Литературные фельетоны, Азов Владимир Александрович, Год: 1907

Время на прочтение: 9 минут(ы)
Владимир Азов

Литературные фельетоны

Сегодня наконец о сатириконце Владимире Азове можно прочитать в различных энциклопедических и литературных справочниках и узнать, что он вовсе не Азов, а Ашкенази Владимир Александрович. Родился в Керчи в 1873 году. Слушал лекции в университетах Парижа, Цюриха и Берна, изучая историю искусства и право.
Первый его фельетон ‘Почему я купил велосипед’ опубликовал журнал ‘Циклист’. Печатался в различных петербургских изданиях, в 1907—1908 годах вел фельетон в газете ‘Русское слово’, где его сменила Тэффи. В 1908 году предпринял издание сатирического журнала ‘Благой мат’, запрещенный властями по выходе первого же номера из-за публикации письма эсера Сазонова ‘Как я убил Плеве’. В ‘Сатириконе’ сотрудничает с 1910 года и до запрета большевиками ‘Нового Сатирикона’ в августе 1918 года.
После октябрьского переворота остался в Петрограде и был приглашен работать в созданное Горьким издательство ‘Всемирная литература’. Переводил англоязычных писателей — О. Генри, Дж. Конрада, Г. Уэллса, Л. Кэрролла и др. В 1926 году эмигрировал во Францию. По сведениям ‘Иллюстрированной России’, в Париже появился в 1928 году, к чему и была приурочена публикация рассказа ‘Заявление Васи Зяблого’ — первого выступления его в эмигрантской печати. В ‘Иллюстрированной России’ опубликовал юмористическую повесть ‘Не бывать бы счастью, да несчастье помогло’ и сатирические рассказы. Точной даты смерти нет — источники указывают, что не позже 1941 года. Такова уточненная биография Владимира Азова.
Краткая характеристика творчества дана в словаре ‘Русские писатели. 1800—1917’: ‘Основной объект смеха — обывательщина в различных сферах общественной жизни. В ряде произведений (особенно в сб. ‘Цветные стекла’) Азов тяготеет к политической сатире (осмеивание идеи твердой власти, доведенная до абсурда мания всеобщей подозрительности, эпидемия арестов)’.
Читателю приходится верить на слово тому, что прочтет, так как познакомиться с самими произведениями Азова не представляется возможным: они не переиздавались, а те пять рассказов, что помещены в антологии ‘Сатирикон’ и сатириконцы’, представления о писателе не дают: они не самые характерные для писателя.
Прежде всего, Владимир Азов не ‘тяготел к сатире’, а был сатириком, о чем свидетельствует книга ‘Цветные стекла’ в лучших своих образцах. Главным объектом разоблачений Азова было грубейшее попирание гражданских прав и свобод, дарованных царем в Манифесте от 17 октября, разгул мракобесия черносотенцев.
Будь у читателей возможность заглянуть в ‘Цветные стекла’, они убедились бы, что вовсе не твердую власть осмеивает сатирик, а всесилие ‘Союза русского народа’, этой мракобесной организации. Какой-то маляришка из этого ‘Союза’ способен свалить своими доносами самого губернатора. Не столько мания всеобщей подозрительности, сколько патологическая ксенофобия ‘истинно русских патриотов’ разоблачается в рассказе ‘В палате N 6’, чей пациент одержим комплексом национализма: для него даже куры кохинкинки и коровы симментальской породы — инородцы. Всесильной фигурой выглядит обычный городовой, перед бляхой которого склоняются даже сильные мира сего (‘Городовой бляха N 76 в министерстве народного просвещения’). Правовой беспредел высмеян в фельетоне ‘Жертва фантазии’: Иван Иванович Иванов, подсчитав однажды, сколько раз его незаконно лишали свободы, делает для себя вывод, что в какой-нибудь Австралии, например, он быстро бы разбогател за счет возмещения морального ущерба, нанесенного незаконными арестами. Но в цивилизованных странах немыслимы такие нарушения гражданских прав, как в России, и Ивану Ивановичу не стать миллионером.
Литературные фельетоны Владимира Азова из газеты ‘Русское слово’ впервые представлены современным читателям.

Вступительная заметка и публикация

Рафаэля Соколовского.

Женитьба Сиволдаева

Эстет Ермил Сиволдаев как-то неожиданно для самого себя втюрился в девицу Гусеву, Раису Николаевну. Дело это произошло, конечно, летом, когда Купидон, словно с цепи сорвавшись, палит из лука, мало беспокоясь о том, куда и в кого попадет его стрела. Будь эстет Ермил Сиволдаев просто Ермилом Сиволдаевым, конечно, из этого ничего дурного, кроме хорошего, не вышло бы. Сочетался бы с девицей Гусевой законным браком, получил бы в приданое тысяч двести денег и зажил бы с молодой женой припеваючи, родителям на утешение, церкви и отечеству на пользу. Но Ермил Сиволдаев, как сказано, был эстетом и даже написал две книжки стихов, посвященных сатане и антихристу, в которых признавался в самых что ни на есть противоестественных пороках и в самых что ни на есть оригинальных вкусах.
В ‘Календаре писателя’ Ермила Сиволдаева иначе не называли как ‘наш знаменитый (или ‘наш симпатичный’) извращенец’. В ‘Капернауме’ буфетчик наливал Ермилу Сиволдаеву рюмку английской горькой и опрокидывал ее в стаканчик с бенедиктином. При таких условиях, вы сами понимаете, Ермилу Сиволдаеву, эстету и извращенцу, неудобно было жениться, как женятся простые смертные, с шаферами и певчими, с каретами и закуской. И это ужасно смущало Сиволдаева, втюрившегося в Раечку самым натуральным и нимало не извращенным манером.
Раиса Николаевна была девицей положительной и не склонной к эмпиреям. Она не прочь была прослушать стихотворение, посвященное сатане, но требовала, чтобы к чаю обязательно были рогульки с маком и круглые булочки с тмином. Она ничего не имела против пороков Мессалины, но супружества без благословения родительского не постигала. Можете себе представить, как скверно чувствовал себя Ермил Сиволдаев на самом пороге рая. Он любил Раечку, как сорок тысяч братьев любить не могли бы, но столь же крепко любил он свою репутацию извращенца. Сорок тысяч молодых эстетов не могли бы любить так сатану и все сатанинское, как Ермил Сиволдаев.
В ‘Календаре писателя’ уже мелькнула угроза, так, в виде краткой заметки о том, что Сиволдаев женится по любви. В ‘Капернауме’ уже пожимали плечами: Сиволдаев женится, да еще по любви! Это все равно как если бы Нерон сделался попечителем детского приюта, да еще из христианской любви к малым сим. Как-то невероятно было известие о женитьбе Сиволдаева, оно дало повод одному из критиков написать статью: ‘Конец Сиволдаева’. Бедный эстет клялся Астартой, что в худшем положении ему еще не случалось быть.
Перед самой свадьбой у него произошел с Раечкой такой разговор.
— Раечка, — сказал Сиволдаев, — я согласен для тебя на все. Согласен на фрак, на шаферов, на карету и на закуску. Согласен даже, как это мне ни противно, принять от твоего отца 200 000 рублей акций Мамалыгинской мануфактуры, хотя, не скрою, предпочел бы наличными. Видишь, какие жертвы я готов для тебя принести! Я согласен даже принять приданое! Но в свою очередь молю тебя об одном: позволь мне описать наше бракосочетание в стихотворении, озаглавленном: ‘Невеста Люцифера’.
— Изволь, — сказала Раечка, — но только чтобы родные не узнали меня в невесте Люцифера. Ты ведь знаешь: мои родные — люди богомольные.
— Не беспокойся, Раечка. И еще молю тебя об одном: позволь мне дать заметку в ‘Календарь писателя’ о нашем браке.
— Изволь, — сказала Раечка, — но только с родными моими сам уж ведайся: ты ведь знаешь, они люди отсталые.
Свадьба состоялась пышная. Одним певчим было Бог знает сколько заплачено, — зато они и пели в парадных кафтанах. Закуска равнялась любому обеду. Гости на свадьбе были первый сорт: присутствовали даже председатель биржевого комитета и член совета одного из министерств.
Но в ‘Календаре писателя’ появилась следующая заметка:
‘Вчера наш симпатичный извращенец Ермил Сиволдаев, основатель культа Люцифера и Астарты (Иштар), сочетался мистическим браком с девицей Р. Г., одной из виднейших русских жриц сладострастной финикийской богини. Подробности бракосочетания мы не решаемся передать, опасаясь преследования по ст. 1001-й и 63-й. После свадьбы молодые выезжают в Индию’.
Родные Раечки пришли в ужас, но Ермил Сиволдаев успокоил их:
— Господи, ну представьте себе, что вы бы выдали Раечку за офицера. Должны вы были бы считаться с мнением общества офицеров? Точно так же вы должны считаться с мнением общества эстетов, раз вы выдали вашу дочь за эстета.
Мамаша Раечки посмотрела на двуспальную кровать молодых, перевела взор на лампадочку, зажженную перед образом, и сказала:
— Боже ты мой, все у них как у людей. Все чинно, благородно. Так пущай себе пишут. Может, Ермилу для его дела требуется, чтобы на него клевету пущали.
Через два месяца после свадьбы Раечка начала шить распашонки, а Ермил Сиволдаев сел за новую книгу стихов, посвящен-
ную:
— Демону извращенности…

Эстет и черт

Молодой эстет Сиволдаев (у эстетов бывают такие фамилии — это игра природы), глава книгоиздательства ‘Пестик’ и душа альманаха ‘Ступка’, вернулся домой под полдень. Сначала были на вечере и смотрели в пользу прокаженных мело-мимо-фото-драму другого эстета, Сорокопудова, в исполнении самого автора и весьма распространенной в эстетических кругах девицы Оглашенной. Потом поехали, как и водится, в литературный кабачок, хозяин которого публиковал в газетах, что у него, в ‘Будапеште’, можно получить за 75 копеек ужин из двух блюд, с артистами и писателями. Потом поехали в один из гостеприимных клубов, где некоторые играют в лото, а другие смотрят, не выиграл ли знакомый и не набежит ли рубль. Из клуба, по раз навсегда заведенному церемониалу, поехали пить кофе на вокзал, а с вокзала отправились в баню. В дальнейшем предстояли чай в кондитерской и завтрак в маленьком ресторанчике, в который во дни оны захаживал и Тургенев, и Салтыков, и Михайловский. Но Сиволдаев после бани смалодушествовал, объявил пас и уехал домой. Неизвестно отчего, — такие кутежи не были для него новинкой, — но он почувствовал себя весьма дурно.
Сиволдаев засунул ноги в глубокие теплые туфли, облек свое круглое тело в халат и покрыл слегка тронутую плешью голову красивой ермолкой, на донышке которой девица Оглашенная весьма искусно вышила разноцветными шелками магическую пентаграмму. В этом наряде он уселся в глубокое кресло и завел было уже глаза, чтобы вздремнуть, как вдруг словно электрическая искра пронизала его тело от головы до пяток. Сиволдаев невольно открыл глаза и вскочил в испуге. Было чего испугаться: перед ним стоял черт.
— Те-те-те! — сказал черт. — Однако! У тебя нет такого четверостишия, в котором ты не назвал бы себя, по меньшей мере, четыре раза сыном сатаны или чем-нибудь в этом роде. На обложках твоего альманаха изображены черти, на виньетках — чертенята. С Сатаной, Люцифером, Вельзевулом, с демонами, ведьмами и мертвецами ты запанибрата. Чего же ты испугался? Чего же ты трясешься, как осиновый лист? Словно ты не эстет Сиволдаев, а коломенская вдова-чиновница или старая баба-богомолка…
— Ввв… — мог только произнести Сиволдаев.
— Чудное дело! — продолжал черт. — Я подписался в бюро вырезок, чтобы мне присылали все печатное, что до меня касается. Так целыми тюками шлют! Целыми книгоиздательствами! Словно вам писать больше не о чем, как о черте. И, главное, нахальство какое: все в родственники мне набиваются! Нет, я тебя спрашиваю: кто тебе разрешил сыном сатаны себя именовать и фамильярничать со всякой чертовщиной?
— Ввин-нно-вват… — пролепетал Сиволдаев.
— То-то виноват! — воскликнул черт. — Ты посуди: к лицу ли тебе эти лица? Человек ты купеческого звания, и у папеньки твоего не то амбар, не то лабаз. Лицо у тебя круглое, сам ты крупчатый, сдобный. И вдруг — сын сатаны. Ну какой ты сын сатаны?
Сиволдаев кое-как собрался с духом.
— Ваше степенство! — сказал он черту. — Ведь это для поэзии только, провалиться мне на этом месте, — для поэзии. И публика опять теперь требует, чтобы писали пострашнее. Публика нынче в руки не возьмет сборника стихов или там альманах, если без черта. Ваше степенство, не губите все издательство! Сколько народу кругом кормится. Не разорите! Нынче без сатаны листовки не продашь, не то что книжки!
— Безобразие! — сказал черт. — Мне-то какое дело до вашей торговли? Вчерашний день присылают мне из бюро вырезок заметку. Смотрю: про пьесу Алексея Ремизова, которая идет у Комиссаржевской. Демон Арастырь — Бравич, Демон Тимотех — Аркадьев! Что ж это, и в театре не можете уже без чертей обойтись?
— Ваше степенство, — заступился за Ремизова Сиволдаев. — В интересах сборов! По нынешним временам, если пьеса без черта, — ни одного человека в театр арканом не затащишь! Все равно как с прозой, все равно как со стихами. Без нечисти и нежити, верьте слову, ступить нельзя нынче в литературу. Сколько народа кормится с семействами, с детьми малыми… Разрешите пользоваться?
— Ну пользуйтесь, чтобы вам ни дна ни покрышки! — воскликнул черт и исчез с таким же проворством, с каким появился.
Сиволдаев вздрогнул и проснулся. В комнате не было никого. Было тихо. За окном выл ветер и сыпал в стекло обледеневшей крупой. Сиволдаев почувствовал прилив вдохновения и присел к письменному столу.
Новая поэма Сиволдаева ‘Гимн Сатане’ появится во втором выпуске ‘Ступки’, издаваемой книгоиздательством ‘Пестик’. В том же выпуске появится и новая повесть Сорокопудова, посвященная ‘другу моему Люциферу’.

Конец Маралы-Мученикова

Марала-Мучеников жил пародиями. Каждый живет, чем умеет и чем может. Кто живет ловкостью своих рук, кто — изворотливостью своего ума, кто — представительной внешностью, кто — красивым голосом. Мало ли чем живет человек! Марала-Мучеников жил способностью своею пародировать, отражать в ‘кривом зеркале’ пародии недостатки и смешные стороны современных авторов, любимцев падкой до новинок публики. И жил, надо сказать, недурно, ибо не проходило в последние годы недели без того, чтобы в витринах книжных магазинов не появилось двух-трех новых сборников, альманахов и тому подобных стихо- и прозовместилищ, дававших обильный материал для пародирования. Очень недурно жил Марала-Мучеников. Имел квартиру в четыре комнаты, правда, с одним ходом, одевался у английского портного, правда, Израиловича, и завтракал, правда, в ‘Квисисане’, правда, бутербродами. Словом, жить бы Марале-Мученикову да жить… Но нет на свете безоблачного счастья…
Однажды редактор, которому Марала-Мучеников накануне принес пародию, сказал ему:
— Будьте любезны, в другой раз, когда пришлете пародию, так и пометьте наверху красными чернилами, что это пародия. А то черт его знает! Начнешь ночью разбирать, и неизвестно, которое стихотворение настоящее, так сказать, стихотворение, а которое — пародия. Того и гляди, вляпаешься.
Марала-Мучеников заказал себе каучуковый штемпель: ‘пародия’, которым и помечал свои произведения. И снова дело пошло у него гладко. Но ненадолго.
Через некоторое время редактор, которому он носил свои пародии, сказал ему:
— Черт знает, какая выходит чепуха! Массу писем от подписчиков получаем. Напечатали мы настоящее стихотворение Бальмонта и настоящий рассказ Зайцева, — немалые деньги отвалили, — а подписчики думают, что это были пародии. Я и сам запутался окончательно. Скажите, пожалуйста:
Май, май, светлый май!
Обнимай да не замай! —
это настоящий Бальмонт или пародия на него?
— Это, — сказал Марала-Мучеников, — подлинный Бальмонт. Это стихотворение в ‘Золотом Руне’ было напечатано.
— Ну вот видите, — сказал редактор, — а я готов был пари держать, что это пародия, и даже неудачная. Черт знает, какая нелепость! ‘Обнимай да не замай!’ Да вы наверное знаете, что это настоящий Бальмонт?
— Своими глазами читал, — подтвердил Марала-Мучеников.
— Вот видите, — сказал редактор. — Чего же тут пародировать, когда писатель сам себя пародирует? Уж вы сделайте одолжение — на Бальмонта пародий не давайте.
— Слушаю, — сказал Марала-Мучеников.
Сказал-то он спокойно, но на душе у него заскребли кошки, ибо Бальмонт, точнее, пародии на Бальмонта составляли ровно треть его бюджета.
И с этого времени пошло и пошло.
— Вы Зайцева бросьте пародировать, — сказал Марале-Мученикову через некоторый срок редактор. — После ‘Аграфены’ что уж его пародировать: сам себя человек пародирует.
Зайцев же равнялся ровно пятой части бюджета Маралы-Мученикова.
За Зайцевым последовал Кузмин и Ауслендер, а спустя каких-нибудь полгода от начала бедствия остался Марале-Мученикову для прокормления один только Сергеев-Ценский.
Пришлось ему Сергеевым-Ценским питаться, Сергеевым-Ценским одеваться-обуваться, Сергеевым-Ценским укрываться.
В один прекрасный день Маралу-Мученикова призвал редактор.
— Я вот вам прочту несколько отрывков, — сказал ему редактор, — а вы послушайте и скажите мне, откуда это.
И редактор начал читать:
— …У него было лицо, как широкая захолустная улица днем, летом.
…У нее было лицо, как сеть узких тупиков и переулков где-нибудь на окраинах большого города.
…У него тело было, как туман весною где-нибудь около леса или болотной реки.
…У нее было тело, как туман летом над лугами, где мягки и сини небольшие круглые озера.
…Лицо у него стало, как колокольный звон, когда тихо, осень, а церковь далеко в лесу, только кресты видно.
…Горы стояли горячие, как выдержанные в конюшне жеребцы.
…От нее, обвившей его рукой, шел какой-то глухой серый смех, проходил где-то внутри по ее телу извивами, лучился из тонких пальцев.
…И лицо у нее стало, как заросшая кустами калитка в вечернем саду.
…У нее стало лицо, как хриплый крик.
— Очевидно, — сказал Марала-Мучеников, — это пародия на Сергеева-Ценского, и очень удачная пародия. Наверное, это пародия А. А. Измайлова. Он самый лучший и самый тонкий пародист.
— Вот вы и попались! — воскликнул редактор. — Это не пародия, а подлинный Сергеев-Ценский. Это из его рассказа ‘Береговое’, напечатанного в только что вышедшем альманахе ‘Шиповник’.
Марала-Мучеников побледнел, зашатался, упал и умер.
Счастливец! Он умер от разрыва сердца и тем избавил себя от голодной смерти под забором, украшенным рекламами о какао, шоколаде, вине, бисквитах, консервах и прочих вкусных и питательных веществах!
Источник текста: журнал ‘Вопросы литературы’, 2001, No 1.
Оригинал здсеь: http://magazines.russ.ru/voplit/2001/1/azov.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека