Литературное чтение, Гнедич Петр Петрович, Год: 1885

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Петр Гнедич

Литературное чтение

А. П. Михневичу

Госпожа Пругавина решила, что необходимо каждую неделю устраивать литературные вечера. Госпожа Пругавина была совершенно права, так как у нее была дочь девятнадцати лет, и притом очень миленькая. Ей нужно общество, развлечения. Танцевальные вечера, практиковавшиеся у них в течение двух зим, надоели до смерти, и кроме того были сопряжены с расходом. Уж это так принято: коли танцуют, так обязательно надо и кормить. Вероятно этот скверный обычай имеет вполне законный raison d’etre: моцион возбуждает голод, а голод, как известно, озлобляет человека, хозяину же непременно нужно, чтобы гость был в хорошем настроении. Вдобавок, сын госпожи Пругавиной, очень стройный поручик, хотя стукал в мазурке не без ловкости, но утверждал, что это допотопное удовольствие и стоит несравненно ниже полотерного искусства, ибо полотер нередко отправляет государственную должность, натирая полы в высших учреждениях, и получая за это законное жалованье, — а танцоры — те трут полы и подошвы только по недостатку инициативы. Он утверждал, что интеллекты должны искать по преимуществу пищи духовной. Госпожа Пругавина схватилась за эту мысль, решив, что духовная пища позволит ограничиться одним чаем и увильнуть от ужина. Мысль эту она сообщила своему супругу, господину Пругавину, но встретила, по обычаю, оппозицию.
— И никто, матушка, к тебе не поедет, — решил он, — великий интерес — такое времяпрепровождение! Стоит ехать, такого добра у всякого и дома много.
Что подразумевал господин Пругавин под словом ‘добро’, почему его у всякого было много дома, — этот вопрос так и остался открытым. Но всем было известно, что господин Пругавин всегда протестовал относительно своей супруги — что бы она ни сказала. Это зависело больше всего от несходства их комплекций. Господин Пругавин был весьма сед, плешив, тощ, желт и желчен. Супруга его, напротив того, была особа пылкая, и настолько дебелая, что идеалисты при входе ее в комнату восклицали: ‘что за представительная дама’, — а позитивисты прибавляли к этому: ‘точно лошадь ввели с улицы’. Надо правду сказать, что госпожа Пругавина была очень монументальна, и занимала чрезвычайно много места. Можно было порадоваться, что она не живет в эпоху кринолинов, ибо в этой туалетной прикрасе она могла бы смутно напомнить уже не монумент, а целый холм и пригорок, в полном цвету, чему способствовало вдобавок то обстоятельство, что она обвешивалась, несмотря на свои сорок два года, травами и цветами наподобие Офелии. Дочка вышла не в нее, а скорее в отца, — потому что была до того грациозна и гибка, так колыхала своей тончайшей талией, что со стороны можно было за нее беспокоиться: вот-вот сейчас хрупнет и сломается. Сын, — тот опять-таки имел наклонность к полноте — и в двадцать четыре года обладал очень солидным закруглением в брюшке, так что товарищи, пошлепывая его, говорили: ‘и-и брат, да буфет-то у тебя того!’
Голос господина Пругавина не имел первенствующего значения, и потому его оставили в стороне, и устроив домашний совет, сообразили, кого пригласить для чтения. К сожалению, у них не было знакомых литераторов, то есть настоящих, которые печатались бы в ‘органах’. Был, правда, один, да и то не литератор, а стихотворец, Сергей Сергеевич Карамелев. Он действительно напечатал в одном ‘органе’ два стихотворения: ‘Привет’ и ‘Идол’. — ‘Привет’ начинался так:
Привет тебе от скромного поэта,
Царица грез и сердца моего!..
Далее было не менее энергично. Но ‘Идол’ — это была вещь положительно прелестная! Поэт рассказывал, что было время, когда он смотрел на нее как на божество, как на идола, но вот теперь, когда она отдала ему всю свою любовь, он с изумлением замечает, что его милая также строго смотрит на него с лучезарной высоты, — он восклицал:
Да, ты моя!.. Но в прежнем исступленье
Приникнул я в слезах к твоим ногам,
Все тот же храм, и то ж благоговенье,
И те ж мольбы, и тот же фимиам!..
Барышни при последних строках не выдерживали и испускали легкий стон восторга, чем и вознаграждали поэта за три бессонные ночи, которыми он высидел свое стихотворение.
Положено было — Карамелева пригласить первым чтецом. Затем молодой Пругавин указывал на своего товарища Копаушина, очень обходительного штабс-капитана, пылавшего пафосской страстью к беллетристике. Он читал превосходно, и по преимуществу драматические вещи. При чтении он так одушевлялся, что с ним делалась истерика, и потом его часа два отпаивали эфирным валерьяном. По крайней мере он иначе не мог читать лермонтовский ‘Маскарад’. Далее имелся в виду преподаватель словесности в одной из гимназий, Люгин, человек крайне серьезный, медлительный, сосредоточенный, автор статьи — ‘Замечания о знаках препинания’, большой любитель читать вслух кому бы то ни было, — почему у него никто не бывал, из боязни быть отчитанным заживо.
Таким образом, на первое время исполнители находились. Решено было подать к чаю бутерброды с тертой солониной и сыром, чем ужин и заменялся вполне. Хозяйка рассчитывала на значительный эффект от этих чтений. Ни у кого из ее знакомых нет литературного кружка, а у нее будет. К ней будут собираться литераторы, ей будут завидовать.
— Вот это я понимаю, — говорил толстый поручик, в волнении расхаживая из угла в угол. — Это действительно умно и приятно, — а то как ведь мы живем: пустота, сутолока!
— Только ты, Поль, уж пожалуйста, — заметила сестра, — распространи слухи о наших чтениях в полку, чтоб все-все твои товарищи бывали у нас.
— Женатых пожалуй и не надо, — вскользь возражала мать. — А то своди потом знакомство с женами, — и от теперешних-то визитов не знаешь куда деваться.
Пругавин был отчасти прав в своих сомнениях касательно интереса, возбужденного в обществе вестью о чтениях. Иные просто испугались.
— То есть что же это будут читать?
Им объяснили, что все: романы, повести, стихи, ученые статьи. Они крутили головами и не верили:
— Тут что-нибудь не так, — заключали они.
Девицы, особенно те, которым не давали Толстого и Тургенева, встрепенулись, решив, что хорошо бы послушать и Зола и Доде. Один старичок нашел, что было бы недурно, если бы на этих вечерах читали вырезки из газет за неделю:
— Так чтобы пришел, — говорил он, — сел в кресло, — да не вставая все бы за последние дни и узнал. Где кто кого зарезал, кого судили, кто умер, что в Китае делается.
Ему заявили, что это неудобно.
— Зато интересно, — стоял он на своем. — Всякий бы с удовольствием пошел, и еще за вход бы заплатил. Ну там пять копеек в пользу погорельцев, что ли…
Многие совсем не поняли слова ‘Литературный вечер’, и решили, что это домашний спектакль — поэтому озаботились о длинных перчатках и подвязных локонах. Приглашенные читать, — трое: Копаушин, Люгин и Карамелев — отнеслись к делу очень сочувственно, прося только, чтобы все было возможно проще, и чтобы мужчины были в сюртуках. За два дня до чтения были разосланы программы такого содержания:

Литературный вечер 25-го января 188* года.
(Первое чтение).
1) Элементы литературных импульсов.
Статья г. Люгина.
Прочтет автор.
2) Сцена из драмы ‘Уриэль Акоста’.
Сочинение Гуцкова.
Прочтет г. Копаушин.
3) ‘Весенние ландыши’.
Ряд лирических стихотворений г. Карамелева.
Прочтет автор.
Начало в 81/2 часов.

* * *

В день литературного чтения, дом Пругавиных принял совсем торжественный вид. Все лампы зажгли, посредине залы утвердили что-то вроде лобного места для чтеца, стол покрыли зеленым сукном, а сверху поставили свечи и графин с водой. M-lle Пругавина расхаживала, постукивая каблучками по паркету, и заглядывая мимоходом то в одно зеркало, то в другое. Известно, что женщина не может видеть своего отражения, чтобы не поправить на себе бантика, не обдернуть баски, не пригладить волосы. Брат ее задумчиво бряцал на фортепьяно, вздрагивая при каждом шуме на лестнице. Госпожа Пругавина сияла, она так чувствовала свое превосходство над гостями. Супруг ее заперся в кабинете и сказал, что не пойдет смотреть на эту срамоту.
Первым приехал подпоручик, очень маленький и застенчивый. Когда Пругавин его представил матери и сестре, он усердно закачался корпусом, но ничего не сказал. Ему предложили снять шашку, он покраснел еще больше, охватил ее обеими руками, что-то такое пролепетал, сел в кресло, и так просидел целый вечер.
Вторым явлением была одна вдова мирового судьи. К сожалению, она не прочла присланной программы. Ей было некогда: она целый день ездила подыскивать бархата, потому что ее портниха (подумайте, какая дрянь!) все ей обузила и окоротила. Ей впопыхах показалось, что у Пругавиных спектакль, и вдобавок детский: ей кто-то сказал, но кто и что, — она решительно не помнила. Она глубоко извинялась в том, что привезла своих детей: девочку Капочку 8-ми лет, и мальчика Павлиньку 6-ти лет. Она собралась было ехать домой, но решила посидеть, пока дети не захотят спать.
Потом приехала жена хирурга — госпожа Чук. Эта явилась в таком декольте, что мужчины при взгляде на нее только повели плечами. Профессор математики Кулаковский привез жену, у которой голова до того была обсыпана пудрой, словно ее обмакнули в мучной мешок. Карамелев приехал с маленькой тетрадкой в восьмушку, заключавшей в себе благоухание ‘Весенних ландышей’. Тетрадку он бережно хранил и никому не давал в руки.
Вообще набралось человек тридцать. Приехали почти все, кого ожидали. Две дамы приехали с собачками. Мужчин было сравнительно меньше. Барышни без умолка болтали, а их голоса звенели как бубенчики.
Ровно без четверти девять, господин Люгин вошел на трибуну, и позвонил в колокольчик. Шумевший разговор сразу затих: так затихает сразу июльский ливень: еще за минуту он стучал и барабанил по листьям, — миновал край тучи, и все стихло, и опять солнце, и теплый пар подымается кверху…
Люгин откашлялся, через очки строго посмотрел на присутствующих, и налил полстакана воды. Отпив, он вынул красный фуляр, провел им по губам, протер очки, потом высморкнулся, посмотрел еще строже, и сказал:
— Милостивые государи!
Это у него была уж такая привычка от постоянного чтения лекций.
— Вам, конечно, небезызвестно, — начал он, — что для каждого движения необходим импульс, при помощи которого сила находившаяся в напряжении переходит в живую силу. Всякий импульс в области истории должен быть строго формулирован, — историк обязан проследить его зачатие, найти его эмбриональные формы. Исходя из этого положения, нетрудно…
Хозяйка дома и ее дочка очень усердно занимались рукоделиями: одна вышивала необычайной красоты полотенце, другая — ковыряла прелестное вязанье. Дама с оголенными плечами чувствовала некоторую неловкость, так как остальные барыни оказались прикрытыми. Одна старушка вытащила из мешка целое одеяло, на котором по красному фону изображались незабудки до того неестественной величины, что скорее походили на подсолнечники. Подпоручик застыл охватив шашку и впившись глазами в лицо чтеца. Потомство мирового судьи уселось на одно кресло, хлопало глазами и наяву видело сны.
— Под именем искусства, — продолжал Люгин, — мы должны подразумевать то чувство изящного, которое сродно натуре человека. Резюмируя сказанное, мы установим такой критерий. Хотя абсолютно искусства не существует, потому что абсолютизм — есть идея и абстракт, но тем не менее в субъективных индивидуальностях оно может проявляться, и даже прогрессировать. Превосходный эквивалент этому…
— Хорошо читает, — заметил тот самый старичок, который так добивался чтения газет.
— А что? — тихо полюбопытствовал сосед.
— Баритоном, — ответил старичок.
— Однако, если все так, то это немножко сухо, — подумала хозяйка, переглядываясь с дочерью.
Через двадцать минут это почувствовали и гости, которые не вертелись на местах только из приличия. Как они завидовали Капочке и Павлиньке, прикорнувшим друг другу, и наслаждавшимся безмятежным покоем!
— И так, — читал Люгин, — мы ясно видим, что литература — это зеркало отражающее весь окружающий мир в миниатюре, и вдобавок мир профильтрованный горнилом искусства…
На часах пробило половина десятого. Некоторые потянули свои часы из кармана. Оказалось, что эти часы еще отстают на семь минут. У многих явился лом в спине. А Люгин хоть бы что: знай себе читает, да читает.
— Модификация тут очень проста, — объясняет он, — если мы будем фиксировать…
Из-за двери уже два раза показывалась горничная и делала хозяйке масонские знаки, сообщая этим, что самовар давно кипит в столовой. Хозяйка слегка наклоняла голову, и показывала глазами, что надо подождать.
Без четверти десять старичок чихнул, и с таким вкусом, что невольно вызвал пожелания соседей. Это было единственное разнообразие во все время чтения. Да еще господин Карамелев не скучал, а сидя несколько сзади хирургической жены, блуждал не без удовольствия глазами по ее плечам. Mademoiselle Пругавина, чувствуя что на нее смотрит штабс-капитан, несмела поднять глаз, и только выгибала невозможно пальчики при работе, вероятно желая этим доказать, что не только она сама грациозна, но даже ее пальчики и ногти.
Пробило десять. У всех лица вытянулись еще больше. Подпоручик вдруг издал какой-то необычайный звук: у него до того пересохло в горле, что он хотел откашлянуться, но это как-то не вышло. Дамы перешептывались, Павлинька немножко высвистывал носом, у разоспавшейся Капочки мамаша все поправляла загибавшуюся юбочку.
Десять минут одиннадцатого Логин кончил и торжественно захлопнул тетрадь. В зале царила гробовая тишина.
— Да, баритон приятный, — повторил старичок.
С ним тотчас же согласились, так как в это время в дверях показался лакей, горничная и прачка. Последние две были очень густо напомажены гвоздичной помадой. Весь кортеж был вооружен подносами, стаканами, салфетками, ромом, лимоном и бутербродами. Подпоручик схватил свой стакан настолько жадно, что обварил себе колени, и долго потом извинялся, качаясь, в креслах, и бормоча что-то под нос.
От Люгина как-то сторонились, — точно он был в дифтерите: иные побаивались, — а ну как он да не кончил…
Павлиньку и Капочку невозможно было добудиться. Мамаша решила: Бог с ними, пусть поспят.
— Теперь будет очень интересно, — увещевала хозяйка гостей. — Копаушин дивно читает. Вы не слышали? Я уверена, вы останетесь довольны.
— Да, этот уж очень того, — заметила старушка с одеялом, — читал долго, а понять со стороны трудно, словно ехал, да из мешка горохом сыпал, — ни себе, ни другим.
Когда на кафедру взошел Копаушин — кафедра дрогнула. Драматический чтец был заметен сразу. По грустному, страдальческому лицу, с которым он приготовился читать ‘Акосту’, видно было, что все это им перечувствовано. Да и вообще гости были бодрее, подкрепившим чаем.
Штабс-капитан, участвуя постоянно на спектаклях, не мог уже читать обыкновенно, он непременно играл каждую фразу, даже на своем лице он изображал ту мимику, которую, по его соображению, непременно должен был изобразить данный субъект. В виду этого обстоятельства, лицо штабс-капитана напоминало тех каучуковых куколок, которые, по желанию, строят какие угодны гримасы, особенно превращения были заметны при быстром, перекрестном разговоре, надо отдать ему справедливость — он при самых неожиданных переходах успевал состроить подходящую мину.
Штабс-капитан чрезвычайно сочувствовал Уриэлю, — он увлек своим сочувствием слушателей, особенно девиц, из них две даже открыли ротик. Впрочем, последнее могло быть ими сделано в виду сильного насморка. Голос Копаушина звучал неподдельным чувством…
Позорное признанье! (читал он). В грудь мою
Ты ранами кровавыми вписалось,
И в ней стоишь недвижней, чем на этом
Пергаменте, — где языками змей
И черными ножами, и стрелами
Начертанным тебя увидел я!..
Порою его голос замирал, доходил до шепота, до какого-то страстного журчанья в горле. Но когда он шел crescendo, — о! какими громами лилась его речь. Кафедра тряслась как в лихорадке, — казалось, минута, — и все рухнет, и сам лектор полетит вниз! Но речь затихала, — и слушатели опять успокаивались.
Когда, после обряда раскаяния, разъяренный Акоста является на сцену, тут то во всей красе и развернулся штабс-капитан. ‘Молчите! — гаркнул он, — все молчите! Я знаю вас, всех знаю!..’
Дети мирового судьи испуганно вскочили с кресла. Старичок, тоже вздремнувший, встрепенулся, и промолвил:
— Ага, вот как!
Но когда чтец добрался до знаменитого монолога Уриэля, — тут уже гневу его не было пределов. ‘Спадите груды камней с моей груди, — на волю мой язык!’ — вопил он, уцепившись за подсвечник.
Воспрянь мой ум, и как Самсон пред смертью,
С отчаянным усильем разорви
Позорные оковы…
Он потряс подсвечником в пространстве.
Я разрушу
Моей рукой колонны ваши!.. Я…
Лицо его налилось кровью, на лбу натянулись жилы, глаза обдавали картечью молний…
Павлинька в испуге заревел, но даже и его не было слышно, лектор дошел до своей кульминационной точки: он топал ногами, ревел, метался…
Я верую в тебя,
Бог Адонай! Бог топчущий как глину
Своих врагов! Бог дышащий огнем,
Бог мстительный до третьего колена…
Он захлебнулся, повалил обе свечи, но не замечая ничего, наверху, в темноте, с последним напряжением в голосе закончил:
Моя душа — такой же гневный Бог,
И с этих пор служу я Богу мести!..
Чтеца оттирали одеколоном, давали ему пить, просили успокоиться. Павлинька ревел с перепугу, словно его выпороли. Одна старушка хлопотала, чтобы ее собачку вывели поскорее прогуляться. Испуганная прислуга толпилась в дверях. Даже сам господин Пругавин выскочил из кабинета, вообразив, что провалился диван. Если, по прочтении первого номера, вокруг царила такая тишина, как в ту эпоху, когда голубь из Ноева ковчега летал над землею, за то после второго лектора, залу Пругавиных смело можно было уподобить Вавилонскому столпотворению. От соседей звонили, прося быть потише: там как раз ждали приращенья к семье…
Наконец, кое-как порядок был восстановлен. Поломанные свечи были заменены новыми, на ревевшего Павлиньку надели башлык и увезли домой, штабс-капитана оттерли и освежили. Надо было все-таки чтение закончить: вдобавок ‘Ландыши’ представлялись многим привлекательными.
Особенно барышни жаждали лирики. Там наверно будет соловей, грёзы, розы, волны, полны, кровь, любовь, — это очень весело!
Карамелев вошел на трибуну с какой-то грустномеланхолической улыбкой. На его лице было написано, ‘я так далек от всего земного, мой мир — там: наверху, на грани мирозданья’… Заветная тетрадка дрожала в его руках. Он был несколько бледен.
— Я позволю себе маленькое предисловие, — сказал он, не поднимая глаз, и взявшись рукой за голову. — То, что я прочту — это плод пятилетних моих бесед с музой. Это своего рода ‘Лирическое интермеццо’, — это смех сквозь слезы, — это мои мысли и чувства, переложенный на бумагу.
Он раскрыл тетрадку, и откашлянулся. Все ожидали в немом восторге.
Но он медлил. Глаза его широко раскрылись, подбородок затрясся.
На первой странице его рукописи значилось: ‘рубашек крахмаленых — шесть, простыни — четыре, наволочек — шесть, платков — одиннадцать’… Он ошибся тетрадкой!
Так литературное чтение у господ Пругавиных и не могло закончиться.
1885 г.

—————————————————————

Источник текста: Петр Гнедич. ‘Повести и рассказы’. 1885 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека