Лихолетье, Хоткевич Игнатий Мартинович, Год: 1906

Время на прочтение: 63 минут(ы)

Хоткевич Игнатий Мартинович.

Лихолетье.

(‘Смутное время’).

Хроника начала XX века.

Перевод с украинского автора.

Действующие лица:

Митрофан Иванович Деев — врач.
Софья Павловна — его жена.
Борис — их сын, студент.
Надюша — их дочь, гимназистка.
Терентьева — подруга Надежды.
Мосий Лауэр — старый слепой еврей.
Сара — его женщина.
Эсфирь — их дочь.
Екатерина — кухарка Деева.
Фекла — горничная их.
Антон — товарищ Бориса.
Федорчук ( Митрич) — хозяин трактира.
Семен Михайлович — околоточный надзиратель.
Седов Иван Яковлевич — купец.
Печива — пристав, организатор черной сотни.
1-ая курсистка.
2-ая курсистка (Стася).
Женщина, мать двоих детей.
Врач.
Рабочий.
Старик.

Хулиганы, громилы, пьяницы, торговцы, мясники, городовые, шпики, рабочие, студенты, гимназисты, гимназистки, курсистки, интеллигенты, господа, милиционеры, ребята.

Действие 1.

Обстановка среднего достатка, три двери, справа окно. В центре стол, на нем самовар, простой завтрак, слева мягкое кресло. Софья Павловна сидит в кресле, Митрофан Ивановичза столом и читает газету.

Митрофан Иванович. ‘ Тогда озверевшее скопище крестьян, подстрекаемое черной сотней, с шумом и криком двинулось в дом врача. Едва он показался в дверях, как почти сразу раздались два выстрела из револьверов, — и врач упал мертвым’. ( Резко бросает газету, ходит).
Софья Павловна. Боже мой, Боже мой …
Митрофан Иванович. Это… это… Это Бог знает что такое! Нет, я вполне не могу понять, что это такое делается вокруг. Помилуйте: человек только что приехал в деревню, еще раз перед тем днем читал людям манифест, объяснял его — и вот, как видите…
Софья Павловна. И его ведь не крестьяне убили — где же у крестьян возьмутся револьверы. Ясно, что это гастроли черной сотни.
Митрофан Иванович (ухватившись за голову). Ничего я ничего не понимаю. Что это? Или это массовое безумие, или это одичание какое-то временное, или, наконец, конец света? И это же никакие нервы не выдержат. Ты понимаешь — я газеты уже не могу в руки взять без нервной дрожи: там забастовка, там резня, там погромы, там неурожаи и засухи. Жгут, режут, стреляют, топят, бьют!.. Да, Господи, ты Боже мой… И что же это такое?..
Софья Павловна. Безвременье…

Пауза.

А у нас в городе тоже… нехорошие такие, тревожные слухи ходят. Ползут со всех сторон, шевелятся… как улитки. Прилетают неизвестно откуда и яд приносят с собой. Они рождаются, которые растит, — Бог знает… И грустно так… Страшно от них на улицах… Крикнет кто-нибудь, — в другой раз только оглянулась бы, а теперь — так и встрепенешься вся. В груди похолодеет, и сердце бьется… Бьется…

Пауза.

Ночью иногда… Ты спишь, а я встану и подойду к окну. Черная-черная тьма смотрит на тебя оттуда… И вот кажется, что там, в той тьме, где-то режут и бьют человека. И вот будто слышу я, слышу, как он кричит, просит спасения… Не хочет умирать…
Митрофан Иванович (перебивает). Э, матушка, — невесть что говоришь. Испортила себе нервы, то нужно давать себе в том какой-либо отчёт. А то так и до помешательства недалеко. Успокоиться прежде всего надо.
Софья Павловна. Кто же спокоен теперь, и можно ль быть спокойным?
Митрофан Иванович. Нет! Так взять бы их, всех этих ‘крайних’, и… Это же глупо, ты должна согласиться, что это глупо. Западная Европа сколько веков живет культурной жизнью, сколько боролась, болела — и то там не имеют люди того, что мы хотим получить себе сразу. Разве это возможно? Нет, я с тем никоим образом не могу согласиться и ничем не могу оправдать перед собой той… непримиримости. На мой взгляд — это дико. Тормошить все государство, расшатывать народное хозяйство, финансы — и все это ради чего? Ведь дали немного — ну и хорошо. Развивайся, иди путем парламентарной борьбы, бескровной, ненасильственной. А то же сил никаких не останется. Вот хотя и бы сказать о железнодорожной забастовке. Это же не шутки — десять миллионов ежедневных казней. Десять миллионов, голубушка ты моя!
Екатерина (из средних дверей). Пани, а пани?
Софья Павловна. Что тебе?
Екатерина. А у нас что-то плохо…
Софья Павловна. Что же, собственно?
Екатерина. Но, говорят, вроде опять забастовка.
Митрофан Иванович. Снова?
Екатерина. Верно, надолго. Уж очень строго за них генерал взялся, — говорят, велел всех троих за ноги повесить.
Митрофан Иванович. Кого это? Что за выдумки?
Екатерина. А их, этих самых забастовщиков. Вроде втроем они пришли к нему: давай, говорят, твое жалование для народа. Чтобы на всех, значит, разделить. Ну, а он не захотел и вроде всех за ноги и повесил.
Митрофан Иванович. Что же ты там говоришь ерунду? Иди лучше.
Екатерина. Так не будет, значит, приказания никакого?
Митрофан Иванович. Какого там еще тебе приказания?
Екатерина. А вот о мясе и там… Такое…
Софья Павловна. Митрофан Иванович, а иди-ка ты сюда.

Тот подходит.

А может, и вправду что-то готовится? Спросим Бориса — он должен знать.
Митрофан Иванович. Как хочешь.
Софья Павловна. Вот я тебе что скажу, Екатерина: прежде всего не беспокойся-то, тебе все на базаре наговорили. Ступай на кухню, делай свое дело — ничего, вероятно, не будет. Ну, а как уже придется закупить, то я тогда тебе скажу.
Екатерина. Смотрите сами. А то как придется так, как было в первую забастовку, — ни тебе воды, ни дров, ни хлеба.
Митрофан Иванович. Хорошо, хорошо… Иди себе, ради Бога.
Екатерина. И мне что — разве я о себе? (Уходит).
Митрофан Иванович. Ну, как тут не возмутиться, а? Ну пусть будет так: учредительный совет и то, и это, — но причем тут сметана? Связь между восьмичасовым рабочим днем и тем, что я, врач Деев, должен сидеть без воды и без хлеба? И это же еще я более или менее обеспеченный человек, мне не станет хлеба, то я буду сардины, — а что же должна переживать вся эта мелкота, все эти несчастные серые люди? За что же они мучаются, и за что же страдают их ни в чем не повинные дети. Нет, как хочешь, а жестокие люди наши русские революционеры. Жестокие и… неразумные люди.
Софья Павловна (тихо). Тот, кто зовет к борьбе и первым бросается вперед — не жесток да и не глуп.
Митрофан Иванович. Нет уж, матушка моя, с этим я никак не могу согласиться. Ты кличь, и пусть идут за тобой, и борются пусть, и умирают даже — но я-то тут причем? Зачем же они и герои, и благодетели рода человеческого, и светочи, и все такое, — но зачем же они и всех героями сделать хотят и еще ругают меня, когда я не хочу идти с ними вместе? Я понимаю революцию, я понимаю кровавую революцию, но тогда, как иду сам, а также идущие рядом со мной, пошли добровольно, зная, куда и зачем идут. А здесь, — будьте здоровы, — я служу на железной дороге, захотелось мне прибавки пять рублей в месяц, мне не так ее скоро дали, как я то себе представил, — и я забастовал! И тысячи людей страдают из-за меня: нет подвоза пищи, нет подвоза угля, нет почты, нет отношений никаких — ничего нет. И на кого же это, наконец, падает всею тяжестью? На администрацию, министров, самодержцев? Ничуть! Все на ту же нищету и голь, которая и без того страдает. Ну, скажем по чести, что господину министру от того, что железные дороги две недели не ходили? Неприятно, конечно, — и все. А вот уже сапожнику Петру и вдове Оксане с четырьмя детьми, именно им так оно тяжеловато будет, как за пуд угля надо тридцать копеек заплатить, а за фунт хлеба шесть или семь. Нет, дико это все… Дико и некультурно.
Софья Павловна. Зачем ты так говоришь?
Митрофан Иванович. А то я так говорю, что не понимаю всего того, не так, на мой взгляд, следует дело делать. Нельзя же делать революции за счет бедных и без того нездоровых элементов. Нельзя при недостатках настоящего русской жизни быть ‘крайними’, нельзя переделать миллионы людей сразу. Сожаления в них, в этих самых господ наших революционеров, ни у кого нет. Есть в них и геройство, и все, что хочешь, а вот сожаления, простого, обычного сожаления у них и нет. Вот хотя бы и взять нашего Бориса. Для чего он всех нас мучает? Из-за кого это ты на тень стала похожа?
Софья Павловна. Не выдумывай, пожалуйста: мне просто нездоровится все время…
Митрофан Иванович. Нездоровится … А как что зашумит, — дрожишь вся. Кто не спит ночами напролет, пока он не вернется с каких там своих заседаний дурацких?
Софья Павловна. Но и ты не спишь.
Митрофан Иванович. Я… гм… Я просто так… Не спится, да и только…
Софья Павловна. Ну так же и мне не спится.
Надюша ( слева). Здравствуйте, папа. (Целует). А с тобой мы уже виделись, мамочка. Терентьева. И что же не идешь, в самом деле? Ну и чудненько ты.
Софья Павловна. Идите, идите — чего вы стесняетесь? Мы люди простые.
Митрофан Иванович. И не кусаемся.

Терентьева входит и смущенно здоровается. Надюша усаживает ее за стол, завтракают, пьют чай.

Надюша. Ну уж садись, садись, тетеря. Вот она всегда так, а еще на собрании речи держит.
Митрофан Иванович (с ужасом). Да неужели? На сборах?
Надюша (в тон). Честное слово!.. Да еще как — всякого студента пояса заткнет.
Митрофан Иванович. Тс-с… Ах, скажите на милость Божью! И вас кто-нибудь слушает?
Надюша. О, уже папа начал молоть ерунду, — простите меня за такое вульгарное выражение.
Митрофан Иванович. Ничего, ничего, стесняйся, — ты же не на вече. Это только там надо быть осторожным, чтобы не погрешить против программы партии. А не будете ли вы любезны сказать, к какой партии вы, собственно, принадлежите? Или, — как бы это лучше, какая партия имеет честь причислять вас к своим членам? Партия социал-демократов, или социалистов-революционеров, а может, партия конституционно-демократическая, анархистско-гимназическая, радикал-реалистическая? Может разрушаете вы государственный уклад до конца, может, предполагаете какие-то поправки в теперешнем положении? Очень оно, знаете, интересно было бы все это знать.
Терентьева. Мы не имеем права причислять себя к той или иной партии: мы только готовимся к жизни и учимся ей.
Надюша. А что, папа, съел?
Горничная ( справа). Господин! Там пациент пришел.
Митрофан Иванович. А разве уже начинать приём?
Горничная. Да. Уже пора. (Уходит).
Митрофан Иванович. Ага. Ну, хорошо — я сейчас. (Стоя допивает свой чай). А на мой взгляд, взять бы вас всех, особенно тех реалов, гимназистов и гимназисток, и хорошенько, как говорится в одном водевиле, ‘ скинуть манатки и березовой кашей, чтобы не рыпались’.
Софья Павловна. Ну, ну… Пожалуйста, без таких шуток.
Митрофан Иванович (смеется). Простите за мои слова. (Уходит).
Софья Павловна. Ну, дорогие мои дети, как ваши занятия?
Надюша. О которых ты, собственно, занятиях говоришь, мама? О гимназии? Так там же до сих пор ничего нет.
Софья Павловна. Нет, я о ваших вечерних лекциях говорю. Ты помнишь, говорила мне когда-то, что у вас организовались десятки ради помощи раненым на улицах, и вам по вечерам врачи лекции читают.
Надюша. А, ты вот о чем. Ну, это у нас идет хорошо: мы уже умеем перевязывать. Хочешь, я тебе сейчас покажу? (Вскакивает из-за стола).
Софья Павловна. Да нет, не надо. Пей лучше чай.
Надюша. И я сейчас, мама. (Бежит налево).
Софья Павловна (после паузы). А вы тоже в десятке?
Терентьева. Да.
Софья Павловна. В той же, где и Надюша?
Терентьева. В той же.
Надюша. Ну-ка, Терентьева, становись.
Терентьева. И не надо, действительно.
Надюша. То есть как? Дочь хочет показать матери свои успехи, хотя и не в гимназических, но все же в науках, а ты не хочешь своей родной подруге помочь? Боже, какой стыд!..
Софья Павловна. И чего ты прицепилась?
Надюша. Ну-ну, возвращайся. Будет тебе терпение испытывать. (Перевязывает).
Софья Павловна (смеется). Ну и выражения у тебя.
Надюша. Чрезвычайные, мамочка, — значит, ты уже правду говоришь. Вот так, а потом так, сюда… Сюда…
Терентьева. Нет, вот сюда.
Надюша. Смотри! А правда!.. Ну и голова же у этой Терентьевой, мама. (Неожиданно звонко смеется). Ой, мамаша, голубушка! Я и забыла тебе рассказать! Ха ха-ха!..
Софья Павловна. Ну, что ты там еще придумала?
Надюша (смеясь). Ой, Боже мой… Небывальщина… Ох, неслыхальщина…
Митрофан Иванович. Мадмуазель Деева вновь паясничает. Смотри! А это что такое? Перевязки какие-то, бинты. Зачем это? И откуда оно у тебя?
Надюша. Это из аптеки, батюшка, из самой обыкновенной аптеки, а вот ты лучше послушай, что я тебе расскажу. (Развязывает бинт). В четвертой гимназии ребятам надо было кое-что обсудить. Ну, пошли, прежде всего, как следует хорошим детям, к директору: нельзя было бы, мол, противозаконное собрание совершить в стенах порученной вашему превосходительству школы? Рассказывают ему потребность, причины и все такое — словом, все как следует. А он возьми да и накричит на них сдуру: ‘ Да как вы смеете’, и это, и то. Ну, ребята там народ хороший: видят, что не понимает старичок исторического, мол, момента, — так что с ним больше и говорят. Вышли вот они из кабинета и щелк пана директора на ключ! Ха ха-ха!..
Митрофан Иванович. Ох-ох-ох… Всыпать хорошенько вам некому.
Надюша. Часы так с четыре тянулась сходка. Те собачки, господа надзиратели, из всех дверей ключи вытаскивали и подбирали, даже зубами замок грызут, — и ничего не могут сделать. А ребята советовались себе в седьмой классе, сколько было нужно, вынесли резолюцию, отперли пана директора — и заставили его выслушать ту резолюцию стоя. Ну не молодцы ли?
Митрофан Иванович. Что же тут хорошего?
Надюша. Что ж с тобой, папа, говорить! Ты же известный черносотенец: вместе с полицией погром еврейский организовал. Прости меня, моя милая подруга, что у меня такой родитель, но я в том ан нет вот на столечко не виновна.
Митрофан Иванович. И ты не валяй дурака, да не валяй, а вот скажи лучше или пусть твоя подруга скажет: нормально это все? Разве это вы должны делать в гимназиях своих?
Терентьева. Может, действительно это ненормально, но ровно постольку, поскольку ненормальны условия, в которых мы живем сейчас.
Надюша. И ты погоди только, папа. А разве педагоги вот уже как раз именно то делают, что следует делать в гимназиях? Разве фискальство, взятки, система одурманивания, выслуживание перед начальством, рутина, мертвечина — разве это все входит в программу гимназического образования? Поверь, папа, что если бы господа педагоги действительно то, что надо, делали в гимназиях, то так же делали бы и мы. Но что ж с тобой говорить! Пойдем, Терентьева, потому что с папой, как с женщиною, — говорить невозможно.

Обе уходят.

Митрофан Иванович (после паузы). Ну, что ж — хорошо вот всё это?
Софья Павловна. Что, собственно?
Митрофан Иванович. А вот все то, что у них делается по гимназиям. То, что они обленились, бьют баклуши в то время, как надо было бы учиться. Кричат на собраниях, сходах, пишут свои глупые резолюции, ни в копейку не ценят педагогический персонал. Какое это воспитание? Что же с ним за горожане выйдут?
Софья Павловна. А вот поживём, так увидим. До сих пор, действительно, горожане иначе воспитывались, но ведь ты сам сказал, что тот способ воспитания едва ли хорош. Может, и настоящее не будет идеальным, но… Это видно лишь со временем.
Митрофан Иванович. Ишь, какие сентенции! Совсем Борисовы слова.
Софья Павловна. Что же, что Борисовы? Я и не скрою, что Борис многое нового показал мне и раскрыл на кое-что глаза.

Пауза.

Новые люди наши дети … Мы не так с тобой жили…
Митрофан Иванович. Правда твоя, не так. Лучше мы жили.
Софья Павловна. Лучше ли?

Входит Борис.

Борис. Здравствуй, папа! Добрый день, мамочка.
Митрофан Иванович. А! Вот и сам Топтыгин — генерал от здешней революции. Местная знаменитость! Светлый предводитель санкюлотов — словом, Лассаль, второе издание на худшей бумаге.
Софья Павловна. Может, сказать, чтобы тебе поджарили что-нибудь поесть?
Борис. Нет, мама, спасибо. (Пьет чай).
Митрофан Иванович. Он насытился прокламациями, резолюциями и всякими другими продуктами современного рынка.
Борис. А ты все кипишь, папа? Брось, право. ‘ Дураков не убавишь в России, а на умных спрос невелик’.
Митрофан Иванович. Вот это не ты уже разумен? Так вспомни первую половину: ‘И посильнее вас били витии’, и… того… Куда же ещё — умные! ‘ Мы, — говорит, — хорошо повели пропаганду среди слуг: они уже поют — как бы вы думали что? ‘Похоронный марш’, вот что’. А на деле получается, что какая-нибудь девица, вытирая окно, голосит на всю улицу: ‘ Вы жертвою пали в борьбе роковой, — что же ты, подлец Сенька, а не пришел домой’.
Софья Павловна (смеется). Это уже ты придумал.
Митрофан Иванович. Нет, не придумал. Или вот вам еще сценка с натуры. На вече встает оратор: ‘Товарищ! Мы здесь собрались страдательные и знаменатели! А вот этот самый ультиматив, который надо выставить! Согласны? ‘-‘ Согласны! Ур-ра’!..
Софья Павловна. Да что ты, что ты? (Смеется).
Борис. Откуда ты выбрал такую галиматью?
Митрофан Иванович (невпопад). Вы восьми часов рабочего дня хотите?
Борис. Хотим.
Митрофан Иванович. А знает ли кто-нибудь из вас, что введение восьмичасового рабочего дня в России — это полный крах российской промышленности? Ведь мы тогда не выдержим никакой конкуренции! Но то же дело, что обходится англичанину или немцу копейку или две, нам обойдется в пятнадцать копеек! Ведь английский мастер стоит за четырьмя станками и сразу работает на всех четырех — ну, конечно при таком накале он должен делать 8:00. Но зато производительность работы у него какая! А что же, как наша бабушка, сидя за станком и глядя на одну-единственную ниточку, тоже будет делать 8:00 в сутки, — то что же из этого выйдет, а?
Борис. А почему ж это ты думаешь, что за инертность наших капиталистов должен отвечать рабочий? Пусть и наши фабриканты поставят четыре станка — авось и мы приучились бы.
Митрофан Иванович. Так времени же на то надо, голубчик, времени. Вот и дайте же вы передохнуть, Подождите, ради Бога. А то ведь так нельзя — по щучьему велению, по моему хотению.
Борис. А почему же вы хотите, чтобы и за время так же платил рабочий и еще чем — своим бесправием, голодом своей семьи? Из-за чего во имя удержания паном капиталистом своего обычного дохода на должном уровне еще долгое время должна мучиться вся огромная масса российского пролетариата? Вот и пусть средства на время, необходимое для улучшения своей продукции, падают на господ капиталистов. Так и должно быть после всех законов, особенно если обратить внимание на то, что наши промышленники имеют намного больший процент от капитала, чем промышленник, скажем, западноевропейский. Вот в том то и дело, папа, что все вы привыкли бояться громких слов: ‘ Промышленность’, ‘производство’! А человек где? Ведь, кажется, промышленность для человека, а не наоборот, а ты желаешь человека — ты только вдумайся, человека принести в жертву бездушному богу промысла.
Митрофан Иванович. А вы почему в жертву того же человека приносите? Своему дрянному чувству так называемого ‘ служения общественности’, которое у вас принимает таких бестолковые и пошлые формы, отвращая от себя каждого мало-мальски мыслящего гражданина? Вы же играете! Вам просто нравится быть такими ‘деятелями’, вот именно таким образом тратить свое время, утешая себя фразами, вот мы, мол, навстречу пролетариату идем, идее служим. В результате же видим не только самообман, но — в тысячу раз хуже — почти сознательный обман вторых. Вы же обманываете и пролетария того же самого, потому что ему ничуть не лучше живется от всех ваших сладеньких теорий, да и самих себя вы обижайте. А до тех пор, пока вы наделаете, и наделали уже! Сколько из вас слез пролилось — и слез нуждающихся, ни в чем неповинных людей! За что же вы всех мучаете всеми этими забастовками, восстаниями?
Борис. Это больно, папенька, правда, — но это временно. Зачем же нас доводят до забастовок? Вот теперь ты посмотри: еще ничего нет, еще только наваждение свободы мерещится где-то в тумане, а глянь вокруг. Все живут как-то иначе, иначе говорят, иначе пишут, иначе чувствуют. Посмотри, сколько союзов возникает каждый день то тут, то там, — и кто объединяется в союзы? Такие люди, которых и за людей не считали до сих пор: союз прачек, каменщиков, союз слуг, извозчиков. И все они сходятся, говорят, спорят, узнают друг друга, то начинают думать, что-то начинают понимать, начинают жить не только своими личными интересами. И чем дальше, тем все было бы лучше, люди начинали бы любить друг друга, приближаться к идеалам. Вот видишь, папа, а это же так просто называется — ‘свободой союзов’. Зачем же в сих людей отбирают их святое право — право соединяться? Зачем же их разгоняют, бьют?
Митрофан Иванович. Ну… Может, это и несправедливо, так что ж с того?..
Борис. То есть как ‘ с того’? Значит, по-твоему, так и надо?
Софья Павловна. Чего же ты нахмурился, Борис? Разве ты не знаешь отца с его вечной привычкой говорить наоборот? Он и видит, и понимает все, но он озлобился.
Митрофан Иванович. Прошу без адвокатов.
Софья Павловна. Ну, конечно, озлобился. Да и мы все тоже. Ведь и правда, Борис, в этой атмосфере вечных забастовок, вечных кровопусканий и издевательств над самими собой могут хорошо себя чувствовать или слишком жестокие, или очень ограниченные люди… А обычный человек, с душой и с нервами, должен страдать… И, может, больше именно тот, кто стоит в стороне…
Горничная. Пан! Пациенты пришли.
Митрофан Иванович. Хорошо, сейчас. Да… Так-то оно, голубчики… А вот вы меньше всего думаете о других, когда решаете свои… вселенские вопросы. ( Уходит).
Борис (задумчиво стоит у окна). Ошибается отец, говоря, что мы не думаем …
Софья Павловна. Но ты, Борис… Понимаешь ли ты отца? Вот мне кажется иногда, что ты его не понимаешь, и я боюсь того… И странное дело! За Надюшу я полностью не боюсь: она всегда сумеет перевести в шутку, найдет к отцу соответствующий тон, а вот ты …
Борис. Так, мама… Я действительно не умею с ним говорить. Он злит меня. Нет, не злит, а… не нравится мне…
Софья Павловна (тихо). Я знаю, из-за чего… Тебе кажется, что он не любит Эсфири.
Борис. Да, он не любит её. И это не кажется мне, а я знаю это наверняка. Но худшее в том — он ее не любит не потому, чтобы считал ее некрасивым человеком, а только потому… что она еврейка… Мама, это же противно.
Софья Павловна. А что, если ты ошибаешься?
Борис. Нет. Еще же не далее как вчера он мне целую лекцию прочитал — почему я не должен связываться с еврейкой. ‘ Жидовки, — говорит, — ревнивы, и она отравит тебе всю жизнь, еврейки неопрятные, и ты не сможешь завести порядка в доме никогда, еврейки скоро стареют, наконец, у них у всех слишком много родственников’… — словом, он уже не понимал, что говорит. И мне, мама, больно было слушать это из уст отца, из уст человека, которого мне хотелось бы любить всею душой, вот как я тебя люблю, мама…

Пауза.

И так во всем… Может, он и понимает настоящее движение освобождения, понимает, что не может быть иначе, но эта близорукость, с которой он оценивает большое дело, эти рефлексы буржуазного мировоззрения, эта удивительная оценка всего с точки зрения рассудочности, — все это раздражает меня. Мне хотелось бы видеть в отце светлого небожителя, высокого душой идеалиста, к которому можно было бы молиться и о котором спрашивали бы меня товарищи: ‘ А как сказал твой отец?’ Мне хотелось бы горячего общения с ним, хотелось бы делиться каждым новым впечатлениям, каждым пережитым моментом, — и вот вместо того… Эта раздражительность, это взаимное непонимание, что доводит до полной невозможности говорить. О чем бы мы ни заговорили, — мы, наверное, закончим ссорой, потому убеждения наши если не диаметрально противоположные, то, во всяком случае, очень расходятся.
Софья Павловна. Да нет же, голубчик, нет. Ты узко судишь, может, еще точнее даже, чем твой отец. Ты должен понять, что его ум не может так скоро и легко приспосабливаться к внешним впечатлениям, как, скажем, твой: прожитые годы, традиции, жизненный опыт — все е оставляет след после себя, и такой человек уже физически не может так скоро воспалиться, как ты и тысячи подобных тебе. Для юноши идея, показавшаяся ему новой, — это уже целый новый мир, истина, которую он, я бы сказала, глотает… Нет, нет, постой! Я отнюдь не хочу сказать, как ты, может, подумал, что вы это делаете неосознанно, — нет. Вы и критикуете, и оцениваете, но самого запаса критицизма у вас меньше, чем у ваших родителей, — и это просто потому, что вы не имеете такого опыта, жизни вас еще ничего не научила, вы еще не обожглись на горячем молоке…
Борис. Может. Но критика общественных течений должна строиться не только на одном опыте. Человек может прожить всю свою жизнь таким образом, что весь его опыт даст ему в конце обратном понимание действительности. Через что же я должен уважать такой опыт и тот ‘запас критицизма’, как ты называешь?
Софья Павловна. Погоди. Мы уже начинаем, кажется, наталкиваться на общую дорожку. Вот я то же самое говорю. Мужчину… Ну, я просто буду говорить о твоем отце… Нельзя же его обвинять за то, что он не так… Быстро, что ли, приходит к пониманию тех идей, которые тебе кажутся истинными. За то никого нельзя обвинить, — ведь так?
Борис. Допустимо. Но…
Софья Павловна. Нет, нет… Постой. (С нажимом). Ну, а в остальном разницы между тобой и отцом нет. Понимаешь? Это я тебе говорю, а мне ты должен верить.
Борис. Я… хотел бы верить тебе, мама, но… Оставим лучше этот разговор.
Софья Павловна. Нет. Ты должен сказать, что веришь мне. Меня мучают, ты понимаешь, мучают твои споры с отцом…
Борис. Мама. Ну, что с того, если я скажу, что верю тебе? Разве это изменит моё отношение? Я буду верить тебе, а факты будут показывать мне вполне что-то другое, — и какая от всего этого польза? И кому?
Софья Павловна. Твое слово заставит тебя лучше присмотреться к отцу, разглядеть в нем то, чего не видишь ты сейчас по причине своего юношеского эгоизма, — а этого будет достаточно, чтобы примирить тебя с отцом.
Борис. Хорошо, мама… Постараюсь…

Длинная пауза.

Софья Павловна. А потом вот еще что я хотела спросить у тебя. Скажи мне — ты записан в боевой организации?
Борис. Нет, мама…
Софья Павловна. Честное слово?
Борис (побеждая себя). Это уже… нехорошо, мама… Ты же видела, что я не хотел тебе это говорить, а ты… Это насилие…
Софья Павловна. А когда тот, с которым я привыкла говорить откровенно, не договаривает чего-то, то это называется обман…
Борис (очень). Так чего же тебе надо? Скажешь мне, чтобы я вышел из боевого союза? Чтобы я бежал, как подлый трус, от товарищей? Чтобы каждый из них мог бросить мне в глаза ‘ты предатель’?..
Софья Павловна. Нет… Я не сказала бы тебе ничего… Но… у меня прибавилось бы… еще одно мучение. (Закрывает глаза рукой).
Борис. Мамочка, милая… Что же мне делать? (Целует ее руки, глаза). Ну, сильной будь, красивой… Вспомни, что у каждого из тех, кто идет в организацию, есть мать, сестра, а может, и женщина, и малые дети, — но что же с того? Нет. Нельзя же бросить, нельзя же сидеть хотя бы с тобой в то время, как тысячи братьев погибают на улицах. Мама! На нас лежит большой обет освобождении нашего народа — и святотатцем будет тот, кто подумает отречься того обета.
Софья Павловна. А чего же ты от меня хочешь? Хочешь, чтобы я перестала быть женщиною, матерью? Хочешь, чтобы у меня исчезла неожиданно любовь к детям? Когда я не говорю тебе, чтобы ты вышел из боевой союза, то как же ты можешь хотеть, чтобы я не болела от этого? Нет уж… Оставь это, как есть… Разошлись наши дороги… Пусть будет как будет… Твоя судьба — идти, бороться, может, даже и умереть, а моя…

Пауза, губы дрожат.

Только больно услышать, что я, воспитывая тебя в детстве, готовила для смерти в юности…
Борис. Мама… Ты и меня до слез доведёшь…
Софья Павловна. Ну и заплачем вместе, что ли? Иди сюда.

Борис садится рядом с ней и кладет ей голову на плечо, видно, что он едва сдерживает слезы. Софья Павловна тихо ласкает его.

Милый мой хлопец… Когда я пела тебе у твоей колыбели, я пела, что ты будешь свободным человеком в свободной стране. И светлым будет твой путь, и счастливой жизнь… И вот вместо того — ни минуты покоя, годы тревожной жизни без семьи, без тепла… Аресты, тюрьма и, наконец, может, даже смерть… на баррикадах, а еще того хуже — на улице, от пули пьяного драгуна из-за угла. Что же буду чувствовать я, когда тебя принесут окровавленного, холодного… И положат… И подбегу к тебе, молодому, захочу поцеловать, а ты… безмолвный…

Борис вскакивает и довольно быстро.

Софья Павловна (долго плачет, успокоившись). Зачем я его обеспокоила?.. Ах, как это глупо… Как это глупо…
Горничная. Пани…
Софья Павловна. Чего тебе?
Горничная. Уж не знаю, что и делать. Страшно жить здесь. Катерина говорит, что бросает все и пешком идет домой, в деревню. Прочие тоже… Половина челяди у нас во дворе убегает домой. Такое здесь будет, говорят, теперь, что и не приведи Господи.
Софья Павловна. Что же говорят?
Горничная. И якобы из пушек будут стрелять. А забастовщиков тех, бунтовщиков, значит… что бы никто не пожелал к ним пристать, — вешать или стрелять. А магазин ограбят.
Софья Павловна. Не верь ты этим разговорам. Во всяком случае, бунтовщики, как ты их называешь, никогда вешать никого не будут и магазинов грабить тоже. Может, войска и будут расстреливать невинных людей на улицах, но то другое дело, но чтобы рабочие грабили магазины или вешали тех, кто с ними не согласен — не верь нисколько.
Горничная. И страшно все же…
Софья Павловна. Хочешь ехать — поезжай, я не держу тебя. Как тебе кажется лучшим, так и делай.
Горничная. А вы, пани, как посоветуете?
Софья Павловна. Я не знаю, право, что тебе сказать… На мой взгляд, так бежать, ничего еще не зная, не следует. Посмотри, как будет дальше, и когда уже действительно тебе так страшно, — уезжай, я помогу тебе.
Эсфирь ( за сценой). Добрый день.
Софья Павловна. Здравствуйте, милая! Как я рада, что вы пришли.

Горничная уходит.

Вы сейчас же должны будете помочь мне. Вот только-только перед вашим приходом я так… с бабою поступила, что даже самой теперь стыдно. И сама разнервничалась, и Бориса, кажется, до слез довела. Пойдите, успокойте его — вы это умеете.
Эсфирь. Что же с ним такое?
Софья Павловна. Да ничего. Глупо я себя вела, да и только.
Эсфирь. А где же он?
Софья Павловна. Видимо, пошел к себе.
Эсфирь (идет налево и встречается с Борисом). А, вот и он! Здравствуй. Что это с тобой?
Борис (удивленно). Что именно?
Эсфирь. Ну, вот…
Софья Павловна. Это я, Борис, винилась перед Эсфирью. Мне показалось, что я тебя очень обеспокоила…
Борис (обнимая мать). Эх, мама, мама. Хороший ты человек, — и люблю я тебя!
Софья Павловна (улыбаясь). А кого больше?
Борис. И как тебе сказать… Конечно, с одной стороны… Ну, вот ты меня вполне смутила.
Софья Павловна. Ох-ох-ох… Оно все бы ничего, если бы только вы не были так безбожно, так опрометчиво молоды.
Борис. Ничего, мамочка! Зато как нам всем хорошо будет! И отца в свою веру обратим.
Софья Павловна. Хорошо, хорошо… А вот мне надо было бы знать, готовится ли у вас новая забастовка?
Эсфирь. Готовится.
Борис. Видишь, мама… Собственно, трудно сказать. Пролетариат, конечно, всегда рвется в бой, но надо ловить момент, а это зависит от многих организаций, от хода дела, от временных событий и вообще от большой суммы причин. Во всяком случае, можно сказать одно — всеобщая забастовка в очереди.
Эсфирь. И погромы черной сотни тоже на очереди.
Борис. Ну, еще мы увидим.
Эсфирь. Что там смотреть? Разве не случалось так, что в одной части города баррикады и революционная борьба, а во второй — вакханалия тьмы: патриотические манифестации ‘ с портретом’ и разбивание лачуг еврейской бедноты.
Борис. Наша рабочая организация не допустит.
Эсфирь. Она может не иметь времени.
Борис. И что это ты, действительно, Эсфирь, пессимиста такого строишь из себя сегодня?
Эсфирь. Есть причины…
Софья Павловна. Во всяком случае, ясно одно: что мне надо распорядиться закупкой кое-чего на всякий случай. ( С улыбкой). Вот определенная выгода иметь сына-революционера: хотя бы знаешь заранее, когда надо мясо покупать. (Выходит в среднюю дверь).
Борис. Что это ты, Эсфирь, принялась так хмуриться сегодня?
Эсфирь. Серьезное дело.
Борис. Что такое?
Эсфирь. Завтра в восемь часов вечера в Торговом переулке в ‘Центральном трактире’ купец Седов и тот известный мошенник, околоточный надзиратель Печива, организовывают черносотенный митинг, на котором будут обсуждать план истребления евреев и интеллигенции. Наши узнали о том, знают пароль, и организация поручила тебе с Антоном идти на это собрание, чтобы выведать все.

Пауза.

Борис. Ну что же, хорошо.
Эсфирь. Смотри, Борис, — дело серьезное. Будь осторожен, ради Бога.
Борис. Ладно, ладно. А пароль?
Эсфирь. Пароль ‘Отечество’.
Борис. Гм… Именно подходящий.
Эсфирь. А одежда у тебя есть?
Борис. Найдется.
Эсфирь. А то смотри — может, надо?
Борис. Нет, не надо.
Эсфирь. Потом еще ты должен налепить усы, а Антон обвяжет себе зубы платком.
Борис. Э… Вот уже не люблю я той парикмахерской конспирации. (Ходит).
Эсфирь. Нет уж, пожалуйста. Там же полно будет шпиков, а тебя то они хорошо знают. Зачем же это?
Борис (потирая руки). Эх, ловко будет, Эсфирь, если нам удастся расстроить их планы. Я очень рад, что сие дело поручено именно мне. А признайся, Эсфирь: ты, наверное, советовала вместо меня послать кого-то другого. Ведь я угадал? Правда?
Эсфирь (смущенно). Правда…
Борис. Ай-ай-ай!
Эсфирь. Мне было неловко… Перед собой, но… что же я должна делать?.. Но я не настаивала, Борис, право…
Борис. ‘ О женщины’! — сказал кто-то, и он был прав… А я люблю, Эсфирь, это волнение, это замирание сердца в минуту опасности, эту потребность неистовствовать в каждое мгновение. Слышишь, что живешь! Слышишь в себе каждый нерв и каждый мускул. Эсфирь, милая! Давай поиграем.
Эсфирь. Неловко-то играть в такое время.
Борис. Ну что ты, Эсфирь… Это уже слишком. Разве можно отвергать такую чистую, такую божественную красоту, как музыка? Она возвышает нас, делает более благородными. Эх, Эсфирька… Мы сроднились с тобой. Религии у нас разные, но вера у нас одна: это вера в человека, в том, что он перестанет быть зверем и сам получит себе лучшее будущее. Но нас соединило не только это одно, но и еще много вещей, и среди прочих — музыка. Чистая, благородная… такая, как ты. Почему же и не поиграть нам сегодня, пока мы еще вместе? Кто знает, что будет завтра…
Все может случиться, и… Как знать, Эсфирь… может, мы играем… в последний раз в жизни…

Идут налево. Вскоре оттуда доносятся звуки ‘ Легенды’ Венявского. И стонут, и жалуются… Тихо входит мать, останавливается у косяка, слушает и чуть слышно плачет. Занавес тихо опускается и падает в миг перед аллегро.

Действие 2.

Грязный трактир. Слева буфетная стойка, справа окно. Столики поставлены вместе у стен. Много народу — всяких потасканных, оборванных, грязных людишек. Хвастливые лица, хвастливые разговоры, все грязно и время от времени нечестиво-добродушно. Шум, песни, слышно иногда звуки гармони. Некоторые навеселе, а некоторые и вовсе пьяны. То входят, то приходят, толпятся у стойки, пьют, закусывают. Несколько чисто одетых: приказчики, мясники, мелкие торговцы, те сидят за столиками и пьют за наличные. У дверей двое спрашивают пароль, бегает, встряхивая космами, хлопец — ‘ половой’.
Группа у буфетной стойки.

Эта сцена должна производить впечатление полной жизни. Несмотря на непрестанный шум, которая может то нарастать, то затихать, нужно, чтобы до мельчайших оттенков было слышно отдельные разговоры. То, что делается в одной группе или стороне, захватывает только ближайших, все остальное живет своей отдельной жизнью. Каждый статист должен играть.

1-ый. Митрич, дай… Дай, ради Бога… Слышишь, Митрич?

Митрич отмахивается рукой.

2-ой. Эх, гордый ты стал, Митрич, как я тебя посмотрю.
1-ый ( подхватывает). Воистину, воистину! Не гордись, Митрич, а не гордись, голубчик. Знаешь, как в Священном писании сказано: ‘ Господь противиться гордим, а смиренним дає благодать’ (1Пет. Гл. 5, ст. 5).
Митрич. Оно и видно, что тебе благодать пришлась: видишь, рожу как окровавили, — любо и глянуть.
1-ый. ‘ Був у ранах над міру, киями бито мене, един раз мене каменували’ (2 Кор. гл. 11, ст. 23-25). Ну и то все пустое дело, а вот ты, Митрич, дай …
2-ый. И дай уже ему, Митрич. Ведь видишь — хочется человеку.
1-ой. ‘ Тож іди, їж із радістю хліб свій, та з серцем веселим вино своє пий, коли Бог уподобав Собі твої вчинки’ (Еккл. гл. 9, ст. 7) — и я… это… не могу…
3-тий. И ты, пузатый, какого черта дуешься? Не очень нос задирай, а то…
Митрич. А то что?
3-тий. И ничего, набьем морду, и все.
Митрич. Это кто же бить будет?
3-тий. Да хоть бы и я.
Митрич (размахнулся со всей силы ударить, но тот уклонился). Ах ты, стерва плохая! И ты знаешь, с кем ты говоришь? Падлина ты вонючая! И я скажу слово, то с тебя и Костей не останется, подлец!
3-тий ( отходя). Я тебе, я тебе покажу! Я тебе кишки выпущу, дьяволу толстопузому! Лучше и не выходи из дома, анафемская душа. Убью! Живым не буду, а камнем голову разобью.
1-ый. Раклья ты, мерзавец! ‘ Ваше багатство згнило, а ваші вбрання міль поїла! Золото ваше та срібло поіржавіло, а їхня іржа буде свідчити проти вас, і поїсть ваше тіло, немов той огонь!’ ( Иак. Гл. 5, ст. 2 — 3).

Долго еще грозят оба.

2-ой. И хватит вам, только… Ну что там…
4-вёртый. Ты, Митрич, только не сердись. Именно вот твое лучшее дело — не сердись. Дай уже им хоть помаленьку. Все равно приказ будет, чтобы давать, значит, на казенный счёт.
Митрич. Погрози, погрози мне!.. Ну, вот как приказ выйдет, тогда и дам, а допейте за деньги. Черти вы, репья! Басурмане! Вам только дай волю, то вы на пятьсот и на сто рублей, а в казне тоже деньги не дармовые, — как ты своей головой думаешь!
4-вёртый. Все равно ведь приказ будет.
Митрич. Не дам. Сказано — не дам, значит, не дам. Получится приказ по бутылке на морду давать, то и по бутылке дам. А может, скажут, чтобы и вовсе без горилки.
Голоса. Ну, так уж никогда не будет!

Вторая группа.

1-ый. Мне уже не впервой: я еще в Кишинёве действовал. Нас восемь человек был, начальников. Ну, только поприбивали товарищей. А однажды, так уж получилось, что и в острог засадили.
2-ой. Как же это?
1-ый. И уже такая линия подошла… Да… Вот люди были, да-да… Не такие, как эти… Разве это патриоты? Когда ты патриот, так у тебя кулак чтобы был — во! А то что…
3-тий. И по многу зарабатывали?
1-ый. Да как везде. Где исправник ничего себе человек, там хорошо, а где поделки попадутся, так казенного жалованья не очень, а все более на лавке напирают: вы, мол, из магазинов поживитесь. А оно тоже дело такое: как успел, — хорошо, а если не успел, — вот тебе и нельзя. А особенно как начальником быть: здесь уже всенепременно подставных надо иметь, чтобы относили, значит, куда-нибудь. Потому что сам вот распорядок даешь, командуешь — где уж там услуживать. Другие наживаются, а ты больше так, из-за чести делаешь.
4-вёртый. Что уж там честь, как нечего есть?
1-ый. Ха! Отозвался! И можешь ты это понять, что со мной сам полицмейстер за ручку здоровался. Я как раз козаками командовал, как один офицер оказался.
4-вёртый. Говори!.. Твоя врала, моя никогда не разобрала. Знаем мы хорошо: сегодня за ручку, а завтра по шапке.
1-ый. Ну, это, может, кого другого так, а со мной — дудки. Это уже кто как себя повести сумеет.

Третья группа.

1-ый (продает пиджак). И вместе, какого черта. Тридцать копеек.
2-ой. Тридцать? Так пойди ты раньше к матери за перегородку.
1-ый. Ну, давай четвертак и иди к чертовой матери. Слышишь ты, гнусавый!
2-ой. Злотый.
1-ый. А вот этого не хочешь?
3-ой. Эй, вы! Что вы там за базар развели!
4-вёртый. На толкучку, что ли, попали?
5-ый. И покупай, Мишка! Чего там.
2-ой. Ну-ка без адъютантов.
5-ый. Ну, как знаешь. Я тебе добра желаю, в воду толкаю, а ты зло помнишь — наверх лезешь.
Пьяный рабочий (входит, поет)
‘Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Вставай на борьбу, брат голодный’.
Эх, сукиного сына, — живи, не тужи. Правду я говорю?
Часовые у дверей (бросаются за ним). Ты кто такой? Откуда? Как пароль?
Пьяный. Пароль? Какой пароль? Брат… Умрем все, ей-Богу…
Часовые. И ты зубы не заговаривай. Пароль как? Кто ты такой?
Пьяный. Я?! Русский рабочий! Прол-лета-риату! И иди ты от меня к черту, потому что зашел я сюда выпить, посидеть …
Часовые (бьют его и выталкивают). Ну так вот тебе, вот тебе! Не броди, где не следует, не суйся.
Пьяный. Помогите! Зарезали! По какому праву?

Четвертая группа.

1-ый. Вот эта песня, что он затягивал, настоящая бунтовщическая. А то есть еще ‘Похоронный марш’, ‘Варшавянка’.
Мужик (подходит к ним). Господи, Боже мой… Что же это здесь делается?
1-ый. А ты как сюда попал?
Мужик. И меня Степан подговорил. Он из нашего села, ну только давно уже шляется по всяким всюду. А я вот тоже на заработки пришел, встретил его, еще и на квартиру вместе стали. А здесь работы нет — прямо хоть умирай. Стефан — парень пронозистый, огонь и воду пройдет и обратно вернется — и говорит мне: ‘ Хочешь заработать?’ — ‘А чего ж, — говорю, — не столько?’ — ‘Ну так иди же ты, — говорит, — завтра в трактир, а как будешь входить в самую середину, так тебя спросят … то, как его … ну … слово такое … так ты скажешь ‘отечество’. Вот тебе и пропустят. А там уже увидишь’.
2-ой (с презрением). Мазила!
3-тий. Очкур потерял!
1-ый. Ладно, ладно! Помалкивай только, дяденька.
Мужик. И страшно… Что-то вы люди… какие-то странные.
4-вёртый. Босяки несчастные — правда, дядя? Эх, голь, воспрянь! Лоскутья, возрадуйтесь!
1-ый. Постой! Заработаем — в бархат ноги будем заворачивать.

Пятая группа.

1-ый. Где же вы его добили?
2-ой. Да у ‘ С-минуты-на-минуту’.
1-ый. Ну, как же?
2-ой. Рублей по полутораста на душу пришлось,

3-тий свистит, не доверяя.

1-ый. Что, не веришь? И будь я трижды анафема на этом же самом месте.
4-вёртый. Лафа людям!
1-ый. Дуракам счастье.

Шестая группа.

1-ый (из третьей группы). И где же оно делось? Украли! Ах ты, сукин сын, будь ты трижды проклят, анафемская твоя душа.
2-ой. Кого ты ругаешь, малорус?
1-ый. И того сукиного сына, что пиджак украл.
3-тий. Уже отчебучили? Здорово.
4-вёртый. Хо-хо! Свистнули? Эх ты, хлопцы, широкие брюки.
2-ой. Здесь народ аховый. Не очень-то свой кошель открывай.
5-ый. Да! Тут было, вертелось, и черт знает куда делось, правда, хохол? Не обработали, брат, еще тебя.
1-ый. А чтобы он ему поперек горла стал, собаке!

Вокруг смех.

1-ый (кричит, входя). Митрич! Мать твою за ногу!
2-ой. Смотри, смотри! Митька! Какой джентльмен!
1-ый. Хо-хо! А ты как себе думал?
(Вприсядку).
Как нашей бабушке девяносто лет,
А молодушки году имеется.
Ай, люли! Караул! Батюшки мои, мои!
Все разбой, разбой, разбой, — матушки мои, мои!
3-тий. Где ты такую милую непристойность отхватил?
1-ый (подмигивает). ‘ Было дело под Полтавой’. (Выворачивает карманы). Но что же это оно выходит? Непостижимый случай действительности! Видели ли вы такое? Кошелек в других штанах забыл. Вот, глядите, как оно плохо, большой гардероб заводить.
Митрич. А есть они ещё у тебя, вторые штаны?
2-ой. У него, дядя, в одном кармане вошь на аркане, а во втором блоха на цепи.
1-ый (ударяя его по плечу). Эх ты, Павел, Павел, держись своих правил. ( К Митричу конфиденциально). Митрич! Дай отдельный столик.
Митрич. Пойди, другие штаны надень.
1-ый. Так, значит, не дашь? Ну и пусть тебя, если так, черти на двадцать семь частей разорвут. (Кричит во всю глотку). Охрим! Охрим! Куда же ты подевался? Давай меняться! А ты, Митрич, свинья в переплете, вот я что тебе скажу.

Входит Борис, говорит в ухо пароль, начинает метаться по сцене и вообще принимает участие в жизни толпы.

Седьмая группа.

1-ый. По восемнадцать копеек ложки серебряные продавали! Ботинки женские по три, по четыре гривенники шли. Рыбу за три копейки такую можно приобрести, что ты не видел никогда такой.
2-ой. Эх! Вот добро! Если бы и теперь так.
3-тий. Здесь, говорят, в магазины не допустят. А чтобы газеты и квартиры.
4-вёртый. Нет… Еврейские, пожалуй, можно … лавке.
1-ый. А как же иначе? Когда лавок не дадут, так и браться ничего. Что у той интеллигенции найдешь? Одно барахло. Нет, так оно не будет. И ты откуда это слышал, что магазинов не дадут?
3-й. Говорят, а я разве знаю? За что купил, за то и продаю.
1-й. А ты зевак рта и слушай. Не может быть. Что же, они нас обманывать хотят? Так не в таковских напали. Из за одной интеллигенции нечего и браться.

Входит околоточный надзиратель, все к нему бросаются.

Голоса. Ваше благородие! Слава тебе, Господи! Будьте отцом-милостивцем! Рассудите собутыльников. Митрич без приказа не дает.
Околоточный. И подождите, черти вы неотёсанные. Что такое? Пусть один говорит.
1-ый. Но вот выпить бы надо, а Митрич говорит — не было приказа.
Околоточный. А вы уже до того допились, что и рюмки уже не можете купить?
2-ой. Правда, ваше благородие. Голыши! Босяки мы несчастные.
3-тий. А сам богатырь!
4-вёртыйй. Прямо вовсю!
2-ой. Чего ты? А может, у меня в кармане сто рублей есть.
3-тий. Сто блох.
4-вёртый. Недаром бычки ( окурки) сегодня на улице подбирал.
1-ый. И хватит вам черт знает что нести: ‘ не бракує гріха в многомовності, а хто стримує губи свої, той розумний’ ( Притч. гл. 10, ст. 19, Матф. гл. 6, ст. 7). Ваше благородие, распорядитесь.
Околоточный (подходит к стойке). Здорово, Митрич!
Митрич. А!.. Мир вашей милости! Тысячу лет жить, Семен Михайлович. Как вас Господь милует? Жена как, детишки?
Околоточный. И ничего себе, понемногу.
Митрич. Это видел недавно вашу супругу на паперти у святого Михаила. Ну и платок же на них ковровский был — это прямо особенный сорт! За много ли купили?

Околоточный смеется. Митрич тоже смеется.

Околоточный. Женщины теперь уже на шляпку переходят.
Митрич. Что ж, мировая вещь. Должность у вас почетная, то и женщине надо одежды как следует. (Деловым тоном). Ну, а как же оно будет с этими Бесштанько? (Кивает на сборище).
Околоточный. И выдай уже им по паре, огурец там что ли и хлеба — вот и будет с ним. Чего там с ними возиться?
Митрич. По той же самой цене?
Околоточный. По той же самой.
Голоса. Ваше благородие! Что-то скупо сегодня.
— Разорились бы хоть поесть.
— Ведь не свое.
Околоточный. Ну, а ты там легче — ‘ не свое’. Должен же я по присяге казенные деньги беречь. Вам только дай, так вы и слона съедите. (К буфетчику). По паре, огурца и хлеба.
Митрич. Слушаю.
Околоточный. И за тобой тоже нужен присмотр. Эй, Федорчук!
Митрич. Обижаете, ваше благородие.
Городовой (переодетый, подбегает и делает под козырек). Чего извольте?
Околоточный. Дурак. Когда в штатском, так по-военному не приветствуют, да ещё с непокрытой головой. Хорошо, что здесь свои люди, а если бы ты мне на улице такую штуку устроил?
Городовой. Виноват, ваше благородие.
Околоточный. Смотри мне. Стань здесь у стойки и приглядывай, верно будет буфетчик записывать.
Городовой. Слушаю, ваше благородие.
Околоточный. Сколько вас здесь?
Городовой. Девять человек, ваше благородие.
Околоточный. А на улице есть?
Городовой. Есть, ваше благородие.
Околоточный. Ну ладно. Так смотри. (Уходит).
Голоса (вслед). Спасибо, ваше благородие! Дай Бог здоровья!
— Подавился бы, сукин сын, двумя рюмками.
Митрич (стучит ножом по тарелке). Эй вы, голоштанники! По две рюмки, огурца и кусок хлеба. Подходи, кто хочет.

Толпа с криками бросается к стойке.

Но не вместе! Не вместе, прохвоста! Стойку перевернете! Становись в очередь.
Голос. И хватит тебе, Митрич, издеваться.
Митрич ( кричит). В очередь становись. А то не дам ничего.

Становятся с шутками, пинками, Борис тоже.

Митрич ( тихо, к городовому). Что же вы, действительно того?
Городовий. Свои люди.
Митрич. Сколько?
Городовой. И рубля дадите.
Митрич. Много.
Городовой. Чего там! Пишите больше. Вы думаете, он мало заработает? Ого! Видишь, распорядился, чтобы по паре и огурца, а сам взял по рублю на рожу. Знаем!
Митрич. Дело такое. А полицмейстер, пожалуй, и по тройке запишет. Так вы пожалуйте за отдельный столик: я вам прикажу подать чего-нибудь хорошенького. Пожалуйте, пожалуйте. Афонька! Накрой столик. (К толпе). Эй вы, тише там. Ну что, стали?
Голоса. Стали!
— Готово!
— Как следует!
Митрич. Как будете пить ли по две сразу, или по одной, а потом еще?
Голоса. По две!
— По две сразу!
— Нет, по одной.
— Пусть как хотят!
— Как кто хочет!
Митрич. Нет, так нельзя. А как я потом узнаю, или две ты выпил, или одну — на морде у тебя не написано.
Голоса. Ну да, верно.
— Это уж правда, Митрич.
— По одной!
— По две, по две!
— У него одна — наперсток, ее не услышишь, а проглотишь. Как муху проглотил. По две!
— По две сразу!
— По две идет.
Митрич. Так по две?
Голоса. По две! Конец.
Митрич. Ну, пусть будет по-вашему. Подходи.

Подходят, шутки, смех, ругань. Сидевшие за столиками такими же и остаются.

Первая группа.

1-й. Наша корчма на плохом месте стоит — именно в еврейском соседстве. И с той стороны, и с другой.
2-ой. Вот, значит, надо дело хорошо обдумать, чтобы ошибки не получилось.
1-ый. Да. Аккуратно дело надо делать.
3-тий. Крест поставить.
2ой. Ну, брат, одного креста мало.
4-вёртый (младший). А в тот раз Ицик взял и нарисовал крест на вывеске. Ха-ха-ха! Там стоит Шмулензон на вывеске, а он — крест. Это уже, значит, у него мозг раскорячился.
2-ой. Да, да. На один крест надежды мало — нужно что-то потолще выгадать.
4-вёртый. А Порхвишка, Порхвишка! Как красный товар разбирали, так он своих ребят послал в ту гущу. Ну, они ему и натащили товару. А теперь торгует.
3-тий. Ну разве он один так?
1-ый. Почему и не поживиться, как есть возможности. На то и торговля.

Вторая группа.

1-ый мясник. Я за царя всякому голову оторву!
2-ой. Те проклятые социалисты людей режут, сукины сыновья. Как была холера, — сколько они народу истребили? Мне наедине поп рассказывал, как ему было велено: ‘ Прячь, — говорят, — живых, а то тебе и самому конец’.
3-й. И что же, прятал?
2-й. Конечно! Своя вышиванка ближе к телу. ‘ Случалось так, — говорит, — что он еще стонет, а тот его крышкой надавливает’.
3-й. Ах ты, Господи!
4-й (старый, злобный). Ни Бога у них нет, ни царя. Вот у нас стоял один студент на квартире. Ну, хоть бы лоб на ночь перекрестил: так и повалится, как пес какой-нибудь, прости Господи.
1-ый. А царя кто убил? Они. А за что? За то, что он крепостничество отменил.
2-ой. Они, видите ли, хотят, чтобы назад нас в крепостных вернуть. Нет уж, врете, сукины дети!
4-вёртый. Быть их! Студентов этих самых и евреев.

Те, кто выпил, закусывают, сидят, ходят, едят.

Голоса. Ох-хо! Кирпичом пошла!
— Дай закурить.
— Заиграла по жилам.
( Припевает).
‘ Тече річка, тече Волга! ( Течёт речка, течёт Волга)’.
1-й. Ну, а не сдавайся.
2-й. А что?
1-й. И ничего, — дам разок, и все.
2-й. Фьють. Не пугай молодую женщину рогачом: у матери живя, она и кочергу видела.
1-й. И чего там пугать? Кого пугать? Тебя, что ли? Много тебя под землей, а над землей что-то не видно.
2-й. Не видел, пожалуй, жижи, от которой штаны рыжи, — так я покажу. У меня недолго.
1-й. Ну вот на… возьми. (Бьет его).
2-й. Принимай назад.

Бьются.

Голоса. Лупи, лупи!
— Эй ты, Долгуша! Тебе бы на печи сидеть!
— Ну-ну! Ну-ну! Подваливают!
— Да да! Подсаживай!
— Го-го-го!
Один (танцует с огурцом в одной руке, с хлебом во второй)
Ех, бабуся ти, Марківна, —
Чи не в тебе спина оксамитова?
( Эх, бабушка, ты, Марковна, —
Не твоя ли спина бархатная)?
Голоса. Здорово, Митюха!
— Здорово! Молодец!

Еще двое идут танцевать.

Один ( бормочет)
Ох і що ж то за штучка була, так,
Що курка та бичка привела, так, поросятко яєчко зніс,
На високую поличку поніс,
А безрукий то яєчко взяв
Так безштаннему в кишеньку поклал,
А сліпий та його побачив,
Тихо на вухо глухому сказав,
А безногий у погоню погнав,
Голомазові за волоси зловив,
У безштанего яєчко відняв,
Голопузі за пазуху поклал..
Голоса. — Иха! — Иха-ха!.. Эх, девушек бы еще сюда!
— Подожди, будут.
— Бей, братцы, окна.

Шум, крик доходят до апогея, гармоника взвизгивает, дым и чад.
Входит околоточный надзиратель, с ним двое городовых в форме, городовой, что угощался за отдельным столиком, намеревается незаметно пройти в буфет.

Околоточный. Эй вы, дьяволы! Вот вижу, какое завели! Ну-то нечего.
Оборванец ( изрядно пьяный). Ты думаешь, опричников, что ты меня за рюмку водки купил? Ты думаешь, что я вместе с этими хулиганами пойду интеллигенцию бить и студентов? Нет, врешь, сукин сын! Я сам был студентом! Я дворянин Смоленской губернии.

Околоточный сталкивает его прочь с дороги.

Оборванец (кричит). Кар-раул! Степа, Степа! (Бросается к околоточного и валить его с ног). Полиция! Бей полицию! Бей подлецов! Они кровопийцы. Согласно указу императора Петра Великого!
Околоточный (озверело). Городовые! Сюда (Свистит в свой свисток). Бейте его! Хватать его! А!.. Начальства не признавать! Бей его в моём лице?! Ага, проходимец! Ага, сукин синие! Я вам покажу! Я вас всех перебирая!

Заваривается какая-то каша из человеческих тел, видно только, как поднимаются кулаки, сабли городовых — и вся эта куча вываливается за дверь, половина любопытствующих — за ними. На сцене становится более-менее тихо, слышны отдельные неразборчивые фразы.

Голоса. Предоставляется ему теперь по асортименту первое число.
— Знаю…
— Не лезь на начальство.
— И откуда он такой взялся?
— Дворянин, ишь!
— Шантрапа.

У стойки на одном месте топчется пьяный и уже двадцать раз подряд говорит: ‘Хоть ты и Митрич, а дурак… А еще я тебе скажу — хоть ты и Митрич, а дурак… Вот, пожалуйста, каков исход дела’. Буфетчик не обращает ни малейшего внимания. Тем временем за сценой шум начинает затихать, некоторые уже возвращаются, почему-то радостные.

Голоса. Ну и всыпали же.
— Ох и здорово же били — прямо страсть одна.
— А прежде то кричал, а потом уже только ‘Ох … ох …’
— А ему подваливают, а ему подваливают.
— Крови сколько! Вышла, братцы мои.
1-ый (вбегает). Повезли уже, увезли.
2-ой (вбегает). Прямо, как собаку, бросили на дно и поперли.
— Куда повезли?
— Да в участок — куда же более.
3-тий (вбегает). Уже не видно! Лошадь попал добра.
Околоточный (оправляясь и отряхиваясь после драки). Я вам покажу! Я успокою вас Кишки с вас повымотаю и на ноги накручу! Молчать!

Всё стихает.

Голос (у стойки). Митрич, мать твоя бабкой была.
Околоточные. Молчать, кому говорю!

Становится тихо.

Вы знаете, зачем вас сюда собрали?
Голоса. Знаем, знаем.
— Так точно, ваше благородие.
1-ый (подходит). Ваше благородие! Я дело могу понимать: я еще в Кишиневе работав. Позвольте…
Околоточный. Молчи, тебя не спрашивают.
Кто-то (шепотом). Кривой Глаз! Кривой Глаз! Будешь пить или нет?
Околоточный. Кто там Кривой Глаз? Как дам, так сам окривеешь.
Мужик. Ваше сіятельство ( ваше сиятельство)! Успокой ты мою душу. Что это тут происходит? Зачем мы здесь собраны?
Околоточный. А ты кто такой?
Мужик. Да вот, ваше благородие, я не здешний. Пришел вот я, значит, на заработки, а тут…
Околоточный. И сюда как ты попал? Кто тебя привел?
Мужик. Семен…
Околоточный. Какой Семен?
Мужик. И наш Семен, Артемовский.
Околоточный. А фамилия его как? Вот мужичье!
Мужик. Его? Беспалый его фамилия, Беспалый…
Околоточный. Беспалый? Не знаю. Федорчук!
Городовой (подбегает). Чего извольте, ваше благородие?
Околоточный. Ты Беспалого Семена не знаешь? И вообще, что этот дурак здесь мелет?
Городовой. Эй ты, слушай. Где твой Семен живет?
Мужик. А на Гийовской улице.
Городовой. Это, пожалуй, Косоворотка, ваше благородие.
Околоточный. А! Так это он тебя прислал?
Мужик. И он же, он, ваше благородие.
Околоточный. Ну, это хороший организатор. Так, собственно, что же тебе надо?
2-ой городовой (вбегает). Идут, ваше, благородие!
Околоточный. Идут?
2-ой городовой. Так точно, ваше благородие.
Околоточный. Эй вы, войско! Ну-ка тише. Смирно! Эй ты, художник, только тебе мазать.

Входят Седов и Печива, Седов раздевается, ему помогают двое городовых, Печива проходит прямо к буфету и о чем-то советуется с Митричем.

Седов. Фу, Господи… Упарился…
Околоточный. Может, вам чего-нибудь холодненького?
Седов. Нет, не беспокойтесь.

К нему подходят некоторые торговцы.

1-ый. Как ваше здоровьечко, Иван Яковлевич?
Седов. И так себе, понемногу, слава Богу. А как вас Господь милует?
1-ый. Ничего, благодаря Христу. Живем и хлеб жуем.
2-ой. А вы все трудитесь, все трудитесь.
Седов. И что же! За царя-батюшку и голову свою положить рад.
3-тий. Как Козьма Минин Сухорук, или Богдан Хмельницкий, о ком в истории пишется.
Седов. Где уж нам…
Печива (подходит). Ну что же, Иван Яковлевич, начинайте ли. Вперед вы, а потом я.
Седов. И что же… С Божьей помощью.
Печива. Вы, может, на стул стали бы?
Седов. Нет, зачем же… Я так.
Печива. И так виднее вас будет и лучшее слышно.
Седов. Тяжёленький я… Неудобно…
Печеный. Ничего, вас будут держать. Эй!

Подбегает городовой.

Еще одного!

Подбегает 2-ой.

Вот помогите купцу на стул влезть и поддерживайте его.

Городовые помогают и потом всё время поддерживают.

Седов (влезши, вытирается платком). Припекает…
Печеный (в сторону дверей). А вы там — никого больше не пускайте. С паролем, без пароля — все равно. (Разговаривает с Седовым, который нагнулся к нему).

Входит Антон.

Часовые. Куда, куда! Назад! Не велено пускать.
Антон. Как велено? У меня пароль есть.
Часовой. Все равно не велено. Сейчас приказ вышел.
Антон. И что ты мелешь? Пусти. (Вырывается).
Часовой. Ну, брат, ты не очень. А то и по морде получишь.
Околоточный. Что такое? Чего завелись?
Антон. И вот, ваше благородие, а не пускает.
Околоточный. А ты кто? Откуда?
Антон. Я царю-отечеству слуга и пароль знаю.
Околоточный (с подозрением). И сам ты кто такой?
Печива. Семен Михайлович! Да бросьте! Идите сюда.

Околоточный подбегает, а Антон, показав фигу городовым, проходит прямо к Борису.

Антон. Здорово, Иван!
Борис. Здоров. Чего опоздал?
Антон. Дело было.

Впоследствии они садятся ближе к авансцене.

Околоточный ( говорит с Печивой). Хорошо… хорошо… Понимаю… Слушаю… Будет сделано. ( Идет к двери, но потом, подумав, возвращается, подманивает к себе городового и шепчет ему на ухо, показывая на Бориса и на Антона).

Городовой все кивает головой, околоточный уходит, а городовой начинает следить за товарищами.

Печива. Ну, с Богом, Иван Яковлевич. Начинайте.
Митрич. А вы, ваше высокоблагородие, может, закусили немного?
Печива. Не дурно бы, не дурно.

Идут в дверь, за стойкой.

Митрич (у выхода, к хлопцу). Поглядывай.
Седов. Братцы, православные христиане! Что такое вокруг нас делается и как все понимать надо? Через что российскому мужику так плохо жить на свете стало? Кто ему поперек пути стал? Почему это царь наш батюшка невесел? Кто его душеньку, супостат, огорчил? А от того все то, братцы, от того, голубчики, что на нашей земле христианской много всякой дряни набралось. Вот как вши нападут человека и грызут, и грызут, и грызут его, — вот так и нас напали враги наши, супостаты. Раздобрились мы очень. Добр есть русский человек. Кто хоть приходи к нам — всем двери откры. Жид ты, лях, армянин — все равно. Приходи к нам, ешь, пей вместе с нами, богатей от нашей земли. Придет он в Россию без штанов, от голода живот подвело, а смотришь через год, через два — уже ты его голой рукой и не достанешь. Но если бы он богател и еще в уме держал, кто на своей земле хозяин, а то же нет. Придет сюда, гад плохой, поправится от нашего хлеба и еще нам же и на шею сядет. А мы его носим на своей спине и только кряхтим — что это оно будто трудно жить на свете стало!

В толпе смех.

Голоса. Правильно, купец, правильно!
— Что правда, то правда.
Антон. А ловко, шельма, говорит! Именно для такой аудитории.
Борис. Молчи.
Седов. А что, разве не правду я сказал, православные? На бирже разве не жид орудует? А на базаре разве не жид тебя плохим товаром наделит и еще трижды обманет, пока ты у него что купишь? А когда ляшек на должность которую заберется на завод или, скажем, в контору, — так как вы думаете — не потянет разве за собой своей братии, ляхов? Нашему и штраф, и то, и другое, а своих все подтягивает вверх и жалование прибавляет.
Какой-то пьяный (подходя). Ваше степенство! Господин купец! Ты не тяни… Ты сразу — р-раз, два, и обчелся.
Седов. Подожди. Подожди, добрый человек, подожди. А смуту кто в нашем царстве посеял? Откуда все эти социалисты, крамольники? И это все от евреев. Наш брат дурак: жид ему шу-шу-шу, шу-шу-шу на ухо — и то не так, и то не так. А он и поверил, и пошел, как баран, напрямик. Жид, видишь, научил и скрылся, а нашему попадает.
Голоса. Ого-го! Еще как попадает!
— Это правда. Жид жидом и будет.
Антон. Превосходная аудитория! А револьвер у тебя есть?
Борис. Есть. Молчи.
Седов. Царь наш батюшка все то видит. Тяжелая дума на сердце ему упала, согнула головушку, огорчила глаза его ясные. ‘За что же, за что, — скажет он, — вы мое сердце разорвали, измучили? За что моя жена, царица ваша милостивая, покоя день и ночь не имеет, слезами обливается? За что же детишки мои маленькие сокрушаются, грустят, свои детские душеньки надрывают? Эх, Бог вам судья, — скажет он нам, — не жалеете вы своего царя, не умеете уважать помазанника Господнего’. (Сильнее). Люди добрые! Неужели мы не отзовёмся на слово царское пресветлое? Неужели мы допустим еврею проклятому смутить царя-батюшку, кружа над великой русской землёй? Неужели мы, жида на шею себе посадив, еще и кнутик ему дадим: гони меня, дурака, не бойся! (Неистово). Так нет же, братцы! Хватит им с нами привередничать! Бейте их, сукиных сынов! Бейте жидовство проклятое!
Толпа (ревёт). Бить, бить!
— Все разобьем!
— Все уничтожим!
— Хватит им с нами привередничать! Пойдемте, братцы!
— Пойдем!
Седов. Стойте, стойте! Голубчики, подождите! Дайте слово закончить.
Печива. Вы все о евреях? И хватит вам. Надо на интеллигенцию больше…
Седов. Нет, не мешай ты, ради Бога, Иван Иванович. Я вот еще не забыл о соборе и о портрете.
Печива. Эх, старая байка. Теперь уже на нее много не поймаешь.
Седов. Ага! (К толпе). Ну, утихомирились? Эх, братцы, братцы.

Входит надзиратель, обращается к городовому, то ему оживленно рассказывает. Затем подходит к Печиве, говорит с ним, тот тоже смотрит на товарищей. Околоточный поочередно подзывает к себе или сам подходит к переодетым городовым и шесть человек их них назначает следить за Антоном и Борисом.

Борис. За нами, кажется, следят.
Антон. Где?
Борис. И не оглядывайся ты, ради Бога.
Антон. Хм. Плохо пан пишет. Бежать ли?
Борис. Бежать, ничего не узнав? Иди ты, а я останусь.
Антон. Ну, на такое я не согласен.
Борис. А раз не согласен, то ни слова больше.
Седов. Но разве это все, братцы? А храма Божьего разве еврей не осквернил? Разве над именем Христовым, скверная душа, не насмеялся? Вот еще позавчера говорил мне один поп, как-то ночью застали евреев в соборе: они Богородице, царице нашей небесной, ножом глаза выковыривали, а Николаю, угоднику божьему, сигарету в зубы, подлецы, вставили.
Мужик (недоверчиво). Батюшка! Ваше степенство! Неужели всем этом правда?
Седов. Как перед Истинным, мужичок, как перед Истинным. Не стану я врать на старости лет. А потрет царский в Расуши над столом кто прострелил? Жиды. А кровь детскую христианскую в свою мацу кто подмешивает? Все они!
Мужик. Н-ну! Если только это верно, — так я им!
Печива. И хватит вам, Иван Яковлевич. Слезайте.
Седов. И что же это вы, Иван Иванович, не даете кончить! Так нельзя!
Печива. Вы же уже закончили.
Седов (слезает, оскорбленный). Нет, с вами, я вижу, дела не сделаешь. Разве же можно агитацию прекращать? Это же… Прямо…
Городовой ( Печиве). Прикажете поддержать?
Печива. Не надо, — я офицер. (Прыгает на стул). Братцы! Здорово, ребята!

Кто-то как попало нестройно отвечает.

Вот вам сейчас здесь господин купец сообщил много всякого. Было в его словах хоть вот столечко лжи?
Голоса. Не было. Все правда, все.
— Истина.
Печива. Ну, вот видите. А я вам теперь расскажу, как за сем дело взяться, куда направить свои силы и как вообще… заработать. Ведь в чем дело? Будем так говорить, если бы евреи были сами по себе — разве могли бы они что-нибудь поделать? Как уже он там не умничай, а если бы ему никто не помогал, то куда же еврею справиться? Одним словом, вкратце сказать, не будь у жида помощников, так долго бы он не набедокурил. Правильно я говорю?
Голоса. Правильно.
— Правильно.
Печива. Ну, вот жид это хорошо понимает и сначала искать себе помощников. Кто же эти его помощники? Вот кто — студенты, врачи, адвокаты и всякие другие интеллигенты. Вот они и есть самое большое зло. Ибо что жид? Жид он и есть, ему как кто-то может еще и не поверить, и слушать не станет, а вот если тебе свой брат начинает ум мутить, то уже, смотри, какой глупец и задумается. Вот оно где корень лежит. Ясно?
Голоса. Ясно, ясно!
— Еще бы не ясно!
Печива. Ну вот и хорошо. Теперь пойдем дальше. мы, то есть полиция, знаем, конечно, этих молодчиков хорошо и давно уже за ними следим, но что мы можем сделать? Штаты у нас небольшие, а дела мало — ну и гуляют себе, голубчики, на свободе. А разве это хорошо? Он день походил, десять человек встретил и сбил их всех с толку. А мы вот, смотрите? Разве это можно? Какие же мы после этого верноподданные? Какие же мы дети своего царя? Нет, так не годится.
Голоса. Правильно.
— Бить их надо.
— Как обычно. Что с ними возиться.

Борис с равнодушным видом отходит ближе к окну, трое городовых незаметно за ним.

Печива. Да, да! Ваше непосредственное национальное чувство, ваше сердце же подсказывает вам, что нужно делать. Бить! Единственный способ — бить! Где попал — там и бей.
Голос. Ваше благородие! Позвольте спросить.
Печива. Чего тебе?
Голос. А охрана нам? Чтобы, значит, козаки или пехота…
Печива. Будет, будет. Это уже само собой.
Голос. А на сколько дней, тоже скажете?
Печива. А то как же! Все, все будет сказано.
Голос (отходя). А то мы их тоже знаем: сегодня и голубчики, и такие-сякие, сухие-немазаные, и охрана, и козаки прежде всего помогают, а завтра — по хребту и нагайкой, а то и пулю в спину.
Печива. Ну-ну, подбери язык. Так вот, братцы, я прочитаю вам прежде всего список, а там уже поговорим, как дело повести, когда начинать и вообще все, что надо. Ну вот слушайте. ( Достает бумажку). Прежде всего надо редакторов газет немножечко попугать, потому что они же всю кашу заварили. Ведь газету всякий читает, и как там написаны разные глупости, крамола… Так сказать, пренебрегают администрацией, то посудите сами, что же тут хорошего? Вот и получается, что эти газеты и есть, так сказать, очаг крамолы и за них надо прежде всего взяться. Наихудшая газета у нас…
Околоточный (кричит). Бей их! Хватай! Держи их!

Городовые с криком бросились, Антона повалили, и он кричит: ‘ Иван, Иван! Спасайся!’ Борис, вырвавшись из рук городовых и выстрелив, разбивает, раскрывая, окно и выпрыгивает прочь. Крики, шум, все шумят и суетятся, не зная, из-за чего.

Занавес быстро опускается.

Действие 3.

Просто улица, идущая вдаль. Голые, с ободранными проводами телеграфные столбы. С обеих сторон двухэтажные дома, правый дом выходит углом вперед (здесь выход в правую кулису). Налево парадный подъезд, двое искорёженных фонарей, стоят носилки. С правой стороны в доме подъездные ворота, а от них ведёт наверх тонкая железная лестница, по которой снуют люди.
В обоих домах почти все окна выбиты, кое-где осталась целая рама или кусок ее. Окна забаррикадированы древесиной, столами, стульями, досками и вообще чем попало. Видно, как внутри непрестанно расхаживают люди. К концу действия в некоторых комнатах зажигают свет, — и удивительное впечатление производит это свет среди хаоса и разрухи. Поперек всей сцены, на одном из задних планов, стоит баррикада, прочно построенная из всего, что попадалось под руку, опутанная толстым проводом. Из ворот тянут брёвна, вывернутые тротуарные плиты, носят мешками землю, песок, строят, прилаживают, на земле валяются поленья и всякая всячина. Над баррикадой вьется большой красный флаг, а со вторым, меньшим, стоит молодая девушка. Много рабочих, студентов, учеников и учениц средних школ, курсисток, ребят, есть и ‘ интеллигентский’ элемент, но больше по инспекционному контролю. Разнообразное оружие, иногда даже смешное: ружья, револьверы, сабли, какие допотопные тесаки, куски толстой проволоки, кованые ножи, привязанные к дубинками и т. п., есть вооруженные девушки. Некоторые с красными лентами на руке, на шапке или через плечо, сестры, студенты, врачи — с красным крестом на руке, некоторые в фартуках и даже в халатах. Настроение очень смелое, пылкое — все живое. Кричат, распоряжаются, бегают. Иногда слышны сигналы свистком, долгие, пронзительные, как на кораблях, иногда звонят торопливо и неумело в большой колокол где-то на ближайшей колокольне. Повсюду непрестанное движение, кричат и из окон, и откуда-то сверху, и с лестницы. Кто хочет, чтобы его услышали, тот должен кричать. На баррикаде все время стоит много вооруженного, готового к бою народа, некоторые меняются. Приближаются сумерки.
Звонят на колокольне, на баррикаде поют ‘Варшавянку’. Шум, суета, общее движение. Затем пение замолкает. Несут большое бревно.

Голоса. Берегись, берегись!.. Ноги!.. Не лезьте.
— Товарищи милиционеры! Во дворе учатся строевой подготовке и стрельбе. Идите во двор.
— Во двор, товарищи! Во двор!
— Софья Васильевна! Софья Васильевна! У вас нашатырный спирт?

В доме раздался выстрел, из окна кто-то высовывается, кричит.

Голоса. Санитаров! Санитаров! Где санитары?
— Здесь, здесь!

Бегут.

— Эй вы, там! На колокольне! Хватит уже — какого черта!

Звонить перестают.

Первая группа.

1-ый. А вы что же без оружия?
2-ой. У меня вот. (Достает из рукава кнут).
3-тий. У Ивана Михайловича козацкое орудие.
2-ой. Не орудие, а оружие.
1-ый. Эх, ловко молодежь обустроилась.
3-тий. И откуда это набралось столько народа?

Вторая группа (солидных).

1-ый. А вы как сюда попали?
2-ой. А вы как?
1-ый. Я посмотреть на горячие головы.
2-ой. А мы вот с Тихоном Степановичем совершенно случайно наткнулись. Знакомы?
1-ый и 3-тий. Нет. Не имею чести.

Знакомятся.

2-ой. Ну, как вы думаете — чем вся эта комедия окончится?
1-ой. И думаю, что ничем. Глуп будет генерал-губернатор, когда постарается довести это дело до чего-нибудь серьезного.
3-тий. Конечно. Ну, что это, в самом деле, за мальчишество!
4-вёртый (вмешивается). Да, да. Вот видите — окна повыбивали, тротуар испортили, фонари, телефон. Все же это культура… Эм, не… показатели культуры.
3-тий. Я понимаю: прогресс — великая вещь, но зачем же окна бить?
2-ой. Пойдемте, господа, в ресторан. А то, знаете, как говорят, чем черт не шутит. Пойдемте, Тихон Степанович.
3-тий. Что ж, я с большой охотой. Хотя теперь и в ресторане того…
4-вёртый. Если позволите, и я принял бы в компанию. Имею честь представиться — Соболев.

Знакомятся.

2-ой. Конечно, конечно. (К 3-тьему). Вы ничего не имеете против?
3-тий. Что вы! Очень рад.
2-ой. Ну, пойдемте. А то, знаете, всякое бывает: какая-нибудь шальная пуля, и то…
(К 1-ому). А вы?
1-ый. Нет. Спасибо. Я еще здесь побуду немножко. Всего самого лучшего.

Третья группа.

1-ый. Вот умом чую, что не то они делают, вот не то, а сердце рвется вместе с ними.
2-ой. Нет уж, голубчик. Обуржуились мы с вами, что уже там и говорить. Нам бы в теплый уголок, и газетку, и позлословить на премьер-министра, а уже больше от того, это…
1-ый. Больно это сознавать… Как-то стыдно самого себя. Особенно как смотришь на эти молодые, полные опрометчивой отваги лица. Вздумай только генерал-губернатор стрелять сюда из пушек, — что останется здесь через минуту от всех этих горячих, полных любовью сердец? Сколько крови, мучений, — а за что?
2-ой. Да. Это на интеллигентском языке называется крушением остатков совести. А путей к успокоению всего тех же два: либо броситься в исступлении в сей бурный поток, или кое-как задавить в себе этого ‘ зверя косматого’, чтобы не докучал.
1-ый. Эх, в самом деле! Бросить бы все и стать рядом с ними, встретить смерть плечом к плечу.
2-й (бьет по плечу). Не станем, голубчик, не станем. Отяжелели мы слишком для этого.
Рабочий (на стуле, он говорил все время, но только теперь его можно разобрать, голос вполне сиплый). И вот тогда большая благородная семья рабочих встанет и бесповоротно задавит своего вечного врага. Кровью и железом возобладали над нами, но кровь и железо не вечны обладатели. Горячее сердце осилит их! И мы возьмем верх! Мы победим, товарищи! Может, мы умрем здесь, может, через час никто из нас не вернётся отсюда живым, но близок мир, — я вижу его!.. И наши холодные трупы будут последними жертвами насилия на земле.
Голоса. У кого шестнадцатый номер патроны? У кого есть шестнадцатый номер, товарищи?
— Товарищ Сергиенко, где вы? Сергиенко!
— Ой, ногу придавили!
— Кто есть хочет, товарищи! Прислали корзину хлеба и колбасы.
Врач ( на стуле). Я врач Пестряков. В Медицинском обществе непрерывно заседает Комитет общей безопасности, состоящий из представителей разных профессий. Меня прислал сюда комитет просит баррикаду, чтобы она дала от себя двух представителей. Первым нашим долгом мы считаем заботу о том, чтобы не пострадали, а если и пострадали, то меньше всего мирные горожане. Поэтому, пожалуйста, пришлите двух рабочих представителей в наш комитет. (Слезает).

На его место становится рабочий.

Рабочий (вмиг возбуждаясь). Товарищи рабочие! Там, где-то в тепленьком кабинетике, собрались паны интеллигенты и благодушно настроились на благотворительный лад. Собираются помогать — и кому же? Нам, рабочим. Посидят, попьют чайку, поочередно идут обедать, ведут гуманные разговоры — и думают, что делают великое дело. Полагают, что делают нам, рабочим, большую услугу, когда утруждают себя разговором о баррикадах. А потом великодушно призывают и нас заседать вместе с ними в мягких креслах! Нет, паны товарищи! Мы не пойдем к ним! Мы пришли умирать сюда — и сумеем это сделать без помощи мягоньких интеллигентов. Нам не надо их великодушной милостыни! Долой сочувствующих — нам нужны деятели! Когда же они, те, что заседают в уютных кабинетах Медицинского общества, действительно хотят помочь нам, — так пусть они придут сюда. Тут, наверху, тоже непрерывно заседает наш революционный комитет соединенных партий! Пусть они, господа интеллигенты, придут сюда и заседают вместе с нами!
Голоса. Ур-ра!.. Пусть сюда идут! Сюда, сюда!
— Мы не пошлем своих представителей! Не надо!
Старик (на стуле). Товарищи и братья! Как горько слушать, что и здесь, на баррикадах, слышно слово ‘вражда’. Достаточно ссор, товарищи… довольно разделения на интеллигентов и рабочих… Все мы пришли сюда умирать — и сделаем это. И когда нас хоронить те, кто останется живым, — не рядом нам выкопают могилу? И кто же узнает тогда, рабочий я или интеллигент? Ради всего святого, братья, забудем здесь разлады и неприязнь. Когда уж забыть, — так где же, ежели не здесь?!
Голоса. Правда, правда. Надо послать.
— Не хотим.
— Очень послать!
— Не надо, не надо.
— Посла-ать. Пусть идут! Снегирева выбираем! Снегирева! Патоку еще! Корещенко. Пусть Корещенко идет.
2-ой рабочий (прыгает на стул). Паны! Товарищи! Я рабочий и предлагаю себя в депутаты!
Голоса. Не надо.
— Вон.
— Научись впереди говорить.
— Молоко еще на губах не высохло.
— Корещенко пусть идет! Корещенко!..
— Снегирев тоже!
— Да.
Борис ( на стуле). Позвольте, товарищи, внести хоть какой-либо порядок в выборы. Намечено трех кандидатов: товарищей Корещенко, Снегирева и Патоку. Каких еще кандидатов выставили бы собрания?
Голоса. Не надо больше!
— Емельянова!
— Довольно! Не надо!
Борис. Значит, трое. Кто за Корещенко, — поднимите руки.

Поднимают.

Да. Все. Теперь кто за Снегирева?

Поднимают меньше.

Кто за Патоку?

Выбраны товарищи Корещенко и Снегирев.

Голоса. Ладно, ладно.
— Пусть идут.
— Хорошо.
— А оружие? Оружие?
Врач. Я думаю, что оружие можно оставить здесь, оно здесь будет нужнее.
Голоса. Оставить!
— Пусть оставят.

Делегаты отдают свои ружья Борису.

Борис. Товарищи! Должны же мы дать какие-нибудь поручения нашим делегатам. Я советую добиться от генерал-губернатора, чтобы он вывел свое войско прочь из города, потому что горожане не могут чувствовать себя в безопасности, когда по улицам ездят козаки и драгуны. Оборону же города мы возьмем на себя и для того организуем вооруженную народную милицию. Согласны ли, панство?
Голоса. Согласны, согласны!
— Прочь полицию и козаков!
Борис. Кто согласен поручить нашим товарищам в Комитете общественной безопасности произнести сказанные мной требования, тех прошу поднять руки.

Поднимают.

Голоса. Да что там еще голосовать! Согласны!
— Пусть идут!
— Заявят!
Борис. Больше никаких заявлений не будет?
Голоса. Пока не будет.
— Потом пришлем!
— Жизнь покажет!
Борис. Или угодно собранию сейчас отпустить делегатов, или потом?
Голоса. Сейчас, сейчас!
— Пусть идут!
— Идите, товарищи!

Делегаты и врач лезут через баррикаду.
Эсфирь проходит с одной дома в другого со стаканами в руках.

Борис ( окликает ее). Эсфирь! Эсфирь!
Эсфирь. Что тебе?
Борис. Где ты будешь?
Эсфирь. В первой аудитории. Присылай туда самых тяжелых.
Борис. Хорошо.
Некая панна. Боже мой, Боже мой… Ведь их всех могут убить.
Эсфирь. Может случиться. А вам я советовала бы пойти отсюда.
Панна. Разве я мешаю? Что это за свистки? Полиция?
Эсфирь. Нет, это свои. (Уходит).
Студент (на стуле). Товарищи! К нам сюда, на баррикады, идут двое офицеров.

Его никто не слышит.

Товарищи, слушайте! К нам на баррикады идут двое драгунских офицеров.
Голоса. Тише, товарищи! Серьезное дело, тише.
— Встаньте на баррикаду! На баррикаду станьте!
— Все равно ничего не получится.
— Дайте выстрел из револьвера.
— Зачем тратить заряд? Холостым, холостым.
Студент (хочет еще раз попытаться, но, махнув рукой, прыгает вниз. Бежит к лестнице, лезет по ней и, остановившись на середине и приставив руки рупором, кричит). Товарищи, слушайте же!..
Голоса. Слушаем.
— Что такое?
Студент. К нам идут двое офицеров.
Голоса. Зачем? Чего им здесь надо?
— Провокаторы!
— Не пускать сюда предателей.
Студент. Мы их сюда и не пустим, но не принять мы их не можем. Мы примем их там, на передней баррикаде! Кроме того, мы должны им дать гарантию неприкосновенности личности.
Голоса. Даём, даём.
— Черт с ними.
Студент. Так прошу выбрать кого-то для переговоров.

С шумом и вознёй выбирают трех, и они лезут через баррикаду.
Между тем в другой стороне поймали шпиона.

Голоса. Товарищи! Сюда, сюда! Поймали!
— Держите его! На баррикаду его, подлеца!
— Расстрелять!
— Судить его революционным судом!
— Судите!
Шпион. Братцы, братцы… Я ничего. Я, ей-богу, ничего. Только не бейте… Братцы, голубчики… только не бейте…
Борис. Бить вас никто не будет. Кто вы такой? Как вы сюда попали?
Шпион. Я рабочий… Я служу…
Борис. Где вы служите? На каком заводе?
Голоса. И что ты с ним возишься, Борис?
— На суд его!
Борис. Товарищи! Зачем он нам сдался, и зачем мы будем терять время, его судя? Отпустите его, — вот, право, некогда с ним здесь возиться.
Голоса. Начальник баррикады слишком сердобольно. Это с черной сотни!
— Нельзя таких миловать.
Борис. Ну что же он сделал и что он, наконец, может сделать? Пойдет, расскажет, что у нас здесь баррикады? Так это и без него знают. Отпустите его, товарищи.
Шпион. Только не бейте, братцы… только не бейте.
Кто-то. Да никто тебя бить не будет, падла!
Борис. Так отпускаем его товарищи?
Голоса. И черт с ним! Отпускаем!
— Провести его по баррикадах. По всем!..
— Вот ловко придумано.
Борис. Ну ладно. Так возьмите его кто-нибудь.

Двое гимназистов берут шпиона под руки и ведут через баррикаду:

‘ Вот провокатор, товарищи. Вот черносотенец’.

Звонят на колокольне, какая группа привлекает ‘Дубинушку’, в кресле проносят раненого, и он стонет.

Голоса. Что там на улицах делается, если бы вы видели!
— Разбиты оружейные склады. В одном сам хозяин стрелял и убил студента.
— Один драгунский офицер летел на коне, конь споткнулся — и тот офицер через голову.
— Ну и что же?
— Да голова и расслоилась. Я сам видел.
— Да перестаньте уже вы там! Всего лишь!.. Играют, детки маленькие.

Звонить перестают.

Девушка ( на баррикаде, запыхавшись). Товарищи! Черная сотня… Бьет улицах .. Больше евреев… Одну панночку… Раздели совсем.
Голоса. Что же мы сделаем?
— Нам нельзя ослаблять баррикаду.
— У нас и так мало оружия.
— Будем твердо держаться как-нибудь до ночи, а ночью грузинский революционный комитет обещал прислать много оружия.
— Паны обыватели! Нельзя же позволять черной сотне безнаказанно делать всякие пакости!
Студент (на лестнице). Тише, товарищи! Наши делегаты идут (Слезает).
Голоса.
— Делегаты!
— Делегаты…
— Слушайте!
Один из делегатов (на баррикаде). Паны товарищи! Нам заявили офицеры, они не отдадут
приказа стрелять.
Голоса. Ур-ра!.. Да здравствует революционная армия!
Ур-ра!..
( Над баррикадой).
Санитаров! Санитаров, Бога ради! Носилки!

Санитары бегут, им передают через баррикаду носилки.

— Где, где? Кого ранило?
— Не знаю. Это, пожалуй, сам себя поранил.
— Здесь много есть таких, которые не умеют обращаться с оружием.
— Нет, это хулиганы ранили.
— А разве и они с револьверами?
— Ого! Даже в большей степени, чем мы.

Несут.

— Тише, тише, пане… Он еще жив. Осторожнее. Эсфирь! Кто там ближе, — позовите Эсфирь!

Несут к парадному входу, раненый стонет.

— Куда? Куда ранили?
— В живот, сдается.
— Нет, в голову.
Борис (возвратившись, со стула). Господа! Товарищи! Надо организовать нашу милицию. Когда генерал-губернатор согласится на наши условия, то нам на тот случай уже надо иметь готовые десятки. Поэтому прошу всех, кто ружья или револьвера, идти во двор: там сейчас будут составлять десятки. (Идет во двор, вооруженные туда же).
Голоса. И кто это такому маленькому дал ружье?
— Отдай мне: ты и стрелять, вероятно, не умеешь.
(Хочет вырвать).
— Я тебе как дам!
(Замахивается ружьем).
— Да, заядлый!
— Не трогайте его.
— Ты не смотри, что он маленький, а он лучше тебя стреляет.
— Эх, братец! Две ночи уже не спал. Еле на ногах держусь.

Темнеет.

— Ты пойдешь в милицию?
— А разве как?
— А если не пойдешь, то дай мне ружье.
— А шиша не хочешь?
— Господа обыватели! Да идите же быстрее.
— Кто имеет ружья и револьверы, — во двор! На запись!
Рабочий (на стуле). Я протестую против всяких сношений с генерал-губернатором и вообще со всякими чиновниками. Мы, революционный народ, сами должны диктовать условия, а не вступать в переговоры с опричниками. Генерал-губернатор посылал своих прислужников обливать тесто керосином в пекарнях, и те приходили, прикидываясь забастовщиками, и обливали будто бы по приказу нашего комитета. А у нас было постановление, чтобы сами пекари не бастовали.
Голоса. Правда, правда!
— Я согласен!
— Он запрещал подвозить хлеб в рабочие кварталы, чтобы возмутить против нас всех.
— Долой генерал-губернатора!
— Панове обыватели! Я предлагаю генерал-губернатора арестовать!
— Ур-ра! Арестовать!
Делегат (на баррикаде). Тише, товарищи! Серьезное известие!
Голоса. Тише, товарищи!
— Ради Бога!
Делегат. И хотя бы немножко затихли — у меня горла не станет. ( Берет из рук у девушки знамя и размахивает им). Тише,панове! Слушайте! Серьезная новость!

Немного стихает.

Генерал-губернатор дал слово вывести войска из города за исключением двух главных улиц, но сказал, что, при хороших результатах от милиции, он прикажет армии очистить и си улице. Ур-ра! Победа! Милицию, милицию скорее! Где Борис? Пойдите Борису скажите. Ур-ра!..

Темнеет, в некоторых окнах уже горит.

Рабочий (на стуле). Товарищи! Не радуйтесь! Это, может быть, только ловушка! Не верьте этим негодяям, провокаторам! Они хотят ослабить нашу баррикаду, чтобы потом легче было ее взять. А милицию нашу перестреляют на улицах.
2-ой (становится на его место). Нет, товарищи! Не до ловушек им теперь. Это полное бессилие! Генерал-губернатор повинуется народной силе! Он не может больше удерживать города. У него нет войска, которое слушалось бы его. Войско с нами!
Борис (выходит из ворот). Первый десяток идет! Дорогу, товарищи!
Начальник десятка (на баррикаде, с факелом). Первый десяток — ко мне! (Громко кричит). Один, два, три и так далее.

Милиционеры лезут через баррикаду, позади идет начальник, передав факел соседу.

Голоса. С Богом, товарищи!
— Счастливого пути!
— Спасибо, спасибо…
— У одного монтекристо ( небольшой пистолет для пистонной стрельбы), видел?
— Видел. Разве это оружие? Для милиции это еще ничего, а вот для баррикады…
— Здесь много таких. И монтекристо, и дробовики охотничьи. Это с разбитых арсеналов.
— А где товарищи с бомбами?
— На крыше. Где же им больше быть.
— Второй десяток! Второй десяток идет!

Второй десяток становится в группу, советуется о чем-то несколько минут потом лезет мимо начальника, тот громко кричит.

— Вас куда назначен?
— На Мещановку и на соседние улицы.
— Прощайте, товарищи! Может, и не увидимся больше. Ну и времена же наступили — да-да!
— Носилки! Носилки! Санитаров!
— Не надо носилок! Он еще сам идет.

Ведут под руки окровавленного, бледного как смерть парубка, на колокольне начинают звонить, но это прекращают.

— Чего они там раззвонились?
— Да так себе. Они поставлены сторожить.
— Так уж же темно.
— Эх, беда! Нет у нас чем светить. И патронов маловато.
Борис (размахивает факелом). Товарищи! Наступают тревожные времена! Мы не знаем, что произойдет с нами через минуту. Ныне здесь много равнодушных людей, совершенно не нужных на баррикадах. Сообщаю, что через четверть часа никого с баррикад больше не выпустят. Поэтому все, кто хотел бы уйти, должны сделать это сейчас. Пускать сюда также только тех, кто скажет пароль!
Голоса. Пойдемте, Иван Иванович, — ну его к черту!
— А действительно. Уже смеркается.
— Пора и нам ко двору.
— Мальчишество, и только.
— А глупо как! Ах, глупо!
— Ксения Федоровна! Позвольте руку, а то можно споткнуться.
— Ну, братцы, станем готовиться к ночной атаке. Вы как об этом думаете?
— Все может быть.
— Плохо только будет, когда они начнут нас прожектором ослеплять. Ух, какая плохая вещь.
— Третий десяток милиционеров! Станьте в стороне, пожалуйста. Поберегитесь! А то ружье может как-нибудь взорваться.

Лезут, громко считая.
Где-то далеко слышно частые выстрелы и крики. С левой стороны вдруг слышен голос Софьи Павловны: ‘ Пустите меня! Ради Бога, пустите! Я должна его видеть’.

Софья Павловна. Это жестокость! Вы не имеете права! Я хочу видеть моего сына!
Двое из дружины. Но, но, пани, мы не можем вас пустить. Надо знать пароль.
Софья Павловна. Но я не знаю вашего пароля. Вы должны меня пропустить. Я мать Бориса. Пустите… Ради Бога.
Дружинники. Вы его мать?.. В таком случае…
Софья Павловна (увидев сына). Борис! Борис!
Борис. Мама! Как ты сюда попала?
Софья Павловна. Где Надя? Она тоже здесь?
Борис. Нет, мама. Я не знаю, где она сейчас. Она в летучем отряде.
Софья Павловна. И где же она, где?.. Может, уже ее застрелили на улице?
Милиционер ( на баррикаде, чуть переводит дух). Измена!.. Измена!.. Товарищи… Первый десяток расстрелян… Второй тоже… Измена… товарищи…
Все. Измена!
— О, проклятье вам!
— К оружию! Все, кто может, к оружию!

И это ‘ к оружию’ тысячей шумов отзывается во всех уголках.

— К оружию! Приближаются драгуны!
— Драгуны! Драгуны!
— Погасить факел! Факел загасите!

Свет гаснет, темнота. Выстрелы слышнее. На баррикаде нервно поют ‘На бой кровавый’.

Борис. К оружию, товарищи!
Софья Павловна ( держит сына обеими руками). Не пущу! Борис! Борис!.. Ради Бога… Ради всего святого… Борис!
Борис. Мама!.. Ты сошла с ума?!
Софья Павловна. Я не пущу!.. Спасите, спасите!..
Борис (с силой вырывается). И пусти же меня, наконец!
Софья Павловна. Держите его, держите. (Падает в обморок).

Внезапно вся сцена заливается ослепительным светом прожектора. Минута страшной тишины. Где-то далеко кричит чей-то голос: ‘ Эскадрон, пли’!.. И взрывы, и стоны, и крики, и грохот.

Занавес быстро опускается.

Действие 4.

Бедная лачужка. Ставни закрыты снаружи. Справа на старой кушетке трое детей, двое меньших закутаны в платок. Слышны перестрелка и шум далекой толпы. Иногда пробегают по улице какие-то группы людей, громко говорят и кричат.

Сара (прислушивается у дверей). Слава Богу, стреляют где-то далеко. Если бы только не пришли ближе. Боже мой, Боже мой… Чтобы так жить, то не надо было вовсе и родиться. Сегодня утром, как я ходила купить хлеба, — уже шесть копеек ржаной хлеб, — так говорили в пекарне, что москалей напоили, жандармов напоили и полицию тоже. И что все они стреляют на улицах кого попало. (Прислушивается). О… Снова стреляют. Боже мой, как гибнут люди. А за что?

Пауза.

По улицам, говорят, пули так и летают. (К детям). Вы не бойтесь, не бойтесь, дети, мама ваша скоро придет. Чего вам бояться? А я вот сейчас сварю кофе, — еще сегодня достанет керосина. Все лавки позакрывали, то я уж и не знаю, будем ли мы завтра есть. Ах, как жаль, что лавки заперты, а то я купила бы вам пряников и вы их ели бы себе. Ах ты, славный, славный мальчик!

Слышно: приближается, вопя, какая-то толпа.

Мосий (неожиданно нервно). Вот! Вот, вот!.. Они уже идут… Идут, идут! Всех убьют, всех… И тебя, и меня… И Эсфирь, и этих маленьких детей. Зачем ты взяла сюда детей? Я тебя спрашиваю, зачем ты взяла детей сюда? О!.. Слышишь? (Кричит). Идут! Идут!..
Сара. Так молчи ты, безумец и глупец! Детей перепугаешь. (Дрожит, начинает говорить тихо). Будем тихо сидеть… Это так себе… Да… Они покричат, покричат и уйдут…

Толпа приближается, в конце можно разобрать отдельные слова, кричат, ругаются.

Голоса. Бей их, жидовство проклятое!
— Резать их всех, сукиных детей!
— (Стучит кулаком в ставню). Эй вы, жидовство проклятое! Попряталось, хамово семя! Ладно, ладно. Мы к вам доберемся!
Мосий (стоит у кровати дрожа). Они убьют меня… Они убьют меня…

Дети начинают плакать, толпа удаляется.

Мосий ( ломает руки). За что? За что? Что мы им сделали? (Плачет). Боже Бог Авраама и Исаака! Пошли ты на них слепоту, которую послал мне, чтобы они не увидели дома моего. Верни ты их зло на их же самих и помилуй сыновей твоих.
Сара. Ты бы лег, Мосий… Все равно только пугаешь детей. Ах, Боже мой, Боже мой… Где она теперь, наша Эсфирька? Нацепила себе тот красный крестик на руку, то думает, что этого уже достаточно… Сброд не будет рассматривать, есть ли у тебя красный крестик или нет. И какую она там пользу принесет, хотела бы я знать? Разве только то, что ее убьют.

Пауза.

Я видела их на улице — все молодые такие… Я остановила друга: ‘Зачем вы, — говорю, — идете туда? Разве в вас нет отца-матери? Разве у них не болит за вас тут? Ведь вас все равно постреляют, как маленьких щенков’. А он мне говорит: ‘ Ничего, — говорит, — это уже скоро конец. Наших погибло много, но и им досталось хорошо. А зато теперь скоро будем кричат: ‘ Да здравствует свобода!’. Тс… Ну так что с того, что он будет себе кричать? Молоденький такой мальчик… (Понижает голос, услышав, что вновь приближается толпа). Но что же они могут сделать против таких вот зверюг? Он, видишь, он, видите ли… Тише, тише, дети… Не бойтесь, не бойтесь… Ничего не будет…

Толпа пробегает, крича.

Вот видите, вот видите… И ничего, как есть ничего. Ты уже не ляжешь, Мосий?
Мосий. Нет.
Сара ( поправляет кровать). А вот мне кажется, что лучше было бы, если бы Эсфирь не надевала своего крестика. А то так сразу и видно всякому, что она из таких.

Слышен какой-то шум у двери, какой смущенный молодой голос, в доме все замирают.

Сара (еле слышно). Не бойтесь… Не бойтесь…
1-ая курсистка. Ради Бога, ради Бога… Кто бы вы ни были, — отоприте. Мою подругу ранило… На нас напали черносотенцы… Нам надо спрятаться… Ради Бога, отворите…
Мосий (диким голосом). Не отворяй! Не отворяй, Сара!.. Они убьют! Убьют и тебя, и меня, и этих детей…
Сара. Что ты говоришь, Мосий? Совсем уже не надо… Так бояться… Слышишь — это же девушка какая-то. (Подходит к двери). Чего вам надо? Кто вы такие?
1-ая курсистка. Мы обе — ученицы фельдшерской школы. Мы шли к перевязочному пункту, но мы живем далеко. На нас напали и избили. Подругу ударили камнем по голове. Ради Бога, помогите… Дайте хоть рану обмыть…
Сара (вынимает кочергу). Да, да… Вот нашли, действительно, где спрятаться… Нашли…

Входят две барышни, растрепанная, избиты. У одной сочится кровь из виска.

1-ая курсистка. Ничего, ничего… Дайте мне воды… Дайте мне, ради Бога, воды быстрее.
Сара (бросается к самовару). Крестики, крестики… Красные крестики… Вот видите — разве помогает?
1-ая курсистка. Ляг, ляг, Стася… Вот так… Вот так будет хорошо… все будет хорошо. Тише, тише… Давайте сюда умывальник… Вот так. У меня есть в сумке все, что нужно для первого раза. (Промывает рану и перевязывает).

Больная стонет, сжав зубы.

Ничего, ничего, Стася… Успокойся… Будь умницей… Победи себя…
Сара (перебивая). Как же это? Где же это?
1-ая курсистка. Это здесь, недалеко от вас, — в переулке. Мы шли к перевязочному пункту. На углу стоит какая-то толпа, кричат, ругаются… Я даже не помню, что они говорили. Я говорю тихо подруге: ‘ Давай перейдем на ту сторону’. И только мы начали переходить, когда сзади как закричат: ‘Вот они, социалистки! Царя убить хотят. Бей их, это еврейки’. И вся толпа бросилась на нас. Мы бежали, падали, — и они били нас… чем попало… Потом шел какой-то господин, они начали почему-то кричать: ‘ Обыскать, обыскать его’ — и бросились к нему, а мы забежали в первые ворота и вот попали сюда …
2-ая курсистка. Боже! .. Слышите, слышите?.. Там стреляют! Там расстреливают наших рабочих-героев, а мы сидим здесь и ноем над какой-том мелочью. Мы не должны сидеть сложа руки. Слышите: кричат ‘ура!’. Это ‘ура!’, — я слышу. Пойдемте же, пойдемте. (Хочет бежать, но слабеет и качается).
1-ая курсистка. Стася, Стася! Бог с тобой! Ты не дойдешь! Вот видишь, видишь. Ну, зачем же это, зачем? Моя ты милая… Ляг, успокойся. Вот как тебе легче, — мы пойдем тогда вместе.
2-ая курсистка (рыдая). Нет, нет, нет… Зачем мы пошли по тому пути, зачем мы ушли? Мы же уже могли там быть… Мы были бы все вместе…
Сара (плачет). Вот так и Эсфирь… Все говорила, что надо быть вместе… А где-то она теперь?
Мосий (сидит на сундуке у двери). Разгневался Он и послал на людей безумие. Люди забыли, что они были когда-то братьями. Люди грызут друг другу горло и моют руки в крови своих же детей. А дух зла хохочет, хохочет, — и смех его громом взрывов проносится над сумасшедшей землей. И люди погибают. Душат друг друга, падают и топчутся под ногами у лошадей. Толпа пьянеет от крови и дыма — и разрывает ребенка на куски, и с хохотом разбрасывает его ручки и ножки по мостовой. И сюда придет эта толпа. Вот она уже идет!.. Идет и хохочет!.. Слышите?.. Слышите?..

Приближается какая-то огромная толпа людей — и ревет, и хохочет. Женский дикий голос: ‘ Спасите! Помощь Что вы со мной делаете’! И дикие вой и вопли… Под самым окном внезапно кто-то выстрелил, — все в доме вскрикнули. Еще несколько минут толпа ревет безумно, потом начинает удаляться. Где-то звонят в церковь. Толпы уже нет, но в доме все как окаменели, — и только слышно далеко спокойный звон. Длинная пауза.

2-ая курсистка (раздельно). Звонят в церковь… Зовут молиться Богу милосердия и любви. Как это страшно… И те, кто убивает сейчас своих братьев, кто сиротит детей, — может, сейчас же, еще с кровью на руках, пойдут и будут взывать кровавыми устами к Царю небес в молитвенном экстазе. Кто же довел их до сих оргий братоубийства? Кто бросил их в сию безумную тьму, из которой нет выхода? О, будь же он проклят, он проклят за то, что натравил брата на брата, обмочил руки в крови невинных детей! Будь он проклят за все слезы и муки, за тысячи смертей, за попранные права человека, за тысячелетний гнет.
1-я курсистка. Будет… будет, Стася… Успокойся… Голубка…
Мосий (подхватывает). Да, да!.. Будь он проклят! И чтобы дети его до седьмого колена не знали покоя, как не знали его наши дети. И чтобы ветер рвал его одежду, как он будет бежать из одного города в другой. И чтобы был он, как собака, когда будут бежать за ним, и травить его, и стрелять ему в ноги, как мне стреляли. Я бежал, я не в силах был дышать от бешеного бега, а они смеялись и стреляли мне в ноги… И я упал… и они вырвали у меня глаза… Они отобрали у меня свет солнца, счастья, отобрали у меня возможность видеть родных моих детей и оставили мне только жизнь… Жизнь среди них — и может ли быть что хуже? О, если бы мог я ненавидеть их в тысячу раз больше!

Обе барышни льнут одна к другой, испуганные этим взрывом ненависти. Слышно пушечный выстрел, потом еще, еще.

Это пушки? Пушки?
2-ая курсистка. Да.
1-ая курсистка (шепотом). Стреляют в городе пушки… Боже!.. Да что же это такое?
2-ая курсистка. Это они истребляют крамолу. Не истребят! Скоро конец. А если бы и не скоро, то не станет у вас судей, не станет прокуроров, не станет у вас тюрем и виселиц, чтобы передавить всех крамольников. Нет уж… Хватит! Идет свободный народ! Трепещете, псы? Да, да, вам есть, от чего дрожать.
1-ая курсистка. А вот пока ты дрожишь, Стася… Успокойся…
2-ая курсистка (вдруг вскакивает и кричит). Успокоиться? Кто здесь говорит о покое? И кто смеет о нем говорить? Там умирают на баррикадах! Там стонут расстрелянные в упор люди! Рабочая женщина с песней свободы стоит под святой красной хоругвью и зовет: ‘ За нами, братья! Нашей смертью приобретём счастье для других! Сюда, сюда’… Еще одно старание — и сгинет наш общий враг! Братья, обнимитесь… Идите все… Все… (Млеет).

Сара и первый курсистка подхватывают её.

Сара. Ах, Господи, Господи… Вот видите, вот видишь… Ах, Боже мой, Боже мой… Ну зачем же, зачем…
1-ая курсистка. Ничего, ничего … (Причитает). Ах, Стася, Стася… Ах, Стася, Стася… Ну разве можно так?..
Сара. И какая же она у вас упорная, ваша подруга. Ах… Зачем это, зачем все… Вот наша Эсфирь тоже такая…
2-ая курсистка (придя в себя). Холодно мне…
Сара (причитает). Ах, как жаль, что мы не догадались извлечь одеяла. А теперь так неудобно.
1-ая курсистка. Ничего, ничего… Давайте попробуем.

Извлекают и укрывают Стасю.

Вот так, вот так… Вот теперь хорошо. Теперь бы тебе сказку рассказать, как маленькой ребенку. Ах, Стаська, Стаська! Разве же можно так нервничать?

Пауза, все прислушиваются.

Страшно как…

Пауза.

Вот мы бежали сюда к вам. Ходит по улице какая-то высокая, худая женщина… Бледная… И в глазах у нее такой ужас, такой ужас!.. Ломит руки и спрашивает всех: ‘ Где мои дети? Где мои дети’?..
Сара ( торопливо). Где вы ее видели?
1-ая курсистка. Да тут неподалеку, у вашего двора.
Сара. Ну, так она, вероятно, имеет в виду этих детей. Я шла в кухню, а они сидят все трое у ворот и плачут — вплоть станут. Спрашиваю, где их отец, они говорят, что не знают. ‘А мать?’ — ‘ Мать, — говорят, — пошла еще рано куда-то, а мы ничего не ели, так вышли вот ее встречать’. Ну, я и забрала их к себе: пусть, думаю, пока у меня посидят. Ведь теперь такие времена, что матери их, может, и в мире нет. А если жива, то найдет. Ну, так это, пожалуй, она. Ну, голубчики, дайте мне платок. Ну вот! Если бы это я имела много платков, или хотя бы два, то я бы вас и не беспокоила. А то один только платок у меня. Ну, дети мои дорогие, — сейчас приведу вам вашу маму. (Пошла).
1-ая курсистка. Как тихо вдруг стало… И какая-то плохая тишина… Что-то готовит хищный зверь.

Грохот пушек.

О!.. Опять из пушек стреляют… И все это — ‘для обороны мирных горожан’… Стрелять в безоружных, ни в чем неповинных людей, стрелять в маленьких детей на улицах — нет… На это не хватит сил человеческих. (Закрывает лицо руками).

Пауза.

И во имя чего? Во имя отжившего принципа… Принципа, что уже умер и никогда больше не воскреснет снова.
Мосий. А вы видели, как ночью со всех четырех сторон горит город, как горят и падают с грохотом стены, снопы искр летят вверх, а вокруг — безумно танцует одичавшее пьяное сборище и хлопает в ладоши, и воет… И хватают маленького мальчика, и бросают в огонь, и поют: ‘ Спаси, Господи, люди твоя’. А прекрасное небо проклятием висит над головой, и зловещие блики играют на нем.
1-ая курсистка. Нет, я не видела того…

Пауза.

Но я видела, как шел вчера бедный рабочий. Он нес в платочке булку своим детям и торопился домой. И ему надо было только перейти через улицу, но вдоль этой улицы стреляли. Так себе — стояли пьяные драгуны и стреляли… И он стоял среди небольшой кучки людей на углу и раздумывал, как ему лучше пройти. Затем он внезапно упал… Кровь расплескалась него изо рта… Дважды только встрепенулся — и умер… Его убил пьяный драгун…

Пауза.

А за что он его убил?.. А детишки будут ждать… Долго-долго будут ждать… Что же это папа не идет? Ишь ты какой папа… обещал скоро прийти и булочку принести, а вот нет его и нет… (Тихо плачет).
Женщина (за сценой). Где они? Где они? Где мои дети? (Вбегает в дом и со страшным криком бросается к детям, плачет и в безумии целует). Голубочки же вы мои. Дети … Дети!.. Петенька, мой милый, мой голубчик… Варя, радость моя дорогая. (Всех целует, и душит в объятиях, но потом вдруг выпрямляется, хватается обеими руками за голову и кричит). Дети! Дети! Но у вас нет отца! Его застрелили вчера на улице, а сегодня я видела его — синего в полиции! Слышите? Слышите? (С дикими рыданиями бросается прочь).

Стася стоит бледная, вся дрожа, и протянула обе руки.
Потом женщина вдруг перестает плакать и схватывается в исступлении.

Нет… Нет… Мы тоже не можем жить. Я задушу… я сама задушу своих детей… Я приду с ними со всеми … Приду к тому палачу, какой велел убить моего мужа, встану перед ним и скажу: ‘ У меня нет возможности убить тебя и твоих детей. Ты будешь еще жить… Ты останешься и, может, даже будешь смеяться, но я не хочу этого… Я призраком встану над твоим ложем и осведомлюсь. Днём и ночью буду вопрошать тебя: ‘А куда же ты дел моего мужа? А куда же ты дел моих детей’? И потом… и потом… Я сразу же, у него на глазах, при его жене и при детях его… Брошусь и так… (Подкрадывается к детям и потом внезапно бросается, хватает ребенка за горло).

Сара вместе с 1-ой курсисткой с криком бросаются и вырывают ребенка из рук, а мать, обессиленная, покорно садится, свесив голову на грудь.

2-я курсистка (выпрямляется). Нет, женщина, не так ты должна сделать. Ты должна оставить живыми своих детей и сама должна жить с ними. Но не бросай их ни на минуту. Каждый час, каждый момент сего жизни ты… Учи их… Научи их ненавидеть тех, кто убил твоего мужа. Научи их жить мыслью о мести за отца. Научи их всему, всему, что только может отнять и покой, и сон, и счастье у тех палачей и кровопийц…
Мосий (подхватывает). Да, да, да… И вот когда они вырастут, когда они станут большими и сильными, — пусть они тогда придут и спросят у него. Придут и спросят у него: ‘ А где наш отец? А где же наше счастливое детство и где наши детские радости ‘? Пусть они скажут ему: ‘ Зачем ты научил нас думать только о крови? Зачем ты убил в нашей душе все хорошее и желчью наполнил сердца наши’? О, такого вопроса не выдержит он — и тогда… Ха-ха!
1-ая курсистка. Боже! Что они говорят! Не слушайте их! Не слушайте их! Не слушайте Стася! Она не такая… Она же… Да нет… Вы только подумайте… Это она только сейчас так говорит … Это ее кровь напугала… Стася хорошая… Проповедь милосердия несла она людям всю жизнь, а не этот призыв к детоубийству… Нет, не верьте ее словам — в ней говорит ужас… Пойдемте лучше домой… Я буду с вами… Я помогу вам успокоить детей, я сварю им поесть… Мы накормим их, положим спать — и заснут они тихим детским сном, а мы будем сидеть и слушать их ровное детское дыхание… А потом вы действительно не остаивте их ни на одну минуту и будете учить их, но учить светлым истинным идеалам, учить любви ко всем людям, и любви деятельной, живой… И вырастут они хорошими людьми, полезными деятелями — и радость, и мир принесут с собой людям… А вы, гордая мать, гордо скажете всем: ‘ Это мои дети’… Пойдемте же… Пойдемте, хорошая моя…

Сара все время тихо плачет, Мосий закрыл глаза рукой и понурил голову, а Стася, закусив палец, с мукой смотрит куда-то в одну точку.

Женщина (бессильно, покорно, сама как ребенок). Пойдемте…

Одеваются, берут детей.

Сара. Может, вам чего-нибудь надо? Так вы скажите: когда у меня не найдется, то я достану.
1-ая курсистка (машет рукой). Ничего, ничего… Спасибо… Ничего не надо.
Сара (после долгой паузы). Пошли. (Вздохнула). Ах, Боже мой, Боже мой… Из-за чего все это? Там какой-то себе помещик один сидит — и вот… Господи, Господи…

На улице тихо.

2-ая курсистка (как будто про себя, очень медленно). Вчера шла по улице тоже мать и вела девочку за руку… Маленькую девочку… И мать убили… Так просто, посреди улицы… И она, слыша свою смерть, схватила свою дочь за горло… Вот так… (Хватает себя за горло). И задушила.

Длинная пауза.

Человек один, я видела, без шапки, в расстегнутом пальто бежит… и кричит безумно: ‘ Вы убили моих детей, то убейте же и меня’!.. И бросался на казаков… Гм… Они, пожалуй, сжалились, исполнили его желание…

Долгая пауза.

Три маленькие девочки первого класса гимназии… Шли из школы… Их отпустило домой хорошее начальство… Они шли, все взявшись за руки… Рюкзачки у них за плечами… Но так втроём и лежат на мостовой… За руки взявшись…
Сара (вся переполненная страхом, тихо). Зачем вы все это говорите? Зачем вы все это говорите?

Страшная пауза.

Тише… Слышите? Слышите?

Чуть доносится какой-то шум.

Чего это мне… Так страшно стало?
Мосий (болезненно). Ой… Вей… Они несут… Они несут кого-то… Зачем они несут сюда? Зачем? Сара… Пойди, скажи им, что нельзя сюда нести. Не надо!.. Я не хочу!.. Слышите вы, — я не хочу, чтобы вы несли сюда Я буду кричать! Я буду кричать!..
Сара (кричит, сколько у нее есть сил). Замолчи!

Слышно, как и в самом деле кого-то несут. Голос Эсфири: ‘ Тише, тише… Передний опусти руки, а вы поднимайте! Поднимайте! Осторожнее, что вы, в самом деле! Тише!.. Сюда, сюда. Я сейчас открою дверь’.

Дверь открывается, входит Эсфирь, за ней вносят носилки с убитым Борисом, ставят на пол.

Мосий (хрипло). Кого убили?
Рабочий (после паузы). Он первым умер на баррикаде… Спи, товарищ, а мы… (Не смог договорить).
Эсфирь ( отходит куда-то в сторону). Да, да, да… Надо… Тише… Тише… Мы играем последний раз в жизни…

Занавес тихо опускается.

Действие 5.

Комната первого действия, слева кровать, рядом с ним столик с лекарствами. Софья Павловна лежит в постели.

Надюша (входит). Ну что же, мамочка? Как ты себя чувствуешь на новом месте?
Софья Павловна. Ничего, хорошо.
Надюша. А на мой взгляд, тебе лучше было бы в твоей спальне. И спокойнее.
Софья Павловна. Я хочу хотя бы услышать, как их будут хоронить. Скоро?
Надюша. Скоро, мамочка, — в десять часов.
Софья Павловна. Сядь ко мне, Надя.

Надя садится.

Вот и нет у нас Бори… Хорошего нашего, честного Бори…
Надюша. Мама… Ты опять начинаешь!
Софья Павловна. Голубушка… Но не могу же я… Я не верю и никогда не поверю никогда, что его нет с нами. Мне все кажется, что это чья-то дикая шутка, и вот сейчас откроется дверь, он войдет и скажет: ‘ Ах, мама, мама! Как я тебя люблю’! (Ломая руки). Зачем?.. Ах, зачем это так случилось!
Надюша. Мамочка… Ну, хватит… Я тоже никак к себе не могу прийти… (Кусает губы).

Пауза.

В последние временами так много мы читали с ним вместе, разговаривали… И мысли все такие у него были благородные, чистые… И он рассказывал мне то, чего я не могла разобрать… а теперь… (Отходит от окна).
Софья Павловна. Моё дорогое дитя… Но тебе жизнь и все, что в ней, а у меня? Что же мне осталось без него? Ох, не могу же я, не могу…

Долгая пауза.

А каким чистым существом он был. Как много любил… Вот мне вспоминаются сейчас случаи из времён его детства. Ведь здесь, у этой груди, выносила я его… Зачем же он так рано умер? Жертвой тяжкой пал… За ним придут люди и будут счастливы, будут долго-долго жить, — и никто из них не вспомнит, что их тихая, спокойная жизнь куплена ценой смерти моего единственного сына.
Надюша. Зачем, мама, ты так говоришь? Разве один Борис умер?
Софья Павловна. Так зачем же все это? Зачем? А что, если этого вашего общего счастья никогда не будет? Что, как мой сын умер за химеру или, еще того хуже — за мелочные улучшения общего быта, за то, чтобы кто-то, где-то, какие-то лакеи и какие извозчики могли создать союз? Это более всего убивает меня… То, что он умер за глупость. И умер! Умер! Понимаешь ли ты это слово? Это значит, что он никогда больше не откроет этих дверей и не войдет в эту комнату.
Надюша. Не так ли ты, мамочка, говоришь. Ты и сама знаешь, что не за химеру умер наш Борис. Зачем ты тревожишь себя такими нездоровыми и бесполезными мыслями? Лучше посидим тихо, помолчим. Хорошо, мамочка? (Целует мать и садится около нее).

Пауза.

А я тебе расскажу, мама, об одном поступке, об одном движении человеческой души … Это было во вторник. На площади кое-где небольшими кучками толпились люди. Вдруг кто знает откуда летит эскадрон драгун с саблями наголо. Офицер кричит что-то. Все, что было на площади, — исчезло, прислонилось к стенам, скрылось за столбы, за деревья. И только один студент — один, мамочка, — сильным движением разорвал у себя на груди рубашку, выставил обнаженную грудь вперед и крикнул: ‘ На, руби!’ И минуту стояли над ним драгуны с поднятыми саблями, но потом офицер скомандовал скрыть сабли, — и весь эскадрон умчался прочь.
Софья Павловна. Зачем все это… Зачем?.. Разве в том их жизнь? И разве для той жизни?
Надюша. Не знаю, мама… Может, и не для того жизнь, но то, что в ней могут быть такие минуты, — это делает её прекрасной. И как это далеко от той серенькой волокиты, которой живут девяносто девять процентов нашей интеллигенции. (Подходит к окну). Сколько народу на улице! И все идут туда.
Софья Павловна. На зрелище… Ведь для них это только зрелище. Печальное, может, скорбное, но все же зрелище. О, если бы ты знала, как больно это чувствовать!
Надюша. Неправда твоя, мама. Может, и найдутся, конечно, такие, для которых это будет только зрелищем, — но сколько воспитает сегодняшний день! Сколько людей вернуться домой другими, не такими, какими они шли на похороны!
Софья Павловна. Но это слишком жестокое средство для воспитания. Воспитывать должна книга, разговор, жизнь, но не смерть… И еще такая бессмысленно страшная смерть… С пулей в груди… Как он мучился, наверное, дорогой…
Надюша. Нет, мамочка, пожалуй, еще долгие века люди будут воспитываться на образе смерти, еще долгое время святые истины будут вписываться в умы масс кровью мучеников. И за то, чтобы ускорить приближение того времени, когда не нужно уже будет умирать за проповедь собственного идеала, — ради того и умер, мама, наш Борис. Мы не можем, в нас нет данных в руках, чтобы вычислить всю значительную цену его смерти, — для этого нужно долгое время. Но чувствовать величие и весь героизм его смерти — и я, и ты можем ощутить одинаково. Так, мамочка, великая истина кроется в евангельских словах, что нет большей заслуги на земле, как умереть ‘за други своя’. И наш Борис, мама, умер ‘за други своя’… Нет, мамочка. Горе твое страшно и неизмеримо, но в том, что твой сын умер, собственно, такой смертью, ты найдешь силу. Не сегодня и не завтра, но придет такая минута, когда ты со слезами радости будешь говорить о Борисе и о его благородной смерти.
Софья Павловна. Что мне с того? Я предпочла бы лучше, чтобы он был худшим негодяем, лишь был бы жив. Чтобы он сидел тут, у меня, и чтобы я могла держать его за руку, целовать его.
Надюша. Неправду говоришь ты, мама.
Горничная (справа). А как же прием?
Надюша. Скажите, пожалуйста, что приема не будет. И вообще, кто будет спрашивать, всем отказывайте.
Горничная. Слушаю… (Стоит несколько минут, затем вдруг всхлипывает и закрывает лицо фартуком).
Софья Павловна. Чего ты, Феклуша?
Горничная. Молодого пана жаль… Лучше бы мне умереть…
Софья Павловна. Вот… Вот… Видишь, Надя? Видишь? Что же я должна делать? (Стонет). Боря! Боря! И что же это такое! Зачем… зачем так произошло?..
Надюша. Мамочка, мамочка! Ну хватит, хватит… Фекла, идите.

Горничная ушла.

Мамочка, милая… (Становится на колени). Ну хватит, хватит… Не надо… Не мучай себя, мамочка. (Прячет в нее голову на груди).
Софья Павловна (плачет, потом, утихнув). Эх, Надька, Надька… Долго еще я буду плакать, ох и долго… Всю жизнь…

Надюша садится на кресло и неподвижно смотрит куда-то.

А папа… Господи, как он мучился, бедный… ‘Я все спорил с ним, — говорит, — раздражал его… Зачем я так делал? Мне бы надо было соглашаться… во всем соглашаться… Может, Боря тогда был бы осторожнее’… И не может старик простить себе этого… ‘ И в последний, быть может, день, — говорит, — я с ним поссорился… Ох, если бы вернуть, если бы вернуть, — все повторял. — Я никогда ему слова поперек не сказал. Я ходил бы с ним всюду, я знал малейшие желания его души и выполнял бы их’…
Надюша (крепилась, крепилась, но, наконец, не выдержав, рыдает). Ох, Борисочка, Борисочка… Брат мой милый…
Софья Павловна. Вот видишь, дочка… Кто же теперь кого утешать будет?
Надюша ( выпив воды). Ничего, ничего, мамочка… Я больше не буду… Мамочка, может, ты бы съела что-нибудь?
Софья Павловна. Нет, доченька.

Пауза.

А Эсфирь бедная… Я ее не узнала даже вчера. Видно, что она хочет победить себя, но это ей очень дорого стоит.

Едва слышно играет оркестр и величественный хор поёт печальный гимн ‘Вы жертвою пали’. И далеко-далеко, не слышно еще, но чувствуется, что идут значительные массы народа.

Надюша. Мама! Слышишь? Это уже несут их. (Подходит к окну и прислоняется к стеклу).
Софья Павловна. Видно уже? Видно?
Надюша. Нет еще…
Софья Павловна. Ах, почему я не могу подняться? Почему я не могу подняться? Хотя бы посмотреть еще раз… Хотя бы издалека…
Надюша. Вся улица заполнена народом. Во всех окнах, на всех балконах! Фонари завешено черным крепом и зажжены… горят среди бела дня… А из окон, с балконов висят, колыхаясь, черные траурные флаги. Сколько их! Надписи красным…
Софья Павловна (бросается на кровати). Зачем они этот гимн мертвецов поют? Он всю душу надрывает… Ох, перестали бы они уже быстрее… Перестали бы… Или шли бы лучше другой улицей… Зачем они пошли сюда? Зачем они мучают меня?
Надюша. Вот уже показалась голова процессии. Цепь рабочих! Какие хорошие, отважные лица! Здравствуйте, товарищи! Венки, мамочка, венки! Боже мой, сколько венков, сколько лент! Красные все! И несут их по двое, по двое… А впереди две маленькие девочки несут венок из белых роз. Я вижу надпись: ‘ Спите, братия, — все отдали, что могли отдать’. Гимназисты несут, рабочие, студенты… Боже мой, сколько венков! Я вижу надписи: ‘ Борцам за волю!’, ‘Жертвам самодержавия’, ‘Погибшим в борьбе братьям!’. Хоругви! Хоругви несут!.. Вот еще… еще… Сколько народу!.. Все с непокрытыми головами.
Софья Павловна. Ох, зачем же они поют… Хватит бы уже петь… Только бы уж петь…
Надюша. Мамочка, мамочка! Вот они! Передняя гроб! И в ней наш Борис!.. Брат первым несут! Он первым умер на баррикадах — первым идет и в могилу.
Софья Павловна. Сын мой… Сын мой… (С большой болью садится,голова перевязана).
Надюша. Как живой, лежит он в гробу! Брат… А за ним идет папа и держит за руку Эсфирь. А он еще и еще гробы! Мальчика несут, мама! Маленького мальчика… И горлышко закрыто ватой… Мамочка, мамочка… Процессия остановилась под нашим окном.
Софья Павловна. Открой окно… Открой окно…

Надюша единым движением открывает окно. Мощный хор из сотен груди врывается в комнату и заполняет ее звуками. Затихает все.

Надюша. Папа хочет говорить!

Внизу слышен голос Митрофана Ивановича: ‘ Родные, кровью соединённые братья, поклон вам до земли… К этому времени я думал, что у меня только один сын — вон тот молодой покойник, лежащий в переднем гробу… И вот только теперь я знал, сколько у него братьев и сестер и сколько у меня детей… Когда мой сын был жив, я не верил ему… Не верил в его дело, не верил святынями его мечтаний… И нужна была его смерть, чтобы раскрыть мне глаза… И вот теперь глаза мои открылись… И заклинаю я вас всех, кто остался в живых. Всех, кого вижу здесь… Родителей, матерей… Братьев и сестер… Идите все! Все идите туда, куда шел мой сын! Следуйте все за его идеалами — и тогда, может, не будет более таких смертей на земле… А я… Все свои дни… Все последние силы свои отдам на служение тому большому, святому делу, за которое умер мой первый и мой единственный сын! И клянусь я в том всенародной клятвой перед телом моего сына… Борис!.. Борис!.. Слышишь ли ты’?

И снова течет мощное пение, слышен шум и гомон многотысячной толпы, рыдания женщин.

Двинулись! Опять идут! Весь народ! Боже, сколько тысяч народа! Все поют и идут вперед, вперед… Вот он!.. Вот свободный народ! Он идет уже, идет! И никто не остановит его! Вперед!.. Иди за своим борцами! Уже настало подходящее время! Уже рядом светлое будущее! Вперед же, вперед!.. К свету, к солнцу, к свободе! Да здравствует свобода!
Софья Павловна ( подошла тем временем к окну, протягивает в него руки и кричит) Боря!.. Боря!.. Куда же ты!.. (Падает в обморок на руки дочери).

Звуки достигают страшной силы и льются неудержимым потоком. Занавес тихо опускается.

1906 г.
Впервые опубликована: ‘ Литературно-научный вестник’, 1906 г. Т 2 — 7.
Источник текста: Хоткевич. Г. М. ‘ Сочинения в двух томах’. Т. 1. Киев, ‘ Днепр’, 1966 г. С. 269 — 335, 526 — 527.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека