В одном уголке нашего литературного мира происходит чрезвычайное волнение. Радикально-экономическое его течение, которое всегда звалось ‘народническим’ и гордилось этим именем, видело в имени этом знамя и программу, выделило из себя ветвь, которая если и не называет себя, то ее можно назвать антинародническою, потому что, употребляя постоянно это имя, она не упоминает его иначе, как в иронических кавычках и в окружении насмешек. Нет более г. Глеба Успенского, не появляется на страницах журналов г. Златовратский, мы не можем услышать их веского и авторитетного слова о новом расколе в партии, которой они когда-то руководили и в значительной части ее создали. Где их ‘устои’? Где ‘власть земли’? Все это их собственными учениками, юнейшими детьми еще не дряхлых отцов, объявляется ‘романтизмом’, ребячеством, противонаукою. Да, все это было ими подумано и высказано без науки, против науки, и вот почему все это оказалось так непрочно. Но какой науки? И кто, наконец, ее адепты?
Науки Карла Маркса, изложенной в его классическом исследовании ‘Капитал’, науки, адепты которой со страниц своих журналов с чрезвычайной горячностью призывают на Россию ‘капиталистический строй’. Но что делает их неуязвимыми, что их ставит вне всяких подозрений, что подрывает всякую почву у их противников — это то, что они призывают капиталистический строй, как необходимое предварение имеющей настать после него эры труда. Таким образом, они являются также ‘народниками’: ‘народное’ есть их конечный идеал, но… через тысячу лет — это есть некоторый ‘рай’, которого, однако, можно и нужно достичь, проползя предварительно в муках капиталистического ‘ада’ и ‘чистилища’.
Все хорошо сосчитано здесь, но только излишне далеко рассчитано. В сентябрьской книжке ‘Вестника Европы’ за 1897 г.г. Слонимский, в статье, которую нельзя не назвать любопытною и здравомысленною (‘Карл Маркс в русской литературе’), дает следующую иллюстрацию нашего книжного теоретизма, который решительно не только не считается с фактами, но и не замечает их даже и тогда, когда они окружают его, когда он на них смотрит и, наконец, о них именно рассуждает: ‘Не поразительны ли эти тревожные в литературе толки о том, явится ли к нам капитализм или нет, когда на деле он живет и распоряжается среди нас с давних времен? Мы постоянно употребляем продукты капиталистического производства, мы окружены ими в! домашнем быту и видим огромные массы их в лавках и магазинах, мы одеты с ног до головы в фабричные изделия, пользуемся заводскою посудою, пишем фабричным пером на фабричной бумаге, ездим в экипажах, вышедших из капиталистических мастерских, и путешествуем на железных дорогах и пароходах, наглядно свидетельствующих о капитализме, наши книги и статьи печатаются в капиталистических типографиях, и в этих книгах и статьях мы встречаем глубокомысленные рассуждения о вероятных шансах появления у нас капитализма. Сколько теоретического ослепления, сколько предвзятой веры в каждое слово Маркса нужно для того, чтобы не замечать всей окружающей нас действительности и упорно предаваться бесцельной софистике, представляя себе общеизвестные вещи навыворот’ (стр. 303 и 304).
Вот довольно правдоподобное изображение наших юных волнений. Расчеты неомарксистов на тысячу лет также вытекают из этого теоретизма, который перестает видеть, слышать и обонять. Построения Карла Маркса овладели мыслью наших теоретиков, они их гипнотизировали, как глаза очковой змеи гипнотизируют маленькую птичку, и она, вместо того чтобы лететь от чудовища, бессильно падает ему в пасть. Птичка, конечно, могла бы улететь прочь, как только она перестала бы смотреть на чудовище, и мы думаем — муки капиталистического строя, которых, кстати, никто не отвергает, не только обходимы, но они и без всякого труда могут быть обойдены, как только мы выйдем из-под гипноза экономических идей и примем в расчет всю полноту бытия человеческого, оглянемся ясно на ясную лежащую окрест нас природу и вообще станем думать, прислушиваться и понимать не часть действительности, а полную действительность.
Неомарксисты говорят о России, но вот, возьмем два факта, один — постоянный и географический и другой — исторический и минутный, но который можно с такою же легкостью, как Карл Маркс сделал это с экономическою идеею, раздвинуть в обширную историческую панораму.
Россия с наиболее протяженной своей стороны примыкает к Ледовитому океану, ‘государство Российское’, со всей градацией его уездов, губерний, волостей, станов, не столько переходит, сколько теряется, и теряется неуловимо, неизвестно с каких точек начиная, — в тундрах, болотах, тайге, где все эти градации администрации становятся более или менее призрачны и мнимы, означены на карте и вовсе не означаются и ничем не выражены в действительности. Г. Слонимский в приведенной выдержке замечает, что капиталистический строй уже вошел к нам, в других местах своей статьи он говорит, что главная и собственно единственная черта этого строя — ‘отделение продукта производства от производителя-работника, который за работу получает часть ее стоимости’, — уже читается в некоторых статьях ‘Русской Правды’. Ясно, что испуганные марксисты не об этом частичном явлении говорят: они исполнены далеких надежд и близкого страха перед всеохватывающими капиталистическими отношениями, перед всеобъемлемостью и повсеместностью капиталистического строя, в формах которого станет биться и в них ‘очищаться’ вся полнота народного бытия. И вот мы указываем географический пояс, притом неопределенного растяжения, куда и за который никогда не проникнет настоящая государственность и еще менее проникает интенсивная, капиталистическая производительность, с ее подробностями: разделением труда, машинностью производства, крупным капиталом и всего лишенным, во всем ‘обокраденным’ — по довольно справедливому подозрению социалистов — работником. Вот граница капитализма, лежащая в условиях ‘лычного края’, страны ‘морошки’, ‘ягеля’ и ‘оленя’. Оттуда, как из неумирающего эмбриона, в самый капиталистический строй, если бы он раскинулся южнее, будут или, по крайней мере, могут всегда вторгаться отношения, а наконец, и идеи антикапиталистические. Ломоносов, как и Зосима и Савватий, как замученный митрополит Филипп, — все были из этих стран, и между XX и XXIV столетиями оттуда же могут прийти люди равной и еще большей силы, с тою же непобедимой мыслью, всеувлекающим примером, подымающим сердца словом, и самое главное: люди, нисколько не зараженные капитализмом в условиях быта вскормившей их земли. Мы говорим о специально нашей стране, о которой специально говорят и наши неомарксисты, но, если мы оглянемся на географию иных стран, мы увидим, что целый обширнейший круг их, пройдя решительно всяческие фазисы исторического существования, никогда не знал одного — капиталистического. Пример — Византия. От пелазгов и до прихода турок, прожив 2 1/2 тысячи лет, она ни на одну минуту не сделалась капиталистическою, и тот вопрос о пролетариате, который так тяготил Рим, никогда не тяготил ни Афины, ни Спарту, ни Константинополь… В Риме рабочий вопрос был, в Византии — нет, и, очевидно, есть, сверх экономических, еще какие-то условия существования, доминирующие над экономическими и то дающие им простор, то их задерживающие. Но здесь мы перейдем к маленькому историческому явлению, на которое хотели указать сверх общего и постоянного географического факта.
Это — не так давно закопавшиеся у нас на юге раскольники-сектанты. О них было распрошено, все обстоятельства ужасной их смерти вскрыты, и как юристы, так и богословы, наконец, даже психиатры растерялись перед фактом. На во всяком случае — вот психическая атмосфера, которая может быть раздвинута по произволу далеко, которая объемлет очень значительные части нашего населения уже и теперь и куда, если бы вы ввели идеи Карла Маркса, вы увидели бы, что они ни с чем тут не сливаются и с ними ничто здесь не сливается. Это как бы масло и вода, которые не умеют слипнуться и никогда, решительно никогда, ничего общего не создадут из себя. Вот факт, которого никто не захочет оспорить, что же это за атмосфера? Принадлежит ли она специальностям догматического учения сектантов? Эта несливаемость ее с экономическими ужасами, как и вожделениями, входит ли в их вероучение? Нет и нет. Мы имеем интенсивную, т.е. напряженную до крайности, религиозную культуру, как бы ни низкопробно было ее содержание, ее ‘вероучение’, мы имеем дух и настроение, аналогичные с тем, какой овладел Византией во время великих богословских споров, и вот, там и здесь интенсивная экономическая культура равно невозможна: она не просачивается сюда, просто она не находит места для себя, ей не открыты поры, через которые, проникнув в организм, она разрушила бы его, как проникает через поры по существу уже мертвого внутри социального организма и тогда начинает его уродовать, являясь в нем доминирующим механическим законом.
Иногда хочется, через ближайшую тысячу лет ‘чистилища’, заглянуть в следующую тысячу лет, которую, как ‘рай’, нам обещают неомарксисты. Это — эра ‘труда’, и ‘только’ труда, как формулируют строго и нетерпеливо они. Итак, биллионы четвертей картофеля, ‘своими руками’ выкопанного, съедены, но в то время как они перевариваются в желудке, о чем же будут говорить или думать обладатели этих желудков? Т.е. с ‘искрой’, увлечением, ‘румянцем’ на щеках говорить? Со ‘счастьем’ думать? Как только кто-либо так заговорил бы или подумал, тем самым он и отменил бы закон экономизма как высший, подпал бы’ иной норме бытия и, в сущности, глубочайшим образом потряс бы весь ‘райский’ строй. Всякая живая тема — это уже новая жизнь, струйка иной жизни, просочившаяся в экономический строй, и, как ‘ртуть’, пущенная ‘по воде’, она прорвала бы плотину желудочно-ручного благополучия. А вне этой мысли? без таких ‘тем’? — действительно только усталые и действительно сытые только… Неужели люди были бы счастливее теперь в тундрах около вертящегося шамана, чем в Аравии бедуины, чем спутники Чингис-хана, века вспоминавшие ‘минутку’ своих походов и побед? Итак, никакого плюса перед прежним и настоящим тут не содержится, — и совершенно непонятно, марксисты вовсе не могут объяснить, почему именно мы должны втягиваться в эру не отвергаемых и ими мук, чтобы вступить… в то же и даже меньшее, чем то, что мы имеем теперь?
В августовской книжке марксистского ‘Нового Слова’ за 1897 г. высказан следующий взгляд на значение или, точней, на незначительность всяких идей в истории, заметим, что статья полемическая, и отсюда проистекает форма вопроса в рассуждениях автора: ‘Почему это представляется всем, будто высшее образование обладает какой-то специфической способностью предворять культуру?.. Да и наконец, что такое вся интеллигенция, как не простое и послушное орудие в руках крупных денежных магнатов?’ (отд. II, стр. 144). Капитализм как начало, господствующее над идеями, люди науки и вообще мысли как простые рабы денежных людей — мысль эта пронизывает все страницы действительно ‘нового’ в нашей литературе ‘слова’, к этой же подчиненной роли около капитала сводится и государство, это же рабство уготовывается и рабочему: в статье г. Туган-Барановского ‘Народники крепостной эпохи’ разбирается, и насмешливо, попытка в царствование императора Николая I улучшить положение рабочих на фабриках: именно — установить, чтобы они не оставлялись ночью и не спали около машин на фабрике. ‘Тем дело и кончилось, — говорит автор, — Мейендорф был так осторожен, что не более 20 фабрикантов, и то по возможности, т.е. насколько сами захотели, исполнили Высочайшую волю’ (отд. I, стр. 85). Конечно, все это молодой теоретизм, юные сорадования ‘науке’, но ведь и от них можно потребовать оглянуться, каково же в самом деле, при ночлеге около станка, рабочему приниматься за работу без всякого предварительного свободного движения поутру, хотя бы пока он перебегает через двор? Ведь если ‘ad majorem gloriam Dei’ [‘к вящей славе Божией’ (лат.)], то и то не было позволительно, то ad mojorem glariam Marksi [к вящей славе Маркса (лат.)]… Да и какой же это ‘божок’ и сколько ребячества во всей этой вчера выросшей ‘науке’?
Неомарксисты не заметили, что лишь некоторые узкоопределенные циклы идей действительно поддаются и подчиняются капиталистическому настроению ли, владычеству ли: именно, все логические идеи — в тесном смысле ‘наука’, и вовсе не поддаются ему идеи жизненные, которых логического происхождения мы не можем ни проследить, ни доказать. Шотландская философия, т.е. очень идеалистическая, в лице Адама Смита послужила капитализму, ему послужили, т.е. послужили вообще торжеству и расширению экономических идей, гегельянцы Лассаль и Маркс, даже, как это ни печально, наши ‘народники’ родили из себя гг. Бельтова, Струве, Туган-Барановского, и это показывает только, как мало жизненности и много бедной книжности было в нашем ‘народничестве’. Но вот, однако же, южные сектанты… Вы скажете — это ‘невежество’, которое капитализм преобразует через ‘школу’, — и тогда я спрошу вас об итальянском Ренессансе: не Рафаэль и Микель Анджело послужили купечеству Медичисов, но, именно и напротив, ‘купечество’ Козимо и Лоренцо Медичи было ковром, который стлался под ноги и в ногах этих выразителей эстетического взгляда на мир, т.е. опять жизненной, а не логической идеи. Вы скажете — это минута, порыв и их переборет время, — и тогда я укажу вам на еврейство: искони торговое, оно внутри себя, т.е. где оно трансцендентно-религиозно, не сложилось даже и до сих пор капиталистически. Еврейство поставило банк и капитал около европейской, т.е. для него внешней, цивилизации и, очевидно, могло поставить потому и тогда, когда эта цивилизация стала иссякать в трансцендентных своих основаниях. Вот факты — крайне разнообразные, но которые говорят об одном. Карфагеняне изобрели вексель, финикяне — алфавит и всемирную для того времени торговлю, и снова оба эти народа с интенсивной, религиозной культурой, какова бы и в чем бы она ни состояла по содержанию, не сложились капиталистически. Но вам хочется ‘ума’, и я укажу на пифагорейцев: в союзе этих философов, но которые самую философию понимали жизненно и ей подчинили быт и политику, мы так же мало можем представить восторжествовавшими надо всем капиталистические отношения, как и у наших бедных закопавшихся в землю сектантов. Экономизм как доминирующая норма есть действительно смерть: он действительно просачивается внутрь только уже опустошенного от всяких мистических струек организма. ‘Экономический’ строй, семья как содружество работника и работницы, государство как содружество экономических же групп и все ‘экономическое’ в тенденции и основаниях: ‘наука’, печать, публицистика, — это ничего более, как минерализовавшееся общество, которое имеет форму и перестало дышать, потеряло ‘дыхание жизни’ — употреблю библейский термин.
Таким образом, — вот вторая граница, кроме географической, в том, что бытие человеческое не исчерпывается логической стороной и что та — другая и темная в нем сторона, ни природы, ни происхождения которой мы не знаем, но которой присутствие ясно в себе чувствуем, — выходит из нормы экономизма и всегда и безусловно его подчиняет себе. Какие трудности преодолели Ромео и Юлия, чтобы умереть где-то в темном подземелье, я знал в Вязьме приказчика, который, получив отказ в руке любимой девушки, — пошел и в тот же вечер удавился. Вот трансцендентная идея уже в каждом из нас, и, слава Богу, от времен Монтекки и Капулетти она жива и даже не ослабла до этих дней. Но мы хотим вернуться опять к нашей действительности: неомарксисты говорят о России — и в ее именно условиях, сверх географической преграды, есть еще одна, которая, по-видимому, всегда будет мешать торжеству у нас интенсивной, экономической, т.е. капиталистической, культуры.
Это — странная и неустранимая, кажется, русская неуклюжесть. Остановимся на подробностях. Не удивительно ли, что в огромном уже теперь множестве всюду разбросанных аптек мы не встречаем, даже как исключение, русских природных мальчиков, не встречаем их вовсе? — Необходимость педантической чистоты и крайней аккуратности при измерениях и взвешиваниях исключила из этого прекрасного ремесла русскую кровь. Все нужно здесь ‘по капле’, а русский может только ‘плеснуть’. Не менее замечательно, что и в часовом ремесле, где также требуется мелкое и тщательное разглядыванье, — не попадается русских. Удивлялись, отчего в Петербурге речное пароходство в руках финляндцев, и замечали — ‘верно, вода не русская стихия’. Но вот на Волге и Ладоге это русская стихия. Но на Неве — суета, и опять ‘подробности’, т.е. так много мелькающих и мелких судов, что, конечно, русский лоцман на пароходике-лодке или сломается сам, или сломает. И чувство ответственности, страх ‘сломать’ или ‘сломаться’, а главное — отвращение к суете и неспособность быть каждую минуту начеку гонит его от лоцманства, из аптеки и от часовщика. Напротив, кровельщик или маляр, висящий на головокружительной высоте, — всегда русский и никогда еврей или немец, это — риск, но и уединение, спокойствие, где работающий может ‘затянуть песню’. Русский — немножко ‘созерцатель’. И он только в той работе хорош, где можно задуматься, точнее, — затуманиться легким покровом мысли о чем-то вовсе не связанном с работою: так поет и полудумает он за сапогом, который шьет, около бревна, которое обтесывает, и, наконец, в корзиночке около четвертого или пятого этажа. Все ремесла собственно интенсивные и все интенсивные способы работы — просто у него не в крови. А о народе в его историческом росте мы можем повторить то же, что говорим о ребенке, взрослом и, наконец, старике: ‘Каков в колыбельку — таков и в могилку’ {Историки замечают, что галлы, описанные Цезарем во всех подробностях характера, сохраняются и в теперешних французах.}. Обильно и долго я наблюдал детей за учением, способ работы учебной, у нас принятый, — быстрое чередование уроков с требованием внимания к каждой минуте, — истощает, энервирует и, наконец, просто не исполняется всеми даровитыми русскими детьми — именно теми, которые при разговоре, за чтением, на письме, т.е. во всех формах неинтенсивного выражения своих способностей, брызжут умом, сообразительностью, наблюдательностью, и напротив, эти формы работы — ясно не национальные — охотно и легко у нас переносятся, но только малоспособными людьми.
Но перейдем к капиталу и капитализму: мы увидим, что и способы их копить у нас глубоко отличны от западных. Русский капитализм — это или Плюшкин-Корзинкин (умерший лет 15 назад в Москве, почти в чулане, миллионер), т.е. психоз, или это — случайная удача, но во всяком случае — это не есть неопределенно расплывшееся в обществе явление, не есть общий поток, тянущий в себя массы людей, неопределенное их множество. Напротив, массы, множество — у нас бедны и неуклюжи в обогащении, даже когда очень его желают. Фирма ‘Домби и Сын’ не вырисовывается на фоне нашего быта и истории: наследственных богатств, из рода в род ‘приумножающихся’, у нас нет или очень мало. Наш богач — удивительное явление: он ‘стрижет купоны’, и опять мы наблюдаем здесь любовь к покою, не суете, как у лоцмана и кровельщика, он не ‘работает на капитале’, как и ученик избегает учиться ‘по урокам’. Люди, как Губонин, т.е. вечно деятельное богатство, у нас — феномен, а мы говорим о толпе, о господствующем типе, ибо история всегда течет из основных, а не исключительных народных черт. Богач угрюм у нас, необщителен, почти можно подозревать, что он несет богатство как ‘грех’, это — привязанность, болезненная, несчастная, с которою он не умеет справиться, но и не спешит весело с нею на улицу, не общится ею с другими, не союзится на ней: и вот отчего богатые люди у нас не сливаются в ассоциации, как это было бы непременно, если бы инстинкт богатства у нас был веселящим, радующим, природным. Удивительно, как много богачей у нас становятся тайными, а иногда и явными алкоголиками. Казалось бы, что за удовольствие в вине, когда возможно чувство Скупого рыцаря —
Какой волшебный блеск!..
Но вот, вместо этого сладострастия имуществом — гораздо беднейшее и прямо нищенское упивание вином, из-за которого так и слышится прекрасный некрасовский стих:
Бес благородный скуки тайной.
Если мы припомним своеобразную поэзию тяжелых колоколов, пудовых свеч и всякого храмового ‘благолепия’, которым упиваются наши купцы, мы догадаемся, что эта строка Некрасова не обошла и их, и допустим, что и источник алкоголизма у них не всегда бывает только распущенность. Но в общем все эти черты как мало обрисовывают тип, который был бы достаточен и силен охватить и подчинить себе весь строй жизни. ‘Капиталистический строй’… Г. Слонимский правильно заметил, что он уже начался с ‘Русской Правды’, и, всегда существуя, всегда необходимый как частное и подчиненное явление, он у нас и в будущем останется одним из жизненных течений, то ширящимся, то суживающимся, но никогда, решительно никогда — единственным, все поглотившим (гипотеза наших марксистов).
Есть виды опасности, порождаемые опасением, ложный крик ‘пожар’ может в партере театра породить несчастия, для которых нет реального основания, но ложное опасение становится их реальною причиною. Неомарксисты своим преувеличенным и ложным страхом производят или имеют тенденцию произвести такого рода бедствия. Они зовут меры, которым еще не время и для которых никогда, может быть, не настало бы время, они отвлекают внимание, как от ‘археологии’, от другого, что может быть полно жизни или может при внимании возродиться к лучшей жизни. Ведь все-таки не разобрано и не объяснено, почему община, исчезавшая в Германии при Таците, т.е. в своем роде при ‘Русской Правде’, — у нас удержалась до ‘Судебных уставов’ Александра II, т.е. 1000 лет? Мне случалось об этом упоминать в литературе, и еще раз я настаиваю, что эта разница в длительности существования не объяснена и есть главный факт, должна бы стать главной темой размышления наших экономистов. Община — это, конечно, экстенсивная земельная культура, но на множестве подробностей мы уже показали, что интенсивности и вообще во всем не ищет русская кровь. Как будто можно с каким-нибудь видом правдоподобия сказать, что в наших университетах профессора занимаются со студентами ‘интенсивно’?
Мы все учились понемногу,
Чему-нибудь и как-нибудь…
И, в сущности, мы учимся в университете, учились у таких светил, как покойные Буслаев и Тихонравов, совершенно по тому же методу, так же ‘экстенсивно’, как наши Петры и Иваны пашут в Новгородской губернии землю, и как они ее делят и ею владеют ‘миром’, — мы точно так же ‘миром’ готовились к экзаменам и на самых экзаменах покрывали ‘грехи’ друг друга. Вот пример неуклюжей, пожалуй, вредной, но как-то милой и, очевидно, вечной ‘общины’ в духе, в духовных занятиях, и у людей, казалось бы потерявших всякую связь с народом и с землею. Да, работа ‘миром’ лежит искони в духе русского народа, создавшего даже пословицу: ‘На людях и смерть красна’. Кроме общины — в сфере владения землею, у нас есть артель — в сфере коллективной созидательной работы, есть и то, что можно было бы назвать моментальными артелями, — не в целях длительной работы, но минутного усилия, натиска, подвига рук и иногда ума — это так назыаемая ‘помочь’. Ни у одного народа начало общности и помощи не развито так, как у нашего, ни у одного не сохранилось оно так долго. Германец-земледелец, ставящий свою ферму среди своих владений, отдаленно и отчужденно от окружающих, уже этим самым безмолвно выражает, до какой степени мало он нуждается в ‘помочи’ и как мало готов с ‘помочью’ побежать к соседу. Не то в наших деревнях — в этой линии домиков, тесно жмущихся друг к другу, почти лезущих друг на друга и только-только не говорящих: ‘если и гореть — то вместе’. Самым расположением своим, самым видом деревня говорит о народе-‘мире’.
Из живого зерна — из качеств народной души выросли и формы нашего быта и труда. ‘Соборне’ молясь, православные ‘соборне’ трудятся, ‘соборне’ строят деревню, подряд, ‘соборне’ подымают колокол, держась ‘миром’ за канат, ‘соборне’ косят, владеют землею, и наконец, ‘соборне’ же высыпают на работу, помолясь на кресты родного села, роясь, как пчелы, в шумливую и веселую артель, а не угрюмо, не скупо, не тупо, как идет немец. ‘Соборне’ — это свет нашей жизни, веселость нашего сердца, залог великих наших успехов в мире и в грядущих веках.
Но эта прекрасная сторона нашей жизни может, и преждевременно,, насильственно, может быть спугнута ложными криками и заверениями неомарксистов, особенно если они найдут для себя авторитетных слушателей. Нужно заметить, что экономизм, экономические учения вообще сыграли одну очень скверную и мало замеченную роль: они вызвали, создали экономизм как факт, они призвали его, даже когда пытались бороться с ним (социализм). Человек достаточно и хорошо защищен от него мистическими задатками своей природы, но эти задатки в высшей степени были ослаблены у одного, другого и, наконец, у многих, у всего общества чувством перепутанности, которое распространяли экономисты, и их уверениями, которые не могли не подействовать на ‘малых сих’, что экономизм есть или завтра должен стать высшею нормой, управляющею жизнью всех. Экономисты гипнозом своих ошибок оттянули внимание общества от предметов, идей, тем. где лежала его естественная защита, они отняли у него ‘дыхание жизни’, и наступившая минерализация уже естественно стала оформливаться в господство экономических отношений, ‘капиталистический строй’. Вот процесс, которого единственно мы должны бояться, т.е. не фиксировать свой взгляд на одной точке, с предположением: ‘тут очковая змея’ — она в самом деле тогда вырисуется и пожрет нас, т.е. мы пожрем друг друга скудостью своего духа.
Карл Маркс и вообще школа немецкого социализма не была во всем прогрессом сравнительно со школой старого, ‘археологического’ социализма. В лице Фурье и Сен-Симона социализм был великодушием, он не претендовал быть ‘наукою’, но был порывом, который умел родить порывы. Между тем самое существо предполагаемого будущего процесса содержит в себе, именно в заключительной его фазе, даже по Марксу — требование порыва, и без него все учение становится нескончаемым и бесплодным номинализмом. Трудно представить себе, как ‘кате-дер-социалисты’ в такой-то день месяца и года выбегут наконец на улицу и ‘передадут’ ‘орудия производства’ ‘самим производителям’. Я хочу сказать, что энтузиазм составляет не только психику, но и логику социализма, именно центральный момент этой логики — и он умер в Марксе. Любопытны в этом отношении воспоминания о нем Лафарга, переведенные в ‘Новом Слове’. Маркс — буржуа, это — ученый, но он темой избрал социально-экономический строй общества, как другие избирают и как при другом стечении обстоятельств он сам избрал бы движения Марса или кольца Сатурна. Каковы бы ни были результаты его исследований — важно, что это суть мысли, порождающие мысли же, книга, порождающая книги же, и вообще, как после Лапласа мы имеем обширную небесную механику и прославляем имя ее первого творца, — мы имеем все основания прославлять Маркса, ожидать увеличения мрксистской литературы, — и ничего еще, ничего более. В лице Маркса, и общее — в лице немецкого теоретического социализма, некоторый вид минерализации постигнул самый социализм. Это немножко жаль, потому что истинную сторону в социализме составляет не эта якобы ‘наука’, какою он стал, но именно великодушие: для него реальные основания были и остаются.
1897
Впервые опубликовано: ‘Новое время’. 1897. 23 сентября. No 7749, под названием ‘Литературно-экономический кризис’.