Литературная хворь, Меньшиков Михаил Осипович, Год: 1899

Время на прочтение: 32 минут(ы)

М. О. Меньшиковъ.

КРИТИЧЕСКІЕ ОЧЕРКИ.

С.-ПЕТЕРБУРГЪ.
Типографія М. Меркушева. Носкій пр., No 8.
1899.

Литературная хворь.

H. С. Лсковъ по поводу моихъ взглядовъ на консерватизмъ искусства (‘Дв правды’) прислалъ мн письмо, въ которомъ выражаетъ недоумніе — какъ связать съ консерватизмомъ художниковъ такія явленія, какъ ‘Хижина дяди Тома’ или ‘Записки Охотника’, ‘воспитывавшія умы и сердца’.
Я позволю себ замтить, что и эти, столь гуманныя, содйствовавшія низверженію рабства книги были глубоко консервативными. Он явились продуктомъ долгой нравственной культуры, голосомъ весьма прочной, хоть и не господствующей традиціи. Въ самомъ дл, въ Америк хотя и существовало рабство со всми его ужасами, но одновременно съ нимъ существовалъ и духъ благочестія. Коренные сверо-американцы — потомки религіозныхъ, нкогда гонимыхъ въ Европ общинъ. Эти общины еще на старой родин выработали въ ряду поколній нравственное міросозерцаніе, до такой степени устойчивое, что имъ пришлось искать себ новаго отечества. Это была культура старая, слагавшаяся постепенно въ средніе вка и отлившаяся въ стройныя формы въ вкъ реформаціи. Американизмъ начала этого вка, кром торгашества, былъ еще сильно проникнутъ пуританизмомъ. Возвышенное и строгое настроеніе пуританъ, этого новаго Израиля, отъ поколнія къ поколнію передавало завты совсти, вынесенные изъ Библіи. Старый пуританизмъ — расцвтъ души самой совстливой изъ расъ — германской. Никогда — если не считать временъ апостольскихъ — большія массы населенія не охватывались столь жгучимъ, пламеннымъ стремленіемъ къ Божьей правд, и какъ ни тяжки были цпи противоположной традиціи — рабства и насилія — возмущенная совсть преоборола ихъ. Бичеръ-Стоу, какъ и множество другихъ мене извстныхъ ‘мятежниковъ совсти’, явилась не либераломъ, не новаторомъ, а выразительницей стараго, окрпшаго уже теченія — иначе ея книга (въ художественномъ отношеніи слабая) не произвела-бы столь необъятнаго волненія. Доброе смя упало на добрую почву и дало плодъ сторицей, но и само оно могло появиться лишь изъ доброй почвы, а не изъ безплодной.
Тоже самое и ‘Записки Охотника’. Несомннно, он проникнуты состраданіемъ къ крпостному рабу, но это состраданіе во времена молодости Тургенева и въ обстановк, гд онъ воспитывался, было уже традиціей и довольно прочной. Нельзя забывать, что Тургеневъ, какъ и Л. Н. Толстой и большинство нашихъ классиковъ явились дтьми далеко не одной лишь русской стихіи, какъ совершенно неврно, хотя и весьма настойчиво утверждаютъ нкоторые современные критики. Наши великіе писатели имли большое счастье явиться нетолько среди установившагося родного быта, но и въ эпоху могущественныхъ западныхъ вяній, которыя они впитывали въ себя чуть не съ колыбели. Безобразная сторона крпостного рабства въ благоустроенныхъ дворянскихъ усадьбахъ была удалена отъ дтскихъ очей, ни тяжкій трудъ на барщин, ни истязанія въ конюшн, ни оргіи въ домашнихъ вертепахъ, ни горькая судьба ссылаемыхъ въ Сибирь, заковываемыхъ въ солдаты, продаваемыхъ какъ скотъ крестьянъ не оскверняли ихъ глазъ и не входили въ души какъ элементъ воспитанія. Кое-что доходило до ушей, а иногда и до глазъ дтей, но полуприкрытое и неразъясненное. Зато въ своемъ гнзд, въ дтской, въ классной, въ спальн, въ библіотек, въ кабинет отца и комнат матери маленькіе Тургеневы и Толстые дышали совсмъ инымъ воздухомъ, инымъ свтомъ. У Тургенева, правда, была несчастная семья, но и около него были, по обычаю, съ самыхъ юныхъ лтъ представители иной цивилизаціи, посланники иного міра: дядька-французъ, гувернантка-англичанка, учитель-нмецъ. Въ боле счастливыхъ семьяхъ сама мать, воспитанная въ институт въ правилахъ религіи и морали, на иностранныхъ сентиментальныхъ романахъ, любвеобильныя чувствительныя тетки окружали подроставшее поколніе стихіей гуманности, въ томъ-же дух вліяли нянюшки, гувернантки и гувернеры. Что-бы ни говорили о низкомъ уровн развитія прежнихъ иностранныхъ гувернеровъ, о томъ, что барабанщики великой арміи становились у насъ чуть не профессорами, но все-же это были люди иной культуры, иного міросозерцанія. Надо помнить, что даже маленькіе люди той эпохи, какіе нибудь капралы великой арміи, были одушевлены передовыми идеями, выброшенные изъ кипучаго котла тогдашней Европы, воспламененные тми или иными идеалами, начитавшіеся популярныхъ писателей, они являлись и ‘въ снгахъ Россіи’ апостолами свободы, правъ человка, человческаго достоинства, состраданія къ несчастнымъ, и т. п. То огромное вліяніе, какое имлъ Лагарпъ на Александра I, въ миніатюр повторялось во множеств дворянскихъ усадебъ. Внося не мало глупыхъ западныхъ обычаевъ и привычекъ, пріучая къ пороку слпого подражанія, эти нмцы, французы и англичане, вздыхавшіе о своей родин, давали своимъ воспитанникамъ и все лучшее, что сами вынесли изъ родной культуры, въ общемъ, все-же боле гуманной, нежели тогдашняя русская. А главное, они давали дтямъ свой языкъ, т. е. если не плоть, то кровь своего духа, несущую, какъ кровь въ тл, кислородъ свжаго воздуха Запада въ самые потаенные уголки русской души. Для дворянскихъ дтей того времени иностранные языки были такими-же родными, какъ и русскій, а иногда и родне его: Пушкинъ выучился по-русски уже посл того, какъ началъ говорить по французски. Конечно, между иностранными гувернерами попадались и настоящіе негодяи, но т не уживались долго на скромныхъ педагогическихъ должностяхъ,— они пристраивались къ боле доходнымъ источникамъ, въ камердинеры, управляющіе, секретари пожилыхъ барынь, въ чиновники, — или, проворовавшись, изгонялись. На бдно-оплачивавшихся мстахъ дядекъ и учителей оставались обыкновенно честные, добросовстные, недалекіе субъекты, неудачники-идеалисты врод толстовскаго Карла Ивановича или тургеневскаго Лемма, столь трогательно и нжно описанныхъ великими ихъ учениками. Они вносили вмст съ прописной моралью, съ tenez vous droit и sei artig, можетъ-быть, безсознательную, но уже прочную нравственную традицію западнаго человка — отвращеніе къ рабству. Тургеневъ и Толстой явились только выразителями этой традиціи, не новаторами ея, а какъ-бы продолжателями.
Я намренно поставилъ вліяніе этихъ маленькихъ, незамтныхъ человчковъ — нянекъ и гувернеровъ — на первомъ план, такъ-какъ по моему мннію, никакая школа, никакой университетъ, никакое общество не кладутъ своей печати на человка въ такой степени, какъ кучка лицъ окружавшая его дтскую кроватку и дтскій столикъ. Но чрезвычайно важны, конечно, и дальнйшія вліянія юности, и дворянская усадьба давала ихъ въ томъ-же род, какъ и европейцы-воспитатели. Надо вспомнить, что кром дядекъ и гувернеровъ многіе изъ нашихъ писателей встрчали иностранцевъ въ дтств въ лиц близкихъ родныхъ. Пушкинъ и Лермонтовъ — внуки нмокъ, Жуковскій, Григоровичъ, Герценъ, Некрасовъ, Фетъ и мн. и др. были полурусскіе по крови, и въ чисто-русскую культуру ихъ дтства всеже вторгалась замтная иная стихія. Дворянство наше, никогда не отличавшееся чистотой крови, со временъ Петра сильно перемшалось съ нахлынувшими къ намъ нмцами, остзейзами, шведами, французами и теперь, напримръ, трудно всртить дворянина, у котораго не было-бы какой-нибудь примси. Вмст съ кровью наше дворянство заимствовало отъ иностранцевъ нчто и отъ культуры Запада. Воспитаніе укрпляло эти вліянія. Вооруженный иностранными языками и согртый симпатіями къ родин разсказаныхъ нмцами чудныхъ сказокъ и преданій, юноша отправляся въ домашнюю библіотеку и наталкивался тамъ на такихъ-же нмцевъ, французовъ и англичанъ, лучшихъ выразителей цивилизаціи. Онъ встрчалъ тамъ сентиментальные романы, героическія драмы и поэмы, нжныя баллады, пламенныя рчи энциклопедистовъ, религіозныя, философскія, ученыя откровенія — и это всего этого вяло отрицаніемъ рабства, воззваніемъ къ чести и совсти человка, къ его разуму, права которыхъ были попраны тогда въ жизни слишкомъ рзко. Чмъ талантливе былъ юноша, тмъ тсне онъ прилплялся къ книжнымъ шкафамъ съ иностранцами и въ свою русскую душу вливалъ иную, забытую, хотя и родственную своей рас стихію. Тогдашніе университеты продолжали эти вліянія: въ нихъ уже ровно ничего не было русскаго, это были уже настоящія посольства отъ западной культуры, гд все было, начиная съ языка, иноземное. Вступивъ въ самую жизнь, талантливый юноша того времени оказывался боле чмъ полуевропейцемъ: художнически онъ могъ быть влюбленнымъ въ свой родной общественный бытъ, но въ то-же время влюбленъ былъ и въ начала своей второй родины — западно-европейскія. ‘Тло мое принадлежитъ Россіи, говорилъ одинъ изъ героевъ Фонвизина, душа-же — корон французской’. Если въ прошломъ вк и начал ныншняго преобладала еще старая, московская культура (не слишкомъ далекая отъ тогдашней западной), то въ ныншнемъ столтіи въ русскомъ человк выросла какъ-бы вторая душа, начинавшая тснить первую и временами даже вытснять ее. Въ Пушкин еще довольно крпко держался москвичъ стараго типа, въ Тургенев преобладалъ уже новый европеецъ, консерваторъ того, что въ Европ уже перестало быть ‘новостью’.

II.

Такимъ образомъ, какъ мн кажется, прирожденный консерватизмъ художниковъ не мшаетъ имъ являться въ качеств зачинателей новыхъ движеній: для этого имъ нужно только быть представителями культуры высшей, нежели та, среди которой они дйствуютъ. Художникъ-писатель, какъ выразитель своей культуры, представляетъ ея лучшую энергію, если эта культура высока, она приподнимаетъ и общество читателей до своей высоты. Художникъ въ этомъ случа даже могущественне мыслителя. Онъ покоряетъ своему внушенію несравненно большую массу людей и несравненно крпче, нежели философъ, проповдующій то-же самое, только въ символахъ мысли. Языкъ отвлеченныхъ понятій, какъ алгебра, несвойственъ толп, тогда-какъ картина понятна каждому. Картина художника дйствуетъ, какъ сама жизнь, на чувства, какъ и жизнь, она — происшествіе, событіе, разоблаченіе, а все разоблаченное потому-лишь притягиваетъ къ себ, что оно даетъ полное понятіе о вещи, врное и почти научное по точности. Созерцая въ картин художника какъ-бы раскрытый механизмъ жизни, толпа слдитъ за ходомъ безчисленныхъ колесиковъ и пружинъ жизни, и только такое разсматриванье можетъ дать настоящее понятіе о механизм, его идею. Люди воочію должны видть ту культуру, которую писатель носитъ въ себ, ея точные контуры, черты и краски, трепетъ ея живого тла, что очень трудно объяснимо отвлеченнымъ способомъ. Можно прочесть сотни томовъ исторіи и законодательства старой Россіи, но вы извлечете изъ нихъ мене живое и врное представленіе о тогдашнемъ быт, нежели изъ одного разсказа Пушкина или Гоголя. Сколько-бы вы ни читали описаній, напримръ, океана, египетскихъ пирамидъ или Везувія, но одинъ взглядъ на нихъ въ нсколько мгновеній дастъ вамъ безконечно боле точное о нихъ понятіе. Но все видть и все наблюдать самому невозможно. Тутъ и приходятъ на помощь художники. Какъ настоящіе органы чувствъ общества, они отражаютъ въ себ формы, цвта, краски, всю картину жизни и ставятъ эту картину передъ глазами отдльныхъ людей, продолжая ограниченное зрніе ихъ во вс стороны на необъятныя разстоянія. Не сходя съ мста, вы видите жизнь кавказскихъ горцевъ или общество генераловъ, обдающихъ въ Баденъ-Баден (‘Дымъ’), вы видите пиръ во время чумы и слышите хватающую за сердце псенку Женни, раскрыли другую книгу — передъ вами бгство французовъ изъ Москвы, Пьеръ Безухій и солдатикъ Каратаевъ, причемъ вы видите самую глубину ихъ душъ, куда собственный вашъ глазъ при встрч съ ними и не проникъ-бы. Другой художникъ раскрываетъ вамъ жизнь принца датскаго и свирпыхъ англійскихъ лордовъ, третій даетъ передъ вами сраженія съ маврами, воскрешаетъ Сидовъ, Роландовъ, Баярдовъ и т. п. Какъ великій живописецъ или скульпторъ даютъ возможность видть иные міры и иныя существа, какъ великій музыкантъ позволяетъ подслушивать такія движенія души, которыя иначе никогда не услышалъ-бы самъ — талантливый писатель-художникъ переноситъ васъ въ ту эпоху, въ то общество и культуру, которыми онъ самъ проникся. Талантливые художники, подобно индійскимъ факирамъ, обладаютъ чудесною способностью вызывать галлюцинаціи у совершенно трезвыхъ и здоровыхъ людей. Какъ факиръ, взмахнувъ нсколько разъ палочкой, заставляетъ васъ видть человка, идущаго по воздуху, такъ истинный поэтъ, взмахнувъ перомъ, заставляетъ васъ переживать совсмъ несуществующую жизнь, любоваться природой и людьми, отдленными отъ васъ и временемъ, и пространствомъ. Чудная, могучая власть! Но секретъ ея не такъ простъ какъ кажется. Чтобы наввать чары, необходимо самому быть очарованнымъ, одержимымъ духомъ, необходимо самому до иллюзіи, сосредоточить въ себ образъ, который желаешь вызвать. Нкоторые люди съ сильнымъ воображеніемъ, напряженно представляя себ извстнаго человка, въ состояніи вызвать галлюцинаціи у этого человка за тысячи верстъ, чмъ и объясняются призраки. Нчто подобное этому происходитъ и въ художественномъ творчеств. Овладвшая художникомъ иллюзія отражается, какъ свтъ или звукъ въ физик, подъ тмъ-же угломъ и въ душ читателя. Но чтобы такая иллюзія создалась въ первоисточник — воображеніи художника — необходимо, чтобы онъ превосходно зналъ то, что изображаетъ, чтобы съ его памятью органически срослись вс стороны его культуры, чтобы онъ сотни разъ наблюдалъ лично или наслдственно, чрезъ предковъ, каждую ея черту и заучилъ-бы ее совершенно отчетливо. Только при этомъ условіи иллюзія получится яркая, иначе, при не полномъ знакомств художника съ жизнью, которую онъ взялся изображать, отраженіе получится неполное, уродливое, не явится настоящей иллюзіи ни у самого художника, ни у читателя. Вотъ этою-то причиною — невжествомъ иныхъ талантливыхъ художниковъ въ отношеніи ‘натуры’ — и объясняются ихъ неуспхи. Невжество это всегда невольное, если художникъ даровитъ, онъ иметъ потребность изучать жизнь, но не всегда это возможно, не всегда на лицо есть натура, пригодная для изученія.

III.

Лучшая школа для художника — такая обстановка, которая облегчаетъ ему запоминаніе постоянныхъ формъ существующаго. Не всякая дйствительность есть ‘натура’, а только та, которая сложилась въ опредленныхъ и прочныхъ формахъ, съорганизовалась и приняла ‘бытіе’. Хаосъ недоступенъ наблюденію, мы не въ состояніи ни запомнить, ни передать ничего безформеннаго. Въ жизни общества, чтобы она отразилась въ искусств, необходимо постоянство формъ, необходимъ прочный бытовой укладъ, словомъ — культура. У насъ нтъ, къ сожалнію, такой культуры. Съ конца прошлаго столтія и особенно въ послднія пятьдесятъ лтъ въ просвщенномъ свт происходитъ настоящій разгромъ бытовыхъ формъ, врованій, законовъ, міросозерцаніи и даже вншности жизни. Такая жизнь — плохая школа для художника, какъ ‘натура’, она не даетъ себя запомнить, безпрерывно мняется, разсыпается, и дло дошло до того, что каждыя десять, даже пять лтъ появляются новые общественные типы, новые характеры и теченія. Кром рухнувшаго древняго зданія жизни, развалины котораго стоятъ неубранными, со всхъ концовъ свта, изъ всхъ эпохъ и народовъ свезены груды новаго идейнаго матеріала, можетъ быть, дорогого и даже драгоцннаго, но не связаннаго въ общій планъ. Какого быта художникъ возьмется быть выразителемъ, ‘пвцомъ’ какой культуры? Какая иллюзія возможна для картины, мняющей и краски, и тни, и самое содержаніе? Немудрено, что художники держатся за то, что осталось еще отъ великаго крушенія, за боле крупные уцлвшіе обломки, за боле грубыя части, въ силу грубости своей мене потерпвшія. Когда рушится храмъ, прежде всего дробятся самыя тонкія, дорогія, его части,— такъ и въ старой культур прежде всего исчезли интеллектуальные типы, мене пострадали средніе слои и еще мене фундаментъ зданія — народъ. Среди мелкаго чиновничества и купечества нынче боле цльныхъ и характерныхъ явленій, чмъ среди интеллигенціи, а въ народ и еще больше. Но едва-ли хватитъ надолго этихъ обломковъ прошлаго. Нашему поколнію пора создавать свое настоящее, свою культуру, и такъ-какъ для художниковъ это еще важне, нежели для простыхъ смертныхъ, то они и должны стать впереди этого дла. Необходимо разобраться въ строительномъ матеріал, что-то такое выбрать оттуда, собрать хаосъ въ новыя стройныя формы, которыя, по выраженію Гончарова, ‘повторили-бы древность’. Необходимо показать воочію тотъ храмъ жизни, который долженъ подняться на мст развалинъ былой культуры.
Къ сожалнію, среди нашихъ художниковъ незамтно сознательнаго стремленія къ этой великой работ. Какъ подмастерья среди заготовленнаго матеріала, растерявшіеся безъ архитектора, художники не знаютъ съ чего начать, какому общему плану слдовать, прежнимъ художникамъ этотъ планъ давала прочная культура ихъ времени, теперь-же ея нтъ. Но такъ-какъ инстинктъ и нужда требуютъ дла, художники начинаютъ работать что попадетъ, отражать въ своемъ объектив безъ всякаго выбора весь мусоръ, какимъ полна эпоха развалинъ. Литература вмсто застроеннаго, воздланнаго міра жизни, какъ нкогда, превращается въ свалочное мсто безчисленныхъ обломковъ, въ обширный строительный дворъ, еще мертвый въ ожиданіи строителей. Ихъ нтъ, а они нужны. Необходимъ какой-нибудь руководящій, обобщающій принципъ, который собралъ-бы разсянныя силы искусства.
Мн кажется, этимъ руководящимъ принципомъ, этимъ Духомъ, носящимся надъ хаосомъ, служитъ нравственное начало новой жизни, та назрвшая въ старину новая совсть, работа которой превратила старую жизнь въ развалины.— Работа совсти не должна остановливаться на разрушеніи зла: ея цль — созиданіе добра, осуществленіе нравственнаго идеала, иначе эта работа безплодна. Для созданья-же добра необходимо брать только лучшее, только совершенное, что можно найти вокругъ въ неисчерпаемыхъ матеріалахъ цивилизаціи, по примру нашихъ классиковъ, впитавшихъ въ себя только лучшее молоко своей матери-Россіи и только лучшій воздухъ Запада. Для постройки прочнаго, вкового зданія необходимъ лучшій камень, лучшая известь, лучшее желзо. Свойствами матеріала въ значительной степени опредляется самый планъ зданія, его архитектура: нельзя изъ дерева строить готическаго собора или изъ глины — Эйфелевой башни, даже для камня и желза существуютъ предлы давленій, изъ которыхъ выходить нельзя. Трудно, невозможно напередъ начертить зданіе будущей культуры,— какъ стихія, она строится массовыми, стихійными силами всей расы. Художники не должны смущаться тмъ, что имъ самимъ не ясны контуры того великаго цлаго, которое они призваны, во глав общества, создать: лишь-бы они искренно врили въ основной законъ своей работы — тотъ, что жизнь есть жизнь по стольку, по скольку она осуществленіе совсти, такъ-какъ только совсть указываетъ лучшее и совершенное, наиболе жизнеспособное и счастливое.
Не то мы видимъ въ современномъ искусств вообще и въ литератур — въ частности. Для отраженія въ искусств берутъ далеко не лучшее, а иногда дурное и даже худшее. Дти своего времени, художники выражаютъ главную черту его — разстройство, проникшись смшеніемъ формъ, они даютъ бредъ идей и образовъ. ‘Въ конц вка’ въ душ европейца замчается нездоровое, странное настроеніе. Появились декаденты, символисты, мистики, порнографы, эстеты маги, визіонеры, пессимисты — множество мелкихъ школокъ несомннно психопатическаго характера. Какъ всякая психическая зараза, эта гниль души быстро овладваетъ какъ европейскою, такъ и нашей интеллигенціей, вліяя даже на огромные таланты врод Гюи-де-Мопасана. Общая черта всхъ этихъ болзненныхъ оттнковъ — противоестественность, отрицаніе жизни, извращеніе природы. Какъ въ кучк сумасшедшихъ архитекторовъ, одни изъ художниковъ (крайніе натуралисты) отрицаютъ всякій планъ и признаютъ только матеріалъ, другіе (декаденты) разлагаютъ его на молекулы и атомы, наслаждаясь распаденіемъ вещества, третьи (мистики) задаются въ чертеж зданія безконечною осью и матеріаломъ берутъ туманъ и дымъ, четвертые (пессимисты) отрицаютъ и матеріалъ, и планъ, и самую возможность какой-либо постройки, воспвая величіе пустоты. Связанные общею чертою — недовріемъ къ природ, какъ она есть, эти помшанные разныхъ оттнковъ проникаются маніями другъ друга: декаденты въ то-же время и мистики, крайніе натуралисты — декаденты, даже пессимисты въ сущности не что иное, какъ вывороченные наизнанку мистики. Творенія нкоторыхъ ныншнихъ поэтовъ, беллетристовъ, философовъ и даже ученыхъ естествовдовъ свидтельствуютъ о несомннномъ навожденіи на нихъ душевной ‘порчи’, какъ говоритъ народъ. Посл яснаго и строгаго языка, выработаннаго безконечными усиліями классиковъ, въ литературу начинаетъ вводиться языкъ нашептываній и наговоровъ, жаргонъ заклинателей и сивиллъ, пріемы и обстановка средневковыхъ сказокъ съ заколдованными принцессами, гномами, вдьмами, демонами. Талантливые и искренніе поэты начинаютъ грезить какъ лунатики, подобно нашимъ юродивымъ, они стараются произвести впечатлніе страннымъ и страшнымъ наборомъ словъ, безпрерывно мшая молитвы съ цинической грязью, изъ самыхъ возвышенныхъ эмпиреевъ неба они бросаются въ самые смрадные подонки праха и въ противоестественномъ ищутъ своего лучшаго меда. Здравый и трезвый смыслъ, простая логика, здоровое чувство кажутся имъ пошлыми и непріятными, они ищутъ идей вн разума, ощущеній вн нормальныхъ чувствъ. Болзненные сладострастники духа, декаденты влюблены въ безуміе, въ призраки, въ наркозъ человческой рчи, превращенной въ паръ, разложенной на элементы. Каждое слово есть идея или элементъ идеи, сдлайте такой опытъ: наржьте изъ картона вычурныхъ и звучныхъ словъ, страшныхъ заклинаній, проклятій и благословеній, всыпьте въ обыкновенный калейдоскопъ и вертите его: арабески словъ дадутъ вамъ понятіе о самой модной поэзіи символизма. Поэзія-ли она? Увы, да, по крайней мр, одинъ изъ элементовъ поэзіи — упоенье:
Есть упоеніе въ бою,
И бездны мрачной на краю,
И въ разъяренномъ океан
Средь грозныхъ волнъ и бурной тьмы,
И въ аравійскомъ ураган,
И въ дуновеніи чумы…
Все, все, что гибелью грозитъ
Для сердца смертнаго таитъ
Неизъяснимы наслажденья…

IV.

Декаденство есть единственная возможная поэзія упадка культуры, разложенія общественной жизни. Разв развалины не имютъ своей поэзіи? Въ дикомъ, стихійномъ поток словъ у декадентовъ нтъ мысли, но есть музыка, есть какой-то тонкій и сладкій ядъ, вызывающій у привычныхъ къ нему нездоровыя, но плнительныя настроенья. Вдь и въ обыкновенной музык нтъ мысли, но извстный наборъ и ритмъ звуковъ заставляетъ дрожать отвтно самыя интимныя струны человческаго сердца. Вдь и музыка въ извстномъ количеств — ядъ, особенно культурная, переутонченная до Вагнеровской ‘диссоціаціи звуковъ’. На этомъ основаніи декаденты и строютъ свою школу, и очень быстро, втеченіе одного десятилтія завоевали огромныя области искусства, поднимая флаги свои даже на неприступныхъ твердыняхъ философіи, морали и науки. Отбросивъ шутовство этой школы, ограничившись безспорными талантами, слдуетъ признать въ декадентств серьезную потребность нашей эпохи. По какой причин совершается этотъ поворотъ вкусовъ? Почему посл увлеченія яснымъ, законченнымъ, реальнымъ, начинаетъ нравиться туманное, сырое, блеклое, загадочное? ‘Въ поэзіи, какъ утверждаетъ одинъ поэтъ-декадентъ, то, что не сказано и мерцаетъ сквозь красоту символа, дйствуетъ сильне на сердце, чмъ то, что выражено^ словами’, ‘мысль изрченная есть ложь’, ‘людямъ нужно священное безуміе героевъ и мучениковъ’ и т. п.. Новое искусство иметъ, по его словамъ, три главныхъ, элемента: ‘мистическое содержаніе, символъ и расширеніе художественной впечатлительности’. Другой поэтъ въ своихъ ‘Сонетахъ’ признается, что ‘есть мысли — въ нихъ зіяетъ разрушенье, есть музыка безумно-дерзкихъ словъ’, и что ‘лишь внемля имъ’, онъ ‘живъ и жить готовъ’. Третій, самый выдающійся изъ нашихъ молодыхъ поэтовъ временами буквально заговаривается, доходитъ до голубыхъ и розовыхъ звуковъ, до полной безсмыслицы, хотя звучащей и красиво. За этими молодыми извстностями тянется длинный рядъ поэтиковъ меньшей величины (между ними, впрочемъ, есть искренніе и значительные таланты), слдуя необоримой мод, и они предаются оргіи звуковъ, поэтическому распутству..
Чмъ объяснить это явленіе? Я объясняю его глубокимъ разстройствомъ вковой европейской культуры.. Когда старая культура начинаетъ дряхлть, т. е. становиться для новыхъ поколній чуждой, то какъ-бы она ни цвла когда-то, какъ-бы ни казалась прекрасной, она начинаетъ неудовлетворять. Самый возвышенный культъ начинаетъ казаться бездушнымъ, самые лучшіе вкусы въ искусств — натянутыми, предвзятыми. Хочется чего-то боле простого, непосредственнаго, наивнаго, первобытнаго, какъ изнженному городской жизнью селадону хочется деревенской природы и пастушеской любви. Декадентство въ лиц лучшихъ представителей есть влеченіе къ первобытному. Поглядите на картины этой школы, послушайте стиховъ или музыки. Въ картинахъ — почти рабское подражаніе лубочной живописи: т-же яркіе безъ полутоновъ цвта, т-же рзкіе контрасты между ними, тотъ-же наивный дтскій рисунокъ и дтская незаконченность. Посл академической, выдланной живописи, гд видишь вполн серьезное, какъ бы окаменвшее подражаніе природ,— на выставк декадентовъ чувствуешь себя точно передъ ларемъ простонародныхъ картинъ или за ребячьею тетрадью рисованія. Тутъ дикая свобода воображенія, неподчиненность натур, желаніе сказать не все, а только то, что мелькнуло въ душ художника, какъ-бы странно, отрывочно, примитивно оно ни было. Никакой иллюзіи, какъ на дтскомъ рисунк, гд кружокъ и дв палочки внизъ изображаютъ человка. Тутъ всего намекъ, одна вырванная изъ природы черта. Взрослаго зрителя эта поддлка взрослыхъ подъ ребячество кисти возмущаетъ, въ этой дланной растлнности кисти, въ желаніи выдать бредъ красокъ за обликъ живой природы иногда кажется что-то мошенническое. Невольно спрашиваешь себя: да не простые-ли это шарлатаны, бьющіе на простоту публики, на тираннію моды? Но хотя между декадентами есть и шарлатаны, лучшіе изъ нихъ искренно подчиняются неодолимому требованію духа своей эпохи. Прежняя остановившаяся культура давитъ своею мертвою законченностью, духъ общества ищетъ первыхъ началъ жизни, жаждетъ свжести полубытія, неумлости, безъискусственности. Пусть намъ, которые родились и выросли въ культур старой, эта погоня за новизной кажется крайне искусственной и безвкусной,— для молодыхъ людей это живая потребность своего творчества. Они родились среди развалинъ, они впитали въ себя впечатлнія хаоса, и какъ дтямъ или народу, едва начинающему искусство, имъ хочется отразить то, что въ нихъ есть: душу неоформленную, стихійную, для которой все въ природ еще живетъ и говоритъ, и дышетъ, все символизируетъ что-то неизрченное, и на язык чувствъ принятомъ въ старой культур — непонятное. Декадентство — школа промежуточная, оно явленіе вовсе не нашего только времени. Оно встрчалось во вс вка на перелом цивилизацій, при смн религіозныхъ культовъ и философій. Какъ упадокъ отъ изысканнаго до первобытнаго, декадентство неизбжно заканчиваетъ одну органическую эпоху и начинаетъ другую. Нтъ никакого сомннія, что пройдутъ десятки лтъ и духъ европейскаго общества во всхъ областяхъ жизни выработаетъ себ новыя законченныя формы, столь-же стройныя, закономрныя, отчетливыя, ясныя, какъ въ античную эпоху или въ вкъ Возрожденія, но иныя, и въ нихъ изъ современнаго декадентства многое останется упроченнымъ. Какъ ни уродливо, какъ ни болзненно, какъ ни глупо многое въ этой модной школ,— отъ нея, какъ отъ новорожденнаго ребенка ветъ почти минеральной свжестью природы. Въ старыхъ школахъ чувствуешь, что творящій духъ исчерпалъ свои источники, здсь — онъ начинаетъ ихъ. Прослдите исторію развитія какого-нибудь эмбріона: какія странныя, чудовищныя, иногда отвратительныя формы принимаетъ онъ, прежде чмъ созрть въ существо живое. Декадентство врне было-бы назвать эмбріонизмомъ: это искусство не одряхлвшаго, а едва лишь возникающаго, первобытнаго творчества.

V.

Что декадентство не есть настоящее искусство, не смотря на завлекающую свою силу, это понятно безъ объясненій: иначе пришлось-бы къ искусству причислить и такіе виды ‘упоеній’, какъ пьянство, куреніе опія, и развратъ, которые втягиваютъ въ себя еще большія массы людей и бороться съ которыми еще трудное. Физіологи учатъ, что сознаніе людей есть продуктъ вншнихъ ощущеній, тогда-какъ аффекты, эмоціи имютъ источникомъ внутреннія ощущенія растительной жизни. Поворотъ отъ сознанія къ чувству, отъ увлеченія идеями въ средин этого столтія къ увлеченію иллюзіями ‘конца вка’ есть признакъ возобладанія растительной природы человка надъ высшей, духовной природой, и трудно охарактеризовать это явленіе иначе, чмъ словомъ ‘decadence’. Максъ. Нордау обобщаетъ всю перечисленную группу психопатическихъ вяній въ слов ‘Entartung’ (вырожденіе), причисляя сюда и другіе виды общественнаго броженія (анархизмъ, толстовство), но одно слово ‘вырожденіе’ столь-же мало объясняетъ, какъ и ‘упадокъ’. Отчего вырождаются расы и что такое вырожденіе? Сказать, что люди вырождаются отъ крайней нищеты — нельзя, такъ-какъ вырожденіе начинается ране нищеты, и эта послдняя является слдствіемъ, а не причиной упадка. Антропологическое вырожденіе встрчается особенно часто среди старой аристократіи, т.-е. въ класс далекомъ отъ нищеты, наоборотъ, наимене обезпеченный слой — простонародье — часто поражаетъ своимъ цвтущимъ видомъ. Правда, и среди простонародья вырождаются цлые милліоны населенія, но отъ чего? Отъ причины общей съ аристократами: вдь и народъ — ‘аристократъ’ по древности своего происхожденія. Еще сильне вырождаются дикари, но это уже совсмъ аристократы по чистот расы. Я думаю, что общая, глубокая органическая причина вырожденія состоитъ въ томъ, что выработавшійся втеченіе вковъ типъ породы, какъ законченный, останавливается и начинаетъ тснить живое начало духа. Самый благородный, совершенный, утонченный типъ, самый сильный, красивый, самый, наконецъ, здоровый становится не вполн своимъ, онъ длается чуждымъ, и переродившемуся духу хочется его сбросить, какъ созрвшему наскомому — совершенно здоровую кожу гусеницы. Прекрасное тло, прекрасная душа (животная) начинаютъ неудовлетворять духъ расы, и въ стремленьи стряхнуть съ себя эту матеріальную культуру, чтобы создать изъ себя какую-то иную, духъ начинаетъ работать на разрушеніе тла. Развивается — какъ среди аристократовъ, такъ и простонародья и среди дикарей — неутолимая потребность пьянства, всевозможныхъ наркозовъ, распространяется половой развратъ, азартныя развлеченія, безчисленные способы ‘прожигать’ жизнь, и нищета является только слдствіемъ этого процесса, а не причиной его. Въ чаду этой грубой чувственности, въ страданіяхъ страстей, пороковъ, преступленій духъ человческій, можетъ быть, набирается нужныхъ ему стихійныхъ ощущеній, окунается въ матерію, въ хаосъ, чтобы вынести оттуда элементы для постройки новаго тла, новаго типа расы. Пусть порода ‘выродится’, ‘вымретъ’,— отъ какихъ-нибудь уцлвшихъ клтокъ разовьется новое поколніе, которое вернется къ трезвости и добродтели далекихъ предковъ и выработаетъ новыя формы красоты и силы.
Современное декадентство, можетъ быть, лишь частная черта всеобщаго и неизбжнаго вырожденія европейской расы, всеобщей перестройки, человческаго типа, физическаго и душевнаго. Намъ, еще неизжившимъ этого типа, носителямъ старой культуры, этотъ процессъ кажется дикимъ, страшнымъ, болзненнымъ,— но пройдутъ десятилтія и если не мы сами, то дти наши вроятно будутъ вовлечены въ это новое теченіе. Можетъ быть вся великая эпоха скептицизма, отрицанія прошлаго, исканія новыхъ идеаловъ въ общественной жизни была предвстіемъ не подъема, а окончательнаго упадка старыхъ формъ, всеобщаго декаданса, изъ котораго, какъ фениксъ изъ пепла, должна родиться новая цивилизація.

VI.

Одинъ изъ видовъ декадентства — возрождающійся мистицизмъ. Это не возвращеніе къ религіи, какъ иные думаютъ: религія (христіанская, по крайней мр) отрицаетъ мистицизмъ и считаетъ его хуже безврія. Религія есть вра, т.-е. хотя недоказанное, но прочное знаніе извстныхъ конечныхъ данныхъ, тогда-какъ мистицизмъ есть незнаніе, возведенное въ принципъ. Для мистика все — тайна, все — загадка, онъ не вритъ ни разуму, ни совсти, ни чувству,— все для него не реально, даже сама тайна, которая очаровываетъ его лишь неизвстностью — существуетъ-ли еще она. Мистикъ — не тотъ, который вритъ въ духовъ (какъ спиритъ), — онъ былъ бы страшно раздосадованъ, еслибы сверхъестественная сила обнаружилась когда-нибудь: она перестала-бы уже быть сверхъестественной, для него важна лишь дымка, скрывающая что-то, хотя-бы пустоту, но лишь-бы онъ не былъ увренъ, что это пустота. Мистики наслаждаются неувренностью, какъ религіозные люди — врой. Какъ декаденты влюбленны въ противоестественное, такъ мистики — въ сверхъестественное, въ сущности это одно и то-же — одинаковое отвращеніе отъ естества. Мистицизмъ есть какъ-бы недовріе къ Создателю, твореніе себ кумировъ помимо Его, — почему церковь такъ энергически и осуждаетъ всякое волшебство.
Опять и здсь, въ неестественномъ, нездоровомъ чувств есть оправдывающее его очарованіе. Человкъ не можетъ не ощущать своей ничтожности на земл и узкихъ предловъ разума. Самый спокойный и трезвый матеріалистъ не можетъ не видть всюду великихъ тайнъ, и если относится къ нимъ иначе, чмъ мистикъ, именно какъ къ тайнамъ естественнымъ, то глубина ихъ отъ этого не исчезаетъ. Многіе серьезные мыслители думали, что разумъ человка достаточенъ для постиженія загадки міра, что это вопросъ лишь времени и науки, — однако до сихъ поръ это только предположеніе. Огромное большинство мыслителей, и притомъ наиболе мощныхъ, признавали вчную недостаточность разума для уясненія основной тайны, и что не по размрамъ разума, а по самой его природ существо міра для него сокрыто. Дйствительно, законы природы не связаны съ человческимъ разсудкомъ, основныя категоріи — время, пространство, причинность — безусловно непонятны, какъ и само движеніе, основа жизни, какъ и матерія — ея плоть, какъ и сила — ея душа. Стоя въ центр двухъ безконечностей — времени и пространства — человкъ, врод Канта, думающій серьезно объ этихъ вещахъ, на всхъ предлахъ мышленія видитъ нелпость, и даже двоякую, безвыходную’. Какъ тутъ успокоиться, не сдлаться мистикомъ? Бездна, какъ извстно, увлекаетъ, а для вдумчиваго человка каждый атомъ представляетъ бездну. И, мн кажется, вполн нормальный человкъ долженъ быть немного мистикомъ: не бросаясь въ бездну, онъ не долженъ отрицать ея существованія. Игнорировать міровую тайну можетъ разв ужь слишкомъ ограниченный человкъ, или слишкомъ безпечный, врод Лапласа, который ‘обслдовалъ телескопомъ все небо и не нашелъ тамъ Бога’. Предчувствіе великаго неизвстнаго, съ чмъ человкъ всмъ существомъ своимъ связанъ, ощущеніе безконечности и населяющихъ ее чудесъ — можетъ-быть, и естественныхъ, но для насъ сокрытыхъ — вноситъ въ душу человка самую важную черту естества — полноту сознанья, благородство его и величіе. Можно не врить въ демоновъ, гномовъ, загробный міръ и т. д., но не врить въ Вчность, quia absurdum, вообще нельзя, хотя нмецкіе философы (Дюрингъ) покушаются и на это. Напоминать почаще нашей бдной жизни, ея слабому, еле мерцающему сознанію о міровой загадк полезно, какъ напоминать плохому ученику, чтобы онъ не забывалъ икса въ своихъ алгебраическихъ уравненіяхъ.
Несомннно, какъ и декаденты, мистики имютъ право на существованіе, но они до крайности имъ злоупотребляютъ, превращая потребность въ порокъ, въ болзненное преувеличеніе. Мелодія словъ прекрасна, когда входитъ въ составъ гармоніи мысли, но декаденты отбрасываютъ мысль и ограничиваются одними словами, одной матеріей мысли, если можно такъ выразиться. Точно также міровая тайна мистиковъ иметъ великое значеніе, но лишь въ согласіи съ частью самой этой тайны — человческимъ разумомъ, т. е., какъ и его,— ее слдуетъ считать естественной. Чтобы тамъ ни существовало, разъ оно существуетъ, должно быть естественно, закономрно, и стало-быть, нестрашно для человка. Въ этомъ отношеніи образованные мистики могутъ позавидовать здоровому чувству простонародныхъ суеврій. Простой народъ дотого свыкся съ мыслью о лшемъ, домовомъ и т. п., что считаетъ ихъ уже совсмъ естественными явленіями, какъ и колдовство, и боится ихъ не боле, чмъ всякой естественной вещи, которая можетъ быть и опасной, и полезной. Мужикъ бросаетъ корку хлба домовому подъ печь или поросенка водяному на рк, считая себя затмъ обезпеченнымъ отъ козней духа, точь-въ-точь какъ еслибы дло шло о взятк уряднику. Это — суевріе, но не мистицизмъ, въ немъ нтъ страха невднія — основной черты мистицизма, а напротивъ, есть спокойствіе увренности. Допуская неизвстное и непонятное, здоровый человкъ не боится его, а старается пристроить къ своей потреб: заставляетъ втеръ ворочать крылья мельницы, огонь — печь хлбы, домового — стеречь лошадей. У язычниковъ даже боги ихъ имютъ опредленную роль въ хозяйств, вмст съ людьми, они спеціализируются: одни завдуютъ погодой, другіе — скотомъ, третьи — войной, охотой и пр. И эта точка зрнія самая правильная: доходить до черты, отдляющей насъ отъ пропасти неизвстнаго, но не переходить ея. А мистики бросаются въ пропасть. Увлекаясь игрою мысли по всмъ направленіямъ возможностей, они всюду доходятъ до абсурда, до ирраціональныхъ выраженій, до многомрныхъ пространствъ. Видя однако, что абсурдъ мыслимъ, мистикъ охватывается страхомъ неизвстности, если онъ мыслимъ, то не существуетъ-ли онъ и на самомъ дл? Разумъ, перейдя свою черту, отказывается служить дале, какъ лоцманъ въ неизвстномъ ему мор, — и человкъ чувствуетъ себя передъ таинственнымъ чмъ-то, что, можетъ-быть, и не существуетъ. Нтъ ужасне ощущенія этого загадочнаго страха, безъ всякой видимой причины настроившій себя мистикъ испытываетъ какъ-бы гибель свою и даже нчто несравненно ужаснйшее гибели. На смерть идутъ бодре, нежели здсь: тамъ причина опасности извстна, а здсь нтъ. Вспомните, какъ Мопасанъ подъ конецъ жизни измучилъ себя этимъ мистическимъ ужасомъ (прочтите его разсказъ ‘Le chien’ или ‘Horla’). Тутъ уже начинается душевный распадъ, манія, и всего опасне изъ всхъ видовъ умственнаго наркоза шутить именно этимъ ядомъ — опіемъ страха.

VI.

Мистицизмъ, какъ разновидность декадентства, отъ времени до времени овладваетъ литературой, онъ отвчаетъ броженію переходной эпохи и исчезаетъ вмст съ нею. Спорадически, конечно, онъ встрчается всегда, такъ-же какъ и вс переходные моменты духа. Въ наше время мистицизмъ захватываетъ широкую область — живописи, музыки, литературы. Печатаются уже романы подъ диктовку духовъ, романы, наполненные видньями, призраками и волшебствомъ въ старинномъ вкус.
Возьмите послдній романъ г. С.— ‘Въ конц вка. Любовь’, гд и герой, и героиня, и нсколько второстепенныхъ лицъ видятъ призраки, къ героин слетаетъ ангелъ или дьяволъ въ вид ангела и т. д. Правда, эти призраки обрисованы какъ-бы на истерической почв, но въ такой увлекательной, соблазнительной обстановк, что возводятся въ норму, если не въ идеалъ. Героиня, дочь богатаго помщика — обольстительная красавица, иметъ ‘гибкій станъ и необыкновенно граціозную шею’, жгучіе глаза, нжный и звучный контральтъ, и пр. и пр. Сверхъ того она необыкновенно умна, необыкновенно образована, знаетъ ботанику, геологію, астрономію, житія отцовъ, философію, много поетъ и играетъ, прекрасно рисуетъ, пишетъ стихи, до крайности религіозна, превосходно здитъ на лошади и… что еще? Ну, словомъ, совершенство, а главное, она — какой-то таинственный, загадочный человкъ. Уже въ минуту ея появленія на свтъ отецъ ея видитъ вщій сонъ, будто какая-то необыкновенно яркая звзда скатилась съ неба и обожгла его. Уже семи лтъ Варенька ‘говорила на нсколькихъ языкахъ и удивляла взрослыхъ своими умными вопросами и заключеніями’. Она обладала зоркостью ((ршительно необыкновенной и видла звзды, которыхъ никто не видалъ’, она не чувствовала страха, когда ей разсказывали о страшномъ и молила еще и еще разсказать, — все фантастическое ей казалось естественнымъ. Ангела-хранителя она даже чувствовала на своемъ плеч, говорила съ нимъ какъ съ братомъ Когда она увидла впервые на картин разныя странныя существа допотопнаго міра, она нисколько не удивилась и сказала, что она уже видла ихъ. Мать ея убжала съ однимъ итальянцемъ, и Варенька видла эту сцену бгства во сн, находясь въ противоположномъ конц дома. Еще двочку, ее соблазнялъ къ погибели какой-то духъ, и она чуть не утонула. Когда ей было 17 лтъ, пожираемая какимъ-то внутреннимъ безпокойствомъ, она поступила въ монастырь, въ послушницы, работала, пла на клирос, ‘молилась какъ вдохновенная, никого въ церкви не замчая и вся уносясь къ Богу’, читала ‘житія святыхъ’, спала на голыхъ доскахъ, морила себя голодомъ, не спала по обту цлыя ночи, читая молитвы и молясь. Въ одну изъ такихъ ночей ей и ея подруг Ан явился ангелъ, увлекшій ихъ къ рк, гд ихъ встртили другіе ангелы, оказавшіеся, впрочемъ, злыми духами, желавшими утопить двицъ. Виднія продолжали являться, но все мужскія, хотя сама Варенька ршила остаться въ двств, будучи уврена, что она призвана Богомъ на особое служеніе человчеству. Затмъ она ушла изъ монастыря, но и дома продолжала обнаруживать волшебныя свойства, такъ-что народъ прозвалъ ее вдьмой. Дома она знакомится съ петербургскимъ молодымъ карьеристомъ Видалинымъ, пріхавшимъ въ командировку. Происходятъ безконечные разговоры о религіи, о Ренан, о звздахъ, онъ ей признается въ любви, она отталкиваетъ его, но явился психологическій моментъ, когда они оба были охвачены страстью, и… Затмъ идутъ три недли плотскаго блаженства. Видалинъ узжаетъ въ Петербургъ. Для приличія онъ предлагаетъ бракъ, но она гордо отказывается, признавшись во всемъ игумень. Снова начинаются чтенія отцевъ церкви, философовъ и поэтовъ, и внутреннее броженіе, вызванное ея несчастіемъ. Тутъ выступаетъ на сцену герой романа Алексй Муринъ. Какъ и она, онъ не человкъ, а совершенство: молодой, красивый, богатый помщикъ, образованный, высоконравственный, цломудренный даже физически, и тоже провиденціальный, съ великими цлями въ жизни. Отказавшись отъ блестящей карьеры, Муринъ поступилъ въ духовную академію, чтобы затмъ пойти въ простые священники своего села. Происходятъ безконечные разговоры о религіи, Муринъ подавляетъ Вареньку своею богословскою ученостью и нравственной чистотой, молодые люди влюбляются другъ въ друга, происходитъ признаніе, но она, терзаясь тмъ, что уже не невинна, отказываетъ ему въ своей рук. Вся эта вычурная фабула расцвчена яркими сценами, видніями, галлюцинаціями, участіемъ полупомшанной монахини, едва не зарзавшей Вареньку въ мистическомъ припадк, драма ведется въ высокомъ и бурномъ тон, въ вихр глубочайшихъ душевныхъ ощущеній, гд знаніе, вра, любовь, служеніе человчеству, возмущеніе противъ человчества оспариваютъ другъ друга. Не помню, чмъ оканчивается романъ, да и не въ этомъ дло: онъ интересенъ лишь какъ знаменіе времени. Даровитый и вліятельный журналистъ за цлое почти десятилтіе до конца вка спшить уловить его психопатію, выставить ее, изукрасить цвтами и распространить въ публик. Нужно-ли это? При средствахъ, которыя даетъ писателю талантъ, образованіе, знаніе вкусовъ публики, можно обставить мистическую тему еще соблазнительне, но нужно-ли это?
За писателями и ученые понемногу заговариваютъ о чертовщин, о сверхъестественномъ, загробномъ, хотя именно въ послднее десятилтіе точной наук удалось сдлать въ этой области свои величайшія открытія. Передо мною, напримръ, лежитъ книга астронома Фламмаріона ‘По волнамъ безконечности’. Напыщеннымъ языкомъ въ этой книг разговариваютъ двое: авторъ и душа астронома Люмена. Душа разсказываетъ, что съ нею случилось за послднимъ вздохомъ ея тла, описываетъ свои путешествія по міровому пространству и т. п. Тутъ излагаются самыя невроятныя вещи. Во всей вселенной, напримръ, а также и въ человк дйствуютъ три отдльныхъ начала: тло и дв души: жизненная сила и собственно душа. Первая душа есть таинственное нчто, заставляющее матерію группироваться и дйствовать, но оно смертно, тогда-какъ настоящая душа, проживающая въ тл какъ на квартир, безсмертна. Смертная душа изображается въ форм веретена, тогда-какъ безсмертная — въ форм параболы. Душа остается въ томъ самомъ мст пространства, гд ее застигла смерть тла: земля уходитъ отъ нея со скоростью 26,800 миль въ часъ (книга вообще изобильно снабжена цифрами съ цлью придать ея сумбуру ученую доказательность). Передвигаются души въ небесномъ пространств съ быстротою мысли, мгновенно, и даже съ ‘отрицательной скоростью’, т. е. раньше, чмъ начнутъ куда-нибудь двигаться, он уже у цли. Поймите это, пожалуйста, если можете. Прибывъ на Капеллу, главную звзду въ созвздіи Возничаго, Люменъ наблюдаетъ за развитіемъ великой французской революціи на земл, наблюдаетъ свое собственное появленіе на свтъ, свою молодость, женитьбу и т. д. до момента смерти. На Капелл астрономъ встрчаетъ свою Сильвію и пр. и пр. Изъ дальнйшихъ путешествій оказывается, что міры населены воплощенными духами высшей и низшей человка организаціи, что есть люди съ крыльями стрекозы или въ вид плавающихъ въ розовой атмосфер тюленей. Въ одномъ изъ воплощеній астрономъ, по его словамъ, былъ женщиной, былъ среди одушевленныхъ растеній, думающихъ и говорящихъ, и самъ ‘имлъ честь быть разсуждающимъ деревомъ’ (!). На звзд еита Оріона люди похожи на канделябры или кактусы и передвигаются при помощи щупальцевъ. Есть міры, гд мужчины не переживаютъ дня свадьбы, а женщины несутъ яйца и т. д. и т. д. Все это разсказывается не въ сказочномъ, не въ сатирическомъ и вообще не въ предвзятомъ тон, а искренне, вдохновенно, молитвенно, очевидно, вруя, что все это не просто бредъ больного воображенія. Фламмаріонъ написалъ уже нсколько подобныхъ пустыхъ книжекъ и он у насъ обязательно переводятся и распространяются. Очевидно, есть спросъ на эти мистическія розсказни, и представители какъ изящной, такъ и ученой литературы спшатъ удовлетворить этому спросу. Хорошо еще, что большинство мистиковъ плохо пишутъ: еслибы ихъ заманчивую и втягивающую ложь вооружить большимъ художественнымъ талантомъ, она могла-бы натворить не мало кутерьмы въ слабыхъ головахъ заурядной читающей, массы. Вдь масса — существо зачаточное, инертное, ее такъ легко настроить на всякій нелпый ладъ, особенно нашу русскую малообразованную толпу.

VII.

Не мене мистицизма омрачаетъ ныншнюю интеллигенцію и верхи ея, философію и литературу — пессимизмъ, стародавній ‘порокъ сердца’ европейскаго общества. Дтище безбожія, грубаго матеріализма, эта хворь была можетъ быть первою стадіей декаданса, она мучила нкогда благороднйшіе умы, которые заразили ею и образованное общество. Вспомните вкъ Чайльдъ-Гарольда и Печорина. Самые дюжинные, благополучные люди, видя скорбь великихъ душъ, начинали тоже скорбть, воображая, что такъ и надо, что это не болзнь, а признакъ высшаго здоровья. А между тмъ, къ несчастно, это болзнь, если вглянуть ей прямо въ глаза: вдь она — страданіе, боль. Человка не радуетъ его существованье: ему не милъ сіяющій, полный жизни міръ, золотое солнце, голубое небо, ничего не говорятъ ему вчныя звзды, ни ропотъ волнъ, ни шелестъ дубровы, равнодушно слушаетъ онъ и лепетъ ребенка, и стыдливыя признанія женщины, и голоса друзей, и молитвенные гимны въ храм, все это для него пустая, бездушная видимость, буддійская майя. Отравленный, кислый, бродитъ пессимистъ ‘въ людномъ мір, какъ въ глухой пустын’, заживо погребенный въ немъ, какъ въ склеп, сндаемый какими-то душевными червями. Люди заурядные, захваченные этимъ недугомъ, впадаютъ въ меланхолію, иппохондрію — словомъ, уже на-чистоту сходятъ съ ума. Люди съ сильною душою начинаютъ въ мру таланта служить демону отчаянія — таковъ Шопенгауэръ и его школа. Они находятъ своеобразное наслажденіе въ безконечной хул на міръ, въ неустанномъ отыскиваніи всхъ его язвъ и болячекъ и раскапываніи ихъ до нервовъ, до мозга костей. Въ ихъ глазахъ нтъ свта,— все сплошная тьма, сплошное страданіе, а если есть радости, то он презрнне страданій. Самое лучшее, что можетъ сдлать человкъ — это не родиться вовсе или возможно быстре умереть, и міръ оказалъ-бы себ величайшее благодяніе исчезнувъ вовсе. Гартманъ договорился, какъ извстно, до необходимости вселенскаго самоубійства въ человчеств. Эта философія нчто врод предсмертной тоски, длящейся всю жизнь: какъ и всякія иныя психическія ирраціональности, пессимизмъ иметъ свою логику, свою дозу полезнаго дйствія на здоровый, слишкомъ благополучный организмъ, но въ большомъ количеств это то, надъ чмъ въ лабораторіяхъ наклеиваютъ ярлыкъ съ адамовой головой, эмблемой смерти. Ядъ это и самый подлый изъ ядовъ, томящій безъ сладострастія декадентства, безъ грезъ мистики.
Такъ-какъ пессимизмъ есть омертвніе чувства по преимуществу, выдохлость аромата жизни, ея поэзіи, то тмъ шире просторъ въ немъ холодному разсудку, и на почв разсудка бороться съ этой философіей нельзя. Противъ каждаго вашего плюса она выставитъ минусъ, и въ результат получится то, чего она добивается — нуль, небытіе. Сражаться съ пессимизмомъ можно лишь въ области чувства, гд онъ безсиленъ. ‘Хочу жить!)) Этими двумя словами самый крошечный ребенокъ, даже послдняя инфузорія, если-бъ она говорила, могла-бы свалить все грандіозное и мрачное зданіе пессимизма. Въ этой простой формул простйшаго чувства лежитъ всесильная правда жизни. Пусть міръ ужасенъ, пусть онъ сплошное зло, люди — зври, небо — бездонная пустота, земля — глыба камней. Пусть нтъ ни безсмертія, ни воздаянія, ни смысла, ни цли, но ‘жить такъ хочется!’ — и этого достаточно. Пусть вся жизнь состоитъ въ проглатываніи и выбрасываніи окружающей стихіи, какъ у медузы, но пока это нравится живущему — онъ правъ. А вдь, кажется, большинству человческаго рода, большинству всего живого — нравится жизнь. Пусть это будетъ побдою ‘воли’ надъ ‘представленіемъ’, низшаго начала надъ высшимъ и т. д.,— не мудрствуя лукаво, родъ людской хочетъ жить, и мн кажется, слдуетъ снизойти къ его скромному желанію, и даже слдуетъ украсить цвтами эту, какъ думаютъ пессимисты, безконечную похоронную процессію человчества — его мимолетную жизнь земную.
Философскій пессимизмъ — отрицаніе жизни — отразился на литератур и искусств весьма печально. Изъ этого источника, которому предшествовалъ скептицизмъ послднихъ столтій, выросли въ сущности вс литературныя хвори и самая крупная изъ нихъ, которую можно назвать иронической школой, аналитической, обличительной. Эта школа восторжествовала съ паденіемъ романтизма, хотя первымъ ея блестящимъ дебютомъ слдуетъ считать ‘Донъ-Кихота’, и еще ране — романъ Петронія. Въ нашемъ вк эта школа упрочилась и господствуетъ вотъ уже второе пятидесятилтіе. Она воюетъ съ декадентствомъ, не подозрвая, что сама составляетъ одну изъ его разновидностей. Если основная черта декаданса — неестественность, то она-же характеризуетъ и ироническую школу. Въ качеств сатиры эта школа постоянно сбивается на каррикатуру, т.-е. въ искаженіе нетолько идеала, но и дйствительности, какъ она есть. Каррикатуру можно назвать отрицательнымъ идеаломъ — и что-же это такое какъ не декадансъ, хотябы еще въ не полной фаз разложенія? Обличительная школа въ погон за правдой жизни именно эту-то правду и потеряла. Поэты и беллетристы этого душевнаго склада пишутъ или въ озлобленно-бравурномъ, или въ негодующе-минорномъ тон. Съ особенной радостью они останавливаются на уродливыхъ явленіяхъ жизни, привязываютъ къ нимъ вниманіе читателя, бережно списываютъ вс нравственныя бородавки, прыщики, шишки и искривленія человка, выворачиваютъ его грязное блье, скрытыя раны подъ бльемъ, раздвигаютъ края ранъ и любуются дикимъ мясомъ въ нихъ, а если находятъ червей, то тмъ превосходне. Приэтомъ одни (юмористы) ехидно подсмиваются, издваются надъ пойманнымъ уродцемъ, ставятъ его въ глупыя и неприличныя позы, другіе (сатирики) озлобленно смются и дразнятъ его, честятъ и позорятъ, третьи (натуралисты) смотрятъ на него съ мрачной укоризной и непрочь прочесть бдняку проповдь: ‘Свинья, братъ, ты! Образа человческаго въ теб нтъ’ и т. п.

VIII.

Вс оттнки пессимистической школы имли своихъ выдающихся и даже великихъ представителей. Вс они имли громкій, побждающій успхъ и вс признаны вполн законными, здоровыми и даже единственно здоровыми видами словесности. Я-же позволяю себ думать, что это — больныя и стало-быть незаконныя формы искусства, что он сродни декадентству. Побждающій успхъ и общепризнанность на протяженіи нсколькихъ десятилтій ровно ничего не доказываютъ, или говорятъ даже не въ пользу обличительной школы: для писателя или для писателей понравиться сразу большой толп современниковъ признакъ плохой, это значитъ подойти къ посредственному вкусу большинства. Истинность той или иной школы въ искусств должна выдержать испытаніе вковъ, наиболе великія произведенія толп обыкновенно вовсе не нравятся и признаются великими спустя много времени, да и то лишь со словъ боле интеллигентныхъ цнителей. Выдержитъ-ли господствующая обличительная школа испытаніе вковъ — большой вопросъ.
Изъ живыхъ представителей обличительнаго жанра у насъ самый крупный А. П. Чеховъ, изящный и сильный талантъ котораго составляетъ гордость Россіи. Такъ-какъ я цню очень высоко его замчательное дарованіе, то тмъ грустне видть его на несовсмъ врномъ пути. Г. Чеховъ просто мучитъ русскихъ читателей. Напечатаетъ онъ маленькій разсказецъ — перлъ, полный тонкой и высокой красоты,— читатели въ восторг и раздражены желаніемъ большого такого-же разсказа,— а г. Чеховъ въ отвтъ напечатаетъ дйствительно большой, но вялый разсказъ. Читатели въ досад. И малые, и большіе разсказы посвящены неизмнно одной мысли: показать, до какой степени дряненъ и дряблъ современный русскій интеллигентъ. Изъ-подъ творческаго пера родятся одинъ за другимъ пошленькіе, слабенькіе, дрянненькіе герои безъ малйшихъ признаковъ какого-либо героизма. Въ маленькомъ разсказ-перл, уже по размрамъ его, можно помстить только одного дрянненькаго, и онъ, въ сіяніи солнца и торжествующей природы, кажется не такимъ несчастнымъ, его можно любить, на него можно надяться и хоть немножко врить въ него. Но въ длинномъ, вяломъ разсказ, гд природа, отходитъ на второй планъ, гд выступаетъ сложная интрига, появляется сразу цлая толпа пошляковъ, и вамъ длается тошно. Надо быть ужь очень благополучнымъ, чтобы прочесть длинный разсказъ г. Чехова и вынести пріятное чувство. Но, можетъ быть, авторъ вовсе и не задается цлью вызывать пріятное настроеніе? Можетъ быть, онъ умышленно старается вызвать въ читател мучительныя чувства, болзненные, неотвязчивые вопросы? Если это такъ, то нужно спросить — зачмъ это продлывается. Если для пробужденія читателя, то это цль благая, но я сомнваюсь, чтобы она была достигнута этимъ путемъ. У художника слишкомъ могучія средства, чтобы выдержать при мучительной операціи съ читателемъ необходимую осторожность, полезную норму дйствія, перейдя которую мученіе длается уже вреднымъ. ‘Мы ослабли, мы опустились, говоритъ герой одного разсказа г. Чехова,— мы пали, наконецъ. Наше поколніе всплошную состоитъ изъ неврастениковъ, и нытиковъ, мы только и знаемъ, что толкуемъ объ усталости и переутомленіи…’ ‘Мы слишкомъ мелки, чтобы отъ нашего произвола могла зависть судьба нашего поколнія…’ ‘Мы неврастеники, кисляи, отступники’, повторяетъ онъ. ‘Нашему поколнію — крышка’, подчеркиваетъ онъ энергично свое отчаяніе. Какъ капля точитъ камень, г. Чеховъ точитъ русское общество внушеніями, что оно ни на что не годится, что оно сгнило до корня. Средства у г. Чехова большія: сила таланта, глубокая вдумчивость и знаніе русскаго человка. Если онъ задастся цлью внушить что-либо обществу, то онъ въ состояніи это выполнить. Но предположимъ, что его завтное желаніе исполнилось, внушеніе подйствовало,— вс теперешніе интеллигенты убдились насквозь въ своей негодности. Я желалъ-бы знать, что послдуетъ дальше. Подъемъ духа, вы полагаете? Приливъ энергіи? Проясненіе совсти? Конечно, нтъ! Это противорчило-бы самой элементарной психологіи. Человкъ, которому доказали, что онъ безнадежно погибъ, что ему — ‘крышка’,— дйствительно погибъ, и какъ завороженный въ гипноз, онъ уже не можетъ подняться. Вдь убжденіе въ чемъ-нибудь есть уже первая половина дйствія, и даже все дйствіе въ своемъ зачатіи. Общество наше, конечно, одержимо многими и опасными болзнями и должно знать это, но представьте себ, что у постели не совсмъ здороваго человка явились серьезныя физіономіи да еще докторовъ, да еще знаменитыхъ докторовъ, каждое слово которыхъ — голосъ оракула, представьте что этому человку начинаютъ говорить: ‘Что съ вами? Эге, дло-то плохо. Давайте-ка я васъ послушаю… Хм!.. Неладно,— тифъ, или воспаленіе легкихъ, а не то и оба вмст’. Подобными разговорами можно сразу раздуть искру болзни въ цлый пожаръ, чему существуютъ безчисленные примры. Бывали случаи смерти отъ внушенія — вспомните смерть Климента V и Филиппа. Несомннно то-же самое и въ области боле-широкаго внушенія — литературнаго. Настойчивыя утвержденія пессимистовъ безповоротно убждаютъ толпу — существо, находящееся какъ-бы въ вчномъ транс — въ ея безсиліи и ничтожеств. Художники полагаютъ, что безпрерывнымъ обличеніемъ они доведутъ общество до раскаянія, за которымъ, если оно искренно, слдуетъ обыкновенно подъемъ духа. Но у раскаянія совсмъ иная психологія. Раскаяніе невозможно безъ надежды, т.-е. безъ увренности, что еще не совсмъ погрязъ, что еще есть силы бороться съ грхомъ. Только такое раскаяніе искренно, не лицемрно, и только такое благотворно. Кто. отчаялся, тому уже поздно каяться: послдняя ступень его паденія становится для него нормальной и даже удовлетворительной,, несчастный на дн отчаянія почерпаетъ спокойствіе. Посмотрите, какъ спокойны бездомные бродяги, закоренлые пьяницы, профессіональные воры и проститутки и т. п. Это спокойствіе людей какъ-бы умершихъ для прежней, высшей жизни, потерявшихъ и тнь надежды къ возврату въ нее. Вотъ почему въ практик христіанскихъ подвижниковъ, какъ и у стоиковъ, отчаяніе считалось однимъ изъ смертныхъ грховъ и кощунствомъ передъ Богомъ. У Ефрема Сирина духъ унынія стоитъ вмст съ духомъ праздности во глав пороковъ. Уныніе есть параличъ воли и совсти. Ничего нтъ опасне такого состоянія, и поднять народъ или общество, павшее до привычки къ неуваженію себя, къ безнадежности,— ужасно трудно. Тутъ ужъ потребуется совсмъ иное, великое внушеніе, потребуется громкій голосъ разслабленному: встань, возьми одръ свой и иди! Ты вовсе не разслабленный, ты здоровъ!

IX.

Что наитіе духа талантливыхъ людей на общество дйствуетъ неотразимо, каково-бы оно ни было, хорошее или дурное, это общеизвстно,— на этомъ держится вся исторія, и способъ этого наитія есть подражаніе. Наши молодые беллетристы оказали -бы себ большую услугу, еслибы внимательно изучили книгу Тарда о подражаніи. Это — книга секретовъ вліять на общество. Нетолько отдльныя, незначительныя поколнія, но цлые народы и группы народовъ бывали заворожены какою-нибудь одной идеей, однимъ созерцаніемъ. Привязывая вниманіе народовъ къ блестящимъ точкамъ человчества — Цезарю, Александру Великому, Наполеону и пр., удавалось погружать его надолго въ настоящій гипнозъ. Литература, именно изящная, даетъ для созерцанія читателей подобныя блестящія точки — типы героевъ, людей совершенныхъ. Если эти типы нарисованы творческою рукою, они жизненны и дйствуютъ какъ живые, все равно — хорошіе это типы, или дурные. Вертеръ, изображенный Гете, вызвалъ къ жизни цлыя тысячи живыхъ Вертеровъ, Чайльдъ-Гарольдъ и Печоринъ наплодили поколнія себ подобныхъ. Надутость и напыщенность нашихъ псевдо-классиковъ, приторная чувствительность сантименталистовъ, разочарованность байронистовъ, злобная иронія гоголевской школы, все это очень быстро, почти сряду-же по проникновеніи книгъ въ толпу, вызывало безчисленные живые слпки съ модныхъ героевъ: появлялись даже въ уздныхъ захолустьяхъ бдныя Лизы, Амалатъ-беки, Глинскіе, Милославскіе, Вадимы, Онгины, Чацкіе и пр. и пр. И особенно устойчивы модныя настроенія отрицательныя. До сихъ поръ еще, напримръ, въ среднемъ кругу и ниже донашивается пустйшая мода на иронію, на колкое остроуміе, на саркастическій тонъ, о чемъ-бы вы ни заговорили съ одержимымъ этою модой, онъ длаетъ видъ, что не принимаетъ этого серьезно, насмшка кривитъ его губы, языкъ ищетъ желчнаго Каламбура, остраго словца и, не находя ихъ, разражается какою-нибудь рзкостью, парадоксомъ, а то и прямо грубостью. Разговаривать съ такимъ человкомъ, иногда хорошимъ по природ, ужасно тяжело: ни словечка у него не выходитъ безъ ужимки, ни одной мысли искренней. Вы можете на него даже обидться, хотя слдуетъ пожалть его: это — жертва старой литературной моды, уродливаго стиля эпохи отрицанія и обличенія. Помимо его сознанія, онъ настроенъ на извстную тональность и выйти изъ нея ему не легко: потребуется ‘настройщикъ изъ Петербурга’. Для всхъ очевидно, что люди одваются по мод, но хотя мене очевидно, но столь-же врно, что и душу свою людская масса одваетъ по мод-же, подобно articles de Paris или внской мебели, англійскимъ смокингамъ и вздутымъ рукавамъ, вывозятся изъ за-границы и изъ столицъ въ провинцію модныя идеи, фасоны мысли и даже фасоны чувствъ и вкусовъ. Особенно печальнаго въ этомъ нтъ, разъ это уже неотъемлемое свойство средняго человка, но нужно стараться, чтобы изъ центровъ культуры подавалась хорошая мода, а не дурная, чтобы фасонъ мысли былъ естественъ и красивъ, чтобы не было стсняющихъ дыханіе мысли корсетовъ, неприличныхъ обнаженностей, безвкусной пестроты.
Беллетристъ — присяжный arbiter elegantiarum духа своего времени, владетъ-ли онъ тонкимъ и высокимъ вкусомъ, или неуклюжимъ и бднымъ воображеніемъ, это сейчасъ-же отражается на толп. Художникъ, какъ человкъ тонко-впечатлительный, улавливаетъ новый типъ еще въ предчувствіи, иногда задолго до его упроченія въ обществ, онъ беретъ еще его зародышъ, который, можетъ-быть, въ обществ и не развился-бы, и уже самъ даетъ ему силою творчества законченный образъ. Общество, конечно, предрасположено къ развитію даннаго типа, но оно предрасположено обыкновенно къ многимъ возможностямъ одновременно. Талантливый писатель, которому доступпы откровенія всхъ культуръ и цивилизацій, вся роскошь человческой природы, можетъ издалека перенести новое зернонародную почву, онъ можетъ выбрать вовсе не выдающуюся черту своего общества и, излюбивъ ее, одухотворить, облечь плотью, и эта черта, поражая вниманіе общества, становится уже господствующей. Въ кипучей борьб за существованіе разныхъ идей, модъ, настроеній сейчасъ-же получаетъ страшный перевсъ та идея, на помощь которой приходитъ могучій талантъ. Кажется, ясно, что ужь если приходить чему-нибудь на помощь, то хорошему, если подчеркивать какую-нибудь черту и вводить ее въ моду, то для этого нужно брать сильное, доброе, благородное, героическое настроеніе. Вы скажете, что брать то, чего нтъ въ дйствительности, будетъ ложью, что если общество состоитъ изъ людишекъ, слабыхъ, пустыхъ, низкихъ, то рисовать героевъ будетъ грубою неправдой.— Почему? отвчу я на это. Литература вовсе не обязана быть художественной статистикой и изображать все подрядъ. Литература должна изображать достойное созерцанія, недостойнымъ-же пренебрегать. Въ обществ самомъ дурномъ встрчаются всегда удивительные характеры, благородныя сердца,— вдь ими и держится жизнь. Не толпа, а именно эти свтлыя души, затерянныя въ толп, составляютъ правду жизни: люди слабые и пустые — какъ-бы ни было многочисленно ихъ скопище — составляютъ ложъ и не заслуживаютъ вниманія.

X.

Искусство, чтобы помочь обществу въ величайшей задач времени — въ созданіи новой культуры, опредленнаго духовнаго уклада, должно отказаться отъ ложнаго теперешняго принципа — быть отзывчивымъ на все безъ разбора: ‘реветъ-ли зврь въ лсу-глухомъ, трубитъ-ли рогъ, гремитъ-ли громъ’. Поэтъ, какъ живое зрніе и живой слухъ природы, не можетъ, конечно, не видть и не слышать тхъ или иныхъ вещей, но какъ живая совсть той-же природы, онъ можетъ т или иныя вещи оставлять безъ вниманія, не давать имъ дальнйшей жизни, поскольку отъ него зависитъ. Искусству конца вка недостаетъ нравственнаго сознанія, недостаетъ взвшеннаго ршенія — что слдуетъ поддержать и чмъ пренебречь. Недостаетъ пониманія того, что литература и не въ силахъ охватывать вс на строенія, вс вянія въ обществ, больныя и здоровыя. Литература никогда не исчерпывала всхъ общественныхъ явленій и типовъ, всхъ зачаточныхъ и неудавшихся формъ, да и не въ состояніи это сдлать: вдь ихъ несмтное множество. Въ громадномъ бассейн народной жизни кишатъ непрерывно творческія и разрушительныя силы, вступая въ безконечныя сочетанія. Великое множество рдкихъ и странныхъ характеровъ, нравовъ, оттнковъ исчезло навсегда и исчезаетъ поминутно, нарождаются и умираютъ постоянно новыя радости и печали — гд тутъ услдить за всмъ? Да и зачмъ это? Въ томъ, что погибло, многое заслуживало-бы сохраненія въ искусств, и жаль, что оно не уцлло, но большинство формъ, характеровъ, разновидностей не стоили вниманія. Это неудавшіеся наброски природы, Іарsus’h ея, ошибки и недодлки. Это — хламъ, который не стоитъ даже регистровать: какъ отъ сора въ жилищ’ отъ иныхъ явленій духа слдуетъ освобождаться возможно поспшне, выметая навсегда изъ своей памяти. Оставаться въ сознаніи, какъ и въ жилищ, должно только пригодное, удачное, прочное, изящное, и чмъ больше вниманіе общества занято совершенными формами, тмъ боле эти формы становятся его собственностью, органическою частью духа. Талантливый художникъ, прежде чмъ создать свою вещь, длаетъ множество эскизовъ, и въ самой работ каждый ударъ рзца, каждое движеніе кисти мняютъ вещь. Какой интересъ было-бы сохранять каждое изъ безчисленныхъ приближеній и попытокъ ихъ? Довольствуются вещью оконченной, такъ какъ въ нее вложено все лучшее и отнято все худшее, что возможно. Въ художественномъ отраженіи жизни нужно держаться того-же правила: возсоздавать не все, а лишь значительное и достойное нравственнаго вниманія. Не думайте, что его нтъ: прекрасное неисчерпаемо, и отъ насъ зависитъ вызвать его къ жизни и населить имъ міръ. Оставаться обществу среди уродовъ нельзя безнаказанно: видъ уродовъ только уродуетъ, совершенствуетъ-же и общество, и отдльнаго человка, лишь созерцаніе совершенства, общеніе съ нимъ. Та черта, которую излюбилъ и ‘возвелъ въ паосъ’ г. Чеховъ (и мене талантливые его товарищи) — черта дряблости и безволія русскаго человка — несомннно существуетъ, но не заслуживаетъ ни закрпленія, ни увковченія. Еслибъ эта черта сейчасъ исчезла, самъ г. Чеховъ первый былъ-бы очень радъ, а между тмъ онъ длаетъ все, чтобы задержать ея исчезновеніе. Онъ выпускаетъ одного за другимъ дряблыхъ героевъ и натворилъ ихъ уже легіонъ, напрягая свой геній, чтобы этимъ фикціямъ вдохнуть жизнь, заставить ихъ войти въ интимное общество читателя, въ кругъ его семьи, къ домашнему очагу. Будь г. Чеховъ бездарный авторъ, эти фигурки были-бы безжизненны: совершенно безвредно, подобно фарфоровымъ китайчикамъ на этажерк, они кивали-бы головками, никого не смущая. Но, къ несчастію для даннаго случая, г. Чеховъ большой талантъ, и его герои не игрушки, не куклы: ихъ нельзя выселить изъ своей памяти, и приходится поневол жить съ ними, заражаясь ихъ психическою дряблостью: вліяніе среды неотразимо.
Нашей эпох нужно, какъ и всякой эпох, органической силы прежде всего. Необходимо, чтобы общество въ цломъ и отдльные люди создавали около себя здоровье, красоту и счастье, а не только кривлялись въ декаданс, обличали да отрицали. Природа не терпитъ пустоты, и за отрицаемымъ сейчасъ же должно стать нчто утверждаемое, иначе первое возвратится на прежнее мсто. Только могучимъ ростомъ положительнаго, обильнымъ нарожденіемъ новыхъ и боле здоровыхъ явленій, нежели теперешнія, можно постепенно освободиться отъ душевной гнили и хвори. Литература можетъ сдлать далеко не все, но она много значитъ въ психик общества: она уясняетъ, указываетъ, ставитъ примръ, т. е. то, что всего нужне во всякомъ общественномъ прогресс. Необходимо удовлетворить основному инстинкту въ обществ — инстинкту подражанія, которымъ строится всякая культура,— а для этого нужны не отрицательные, а положительные образцы. Необходимо для подъема жизни, чтобы въ ней присутствовали реально живые образы желательнаго, совершеннаго, идеальнаго, и если ихъ нтъ, то недочетъ должна возмстить иллюзія искусства. Такая иллюзія есть святыня, ведущая жизнь впередъ. Многіе-ли видли въ самой жизни образъ Мадонны? Многіе-ли встрчали героевъ, людей божественныхъ? Вообразите-же, что изъ нашего міра навсегда исчезли картины великихъ художниковъ, античныя статуи, величественные храмы, грезы поэтовъ, композиторовъ и мудрецовъ. Міръ обднлъ-бы и осиротлъ. Почувствовалось-бы отшествіе куда-то безцнныхъ, хотя и безтлесныхъ благъ. Но если такъ, то слдуетъ нетолько сберегать, но и увеличивать это святое одушевленіе, необходимо самимъ создавать побольше свта, красоты и правды и населять ими нашу мрачную жизнь. Богъ не создалъ тьмы, она была дана отъ вка, первое-же начало творчества: ‘да будетъ свтъ!’
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека