственную статейку о ничтожном предмете, — что статейка его посредственна, а предмет ничтожен и что тем более он заслуживает порицания и насмешек, чем выше возносит чело свое, озаренное мелкими думами о ничтожном предмете. Но кто полагает, что повторения вещей столь назидательных могут быть веселы и легки, тот жестоко ошибается: ничего скучнее их не может быть для человека, у которого есть хоть две мысли в голове, и потому люди, поставленные обстоятельствами в необходимость продалбливать беспрестанно такие повторения, достойны искреннего сожаления всякого благомыслящего человека. И тем более следует пожалеть их, что все их тягостные труды обыкновенно оказываются напрасными. Ведь ни одного господина нельзя уверить, что над ним смеются не потому, чтоб уж в самом деле ‘ничего во всей природе благословить не хотели’ 4, а просто потому, что его-то благословлять не за что, он-то смешон с своими заносчивыми возгласами о равных ничтожностях. Нет, каждый из подобных господ готов жизнию пожертвовать за сохранение величия того, что ему кажется великим, и ничем не убедится в своей мелочности. Все они подобны мышам на корабле, открывшим страшную течь и пророчившим гибель всему кораблю. ‘Помилуйте, страшная течь, — вода мне до самого рыла дошла’, — уверяет всех подруг своих крыса, пользующаяся авторитетом и партия мышей решается заблаговременно спасаться вплавь и бросается в море, чтобы показать свой героизм и дальновидную предусмотрительность… Туда им и дорога, конечно.
История дальновидных мышей несколько раз повторялась в русской литературе, только в обратную сторону. Наши писатели никогда не доходили до того, чтобы броситься в море, проповедуя гибель кораблю (на то они люди, а не мыши), совершенно напротив: во время опасного плавания в открытом море они, увидав на волнах щепочку, брошенную с их корабля, не раз поднимали радостный вопль, что берег близко… Кто раньше подымал этот крик, тот и привлекал к себе общее благодарное внимание, кто прибавлял тут же полезные советы, как избавиться прибрежных мелей и подводных камней, — на того смотрели с благоговением, а кто наставлял плавателей, как им воспользоваться всем, что найдут на предполагаемом берегу, тот мгновенно приобретал себе титло гения и великого человека.
На нашу долю ни разу, кажется, не выпало подобного удовольствия и чести, и вследствие того мы подверглись многим нареканиям… В самом деле, для многих должен был показаться странным холодный и насмешливый тон, обращенный на те предметы, которые в большинстве возбуждают неистовый восторг и благоговейное поклонение. Уже несколько лет все наши журналы и газеты трубят, что мгновенно, как бы по мановению волшебства, Россия вскочила со сна и во всю мочь понеслась по дороге прогресса, так, что ее теперь даже с собаками не догонишь… Несколько лет уже каждая статейка, претендующая на современное значение, непременно начинается у нас словами: ‘В настоящее время, когда поднято столько общественных вопросов’ 5 и т. д., следует изложение вопросов. Несколько лет уже русская литература льстила обществу, уверяя, что в нем теперь пробудилось самосознание, раскаяние в своих пороках, стремление к совершенствованию, а русское общество похваливало литературу за то, что она так старается вызолотить горькие пилюли, которые наконец заставила его принимать прошедшая его жизнь. Лесть и самообольщение — таковы были главные качества современности в литературных явлениях последнего времени. Странно сказать это о литературе в то время, когда она из кожи лезла, по собственному признанию, преследуя и обличая, карая и вырывая с корнем всякое зло и непотребство на земле русской. Но всмотритесь пристальнее в характер этих обличений, — вы без особенного труда заметите в них нежность неслыханную, доходящую до приторности, равняющуюся разве только нежности, обнаруженной во взаимных отношениях тех достойных друзей, один из которых у Гоголя мечтает о том, как ‘высшее начальство, узнав об их дружбе, пожаловало их генералами’. ‘Конечно, это плохо, это гадко, безумно, отвратительно’, — говорят все обличители, не скупясь на сильные эпитеты, — и вы думаете: вот молодцы-то, вот энергические-то деятели!.. Погодите немножко: это в них говорит Собакевич, но Манилов не замедлит вступить в свои права, и у них тотчас явится и мостик через речку и огромнейший дом с таким высоким бельведером, что оттуда можно видеть даже Москву.
— Конечно, чиновники берут взятки, но ведь это единственно от недостаточности жалованья, прибавьте жалованья, и взяток не будет в России… Невозможно же допустить предположение, чтобы взятки брали и те чиновники, которые по своему чину и месту служения получают хорошие оклады. Нет, как можно: вся язва взяточничества ограничивается чиновниками низших судебных инстанций, получающими ничтожное жалованье.
— Просвещение плохо подвигается,- правда. Но ведь вся беда в том только, что в гимназиях учителя и учебники плохи. Но если бы гимназии приготовляли достойных слушателей для наших великих профессоров, да если бы профессора и академики удостоили заняться составлением учебников, — о! тогда у нас мгновенно водворилось бы лучезарное просвещение. ‘Общества нет в деревне: надобно в город ездить, чтобы увидаться с образованными людьми, — как говорит Манилов. — Но, конечно, если бы соседство близкое, если бы такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку… словом, если бы такой образцовый человек, как вы, Павел Иванович… о! тогда наша деревня и уединение имели бы много приятностей…’
— Ремесленный класс у нас в дурном положении, — жаль. Но это зависит, впрочем, от личности хозяев, и больше ни от чего, надо только запретить хозяевам бить и морить голодом мальчишек, — и ремесленники наши будут блаженствовать.
— Промышленность у нас развивается слабо, торговля не в блестящем положении… Ах, это очень просто: конкуренция слаба, оттого что тариф высок. Пониженный тариф — это универсальная и радикальная мера для развития нашей промышленности и торговли.
— Мужики живут плохо. Что делать? Мужики, во-первых, грубы и необразованны, а вследствие того, во-вторых, они мало имеют потребностей и неспособны к высшим, деликатным наслаждениям. Они привыкли к своей судьбе и ею довольны, значит, об этом и толковать нечего. Следует только позаботиться об уничтожении злоупотреблений их положения 6.
— Пропивается сильно русский человек… Это грустное явление… Но ведь тут вся беда оттого происходит, что система винных сборов несовершенно устроена. Стоит завести акциз вместо прежнего откупа (и даже с небольшой надбавкою), и все пойдет отлично.
В таком виде представляются нам почти все русские обличители. Кричат, кричат против каких-то злоупотреблений, каких-то дурных порядков… подумаешь, у них на уме и бог знает какие обширные соображения. И вдруг, смотришь, у них самые кроткие и милые требования, мало этого — оказывается, что они и кричат-то вовсе не из-за того, что составляет действительный, существенный недостаток, а из-за каких-нибудь частностей и мелочей. Они смахивают немножко на одного из наших знакомых, о котором может дать понятие следующий случай. Прочитавши несколько критических статей об ‘Истории русской цивилизации’ г. Жеребцова, он проникся к г. Жеребцову живейшим негодованием и принялся ругать его на чем свет стоит… Читателям известно, что мы невысокого мнения о книге г. Жеребцова 7, но нам показался неумеренным и уж слишком театрально-патетическим тот азарт, с каким наш знакомый позорил историка русской цивилизации. Мы сделали какое-то замечание, направленное к тому, чтоб удержать несколько его порывы. Но он возразил нам — как бы вы думали? — следующим образом: ‘Нет, уж вы г. Жеребцова не защищайте (а мы и не думали защищать). Нет, так писать нельзя:.. Это не годится… Нет, как же это можно? Помилуйте, что же это будет? Он говорит, что Батый проходил через Калугу, тогда как Калуга делается известною в нашей истории только с 1389 года. На что же это похоже? Ну, скажи бы он, что Батый проходил через Калужскую губернию, через те места, где ныне Калуга, это было бы другое дело. А то вдруг Калугу выдумал за полтораста лет до ее существования. Это совершенно напоминает того городничего, который велел пожарной команде быть всегда на месте пожара за полчаса до появления пламени… Ха-ха… Но без всяких шуток — видно, что г. Жеребцов писал, не справляясь с Карамзиным, потому что в ‘Истории’ Карамзина есть сведения о Калуге. Это и повредило всему делу. А загляни г. Жеребцов в Карамзина, он, разумеется, при своей любви к родине, при своих обширных знаниях и при своем светлом взгляде мог бы написать отличную вещь’.
Почти все наши обличители заканчивают свои суровые речи подобным образом. Но это еще зло не так большой руки в сравнении с тем, что говорится многими, и самими обличителями в том числе, во славу нашего времени, нашего общества, наших успехов на всевозможных поприщах. Тут уж идет совершеннейшая маниловщина.
Кто-нибудь напишет в повести: ‘Меня обокрали неизвестные люди’, — сейчас поднимаются крики о том, что у нас процветает гласность.
Сделают ученое открытие, что от увеличения налога на соль она не подешевеет: начинают с благоговением повторять, что наука идет у нас вперед исполинскими шагами.
Сказал кто-то новую мысль, что жид — человек, а не скотина, и ничто человеческое ему ни чуждо: тотчас в трубы трубить начали, что у нас гуманность на высшей степени развития (исключая только некоторые презренные личности) 8.
Напишет кто-нибудь, что дурно делали наши мелкие чиновники, когда взятки брали: мгновенно поднимается оглушительный вопль, что у нас общественное сознание пробудилось.
Явится статейка, доказывающая, что не следует заставлять людей совершенно даром на нас работать, а нужно только стараться нанять их как можно дешевле: все в восхищении и кричат, что общечеловеческие начала у нас превосходно выработались.
И, не довольствуясь тем, что мы теперь так хороши, наши Маниловы начинают торжественно рассуждать о том, как хороши мы были и прежде (то есть не в недавнее время, а в древности, в прежнее прежде), и о том, какая великая будущность нас всегда ожидала и ожидает. Одни делают это простодушно, в полном сознании, что о великой будущности именно и кстати потолковать по тому случаю, что мы понимаем теперь вред взяточничества, крепостного права и т. п. Другие же поддакивают этому, вовсе не по простодушию, а по тому же самому чувству, по которому Чичиков поддакивал Манилову. Не мудрено, что в нашей литературе беспрестанно повторяется знаменитая сцена, в которой Манилов представляет Чичикову детей своих. ‘Какой, душенька, у нас самый лучший город?’ — ‘Петербург’. — ‘А другой?’ — ‘Москва’. Литературные Маниловы и Чичиковы приходят в восхищение. ‘У этого ребенка будут замечательные способности’, — провозглашает Чичиков. ‘О, вы еще не знаете его, — восклицает Манилов, — у него чрезвычайно много остроумия: чуть заметит какую-нибудь букашку, козявку, сейчас побежит за ней следом и тотчас обратит внимание…’ ‘Я его прочу по дипломатической части’, — заключает литературный Манилов, любуясь великими способностями русского человека и не замечая, что с ним еще надо беспрестанно делать то же, что произвел лакей с Фемистоклюсом Маниловым в то самое мгновение, как отец спрашивал мальчика, — хочет ли он быть посланником?
Смотреть на подобных господ серьезно — значит оскорблять собственный здравый смысл. Но тем не менее они могут еще ввести в заблуждение неопытных юношей если не восторженностью своих похвал, то решительностью и резкостью своих порицаний, хотя, в сущности, очень неопределенных и ни на что прямо не направленных. Поэтому-то и нельзя их оставлять уже вовсе без внимания, нельзя от них отходить молча, смеривши их только обидно-презрительным взглядом. Приходится по необходимости толковать с ними, и иногда довольно пространно, причем, разумеется, самому становится и досадно, и смешно, и даже по большей части — более смешно, нежели досадно. Такое расположение духа само собою отражается, конечно, и в том тоне, каким говорим мы о многих предметах, возбуждающих в других людях самые возвышенные чувствования.
‘Но что же это за странный разлад в людях, которые, по-видимому, сходятся между собою как нельзя более в общих стремлениях? Вы хотите правды и права, и в этом не расходится с вами никто из людей, имеющих честное имя в литературе. Вы отвращаетесь зла и тьмы, и в этом отвращении никто из благонамеренных литераторов, конечно, вам не уступит Зачем же смеяться над теми, в чьей благонамеренности и благородстве вы не сомневаетесь? Зачем выставлять в смешном виде то, что может хотя сколько-нибудь способствовать достижению тех же целей, к которым вы сами стремитесь? Не значит ли это вредить великому делу народного образования и развития, которому служит литература? Не будет ли унижением для всей литературы, если вы станете называть вздором и мелочью то, чем дорожат и восхищаются многие из почтенных и умных ее деятелей?’
На все эти вопросы мы должны дать ответ, по возможности серьезный и определительный. Соблюсти некоторую серьезность побуждает нас не самый предмет (которому очень мало нужды до того, каким тоном говорят о нем), а благодарное уважение к прошедшим заслугам именно тех лиц, которые ныне таким комическим образом умеют тратить столько благородного жара на всякие мелочи. Если вы идете по грязному переулку с своим приятелем, не смотря себе под ноги, и вдруг приятель предупреждает вас: ‘Берегитесь, здесь лужа’, если вы спасаетесь его предостережением от неприятного погружения в грязь и потом целую неделю — куда ни придете — слышите восторженные рассказы вашего приятеля о том, как он спас вас от потопления, — то, конечно, вам забавен пафос приятеля и умиление его слушателей, но все же чувство благодарности удерживает вас от саркастических выходок против восторженного спасителя вашего, и вы ограничиваетесь легким смехом, которого не можете удержать, а потом стараетесь (если есть возможность) серьезно уговорить приятеля — не компрометировать себя излишнею восторженностью… Так и мы поступим в настоящем случае.
Мы никогда не осмелились бы поставить свои личные убеждения выше мнений почтенных особ, пользующихся издавна авторитетом, если бы мы считали свои убеждения только собственной, личной нашей принадлежностью. Не говоря о скромности и недоверчивости к себе (служащих, как известно, украшением юности и не мешающих ни в каком возрасте), — в нас достало бы столько благоразумия, чтобы не проповедывать в пустыне собственные фантазии, и столько добросовестности, чтобы не ломаться пред публикою в надежде привлечь ее внимание своей эксцентричностью. Нет, мы говорили и говорим, не обращая внимания на старые авторитеты, — потому единственно, что считаем свои мнения отголоском того живого слова, которое ясно и твердо произносится молодою жизнью нашего общества. Может быть, мы ошибаемся, считая себя способными к правильному истолкованию живых, свежих стремлений русской жизни, время решит это. Но во всяком случае — мы не ошибемся, ежели скажем, что стремления молодых и живых людей русского общества гораздо выше того, чем обольщалась в последнее время наша литература. Мы решаемся изложить нашу мысль несколько подробнее и определеннее (сколько это возможно, разумеется, без нарушения должного почтения к литературным и другим авторитетам).
Несколько раз уже приходилось нам говорить об отношении литературы к действительности. Мы постоянно выражали убеждение, что литература служит отражением жизни, а не жизнь слагается по литературным программам. Никогда и нигде литературные деятели не сходили с эфирных пространств и не приносили с собой новых начал, независимых от действительной жизни, все, что произвел когда-либо человеческий ум, все это дано опытом жизни. Литература постоянно отражает те идеи, которые бродят в обществе, и больший или меньший успех писателя может служить меркою того, насколько он умел в себе выразить общественные интересы и стремления. Рассуждая таким образом, мы должны были бы безусловно преклониться пред недавними успехами нашей литературы и признать, что она представляет самое верное и совершенное отражение всех интересов русской жизни. После такого признания не могло бы уже быть и речи о мелочности литературы. Но, серьезно оценивши этот успех, мы пришли к заключению, что он был весьма незначителен и представлял чрезвычайно обманчивое зрелище. Чтобы оценить значение того, что называют успехом в литературе, надо непременно рассмотреть, между кем приобретен этот успех и как долго он продолжался или мог продолжаться. В этом отношении большая часть данных будет не в пользу литературных успехов последнего времени. Собственно говоря, всякий писатель имеет где-нибудь успех: есть сочинители лакейских поздравлений с Новым годом, пользующиеся успехом в передних, есть творцы пышных од на иллюминации и другие случаи — творцы, любезно принимаемые иногда и важными барами, есть авторы, производящие разные ‘pieces de circonstances’ {пьесы на случай (франц.). — Ред.} для домашних спектаклей и обожаемые даже в светских салонах, есть писатели, возбуждающие интерес в мире чиновничьем, есть другие, служащие любимцами офицеров, есть третьи, о которых мечтают провинциальные барышни… Чем же эти кружки увлекаются в своих любимцах? Конечно, не талантом, не истиною поэзии, которые для всех одинаковы, а тем, что в писателе соответствует их собственным понятиям, стремлениям и воззрениям на жизнь. Лучшие писатели оттого им и непонятны или не нравятся, что стоят выше их понимания. Оттого-то самый шумный и блестящий успех и выпадает всегда на долю не самого талантливого, а самого близкого к сегодняшним, насущным интересам толпы. Но с падением или удовлетворением этих интересов исчезает и успех писателя, пользовавшегося ими для своих произведений. Прочный же успех остается только за теми явлениями, которые захватывают вопросы далекого будущего или в которых есть высший, общечеловеческий интерес, независимый от частных, гражданских и политических соображений. Только писатель, умеющий достойным образом выразить в своих произведениях чистоту и силу этих высших идей и ощущений, умеющий сделаться понятным всякому человеку, несмотря на различие времен и народностей, остается надолго памятным миру, потому что постоянно пробуждает в человеке сочувствие к тому, чему он не может не сочувствовать, не переставая быть человеком. Большая или меньшая доля такого успеха выпадает непременно на долю всякого талантливого произведения, но то, что в нем остается, принадлежит таланту, о сущности и значении которого мы здесь не станем распространяться. Мы должны говорить здесь о значении идей, развиваемых писателем и приобретающих ему временное сочувствие общества. В истории же развития идей мы постоянно видим повторение одной и той же следующей истории. Жизнь в своем непрерывном развитии набирала множество фактов, ставила множество вопросов, люди присматривались к ним с разных сторон, выясняли кое-что, но все-таки не могли справиться со всею громадою накопившегося материала, наконец являлся человек, который умел присмотреться к делу со всех сторон, придавал предметам разбросанным и отчасти исковерканным прежними исследователями их естественный вид и пред всеми разъяснял то, что доселе казалось темным. Люди более умные тотчас же обыкновенно схватывали эти объяснения гениального человека, и от них уже начинали свои дальнейшие исследования. Люди более глупые, напротив, долго еще оставались при прежних односторонних и нескладных воззрениях и принимали новые только тогда, когда уже большинство явно к ним склонялось или какие-нибудь внешние обстоятельства слишком уже настоятельно вынуждали уступку новым началам. Мало-помалу, однако, старое воззрение исчезало совсем и заменялось новым. Но пока продолжался процесс водворения новых начал в целой массе людей, жизнь шла своим чередом и возбуждала опять другие вопросы, давала опять новый материал для разработки. Прежние умные люди большею частию уже не существовали в то время, как эти новые потребности приходили в силу, да и те, которые остались, все заняты были хлопотами об окончательном водворении своих начал, из-за которых они с молодых лет трудились и боролись, о новых вопросах они мало заботились, да и не имели довольно сил для того, чтобы разрешить их. Поэтому прежние умные люди, ввиду новых требований нового времени, оставались большею частию безучастными зрителями и, все усилия употребляя к поддержанию старых начал, смотрели на новые вопросы даже несколько презрительно. Глупые же люди, после всех принявшие те начала, которые теперь стали уже старыми, даже вовсе и не понимали, чтоб могли существовать еще какие-то другие требования, кроме тех, какие, разрешились для них в учении, недавно ими принятом. Вследствие того они принимались даже преследовать новое движение, делаясь, как все новички, фанатиками тех воззрений, против которых сами так недавно враждовали. Но, разумеется, события брали свое: новые факты образовали новые общественные отношения и приводили людей к новому пересмотру прежних систем, прежних фактов и отношений. Все молодое, без труда, с малолетства усвоившее систему господствующих воззрений, чувствовало, разумеется, желание и свежие силы для дальнейшей работы, вновь накопленные факты давали обильный материал, и молодое поколение принималось работать над новыми данными, еще робко, ощупью, но уже с предчувствием нового света, который прольется на их начинания при появлении нового гениального ума.
Такова общая история вопросов науки и искусства при переходе их из поколения в поколение. Степень развития умных людей в начале каждого периода дает мерку будущего развития масс в конце того же периода. Люди, идущие в уровень с жизнью и умеющие наблюдать и понимать ее движение, всегда забегают несколько вперед, а за ними следует и толпа, которая понимает жизнь уже по чужим объяснениям и, таким образом, все протверживает зады. Этим-то процессом развития масс и объясняется жизненность и долговечность всего талантливого, сначала только умные люди поймут и скажут, что это хорошо, толпа же поверит им на слово, а потом и толпа, по мере своего развития, все сознательнее и яснее станет убеждаться, что это действительно хорошо… до тех пор, пока не наступит новый период цивилизации. Этим же объясняется и то обстоятельство, о котором мы упомянули выше: что всякий автор, как бы он ни был пошл, все-таки имеет успех в каком-нибудь кружке и даже приносит своего рода пользу. ‘Нет на свете такого дурака, который бы не возбуждал к себе удивления в каком-нибудь другом, еще большем дураке’,- говорится в одной из сатир Буало 9, и ни к чему эти слова не могут быть так справедливо применены, как к литературе. Действительно — самый глупый из пишущих людей может наверное рассчитывать, что найдутся люди, которым и он может сообщить и объяснить кое-что: он отстал, но за ним все-таки еще остается кто-нибудь еще более отсталый… Доказательства мы видим каждый день. Стоит только вспомнить, что до сих пор несколько тысяч человек в России постоянно читают фельетоны ‘Северной пчелы’ 10 или что ‘Весельчак’ 11, просуществовавши целый год, объявляет подписку и на следующий… Стало быть, есть же и в них вещи, для кого-нибудь поучительные и интересные… Да и где же их нет!.. В одном лакейском поздравлении мы когда-то читали стихи:
Дай бог вам счастья и здоровья,
Любви и тишины в семье...
Для скольких из господ, принимающих эти поздравления вместе с афишами, — мысль ‘о любви и тишине в семье’ должна была показаться новою и оригинальною!..
Читатель может спросить нас: ‘Зачем мы ввели это пространное, утомительное и крайне не новое рассуждение — в статью, которая должна трактовать о литературных мелочах прошлого года?’ Затем, — ответим мы читателю, — что нам нужно было несколько общих положений для вывода, представляемого нами несколько строк ниже. Мы указали на то, что новые воззрения, выработанные из фактов, накопившихся в течение известного периода, сначала бывают достоянием немногих и только мало-помалу переходят в массы, когда этот переход идей совершился, тогда уже настало, значит, начало нового периода: новые потребности образовались, новые вопросы выработались и привлекают к себе внимание людей, идущих вперед, прежние идеи и стремления подбираются уже только людьми отсталыми и остановившимися. — Припомнив это, мы представляем читателю следующий вывод, который он может уже прямо приложить к русской литературе последнего времени: ‘Когда какое-нибудь литературное явление мгновенно приобретает чрезвычайное сочувствие массы публики, это значит, что публика уже прежде того приняла и сознала идеи, выражение которых является теперь в литературе, тут уже большинство читателей обращается с любопытством к литературе, потому что ожидает от нее обстоятельного разъяснения и дальнейшей разработки вопросов, давно поставленных самой жизнью. Если же это любопытство охладевает столько же быстро, как и возникло, — это значит, что публика увидела, как она обманывалась в силах наличных литературных деятелей, предположивши их способными к разрешению таких вопросов жизни, которые им далеко не по плечу’…
Как видите, вывод прямо приводит нас к ‘литературным мелочам’. Известно всем и каждому, что сатирико-полицейская и поздравительно-экономическая литература наша страшно уже надоела публике в прошедшем году. Между тем фурор, возбужденный ею во всей публике, имеет теперь не более трех лет от роду… Следовательно, заключение, приведенное нами выше, вполне применяется к нашей литературе последнего времени. Провозгласивши начала, всею публикою давно, в безмолвном соглашении, признанные, она возбудила к себе сочувствие, — но вместе с тем внушила и надежды на что-то большее и высшее, до сих пор надежды эти не исполнены, и литература обмелела в глазах лучшей части публики.
Выставляя этот факт, мы не откажемся его объяснить и подтвердить примерами. Но сначала считаем нужным изложить причины, от которых, по нашему мнению, зависел этот мелочной, мизерный характер, обнаруженный литературою в последнее время.
По нашему крайнему разумению, причина здесь заключается не в самой литературе, а опять-таки в обществе, которого отражением она служит {Читатель заметил, конечно, что слово ‘литература’ мы употребляем не в смысле беллетристики, а в самом обширном значении, разумея тут и поэзию, и науку собственно, и публицистику, и т. д.}. Общество само виновато в том грустном и ненормальном явлении, что литераторы явились пред ним вдруг — не передовыми людьми, не смелыми вождями прогресса, как всегда и везде они бывали, а людьми более или менее отсталыми, робкими и бессильными. Доказать наше обвинение нетрудно: стоит припомнить некоторые черты из прошедшего времени, могущие служить объяснением тогдашних отношений общества к литературе.
Известно, что очень немногие из литературных деятелей, сделавшихся особенно заметными в последнее время, принадлежат собственно нынешнему времени. Почти все они выработались гораздо прежде, под влиянием литературных преданий другого периода, начало которого совпадает в истории… впрочем, что нам до истории: читатели сами ее должны знать… будем говорить только о литературе. В литературе начало этого периода совпадает со временем основания ‘Московского телеграфа’ 12, жизненность его оканчивается со смертью Белинского, а затем идет какой-то летаргический сон, прерываемый только библиографическим храпом и патриотическими грезами, окончанием этого периода можно положить то время, в которое скончал свое земное поприще незабвенный в летописях русской журналистики ‘Москвитянин’ 13. Схоронивши сие тяжеловесное и скучное создание, литераторы, бродившие как потерянные со времени смерти Белинского, как будто пришли в себя и повестили довольно громко на всю Русь православную, — что они живы и здоровы. Русь им обрадовалась, и они принялись, как старые знакомые, с ней разговаривать и рассуждать, стали ей ‘сказки сказывати и давати ей поученьица’… Слово их было произносимо со властию, с сознанием собственного достоинства, и молодое поколение с трогательною робостью прислушивалось к мудрым речам их, едва осмеливаясь делать почтительные вопросы и уже вовсе не смея обнаруживать никаких сомнений. При малейшем равнодушии молодежи к поучениям зрелых мудрецов в их глазах и губах появлялось выражение, в котором ясен был презрительный вызов: ‘вы, нынешние, — ну-тка!..’ 14 При таком вызове нынешние, разумеется, поджимали хвост и съеживались, не дерзая мерять свои силы с могучими бойцами, уже испытанными в жизненной борьбе… Поле словесной битвы, постоянно оставалось, таким образом, за людьми зрелыми, разумными и опытными, молодое поколение обычным путем вступило в свои права — наслаждаться поучениями старших.
Но — увы! — столь отрадный порядок вещей продолжался недолго! Очень скоро зрелые мудрецы выказали все наличные силы, сколько было у них, — и оказалось, что они не могут стать в уровень с современными потребностями. Юноши, доселе занимавшиеся, вместе со зрелыми мудрецами, поражением семидесятилетних старцев, решились теперь перенести свою критику и на людей пятидесяти и даже сорока лет. История о том, как и отчего все это произошло, не лишена занимательности, и мы когда-нибудь при удобном случае займемся подробным ее изложением, а теперь расскажем только вкратце ее содержание.
В гласных проявлениях общественной жизни России в последнюю четверть века произошло обстоятельство, довольно замечательное по своей странности: в этих проявлениях почти нисколько не отражалась внутренняя работа жизни. По газетам, по отчетам, по статистическим выводам, по официальным сведениям журналов, издаваемых разными ведомствами, по историческим исследованиям Фаддея Булгарина, по реторике и философии академика Ивана Давыдова, по одам графа Хвостова можно видеть только одно: что ‘все обстоит благополучно’. Между тем на деле далеко не все обстояло так благополучно, как можно было подумать, судя по официальным рапортам. Это хорошо знали и решились прямо сказать некоторые благородные и энергические люди, желавшие, чтобы жизнь нашла свое отражение в печатном слове всеми своими сторонами, хорошими и худыми, и всеми своими стремлениями, близкими и далекими. Изобразителем этих сторон явился Гоголь, истолкователем этих стремлений — Белинский, около них группировалось несколько десятков талантливых личностей. Все они дружно принялись за свое дело и явились пред обществом действительно передовыми людьми, руководителями общественного развития. Большинство, поклонявшееся тогда глубокомыслию барона Брамбеуса, учености Греча и Ив. Давыдова, патриотическим драмам Кукольника и т. д., — туго поддавалось на убеждения энергических деятелей гоголевской партии, но, одушевляемые Белинским и лучшими из друзей его, эти люди неутомимо продолжали свое дело. Успех их был велик в обществе: к концу жизни Белинского они решительно овладели сочувствием публики, их идеи и стремления сделались господствующими в журналистике, приверженцы философии Булгарина и Давыдова, литературных мнений Ушакова и Шевырева, поэзии Федора Глинки и барона Розена были ими заклеймены и загнаны на задний двор литературы. Русское печатное слово, действительно шло к тому, чтобы сделаться верным и живым выражением русской жизни. Но в 1848 году Белинский умер, многие из его друзей и последователей рассеялись в разные стороны, Гоголь в то же время резко обозначил перемену своего направления, и начатое дело остановилось при самом начале. Литература потянулась как-то сонно и вяло, новых органов литературных не являлось, да и старые-то едва-едва плелись, мурлыча читателям какие-то сказочки, о живых вопросах вовсе перестали говорить, появились какие-то библиографические стремления в науке, прежние деятели замолкли или стали выть по-волчьи. Люди, писавшие прежде о Мальтусе и пауперизме, принялись за сочинение библиографических статеек о каких-нибудь журналах прошлого столетия 15, писатели, поднимавшие прежде важные философские вопросы, смиренно снизошли до изложения каких-нибудь правил грамматики или реторики, люди, отличавшиеся прежде смелостью общих исторических выводов, принялись рассматривать ‘значенье кочерги, историю ухвата’ 16. Забитая прежде литературная дрянь и мелюзга подняла голову, и ‘вылезшие из щелей мошки и букашки’ 17 опять начали ползать и пищать, не боясь уже быть растоптанными. Лучшие деятели недавнего времени махнули тогда рукой и решились хранить гробовое молчанье, если само общество не потребует от них слова. Но общество оказалось совершенно равнодушным к литературе: ему как будто и дела не было до того, что об нем и для него пишется. Пока говорили, — оно слушало, перестали говорить, — оно перестало слушать. Внезапный перерыв речи не произвел на него, по-видимому, никакого впечатления. Ни сожаления, ни упрека, ни просьбы о продолжении речи — ничего не заявила русская публика. Естественно, что такая холодность очень дурно подействовала на литературных деятелей, и это отразилось, и отражается до сих пор, на их возобновленной деятельности. Они подумали — и не без основания, — что в обществе не поняты или не приняты те идеи, которые они проповедывали, те интересы, которым они служили. Им показалось, что общество не только не способно идти вперед по указанному ими направлению, но еще не может остановиться даже и на том, до чего они успели довести его, — а непременно поворотит назад, повинуясь силе противного ветра. И вследствие именно этого убеждения в ветрености общества литературные деятели наши выказали столько слабости и мелочности при возобновлении своей деятельности. Когда общество опять потребовало от них слова, они сочли нужным начать с начала и говорить даже не о том, на чем остановились после Белинского, а о том, о чем толковали при начале своей деятельности, когда еще в силе были мнения академиков Давыдова и Шевырева, когда еще принималось серьезно дифирамбическое красноречие профессоров Устрялова и Морошкина, когда даже фельетоны ‘Северной пчелы’ требовали еще серьезных и горячих опровержений. Если это скучно и бесполезно для нынешней публики, то она терпит только достойное наказание за то, что ввела в ошибку литераторов. Почему, в самом деле, могли они знать о степени развития своих читателей, когда эти читатели ни голоса не подали никогда в ободрение упадавшей литературы? Поделом теперь и терпят скуку за свою невнимательность!..
Впрочем, нельзя совершенно оправдать и литераторов. Вина их состоит в недогадливости, а недогадливость происходит оттого, что они слишком книжно и слишком гордо взглянули на свое призвание. Они сочли себя чем-то высшим и подумали, что жизнь без них обойтись уже вовсе не может: если они поговорят, так и сделается что-нибудь, а не поговорят, — ничего не будет. Утвердившись в таком отвлеченном и высокопарном убеждении, они и не догадались, что жизнь все-таки идет своим чередом, все-таки заявляет свои требования, вырабатывает новые понятия, ставит новые вопросы и представляет данные для их разрешения. Ода ожидали встретить теперь то же, что было за двадцать лет назад, но их ожидания оправдались только вполовину. Их сверстники, бодрые юноши двадцатых и тридцатых годов, действительно остановились на том, что им говорили тогдашние литературные деятели, даже больше — они утратили, вместе с первой молодостью, часть тех убеждений, которые прежде горячо принимали к сердцу. Чтобы подействовать на их зрелую апатию, в самом деле надо было опять начинать с элементарных понятий и входить во все мелочи, так как нельзя было положиться на них в том, что они умеют понимать эти мелочи как следует. И вот пошли повторения задов, пошли контроверсии о разных предметах — ясных и бесспорных или мелких и пошлых. С пылкой энергией, свободным и решительным языком заговорили зрелые мужи литературные и с первых же слов заслужили рукоплескания молодежи и негодование своих сверстников и старших себя. Ход дела был совершенно понятен: в последние десять лет русской молодежи как-то особенно усердно вперяем был страх и трепет перед старшими. Молодость, разумеется, и тогда брала свое, и юноши исподтишка посмеивались над старцами, — но вслух говорить не смели. И вдруг они увидели, что люди почтенные, сами до некоторой степени старшие, подсмеиваются над разными ветеранами и бросают камень осуждения в тех, кто к ним подслуживается. Юношам это очень понравилось, они почувствовали сердечное влечение к зрелым людям, так резко отвергающим ненавистный принцип безответности младшего перед старшим, стали с почтением прислушиваться к их мудрым речам, увидели, что они говорят хорошие вещи о правде, чести, просвещении и т. п., — и решили, что, несмртря на свой почтенный возраст, зрелые мудрецы принадлежат к новому времени, что они составляют одно с новым поколением, а от старого бегут, как от заразы. Еще не имея собственного знамени, молодежь примкнула к благородной фаланге людей, хотя и много старших возрастом, но юных по своим идеям и стремлениям. Между двумя поколениями заключен был, безмолвно и сердечно, крепкий союз против третьего поколения, отжившего, парализованного, охладевшего, но все еще мешавшего общему довольству и спокойствию, пугавшего новую жизнь своим полумертвым телом, похожим на труп, заживо разлагающийся и смердящий.
Но не прошло и года, как молодые люди увидели непрочность и бесполезность своего союза с зрелыми мудрецами. Во всей пожилой фаланге оказалось очень немного имен, которые можно бы было поставить во главе нового движения. Большая часть прежних деятелей, давно уже потерявшая возможность гласного выражения идей и стремлений, совершенно отчаялась в течение этого времени в дальнейшем прогрессе общества, перестала следить за жизненным движением событий, сложила руки и осталась в пассивном созерцании до тех пор, пока сила событий опять не вызвала их к деятельности. Естественно, что они теперь почувствовали себя как-то не в своей тарелке и не знали, что им делать и говорить. Начали они с того, что стали пробовать и разминать свой язык, желая убедиться, что он не разучился произносить человеческие звуки. На первый раз принялись болтать о том, что говорить лучше, чем молчать, потом рассказывали о своем недавнем сне и выражали радость о своем пробуждении, затем жалели, что после долгого сна голова у них не свежа, и доказывали, что не нужно спать слишком долго, после того, оглядевшись кругом себя, замечали, что уже день наступил и что днем нужно работать, далее утверждали, что не нужно заставлять людей работать ночью и что работа во тьме прилична только ворам и мошенникам, и т. д. Долго неопытная молодежь рукоплескала заговорившим пожилым мудрецам, как рукоплещут в театре выходу любимого актера зрители, заранее убежденные, что он отлично сыграет свою роль. Но с каждым словом почтенных деятелей все яснее обозначалось их бессилие, с каждым новым выходом журнальных книжек все слабел энтузиазм молодежи и тех деятелей прежней партии, которые умели понять ее стремления. Возложивши свои надежды на лучших людей предшествующего поколения, молодежь увидела себя в положении больного человека, который обратился за излечением к прославленному доктору, уже лет за двадцать до того оставившему практику. Вы ожидаете, что он пропишет вам рецепт или по крайней мере даст совет, предпишет диету, но доктор пришел, потолковал о своих медицинских познаниях и удалился. Вы ждете, что будет дальше.
Через месяц является доктор с известием: ваше здоровье расстроено.
Еще через месяц новое сведение: цвет вашего языка и биение пульса доказывают, что ваше здоровье не совсем в порядке.
Еще через месяц: больные люди должны лечиться, история медицины представляет много тому доказательств.
Через два месяца: вам непременно следует лечиться.
Еще через два месяца: для того чтобы вылечиться, вам надобно бросить дурных докторов и обратиться к хорошему.
Через месяц: хорошего доктора трудно залучить к себе, но если дать хорошие деньги, то и хороший доктор придет к вам.
Через два месяца: при лечении следует наблюдать диету, предписанную не дурным, а хорошим доктором.
Через три месяца: диета должна быть сообразна с характером болезни.
Через два месяца: способ лечения также должен быть принят в соображение при назначении диеты.
Через месяц: болезнь входит пудами, а выходит золотниками.
Еще через месяц: чтоб сохранить свое здоровье, надобно вести себя осторожнее.
Еще через месяц: не надобно допускать вредных внешних влияний, от которых может страдать ваше здоровье.
Через два месяца: вы больны оттого, что не побереглись…
И так далее, и так далее…
Целые годы проходят в мудрых рассуждениях, которые вам одинаково знакомы и при болезни вашей и в здоровом состоянии. Вы можете в это время двадцать раз выздороветь, опять захворать, объесться, опиться, насмерть залечить себя, а прославленный доктор, давно оставивший практику, все с прежним самодовольствием будет сообщать вам глубокие афоризмы, вроде вышеприведенных… Поневоле вы от него отступитесь.
Так точно живая и свежая часть русского общества нашла необходимым отказаться наконец от почтенных и умных фразеров, вызвавшихся подобным образом лечить общественные раны земли русской. Эти бедняки потерялись от радости, когда увидели, что есть люди, готовые принять их лечение. Как бы не смея верить своему благополучию, они сочли нужным предварительно пуститься в рассуждения, убедить людей в пользе медицины, наставить их относительно значения диеты, и привыкши видеть себя забытыми, загнанными, отвыкши от практической медицины, отставшие врачи не могли удержаться, чтобы не вознаградить себя за бездействие разглагольствиями и чтобы вместе с тем не излить желчи на дурных врачей, которые отстранили от дел их, хороших докторов. В таких-то занятиях и заключалась вся практика наших общественных врачей из зрелых мудрецов, ни облегчения для больных, ни научения для молодых врачей не оказывалось от них ни малейшего.
Прошло еще несколько времени терпеливого ожидания, и открылось новое обстоятельство, почти отнявшее у молодежи последнюю надежду на мудрую партию пожилых деятелей (говоря: ‘пожилые’, мы везде разумеем людей, которые прожили свои молодые силы и уже не умеют понимать современное движение и потребности нового времени, такие люди встречаются и между двадцатипятилетними). Оказалось, что они не умеют заглянуть в глубь современной общественной среды, не поднимают сущности новых потребностей и стоят всё на том, что толковалось, двадцать лет тому назад. Теперь уже всякий гимназист, всякий кадет, семинарист понимают многие вещи, бывшие тогда доступными только лучшим из профессоров, а они и теперь говорят об этих вещах с важностью и с азартом, как о предметах высшего философского разумения.
Тогда, например, кто говорил об освобождении крестьян, тот считался образцом всех добродетелей и чуть не гением, они и теперь было задумали применить, в своих рассуждениях тот же тон и ту же мерку… Все засмеялись над ними, потому что в современном обществе считается уже позором до последней степени, если кто-нибудь осмелится заговорить против освобождения… Да никто уж и не осмеливается.
В прежнее время целыми годами ожесточенных битв нужно было критике Белинского отстаивать право литературы обличать жизненные пошлости. Ныне никто относительно этого права не имеет ни малейшего сомнения, а деятели прошедшей эпохи опять выступают с трескучими фразами q пользе и правах обличительной литературы.
Во время их молодости только что издан был ‘Свод законов’ и все надеялись, что после его издания уже невозможны будут судебные проволочки и взятки: Фаддей Булгарин юморист en vogue {модный (франц.). — Ред.} тогдашнего времени, сочинил даже ‘Плач подьячего Взяткина по издании Свода законов’ 19 и ‘Плач’ его был встречен с восторгом большинством читающей публики. Но и в то время были дальновидные, горячие и смелые люди, решавшиеся предполагать, что и после издания ‘Свода законов’ взятки и крючкотворство еще возможны отчасти… Ныне, по прошествии тридцати лет, весь русский люд горьким опытом убедился, что взятки, и при ‘Своде’ возможны, и очень возможны… А прежние деятели и теперь продолжают говорить об этом с важностью, как о каком-то новом открытии, и даже соблюдают большую сдержанность, и умеренность в выражениях, как бы боясь поразить публику громадностью своего открытия,
Двадцать дет тому назад патриотизм не умели отделять от camaraderie {чувство товарищества (франц.). — Ред.}, и кто осмеливался говорить, что патриотизм не состоит в том, чтобы выставлять только свои достоинства и покрывать недостатки, — тот считался человеком крайних мнений и необыкновенно светлой головой. Теперь же редко можно встретить в публике подобное смешение понятий столь различных, а почтенные деятели, прежней эпохи и теперь продолжают самодовольно декламировать, что истинная любовь к отечеству не щадит его недостатков, и пр.
В прежнее время образование специальное, с целию приготовления чиновников, лекарей, офицеров и т. д., стояло на первом плане, да необходимости общего образования додумывались только немногие умы, далеко опередившие свой век… Они восставали тогда, сколько могли, против исключительного развития специального образования, но тогда их не слушали, специальные школы распространялись, общее образование было в загоне, в пренебрежении. Лет двадцать пять прошло с тех пор, почти исключительное развитие специальных училищ принесло свои грустные плоды: явились медики, искусные только в утайке гошпитальных сумм, инженеры, умевшие тратить казенные деньги на постройку небывалых мостов, офицеры, помышлявшие только о получении роты, чтобы поправить свои обстоятельства, и т. д. и т. д. На деле все убедились, что в воспитании нужно принять другое направление. Один из почтенных людей очень умно и решительно высказал общее стремление и сделал несколько практических указаний на существующий порядок вещей, и вдруг между пожилыми мудрецами поднялось радостное волнение: теперь, видите ли, уже открыто и доказано, что общее образование важнее специального!..20 От такого открытия они пришли в неописанный восторг и года два по нескольку раз в месяц шевелили фразу: ‘Прежде всего надо воспитать человека, а потом уже сапожника’ или что-то в этом роде… В простоте души они полагали, что говорят новость, не подозревая, что теперь уже редкий сапожник и редкий человек барском значении) не знает этой новости.
Вообще — в пору цветущей молодости литературных деятелей, отличавшихся в последнее время, не было многих вещей, которые ныне существуют как явления весьма обыкновенные. Не было ни железных дорог, ни речного пароходства, ни электрических телеграфов, ни газового освещения, ни акционерных компаний, не говорили печатно ни о капитале и кредите, ни об администрации и магистратуре, ни о правительственных и общественных реформах и переворотах, совершавшихся в Европе в последние полвека. Но в продолжение того времени, как литераторы тридцатых годов опали и бредили библиографией или от нечего делать наблюдали свой собственный жизненный процесс, — общество успело познакомиться со всеми этими предметами. Успели подрасти и новые люди, которые, мало интересуясь изображением ‘Истории одного женского сердца’, ‘Слабого сердца’, ‘Беды от нежного сердца’, ‘Сердца с перегородками’, равно как и рассуждениями ‘О религиозно-языческом значении избы славянина’, ‘О значении имен Лютицы и Вильцы’, ‘О значении слова: Баян’21 и т. п. {Все это — подлинные заглавия литературных и ученых произведений, печатанных в последнее десятилетие.} — перечитывали Белинского и немногих из друзей его, да почитывали и иностранные книжки. Таким образом, несмотря на молчание русской литературы, молодая, живая часть общества не переставала развиваться и постоянно старалась идти в уровень с современными требованиями. Этого-то и не сообразили почтенные люди, вновь выступившие ныне на литературное поприще, после десятилетнего молчания. Их дело было очень просто: осмотреться вокруг себя и стать на точку зрения настоящего, чтобы отсюда уже отправиться дальше. Но в том-то и дело, что уменье скоро и ловко ориентироваться во всяком положении теряется людьми в известные лета и при известных обстоятельствах, да и вообще противоречит маниловскому характеру. Молодой человек, кое-что видавший и знающий и не имеющий маниловского элемента в характере, — если застанет меня, например, хоть за чтением ‘Всеобщей истории’ г. Зуева22, то прямо скажет: ‘Зачем это вы такую дрянь читаете? Разве вы не знаете других руководств истории, которые гораздо лучше?’ Напротив, человек почтенных лет, да еще с некоторой маниловщиной в характере, в том же самом случае сочтет долгом сначала похвалить мою любознательность, распространиться о пользе чтения книг вообще и исторических в особенности, заметить, что история есть в некотором роде священная книга народов и т. п., и только уже после долгих объяснений решится намекнуть, что, впрочем, о книге г. Зуева нельзя сказать, чтобы после нее ничего уже более желать не оставалось. Совершенно подобным образом поступили литературные Маниловы со всеми попавшими им под руку общественными вопросами. Ну, вот, например, — железные дороги. Чего бы, кажется, проще: у нас железных дорог мало, надобно больше выстроить, где, как и на какие средства их строить? — Нет, они принялись толковать о том, что и полезны-то железные дороги, и ездить-то по ним скорее, и жаль, что их прежде-то у нас не было, и слава богу, что теперь поняли их важность-то, и влияние-то их велико во всех отношениях, и лошадей-то для них не нужно… Но тут возник спор: одни утверждали, что нужно, другие — что нет. И пошла бесконечная история о том, что Россия находится в особенных сельскохозяйственных условиях, что она — шестая (теперь следовало бы уж говорить — седьмая) часть света, что ее ожидает великая будущность, и пошла писать губерния…
Так, или почти так, поднимались и разрешались у нас все общественные вопросы последнего времени. На людей свежих, привыкших отзываться на требования жизни делом, а не фразой, все это действовало очень неблагоприятно. Они не могли довольно надивиться наивным добрякам, до слез восхищавшимся, например, провозглашением той мысли, что в судах должна быть правда. ‘Ну, конечно — должна, что же об этом толковать?..’ — ‘Нет, как можно: вы поймите, как высок смысл этой фразы, как неизмеримо благотворны будут для России ее последствия, ежели она будет исполнена! Правда в судах! Ведь это значит, что преступники будут достойно наказываемы, а невинные будут находить себе оправдание в суде! Значит, без вины никого не осудят, судьи будут справедливы, преступления не будут избегать законного возмездия!.. Какое великое благо выйдет из этого для всей страны! И возможно ли допустить сомнение, что праведный суд полезен в стране, в которой устроиваются железные дороги и пароходное движение, поощряется промышленная деятельность, все живые силы народа вызываются на свободный, полезный труд’, и пр. и пр.
И подобные рассуждения у почтенных добряков беспрестанно на языке, по поводу всякого офицера, прошедшего в фуражке по Невскому, всякого юнкера, проехавшего на извозчике, всякого студента, отпустившего бакенбарды, даже всякого франтика с бородкой. Они — точно слепорожденные, внезапно прозревшие в мутный октябрьский день, на пути из какого-нибудь Глухого переулка в какое-нибудь Козье Болото, их спрашивают, знают ли они дорогу, — куда им нужно идти? — а они отвечают: ‘Ах, как солнце хорошо светит!.. какая безграничная даль открывается перед нами!..’ На первый раз, из сострадания к ним, можно пропустить без внимания их забавные речи. Но нельзя же удержаться от смеха, ежели они начнут еще резонировать, говоря, например, таким образом: ‘Какое великолепное светило — это солнце! Какой лучезарный свет изливает оно на землю! Вы должны благодарить судьбу, что это солнце воссияло над вами! Вы были погружены в мрачную ночь, но воссияло оно — и все для вас осветилось. По науке известно, что все предметы делаются видимыми нам только тогда, когда лучи, отражающиеся от них, достигают сетчатой оболочки нашего глаза. Таким образом, свет не менее необходим для зрения, как и самый глаз’, и т. п.
Разумеется, нельзя отрицать справедливости подобных рассуждений и даже их новости и полезности для кого-нибудь: ‘Chaque sot trouve toujours un plus sot, qui l’admire’… {‘Каждый дурак находит всегда еще большего, который восхищается им’… (франц.). — Ред.} Но скажите, бога ради, — на каких читателей рассчитывает литература, пробавляющаяся подобными рассуждениями?..
На кого бы она ни рассчитывала и сколько бы ни находила себе поклонников, — мы смело можем утверждать одно: она не привлечет теперь симпатии тех, кому, по естественному закону истории, принадлежит будущее. Мы не поклонники учения о безусловной и регулярной преемственности поколений, но, вдумываясь в настоящее и в близкое прошедшее, мы не можем не заметить, что характер нового поколения нашего должен дать ему в событиях совсем другую роль, нежели какую имело предыдущее. Люди того поколения проникнуты были высокими, но несколько отвлеченными стремлениями. Они стремились к истине, желали добра, их пленяло все прекрасное, но выше всего был для них принцип. Принципом же называли общую философскую идею, которую признавали основанием всей своей логики и морали. Страшной мукой сомненья и отрицанья купили они свой принцип и никогда не могли освободиться от его давящего, мертвящего влияния. Что-то пантеистическое было у них в признании принципа: жизнь была для них служением принципу, человек — рабом принципа, всякий поступок, не соображенный с принципом, считался преступлением. Отвлекшись, таким образом, от действительной жизни и обрекши себя на служение принципу, они не умели верно рассчитать свои силы и взяли на себя гораздо больше, чем сколько могли сделать. Немногие только умели, подобно Белинскому, слить самих себя с своим принципом и таким образом придать ему жизненность. У Белинского внешний, отвлеченный принцип превратился в его внутреннюю, жизненную потребность: проповедывать свои идеи было для него столько же необходимо, как есть и пить. Но немногие могли дойти до такого слияния своей личности с философским принципом. Большая часть осталась только при рассудочном понимании принципа и потому вечно насиловали себя на такие вещи, которые были им вовсе не по натуре и не по нраву. Отсюда вечно фальшивое положение, вечное недовольство собой, вечное ободрение и расшевеливанье себя громкими фразами и вечные неудачи в практической деятельности. Отлично владея отвлеченной логикой, они вовсе не знали логики жизни и потому считали ужасно легким все, что легко выводилось посредством силлогизмов, и вместе с тем ужасно мертвили всю жизнь, стараясь втиснуть ее в свои логические формы. Может быть, они и отстали бы от всего этого, если бы успели исподволь присмотреться к ровному ходу жизни. Но судьба поступила с ними безжалостно: она круто перевернула многих из них испытаниями всякого рода, общими и частными, — и они утвердились в убеждении, что жизнь беззаконна и нелепа, а только принцип истинен и законен. Они ринулись было в борьбу за принцип, но проиграли одну битву, другую, третью, четвертую, — и увидели, что бороться долее невозможно. Тяжелое недовольство осталось затем у них в душе. Но и оно не было цельным, могучим и деятельным, так как они сами не были цельными людьми. Они состояли из двух плохо спаянных между собой начал: страсти и принципа. Редко принцип разливался по всему их существу с силою страсти, и они всячески старались надуть себя, подогревая фразами свои холодные отвлеченности, еще реже жизненная страсть возводима была ими на степень принципа. Обыкновенно же принцип был сам по себе, а страсть сама по себе. Так произошло и здесь: принцип, витая в высших сферах духовного разумения, остался превыше всех обид и неудач, страсть же негодования ограничилась низшею сферою житейских отношений, до которых они почти никогда не умели проводить своих философских начал. Мало-помалу они вошли в свою пассивную роль и из всего прежнего сохранили только юношескую восторженность да наклонность потолковать с хорошим человеком о приятном обращении и помечтать о мостике через речку. С этими-то милыми качествами и с совершенным неуменьем присматриваться к действительной жизни и понимать ее требования и задачи и выступили они в недавнее время снова на поприще литературы. Мгновенное привлечение к себе симпатий общества и замечательно быстрое обнаружение своего бессилия были естественными последствиями самой сущности того характера, какой получило большинство их вследствие влияния обстоятельств, тяготевших над целым их поколением.
Разумеется, были и есть в этом поколении люди, которые вовсе не подходят под общую норму, нами указанную. Таков был Белинский, таковы были еще пять-шесть человек, умевших довести в себе отвлеченный философский принцип до реальной жизненности и истинной, глубокой страстности. Это люди высшего разбора, пред которыми с изумлением преклонится всякое поколение. Кроме их, были и другие сильные люди, умевшие на всю жизнь сохранить ‘святое недовольство’ и решившиеся продолжать свою борьбу с обстоятельствами до истощения последних сил. Эти люди почерпнули жизненный опыт в своей непрерывной борьбе и умели его переработать силою своей мысли, поэтому они всегда стояли в уровень с событиями, и как только явилась им опять возможность действовать, они радушно и вполне сознательно подали руку молодому поколению. Они доселе сохранили свежесть и молодость сил, доселе остались людьми будущего, и даже гораздо больше, нежели многие из действительно молодых людей нашего времени…23
Есть в предыдущем поколении и другие исключения из определенной нами нормы. Это, например, те, суровые прежде, мудрецы, которые поняли наконец, что надо искать источник мудрости в самой жизни, и вследствие того сделались в сорок лет шалунами, жуирами и стали совершать подвиги, приличные только двадцатилетним юношам, — да, если правду сказать, так и тем неприличные 24. Но об исключениях такого рода распространяться не стоит.
Совсем не так отнеслось к вопросам жизни молодое поколение (разумеем хороших его представителей). От пожилых людей обыкновенно рассыпаются ему упреки в холодности, черствости, бесстрастии. Говорят, что нынешние люди измельчали, стали неспособны к высоким стремлениям, к благородным увлечениям страсти. Все это, может быть, чрезвычайно справедливо в отношении ко многим, даже к большинству нынешних молодых людей, мы их вовсе не думаем — ни возвышать, ни даже оправдывать. Нам это вовсе не нужно, потому что название молодого поколения мы не ограничиваем теперешними юношами, а распространяем его и на тех, которые находятся еще в пеленках. Молодые люди, уже заявившие себя на жизненном поприще, принадлежат большею частию еще к промежуточному времени. Их еще смущает принцип, а между тем жизнь уже сильнее предъявляет над ними свои права, нежели над людьми прошлого поколения, оттого они часто и шатаются в обе стороны и ничему не могут отдаться всей силой души. Но за ними, и отчасти среди них, виднеется уже другой общественный тип, тип людей реальных, с крепкими нервами и здоровым воображением. Благодаря трудам прошедшего поколения принцип достался этим людям уже не с таким трудом, как их предшественникам, и потому они не столь исключительно привязали себя к нему, имея возможность и силы поверять его и соразмерять с жизнью. Осмотревшись вокруг себя, они, вместо всех туманных абстракций и призраков прошедших поколений, увидели в мире только человека, настоящего человека, состоящего из плоти и крови, с его действительными, а не фантастическими отношениями ко всему внешнему миру. Они в самом деле стали мельче, если хотите, и потеряли ту стремительную страстность, которою отличалось прошлое поколение, но зато они гораздо тверже и жизненнее. Не говорим о фанатиках, которые всегда были и будут как исключение, но в общей своей массе молодые люди нынешнего поколения отличаются спокойствием и тихою твердостью. Это происходит в них прежде всего, разумеется, оттого, что нервы еще не успели расстроиться. Но есть и другая причина: они спустились из безграничных сфер абсолютной мысли и стали в ближайшее соприкосновение с действительной жизнью25. Отвлеченные понятия заменились у них живыми представлениями, подробности частных фактов обрисовались ярче и отняли много силы у общих определений. Люди нового времени не только поняли, но и прочувствовали, что абсолютного в мире ничего нет, а все имеет только относительное значение. Оттого для них невозможно увлечение сентеницями, подобными, например, следующим: ‘pereat mundus et fiat justitia’ {‘пусть гибнет мир, лишь бы торжествовало правосудие’ (лат.). — Ред.}, ‘лучше умереть, нежели солгать хоть раз в жизни’, ‘лучше убить свое сердце, чем изменить хоть однажды долгу супружескому, или сыновнему, или гражданскому’, и т. д. Все это для них слишком абстрактно и слишком мало имеет значения. На первом плане всегда стоит у них человек и его прямое, существенное благо, эта точка зрения отражается во всех их поступках и суждениях. Сознание своего кровного, живого родства с человечеством, полное разумение солидарности всех человеческих отношений между собою — вот те внутренние возбудители, которые занимают у них место принципа. Их последняя цель — не совершенная, рабская верность отвлеченным высшим идеям, а принесение возможно большей пользы человечеству, в их суждениях люди возвышаются не по тому, сколько было в них сокрыто великих сил и талантов, а по тому, сколько они желали и умели сделать пользы человечеству, не те события обращают на себя особое внимание, которые имеют характер грандиозный или патетический, а те, которые сколько-нибудь подвинули благосостояние масс человечества. Таким образом, стремления людей новых, ставши гораздо ближе к жизни и к людям, естественно принимают характер более мягкий, осторожный, более щадящий, нежели бьющий. Не мудрено, разумеется, проскакать во всю конскую прыть по чистому полю, но ежели вам скажут, что на дороге в разных местах лежат и спят ваши братья, которых вы можете растоптать, то, конечно, вы поедете несколько осторожнее. Руководясь только принципом, требовавшим скорейшего прибытия к цели, можно бы, конечно, сказать: ‘А кто им велит спать на дороге? Сами виноваты, если будут растоптаны!’ Но человек новых стремлений отвечает на такое замечание: ‘Разумеется, они глупы, что спят на дороге и мешают свободной езде, но что же делать, если они так глупы? Надобно над ними остановиться, пробудить и вразумить их, а ежели не послушают, то придется силою оттащить в сторону от проезжей дороги’. Так обыкновенно и поступают эти люди, мудрено ли же, что в них не заметно той стремительности, какая отличала людей, руководившихся только принципом?
Кроме всего этого, прибавилась у молодых поколений и опытность, которой так недоставало прежним. Люди нового времени приняли от своих предшественников их убеждения, как готовое наследие, но тут же они приняли и жизненный урок их, состоящий в том, что надрывание себя вовсе не есть доказательство великой души, а просто признак нервного расстройства. Прежние молодые люди постоянно ставили себя в положение шахматного игрока, который желает сделать своему противнику знаменитый трехходовый мат. Всем игрокам этот мат известен и носит у них даже название ‘казенного’, следовательно, обмануть им кого бы то ни было довольно трудно. Но неопытные новички в шахматах все-таки на него иногда рассчитывают и с первых же ходов расстраивают свою игру. Нынешние молодые люди считают нелепым фарсом даже удачу этого рода, они хотят вести правильную, серьезную игру и потому считают вовсе не нужным с первого же разу выводить слона и ферязь, чтобы на третьем ходе дать шах и мат королю. Они, наверное, рассчитывают, что это только повредит их игре, и потому подвигаются понемножку, заранее обдумав план атаки и беспрестанно следя за всеми движениями противника. Они также добьются своего шаха и мата, но их образ действий вернее, хотя вначале игра и не представляет ничего блестящего и поразительного26.
Вообще молодое, действующее поколение нашего времени не умеет блестеть и шуметь. В его голосе, кажется, нет кричащих нот, хотя и есть звуки очень сильные и твердые. Даже в гневе оно не кричит, тем менее возможен для него порывистый крик радости или умиления. За это его упрекают обыкновенно в бесстрастии и бесчувственности, и упрекают несправедливо. Дело очень просто объясняется его взглядом на ход событий и на свои отношения к ним. Признавая неизменные законы исторического развития, люди нынешнего поколения не возлагают на себя несбыточных надежд, не думают, что они могут по произволу переделать историю, не считают себя избавленными от влияния обстоятельств. Таким образом, ясное сознание своего положения не допускает их входить в азарт и убиваться из пустяков. Но в то же время они вовсе не впадают в апатию и бесчувственность, потому что сознают и свое значение. Они смотрят на себя как на одно из колес машины, как на одно из обстоятельств, управляющих ходом мировых событий. Так как все мировые обстоятельства находятся в связи и некотором взаимном подчинении, то и они подчиняются необходимости, силе вещей, но вне этого подчинения — они никаким кумирам не поклонятся, они отстаивают самостоятельность и полноправность своих действий против всех случайно возникающих претензий. Предоставляя другим одичать, гневаться, плакать и прыгать, они делают свое дело ровно и спокойно, плачут и прыгают, когда приводит к этому сила событий, но не делают ни одного лишнего движения по своему капризу, а если и сделают что лишнее, то не гордятся этим, а прямо сознаются, что сделали лишнее. Они — актеры, хорошо вошедшие в свою роль житейской комедии, они делают то, чего требует роль, и не выходят из нее, несмотря на все беснованья, хлопанье, свист и стук партера… Пусть праздные зрители бесятся: актеру нет надобности покрывать их крик своим голосом. Он переждет немного, потом опять станет продолжать свою роль: стихнут же они наконец, если хотят его слушать.
Мы, однако, занесли такую аллегорию, что не знаем, как и добраться обратным путем до литературных мелочей… Чтобы не сделать одного из тех смешных прыжков, которых возможность отрицали в молодом поколении, мы решаемся оставить самый разбор мелочей до следующего месяца. Теперь же мы прибавим лишь несколько слов в оправдание длины наших рассуждений. Мы хотели откровенно и серьезно объясниться с людьми, которых мы уважаем, но над маленькими слабостями которых не можем не посмеяться. Вот почему мы сочли нужным так пространно и обстоятельно изложить наши понятия о различии, какое мы делаем между прошлым и нынешним поколением. После наших объяснений должно быть понятно, кажется, почему наша собственные симпатии обращены к будущему, а не прошедшему и почему нам и всей молодой, свежей публике кажутся так мелки и смешны декламации пожилых мудрецов об общественных язвах, адвокатуре, свободе слова и т. д. и т. д. Во многом сходясь с пожилыми мудрецами, молодое общество не сходится с ними в основном тоне: оно желает вести серьезную речь об адвокатуре, гласности и пр., но только считая их не более как средствами, при которых можно прийти к другим, высшим целям. Пожилые мудрецы, напротив, рассуждают о них так, как будто видят в них цель, далее которой ничего уже не остается… И вот отчего все их возгласы так забавны, все их стремления так поражают своей мелкостью и близорукостью…
В следующей статье мы укажем некоторые подробности того, каким образом до сих пор умела литература наша отнестись к вопросам, заданным ей жизнью. Теперь же пока представим читателям только ‘resume’ прекрасных мыслей, в последнее время постоянно высказывавшихся в нашей литературе. Вот каковы были эти мысли и вот как они высказывались:
‘В настоящее время, полное радостных и благодатных надежд, когда отрадно восходит на нашем гражданском горизонте прекрасная заря светлого будущего, когда мудрые предначинания повсюду представляют новые залоги народного благоденствия, — каждый день, каждый час, каждое мгновение этого великого движения имеет глубоко знаменательный смысл в великой книге великих судеб нашего великого отечества, нашей родной России. Неизгладимыми чертами высечено будет настоящее время на нерукотворных скрижалях истории. Как бы по манию волшебного жезла, мгновенно пробудился русский исполин и, стряхнув с себя дремотную лень, успел с быстротою, беспримерною в истории веков и народов, совершить то, чего только тяжкими вековыми усилиями мог достигнуть дряхлеющий Запад. Едва только кончилась беспримерная в летописях мира борьба, в которой русская доблесть и верность стояла против соединенных усилий могущественных держав Запада, вспомоществуемых наукою, искусством, богатством средств, опытностию на морях и всею их военного и гражданскою организацией, — едва кончилась эта внешняя борьба под русскою Троею — Севастополем, как началась новая борьба — внутренняя — с пороками и злоупотреблениями, скрывавшимися доселе под покровом тайны в стенах канцелярий и во мраке судейских архивов. Грозный бич сатиры поразил освященное давностию зло, пламенник карающего обличения озарил ярким светом все злое и недостойное. Общественное сознание пробудилось, всякий принес свою лепту на общее дело, всякий напрягал свои силы для поражения гидры гражданских злоупотреблений, и заслуженный успех доблестных деятелей, явившихся глашатаями правды и добра, ясно доказал зрелость нашей общественной среды и ее горячее сочувствие ко всем духовным интересам народа. Общество в самых дремлющих его слоях получило могущественный нравственный толчок, и усиленная умственная деятельность, воспрянув от долгого сна, закипела на всем необъятном пространстве России, все живые силы народа устремились на служение великому делу родного просвещения и совершенствования. В то же время усвоение Россиею плодов европейской цивилизации открыло ей новую арену для полезной и разумной деятельности в сфере промышленного развития и материальных улучшений. В то самое время, как ‘Морской сборник’ поднял вопрос о воспитании и Пирогов произнес великие слова: ‘Нужно воспитать человека!’, — в то время, как университеты настежь распахнули двери свои для жаждущих истины, в то время, как умственное движение в литературе, преследуя титаническую работу человеческой мысли в Европе, содействовало развитию здравых понятий и разрешению общественных вопросов: — в это самое время сеть железных дорог готовилась уже покрыть Россию во всех направлениях и начать новую эру в истории ее путей сообщения, свободная торговля получила могущественное развитие с понижением тарифа, потянулась к нам вереница купеческих кораблей и обозов, встрепенулись и зашумели наши фабрики, пришли в обращение капиталы, тучные нивы и благословенная почва нашей родины нашли лучший сбыт своим богатым произведениям. Вместе с тем положено прочное основание многим общественным реформам, многим благотворным нововведениям, под эгидою которых должно развиваться, зреть и возрастать народное благоденствие. Теперь уже снимаются с народа оковы, и открывается ему широкое поприще свободного труда, всюду водружается знамя гласности, в определенных размерах допущена свобода печатного слова, как благородного выражения общественного мнения, заговорили о магистратуре и адвокатуре, высказано несколько теплых слов о преобразовании полиции, провозвещен недалекий конец прежней системы питейных откупов… С гордым благоговением (если можно так выразиться) оглядываешься назад — и немеешь мыслию пред величием пути, пройденного нами в последние три года, пред необъятной громадностью всего, чего успело коснуться в это время веяние новой жизни. И все это — только еще начатки! Каково же будет совершение!..’ 27
Мы не скажем читателю, откуда извлекли эту тираду, но, верно, каждый из современных литературных деятелей, прочитав ее, признается, что тут и его ‘хоть капля меду есть’…28
II
— Я уже мигаю Лукьяну Федосеичу, чтоб он козырял, — нет… А ведь тут только козырни, — валет мой пик и берет…
— Позвольте, Иван Петрович, — валет не берет.
ГОГОЛЬ29
Колоссальная фраза, выработанная в последние годы нашими публицистами и приведенная нами в конце прошедшей статьи, составляет еще не самую темную сторону современной литературы. Оттого наша первая статья имела еще характер довольно веселый. Но теперь, возобновляя свои воспоминания о прошлом годе, чтобы выставить на вид несколько литературных мелочей, мы уже не чувствуем прежней веселости: нам приходится говорить о фактах довольно мрачных.
Прежде всего должны мы отметить главную ложь, в которой литература наша проявила свою мелочность. Ложь эта состоит в высоком мнении литературы о том, что она сделала. Почитаешь журнальные статейки, так иногда и в самом деле подумаешь, что литература у нас — сила, что она и вопросы подымает и общественным мнением ворочает… А на деле ничего этого нет и не бывало: литература у нас постоянно, за самыми ничтожными исключениями, до настоящей минуты шла не впереди, а позади общества. Говоря это, мы вовсе не имеем в виду те теории, по которой литература должна непременно похищать с неба огонь, подобно Прометею, и сообщать его людям. Нет, мы просто разумеем литературу как выражение общества и народа, и в этом смысле наши требования от нее очень невелики. Потребности общественные возникают вследствие известных жизненных фактов, толпа долго смотрит на эти факты, не осмысливая их значения. Тут-то и есть настоящая работа для литературы. Люди умные, люди пишущие стараются схватить на лету первый проблеск новых потребностей, стараются подметить, собрать, разъяснить факты, в которых заключается зародыш нового движения, дать ему должное направление, указать его прямые последствия. После такого рассмотрения идей в литературе они становятся сознательным достоянием массы и уже легко и правильно могут выражаться в административной деятельности государства и в нравственном направлении частных лиц. Так обыкновенно и делается в литературах более развитых, по журнальным возгласам можно бы было подумать, что так и у нас делалось в последнее время. Но журнальные возгласы совершенно несправедливы в своей надменности. Просматривая журналы наши за последние годы, вы ясно увидите, что все наши общественные потребности и стремления прежде находили себе выражение в административной и частной экономической деятельности, а потом уже (и нередко — долго спустя) переходили в литературу. Из всех вопросов, занимавших наше общество в последнее время, мы не знаем ни одного, который действительно был бы поднят литературою, не говорим уже о том, что ни один не был ею разрешен. И в этом, самом по себе, нет еще ничего дурного: юной литературе, как и всякому юноше, прилична скромность. Многим (и нам в том числе) даже очень приятно было видеть, с какою робкою осторожностью приступали наши писатели ко всякому новому предмету, как боязливо осматривались, — не зная, хорошо ли будут приняты их слова, — как взвешивали и размеривали свою речь, приберегая себе лазейку на всякий случай. Мы радовались образцовой умеренности и аккуратности нашей литературы и очень хорошо понимали ее причину. Мы понимали, что там, где литература есть занятие кружков и где она назначается лишь для нескольких избранных, называемых образованным обществом, — там она не может быть вполне уверенной в себе. В том, что касается отдельных кружков и исключительных надобностей образованного класса, она еще может возвышать свой голос. Но чуть только вопросы расширятся, чуть дело коснется народных интересов, литература тотчас конфузится и не знает, что ей делать, потому что она не из народа вышла и кровно с ним не связана. В этих случаях она по необходимости ждет, пока общественное мнение ясно выскажется или пока государственная власть вмешается в дело. Тогда уже и писатели решатся раскрыть рот. Все это совершенно естественно и понятно, и мы не стали бы упрекать нашей литературы за ее отсталость, если бы она сама сознавала свое бессилие, свою юность и свое подчиненное, а не руководящее положение в обществе. Но публицисты наши гордятся чем-то, они полагают, что в литературе есть какая-то инициатива. Поэтому мы находим нужным представить им несколько фактов для смирения их гордости. Для этого далеко ходить нечего: стоит только перебрать важнейшие вопросы, занимавшие нашу литературу в последнее время.
Первый из общественных вопросов, вызвавших толки в нашей литературе, был, сколько мы помним, вопрос о железных дорогах. Но как вы думаете с чего началось дело? Совестно сказать — с ‘Times’a’. Первое, что ободрило наши журналы писать о железных дорогах, было сообщение напечатанного в ‘Times’e’ известия о рижско-динабургской железной дороге. Это было в начале 1856 года. Оказалось, что рижско-динабургская дорога была разрешена еще в 1853 году, а в сентябре 1855 года уже учрежден был комитет вообще для определения условий относительно сооружения железных дорог России частными компаниями. Дело рижской дороги приостановлено было войною, но как только мир был заключен, немедленно явилось на лондонской бирже объявление об акциях рижско-динабургской железной дороги. Узнавши об этом, и наши журналы начали толковать о железных дорогах, но и тут едва ли не ранее всех приняли участие в деле официальные журналы Путей сообщения и Министерства государственных имуществ. По крайней мере одна из первых статей по этому предмету была. ‘О пользе железных дорог для перевозки земледельческих произведений’, помещенная в N 1 ‘Журнала Министерства государственных имуществ’, 1856 год. Прочие же журналы уже спустя несколько месяцев принялись рассуждать об этом, и расхотилились только к концу года, когда правительственным образом решалось дело о постройке у нас новых дорог иностранным обществом, которое и утверждено в январе 1857 года. Как видите, вопрос о железных дорогах довольно поздно сделался достоянием литературы. Странно, почти необъяснимо, что даже о такой простой и невинной вещи, как железные дороги, литература не догадалась заговорить прежде, чем постройка их решена была правительственным образом, но эта недогадливость или робость литературы — факт несомненный. Всякий, кто читает журналы наши не со вчерашнего дня, припомнит, что до 1856 года литература ограничивалась на этот счет только тонкими намеками, что нам нужны хорошие пути сообщения и что железные дороги суть хорошие пути сообщения.
Одновременно с вопросом о железных дорогах поднялся в литературе вопрос о воспитании. Вопрос этот так общ, что и в прежнее время нельзя было не говорить о нем, и действительно, даже в самое глухое время нашей литературы нередко появлялись у нас книжки и статейки: ‘О задачах педагогики как науки’, ‘О воспитании детей в духе христианского благочестия’, ‘Об обязанности детей почитать родителей’ и т. п. Но с 1856 года рассуждения о воспитании отличались несколько особенным характером. В них проводились следующие главные мысли: ‘Общее образование важнее специального, нужно главным образом внушать детям честные стремления и здравые понятия о жизни, а техника всякого рода, формальности и дисциплина — суть дело второстепенное, в раннем возрасте жизни важно семейное воспитание, и потому жизнь в закрытых заведениях вредно действует на развитие детей, воспитатели и начальники учебных заведений должны знать свое дело и заботиться не об одной чистоте зданий и соблюдении формы воспитанниками’. Все эти высокие, хотя далеко не новые, истины беспрестанно пересыпались, разумеется, не менее основательными рассуждениями о том, что просвещение лучше невежества, что уменье танцевать и маршировать не составляет еще истинной образованности, и т. п. Все это было прекрасно, но кто же поднял этот важный вопрос, кто обратил на него общее внимание? Все помнят, что дело началось с ‘Морского сборника’, официального журнала, не случайно, а намеренно выдвинувшего на первый план статьи о воспитании, печатно просившего присылать к нему такие статьи отовсюду. Статья г. Бема о воспитании помещена была в 1 N ‘Морского сборника’ за 1856 год, и долго после того журнальные статьи по этому предмету писались: ‘По поводу статьи г. Бема’, до тех пор, пока не явилась в ‘Морском’ же ‘сборнике’ статья г. Пирогова, тогда стали писать: ‘По поводу ‘Вопросов жизни» и начинать словами: ‘В настоящее время, когда вопрос о воспитании поднят ‘Морским сборником’ и когда Пирогов высказал столь ясный взгляд на значение образования’, и пр. Значит, и тут нельзя сказать, чтоб инициатива дана была литературой собственно. Но заслуга ее представится нам еще менее значительною, когда мы проследим ее параллельно с административными распоряжениями по учебным ведомствам. Известно, что вопрос об общем и специальном образовании разрешен был правительственным образом в пользу общего образования еще в половине 1855 <года>. Экстерны в военно-учебных заведениях, преобразование Артиллерийской и Инженерной академий, предположение об уничтожении низших классов в некоторых корпусах сделаны были раньше, нежели хоть один голос поднялся в литературе против специального образования. Печатать об этом статьи стали уже тогда, когда вопрос был значительно выяснен не только в общественном сознании, но даже и в административных распоряжениях. Так было и во всем, относящемся к воспитанию и образованию.
В ноябре 1855 года разрешен был прием неограниченного числа студентов в университет, вследствие этого в 1856 году увеличилось количество университетских студентов, и когда обнародован был отчет министерства просвещения за этот год, то в литературе появилось несколько заметок о пользе возможно большего расширения университетского образования…
В декабре 1855 года, учреждены были особые попечители в тех округах, где прежде эта должность соединена была с генерал-губернаторскою. В феврале 1856 года повелено назначать в гражданских закрытых учебных заведениях воспитателей не из военных. В марте отменено преподавание военных наук в гимназиях и университетах. Все эти меры вызывали сочувствие литературных деятелей, и они, обыкновенно выждавши несколько месяцев, считали долгом высказать свое мнение о пользе того, что сделано. Таким образом, в продолжение 1857 года (отчасти и в 1856 году, но очень мало) было высказано много дельных мыслей о том, что начальник училища не есть администратор, что воспитатель должен смотреть не за одной только выправкой воспитанников, и пр.
То же самое было и во всех других частностях. В половине 1856 года стали говорить о необходимости общения нашего с Европой. Сначала это говорилось довольно неопределенно, в общих чертах, мимоходом, по поводу споров с ‘Русскою беседой’ о народности 30, потом прямее высказали, что нам теперь нужно заимствовать многое от просвещенного Запада, наконец как-то в конце года, кажется по поводу статьи г. Григорьева о Грановском31, решительно было высказано, что молодым ученым нашим полезно ездить учиться за границу. Но это говорилось уже в конце года, между тем как посылка молодых людей за границу была разрешена правительством еще в марте.
В прошлом году по части просвещения были в ходу у нас особенно два вопроса: об изменениях учебной части в университетах и гимназиях и о женских школах. Что же, сама ли литература додумалась наконец до этих вопросов? Вовсе нет. Первая статья г. Бунге об университетах, после которой литература приняла в вопросе несколько живое участие, напечатана в ‘Русском вестнике’ в апреле прошлого года32, а правительственное определение о необходимости преобразований в университетах и гимназиях составилось еще в 1856 году! Преимущественно с этой целью учрежден в мае 1855 года ученый комитет при главном правлении училищ, и в отчете министра просвещения за 1856 год указываются уже многие недостатки учебной части и меры к их исправлению. С женскими училищами то же самое. В конце 1857 года в первый раз заговорили о женских институтах и вообще об образовании девиц среднего сословия, во все течение прошлого года продолжались статьи об этом предмете, преимущественно по поводу вновь открываемых женских училищ. Нельзя не сказать, что и тут литература наша опоздала. Еще в отчете министра просвещения за 1856 год мы читали, что так как ‘лица среднего состояния, особенно в губернских и уездных городах, лишены возможности дать дочерям своим даже скромное образование’, то министерство и составило ‘предположение об открытии школ для девиц в губернских и уездных городах и в больших селениях’. Вслед за этим предположением приступлено было тогда же и к ‘соображениям об устройстве таковых школ на первый раз в губернских городах, по мере способов, какие могут к тому представиться. В прошлом году предположения перешли уже в действительность: основано было много женских открытых школ, не только правительством, но даже и частными лицами. А литература только что начала говорить о их пользе и надобности!
Не менее жалкая роль выпала на долю литературы и в толках об экономических улучшениях. Первое пробуждение у нас экономических интересов выразилось в спорах о свободе торговли. Первая статья о ней явилась в апреле 1856 года, под заглавием ‘О внешней торговле’. Статья эта не была самостоятельным голосом русского журнала, в котором явилась: в ней передавались данные из книги Тенгоборского (собиравшего сведения официальным образом), с замечаниями г. Вернадского, явившегося поборником свободы торговли33. Но все-таки, читая статью, можно было подумать, что вот возбуждается вопрос новый и важный, долженствующий войти в общественное сознание и побудить к чему-нибудь государственную деятельность. Так некоторые и подумали и вследствие того восстали на г. Вернадского, как на человека, не любящего отечество и противящегося властям, которые будто бы и не думают о свободе торговли. Но г. Вернадский блистательно оправдался от всех обвинений. В ответе своем противникам34 он привел до двадцати статей из ‘Свода законов’, из которых видно, что отстранение стеснений ео внешней торговле постоянно было в видах правительства, кроме того, он сослался на понижение тарифа в 1850 и 1854 годах, указал на несколько частных постановлений о понижении пошлин, намекнул даже на то, что готовится новый тариф, еще более пониженный, словом — доказал, что он в своей статье повторял только то, что уже давно решено правительственным образом. И действительно: ответ г. Вернадского появился в начале июня 1856 <года>, и в начале того же июня объявлено было повеление о новом пересмотре тарифа.
То же было с внутренней торговлей и промышленностью. Когда в обществе не только почувствовалась потребность нового промышленного движения, но даже и формулировалась она в различных предприятиях и компаниях, тогда и в журналах явились статьи о промышленных предприятиях, о биржевых операциях и пр. Ранее же окончания войны, после которой оживилась наша промышленность, и об этом ничего не было писано… А между тем нельзя сказать, чтоб в публике и раньше того не было сочувствия к вопросам промышленности: в последние три года страсть к акциям, по уверению некоторых, дошла у нас до ажиотажа, в акционерных компаниях теперь уже обращается до 500 мильонов капитала, неужели же все это и родилось и выросло только с 1856 года?..
При таком бессилии литературы даже в интересах частной деятельности, трудно предположить, разумеется, чтобы она выказала особенную силу в административных вопросах. А между тем здесь-то она и показала себя. Преследование взяток и чиновных злоупотреблений до сих пор составляет главнейший предмет гордости наших публицистов, беллетристов и даже поэтов. Как же это могло случиться? Откуда писатели наши взяли силы для восстания против чиновников и взяток? Да все оттуда же — из правительственных распоряжений. Припомните, кто и когда был основателем юридической беллетристики, кто поднял в литературе вопросы о злоупотреблениях чиновников. То был Щедрин, которого первые очерки появились в августе 1856 года35. Переберите правительственные акты 1855 г. и 1856 годов, и вы убедитесь, что это было уже очень, очень поздно. Еще в отчете министра внутренних дел за 1855 год мы читали следующее: ‘Что касается до служебной нравственности чиновников, то хотя она и не всегда соответствует видам правительства, но улучшение ее может быть достигнуто не иначе, как посредством улучшения общей народной нравственности’. Вместе с этим отчетом сделался известен циркуляр министра, еще от 14 мая 1855 года, в котором говорилось, что, при настоящем положении дел, ‘работа чиновников производит результаты совершенно неудовлетворительные’. Подобный же циркуляр написан был в январе 1856 года министром государственных имуществ. Он говорит, между прочим, о том, что мог иногда (хотя только в редких случаях) ‘ошибаться в выборе должностных лиц и встречать со стороны некоторых неисполнительность и даже нарушение обязанностей. В заключение министр замечает, что ‘в обширном кругу предназначенных для министерства обязанностей многое еще остается делать’. Та же благородная мысль выражалась неоднократно в требованиях правительства, чтобы при составлении отчетов не скрывали недостатков управления. При таких поощрениях даже совестно было бы, кажется, литературе не подняться тотчас же на злоупотребления, но она и тут еще ждала целый год… А между тем, даже если бы ничего другого не было, ей могли бы придать смелости уже одни эти слова, внакомые всей России из манифеста 19 марта 1856 года — ‘Правда и милость да царствуют в судах, каждый, под сению Законов, всем равно покровительствующих, для всех равно справедливых, да наслаждается в мире плодом трудов невинных’. А литература и после этого еще не вдруг осмелилась восстать против неправды и беззакония!..
‘Но в литературе не только взяточничество обличалось, а делались, кроме того, указания на недостатки настоящей организации судебных и административных учреждений, на неудобства полицейского устройства и пр. Тут уже литература подымалась выше своей обыкновенной роли, показывала более самостоятельности, и за то справедливо может гордиться своими заслугами’. Нет, и здесь опять та же самая история: мысль о судебных преобразованиях пущена в ход в литературе потому только, что она давно созрела и приводится в исполнение в законодательстве. Мы помним, что первая или одна из первых статей о полиции, обративших на себя общее внимание, начиналась ссылкою на ‘Le Nord’, в котором напечатано было известие о готовящемся у нас преобразовании полиции 36. Да и, кроме того, в отчете министра внутренних дел за 1855 год, в то время, когда в литературе никто не смел заикнуться о полиции, прямо выводилось следующее заключение из фактов полицейского управления за тот год: ‘Настоящая картина указывает на необходимость некоторых преобразований в полицейской части, тем более что бывают случаи, когда полиция затрудняется в своих действиях по причине невозможности применить к действительности некоторые предписываемые ей правила. При огромном числе чиновников невозможно иметь их всех хороших, существующее же число их необходимо при настоящем направлении всех вообще дел, в особенности же полицейских, ибо в настоящее время господствует везде преобладание форм и бумажного производства, нередко в ущерб самому делу. Упрощением обрядов делопроизводства можно достигнуть уменьшения числа должностных лиц, и тогда начальства будут иметь более возможности из среды многих соискателей избрать немногих, но достойных людей’. После этого тотчас же можно было бы, кажется, приняться писать и ‘Два слова о полиции’, и ‘О непродуктивности многописания’, и т. д. Но литература наша взялась за эти вопросы не ранее 1857 года.
Был еще общественный вопрос, поднятый литературою в прошлом году,- вопрос об откупах. О них мы не будем распространяться, потому что в ‘Современнике’ прошлого года об откупах было довольно писано. Напомним читателям, между прочим, статью г. Панкратьева об откупной системе 37. Автор ее изумляется, с какой стати вдруг литература набросилась на откупа, которых прежде не трогала, хотя зло от них было не менее сильно, а дело объясняется просто: в начале прошлого года уже решено было падение нынешней откупной системы, — вот литераторы и принялись за нее… А до этого об откупах осмеливался кричать только г. Кокорев…38
Остается вопрос, которым с начала прошлого года мгновенно наполнились не только все журналы, но и вся земля русская, — вопрос об освобождении крестьян. Насколько участвовала литература в возбуждении этого вопроса? Мы думаем, что ни насколько. Конечно, нам могут привести длинный ряд выписок, из которых будет видно, что в литературе нашей постоянно высказывалось нерасположение к крепостному праву, начиная по крайней мере с половины прошлого столетия. Но мы вовсе и не восстаем против благонамеренности наших литературных стремлений, мы хотим только показать, как они ничтожны. И чем более будут нам доказывать, что литература всегда имела благое стремление говорить против крепостного права, тем более мы будем убеждаться в ее слабости и ничтожности. Что же она сделала с своими добрыми намерениями и желаниями? Пересмотрите наши журналы хоть за последние десять лет: чем они наполнены? В целый год едва ли два-три слабых намека найдете вы на необходимость освобождения крестьян. Несколько яснее сделались эти намеки с 1856 года, да и то сначала держались всё только в сельскохозяйственной сфере, и едва ли не первый заговорил прямо о крепостном праве — г. Бланк, поместивший в ‘Трудах экономического общества’ (N 6, 1856) свой дифирамб русским помещикам. Скромным возражением ему г. Безобразов приобрел репутацию благородного и смелого публициста 39. Возражение появилось в августе 1856 года, а между тем отменение крепостного права решено было правительственным образом еще до конца восточной войны. Многие правительственные действия уже указывали в это время на то, что дело освобождения приближается. Еще в 1855 году определено было в имениях государственных имуществ, в некоторых губерниях, переложение податей с души на землю, последовали указы об улучшении быта крестьян, приписанных к Алтайским горным заводам, потом — относительно крепостных в Закавказском крае, и пр. В июле 1856 года утверждено было новое положение о крестьянах Эстляндской губернии… Наконец, 3 января 1857 года учрежден уже был Главный комитет по крестьянскому делу… А литература во все продолжение 1857 года ограничивалась слабыми намеками да кое-какими поучительными указаниями на другие страны… Только с февраля прошлого года, после того как уже шесть губерний изъявили свое желание об улучшении быта крепостных крестьян, — литература деятельно принялась за крестьянский вопрос — да и то с какими колебаниями!.. Но о колебаниях мы будем говорить ниже…
Кажется, мы перебрали все главнейшие вопросы, возбуждением которых гордятся наши публицисты. Простое сопоставление фактов литературы с фактами государственной деятельности могли убедить нас, что публицисты гордятся напрасно. Каковы заслуги литературы нашей в других отношениях, мы пока не говорим. Но ясно одно: что она не имеет ни малейшего права приписывать себе инициативы ни в одном из современных общественных вопросов. Многим может не понравиться такое заключение, но мы этого не боимся, факты наши слишком ясны, чтобы из них можно было вывести другое заключение, нежели то, какое мы видели. Мы желали бы только, чтобы наших слов не перетолковали ложным образом, и потому хотим прибавить еще несколько объяснений.
Нас могут назвать противниками литературы и сказать, что мы совершенно напрасно обвиняем ее. Но это будет несправедливо. Мы очень хорошо понимаем, что быть противником литературы — значит быть противником просвещения и прогресса. Мы даже и обвинять литературу вовсе не думаем: мы просто выставляем факт, несомненный и ясный факт, никого не желая ни осуждать, ни восхвалять за него. Что же касается до заключения, которое из него можно вывести, — оно может состоять разве в том, что напрасно публицисты наши полагают, будто они поднимали общественные вопросы…
Возражений против нас может быть много, но мы заранее знаем их содержание и считаем их совершенно безвредными для сущности нашего мнения. Нам могут указать на множество причин, которые ставят литературу в необходимость сдерживать свои благие порывы, могут прибавить, что причины эти заключаются не во внутренней сущности литературной деятельности и не в случайностях литературных дарований и стремлений, а в обстоятельствах чисто внешних, зависящих от несовершенств самого общества нашего…40 Все это может быть справедливо, и мы готовы, пожалуй, без всяких ограничений принять подобное возражение. Но оно приведет нас только к более резкому выражению нашего мнения. Вместо фактического указания на то, что литература не имела у нас инициативы в общественных вопросах, мы, принявши приведенное возражение, должны будем сказать: литература у нас не может иметь инициативы при современной организации и степени развития русского общества…
‘Но зачем же, — еще скажут нам, — клепать на литературу, относя к ней то, что относится совсем к другим явлениям русской жизни? И зачем требовать от нее того, чего она не могла сделать, — по не зависящим от нее обстоятельствам, как выражаются журналисты?’ На это опять тот же ответ — мы ничего не клепаем на литературу и не предъявляем никаких требований. Мы твердим только одно: она ничего не сделала и не имеет права гордиться тем, что поднимала серьезные общественные вопросы. Нам нет надобности знать, какие великие таланты и какие неодолимые силы заключаются в душах наших публицистов, мы судим только о делах их и говорим, что дела эти до сих пор ничтожны. Когда же вы нам указываете на невозможность действий более решительных и важных, — мы и тут на вас не нападаем и тотчас же соглашаемся прибавить: ‘Действия литературы и не могут быть не ничтожны при современном состоянии русского общества’. Кажется, нас нельзя упрекнуть в излишней придирчивости?
Самое сильное, что против нас могут сказать, может состоять в следующем. ‘Напрасно вы берете отдельные явления литературы, — скажут нам, — и рассматриваете их так отрывочно. Вникните в самый дух литературы последнего времени, поймите общность ее стремлений, уловите эту незримую струю, которая чувствуется в каждой журнальной повести, Те каждом фельетоне, в каждой газетной заметке, так же как и в специальных ученых исследованиях и в серьезных произведениях, отмеченных печатью сильного таланта. Во всем вы видите стремление вперед, вперед, слышите несмолкающую проповедь движения, работы, публичности, прогресса. Не в частности то или другое нововведение вызвано литературою, но — что гораздо важнее — дух преобразований, общее стремление к деятельности постоянно ею возбуждалось и возбуждается’. Возражение это имеет видимую основательность, — но только видимую. В нем упущено из виду то, что не частные явления жизни и истории вытекают из каких-то общих начал и отвлеченных стремлений, а сами-то начала и стремления слагаются из частных фактов, определяются частными нуждами и обстоятельствами. Поэтому, кто не может указать ни на один определенный факт, им совершенный, — тот не должен говорить и об общем значении своей деятельности. Мы видели, что литература не возбудила общественной деятельности ни по одному из тех предметов, которыми занято теперь общее внимание: пусть же не говорит она и вообще, что возбуждала к деятельности. Ежели она все кричала только: ‘вперед!’ да ‘пора за работу!’, — так это значит, что она сильно ударилась во фразу и к своей мелочности и слабости прибавила еще долю пошлости. Если же она придает значение тем намекам, которые она нередко делала насчет необходимости различных улучшений, — так она очень ошибается. Мы не отнимаем у этих намеков некоторого значения в том отношении, что они свидетельствовали о благонамеренности и добром сердце наших писателей, мы их высоко ценим и в смысле литературной сметливости. Доказательством тому служит эпиграф настоящей статьи. Мы выбрали его именно затем, чтобы показать, что мигания литературы не укрылись от нас… Но что же из этих миганий? Опять-таки сознание своего бессилия. Если бы ход был Ивана Петровича, а не Лукьяна Федосеича, то и мигать не нужно бы было: это первое. Второе то, что миганье Ивана Петровича легко было и не заметить или не понять: Лукьян Федосеич и действительно не заметил его. А третье, наконец, — то, что если бы Лукьян Федосеич и заметил и козырнул, то еще бог весть, взял ли бы валет пик у Ивана Петровича. Иван Петрович думает, что взял бы, но Александр Иваныч уверяет, что нет, потому что, говорит, ‘у Лукьяна Федосеича была семерка, и никоим образом нельзя было бы взять в руку…’ Таким образом дело оказывается очень сложным, и разобрать его трудно…
После сделанных объяснений никто — мы надеемся — не станет с нами спорить о том, что литература, при всей своей благонамеренности, ревности, рассудительности и прочих качествах, — все-таки не может ни в чем приписать себе инициативы. А согласившись с этим, читатели признают справедливость и дальнейших выводов наших относительно общественного значения нашей литературы. Если литература идет не впереди общественного сознания, если она во всех своих рассуждениях бредет уже по проложенным тропинкам, говорит о факте только после его совершения и едва решается намекать даже на те будущие явления, которых осуществление уже очень близко, если возбуждение вопросов совершается не в литературе, а в обществе, и даже возбужденные в обществе вопросы не непосредственно переходят в литературу, а уже долго спустя после их проявления в административной деятельности, если все это так, то напрасны уверения в том, будто бы литература наша стала серьезнее и самостоятельнее. Нет, — время стало серьезнее, общество стало самостоятельнее — это может быть (хотя и то еще требует поверки очень строгой), а литература относительно общества осталась совершенно в том же положении, как и прежде. Ведь во все времена, даже по чисто коммерческому расчету (не говоря о другие причинах), литература должна была говорить о том, что привлекает публику. Был когда-то в славе Дюма: русские журналы украшались романами Дюма. Нравились одно время стишки к девам и луне: литература была запружена стишками. Вошла в моду мифология: пошли литературные толки о классических и славянских божествах, пошли статейки о значенье кочерги и истории ухвата. Поднялся восточный вопрос и потом война: в литературе все оттеснено было на задний план статьями о Турции и рассказами о русских подвигах в битвах со врагами. Кончилась война, общество очнулось и потребовало изменений и улучшений, изменения стали делаться административным порядком: и литература туда же — принялась говорить о прогрессе, о гласности, о взятках, о крепостном праве, об откупах и пр. А окажись завтра, что в нашем обществе стремление к улучшению было только минутным, легкомысленным порывом, обратись общество опять к Дюма-сыну, — и в литературе воцарится Дюма-сын, совершенно как полный хозяин. Можно, конечно, надеяться, что этого не будет, но не будет только потому, что нашему обществу трудно уже теперь своротить с своей дороги. Что же касается до литературы, то она непременно последует за обществом: мы в этом твердо убеждены, потому что прошедшие факты уже доказали нам, что литература у нас не есть еще сила общественная, не есть жизненная потребность нации, а все-таки потеха, как и прежде. Когда нам указывают на новое направление литературы, на ее серьезность, на ее влияние в обществе — мы всегда припоминаем стих:

Тешится новой игрушкой дитя!..41

Больно нам при этом воспоминании, но что же делать? Литература до сих пор так мало выказала признаков мужества, что поневоле безнадежный стих припоминается при самых даже приятных, обнадеживающих случаях…
Чтобы яснее показать, как еще мало серьезности приобрела наша литература, мы хотим представить еще несколько указаний на то, что ею сделано по вопросам, возбуждением которых она гордится и гордится, как мы видели, напрасно.
Преимущественное внимание всех газет и журналов было в прошлом году обращено на крестьянский вопрос. Как же он был веден в литературе? Далеко не с тем достоинством, какого бы следовало ожидать. Мы не говорим о тех отсталых людях, которые проповедывали status quo в этом вопросе, как, например, гг. Григорий Бланк, князь Голицын, Николай Безобразов и т. п. Против них восставали наши же журналы и газеты: в этом надобно отдать литературе полную справедливость. Не говорим и о той неровности, с которою шла разработка вопроса в литературе, то останавливаясь, то начинаясь сызнова, то опять затихая: все это могло быть следствием внешних и случайных причин. Нет, мы предлагаем человеку, истинно любящему народ наш, перебрать все, что было в прошлом году писано у нас по крестьянскому вопросу, и, положа руку на сердце, сказать: так ли и о том ли следовало бы толковать литературе?.. Вспомним, что у нас долгое время дело стояло в том, что свободный труд производительнее обязательного!.. Да и этой простой истины не хотели понять многие!.. Затем литература все мешалась на том: нужно ли выкупать душу или уж так отпустить на покаяние?.. Да ведь это не в статьях Григория Бланка, не в ‘Печатной правде’ 42, — а в ‘Русском вестнике’, например!.. Мы помним, что там было до десятка статей, рассматривавших вопрос с той точки зрения, что получить выкуп за душу было бы выгоднее для помещика, нежели не получать!.. На этом основании один господин утверждал даже (в 14 N ‘Русского вестника’, стр. 108), что в промышленных губерниях не следует отчуждать даже усадьбы в собственность крестьян, потому что крестьяне-промышленники разбредутся на промыслы, оставив в усадьбах жен своих, и ‘что же тогда ожидает помещика?43 Продав в собственность, с выручкою в определенный срок, положим даже дорогою ценою(!), усадебную землю, он лишится затем всякого дохода от имения. Право собственности на имение превратится для него в право собственности на купчую крепость и планы, по которым усадьбы, реки и дороги, то есть все производительное, от него отчуждено. (То-то несчастный!) Могут возразить некоторые, что с дозволением перехода крестьян к нему явятся другие, не знающие промышленности, и возьмут землю в аренду для обработки. Если это и может случиться, то не иначе как только в отдаленном потомстве: ибо земля в промышленных имениях по большей части недоброкачественна’, и пр. …’Но если даже помещик и сумеет найти средства обработывать свою землю, то все-таки выручка от этой обработки далеко не достигнет процентов на тот капитал, который он употребил на покупку имения, ибо при покупке он имел в виду не столько хлебопашество, сколько промышленность, за пользование которою крестьяне и платили помещику значительный оброк’. Так рассуждает в ‘Русском вестнике’ г. Дмоховский, и подобных суждений очень много найдется в почтенном журнале, стяжавшем себе заслуженную репутацию прогрессивного и гуманного…
Относительно выкупа личности в нем есть одно неподражаемое место, не лишенное, впрочем, некоторого цинизма в выражении, оно находится в проекте г. Власовского, который предлагает прежде всего ‘ценность ревизской мужеского пола души с усадьбою и огородом (уж лучше бы огорода с усадьбою и душою!) определить по губерниям’ (‘Русский вестник’, N 7, стр. 284). Но всех лучше рассуждает о выкупе личности г. А. Головачев44. Статья его (тоже в 7 N ‘Русского вестника’) оканчивается так: ‘Нет, не со страхом и отчаянием должно смотреть на наше будущее, но с твердым убеждением, что нам предстоит великая, блестящая перспектива’. И, как ручательство за славное будущее, г. Головачев представляет в статье своей такого рода рассуждения: ‘Освобождение крестьян, говорит, не может основаться на духовно-нравственном чувстве, а должно иметь основанием право и законность’ (стр. 252). Как видите, право и законность противополагаются духовно-нравственному чувству: из этого уже понятно, какая блестящая перспектива ожидает нас! И действительно, вслед за тем г. Головачев говорит, что по силе права (противного духовно-нравственному чувству) нужен непременно выкуп личности. Об этом он рассуждает очень пространно. Вот его слова:
‘Мы разумеем выкуп не только поземельной собственности, но и пользования трудом крестьянина. Нам скажут, что личный труд не может быть собственностью. Теоретически это неоспоримо, и закон, не признающий того, есть сам более факт, нежели право. Но при консервативной реформе должно быть обращаемо внимание и на факт. Всем известно, что труд крестьянина можно было помещику употреблять так, как ему было угодно, можно было даже продавать и покупать людей, как вещи, и при продаже и покупке имелись в виду не только физические, но и нравственные достоинства человека (что же из всего этого? читайте дальше!). Что же это, как не собственность? Несмотря на желание прикрыть благовидными словами горькую истину, она останется и в законодательстве и на практике до тех пор, пока новый, порядок не изменит существующих отношений. Почему нам не сознаться в том, что есть несправедливого в наших отношениях? Зло сознанное уже вполовину исправлено (что за просвещенные афоризмы!). Вот почему (то есть почему же???), думаем мы, не должно оставлять без внимания вопрос о выкупе пользования трудом, а, напротив, — посвятить и этой стороне дела тщательное изучение, в надежде уладить ее сколько возможно справедливее без ущерба помещичьих интересов’. (Вот оно, последнее-то слово в чем заключается!!) (стр. 256)…
Рассуждения г. Головачева вызвали возражение со стороны г. Ланге, который в ‘Русском’ же ‘вестнике’ заметил защитнику помещичьих интересов, что ‘личность крестьянина, по смыслу закона, не есть помещичья собственность и не подлежит выкупу’ (N 14, стр. 140) 45. На это г. Головачев отвечал, опять в ‘Русском’ же ‘вестнике’, что г. Ланге не понимает ‘точки зрения законодательства’ (N 19, стр. 124), — точь-в-точь, как недавно было объявлено в ‘Искре’ 46. Вместе с тем г. Головачев опирается на то, что и г. В. В. в ‘Журнале землевладельцев'(!) выразил сочувствие к его мнению, — значит, уж оно хорошо!.. 47 ‘Русский вестник’ все это печатал, как печатал и статьи г. Иванова, в которых выкуп личности проводился по началам политической экономии 48, мало того — он сочинил по поводу их длинную ‘Заметку’, в которой защищал и г. Иванова и г. Головачева, объясняя, что хотя, конечно, за душу брать выкупа не следует, но труд крестьянина должен быть выкуплен (см. ‘Русский вестник’, 1858 г., N 19, стр. 180-193). В ‘Заметке’ этой редакция, между прочим, так выражается о статье г. Головачева: ‘Статья эта не могла бы вызвать сильного протеста, если бы в ней не было случайно употреблено выражение: выкуп личности’. Скажите пожалуйста! Как будто во всех вопросах можно протестовать против случайных выражений, подобно тому как сделал это сам ‘Русский вестник’ против ‘Иллюстрации’!..49 Там можно было тешиться на случайных выражениях, но ведь участь крестьян — не то что грамотность или безграмотность Знакомого Человека… Тут на фразах уж нельзя выезжать… В нашей выписке из статьи г. Головачева нет выражения: выкуп личности, а разве она от того менее возмутительна для всякого читателя, не слишком близко принимающего к сердцу помещичьи интересы?
Вообще во многих печатных рассуждениях по поводу эманципации мы видим, что рассуждающие, при всем своем желании, не отрешились еще сами от точки зрения крепостного права. Находилось много и таких, которые явно придавали крепостному состоянию значение рабства и во всех своих положениях отправлялись от той мысли, что раб есть вещь… И ведь против этого никто почти не протестовал, крестьяне менее нашли себе защиты у передовых людей наших, нежели евреи. Не говорим уж о том, что писалось в ‘Журнале землевладельцев’, на сочувствие которого постоянно опирались мнения, подобные мнениям г. Головачева. Но переберите другие журналы: в них найдете то же самое. ‘Атеней’ писал (в N 8), что для обеспечения исправного платежа оброка освобождающимися крестьянами необходимо предоставить помещику право наказывать крестьян самому, потому что если он станет жаловаться земской полиции, то, ‘не говоря уже о недостаточной благонадежности полицейских чиновников, самое вмешательство посторонней власти должно непременно произвести некоторое расстройство хозяйственных отношений’ невыгодное для помещика (стр. 511) 50. Автор, пользующийся почетной известностью в нашей литературе, не развил в подробности своего мнения, а то, может быть, дело дошло бы и до того, чем впоследствии так прославился князь Черкасский. 51 Впрочем, права помещичьей власти вообще были сильно отстаиваемы нашей литературой. В ‘Отечественных записках’ (N 10) напечатана была статья Полтавского Помещика 52, который сожалеет о том, что закон не позволяет продавать крестьян без земли (стр. 85), и уверяет, что крестьянам после освобождения будет хуже. Любопытны его доводы. ‘С прекращением прямой, существовавшей доселе, власти помещика над своими крестьянами, — говорит он, — у последних может родиться своеволие и те пороки народа свободного (!) {Здесь сама редакция ‘Отечественных записок’ поставила знак восклицания в скобках.}, которым развиваться не допускала единственно власть помещика и строгий его надзор за поведением крестьян’ (стр. 91). Для устранения беспорядков Полтавский Помещик желает непременно, чтобы власть над крестьянами осталась у помещика, и притом только у помещика, без разделения ее с обществом, с выборными, с сельским начальством. В противном случае, говорит ‘право вотчинной полиции, предоставленное помещику, будет правом бесправным’… Почему же? Потому, что ‘как бы, например, ни был дурен и безнравствен крестьянин, которого помещик найдет необходимым удалить из общества или отдать в солдаты, — если только он обратится к согласию общества, он встретит оппозицию! Общество всегда защищает своего негодяя, потому что обществом крестьян руководят понятия совсем другие (и слава богу, может быть, — прибавим мы от себя…): они видят часто похвальное удальство и завидное достоинство в том, что на самом деле порочно и вредно…’ (стр. 92). Затем г. Полтавский Помещик утверждает, что крестьяне несвободные рачительнее ведут свое хозяйство, чем свободные, что крестьян вообще надо принуждать к делу, что, получив свободу, они будут ленивее и беспечнее, и пр. …И такая статья, по замечанию редакции ‘Отечественных записок’, выбрана ею, как небесполезная, из числа нескольких статей, заключавших ‘голословные уверения в том, что крестьяне у помещиков живут как у Христа за пазушкой’ (стр. 85). Хорош выбор!..
Впрочем, действительно — мысль о помещичьих правах и выгодах так сильна во всем пишущем классе, что как бы ни хотел человек, даже с особенными натяжками, перетянуть на сторону крестьян, а все не дотянет. Гуманнейший и дельнейший журнал по крестьянскому вопросу есть, конечно, ‘Сельское благоустройство’. Но посмотрите, с чем же оно выступило на свою работу. В 1 N его за прошлый год помещены были вопросы г. Кошелева53, и между ними есть следующий: ‘Как составить урочные положения? С согласия ли крестьян или по усмотрению помещиков?’ Как вы полагаете: ведь этот глубокомысленный вопрос, представленный в разделительной форме, предполагает возможность и такого ответа: ‘Конечно — по усмотрению помещиков, без согласия крестьян’… Правда, что он может предполагать и ответ радикально противоположный…
Неприличие такого вопроса замечено было, сколько мы помним, только ‘Экономическим указателем’, который, таким образом, оказался прогрессивнее ‘Сельского благоустройства’. Но и в ‘Экономическом указателе’ помещались статейки, при которых вопрос г. Кошелева мог вовсе не показаться странным. Например, в 10 N ‘Экономического указателя’ (стр. 245-246) г. Волков, доказывая ту истину, что крестьянин не имеет права собственности и на усадьбу, говорит, между прочим, следующее: ‘Несмотря на нераздельность, в глазах помещика, крестьян с их усадьбами и огородами, крестьяне не имеют права и никакого акта на владение домом и огородом, то есть тем, что ныне принято называть крестьянскою усадьбою. Если бы все это было приобретено вольным трудом крестьянина (тогда бы, конечно, и толковать было не о чем!), тогда бы, по закону десятилетней давности бесспорного владения, крестьянин имел право требовать формального акта на это владение. При обязательном труде подобного права быть не может, помещик снабдил крестьянина материалом, он же дал ему время для домашней работы и даже заставлял иногда поневоле обстраиваться (труд-то себе задавал какой!), исправлять строение, понуждал разводить картофель, дарил корову и лошадь, поддерживал в разных неудачах или несчастиях, выплачивал за крестьянина казенные повинности и пр. Мало того (что же еще больше? слушайте!) — он… переводил крестьян из одной деревни в другую, выводил на пустоши (и это благодеяние!), селил дворовых на крестьянство, снабжая их всем хозяйством на свой счет, или (хорошо ‘или’) брал во двор людей, уничтожая их усадебное пепелище…’ И ведь все это — вы понимаете — говорится к тому, чтобы доказать, что крестьяне были в полной воле помещика и, следовательно (?), по закону должны таковыми остаться на неопределенные времена…
В таком роде целый год подвизалась наша литература относительно вопросов об освобождении крестьян. Говорим вообще: ‘литература’, потому что приведенные нами примеры представляют — если не точную характеристику прошлогодних рассуждений о крестьянском деле, то, уже во всяком случае, и не исключения… Мы не хотим подбирать более фактов, потому что это очень неприятно, но ежели бы потребовалось, мы могли бы представить не десятки, а сотни указаний на статьи, в которых плантаторская точка зрения, примененная к понятию о праве и законности, находилась в совершеннейшем разладе с духовно-нравственным чувством, против которого вооружался г. Головачев в ‘Русском вестнике’. Теперь заметим только одно: литература наша только с нынешнего года занялась вопросом о мерах к выкупу земли, в прошедшем году почти не тронут был этот вопрос. Вопрос же о предоставлении крестьянам гражданских прав, прежде чем пойдет речь об экономических сделках с ними и по поводу их, — этот вопрос до сих пор еще не поставлен в нашей литературе. А исключивши эти два предмета — о чем же и могла говорить литература, как не о нравственных и хозяйственных ущербах, какие могут потерпеть помещики от освобождения крестьян?..
Напрасно поэтому удивляться отсталости некоторых помещиков, как удивлялась, например, в декабре прошлого года ‘Библиотека для чтения’, вообще мало принимавшая участия в крестьянском вопросе. Она изумилась сведениям из Ярославля, напечатанным в 44 N ‘Экономического указателя’ и гласившим следующее:
‘Первые высочайшие рескрипты по крестьянскому делу застали дворянство Ярославской губернии врасплох, оно нисколько не было приготовлено к эманципации крестьян, не приготовлено потому, что неоткуда ему было познакомиться с такими понятиями (!): по-русски, кроме перевода старинного сочинения графа Стройновского54, ничего не было написано об этом предмете, иностранные сочинения большинству дворян недоступны (?), а известное в рукописи сочинение знаменитого нашего юриста К. Д. К.55, по трудности копирования, было доступно немногим. Оттого, будучи поставлено в необходимость действовать, дворянство отличалось необыкновенной медлительностью. Так, когда дворяне некоторых губерний изъявили желание на составление комитетов по крестьянскому делу еще в конце прошедшего года, дворянство здешней губернии такое желание изъявило лишь в апреле текущего года, в числе последних. Потом, когда в первой половине мая получен был высочайший рескрипт по этому делу, то предписанное им составление комитета отложили до половины августа. Далее, избравши депутатов в половине августа, вновь отложили открытие комитета до 1 октября. Выигранное такими отсрочками время дворянство употребило на то, чтобы привыкнуть к новым понятиям и изучить их, для чего появилось даже в этом классе (к чему здесь ‘даже’ относится?) несколько рукописных сочинений за и против реформы. Однако урок (?) был так тяжел, что и доселе не только большинство сословия, но даже передовые люди в нем не ознакомились достаточно с вопросом, что явствует, с одной стороны, из медленного исполнения высочайшего рескрипта, а с другой — из того обстоятельства, что в литературе не появилось ни одного сочинения, написанного ярославским помещиком’.
‘Библиотека для чтения’ пришла в ужас от столь печального факта и воскликнула с благородным негодованием: ‘В 1858 году, во время всеобщего движения вперед (в настоящее время, когда… и пр.), является целая масса людей, занимающих почетное место в обществе, но которые не приготовлены к эманципации только потому, что неоткуда было познакомиться с такими понятиями, — как будто человечественные идеи почерпаются только из книг, как будто практический смысл помещика не мог сказать ему, что он должен сделать для своего крестьянина и как сделать. Факт замечательный!’ и пр. …По нашему мнению — факт вовсе не замечательный, и мы только удивляемся, что на одно ярославское дворянство взвалили то, что обще всей России и что так ярко выразилось даже во всей литературе нашей. Еще ярославское дворянство оказалось очень благоразумным, если действительно не хотело съезжаться, прежде чем привыкнет к новым понятиям и изучит их. А другие — так преспокойно принимались рассуждать, даже печатно, не приобретши не только привычки к новым понятиям, но даже самых первых начал грамотности. Пример подобной отвати недавно обнародовал тульский помещик Мещеринов. Он прислал в ‘Журнал землевладельцев’ безграмотную статейку, ее поправили, сократили и напечатали. Автор обратился с жалобою в ‘Московские ведомости’, объявляя, что не признает своею статью, напечатанную в ‘Журнале землевладельцев’, ‘потому, что то же мнение он имел честь представить на обсуждение тульского комитета, и потому, что всякое литературное произведение есть законная собственность сочинителя, подлежащая цензуре, которая или пропускает издание, или без приправок возвращает по принадлежности’ (‘Московские ведомости’, N 5, 1859 г.). Тогда ‘Журнал землевладельцев’ (в 15 N) напечатал статью г. Мещеринова в ее первоначальном виде. Вот выдержка из нее, дающая понятие о ее направлении и о слоге этого литературного произведения. ‘Новая система отчинного управления, разъединяет помещика с крестьянином. Последний с приобретением покупкою усадьбы, делается соучаствующим владельцем дачи, только что размежеванной особняком из чересполосности. — Делается невольно чуждым попечения владельца, переходя под власть распоряжения общины и мирских сходок, и потому делается чужд участия владельца, относительно неисчислимых пособий и многих хозяйственных преимуществ на пользу крестьянина. Притом обязательная продажа усадеб, при беспорядочной жизни крестьянина, невольно оставляет его опасным соседом, поблизости положения усадеб Разные неуловимые беспорядки и нарушение предосторожностей от пожара. Грозят истреблением, и поставят владельца в необходимость, даже при сохранении прав на полицейские меры, искать без пользы, посредничества местной полиции’. И поверьте, что г. Мещеринов вовсе не последний представитель этой литературы, которая так гордо кричит о своих заслугах для общества, о своих просвещенных и гуманных воззрениях на современные вопросы… И после этого еще находятся люди, сокрушающиеся о том, что ни одного сочинения по крестьянскому вопросу не написано ярославскими помещиками! Как будто великая честь попасть в эту литературу, где подвизаются сочинители, подобные г. Мещеринову, где имеют право гражданства литературные произведения, подобные его мнению!
С тяжелым чувством оставляем мы прошлогоднюю литературу крестьянского вопроса и обращаемся к другим близким к нему предметам, занимавшим в прошлом году нашу журналистику. Эти предметы — общинное владение, грамотность народа и телесное наказание. К сожалению, и здесь мало отрадного.
Вопрос об общине возбужден был и поддерживался постоянно в ‘Современнике’. Поэтому мы не имеем надобности теперь распространяться о нем. Но не можем не напомнить читателям, какой хаос всех понятий — философских, исторических и экономических — представлялся в этом споре. Сначала, когда г. Чернышевский вызвал ‘Экономический указатель’ на спор об общине, то г. Вернадский объявил, что решается отвечать ему только ради самоуверенности его тона, но что, впрочем, не считает подобный спор ни важным, ни современным. Прошел год, и все журналы, все газеты наши наполнились статьями об общине. Одна из статей (в 44 N ‘Атенея’) начиналась уже так: ‘Существование общинного владения как факта у нас, в России, и как теории, волнующей Умы на Западе, ставит его на очередь вопросов, почти всемирно-любопытных’. Вот так перевернулось дело в течение одного года! Но как рассуждали об этом всемирно-любопытном вопросе? Удивительно рассуждали! В самом разгаре споров вдруг ‘Русский вестник’ предъявил свое собственное убеждение об общине. Он выразился очень категорически: ‘Об общинном владении не может более идти серьезной речи. Много, слишком много было уже сказано против этой формы владения, и говорить более значило бы гоняться с обухом за мухой. Отстаивать общинное владение невозможно, по крайней мере невозможно для людей, уважающих слово и не способных жертвовать очевидностью истины упрямству самолюбия’ (‘Русский вестник’, N 17, стр. 187). А чтобы показать, какие это люди, ‘способные жертвовать истиною’ и пр., ‘Русский вестник’ подробно изображает их. Он делит защитников общины на две категории: одни почтенные люди — только уже очень глупы, потому что стоят на одном: credo, quia absurdum est {верую, потому что нелепо {лат.). — Ред.}, другие, — но о других вот как отзывается ‘Русский вестник’:
‘Кроме этих, впрочем почтенных и уважаемых нами, голосов, раздавались еще голоса иного свойства в пользу общинного владения. Но эти были свободны от всякого энтузиазма и не имели никаких убеждений. В голове этих господ сложился нерастворимый осадок от верхоглядного чтения всякого рода брошюрок, которых все достоинство в их глазах состояло только в том, что они были направлены против политической экономии и вообще против всех начал ясного мышления и знания. В них не заметно признаков собственной мысли, и видно, что ни до какого результата не доходили они испытанием собственного ума, но тем тверже засели в них результаты всяких брожений чужой мысли. Все встречное и поперечное приравнивают они к этим осадкам, заменяющим для них собственный ум, в чем заметят они какое-нибудь согласие, какое-нибудь сродство с словами их авторитетов, то становится для них предметом живейших сочувствий, и они с задорным ожесточением защищают свою святыню, оспаривая все встречное и поперечное, что не подойдет под цвет и тон жалких суррогатов истины, служащих обильнейшим источником если не мысли, то удалых слов и ухарских фраз. Эти господа не обошли и русской общины. Их пленило в ней общинное владение, потому что кто-то и когда-то сказал что-то в похвалу общинного владения и потому еще, что оно радикально противоречит всем законам политической экономии. Для всякого другого такое противоречие не было бы по крайней мере предметом особенной радости, но для этих господ именно это-то самое несогласие с наукою и служит сильнейшею причиной пристрастия к общинному владению. Не то чтоб они дорожили своим мнением, вопреки науке, этого мало: они потому только и начинают считать какое-либо мнение своим, только потому и цепляются за него, только потому и дорожат им, что оно отвергается мыслию и противоречит науке. К сожалению, эти задорно-крикливые голоса, которых наглость равняется только их невежеству и бессмыслию, слишком часто и не без эффекта раздаются в нашей литературе, увлекая за собою ватагу праздных голов, в которых звенят только слова, за отсутствием мысли. Для этих крикунов нет ничего заветного, мы слышали, с каким цинизмом восставали они против истории, против прав личности, льгот общественных, науки, образования, всё готовы были они нести на свой мерзостный костер из угождения идолам, которым они поработили себя:, хотя нет никакого сомнения, что стоило бы только этим идолам кивнуть пальцем в другую сторону, и жрецы их запели бы мгновенно иную песню и разложили бы иной костер’. Кажется — достаточно сильно: видно, что с убеждением написано! И что же? Вслед за тем начинается речь в таком роде: вы все — глупцы и невежды, вы хвалите общину, да не ту, общину и нужно защищать, да только не ту, какая есть и какую вы знаете, а другую, какую мы вам покажем. И начинается показыванье новой общины. Затем немедленно в литературе раздается смех. ‘Атеней’ сообщает публике рецепт, по которому составлена статья ‘Русского вестника’: ‘Возьми старого, выдохшегося взгляда на происхождение права поземельной собственности, смешай с двойным количеством школьных ошибок против истории, мелко-намелко истолки и брось эту пыль в глаза читающему люду, предварив наперед, что всякий, кто назовет ее настоящим именем, — бессмысленный невежда, пустой болтун, враль, лишенный даже энтузиазма (а известно, что в наше время энтузиазм дешевле всего: он отпускается почти задаром, потому что мало требуется)’ (‘Атеней’, N 40, стр. 329). Потом ‘Сельское благоустройство’ отозвалось о статье ‘Русского вестника’ почти теми же словами, какими сам он говорил об общинном владении, — то есть что о статье этой ‘странно говорить серьезно’ (‘Сельское благоустройство’, N 11, стр. 99). Естественно, что при таких взаимных отношениях противников запутанность вопроса увеличилась. Она увеличилась еще больше, когда в спор об общине вмешались разные отвлеченные соображения из наук, так сказать — духовных. Так, например, в 50 N ‘Атенея’ г. Савич, в статье ‘Несколько мыслей об общинном владении землею’, внезапно заговорил, без всякой видимой побудительной причины, ‘об отношении идеала человеческого блаженства к идеалу счастья собачьего’! Он высказал мысли весьма высокие. ‘Если, говорит, счастье есть удовлетворение потребностей, а в натуре человека нельзя представить таких потребностей, для которых нет удовлетворения во всей вселенной, — то, следовательно, счастлив тот, кто имеет потребности и может удовлетворять им? Как похоже оно (то есть счастье, должно быть) на счастье собаки моей за овсянкой или голодного волка, разрывающего добычу свою!.. А мне казалось, что идеал нашего счастья в боге, и к нему стремится человек двумя путями: в религии — чувством, в науке — умом, я думал, что чувство это ненасытимо, а ум ограничен условиями материи, я думал поэтому, что истинного счастья нет на земле для человека, а есть только довольство да наслаждение’ (стр. 444). Все это очень добродетельно, — но как вяжется с общинным владением — решить трудно. И в таких-то прениях прошел целый год! К концу года г. Чернышевский нашелся вынужденным преподать своим противникам несколько элементарных сведений философских и политико-экономических56. Читатели наши знают, с каким благодушием и терпением исполняет г. Чернышевский свою задачу. В то же время г. Кавелин напечатал в ‘Атенее’ весьма серьезную статью в защиту общины57. Опять, стало быть, вопреки ‘Русскому вестнику’, пошла серьезная речь об общинном владении!.. Зато вопрос о грамотности сделал в течение прошлого года истинно замечательные успехи. Почти решено, что грамота не ведет народ к погибели. С благородной прямотою и смелостью выразился один из защитников грамотности, что ‘вреда от грамотности нельзя ждать большого!’ (‘Земледельческая газета’, N 98, стр. 786). Вопрос остановился уже на том, какие знания нужны крестьянам и каких не требуется. Разумеется, высказаны были мнения, что равенство образования всех сословий в государстве есть утопия, что для высших знаний (как, например, знание законов, истории и т. п.) есть ‘некоторое количество людей, занимающих в организации государства известное место и значение’ (‘Земледельческая газета’, NN 15, 44, 45). Против этого мнения говорили некоторые довольно неопределенными фразами, но вообще с ним соглашались. Затем для крестьян определялось учение: читать, писать и закон божий, преимущественно же указывалось на нравственное воспитание, состоящее в исполнении своих обязанностей в отношении к властям. Впрочем, особенных подробностей не было высказано: всё еще упивались повторением новой, с таким трудом, с бою взятой истины, что от образования крестьян нельзя ожидать большого вреда.58 И то хорошо!
Вопрос о телесном наказании тоже был на очереди, но решился как-то странно. Нужно, впрочем, заметить предварительно, что если кто подумает, будто дело шло в литературе об отменении розог, — тот жестоко ошибается. Нет, до этого литература еще не договорилась. Дело шло ни больше, ни меньше, как о том, кому сечь — помещику ли или сельскому управлению. Ранее всех, кажется, поднял этот любопытный вопрос некто г. Петрово-Соловово, предложивший его в ‘Одесском вестнике’ в такой форме: ‘Каким количеством ударов розгами владелец может наказывать срочно-обязанных крестьян по своему желанию и усмотрению!’ На вопрос, конечно, явились ответы. В ‘Журнале землевладельцев’ г. Рощаковский высказал гуманную мысль, что не следует отстаивать 40 ударов, а можно спуститься до 20. Князь Черкасский, в ‘Сельском благоустройстве’ поступил еще гуманнее: он спустил еще десять процентов и согласился уменьшить число ударов, предоставленных в ведение дворянства, до 18. Но, тут-то (не знаем уж почему, -потому, должно быть, что в последовательных уступках увидели слабость противников) и восстали благородные рыцари, совершенно разбившие князя Черкасского. Кончилось тем, что он отказался и от 18 ударов в пользу дворянства и уступил их сельскому управлению. Но тут, разумеется, рыцари ободрились еще более и начали пускать грязью в бегущего с поля битвы князя Черкасского и в друзей его. Но беглецы скрылись, а рыцари оказались перепачканными в грязи. Затем все стихло…
Не столь счастливо, как народ, отделались дети: о них наши передовые люди вое еще сомневались в прошлом году: сечь или не сечь, по своему желанию и усмотрению59. Впрочем, и то хорошо, что сомневались: сомнение есть путь к истине.
Таким образом, на поприще грамоты и розог успехи наши в прошлом году несомненны. Много уже сделано, говоря словами одной современной песенки,
Мы обсуждали очень тонко
(Хоть не решили в этот год),
Пороть ли розгами ребенка,
Учить ли грамоте народ.
Вообще о народном просвещении у нас сильно говорили в прошедшем году. Особенно занимали всех вопросы о женском образовании и об отношении гимназий к университетам. Согласились единодушно, что девочек учить тоже нужно, с большою радостью приветствовали открытие женских школ. Что касается до направления и характера женского образования, — на этом поприще подвизался преимущественно г. Аппельрот, желавший вообще проводить воспитание ‘от центра домашнего быта к периферии всемирной жизни’ 59. Впрочем, литература на этот предмет как-то мало обратила внимания. Но зато учреждению женских школ она ужасно радовалась!.. В простоте души она не стыдилась хвалиться тем, что у нас наконец будут женские школы!.. Из этого видно, что она считает женские школы в некотором роде роскошью, без которой можно и обойтись, — потому что нельзя же считать великим подвигом удовлетворение необходимейших своих потребностей, нельзя серьезно восторгаться и хвалиться тем, что я ночью ложусь спать, поутру просыпаюсь и за обедом ем.
Об университетах и гимназиях тоже хорошо говорили. Один профессор сказал, что в университете студенты ничему не выучиваются, потому что в гимназиях плохо бывают подготовлены к слушанию ученых лекций профессоров (‘Атеней’, N 38). А гимназии оттого приготовляют плохо, утверждал тот же профессор, уже вместе с другим (‘Журнал для воспитания’, N 2)60, что университету не предоставлено контроля над ними. Но профессорам с разных сторон дали сильный отпор. Они глумились над гимназистами, поступающими в университет, и рассказывали уморительные анекдоты, случавшиеся с молодыми людьми на приемных экзаменах, а им отвечали еще более уморительными анекдотами о профессорских лекциях. Профессор говорил: ‘Что делать с тупоумным учеником, который на экзамене отвечает слово в слово по скверному учебнику?’ А ему отвечали: ‘Что же делать ученику, ежели профессора и вообще знающие люди презирают составление учебников и предоставляют это дело какому-нибудь г. Зуеву?’ Профессор говорил: ‘Если ученик не знает географии, то, читая, например, историю, не могу же я замечать ему, что Лион находится во Франции, а Тибр течет в Италии…’ А ему отвечали: ‘Отчего же бы и нет? Это было бы и лучше и короче, чем читать, например, целый трактат о разных породах голубей и об их воспитании, как делал один профессор по поводу слова, встретившегося в каком-то памятнике…’ И анекдоты о профессорах были отличные! Словом — литература показала себя!
По этой же части еще был один важный вопрос, которого, однако, так и не решила литература. Дело было в том: нужно ли учителям (особенно уездным) внутренно возвыситься до того, чтобы заслужить сначала уважение общества, а потом, за добродетель, — хорошее жалованье, или же нужно учителям прибавить жалованье для того, чтобы они могли получше держать себя в обществе. В ‘Журнале для воспитания’ почти целый год об этом препирания производились, ‘Атеней’, в лице г. Некрасова, объявил себя за внутреннее возвеличение учителей, г. Гаярин в ‘Русском вестнике’ объявил себя за прибавку жалованья. Но окончательного решения по столь многотрудному вопросу до сих пор еще не произнесено… И, кажется, — не литература произнесет его: прибавка жалованья учителям уже решена, говорят, в министерстве просвещения.
Не пускаясь в подробности, укажем еще в общих чертах на два современнейшие вопроса — о взятках и гласности. Первый вопрос, впрочем, в прошедшем году потерял уже свою самостоятельность (в этом действительно можно видеть прогресс литературы) и примкнул к вопросу о гласности, которая рассматривалась у нас преимущественно в применении к судопроизводству. Разумеется, тут целая половина рассуждений заключалась в опровержении сочиненного нашими же писателями мнения о том, что гласность гибельна для блага государства. Сколько мы ни прислушивались к общественному мнению здесь, в Петербурге, сколько ни расспрашивали людей, живших в последнее время в провинциях, — ни от кого мы не слыхали, чтобы гласность считалась гибельною в нашем обществе, по крайней мере в том, которое читает журналы. А между тем журнальные статейки беспрестанно сражались с невидимыми, воображаемыми противниками гласности… Есть, конечно, противники, кто же станет отвергать это? Но ведь они стоят ниже общественного сознания. Ведь уже самый факт нерасположения к гласности доказывает, что они или из ума выжили, или не имеют ни малейшей добросовестности! Зачем же литература так много о них заботится, так много придает им значения? Стало быть, они имеют для нее какую-то непостижимую важность!.. Хороша же литература, для которой имеют важность такие господа, совершенно уже отрешенные от всякого здравого смысла!.. И после этого еще литература имеет наивность воображать, что она в состоянии руководить общество на пути прогресса!.. Неужели она не понимает, что общество стоит уже выше подобных внушений и подобных руководителей? Неужели литература не видит, что общество требует пищи, а не рассуждений о том, что не евши можно умереть с голоду?.. Хорош был бы повар, который каждое утро являлся бы к вам и посвящал по нескольку часов на объяснение того, что человек должен есть, что кушанье надобно варить непременно с солью, что без соли оно не будет иметь вкуса, и т. п. Вероятно, вы скоро приказали бы ему замолчать или наконец совсем прогнали бы его…
Но, кроме рассуждений о пользе гласности, были и действительные ее применения. Вы помните их, читатель, а если не помните, то обратитесь к ‘Свистку’: там их целая коллекция…61 ‘Свисток’ может ими восхищаться, сколько ему угодно, но мы, признаемся, не видим спасения России в подобном применении гласности.
Один из видов гласности составляла обличительная литература. В этой отрасли, кроме безыменности, обращает на себя внимание еще мелкота страшная. По поводу разных литературных явлений прошлого года, вроде комедий г. Львова, стихотворений г. Розенгейма и т. п., мы не раз уже рассуждали об этом предмете 62. Теперь припомним только общий характер обличительной литературы последнего времени. Она вся погрузилась в изобличение чиновников низших судебных инстанций. Писарям, становым, магистратским секретарям, квартальным надзирателям житья не было! Доставалось также и сотским и городовым и т. п. Все это, конечно, хорошо в своем роде: зачем же и городовому грубо обращаться с дворниками? Нужно и его обличить… Но вслушайтесь в тон этих обличений. Ведь каждый автор говорит об этом так, как будто бы все зло в России происходит только оттого, что становые нечестны и городовые грубы! Ведь до сих пор многие из обличителей не отрешились от достойно осмеянной точки зрения Надимова63, уверяющего, что для благоденствия России нужно только на мелкие должности поступить богатым дворянам!.. А пора бы уж понять всю недостаточность подобного воззрения. Оно, конечно, справедливо в том отношении, что господам, подобным Надимову, все-таки полезнее занимать мелкие должности, чем важные: при меньшем круге деятельности они меньше и зла наделают. Но нельзя же удовольствоваться таким отрицательным заключением, надобно от него прийти к чему-нибудь, а литература наша ни к чему не пришла. И в прошлом году, как в предыдущих, она громила преимущественно уездные власти, о которых, если правду сказать, — после Гоголя и говорить-то бы не стоило… Если же задевались иногда губернские чины, то обличение большею частию слагалось по следующему рецепту: выводился благороднейший губернатор, благодетель губернии, поборник законности и гласности, около него группировалось два-три благонамеренных чиновника, и они-то занимались каранием злоупотреблений. А иногда губернатор на сцену вовсе не являлся, а только предполагался за кулисами, как опора добродетели, вроде фатума древних. Остальные губернские власти затрогивались все реже и легче, по мере приближения своего к губернатору… Кроме того, в повестях появлялось иногда еще важное лицо, чиновная особа и т. п. Что это были за лица и особы, оставалось известным только автору. Значения их невозможно было угадать, потому что обличения наши постоянно отличались необыкновенной отрывочностью. Нигде не указана была тесная и неразрывная связь, существующая между различными инстанциями, нигде не проведены были последовательно и до конца взаимные отношения разных чинов… Недаром поборники чистого искусства обвиняли наших обличителей в малом знании своего предмета! Или, может быть, они и знали, да не хотели или не могли представить дело как следует? Так и за это, собственно, хвалить их не следует, и тут заслуга не велика!..
Мы долго не кончили бы, если бы вздумали перечислять частные ошибки и разбирать в подробности разные странности прошлогодней литературы. Мы сначала хотели посмешить читателей подбором множества забавных анекдотов, совершившихся в прошлом году в литературе. Мы хотели указать на наших ученых — на то, как г. Вельтман считал Бориса Годунова дядею Федора Ивановича, как г. Сухомлинов находил черты народности у Кирилла Туровского, потому что у него, как и в народных песнях, говорится: весна пришла красная, как г. Беляев доказывал, что древнейший способ наследства — есть наследство по завещанию, как г. Лешков утверждал, что в древней Руси не обращались к знахарям и ворожеям, а к врачу, который пользовался особенным почтением, как г. Соловьев (в ‘Атенее’) уличал г. Устрялова в том, что он вместо истории Петра сочинил эпическую поэму, даже с участием чудесного, как г. Вернадский сочинил историю политической экономии по диксионеру Коклена и Гильомена, как г. Пальховский объявлял, что труд женщины, по законам природы, должен ограничиваться рождением детей, как г. Куторга (натуралист) относил углерод к числу газов, как г. Берви утверждал, что иногда часть бывает равна своему целому64, и пр. и пр. Хотели мы припомнить и несколько странностей литературных, как, например, то, что ‘Атеней’ начал свое издание, сказавши в первом нумере: ‘Нечего жалеть, что у славян австрийский жандарм является орудием образованности’, — а кончил в последней книжке словом, что помехой нашему прогрессу служат раскольники, которых за то и нужно преследовать…65 К таким странностям хотели мы отнести, например, и мысль о том, что главная причина расстройства помещичьих имений наших заключается в отсутствии майората (‘Земледельческая газета’), и уверение, будто главный недостаток романа ‘Тысяча душ’ заключается в том, что герой романа воспитывался в Московском, а не в другом университете (‘Русский вестник’) 66, и опасения, что в скором времени, когда нравы наши исправятся, сатире нечего будет обличать (‘Библиотека для чтения’), и статейку о судопроизводстве, уверявшую, что такое-то воззрение неправильно, потому что в ‘Своде законов’ его не находится (‘Библиотека для чтения’), и пр. и пр. Всех материалов, собранных нами, стало бы на длинную забавную статью… Но размышления наши приняли характер вовсе не веселый, и потому мы пройдем молчанием и грубые ошибки, и дикие воззрения, и нелепые стихи, и фантастические повести, вроде ‘Игрока’ г. Ахшарумова, и даже знаменитый ‘Литературный протест’ 67, эти геркулесовы столбы русской гласности, этот красноречивейший, несокрушимый памятник мелочности прошлогодней литературы… Эти мелочи уже слишком мелки, оставим их в покое и предоставим читателю самому определить их настоящее место в коллекции других литературных мелочей…

——

Впрочем, не будем полагаться на читателей. Опытные люди говорят нам, что читатели бывают недовольны, когда им что-нибудь недосказывают, а в нашей статье многое может показаться недосказанным. Вследствие этого мы находимся вынужденными сказать еще несколько заключительных слов о крупных и мелких мелочах, указанных нами. Заключение наше должно служить ответом на вопрос: зачем мы говорим о мелочах?
Мы еще в первой статье нашей объяснили, что литературу понимаем как выражение общества, а не как что-то отдельное и совершенно независимое. Эту точку зрения просим приложить ко всему, что нами сказано в настоящей статье. Мы полагаем, что наше воззрение и без особенных оговорок должно быть совершенно ясно, но все-таки считаем нужным оговориться еще раз, чтобы не подать повода к нелепому заключению, будто мы восстаем против литературы и хотим ее гибели. Совершенно напротив: мы горячо любим литературу, мы радуемся всякому серьезному явлению в ней, мы желаем ей большего и большего развития, мы надеемся, что ее деятели в состоянии будут совершить что-нибудь действительно полезное и важное, как только явится к тому первая возможность. Именно потому и осмелились мы так сурово говорить о недавнопрошедшем нашей литературы, что мы еще храним веру в ее силы. Пусть не оскорбятся нашими словами литературные сподвижники настоящего, пусть вспомнят, как они сами смеялись над теми чиновниками, которые обижались журнальными обличениями взяток, формальностей и проволочек суда, мелочности канцелярских порядков и пр. Литераторы, люди образованные и понимающие свое положение, должны стоять выше подобной обидчивости. Они должны знать, что к кому обращаются с недовольством за то, что он сделал мало, от того, значит, ожидают большего. Если бы мы думали, что литература вообще ничего не может значить в народной жизни, то мы всякое писание считали бы бесполезным и, конечно, не стали бы сами писать того, что пишем. Но мы убеждены, что при известной степени развития народа литература становится одною из сил, движущих общество, и мы не отказываемся от надежды, что и у нас в России литература когда-нибудь получит такое значение. До сих пор нет этого, как нет теперь почти нигде на материке Европы, и напрасно было бы обманывать себя мечтами самообольщения… Но мы хотим верить, что это когда-нибудь будет.
С другой стороны — и публика, которая прочтет нашу статью, не должна, нам кажется, вывести из нее слишком дурного заключения для литературы. Не много надо проницательности, чтобы понять, что все наше недовольство относится не столько к литературе, сколько к самому обществу. Мы решительно не намерены противоречить, ежели кто-нибудь из литераторов захочет предложить возражения и ограничения наших мнений, например, в таком виде:
‘Никто, конечно, не сочтет странным, если мы скажем, что класс писателей вообще принадлежит к числу самых образованных, благородных и деятельных членов нашего общества. Они всегда на виду у всех с своими идеями и стремлениями, и, следовательно, их умственное и нравственное развитие не может оставаться тайною для читателей. Поэтому мы можем с гордостью сослаться на всю русскую публику, утверждая, что никогда новая литература наша не была поборницею невежества, застоя, угнетения, никогда не принимала характера раболепного и подлого. Если встречались личные исключения, то они тотчас же клеймились позором в самой же литературе. Конечно, мы очень хорошо понимаем, что таких отрицательных добродетелей недостаточно для общественного деятеля. Да и ни один порядочный человек не поставит в заслугу ни себе, ни другому — того, что он не вор, не подлец и не пьяница. Нужны другие права на общественное уважение, и литература — мы знаем — постоянно стремилась приобрести их. Но стремления ее большею частию не пользовались совершенной удачей: кто же в этом виноват, как не общество? Общество терпело взятки, самоуправство, неправосудие, как же было литературе восстать на них? В обществе не встречали сильного отзыва просвещенные, гуманные стремления, могла ли литература сильно, их высказать? Если бы общественное мнение у нас было сильно и твердо, оно на лету подхватывало бы всякое слово, всякий намек литературы, ободряло бы и вызывало на дальнейшие словесные подвиги. Но этого не было, сонная вялость господствовала в обществе, общественное мнение отличалось странным индифферентизмом к общим вопросам, как тут было не измельчать литературе? Война несколько расшевелила нас, да и то очень мало, мы как будто стряхнули несколько сонных грез, но множество прежних иллюзий еще осталось в неприкосновенности. Вместе с тем и прежняя сонная инерция еще сильно держит нас на одном месте, несмотря на все наши толки о прогрессе. Мы еще всё не можем привыкнуть к мысли о том, что нужно самому о себе заботиться, нужно работать, нужно идти самим, а не ждать, чтобы пришли к нам благодетели, которые начнут переставлять нам ноги. Нас не оставило еще наше ‘авось’, мы все еще хотим, чтобы нас понукали, чтобы за нас делали другие. Иногда общество и томится каким-то смутным желанием, но оно никогда не шевельнет пальцем, чтобы привести его в исполнение. В обществе нет инициативы, как же вы хотите, чтобы давала ее литература? Всякий писатель знает, что если он заговорит о том, что нужно, но что еще не проявилось в самой деятельности общества, то его назовут сумасбродом, утопистом, даже, пожалуй, — чего доброго! — врагом общественного спокойствия! Ну, когда так, то зачем же, в самом деле, мирному литератору нарушать общее спокойствие? он и молчит. А там, посмотришь, через несколько месяцев, через год то же самое предположение уже осуществляется в законодательстве или в административных распоряжениях, и общество довольно и уже с рукоплесканиями встречает того, кто заговорит о том же самом. А не осуществится предположение, — общество опять довольно и спокойно и как будто вовсе не чувствует ни малейшей надобности в его осуществлении. Что тут делать литературе, когда ее не только не спрашивают, а даже и слушать не хотят, пока сами события не наведут на ту же мысль, какую она могла бы сообщить гораздо раньше?.. Конечно, литературу могут обвинить в том, что она не выражает своих требований с жаром и настойчивостью, несмотря на все неудачи. Но и на такое обвинение общество наше не имеет нрава. Разве оно признало значение литературы? Разве оно поручило ей свое нравственное и умственное воспитание? Разве оно своей любовью и уважением ограждает литературу от неразумных нападений обскурантов? Ведь нет, оно равнодушно к литературе, оно не спрашивает ее советов, какое же право имеет оно требовать, чтобы литература насильно вмешивалась в его дела?
И самая мелочность вопросов, занимающих литературу, служит не к чести нашего общества. Если талантливый актер пускается в фарс для приобретения успеха, — это унижает публику, если профессор астрономии считает нужным объяснять своим слушателям таблицу умножения, — это унижает его аудиторию. Так и в литературе. Скажите, каково нравственное развитие того общества, в котором еще приносят пользу и имеют успех рассуждения о пользе гласности, о вреде бесправия, о бесчестности лихоимства и т. п.? Тут всё падает на неразвитость общества, литература виновата лишь в том, что явилась среди такой публики. Но что же делать ей? Провинциальный актер поневоле играет для провинциальной публики, пока не найдет средств поступить на столичный театр’.
Справедливости таких возражений мы не отвергнем. Действительно, литература сама по себе, без поддержки общества, бессильна, стало быть, напрасно и требовать что-нибудь от нее, пока общество не изменит своих отношений к ней. У ней во власти только теоретическая часть, практика вся в руках общества. Она забирается в кружок взяточников и негодяев и проповедует им о честности, бескорыстии, вы с удовольствием ее слушаете и аплодируете. Но вот один из ваших братьев попался в руки к этим взяточникам и негодяям: они могут его лишить имущества, прав, посадить в тюрьму, сослать в Сибирь, словом — сделать с ним, что им будет угодно. Что может сделать писатель, неприкосновенный к делу, для защиты вашего невинного брата? Он опять будет, говорить о честности и правом суде, но может ли это подействовать на взяточника? Не жалко ли будет положение писателя, попусту тратящего слова в таком случае, где нужно дело делать? А вы, имея в руках документы, зная свидетелей в пользу вашего брата, имея все средства для уличения неправого судьи, будете спокойно смотреть на усилия литератора и, пожалуй, опять рукоплескать его благородным рассуждениям! Скажите, кто более жалок, кто производит более неприятное чувство в этом случае — писатель ли, бесплодно рассуждающий, или люди, восторгающиеся его красноречием? Трудно решить.
Итак, мы повторим здесь еще раз, что, указывая на мелочность литературы, мы не думали обвинять ее. Но вот в чем мы ее обвиняем: она хвалится многими из своих мелочей, вместо того чтобы стыдиться их. Говоря о правосудии, когда неправедно судят невинного брата, она не сознает ничтожности своей речи для пользы дела, не говорит, что прибегает к этому средству только за неимением других, а напротив — гордится своим красноречием, рассчитывает на эффект, думает переделать им натуру взяточника и иногда забывается даже до того, что благородную речь свою считает не средством, а целью, за которою дальше и нет ничего. А невинно осужденный терпит между тем заключение, наказание, подвергается страданиям всякого рода. И литература не хочет видеть или не хочет сознаться, что ее деятельность слаба, что того, чем она может располагать, мало, слишком мало для спасения невинного человека от осуждения корыстного судьи. Вот что возмутительно для людей, которые ищут дела, а не хотят остановиться на праздном слове! Вот что и вызвало нашу статью. Мы хотели напомнить литературе, что при настоящем положении общества она ничего не может сделать, и с этой целью мы перебрали факты, из которых оказывалось, что в литературе нет инициативы. Далее мы хотели сказать, что литература унижает себя, если с самодовольством останавливается на интересах настоящей минуты, не смотря в даль, не задавая себе высших вопросов. Для этого мы припомнили, какой ничтожностью и мелкотою отличались многие из патетических рассуждений нашей литературы о вопросах, уже затронутых в административной деятельности и в законодательстве. Литература всегда может оправдать себя от упрека в мелочности, сказав, что она делает, что может, и что не от нее, а от общества зависит делать больше или меньше. Но нет для нее никакого оправдания, ежели она самодовольно забудется в своем положении, примирится с своей мелочностью и будет толковать о своем серьезном значении, о великости своего влияния, о прогрессе общества, которому она служит. Такое самодовольное забытье покажет нам, что литература действительно не имеет высших стремлений, что она смиренно довольствуется всем, что ни сделает с нею общество ради временной надобности или даже просто ради потехи. При такой узости взглядов и стремлений литература действительно может показаться противною для всякого свежего человека, ищущего деятельности. И с нею может тогда помирить только вопль отчаяния, в котором будет и энергический хор, и мрачное сожаление, и громкий призыв к деятельности более широкой. Призыв этот будет относиться не к одной литературе, а и к целому обществу. Его смысл будет в том, что гнусно тратить время в бесплодных разговорах, когда, по нашему же сознанию, возбуждено столько живых вопросов. Не надо нам слова гнилого и праздного, погружающего в самодовольную дремоту и наполняющего сердце приятными мечтами, а нужно слово свежее и гордое, заставляющее сердце кипеть отвагою гражданина, увлекающее к деятельности широкой и самобытной.

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые опубликовано в ‘Современнике’, 1859, N I (январь), отд. III, стр. 1-30 и N IV (апрель), отд. III, стр. 217-251, с подписью: — бов. Перепечатано в ‘Соч. Н. А. Добролюбова’, 1862, т. 2, стр. 393-458, с существенными дополнениями и изменениями журнального текста, восходящими к доцензурным типографским гранкам статьи. В основной своей части эти гранки сохранились и находятся ныне в Пушкинском доме АН СССР. Автограф статьи неизвестен.
Первая часть статьи, посланная цензору 10 января 1859 г., разрешена была к печати 42 января, вторая часть статьи, посылавшаяся в цензуру в три приема (28 марта, 29 марта, 1 апреля), подписана была к печати 2 апреля. Листы, в которых речь шла о крестьянском вопросе, имеют дополнительное разрешение специального цензора Министерства внутренних дел от 3 апреля 1859 г.
Печатается в настоящем издании по тексту 1862 г, с учетом стилистической правки, сделанной Добролюбовым в последней журнальной корректуре.
‘Литературные мелочи прошлого года’ — программная статья Добролюбова, определившая с предельно возможной в цензурно-полицейских условиях этой поры четкостью и полнотою позиции революционной демократии на новом этапе общественно-политической и литературной борьбы. Этот новый этап резко обозначился в связи с завершением в высшем государственном аппарате первой очереди подготовительных мероприятий к крестьянской реформе, когда особенно обострился вопрос о формах и размерах выкупа помещичьей земли, подлежащей передаче освобождаемым крепостным.
Популяризируя взгляды на эту проблему Н. Г. Чернышевского и гневно разоблачая носителей либеральных иллюзий, переоценивающих успехи реформистской деятельности правительства и обслуживающей его печати, Добролюбов, как и его учитель, отвергал самую идею выкупа и настаивал на безвозмездной передаче земли крестьянам. Либеральное прекраснодушие и оппортунизм дворянско-буржуазной общественности расценивалось руководителями ‘Современника’ как серьезное препятствие на пути к действительному освобождению.
Подчеркивая органическую враждебность интересам трудового народа печати правящего класса, Добролюбов в ‘Литературных мелочах’ утверждал, что ‘мысль о помещичьих правах и выгодах так сильна во всем пишущем классе, что как бы ни хотел человек, даже с особенными натяжками, перетянуть на сторону крестьян, а всё не дотянет’ (см. выше, стр. 426). В связи с этим Добролюбов открыто выражал свое презрительное отношение к так называемой ‘обличительной’ литературе, вызванной к жизни подъемом общественного движения в России после Крымской войны, когда само правительство вынуждено было на некоторое время ослабить цензурный террор. Добролюбов настаивал на том, что либеральное ‘обличительство’ измельчало и выродилось, подменяя подлинную борьбу за интересы народных масс, угнетаемых самодержавно-помещичьим государством, разоблачением тех или иных частных административных злоупотреблений.
Бедность и односторонность идейного содержания обличительной беллетристики соединялись с ее художественной неполноценностью: ‘Противно раскрывать журналы — все доносы на квартальных да на исправников, — однообразно и бездарно!’ — писал Некрасов Тургеневу 27 июля 1857 г. (Н. А. Некрасов. Полн. собр. соч. и писем, т. X, 1952, стр. 355).
Либеральную публицистику этих лет отличало патетическое фразерство и восторженное прославление ‘гласности’, как основной движущей силы общественно-политического прогресса. Антиреволюционная сущность тактики русского либерализма этой поры особенно ярко выражена была в записи дневника А. В. Никитеико от 30 марта 1859 г.: ‘К конституционным формам можно идти постепенно, так, чтобы они вырабатывались без шума и тревог, в последовательном развитии либеральных начал как в общественном духе, так и в администрации. Например, пусть развивается гласность, осуществится публично-словесное судопроизводство, устроится кассационный суд: это вместе с освобождением крестьян образует уже значительные начатки нового порядка вещей’ (А. В. Никитенко. Дневник, т. II, 1955, стр. 81).
Признавая известные заслуги писателей либерально-дворянского лагеря в прошлом, в пору николаевской реакции, Добролюбов в статье ‘Литературные мелочи прошлого года’ впервые широко обосновал причины непонимания ‘людьми сороковых годов’ новых общественно-политических задач, их несочувствия революционно-демократическим методам ликвидации крепостного строя, их органической неспособности к новым формам борьбы. В условиях созревания революционной ситуации представительство интересов подлинного прогресса и подлинной демократии, принадлежало, как доказывал Добролюбов, не жалким эпигонам Белинского, а боевым продолжателям его дела — людям ‘другого общественного типа’, ‘молодому поколению’, как осторожно обозначал великий критик в своей подцензурной статье революционную демократию, материалистическую и социалистическую по своему воспитанию.
‘Вместо всех туманных абстракций и признаков прошедших поколений, — заявлял Добролюбов, — новые люди увидели в мире только человека, настоящего человека, состоящего из плоти и крови, с его действительными, а не фантастическими отношениями ко всему внешнему миру’. И далее: ‘На первом плане всегда стоит у них человек и его прямое, существенное благо, эта точка зрения отражается во всех их поступках и суждениях. Сознание своего кровного, живого родства с человечеством, полное разумение солидарности всех человеческих отношений между собою — вот те внутренние возбудители, которые занимают у них место принципа. Их последняя цель не совершенная, рабская верность отвлеченным высшим идеям, а принесение возможно большей пользы человечеству’ (см. выше, стр. 424).
Добролюбов предвидел возможность ложных толкований своей статьи, а потому внес в нее специальную оговорку о том, что общая характеристика деградации писателей и общественных деятелей сороковых годов никак не относится к тем немногим представителям этого поколения, которые ‘всегда стояли в уровень с событиями’ и ‘доселе сохранили свежесть и молодость сил, доселе остались людьми будущего и даже гораздо больше, нежели многие из действительно молодых людей нашего времена’ (см. выше, стр. 424-425).
Эти строки имели в виду прежде всего Герцена и Огарева — и тем не менее редактор ‘Колокола’ не принял оговорок Добролюбова всерьез. В гневной статье ‘Very dangerous!!!’ (‘Очень опасно!!!’), опубликованной в ‘Колоколе’ от 1 июня 1859 г. и имевшей подчеркнуто декларативный характер, Герцен обвинил вдохновителей ‘Современника’ в литературно-политической слепоте и бестактности: ‘Мы сами очень хорошо видели промахи и ошибки обличительной литературы, неловкость первой гласности, — писал Герцен. — Но что же тут удивительного, что люди, которых всю жизнь грабили квартальные, судьи, губернаторы, слишком много говорят об этом теперь. Они еще больше молчали об этом’.
Защищая ‘обличительную литературу’ от нападок Добролюбова, Герцен полагал, что автор ‘Литературных мелочей’ и инициатор ‘Свистка’ грубо недооценивает и роль дворянской интеллигенции как в литературе, так и в общественно-политической борьбе: ‘Истощая свой смех на обличительную литературу, милые паяцы наши, — заключал Герцен свою статью, — забывают, что по этой скользкой дороге можно досвистаться не только до Булгарина и Греча, но (чего боже сохрани) и до Станислава на шею!’ (Герцен. Полн. собр. соч., т. XIV, 1958, стр. 116-121).
Оскорбительная для редакции в целом и для Добролюбова в особенности концовка статьи предварялась еще более тяжким намеком на то, что выступления ‘Современника’ против ‘гласности’ и ‘обличительства’ (органом обличительной литературы был ведь и ‘Колокол’) диктуются воздействием на журнал руководителей только что созданного секретного правительственного Комитета по делам книгопечатания.
Статья Герцена произвела сильнейшее впечатление.
‘Сегодня в три часа утра, — отмечал Добролюбов 5 июня 1859 г. в своем дневнике, — Некрасов, воротясь из клуба, сообщил мне, что Искандер в ‘Колоколе’ напечатал статью против ‘Современника’ за то, что в нем предается поруганию священное имя гласности <...> Однако, хороши наши передовые люди! Успели уж пришибить в себе чутье, которым прежде чуяли призыв к революции, где бы он ни слышался и в каких бы формах ни являлся. Теперь уж у них на уме мирный прогресс при инициативе сверху, под покровом законности. Я лично не очень убит неблаговолением Герцена, с которым могу померяться, если на то пойдет, но Некрасов обеспокоен, говоря, что это обстоятельство свяжет нам руки, так как значение Герцена для лучшей части нашего общества очень сильно’ (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. VI, 1939, стр. 487-488).
Для того, чтобы немедленно ответить на обвинения Герцена, редакция ‘Современника’ прибегла к исключительной мере: в отпечатанном уже очередном номере журнала из рецензии Добролюбова на сборник ‘Весна’ вырезана была страница, вместо которой вклеена была другая {Факт этот установлен С. А. Рейсером в его книге ‘Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова’. М., 1953, стр. 216. Рецензия на литературный сборник ‘Весна’ опубликована в ‘Современнике’, 1859, N VI. Цензурное разрешение номера — 12 июня 1859 г.}, не имевшая прямого отношения к ‘Весне’, но зато с предельной четкостью определявшая отношение редакции ‘Современника’ к выступлению ‘Колокола’:
‘Нас многие обвиняют, — писал Добролюбов, — что мы смеемся над обличительной литературой и над самой гласностью, но мы никому не уступим в горячей любви к обличению и гласности, и едва ли найдется кто-нибудь, кто желал бы придать им более широкие размеры, чем мы желаем. Оттого-то ведь и смех наш происходит — мы хотим более цельного и основательного образа действий, а нас потчуют какими-то ребяческими выходками, да еще хотят, чтобы мы были довольны и восхищались. Мы каждый день, чуть не каждый час, должны претерпевать следующую историю. Нужно нам ехать из Петербурга в Москву, дорога известная, хлопот немного, и мы очень спокойно собираемся в путь. У самого дебаркадера встречает нас услужливый приятель, который тоже едет по железной дороге, и предлагает за нас похлопотать — и билет взять и вещи отправить. И действительно, приятель все устраивает, мы садимся в вагон, спрашиваем у приятеля билеты, — оказывается, что билеты взяты им только до Колпина, и вещи тоже до Колпина отправлены. Зачем ты это сделал? — спрашиваем его. Он вдруг делается недоволен, обижается и начинает толковать, что мы любим скачки, хотим все делать вдруг, что ехавши в Москву, Колпино не миновать, что нужно прежде всего думать о ближайшей цели, а потом уж, приехавши в Колпино, заботиться о том, как ехать дальше. Разумеется, все это смешно слушать, когда знаешь, как эти вещи обыкновенно делаются на железных дорогах. Но, по слабости характера, мы позволяем приятелю еще раз распорядиться нашими деньгами и взять для нас билеты в Москву, а он пойдет да опять возьмет — до Дюбани. И опять начнет ту же философию о постепенном подвигании вперед. Да этак-то всю дорогу! <...> Поневоле иной раз рассмеешься и поглумишься, хоть и невесело… А добрые люди из этого бог знает, что выводят! Говорят, что мы пользы железных дорог не признаем, в дружбу не веруем, промежуточные станции хотим уничтожить’ (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. II, 1935, стр. 484).
Для скорейшей ликвидации обозначившегося конфликта и взаимной информации руководители ‘Современника’ немедленно направили в Лондон Н. Г. Чернышевского, Непосредственным результатом: его встречи с Герценом явилась заметка последнего в ‘Колоколе’ от 1 августа 1859 г.: ‘Объяснение статьи ‘Very dangerous!!!’. Вслед за тем в статье ‘Русская сатира в век Екатерины’ (‘Современник’, 1859, N X) Добролюбов вновь вернулся к обоснованию своей точки зрения на задачи сатиры в условиях борьбы с абсолютизмом и крепостничеством.
Очень характерно, что печать консервативного и умеренно-либерального лагеря (‘Русский вестник’, ‘Московские ведомости’, ‘Библиотека для чтения’, ‘Отечественные записки’ и др.), обрушившись на ‘Современник’ из-за статей Добролюбова, широко использовала, обычно без указания источника, аргументацию статьи Герцена ‘Very dangerous!!!’ Подробности полемики вокруг статей ‘Литературные мелочи прошлого года’ и ‘Very dangerous!!!’ см.: Т. И. Усакина. Статья Герцена ‘Very dangerous!!!’ и полемика, вокруг ‘обличительной литературы’ в журналистике 1857-1858 гг. — Сб. ‘Революционная ситуация в России в 1859-1864 гг.’, М., 1960, стр. 246-270.
Несмотря на то, что в силу цензурно-полицейских условий в легальную печать не проникло ни одного положительного отклика, на ‘Литературные мелочи прошлого года’, эта статья оказала и продолжала в течение нескольких лет оказывать большое влияние на формирование революционной идеологии широких кругов русской демократической общественности. Так, в бумагах Добролюбова сохранилось письмо к нему от некоего С. Д. Федорова, сотрудника ‘Современника’, проживавшего в это время в Оренбурге.
‘Вашими ‘Мелочами литературы’ Вы расшевелили взрослых младенцев, спавших доселе сном праведников, — писал Федоров 31 мая 1859 г. — Оставить их на произвол судьбы было бы грешно и непростительно. Они повернутся на другой бок и опять-таки заснут. Они даже не совсем ясно сознают, зачем их разбудили. Им просто досадно, что им спать мешают, а спалось сладко, хорошо спалось… И со сна они еще плохо понимают: где был сон и где действительность… Прежде всего их надо вытрезвить, а это ведь будет нелегко сделать, ибо очень заспались, От души желаю вам достойно докончить начатое. Разбудить — Вы разбудили’ (Н. А. Добролюбов. Дневники. Изд. 2. 1932, стр. 257-268). В связи с этой же статьей Добролюбов отметил в своем дневнике от 5 июня 1859 г., что его. возмущение позицией ‘Колокола’ разделяют Н. Г. Чернышевский, И. М. Сорокин, В. А. Обручев и С. И. Сераковский (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. VI, 1939, стр. 488).
1 Эпиграф взят из стихотворения Е. А. Баратынского ‘Признание’ (1823).
2 Вольная передача четырех строк из стихотворения Пушкина ‘Демон’ (1823).
3 Характеристика Мазепы в первой песне ‘Полтавы’ Пушкина.
4 Вольная передача двух последних строк стихотворения Пушкина ‘Демон’.
5 Начальные строки пародии Добролюбова на штампованные рассуждения фразеров либерально-дворянского лагеря. См. об этой формуле в статье ‘Что такое обломовщина?’ (стр. 65) и 8-е примечание к ней.
6 Абзац этот отсутствует в первопечатном тексте статьи.
7 В 1858 г. Добролюбов напечатал в ‘Современнике’, N X и XI статью о сочинении Н. А. Жеребцова ‘История цивилизации в России’ (на французском языке), в которой резко критиковал славянофильские воззрения автора.
8 Добролюбов имеет в виду полемику по поводу антисемитской статьи ‘Западно-русские жиды и их современное положение’, напечатанной в журнале ‘Иллюстрация’ (1858, N 35), за подписью ‘Знакомый человек’. Статья вызвала несколько газетных откликов и печатный протест сперва 11, затем 48 и, наконец, еще 98 литераторов. В этой полемике Добролюбов усмотрел типичное для либеральной публицистики пустое фразерство, направленное не против ‘умных и грамотных негодяев’, а против ‘малограмотного, плохо владеющего слогом писаки’ (см. ‘Письмо из Провинции’ в ‘Свистке’, 1859, N 1).
9 Концовка первой песни ‘Поэтического искусства’ Буало (1674).
10 ‘Северная пчела’ — реакционная газета, руководимая Ф. В. Булгариным и Н И. Гречем. Основана в 1825 г.
11 ‘Весельчак’ — ‘журнал всяких странностей, светских, литературных, художественных и иных’. Выходил с 1 февраля 1858 г. Бессодержательность журнала, его беспредметное, пошлое зубоскальство привели к тому, что из-за отсутствия подписчиков издание прекратилось в 1859 г. на N 7. Резко отрицательную характеристику ‘Весельчака’ Добролюбов дал в обзоре ‘Уличные листки’ (‘Современник’, 1858, N IX).
12 ‘Московский телеграф’ — двухнедельный прогрессивный журнал, основанный Н. А. Полевым в 1825 г. Добролюбов имеет в виду год восстания 14 декабря.
13 Называя два события — смерть Белинского (1848 г.) и прекращение издания журнала ‘Москвитянин’ (1856 г.), Добролюбов имеет в виду период самой жестокой цензурно-полицейской реакции в России, после поражения революции 1848 г. в Западной Европе.
14 Заключительная строка монолога Фамусова в д. II, явл. 2 комедии ‘Горе от ума’.
15 Добролюбов имеет в виду известного экономиста В. А. Милютина, который в 1847 г. опубликовал статьи: ‘Пролетариат и пауперизм в Англии и во Франции’ (‘Отеч. записки’, N 1-4) и ‘Мальтус и его противники’ (‘Современник’, N VIII-IX), проникнутые горячим сочувствием к трудовому народу. Для публикаций Милютина после 1848 г характерна его статья ‘Очерки русской журналистики, преимущественно старой’ (‘Современник’, 1851, N I-III)
16 Строки из стихотворения Н. А. Некрасова ‘Беседа журналиста с подписчиком’ (1851), в котором он высмеял мелкотемность научных статей в русских журналах этой поры.
17 Строка из стихотворения Д. В Давыдова ‘Современная песня’ (1840).
18 ‘Свод законов’ (‘Систематическое собрание законов, действующих в Российской империи’) издан был в 1832 г. и вступил в силу с 1 января 1835 г.
19 Точное название этого сочинения Булгарина: ‘Плач подъячего Панкратия Фомича Тычкова над ‘Сводом законов».
20 Добролюбов имеет в виду статью Н. И. Пирогова ‘Вопросы жизни’ (‘Морской сборник’, 1856, N 7), в которой очень аргументированно был поставлен вопрос о необходимости широкого общего образования и гуманного воспитания человека. Статья Пирогова вызвала большой общественный резонанс. См. статью Добролюбова ‘Несколько слов о воспитании по поводу ‘Вопросов жизни’ г. Пирогова’ (‘Современник’, 1857, N V. См. Н А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. III, 1936, стр. 13-29).
21 Произведения, названные Добролюбовым, принадлежат следующим авторам: ‘История женского сердца’ — А. И. Лихачеву (‘Современник’, 1851, N II), ‘Слабое сердце’ — Ф. М Достоевскому (‘Отеч. записки’, 1848, N 2), ‘Беда от нежного сердца’ — В. А. Соллогубу (‘Отеч. записки’, 1850, N 3), ‘Сердца с перегородками’ — А. Я Марченко (‘Библ. для чтения’, 1853, N 1), ‘Религиозно-языческое значение избы славянина’ — А. Н. Афанасьеву (‘Отеч. записки’, 1851, N 6), ‘Значение собственных имен: лютичи, вильцы и волчки’ — Ф. И. Буслаеву (‘Временник Московского общества истории и древностей российских’, М., 1851).
22 Точное название книги Н. П. Зуева: ‘Учебная книга всеобщей истории’. СПб. 1857.
23 Добролюбов имеет в виду Герцена и Огарева, которых не мог назвать прямо по цензурным условиям.
24 Добролюбов намекает на В. П. Боткина, А. В. Дружинина и М. Н. Лонгинова.
25 Характеризуя отношение ‘молодого поколения’ к ‘вопросам жизни’, Добролюбов в настоящей статье, как и в других своих высказываниях на эти темы, считал основой практической философии русской революционной демократии антропологический материализм Людвига Фейербаха. Именно Фейербаха он имел в виду, говоря в рецензии на книжку В. Берви ‘Физиологическо-психологический сравнительный взгляд на начало и конец жизни’ (1858) о ‘лучших, наиболее смелых и практических из учеников Гегеля’ (Н. А. Добролюбов. Полн. собр. соч., т. III, 1936, стр. 344).
28 Строки от слов ‘Прежние молодые люди’ до ‘ничего блестящего и поразительного’ из текста ‘Современника’ были изъяты цензурой.
27 Страницы, заключенные Добролюбовым в кавычки (от слов ‘В настоящее время’ до ‘Каково же будет совершение!’), представляют собой частью цитацию, частью пародический пересказ статей на общественно-политические темы в ‘Русском вестнике’, ‘Русском дневнике’, ‘Журнале землевладельцев’ и в других журналах и газетах этой поры. Подробнее об этом см.: Н. Г. Леонтьев. Добролюбов-пародист. — ‘Ученые записки Ленингр. ун-та’, N 229, вып. 30. Л., 1957, стр. 130-131.
28 Строка из басни Крылова ‘Орел и пчела’ (1813).
29 Гоголь. ‘Утро делового человека’ (1836).
30 ‘Русская беседа’ — ежемесячный журнал, орган славянофилов, издававшийся с 1856 по 1860 г., под редакцией А. И. Кошелева, при ближайшем участии И. С. Аксакова. Выход первой книжки ‘Русской беседы’ со статьями Ю. Ф. Самарина ‘Два слова о народности в науке’ и К. С. Аксакова ‘Еще несколько слов о русском воззрении’ возобновил споры славянофилов и либеральных западников. В полемику включились ‘Русский вестник’, ‘Отечественные записки’, ‘Московские ведомости’ и ‘Молва’. О позиции ‘Современника’ в этом споре см. ‘Заметки о журналах’ Чернышевского за май 1856, за март и апрель 1857 г. (Н. Г. Чернышевский. Полн. собр. соч., т. III и IV).
31 В 1856 г. в ‘Русской беседе’ (N 3-4) были опубликованы воспоминания о Т. Н. Грановском профессора В. В. Григорьева ‘Тимофей Николаевич Грановский до его профессорства в Москве’. Эти воспоминания, в которых указывалось, что Грановский был не столько настоящим ученым, сколько талантливым дилетантом — популяризатором, вызвали бурю негодования в передовой печати.
32 Добролюбов имеет в виду статью Н. X. Бунге ‘О современном направлении русских университетов и о потребностях высшего образования’ (‘Русский вестник’, 1858, N 4, кн. 1, стр. 311-330).
33 Статья буржуазно-либерального экономиста И. В. Вернадского ‘О внешней торговле’ была напечатана в ‘Русском вестнике’, 1856, N 4. Книга апологета помещичьей земельной собственности Л. Н. Тенгоборского ‘Etudes sur les forces productives de la Russiе’. СПб., 1852-1855, была переведена на русский язык И. В. Вернадским (‘О производительных силах России’. М.-СПб., 1854-1858). В примечаниях к переводу Вернадский полемизировал с Тенгоборским по ряду вопросов.
34 Ответ И. В. Вернадского ‘Еще о внешней торговле’ напечатан в ‘Русском вестнике’, 1856, N 6, кн. 2, стр. 281-289.
35 Добролюбов имеет в виду ‘Губернские очерки’ М. Е. Салтыкова-Щедрина, которые начали печататься в ‘Русском вестнике’ в 1856 г. См. выше статью Добролюбова о ‘Губернских очерках’.
36 Статья эта, опубликованная в ‘Русском вестнике’, 1857, N 6, кн. 1, называлась ‘Два слова о полиции’ и принадлежала С. С. Громеке. Добролюбов имеет в виду его ссылку на газету ‘Le Nord’, которая издавалась на средства русского правительства в Брюсселе с 1855 г.
37 Добролюбов имеет в виду статью Н. Г. Чернышевского ‘Откупная система’, опубликованную в ‘Современнике’ под псевдонимом ‘Л. Панкратьев’.
38 В. А. Кокорев (1817-1889) — известный откупщик, выступивший в пору подготовки крестьянской реформы со статьями, в которых доказывал вред откупной системы.
39 Статья публициста реакционно-дворянского лагеря Г. Б. Бланка (1811-1889) — ‘Русский помещичий крестьянин’ была подвергнута острой критике в ‘Заметках по поводу статьи Гр. Бланка’, опубликованных В. П. Безобразовым в ‘Русском вестнике’, 1856, N 8, кн. 2.
40 Добролюбов имеет в виду цензурные условия.
41 Строка из поэмы Н. А. Некрасова ‘Саша’ (1856).
42 ‘Печатная правда’ — брошюра, написанная псевдонародным языком известным крепостником князем С. П. Голицыным (СПб., 1858). А. И. Герцен назвал ‘Печатную правду’ — ‘лабазно-плантаторской книжонкой’ (А. И. Герцен. Полн. собр. соч., т. XIV, 1958, стр. 123).
43 Речь идет о статье Дмоховского ‘Об усадебном устройстве крестьян’, напечатанной в ‘Русском вестнике’, 1858, N 7, кн. 2.
44 Письмо в редакцию А. Власовского и статья А. А. Головачева ‘По поводу вопроса об улучшении быта помещичьих крестьян’ опубликованы в ‘Русском вестнике’, 1858, N 4, кн. 1, отдел ‘Современная летопись’, стр. 282-285 и 251-268. В журнальном тексте статьи Добролюбова опечатка, перешедшая во все издания его сочинений (вместо N 4 указан N 7).
45 ‘Заметка на статью г. Головачева по поводу вопроса об улучшении быта помещичьих крестьян’ Н. Ланге (‘Русский вестник’, 1858, N 7, кн. 2, стр. 135-140).
46 ‘Искра’, 1859, N 12, стр. 117. Имеется в виду подпись под рисунком.
47 Разбор статьи А. А. Головачева за подписью ‘В. В.’ (криптоним В. Г. Высотского) помещен в ‘Журнале землевладельцев’, 1858, N 6, стр. 3-19.
48 Речь идет о статьях С. С. Иванова ‘Поземельная собственность и общинное владение’ (‘Русский вестник’, 1858, N 8, кн. 2) и ‘Личная зависимость крестьян и устройство отношений их к помещикам’ (там же, N 9, кн. 2).
49 См. примеч. 8.
50 Добролюбов приводит выдержку из статьи апологета крупного помещичьего хозяйства Б. Н. Чичерина ‘О настоящем и будущем положении помещичьих крестьян’ (‘Атеней’, 1858, N 8), не называя фамилии автора.
51 Славянофил кн. В. А. Черкасский в статье ‘Некоторые общие черты будущего сельского управления’ (‘Сельское благоустройство’, 1858, N 9) предлагал оставить за помещиками право подвергать телесным наказаниям уже ‘освобожденных’ крестьян.
52 Имеется в виду статья ‘Об улучшении быта помещичьих крестьян в Полтавской губернии’, подписанная псевдонимом ‘Полтавский Помещик’.
53 ‘Вопросы по сельскому благоустройству’ (‘Сельское благоустройство’, 1858, N 1).
54 Добролюбов имеет в виду русский перевод польской книги графа В. Стройновского ‘Об условиях помещиков с крестьянами’ (1809), в которой он высказывался за освобождение крестьян без земли с последующим заключением между ними и помещиками арендных договоров на землю.
55 Добролюбов имеет в виду ‘Записку об освобождении крестьян в России’ К. Д. Кавелина (1855). Первые две главы ее первой части были опубликованы в 1856 г. в третьей книжке ‘Голосов из России’, издававшихся в Лондоне Герценом. Извлечения из ‘Записки’ были напечатаны Чернышевским в статье ‘О новых условиях сельского быта’ (‘Современник’, 1858, N IV).
56 Речь идет о программной статье Н. Г. Чернышевского ‘Критика философских предубеждений против общинного владения’ (‘Современник’, 1858, N XII).
57 Статья К. Д. Кавелина ‘Взгляд на русскую сельскую общину’ была опубликована в журнале ‘Атеней’, 1859, N 2.
58 Намек на статью Н. И. Пирогова ‘Нужно ли сечь детей и сечь в присутствии других детей?’ (‘Одесский вестник’, от 15 апреля 1858 г ).
59 Добролюбов цитирует статью известного педагога Г. Я. Аппельрота ‘Образование женщин среднего и высшего состояния’ (‘Отечественные записки’, 1858, N 2, стр. 653-690).
60 Добролюбов имеет в виду статьи проф. С. В. Ешевского ‘Курс всеобщей истории В. Шульгина’ (‘Атеней’ 1858, N 38) и ‘Современные вопросы’ неизвестного автора (‘Журнал для воспитания’, 1858, N 2).
61 В апрельской книжке ‘Современника’ 1858 г., где было напечатано окончание статьи ‘Литературные мелочи прошлого года’, появился второй номер ‘Свистка’, содержавший язвительные выпады Добролюбова против мелочного обличительства и превознесения ‘гласности’.
62 Рецензия Добролюбова на комедию Н. М. Львова ‘Предубеждение, или не место красит человека, а человек место’, опубликована была в ‘Современнике’, 1858, N VII.
63 Надимов — герой ‘обличительной’ комедии гр. В. А. Соллогуба ‘Чиновник’.
64 Добролюбов имеет в виду следующие произведения: А. Ф. Вельтман, ‘Исторический взгляд на крепостное состояние в России’ (‘Журнал землевладельцев’, 1858, N 1), М. И. Сухомлинов, ‘О сочинениях Кирилла Туровского’ (СПб., 1858), И. Д. Беляев, ‘О наследстве без завещания по древним русским законам до Уложения Алексея Михайловича’ (СПб, 1858), В. Н. Летков, ‘Русский народ и государство’ (М., 1858), статью С. М. Соловьева об ‘Истории царствования Петра Великого’ Н. Устрялова (‘Атеней’, 1858, N 27-28), И. В. Вернадский, ‘Очерк истории политической экономии’ (СПб, 1858), А. Пальховский, ‘Еще о женском труде’ (‘Атеней’, 1858, N 24), С. С. Куторга, ‘Естественная история земной коры’ (СПб, 1858), В. Ф. Берви, ‘Физиологически-психологический взгляд на начало и конец жизни’ (Казань, 1858).
65 Добролюбов цитирует статьи Е. Корша в журнале ‘Атеней’, 1858, N 1, 1853, N 4
66 Добролюбов имеет в виду рецензию за подписью ‘С. Р.’ в ‘Русском вестнике’, 1858 (N X, кн. 2) на роман А. Ф. Писемского ‘Тысяча Душ’.
67 См. выше примеч. 8.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека