Время на прочтение: 6 минут(ы)
Летописи отечественной литературы
Русский Жилблаз.
Похождение Александра Сибирякова, или школа жизни. Сочинение Геннадия Симоновского
Две части, Москва, в типогр. С. Селивановского, 1832
Семейство Холмских
Некоторые черты нравов и образа жизни, семейной и одинокой, русских дворян
Шесть частей, Москва, в типогр. А. Семена, 1832
Оригинал здесь — http://www.philolog.ru/filolog/writer/nadejdin.htm
Надеждин Н.И. Литературная критика. Эстетика. — М., 1972.
Рассуждая вообще о романах {См. ‘Телескоп’, No 14. Статья сия не продолжается по причинам, от издателя не зависящим. — Изд.}, мы видели, что современные события и нравы лежат вне области романа, понимаемого в том смысле, какой дается ему теперь всем просвещенным миром. Следовательно, сии два произведения нашей словесности, в коих предполагалось изобразить современную русскую жизнь, не должно судить по идее и требованиям романа.
В чем же должно состоять эстетическое достоинство сих и подобных им нравоописательных сочинений?
Прошедшее столетие завещало нам два способа представлять современные нравы в форме художественной, весьма близко подходящей к форме романа и потому долго с ней смешиваемой: первый испанский, прославленный Лесажем, другой английский, коего представителями должно счесть Ричардсона и Филдинга. Оба сии способа имели множество последователей и ревнителей.
Лесаж, коего слава доселе держится ‘Жилблазом’, не сам изобрел форму своих нравоописательных романов, он только перенес во Францию и сделал общеизвестным давно существовавший в Испании, так называемый бродяжный или бездельнический род (del gusto picaresco), коего первым опытом был ‘Лазарил Тормский’, сочинение известного Диего де Мендозы, государственного мужа, полководца, историка и поэта Карла V. Художественная ткань произведений, составляющих сей род, весьма проста и незатейлива. Выдумывают прошлеца, бродягу, плута, которого заставляют скитаться по белу свету, чрез все ступени общественного быта, от крестьянской хижины до королевских палат, от цирюльни брадобрея до кабинета министра, от презренных вертепов мошенничества и разврата до смиренной пустыни отшельника. Замечания и рассказы, собранные подобным скитальцем, во время странствования по различным слоям общества, сцепляются в одно более или менее обширное целое, которое своим разнообразием, пестротою изображений и живостью картин, может щекотать воображение, занимать любопытство и даже укалывать нравственное чувство назидательными впечатлениями. Сим ограничивается вся художественная их обработка. Разумеется, что, при таком составе, драматическая сосредоточенность интереса в единстве живого действия, необходимая для романа в собственном смысле, невозможна. Лице главного героя в подобных произведениях не есть существенный центр их эстетического бытия, а произвольно придуманная ось, вокруг коей вращается волшебный раек китайских теней.
В Испании эта произвольность имела вид естественности, ибо там существует действительно, как национальный идиотизм, класс бродяг и прошлецов, подобных Лазарилю Тормскому и Жилблазу де Сантилана. Но когда, по примеру Лесажа, в других европейских нациях, где гражданская жизнь более устроена и теснее сжата в рамах общественного порядка, явились новые Жилблазы, их неестественность и лживость должна была раньше или позже изобличиться. Посему род сей был наконец брошен. Во Франции хотели заменить его ‘Пустынниками’, кои с легкой руки Жуи быстро расплодились и пустили было отпрыски во все европейские литературы. Здесь комическая маска Жилблаза-пройдохи заменилась степенным лицем холодного наблюдателя, всматривающегося из-за угла в пестрые картины общественной жизни. Но кроме того, что сей способ зрения по необходимости должен был ограничиваться одними внешними, так сказать, науличными движениями общества, не проникая в заветные тайны домашнего очага, очерки, составляемые холодною наблюдательностью пустынников, естественно имели гораздо более сухости и гораздо менее жизни, чем фантасмагорические похождения удалых Жилблазов.
У нас первый опыт ‘Русского Жилблаза’ предпринят был Нарежным. Его вышло только три части, и, как все произведения Нарежного, они отличаются слишком грубою жесткостью красок, нередко вредящею самой истине изображений. Покойный ‘Выжигин’ был также нечто вроде ‘Жилблаза’: не будем тревожить праха его! Новый ‘Русский Жилблаз’ не лучше прежних. В предуведомлении от издателя говорится, что ‘преждевременная и внезапная смерть автора сей книги лишила сие сочинение того достоинства, которого б можно было ожидать от опытности и дарований сочинителя’. Мы охотно верим, что оно могло б много выиграть в отделке и окончанности изложения, но не более! В самой идее подобных произведений заключается существенный их недостаток, которого исправить не может никакое искусство. Хотя в Александре Сибирякове, играющем здесь роль Жилблаза, душа и сердце не выжжены дотла, все, однако, в русском наряде, он не имеет той естественности и живости, кои отличают первообраз его, под испанской епанчой, в запиренейской атмосфере.
Способ нравоописания, который мы назвали английским, в честь Ричардсона и Филдинга, гораздо общее и меньше имеет национальной исключительности, чем жилблазный. Здесь природа человеческая, в костюме известной страны и века, представляется в картине стройной и цельной, имеющей притязания на единство, требуемое существенными условиями романа. Произведения Ричардсона и Филдинга с их бесчисленными подражаниями имеют вид биографии сердца. Но им недостает того, что составляет важнейшую черту настоящего романа, действия и жизни. Сии нравоописательные повествования составлены из более или менее занимательных ситуаций, в коих представляются с большею или меньшею полнотой и верностью различные положения сердца, различные фазы общественных нравов, но без органической связи, без электрического движения, которое есть основа жизни. Отсюда их сухость, принужденность и холодность, которой никак не может согреть частная, местная, так сказать, теплота различных сцен. Ричардсон и Филдинг отличались друг от друга точками, с коих видели и представляли жизнь. Первый с серьезностью, простиравшеюся до педантизма, смотрел только на степенную, нравственную сторону жизни, последний любил глядеть на нее под комическим углом зрения. Впоследствии обе сии точки нередко соединялись, и это благоприятствовало полноте сих нравоописательных картин, не возводя, однако, их до действенной, органической жизни романа.
К сей уже избитой и устарелой форме нравоописаний принадлежит ‘Семейство Холмских’. Произведение сие нельзя назвать явлением совершенно лишним, бесполезным в нашей литературе: его можно прочесть на досуге, кому есть время читать и кого природа снабдила долготерпением, могущим одолеть без ропота шесть толстых книг. Мы сами победоносно прочли его не без некоторого вознаграждения, но, признаемся, повторили с Пирром, что придется погибнуть, если должно будет одерживать другую подобную победу!
‘Семейство Холмских’ состоит из бесчисленного множества портретов и очерков, то забавных, то жалких, иногда занимательных и нередко отвратительных. Все они сняты с натуры. Это быт русского дворянства в лицах! Но в каких лицах! Это восковые, бесцветные, безжизненные фигуры! В них есть верность и истина материяльная. Даже сдается, что многие из них просто слеплены с известных неделимых. Но это последнее достоинство, весьма дорого ценимое любопытною догадливостью, для эстетического чувства, свободного от всех сторонних интересов, не только не имеет никакой цены, даже явно вредит наслаждению. От искусства требуем мы не материяльных слепков, а картины идеальной. Если известные неделимые находят в ней место, то их должно ставить так, чтоб их частные физиономии не задерживали собственно на себе внимания, а содействовали бы выражению общей идеи картины. Что мне нужды, если я не буду уметь назвать их собственными именами? Лишь бы виднелись их характеристические черты, из коих должна слагаться физиономия целого представления! Я хочу видеть русское дворянство, а не Удушьевых и Столицыных, не Продигиных и Змейкиных, которых в натуре могу видеть ближе и подробнее, чем в гипсовых безжизненных слепках. Устраняя все другие уважения, не подлежащие ведению литературной критики, скажем только, что подобная материяльная верность изображений свидетельствует весьма невыгодно в пользу живописца. Она изобличает в нем скудость творчества, без которого не должно браться за кисть, под опасением превратиться в домашнего маляра Ефрема. Художник должен живописать действительность, изображать ее значение, мысль, душу, а не грубую материю. Этого именно недостает портретам и картинам, из коих составлено ‘Семейство Холмских’. Там все малеваное: ничего истинно живописного! Видишь странную образину, уродливую рожу, там чудака, здесь глупца, там развратника, здесь мошенника, у иного на лбу читаешь собственное имя: но напрасно будешь искать жизни в этих лицах без образа, напрасно станешь допрашиваться, какая характеристическая черта живой физиономии русского дворянства просиявает в этих осязаемых, но бездушных куклах. Так на старинных изразцах видишь часто вылепленные или намалеванные фигуры, в коих узнаешь китайцев, японцев, турков… Чего б, кажется, недоставало им? Безделицы… жизни!..
Сей безжизненности должно приписать и то, что в ‘Семействе Холмских’ нет ни малейшего признака органической целости. Произведение сие есть просто набор всякой всячины, не скрепленный никакою внутреннею, живою связью. С ним можно делать любопытные опыты. Разверните какую угодно часть и начните читать: вы нападете на сцену, на портрет, который займет вас, который захочется дочесть, который раздражит ваше любопытство и заманит далее… Но бойтесь уступить искушению: через несколько страниц вас одолеет смертная скука: вы увидите себя как будто в одном из тех длинных, бесконечных ходов, кои тянутся в катакомбах, обставленные с обеих сторон мумиями. Причина очевидна! Только живые существа могут свиваться в живую, органическую цепь: из мертвых трупов образуется мертвая груда! В ‘Семействе Холмских’ ни одно лице не связывается с другим, ни одна сцена не держится за другую союзом общей жизни. Все сцеплено механически, и потому распалзывается собственною тяжестию, которой чрезмерная обширность произведения только что больше придает грузу. Швы, коими предполагалось укрепить сию несвязную массу, изумляют своею ничтожностью. Так, например, один едет в гости к приятелю и находит у него незнакомые лица, ему хочется знать их, и вот целый ряд портретов и описаний! Вследствие подобных встреч, к концу произведения накопилось такое множество разных имен, что из одной их переклички составился довольно длинный эпилог. Коротко сказать, в ‘Семействе Холмских’ нет ни тени художественного устройства.
То же должно сказать и об изложении. Оно отличается — утомительною, скучною вялостью. Длинный, бесконечный рассказ тянется медленным, однообразным шагом, не оживляемый ни игрою воображения, ни теплотою чувства. Описания исторические тусклы и бесцветны, движения сердца ограничиваются общими местами риторических восклицаний, нередко переходящими в приторное нежничанье пошлой сантиментальности. Это особенно странно потому, что разговор, приложенный вместо предисловия к ‘Семейству Холмских’, написан довольно живо, не без некоторой игры остроумия. Стало быть, того ж можно было надеяться и от всего произведения. Вышло иначе — и не без причины! Безжизненность содержания должна была выпечататься на изложении!
Остается сказать еще слово о моральном достоинстве ‘Семейства Холмских’. Сие произведение принадлежит к числу тех, кои, по известной поговорке, мать может безопасно давать дочери. В нем нет ни романической мечтательности, развращающей воображение, ни сильных страстей, изнуряющих сердце… Пусть так! Но эта детская невинность для детей только и пригодна. Азбучная нравственность, как ни раскрашивай ее для взрослых, не только не может приносить никакой пользы, но даже обращается во вред, поелику, неуместно натверживаемая, рождает скуку и отвращение. Строгие моралистки, подобные Свияжской, суть самые опасные неприятельницы нравственности, ибо внушают к ней боязнь, а не любовь. Под их руководством могут образоваться только педантки, подобные Софье Холмской, кои, своею холодною добродетелью, бывают пугалами, а не украшениями общества. Наука жизни должна состоять в полном и верном ее изображении! Конечно, не все можно, не все должно показывать дочери, но благоразумная мать лучше не должна вовсе дозволять касаться до запрещенного древа познания добра и зла, чем касаться только вполовину.
Заключим: ни ‘Семейство Холмских’, ни ‘Русский Жилблаз’, не удовлетворяют нисколько современным требованиям народного самопознания. Не слишком сетуем мы на их явление, но дай бог, чтоб оно как можно реже возобновлялось в нашей словесности! Излишество бесполезного прозябания хуже бесплодия!
Прочитали? Поделиться с друзьями: