Летопись заштатного города, Новиков Андрей Никитич, Год: 1929

Время на прочтение: 56 минут(ы)
АНДРЕЙ НОВИКОВ.

ЛЕТОПИСЬ ЗАШТАТНОГО ГОРОДА.

( повесть)

Оригинал здесь: http://balakovoinfo.ru/engine/download.php?id=3.

1.

Нудной и серой зимой конца 1917 года будто бы сама природа разлагалась совместно со старым миром: по небу брели густые тучи, рассыпавшие липкие снежные пушинки по улицам города, тысячи обывательских подошв превращали снег в месиво.
Ветер разрывал тучи, и тогда застывало небо. Метель заметала следы, позёмка мелкой пылью пудрила одежды обывателей, и они, напуганные неизвестностью, прятали головы в воротники, что-то каждый в одиночестве затаив.
Обыватель постепенно дожидался, когда погибнет совет, однако совет не погибал: он прочно входил в роль администратора и в декретированной форме слал обывателю одно благо за другим.
Балаково, отрезанное зимою от водных и железнодорожных путей сообщения, затерялось в просторных заволжских степях, в долине Большого Сырта, берущего своё начало от заволжского Поиргизья.
В городе и близ него были размещены миллионы пудов пшеницы, столь потребной для голодающей красной столицы. Но генералы уральского казачьего войска имели твёрдое намерение не пропустить хлеба за Волгу, тем самым заморить голодом революцию. Мелкие казачьи отряды бродили по окрестным сёлам: упраздняли советы и угрожали непосредственно нам.
Совет городских комиссаров беспрерывно заседал. Мы заседали неделями, превращая ночь в день, ели печёную картошку, солонину и жирные щи с наваров из бараньих хвостов.
Утро подкрадывалось незаметно, будто бы чья-то неведомая рука сбрасывала с окон занавесы, рассыпая брызги сумрачного света. Сумрак перемешивался с электричеством, и тогда мы засыпали, сидя на пружинных диванах, обитых бархатом. В полусне мы бредили неразрешёнными вопросами, стоящими в повестке дня. Мы думали об устройстве трамвая (в городе и поныне всего лишь одна мощёная улица), о проложении 25-тикилометрового железнодорожного пути по льду — от Балакова до Вольска.
Мысль о прокладке железнодорожного пути по Волге преследовала нас, и десятка два заседаний мы посвятили этому вопросу. Мы имели намерение этим путём отправить пшеницу, чтобы навсегда укрепить революцию. Нами была выслана для переговоров делегация к железнодорожникам, чтобы пшеницу обменять на паровозы. Железнодорожники пшеницу приняли, однако, в отпуске паровозов нам отказали. А, впрочем, они, может, нам паровозы и отпустили бы, но мы спохватились, что по льду без рельсов нам не преревезти перовозов даже и на лошадях.
Автоном Кириллович Гемма, главный инициатор устройства железной дороги на льду, разразился тирадой по поводу того, что контра поднимает голову, а потом тихо спросил меня:
-А, может быть, лёд не выдержал бы тяжести паровоза?
-Выдержит, друг!- сказал я, подогретый общим пафосом революции.- Лёд революции — прочный лёд.
Автоном Кириллович Гемма — сын украинской деревни — был настоящим поэтом в революционно-практических действиях: свой комиссариат внутренних дел он назвал учреждением ‘благочиния’ и стремился к тому, чтобы за один день учредить повсеместное благо. Идеи, один раз воспламенившие его, гасли в порядке постепенности и угасали окончательно лишь тогда, когда он был обуян новой идеей.
В конце декабря 1917 года Автоном Кириллович внёс в городской ‘совнарком’ проект об изничтожении ‘корней местной проституции’.
По его плану, ‘корни местной проституции’ должны были быть изничтожены в 4 часа, дабы никогда к этому вопросу не возвращаться.
Городской ‘совнарком’ принял этот проект безоговорочно, и в 10 часов ночи вооружившись, всем составом возглавляя красную гвардию, отправился в предместье Сызанлеи, где было расположено с десяток домов терпимости.
Ночь была тёмная, дул жёсткий ветер, и сыпучая позёмка заметала следы. В Сызанлеях происходил буйный солдатский разгул. Солдаты, покидая немецкий фронт, прочно обосновывались у нас в городе — в сытной местности.
Одичав на войне, они здесь занимались мелкой кражей и находили постоянный кров и убежище в ‘публичных домах’. Владельцы домов терпимости поощряли пребывание солдат и пользовались ими в целях самозащиты.
Вооружённые ружьями, обрезами, наганами, солдаты бродили по улицам, стреляли вверх и пели окопные песни.
Мы обогнули квартал, где почти что у каждого домика чадил красный фонарик и у парадных стояли группы пьяных солдат, не в меру горланивших.
— Сволочи! — кричали они нам. — Мы по 4 года за бабью грудь не держались!
От фонаря к фонарю метался Гемма, требуя, чтобы солдаты разошлись, но буйная толпа свистела, изрыгала ругань, и воздух наполнился страшным матом. Немного дрожали ноги, костенели пальцы от стужи, и мрак неизвестности покрыл улицу. Солдаты загасили красные фонари, разбивая их выстрелами из ружей. Выстрелы хлопали сухо, кропя в пространство ночи багрянцевые брызги. Мы приняли бой и залегли за снежные сугробы. Мы припадали грудью, и холодный снег будто бы согревал наши сердца: мы стреляли вверх, чтобы не вызывать ненужных жертв.
Затихал ветер, и донёсся гул колокола. Отбивающий часы: пробило 2. Вдруг улицу разрезал одиночный крик, после чего стало тихо. Солдаты пошли наутёк, к Волге, так как наша пуля сразила ихнего главаря. Первое революционное деяние обагрилось кровью.
В 4 часа ночи мы привели в штаб красной гвардии до 50-ти проституток, и среди них частного посетителя — купца-кулугура. Он забился в дальний угол, но ‘публичные дамы’, подмаргивая, находили его и там. Он хлопал глазами и тихо плакал. Красногвардейцы учредили над купцом нечто вроде показательного суда, и их приговор одобрили ‘публичные дамы’. По суровому приговору, временная дама купеческого сердца была немедленно вселена в дом купца, который от этого решения, как мне казалось, пришёл в тихое помешательство: он плакал и нашёптывал непонятные для меня молитвы. Купца вместе с дамой его сердца до дома сопровождал конвой, выполнявший поручение о вселении ‘публичной дамы’ в купеческий дом.

2.

За окном на улице уже лежал голубоватый снег, а крыши домов подёрнулись прозрачной чистотой. Голубое утро уходило на покой, уступая место серому будничному дню. ‘Публичные дамы’ устали, осунулись в лице, и на щеках у них за толстым слоем пудры выступали пожелтевшие морщины.
— Слушай, друг, — сказал мне Автоном Кириллович, — я нечаянно уронил взгляд на одну даму и ужаснулся: истекли все следы осмысленности, и голое рабство лежит на челе её.
Он вздохнул и, должно быть, подумал о том, что ‘чинимое им благо’ — благо отдалённых дней.
— Это грязь прошлого, а, как известно, грязь только можно смыть, а не профильтровать, — добавил он.
Но мы продолжали опрос ‘публичных дам’ с целью приучения их к трудовым навыкам. Мы перекидывались словами между собой, понимая друг друга с полуслова.
Нервный телефонный звонок прервал нашу мирную работу. Мы вздрогнули и положили перья на стол. Каждый из нас взялся за рукоятку нагана, спрятанного в кармане. В городе восстали солдаты-фронтовики, предводимые союзом георгиевских кавалеров. Это их представитель был убит в Сызанлеях, когда мы осаждали дома терпимости.
Они требуют от нас удовлетворения. Солдатам бывший владелец гастрономического магазина выдал по нескольку пузырьков рома, и, опьянев, они хотят учинить над нами самосуд.
— Все узлы прошлого прочно увязаны, — говорит Гемма. — Одна язва может распространиться по всему телу.
Мы берём ружья и вступаем под команду товарища Шкарбанова — командира взвода красной гвардии, составленного из анархиствующих грузчиков.
Шкарбанов — человек могучего телосложения, широкоплечий грузчик с рябоватым лицом и серыми глазами. Он идёт вперёд, распахнувши полы пиджака, и его дыхание колышет красную рубашку. Его барашковая шапка сдвинута на затылок, и по обнажённому широкому лбу треплется прядь пышных волос.
Мы подходим к дому, где стоит свыше тысячи солдат, — впереди них ‘лихие георгиевские кавалеры’ в казачьих шапках набекрень. ‘Кавалеры’ щиплют усы и расхаживают вдоль фронта.
Шкарбанов остановил нас, не доходя десятка шагов от фронтовиков, которые громогласно ругались.
— Или по нас стрелять будете? — воскликнул рыжий солдат, лицо которого было покрыто веснушками. — Стреляйте, сволочи! — кричал он, выпячивая грудь вперёд.
Мы стояли в некотором оцепенении и прижимали к себе ружья.
— А-а, напугались! — продолжал рыжий. — Струсили!
Он обернулся к нам спиной и нагнулся.
— Посмотрись в моё зеркало, шелудивая гвардия! — сказал он. — Мне за всю войну пуля в это место не плюнула.
— Вот, стерва! — вскричал Шкарбанов, подойдя к рыжему.
Его глаза сверкали гневом, и, он, взяв рыжего за шиворот, крепко встряхнул его. Шкарбанов играл рыжим, как куклой, легко поворачивая его во все стороны, ставя то на носки сапог, то поднимая в воздух.
— От, гад, с ним и пошутить нельзя, — сказал рыжий, когда Шкарбанов с лёгкостью отставил его в сторону. Рыжий спрятался за солдатские спины и, притулившись где-то, замолк.
Мы стояли с солдатами друг против друга, и каждая сторона сплотилась крепкой стеной. ‘Кавалеры’ примолкли, перестали ходить вдоль фронта, приютившись где-то на флангах. Солдаты, одетые в шинели, сгрудились серой массой, и трудно было распознать, кто из них за нас: здесь были и сознательные враги, и несознательные друзья. Мы предложили им сложить оружие.
— Кладите первыми вы, а потом мы посмотрим, — прогудел в ответ какой-то фельдфебельский голос. — Кому же, как не нам, солдатам, охранять революцию6 винтовка по закону в наших руках.
Мы долго пререкались друг с другом, и фронтовики упорно не хотели сдавать нам оружие. Наконец, было вынесено обоюдное решение: положить оружие сообща и каждое у себя, а для разрешения вопроса открыть мирный митинг. Митинг открылся вечером в маломестном народном доме, вместившем в себя на этот раз свыше тысячи солдат.
Серая масса неистово кричала, когда мы — тоже бывшие фронтовики, ныне красногвардейцы — вошли в здание народного дома. Она только что требовала самосуда над комиссарами и немедленного захвата власти. Митингом руководили местные эсеры. Моё внезапное появление на трибуне смутило руководителей, и несмолкаемый гул, казалось, разрывал стены:
— Д-о-л-о-й!
Мне было поручено комитетом партии выступить во что бы то ни стало, Ия упорно стоял на трибуне, выпятив грудь. На шинели, на правой стороне груди у меня была пришита георгиевская лента, и я нарочно показывал её. Несмолкаемый гул наэлектризовал меня, и я чувствовал, что непреодолимая сила струилась по моим жилам.
— Дайте ему слово: фронтовик! — произнёс кто-то.
Этот голос был подхвачен большинством, и частные возгласы ‘долой’ не мешали уже мне.
Я говорил перед большой аудиторией первый раз и заметно волновался. Лица людей прыгали и кружились перед моими глазами. В общем, я сказал, что мировые гады шипят, а местные социал-демократы им подпевают.
Солдаты легко поверили, и их возгласы неожиданно раздались в мою пользу.
— Вон отсюда! За советы, против буржуазии! — крикнул я .
Толпа хлынула вон, оставив на сцене своих руководителей. Мы легко арестовали их, покорных и обезличенных.

3.

Очередная ночь была относительно спокойной, т.к. никаких особых событий не произошло.
Автоном Кириллович продолжал добывать от ‘публичных дам’ анкетные сведения и весьма угнетался тем, что ‘дамы’ чуть ли не все указывали на своё высокое дворянское происхождение.
— Хоть бы одна пролетарка была! — тосковал Гемма. — Всё бы лучше было видеть угнетённый класс.
— А ты им верь только! — вступил в разговор с Автономом Кирилловичем унтер из ‘георгиевских кавалеров’, находившийся здесь же в числе арестованных на митинге предводителей союза фронтовиков.
— А как же не верить? — изумился Автоном Кириллович. — Мы же власть, так сказать, закон революционной совести. Кто же из угнетённых позволит перед революцией запрятать собственную совесть?
Унтер разгладил длинные, прокопчённые дымом рыжие усы и почесал пальцем переносицу.
— Совесть, гражданин, бывает у ребёнка, когда он не замечал наготы, — мрачно сказал он. — А как только на мальчонку надели шаровары, тогда его совесть заходит в себя. Зачем бы её прятать, если бы всяк каждый раз хотел её показывать?
Унтер произнёс слова грубо до вульгарности, и от его слов ‘публичные дамы’ пришли в умиление. Одна из них, с золотистыми волосами, подойдя к нему вплотную, опустила руку на его плечо, с похотливой изнеженностью закрыв глаза.
— Ей-богу, милёнок, я из дворянской породы, — ухмыльнулась она. — Попробуй усами мягкость моих губ…
Рыжая потянулась, чтобы поцеловать унтера, но он легонько отстранил её.
— Нет, ты погоди. Я не люблю целоваться на глазах. А того, чтоб в тебе благородная кровь текла, я не вижу: голос твой груб и кожа неказиста.
‘Публичная дама’ обиделась и отошла, скорчив неприятную гримасу.
— Небось, сам из вахлаков, а ведь тож! — бросила она упрёк.
— Совершенно верно! — подтвердил унтер. — И от этого мне было тяжело…
Слова эти унтер относил, по-видимому, не к ‘даме’, а Автоному Кирилловичу, ибо смотрел он прямо на него.
— Именно, гражданин, крестьянское звание для меня было тяжело. Я даже в своей роте на фронте записался не землепашцем, а мелким конторщиком. Так что, гражданин, уж больно благородство своей лицевой стороной мне по нраву приходится. Ну, так, примерно, и эти вот ‘публичные дамы’: для кого они из себя дворянок строят? Вестимо, что для своего воображения и для воображения нашего брата. Как говорится в сказке, мужик из-за того, чтобы за грудь дворянку подержать, сто рублей заплатил…
‘Публичные дамы’ одобрили рассказ унтера торжествующим смехом, что его не смутило.
— Э, вы не знаете, что получилось дальше! — сказал он. — Конечно, эти сто рублей мужик в 10-тикратном размере возвратил…
Унтер, окружённый ‘публичными дамами’, продолжал свой рассказ о мужике, но Автоном Кириллович уже не слушал его. Он сидел за столом, и, облокотившись, думал, должно быть, о том, как уж слишком переплетены обстоятельства, порочащие людской род.
— Друг! — сказал он мне. — Я думал, что если мы взяли власть в 2 дня, то проституцию выбьем с корнем примерно в час. Ой, как, дьявол, глубоко она корни запустила! Полное сплетение обстоятельств.
Я заснул, сидя за столом, и. когда проснулся, в окно заглядывало утро. Проститутки и ‘георгиевские кавалеры’ спали на полу врастяжку, и унтер лежал позади той ‘дамы2, которая сказала ему, что в её жилах течёт благородная кровь. Унтер лежал с дамой в обнимку, оцепив также её ноги своими.
‘Да, полное сплетение обстоятельств’, — подумал я и тяжело вздохнул. Я взглянул в окно.
Начинался новый день, и тяжёлое холодное солнце уже возвышалось над землёй. Я вздрогнул от резкого телефонного звонка.
— Вооружённое нападение на казначейство! — сообщили в трубку.
Банды оцепили казначейство, выходящее передней частью фасада на Щепную площадь. Пять бандитов ворвались в здание с револьверами в руках и скомандовали: ‘Ложись!’ Весь служебный аппарат, а равно посетители, распластались на полу.
Мы обогнули площадь и залегли за лабазами. Всеобщее беспрерывное движение по площади усложнилось беспорядочной стрельбой: люди бежали в суете и смятении.
Бандиты приняли бой, дабы унести сокровища, взятые из казначейства. В результате боя мы убили двух бандитов и троих полонили. Мы их привели в штаб. Один из них был ранен в руку, и из рукава шинели сочилась кровь. Темнолицые, с острыми глазами бандиты забились в угол. Через минуту они заговорили с проститутками на воровском жаргоне.
‘Обстоятельства ещё больше переплетаются, — подумал я, — Обстановка пополнилась третьим сортом отбросов революции’.
В штабе было тихо, красногвардейцы купили и вели разговор о только что законченном бое с бандитами. Я диктовал машинистке приказ о формировании кавалерийского отряда красной гвардии и стоял ко всем арестованным спиной. Один из бандитов вынул револьвер, спрятанный за голенище, и направил мне дуло в спину. Культяпый Ванька, отважный красногвардеец, единым прыжком очутился около бандита и повис на его окостеневшей руке.
Хлопнул выстрел в стену. Треснула штукатурка. Обессиленная пуля отдала назад и упала к моим ногам.
Но в штаб красной гвардии снова позвонили: один из владельцев местного механического завода отказался платить рабочим заработок, — он не подписывал банковского чека.
По этому поводу заседал пленум совета, состоящий в большинстве из эсеров, и этот совет снарядил депутацию, состоящую из лидеров эсерствующей интеллигенции, на предмет приглашения владельца завода на заседание совета. Но владелец не принял благонамеренной депутации.
Мы, фракция большевиков, решили военным порядком разогнать эсеровский совет. По этому поводу мне позвонили, и для разгона эсеровского совета был снаряжён отряд под командой культяпого Ваньки.
Культяпый Ванька, вооружённый до зубов, появился на трибуне. Его пояс был увешан десятком ручных гранат, и рябое лицо под огромной барашковой шапкой казалось миловидным. Он хлопнул рукою по висящим на его поясе бомбам и крикнул:
— Вон, сволочь, а то сейчас разорвусь!
Эсерствующие депутаты стали поспешно одеваться…

4.

У него будто бы никогда не было фамилии, и все называли его запросто Ванька Культяпый. Так называли его купцы, у которых он был в отрочестве в услужении, так его затем называли на заводе, где он был пока подмастерьем у слесаря. В революцию он пришёл с первого дня, и за ним также прочно утвердилась кличка — Ванька Культяпый. У него на правой руке недоставало указательного пальца, который в детстве был оторван шестернёй конной молотилки. Собственно говоря, он сам сроднился с этой кличкой и, когда его звали настоящей фамилией, не отзывался: эта условность будто бы была окончательно позабыта им.
Впоследствии он побывал на многих фронтах гражданской войны, был в славных чапаевских полках и первым переправился на противоположный вражеский берег реки Белой, под Уфой, но нигде он не назывался иначе, как Ванька Культяпый. Его имя было известно в полках, но он навсегда оставался в Красной армии рядовым бойцом — передовиком и застрельщиком и в напоре на врага, и в рукопашных битвах. Это был безымянный красный солдат, приобретший в литературных типах гражданской войны название ‘братишки’.
Однако, он не так наивен, как Швандя, и не прост, как Степан Барабуля. Впрочем, он не есть тип вымышленный, обобщённый, он — здравствующий и по сей день существующий человек, и по сей день его в городе так все запросто называют: Ванька Культяпый.
В 19-том году с фронта гражданской войны он приезжал к нам за тысячи километров верхом, чтобы проверить: не уступили ли мы власть мелкой буржуазии.
На фронт обратно он также уезжал верхом и по пути следования укреплял сельские советские аппараты.
Он и тогда первым пришёл к нам в красную гвардию, и ему были обязаны подбором прочных и неустрашимых людей.
После того, как он разогнал эсеровский горсовет, он самочинно и в спешном порядке организовал конный красногвардейский отряд.
Ему дан был строгий наказ — закончить к вечеру формирование кавалерийского отряда. Он знал город, и его знали местные купцы.
На вид он казался грубым, однако, я впоследствии удивлялся его дипломатическим способностям. Он отбирал у купцов лучших лошадей для конного отряда и не проявлял особой грубости.
— Дядя Вася, — останавливает он одного из купцов. — У тебя, брат, Карюха — очень хорошая лошадь!
— Да! — соглашается польщённый купец. — В своё время большие деньги стоила.
— А бежит-то как — ух! — добавляет Культяпый.
Купец одобряет похвалу и, в свою очередь, говорит Ваньке комплимент:
— Ты, Ванька, должно быть, знаешь толк в лошадях.
— Ещё бы! — подтверждает Культяпый.
Купец рассказывает, какие крови бегут по жилам лошади, и Культяпый восклицает:
— Хороша лошадка!
Культяпый поправляет шапку.
— А знаешь что, дядя Вась, — говорит он, — отведи-ка свою Карюху в наш штаб…
Купец пугается, он говорит о том, что у него лошадь одна и что лучше было бы взять лошадей у другого купца — хлебника.
Но Культяпый делает отводный ианёвр.
— Вот чудак! — восклицает он. — Да твоей лошади цены нет. А что там лошадь хлебника — дерьмо! Да и сохраннее она будет у нас: мы — власть прочная!
Лошади купцу жалко, но самолюбие его удовлетворено.

5.

Заволжье обильно степными и луговыми угодьями, обширно посевной площадью и богато скотом. Десятки миллионов пудов пшеницы ссыпались в купеческие амбары нашего города, чтобы весной плыть вверх по Волге, в Балтику, по системе Мариинских каналов. Однако в этот год к нам хлеба не везли, и в амбарах у нас лежало весьма незначительное количество зерна. ‘Костлявая рука голода’ тянулась к глотке питерского пролетариата, и мы должны были бросить туда миллионы пудов. Но хлеб увозили за Волгу, везли по снежному бездорожью за правый берег, к железнодорожным станциям.
На отдалённых от нас станциях железных дорог стояли вагоны, гружёные продуктами городского производства: организации дальних голодающих городов меняли товары на хлеб. Хлеб крестьяне увозили за Волгу, чтобы не отдать его по продразвёрстке.
Наш заштатный город не имел периферии, а потому и не мог на сёла распространять своего административного влияния. Город стоял на территории ныне Пугачёвского района — слабого по тому времени промышленного центра — и, естественно, мы отказались подчиняться последнему. Пугачёвцы буйствовали, слали грозные приказы, но получали весьма хладнокровные отписки: у нас до десятка тысяч производственного пролетариата, вы же, кроме армии служебных лиц, ничего не имеете. Пугачёвцы присылали уполномоченных комиссаров, но комиссары, не найдя достаточного применения административного воздействия, возвращались обратно.
‘Революция перекроила административные кары, — писали мы. — Она диктует волю пролетариата, а пролетариат признаёт, что уезд — ячейка старой власти’.
Таким образом, мы, отклонив уездное попечительство и будучи в двуустах километрах по санному пути от губернского города, объявили себя как бы самостоятельной республикой. Но так как нет республики без территории, мы захватным путём завладели ею: был объявлен декрет о том, что те сёла, которые имеют к нам экономическое тяготение, присоединяются к городу механически.
Тем временем по присоединённой нами территории бродили отряды потребляющих районов всей бывшей империи и самочинно отбирали хлеб. Наши местные продовольственные отряды вступали с ними в конфликтные отношения и нередко вели вооружённую борьбу.
Комиссары иногородних продотрядов приезжали в город и, потрясая мандатами, вынимали из кобур револьверы, поднимали их вверх, но, не устрашив нас обнажённым оружием, комиссары плакали и говорили о голодающих детях пролетариата. Слёзы трогали нас, и тогда мы к мандату иногородного комиссара прикладывали печать, узаконивая его действия на чужой территории.
Революции был нужен хлеб.
Я видел обоз, уползающий за Волгу. Бородатый мужик, шедший за передовой подводой, спешно подхлёстывал кнутом лошадь и беспокойно оглядывался назад. На его валенных сапогах, огромных по размерам, загнулись носы, а обвееный инеем воротник тулупа лежал на спине. Мужик, торопясь, спотыкался, но не падал. Обоз замыкался подводой, на которой сидел ученик в форме сельскохозяйственного училища. Юноша закрывал уши и потирал суконной перчаткой побелевший от мороза нос. На Волге обоз был остановлен нашим заградительным отрядом под командой Культяпого.
— Вертай назад, старик! — кивнул головой Ванька.
Старик растерялся, изменился в лице, но подводу всё же остановил. Он пошептал что-то Ваньке на ухо.
— Нельзя, дед, — ответил Культяпый строго. — Революция взяток не берёт, ей нужен хлеб.
Культяпый взял лошадь под уздцы и повернул её обратно. Мужик засеменил за возом, сопя и чихая. Когда подвода, уводимая Культяпым, поровнялась с подводой ученика, последний спрыгнул с саней, упал на снег и задрыгал ногами.
— Сволочи! — в бессильной злобе закричал он.
— Революции нужен хлеб, — сказал ему Культяпый и порекомендовал потереть снегом нос. — Видишь? Переносица побелела. Три, дурак, нос, а то отвалится.
Юноша растерялся. Он долго оттирал снегом нос, пока подводы не скрылись в ложбине.
Культяпый собирает для революции хлеб. Он едет в сытое село, в 3-х километрах от которого — уральские казаки. Ванька бьёт в набат, чтобы не терять времени. Перед собравшимися в школе крестьянами он держит речь, неумелую, но внушительную:
— Умирают дети, дайте революции хлеб.
— Дол — ло — ой! — вопят сотни глоток.
Десятки рук тянутся к нему, но он отталкивает эти руки, силится договорить речь. Дверь школы, где происходит митинг, открывается, и в школу входят казаки. Ваньку хватают за полы.
— Тише, черти! — кричит он.
Один из казаков стреляет из револьвера, но делает промах. Ванька гасит лампу. В темноте задрожали школьные стены: Ванька бросил бомбу. Он выпрыгивает в окно, а позади школы его ожидает привязанный конь. По его пятам скачут кони казаков.
— Революции нужен хлеб! — кричит Ванька, подхлёстывая лошадь.

6.

Я сдаю дела, т.к. первое нерегулярное войско революции — красная гвардия — переформировывается. Я тороплюсь, чтобы окончательно предаться мирному труду по ряду должностных обязанностей.
В штабе, за столом, напротив меня сидит Василий Иванович Чапаев, прибывший из Пугачёва для организации Красной армии в уездном масштабе. Я бросаю военное дело, чтобы работать секретарём горкома, редактором газеты, а также, по своему сердоболью, я должен призревать сирых и убогих. Ко мне приходят инвалиды, сдают бумаги для подписи. Они размахивают костылями и угрожают ударить, если я бумагу не подпишу.
Передо мной сидел Чапаев, небольшого роста, но плечистый человек, с тускловатым лицом, юркими монгольскими глазами, с зеленоватыми оттенками зрачков, его тонкий нос несколько крючковат, а темно-русые усы завивались в тонкие кольца. Он читал декрет об организации Красной армии, и его звонкий, слегка шепелявый тенорок звучал по-фельдфебельски монотонно.
Он щипал усы, унаследовав эту привычку в царской армии: в старой армии Чапаев был фельдфебелем.
Вечером, когда мы сидели одни, Чапаев говорил о литературе, придавая разговору философский оттенок. Он не мог воспринять крыловских слов и возбуждённо доказывал мне (хотя я не высказывал сомнения), что и пирожник может тачать сапоги.
— Басни я не люблю, — сказал он. — Несерьёзное дело…
Он хотел что-то добавить, но почему-то переменил разговор.
— Был же Пётр и плотником, и царём, — сообщил мне Чапаев.
Я ещё раз улыбнулся чапаевской аналогии, но и этой улыбки он, кажется, не приметил.
Он был фельдфебелем роты в старой армии, командовал батальонами, самоотверженно ведя солдат в атаку. Он получил Георгия трёх степеней и с получением Георгия последней степени механически бы был произведён в первый офицерский чин. Но он не получил этого чина: в Октябрьские дни, будучи в запасном полку, как выздоравливающий от ран, слушая зажигательные речи большевика Вениамина Ермощенко — ротного писаря, Чапаев сорвал с плеч погоны прапорщика, за что и был избран солдатами старой армии на должность командира полка. Чапаев распустил солдат домой, сам же остался охранять революцию.
— Я, брат, в мирной должности в тоске бы по винтовке умер, — говорил он мне.
— Да ведь ты не носишь винтовки: ты же вооружён револьвером и шашкой, — замечаю шутливо я.
— Ну, по оружью это всё равно, — поправляется Чапаев. — Мне, брат, без оружья — смерть от тоски.
Он осторожно ощупал шашку, будто бы действительно стосковался по ней.
— И с оружьем, на поле брани, — тоже смерть, — добавил Чапаев.
Он возил меня по городу и за город на тройке лошадей, запряжённых в громадные ковровые сани, похожие на кибитку, и говорил словами Пугачёва из ‘Капитанской дочки’.
Мне казалось, что он принимает меня за сержанта Гринёва — невольного своего спутника. Он три раза рассказывал мне сказку о вороне, и каждый раз в различных вариантах. Мы ехали по снежному полю, сани засыпала метель, и однотонно звенели бубенцы.
Чапаев иногда пел: ‘Не шуми ты, мать зелёна дубравушка’ и одобрял поэзию Пушкина. Моему воображению рисовались скиты, расположенные по берегу Иргиза, от которого мы находимся так недалеко.
— Ворон 300 лет живёт! — довёл до моего сведения Чапаев и от радости гаркнул на лошадей.
Он не признавал тихого хода, и лошади бежали крупной рысью. Затем Чапаев пел о Ермаке, о том, что ‘ревела буря, и дождь шумел’, но, оборвав песнь, пожалел о том что Ермак преждевременно утонул в Иртыше.
— А Скобелева — того пули не брали, — сообщил Чапаев мне. — Погиб, дьявол, от бабы…
Мне казалось, что все стрелы неизведанного героизма пронзили сердце Чапаева, а долгая солдатская служба наложила отпечаток профессионала-военного: в его сердце совместился вольный пугачёвский разгул, родственный революции, и творимые легенды о ‘суворовских геройских подвигах’. Эти две силы двигали его смелость вперёд…
…Неведомо для какой надобности мы подписали акт. Он лежит где-либо в архиве, изъедаемый мокрицами и мышами, с затейливой росписью исторической личности: ‘Чап’ — и косой отвод с загибом вниз.
Чапаев. Организовав отряд Красной Армии, уехал в Пугачёв. К месту постоянной работы. Командование отрядом он поручил своему брату — Григорию Чапаеву: Григорий Чапаев и был утверждён нами в должности военного командира.

7.

На территории уезда появилась новая независимая республика, соседствующая с нами: республикой объявилось село Сулак, расположенное на берегу Большого Иргиза и отстоящее от нашего города километрах в сорока.
‘Сулакский совет крестьянских комиссаров’ ‘обнародовал’ декрет, размноженный на машинке, об учреждённой республике и свои доводы обосновал многими причинами: во-первых, городские представители власти, по своей природе, весьма мелкобуржуазны, во-вторых, Сулак территориально расположен на равном расстоянии между городами Пугачёвом и Балаковом. Оба эти города и должны бы, по мнению ‘крестьянского совнаркома’, иметь тяготение к сердцевине, а пуповиной сердцевины и являлся Сулак, в-третьих, Сулак отрицал дензнаки как экономический регулятор и предпочитал голый товарообмен.
‘Крестьянский совнарком’ немедленно приступил к шлюзованию Иргиза, выгнав на эти работы всё село. Было в спешном порядке начато сооружение механического завода в помещении бывшего общественного амбара. ‘Крестьянский совнарком’ являлся к нам в полном составе, дабы заключить с нами первый товарообмен: они предлагали, чтобы мы отпустили им завод на слом, а взамен этого получили с них яйца и масло.
Сулак принудительным порядком присоединял к себе сёла, как республиканскую территорию, и учреждал местный налог в пользу новой республики. Продукты, собираемые по налогу, ‘крестьянский совнарком’ хранил в погребах с целью выменять на них весной 5 пароходов, чтобы иметь собственный транспорт для производства товарообмена с вольными приволжскими городами.
В сёлах, присоединённых к ‘республике’, ‘совнарком’ совершал хозяйственное уравнение: всё сносили в кучу, а затем поровну делили. Действия ‘крестьянского совнаркома’ раздражали крестьян и усилили противокомиссарское движение, которое отозвалось эхом в нашем городе. Сюда крестьяне приезжали, чтобы найти защиту, но мы не посягали на родственную нам ‘республику’.
Особый уклад бытия нашего города нарушался, ибо город наш был наполовину крестьянским, и крестьяне были очень богатыми. Кроме занятия земледелием, наши крестьяне имели дома и сдавали пришлым рабочим квартиры. Нередко рабочие питались у своих же квартирных хозяев, как нахлебники.
Среди рабочего актива преимуществовали меньшевики и эсеры, рядовой рабочий, удовлетворённый сравнительно сытным столом и тёплым углом, держался пассивно. А в некоторых случаях явно поддерживал местных крестьян, этих полупомещиков.
Менее обеспеченной продовольствием оказалась многочисленная группа грузчиков. Этот малокультурный слой анархиствовал и в любую минуту мог очутиться в той стороне. Где пообещают лучшее разрешение продовольственного вопроса.
Признаки недовольства и брожения висели в воздухе. И мрачные улицы наполнялись тихой жутью. Дни были нудные, серый, рыхлился снег, растаптываемый тысячами обывательских ног.
Совет городских комиссаров по-прежнему заседал беспрерывно, т.к. не прерывалось общее людское движение. А главное — мы жили в полосе открытого контрреволюционного выступления уральских казаков.
В ночь на 19 февраля (старого стиля), когда совет городских комиссаров обсуждал вопрос о перепланировке города, когда замкомхоз развивал точку зрения о возведении в городе небоскрёбов, а ему возражал комиссар труда, требовавший устройства домов-дач, обнесённых сплошной зеленью, в зал заседания вошёл взволнованный Автоном Кириллович Гемма.
Он снял шапку и провёл ладонью по взъерошенным волосам. Его нижняя губа дрожала, должно быть, от волнения, и, переводя дух, он проговорил:
— Запыхался, ребята.
Он попросил внеочередного слова для весьма важного сообщения и достал из-за пазухи потрёпанный листок, испещрённый уверенным почерком.
Листовка была отпечатана на гектографе, и в ней сообщалось, что 19 февраля, в историческую дату освобождения крестьян от крепостной зависимости, все крестьяне должны быть в городе, где предстоит свержение советской власти. Под текстом значилась подпись: ‘Штаб представителей народной власти при местном бюро социалистов-революционеров’.
Мы улыбались трогательному единению эсеровского действия с ‘исторической датой освобождения крестьян’, но мелкая дрожь пробежала по спине каждого из нас: контрреволюционное восстание казалось неизбежным…

8.

Утром я проснулся рано и стоял у подъезда горкома партии. Было тихо, и от мороза воздух становился прозрачным. Лошади, впряжённые в сани, трусили по городским улицам и, фыркая, испускали из ноздрей чистый и горячий воздух, застывавший в пространстве. Крестьяне поспешали на базар, слегка подхлёстывая лошадей вожжами.
Утро ничего злобного не предвещало, и я вошёл в здание, чтобы приступить к работе.
Комиссары спали в учреждениях на стульях и диванах, не раздеваясь, отчего сон бывает особенно сладок. В семь утра председателя совета городских комиссаров разбудил шум и приглушённый стук задеревеневших от мороза подошв.
Первым восстал против нас красноармейский отряд. Он выделил делегацию, чтобы потребовать лучшее обмундирование и право выборности из своей среды военного комиссара, Красноармейцы, подняв полусонного председателя совнаркома, на руках унесли его в своё общежитие.
Среди красноармейцев оказались бывшие офицеры, записавшиеся нижними чинами. Фасад красноармейского общежития выходил на базар, и председатель был выведен на площадь, запруженную людьми, кричавшими в тысячу глоток. Мятежники объявили, что они вывели главного комиссара на площадь для того, чтобы он дал полный отчёт собравшемуся народу.
Ничего не подозревая, я сидел в горкоме и писал воззвание к крестьянскому населению, провоцируемому врагами революции. В здании, кроме меня, не было никого, и, казалось, молчаливый покой водворился в этих стенах навсегда.
Тревожная трель телефонного звонка нарушила тишину, и я вздрогнул.
— В городе началось восстание, — сказал мне кто-то торопливым голосом.
Я поспешно покинул горком и вышел на молчаливую улицу. Перешёл переулки, приблизившись к зданию совнаркома, затерялся в толпе. Я пробирался к тому месту, где мятежники окружили председателя. Зачем я туда шёл — неведомо. Я видел крестьян, вооружённых вилами и топорами, видел интеллигентных людей с ружьями-дробовиками. Предсовнаркома был возведён на рундук, и его держал подмышки один из мятежников, бывший штабс-капитан. Он был одет в старую офицерскую форму, но без погон.
— Граждане! — кричал бывший штабс-капитан. — 8 комиссаров я арестовал. От народного правосудия они не уйдут. Вот вам 9-тый, главный комиссар. Требуйте от него отчёта. Пусть расскажет нам о том, кто и сколько грабил и куда это награбленное девалось.
— Я дам отчёт только перед теми, кто меня избрал. Вы же не выборщики, а сброд,- твёрдо ответил председатель.
В воздухе над трибуной сверкнул и повис большой топор мясника, и на острие его я увидал отблески солнца и отражение дробной фигуры председателя. Но он был спокоен, т.к. топор сверкнул за его спиной. Я дрожал, боясь, что спина его приблизится к топору. Но вот на рундук встал Культяпый Ванька и осадил упитанного мясника назад. Топор выпал у него из рук, и я облегчённо вздохнул.
— Уйди, ты, рыло красномордое! — сказал Культяпый мяснику. — Я без тебя расправлюсь с комиссаром.
Я снова оробел, т.к. Культяпый был вооружён. Но он поймал мой взгляд и ловко подмигнул мне. Я догадался о его намерениях: Ванька, притворяясь, что он также восстал вместе с другими красноармейцами, решился спасти председателя, и я немного успокоился за его судьбу.
На рундуке по-прежнему рядом с председателем стоял штабс-капитан, размахивая форменной фуражкой без кокарды. Он перечислял по фамилиям ещё не арестованных комиссаров и первым назвал меня: он предлагал толпе изловить нас, назначая цену за каждого пойманного комиссара.
Кто-то осторожно толкнул меня и выступил вперёд, загородив собою.
— Уходите! — обернувшись, прошептал он. — Уходите, пока вас не обнаружили.
Я уже вышел из толпы и, остановившись, оторопел: чьи-то враждебные колючие глаза смотрели на меня в упор. Я узнал этого человека: это бывший владелец типографии, только что конфискованной мною для газеты. Моё замешательство исчислялось секундами, и я прошёл мимо, не вздрогнув ни единым нервом. Моё поведение смутило его, и от неожиданности он поднял шапку, приветствуя меня.
Я юркнул в безлюдный переулок, направляясь в помещение союза металлистов. На заводе ‘Муравей’ у нас хранилось до полусотни винтовок, и я думал о том, чтобы не дать возможности мятежникам завладеть этим оружием.
По дороге я догнал Фувакина, председателя совнархоза, еле уносившего своё тучное тело.
— Поспешай, Миша, за поимку нас установлена премия, — пошутил я.
Мы пришли в помещение союза металлистов. Оно оказалось безлюдным. Мы позвонили в контору завода ‘Муравей’. Там кто-то долго упорствовал, не желая вызвать председателя завкома. Мы пригрозили законом революции, после чего неизвестный оказался снисходительней. От председателя заводского комитета мы потребовали немедленной приостановки работы.
Три тревожных заводских гудка, продолжавшихся 10 минут, охватили жутью улицы, и, кажется, на это время стихло общее движение. Мы с трепетом ожидали прибытия рабочих, извещённых тревожным гудком: по гудку рабочие должны были идти в помещение союза.
В ожидании прихода рабочих минуты казались часами, а часы — вечностью. Было тихо, и мелкие солнечные лучи копошились в бумагах, разбросанных на столах. Я был рад присутствию приветливых зайчиков, зовущих к жизни и радости: я тогда по-особому полюбил жизнь.
Но вот распахнулась дверь, и человек, открывший её, замер на пороге: это был тот же владелец типографии, только что поклонившийся мне среди толпы, после чего, по-видимому, проследивший за мной. Он, должно быть, испугался собственной смелости и окаменел у порога.
Полюбивши жизнь, я полюбил и борьбу: прилив крови приступил к моему сердцу.
— Граждане! — сказал владелец типографии извиняющимся тоном.- Помогите нам арестовать комиссаров.
— А кому вам? — спокойно спросил его Фувакин.
Владелец типографии молчал, глаза его виновато мигали, ему хотелось плакать.
Подойдя к нему, Фувакин взял его за пуговицу пальто и потянул к себе. Он пошёл покорно, беспомощно, что-то произнося.
Фувакин вывел его на середину залы, затем взял его за шиворот и круто повернул. Я смотрел на этих двух людей: одного — робкого, другого — упорно повелевавшего. Мне было смешно смотреть на человека, так неожиданно оробевшего. Фувакин вёл его холодным коридором, продолжая держать за воротник. Подведя к выходу, он остановил его на пороге и, спокойно приподняв ногу, ткнул его подошвой под ягодицы. Бывший владелец типографии упал, уткнувшись в снег.
Мы ждали рабочих, нервно шагая по холодному коридору. В зале было душно и безлюдно, и мы уже не вернулись туда. Солнце было полнокровно, и вольный воздух опьянял нас. Но мы всё же нервничали и волновались. Мы видели, как на улицах задвигались мятежники. Они бродили по улицам и стреляли вверх. Сухие выстрелы раздирали воздух. Мы увидели группу вооружённых мятежников, подходивших к зданию союза. Мы посмотрели друг другу в лицо и безмолвно нащупали револьверы.
Группа мятежников в 5 человек, вооружённых винтовками, подходила к парадному, к выходу, который вёл в наш коридор. Мы направились навстречу мятежникам, держа револьверы наготове. Мой лоб, подёрнувшийся морщинками, покрылся горячим потом. В лице трёх мятежников я узнал бывших красногвардейцев, отчего горячая кровь ударила в голову.
— Сволочи! Изменники! — крикнул я.
Мятежники невольно остановились и замерли в оцепенении.
— Бросай оружие! — скомандовал я, и 5 винтовок упали к нашим ногам.
Мы полонили мятежников, уведя их в отдельную комнату.

9.

Металлисты прибыли на широкий союзный двор. Они шли по улице, несли красное знамя и пели ‘Варшавянку’.
Мы вышли из узкого коридора. Призывные, ободряющие мотивы песни повелевали моим сердцем: мы подпевали рабочим, встречая их у ворот.
Через квартал от нас, не другой улице, мятежники по-прежнему стреляли вверх, сухие выстрелы были резки и гулки. Наша песня постепенно смолкла, уступая пространство свисту пуль: мятежники из переулков стреляли в нашу сторону.
— К оружию! — крикнул я .
— Погоди, — нервно заметил мне вывернувшийся откуда-то председатель союза металлистов, меньшевик Марс. — Твоё дело распоряжаться там, в комитете большевиков. А сейчас дай-ка нам немного помитинговать.
Он был бледен от испуга, и замечание, сделанное мне, произнёс неуверенно. Но его поддержали.
— Вестимо дело, что тут смаху дела не решить, — вставил реплику какой-то рабочий. — Надо же нам обдумать, куда свой голос отдать.
Между нами возникло крупное разногласие, и нас немедленно окружила толпа. Кто-то вынес из канцелярии стол, и председатель союза мятежников взобрался на него.
— Митинг объявляю открытым! — поспешно проговорил он
Я схватился за голову, ибо митинг начался произвольно, и предотвратить его не было никакой возможности: большинство рабочих, как уже указывалось, были эсерствующими и меньшинствующими.
В ворота въехала подвода, гружённая двумя продолговатыми ящиками. Это привезли оружие с завода.
Я из толпы митинговавших вывел четырёх рабочих-коммунистов, и мы, сгрузив ящики, спрятали их в коридоре: оружие оказалось в наших руках.
Марс, жестикулируя, стоял на столе, и его дробная фигура шаталась из стороны в сторону: он требовал, чтобы комиссары отдали полный отчёт на данном митинге, в противном случае надо пойти на мирные переговоры с мятежниками, требуя от них надлежащей платформы.
— Не платформу, а паровоз тебе в дырявую глотку! — выкрикнул Фувакин и поспешно подскочил к Марсу.
— Я прошу внеочередного слова! — сказал он.
Марс растерялся и торопливо уступил ему место.
— Вы слышали этого слюнтяя? — спросил Фувакин, указывая на Марса. — Он требует платформы от тех, кто ваших товарищей сейчас же поведёт на эшафот!
— Большевики нам не товарищи! — неожиданно раздался чей-то голос. — Мы сами по себе…
Аудитория, которой только что завладел было Фувакин с двух слов, снова заколебалась, и робкие голоса протеста раздавались повсеместно.
У меня мелькают одна за другой мысли: мы не завладели митингом, как и противники наши не завладели им. Нужен какой-то перелом. Вокруг меня столпилось человек 10 рабочих-коммунистов, и мы распаковывали ящики с оружием. Мы вооружились, и вооружённых людей я держу в узком коридоре.
Но вот во двор врывается группа неизвестных. Люди хлынули напором, и мне показалось, что это мятежники, сорвавшие ворота. Я готов был крикнуть своим вооружённым товарищам, но, открывши рот, не промолвил ни слова: к нам ворвался товарищ Шкарбанов с группой грузчиков.
— Мы к вам делегацией, — объявил Шкарбанов металлистам.
— Что же, послушать можно, — бросил кто-то ему реплику.
— Заткни дырку, гад. Чтобы туда кто-нибудь не плюнул, — строго сказал Шкарбанов.
Тем временем на стол взобрался пожилой грузчик, товарищ Яшков. Он степенно откашлялся и разгладил рыжую продолговатую бороду.
Мы с затаённым дыханием ожидали от него горячего слова, но он топтался на месте и ничего не говорил: взволновавшись, он не мог начать речь.
— И тебе не стыдно, Яшков, за комиссаров мольбой убиваться? — сказал ему кто-то из толпы. — Ведь вчера только ты сам их ругал.
— Вона! — протянул Яшков, пришедший в нормальное состояние. — Бывает так, что я дома жену ругаю. Со своими у меня другой, особый счёт.
Волнение снова одолело его, и он умолк. С ним рядом мгновенно очутился Шкарбанов. Он молча стал на стол, заменявший трибуну.
— Товарищи металлисты! — сказал он. — Граждане вы али простая сволочь? Знаете ли вы, что на Хлебной площади собрались на митинг белогвардейцы, и сейчас они поведут туда на самосуд комиссаров? Я говорю: сволочи вы, а не люди! Вы позорите звание металлистов!
Шкарбанов умолк и слез со стола. Точно ток высшего напряжения пробежал по толпе, и люди вздрогнули: они устыдились за поруганную профессиональную честь.
— Кто с нами — айда к винтовкам! — сказал Шкарбанов.

10.

Мы подошли к зданию совета, занятому представителями ‘временного комитета восставшего народа’. Мы ворвались в здание и приказали заседавшим поднять руки вверх. Немое недоумение застыло на их лицах, и каждый из них мелко дрожал…
Я встречал этих людей раньше на митингах: там мы жали друг другу руки, вместе курили, а затем сражались на арене словесной борьбы, после чего снова курили и, прощаясь, опять пожимали друг другу руки. На этот раз я не поклонился никому.
— Встаньте, — сказал я. — Выверните ваши карманы.
Я ощутил на себе долгий умоляющий взор знакомого мне меньшевика: он просил о пощаде.
— Сволочь! — резко произнёс я и сплюнул.
Я написал воззвание о подавлении восстания и об объявлении города на осадном положении: запрещался въезд и выезд из города. Власть перешла в руки образовавшегося революционного комитета, составленного из предсовнаркома, меня и Фувакина.
Написав текст, я отправился в типографию. В типографии, несмотря на раннее время, горели огни, но не было людей. В наборной у одного из реалов я заметил человека. Подойдя поближе, я подпрыгнул от удовольствия: это была третья встреча с бывшим владельцем типографии.
Дрожащими руками он держал верстатку, и сбоку лежал какой-то текст. Оказывается, он набирал воззвание ‘временного комитета восставшего народа’. Я взял чужой оригинал и протянул ему свой.
— Через полчаса чтоб было набрано и напечатано! — приказал я.
Однако мятеж был далеко не подавлен: на противоположном конце города, на хлебной площади, мятежники сооружали эшафот. Они ещё не знали, что городом снова завладели мы, и на их митинге присутствовали десятки тысяч людей. Они звонили в колокола, созывая людей.
Туда шёл мелкобуржуазный элемент с дробовыми ружьями. С их трибуны раздавались голоса:
— Вешать! Вешать комиссаров!
Освободив комиссаров из-за ареста, для разгона мятежников мы снарядили отряд под командой Григория Чапаева. Пережив только что арест и страх перед предстоящей смертью, он был разъярён, как зверь. Он повёл свой отряд и, врезавшись в толпу мятежников, был поглощён ею. Чапаева кто-то ударил прикладом в висок, он упал, а поднявшись, бросился бежать.
Но пуля врага настигла его. Она поразила его в затылок, и Чапаев пал мёртвым.
Революционный комитет издал приказ, извещавший о том, что за одного убитого революционера будет расстреляно 25 контрреволюционеров. Мы немедленно арестовали до сотни лиц из местной буржуазии, разместив их в бывшей молельной бывшего владельца дома, где расположился совнарком.
Вечером шёл буран, и завывал рассвирепевший ветер.
Ревком работал беспрерывно, рассылая по разным направлениям вооружённые отряды. Прибывали рабочие, чтобы выразить свою солидарность и вместе с тем предложить себя в распоряжение ревкома: смерть Чапаева вызвала небывалый подъём.
В большом зале лежал убитый Григорий Чапаев, и рабочие организации возлагали на его гроб венки. У гроба стояли его родители: отец-старик с широкой белой бородой и с побелевшими длинными подстриженными в кружок волосами, и бледная старуха-мать.
В коридоре толпились буржуазные дамы, пришедшие справиться о судьбе мужей-заложников. Дамы плакали, и стоявший на часах у входа в ревком пожилой рабочий находил для них слова утешения. Слова его не казались грубыми, однако они не были и ласковыми. Он говорил об изменившемся времени и о том, что рабочий класс, как победитель, не станет мстить полонённому классовому врагу.
— Мы же не плачем по Чапаеве, — резонно говорил он, — а ведь Чапаев — наш брат. Мы не плачем. Мы сознательные, оттого не плачем.
Дамы слушали, поникая головой и подчиняясь его требованию стоять в очереди для входа в ревком.

11.

В эту ночь мы не ожидали подмоги извне: мы телеграфировали в Пугачёв, требуя вооружённой силы, и нам ответили, что воинский отряд под командой Василия Ивановича Чапаева находится в отлучке и прибудет дня через два.
Но помог нам в этом маленький трагикомический случай: один из наших товарищей, после того, как убили Григория Чапаева, настолько перепугался, что бросился бежать вдоль улицы. Ему показалось, что белогвардейцы стреляют по нём, и он усилил бег. Он бежал за город, в направлении села Кормёжки, отстоявшего в 20-ти километрах от нашего города. Предполагая, что его преследует погоня, он выбежал за город и сбросил на бегу валенные сапоги и шубу.
В тонких бумажных носках, одетый в солдатскую рубашку, он прибежал в село и оттуда на перекладных достиг села Сулака — резиденции соседней республики. Здесь он повстречал Чапаевский отряд и доложил Чапаеву об убийстве мятежниками его брата.
Таким образом, в 2 часа ночи на помощь нам прибыл сулакский республиканский конный отряд Красной гвардии и отряд Василия Ивановича Чапаева.
Я увидел Чапаева по прошествии двух недель после первой встречи. Он был одет в простую шинель, по плечам которой спускались офицерские ремни. На нём была простая солдатская фуражка с лоснящимся козырьком, защитного цвета. Его усы и борода заиндевели, глаза сверкали не то злобой, не то печалью. Сбросив тулуп и нагольные рукавицы, он из коридора прошёл в зал, где покоился прах его брата. Он нагнулся над гробом, поцеловал мёртвого в холодный лоб. Его плечи задрожали. Он плакал. Мать, стоявшая в углу, со старушечьим причитанием кинулась к сыну, и голова её склонилась на её грудь. Чапаев, поцеловав мать в голову, провёл рукой по её дрожащей спине.
— Не плачь, мать, — говорил он, чтобы не плакать и самому.
Есть две особенности примирять печаль и радость.
Опечаленные родители Чапаева были успокоены, когда прибыл их второй сын. От непомерной печали по убитом они обрели улыбку радости, когда появился их второй, живой сын. Смерть брата на время смирила буйство Василия Ивановича, и этот грозный воин оказался весьма сердобольным человеком.
Кроме подробностей убийства брата, ничто другое не интересовало его. Он сидел за столом, облокотившись, опустив голову. Думал он о простом, о человеке — о безвременно погибшем брате.
— Слушай-ка, друг, — сказал Чапаев мне, — ведь это ж не случайно наш Чапаевский род гибнет в войне и революции: старший брат мой в пятом году погиб за революцию, Григорий убит. Очередь, значит, за мной?
Чапаев посмотрел на меня пытливо, но я уклонился от ответа. Я знал о том, что Чапаев доказывал, что его ‘не возьмёт пуля’. Он, по-видимому, хотел, чтобы я подтвердил эту возможность.
Мне стало тяжело, и я спустился вниз.

12.

По коридору нижнего этажа двигались юркие люди, одетые в куцые дублёные полушубки и мохнатые барашковые шапки. За их поясами торчали куцехвостки, как вид принадлежности героев к конной части войск. Они были чем-то озабочены и ходили на цыпочках, приподняв приклады винтовок. Они вели по коридору человека, пригорбленного и робкого. Человека вели они в молельную. Щёлкнув ключом, они вошли в дверь, осторожно прикрыв её. Я шёл по коридору, думая о завтрашнем дне, о том, сделают ли наши враги попытку вторичного мятежа. Я услышал приглушённый стон, исходящий из молельной, куда только что повели пригорбленного человека. Я открыл дверь и ужаснулся: на столе лежал пригорбленный человек с приспущенными брюками. На его ягодицах были наложены синие вспухшие рубцы, распластавшиеся во всех направлениях.
— Что вы делаете? — вскрикнул я. — Немедленно прекратите. Это чёрное дело недостойно революционного самосознания!
Экзекутор сурово посмотрел на меня, лицо его стало тусклым и свирепым: казалось, он бросится, чтобы вцепиться ногтями в моё тело.
— Тебя бы вот тоже, сукина сына, надо, — сказал он и плюнул на ладони.
В углу комнаты я увидел Культяпого Ваньку, отвернувшегося в противоположную сторону.
— Ванька, и ты здесь? — крикнул я.
— Да, — ответил он, робко подходя ко мне. — Может быть, маленько можно посечь? — осведомился он.
Я отрицательно замотал головой, и Ванька выразил явное сожаление.
— Уж больно тело жирное, — сказал он. — Это не наш брат: того раз хлестнёшь — до костей достанешь.
Утром мы хоронили Чапаева.
Тысячи людей запрудили улицы.
— Склоните головы! — кричали знамёна.
Новая жизнь зарождалась на земле, но мы хоронили убитого. Ростки новой жизни только что пробивались сквозь бурьян, готовый скрыть эти восходящие ростки.
Смерть Чапаева несколько омрачила нас: гроб с его телом был внесён в родительский дом, где была отслужена поповская панихида. Поп пел псалмы и тряс кадило, когда выносили Чапаева из отцовского дома. Поповские слова заглушил оркестр музыки.
Какое-то странное сочетание: умер революционер на своём высоком посту, и отпевает его одряхлевшая церковь. Голоса попов заглушает новый похоронный марш. Но кто музыканты? Музыканты — дети местной буржуазии.
— Склоните головы! — вещает плакат, и суровы враг также обнажает голову.
…За Хлебной площадью, на том месте, где был убит Григорий Чапаев, вырос холм одинокой могилы.

13.

Весна шла медленно и неуверенно: рыхлый снег, к вечеру изъеденный солнечными лучами, по утрам скреплялся лютым морозом, чтобы снова раскиснуть к полудню и перемешаться с конским помётом. В городе свирепствовал тиф, и обыватель покидал зимнее убежище, выходил греться на солнце.
С вскрытием Волги мы должны отправлять хлеб, зная, что обыватель, подстрекаемый неблагожелательными лицами, даром из города хлеба не выпустит.
Мы делаем вызов обывателю: нами был дан приказ мельницам поснимать вальцы и вырабатывать пшеницу простого размола. Мы экономили хлеб для голодающей столицы.
Наш обыватель избалован: он привык к обильному питанию и к белым пирогам. Обывателю вторят пока что меньшевистские профсоюзы: они выносили резолюции, посылали делегации в совет городских комиссаров и толпами осаждали продовольственный комитет.
По городу бродят обыватели, скулящие о ‘вальцовой муке’, но у революции был свой бег.
Из Вольска, соседнего города, прибыла к нам рабочая организация. Она сообщила о том, что немцы-колонисты расправились с их товарищами — рабочими цементного завода, пошедшими к немцам за хлебом. У колонистов были громадные запасы, но они убили двадцать одного человека — рабочих цементного завода, пошедших к немцам за хлебом. Их ночью обезоружили и зверски убили.
Мы решаем наказать сопротивляющихся революции и отомстить за смерть погибших товарищей. Мы отправляем в колонии конный отряд под командованием товарища Шкарбанова.
Тёмной ночью он видел, как в колониях горели на улицах костры. Немцы, вооружённые до зубов, ожидали отряд товарища Шкарбанова. Шкарбанов окружил колонии. Он принял бой, продолжавшийся 3 дня, и в бою победил, заняв с боем 8 колоний.
Отряд Шкарбанова возвращался в город. Устало шли лошади, отощавшие от непосильного бега. Шкарбанов ехал впереди, окорячив могучими ногами исхудалое тело гнедого коня. Кавалерию замыкала подвода, везущая тела убитых. Ещё новые 3 жертвы.
Шкарбанова встречали толпы людей, кричавших громкое ‘ура’ красному генералу.
Он смущённо приветствовал толпу, праздновавшую его победу. Он был утомлён только что законченными боями и бессонными ночами.
От приветствия людей на его лице появилась улыбка, и он пришпорил коня, загарцевавшего в такт настроению толпы.
Мы хоронили новые жертвы, и могила Чапаева перестала быть одинокой: 3 новых холма выросли на братском кладбище…
…Но продолжалась жизнь… Шкарбанов нарушил брестский мирный договор, предусматривавший защиту немцев-колонистов. Ещё не обсохли на договоре чернила подписавших его сторон…

14.

Волга взбухла и выгнулась посиневшим горбом. С шумом трескался и с рёвом ломался лёд. Лёд тронулся, и громадные груды накатывались друг на друга, как вагоны на паровоз, сошедший с рельс. Горожане, обжигаемые первыми весенними лучами солнца, выходили за город, к Волге, и следили за потоками расковавшихся вод.
Крестьяне подготовлялись к пахоте, и мы полагали, что весною, в разгар работ, мужиков никто не вызовет на восстание.
Нам нужно было отправлять хлебные запасы, так как открывался большой водный путь. Но обыватель предчувствовал наши замыслы: он недоволен, он ворчит, обывательскому настроению поддаются и рабочие. Мы решаем отвлечь обывателя от вопроса хлебной погрузки и объявляем распределение вещей, конфискованных у местной буржуазии. На каждую живую душу приходится не меньше трёх вещей. Внимание обывателя отвлекается, и к пунктам распределения потянулись очереди…
Мы решаем немедленно погрузить пшеницу. Комиссар продовольствия, плотный ярославец с длинной бородой, докладывает нам об одной ‘маленькой’ неприятности: грузчики требуют спирта.
Мы долго дебатируем вопрос: говорим о революционной совести, о чистоте революционных идей.
Мы презираем требование грузчиков. Но грузчики требуют спирта.
Мы выходим на берег, митингуем, грузчики сочувствуют нашим словам. Они сокрушаются о том, что безжалостная смерть скосит тысячи голодающих детей пролетариата красной столицы. Они боятся, как бы костлявая рука голода не удавила революцию. Они соглашаются грузить. Они идут на набережную к амбарам. Но, придя туда, они снова потребовали спирта.
— Ущерба от того никому не будет, — говорят они. — А у нас давно так заведено: первая баржа — водку на бочку.
Нам вновь докладывает продовольственный комиссар и, наконец, заявляет решительно, что берёт на себя ответственность.
Мы облегчённо вздыхаем, т.к. ответственность переложена на одного из нас.
Грузчикам выдаётся ведро спирта. Они взбалтывают четверти, спирт будоражится, кипя светлыми точками.
— Чистый! — свидетельствуют они.
Первая баржа, пахнущая смолой и наполовину посаженная в воду, вышла из затона. Лёгкий катер взял её на буксир. Гудок, раздирающий тишину, сообщил о выходе баржи из затона в Волгу: первые сто тысяч пудов пшеницы отбыли на поддержку революции…
…В местной аптеке иссякли запасы спирта. Нас снова посещают делегации грузчиков: теперь они требуют по 320 килограммов пшеницы на каждого , иначе грозят прекратить погрузку.
— Раз предмет нашего производства — хлеб, то и за труд давайте нам зерно, — говорят грузчики.
— В таком случае, металлисты должны за свой труд требовать двигатели и токарные станки.7 — отвечаем мы.
… И опять мы выходили на берег, чтобы митинговать, а грузчики, клянясь в верности революции, начинали погрузку, чтобы снова прекратить её.
Мы находились во власти этих людей, своеобразно поддерживающих революцию. Погрузка прерывалась каждый час, и каждый час мы шли на берег, чтобы митинговать.
Кто-то из грузчиков, бродивший по пристани, увидел, что пароход ожидает жена продовольственного комиссара. Грузчики остановили погрузку хлеба.
— Обыскать бабу! — крикнул кто-то. — Может, она увозит золото!
Побросавшие работать грузчики заполнили пристань, и начался персональный обыск комиссарской жены с полуобнажением тела. Из корзины был вытрясен весь её хлам, и каждая тряпка подверглась строгой экспертизе.
Поднялся невообразимый гвалт, когда на шести носовых платках оказались какие-то таинственные инициалы латинского шрифта.
Жена и дети комиссара были арестованы, и толпа грузчиков с пристани двинулась к зданию совета городских комиссаров. Толпа выделила 10 отрядов, чтобы немедленно произвести обыск на квартирах всех комиссаров.
Мятежники ворвались в здание продовольственного комитета, избили комиссара и арестовали его.
Совет городских комиссаров решительно отклонил предложение вступить с мятежниками в переговоры.
Командир красноармейского отряда товарищ Шкарбанов вышел к толпе мятежников. Он долго молчал, обводя толпу свирепым взором. По его лбу пробегали морщины, а глаза от озлобления налились кровью.
— Сволочи! Гады! — крикнул товарищ Шкарбанов и задрожал.
Вздрогнула и смолкла толпа.
— Слушайте-ка, вы! Сейчас прибежала жена одного комиссара, она сказала, что неизвестные люди пришли в её квартиру с обыском. Я послал красноармейцев арестовать мятежников. Когда их приведут сюда, я прикажу их расстрелять.
Какая-то женщина, испуганная грозными словами, всхлипнула и упала, трепыхаясь в истерике. Но Шкарбанов продолжал:
— Кто дал вам право обыскивать комиссаров? Эх вы, грузчики! Ведь вы мои товарищи. Вы только вчера избрали меня на ответственный пост. Так, по-вашему, значит я — картонный солдатик? Вы будете дёргать меня за ниточку, а я должен танцевать? Нет, это не так — пляшете вы под дудку обывателя!
Шкарбанов захлебнулся собственными словами и чихнул. Люди заулыбались, и сам Шкарбанов тоже засмеялся.
— Сволочи! — продолжал он. — Посмотрите, кто стоит позади вас!
Толпа явно вздрогнула, и некоторые люди, стоявшие за толпой, стали отходить от неё.
— Глядите, дьяволы, — улыбался Шкарбанов, — мелкая буржуазия пошла прочь.
Лёгкий смех Шкарбанова подкупил толпу грузчиков, они потоптались на месте, почесали затылки и побрели на пристань грузить верно.

15.

Весной по обширным степям задвигалось казацкое войско, развёртывая широкий фронт. В городе скулила местная буржуазия, чудовищные слухи распускали обыватели, и отравляющий сгущённый воздух распространился по улицам.
Мы формировали 2 красноармейских отряда, чтобы отправить их на фронт общей борьбы. Вся лучшая часть людей уходила на фронт, где дышалось легко, и душный город оставался почти что безоружным. На фронт уходили, почти что поголовно, все коммунисты. Командиром отряда был назначен Шкарбанов, приобретший уже военный опыт и пользовавшийся популярностью: через 2 месяца его отряд разросся в бригаду.
В городе замерла жизнь, и людское движение было сонливо и мертво.
На Волге кончилась погрузка, на заводах не оказалось металла, а готовый фабрикат — десятки тысяч снарядных станков — лежал без движения. Тысячи рабочих от нечего делать бродили по городу, устраивали собрания, требовали выходного пособия за год вперёд. У ‘совнаркома’ не было средств, а в пяти отделениях банка, расположенных в городе, имелись большие денежные вклады частных лиц. Владельцам вкладов мы выдавали средства по установленным нормам ежемесячно, для городских же нужд забрать частные средства не разрешалось тогда революционным законом.
После подавления первого восстания мы обложили местную буржуазию контрибуцией в 2 миллиона рублей, но буржуазия была ещё богата, и на текущих счетах банков числилось до пяти миллионов частных средств.
Мы решаем забрать эти средства у местной буржуазии и объявляем город на осадном положении.
Мы особым приказом запретили всякие сборища и выезд из города. Кроме того, приказ заверял, что власть наша тверда и всякое контрреволюционное движение она изничтожит в зародыше.
Лицам, имеющим лицевые счета в отделениях банков, мы послали на дом повестки, предлагая им немедленно явиться в штаб и захватить с собой чековые книжки.
Я помню это розовое утро, когда роса окропила листья растений, а солнце обагрило цементную площадь совнаркомовского двора. Я был одним из членов ревкома, и мне нужно было вести переговоры с местной буржуазией. Я ходил по двору, волновался, предполагая, что буржуазия не явится так рано: мы их приглашали к шести часам утра.
Однако буржуазия собралась вовремя, вежливо приветствуя нас учтивым поклоном. Я пошёл в штаб и стал вызывать банковских вкладчиков по списку:
— Гражданин Мочалов! У вас на текущем счету Русского торгово-промышленного банка полтораста тысяч рублей. Так ли?
— Да, — отвечает он, несколько смутившись.
— Я предлагаю вам выписать в пользу советской власти чек на сто сорок пять тысяч рублей. Пять тысяч останутся вам для личных расходов.
Огорошенный лесопромышленник робко справляется о том, что с ним может быть, если он не подпишет чека.
— Ничего особенного, — говорю я, — мы оставим вас в качестве заложника. Товарищ красноармеец, отведите гражданина Мочалова в камеру.
— Позвольте! — замечает он.- Я ведь это так, ради справки.
Он смотрит на меня умоляющими глазами и дрожащей рукой подписывает чек…
Таким образом, к вечеру местная буржуазия с финансовой стороны была обезоружена окончательно, и упорство в подписке чеков оказал только один человек, разбогатевший во время войны. Будучи рабочим, он во время войны сделался владельцем кустарного мыловаренного завода и нажил на этом деле около ста тысяч рублей.
— Товарищ комиссар! — упрашивал он. — Ведь я же кровный пролетарий. Оставь, пожалуйста, деньги при мне.
— Посадить! — говорю я .
Часа через три он стучится в двери.
— Товарищ комиссар, может быть, разрешишь мне пойти домой — с женой подумать?
— Иди, думай: это ваше семейное дело.
Я на раздумье дал ему час времени, и прибыл он вовремя.
— Надумал? — спрашиваю я .
— Нет!
— Садись, подумай ещё.
Он сидел до вечера, но когда стало смеркаться, постучался:
— Товарищ комиссар! — сказал он. — Откройте дверь — я надумал.

16.

Волга замерла. Она казалась величаво-спокойной и мирно-тоскливой. Сверху вниз не тянулись возвышенные караваны белян и не ползли приниженные плоты леса. Не шли снизу вверх буксиры и не тянули железных баржей, налитых нефтью. Стали лесопильные заводы, и за отсутствием топлива остановились металлургические предприятия. Безработица принимала грозные размеры, и толпы людей бесцельно бродили по улицам. Волга была тиха и молчалива.
Средства, собранные с буржуазии, не представляли уже реальной ценности: сырьё и топливо будто бы отсутствовали в природе, а дензнаки приходили в ничтожество через несколько дней. Запасы хлеба мы погрузили и отправили, и город остался без хлеба. За хлебом надо было идти к крестьянству, и наши продовольственные отряды, прекратившие свою деятельность на время посева, снова двинулись в деревню. Деревня ожидала товаров, обещанных ей весной, и не дождавшись товаров, отказала в хлебе. Восстал десяток сёл, приближённых к городу. Они организовали единый повстанческий штаб. Они вооружились дубьём, вилами и мобилизовали десяток кузниц для выделки остроконечных пик.
Ночь для нас снова превращалась в день: мы заседали беспрерывно. Мы разрешали вопрос: подавить ли восстание вооружённой силой или пойти на путь увещевания крестьян?
Решаем — восстание подавить вооружённой силой. Но — увы! — мы располагаем отрядом в сорок человек с недостаточным количеством оружия.
— Нет, мы поедем в повстанческий штаб, чтобы укротить восстание мерами морального воздействия. Наша вооружённая сила будет охранять подступы к городу.
— Неужели их не убедит моя голова, увенчанная сединами?! — восклицает один из комиссаров — крестьянин восставшего села.
Как хорошо звучат эти слова, но какими они кажутся наивными! Однако эти слова убеждают нас, т.к. нет ничего другого. Он сам вызывается быть делегатом, к нему мы присоединяем двух наших лучших товарищей — Леонида и Никифора.
Наша делегация едет в восставшее село и имеет первый успех.
На мосту, ведущем в деревню, где расположен повстанческий штаб, её останавливает сторожевой пост.
— Стой! Кто идёт? — спрашивает рыжебородый страж.
— Комиссары из города!
Постовой растерялся от неожиданности и робко произнёс:
— Товарищи комиссары, я должен отправить вас в штаб.
— Зачем же отправлять, если мы сами идём туда?
Постовой мирно уступает дорогу.
— Может, и мне с поста уходить? — спрашивает он.
— Можно уходить, — говорит делегация, и постовой прибывает с ней в штаб.
Наши товарищи здороваются, и знакомые крестьяне пожимают им руки.
— Мы за советскую власть, — заявляют они.
Леонид пишет нам письмо о благополучном исходе, о том, что конфликт улажен мирным путём.
Но и здесь новая ошибка.
Делегация устраивает митинг. Продолжаются мирные речи.
— Да здравствует советская власть! — кричат крестьяне.
— Товарищи комиссары! Поезжайте домой и скажите рабочим: мы с вами.
Обескураженный руководитель повстанческого штаба, бывший офицер, молчавший до сих пор, встаёт на трибуну.
— Да здравствует советская власть! Долой продразвёрстку! — восклицает он.
— Долой! — подхватывают тысячи голосов.
Комиссаров арестовывают и сажают в амбар. Жуткая, тревожная ночь. Их по очереди водят в штаб на допрос, угрожая распороть живот, чтобы наполнить пшеницей брюхо. Зловещая, тревожная ложь!
— Комиссары! — орут у двери часовые. — Сейчас мы подожжём амбар и пожарим вас!
У страха глаза велики, но в страхе нет и догадки: товарищи не замечают, что амбар кирпичный, а крыша на нём железная.
Они готовятся принять смерть на костре, и голова двадцатичетырёхлетнего Леонида покрывается сплошь сединой…

17.

Тиха, жутка и безлюдна ночь в молчаливом городе. Восставшие крестьяне движутся к нашему городу.
Ночью мы готовились принять бой.
По тёмным улицам движется автомобиль, единственный транспорт, приспособленный к обороне. Резким гудком рожка он режет пустынную тишину и рассеивает по улице бледные полосы света. Это товарищ Николай Захаров, наш военком, готовится к обороне города. Приспособив в задке пулемёт, он с тремя красноармейцами едет за город в разведку. Стрельбой из пулемёта он предполагает рассеять белогвардейцев, наседавших на город.
Автомобиль исчез за поворотом, но ещё слышен стук мотора, бьющийся пульсом в безмолвном пространстве.
Белые перекопали дорогу, перерезал, таким образом, автомобилю путь.
Шофёр делает крутой поворот, и из автомобиля выпадает пулемёт вместе с пулемётчиком.
— Стой! — кричат белые сторожевые посты.
Выпавший пулемётчик не растерялся: он рассыпает пулемётную дробь по врагу, и жёсткая трель нарушает молчаливую ночь.
В городе тихо. Как хороша ночь, когда тревога погрузилась в её безмолвную неизвестность! О, как хочется, чтобы не наступал рассвет. Однако рассвет неумолимо ползёт. Он обнажает наши тени, ибо ползёт со стороны противника. Отдельные былинки российского сорняка он выдаёт за колонны врага.
— Это его главные силы, — перешёптываемся мы.
Рассвет наступил. По пашням, по грунтовым дорогам двигаются тени, бредущие сплошной массой. С различных окраин слышится редкая стрельба. Мы обнаруживаем противника. Открываем огонь.
— Лавой движется сила! — передаются сведения по жидкой нашей цепи.
Кажется, движущаяся лава задавит нас — горсточку людей, защищающих подступы к городу.
Затрещавший пулемёт замолк: в патроннике застрял патрон. Позади нас полыхнуло зарево, и огненные языки лизали пространство. Шесть городских церквей ударили в набат. В городе произошло восстание. Я раздосадован тем, что как-то по-особенному звучат гнусавые колокола немецкой кирки…

18.

В тот же день мы повели обратное наступление на город, присоединившись к отряду Шкарбанова, шедшего к нам на выручку.
Мы зашли в тыл нашему противнику: отступили мы на запад, а вели наступление на юго-восток. Шкарбанов уже имел успехи в общих боях, и его имя стало страшилищем наших врагов.
Впрочем, мы в этот момент находились в весьма неблагоприятном положении, уводя отряд с общего фронта, Шкарбанов обнажил его для действия казаков. Таким образом, враг находился и впереди, и позади нас.
Восставшие, занявши наш город, стали спешно изготовлять пики, мобилизовав для этой цели все кустарные мастерские города.
Наш город представлял для повстанческих белых войск окраину, их главный штаб находился в 25-ти верстах юго-восточнее города, в одном из сёл. В этом селе, в амбарах, и сидели арестованные наши товарищи — Леонид и Никифор.
Я помню один весьма характерный по тому времени эпизод из этого наступления. Когда белые узнали о том, что на них двигается отряд Шкарбанова, они спешно стали эвакуироваться. Но т.к. они не знали точно, откуда двигается Шкарбанов, то обоз они свой направили в нашу сторону. Однако их обоз, выехав за село, пошёл не на нас, а гораздо левее. Белогвардейцы этого не предполагали и впоследствии, когда выяснилось, что движемся мы с той стороны, куда направлен их обоз, они всполошились. Они послали верхового, чтобы тот вернул обоз обратно. Верховым поехал Епифан Логов. И вот Логов доезжает до нашего дозора:
— Эй, ребята, вертай назад! — кричит Логов.
Он размахивает руками, подъезжая к разъезду вплотную.
— Поезжай, ребята, назад, а то прямым путём к Шкарбанову угодите. У меня предписание от штаба.
Логов снимает шапку и достаёт спешного свойства пакет Шкарбанову. Красноармейцы принимают пакет и предлагают Логову сойти с лошади.
Красноармейцы молча ведут его в штаб и подают пакет Шкарбанову.
Шкарбанов молча разрывает пакет, по случаю малограмотности не может прочесть содержание бумаги. Он требует адьютанта, но последнего не оказалось в избе. Логов узнаёт Шкарбанова.
— Товарищ Шкарбанов, — говорит он, — либо я обмишулился? А ведь я думал, что попал к своим.
— а ты разве белый?
— Нет, сельский.
Шкарбанов разорвал бумагу и нервно зашагал по избе.
— Товарищ Шкарбанов, ты меня не расстреляешь? — спросил Логов.
— Нет, дядя Епифан, не расстреляю. Ложись на лавку!
Логов терпеливо молчит.
— Ты что, дядя Епифан, ещё раз восстанешь супротив совета? — справился Шкарбанов.
— Нет, Семён, детям закажу. Ей-богу, правда, — радостно проговорил Логов.
— Ну, так ступай. Скажи своим, что в вашей деревне буду через час.
Логов выполнил обещание: возвратясь в деревню, он миновал штаб. Собравшиеся у штаба крестьяне кричали ему вслед, звали, но он отмахнулся рукой. Увидав своего сына среди крестьян, он крикнул ему:
— Ванька, айда домой!
Любознательные мужики пришли к Логову сами.
— Епифан Петрович, голубь, расскажи, что было?
— И неча рассказывать! — крикнул он. — Вот сейчас нагрянет Сёмка Шкарбанов и тогда расскажет вам сказку по голому месту!
— Айда, Ванятка, домой, — сказал он сыну и забился в далёкий угол избы.
Через час, действительно, конница Шкарбанова въехала в село…

19.

Мы вступаем в город. Иван Михайлович Жерихов, комиссар труда, литейщик по профессии встречает нас с добродушной усмешкой. Он спрашивает, сколько мы употребили сала для смазывания пяток.
— Может быть, пятки скользили отдачей? — иронизировал он.
Жерихов проспал дома, не успев отступить. Он до обеда ходил по городу, и личность его была настолько беспечна, а внешний вид невзрачен, что белые не признали его за комиссара.
Кто-то из его знакомых, механически примкнувший к белому движению, посоветовал Ивану Михайловичу самоарестоваться, что он успешно и выполнил. Он пришёл в амбар, где сидели арестованные по подозрению красные, и самозаключился.
После ликвидации восстания по срочному вызову я выехал в Самару.
Ехал я пароходом, набитым чуждыми лицами, распространявшими явно враждебные слухи. Словесно они казнили всех большевиков, и из их слов можно было заключить, что на всех пароходах вместо мачт сооружены виселицы.
Я знал, что чехо-словаки взяли Пензу, но едущие люди утверждали, что ими взят Хвалынск и обстреливается Сызрань. И тогда мы подъезжали к пристаням, ещё издалека все принимали пустые баржи, стоявшие у берега, за чехо-словацкое войско.
Сызрань мы миновали благополучно, и там в нашу общую каюту сел молодой человек — артист по профессии. После того, как отчалил пароход, он спел несколько арий из ‘Пиковой дамы’, а затем вступил в спор с торговцами, защищая советскую власть. Мне стало легко, ибо я уже не один.
Люди, наполнявшие каюту, ещё только полчаса тому назад чуть не сбросили за борт солдата, доказывавшего, что на свете не существует бога. Фанатики решили спустить солдата в воду, но временно приостановили действия, полагая сбросить солдата в воду за Сызранью. Но он перехитрил фанатиков: в Сызрани он пересел на другой пароход.
Артист, певший песни, в Сызрани чистил ноготки, расправлял на болванке шляпу и декламировал революционные песни. Он репетировал для выступления в самарских театрах и оказался коммунистом просто по роли. Даже и этому случайному соседству я был весьма благодарен…
Самара молчаливо торопилась, и рабочие за городом рыли окопы. По улицам, в колоннах шли мрачные люди, унизанные патронташами и пулемётными лентами. Быстрым ходом курсировал автомобиль, и встречный ветер теребил густые волосы предревкома — Куйбышева. На стенах клеились приказы, крупным шрифтом извещавшие об осадном положении в городе. После 9-ти часов вечера уличное движение воспрещалось.
Местный пролетариат готовился к встрече чехо-словаков.
Вечером того же дня я должен был возвращаться домой, т.к. партийное совещание, на которое я вызывался, откладывалось, и я должен был выехать, чтобы быть на месте в самый ответственный момент.
Я прибыл на пристань за 2 часа до отчаливания парохода и самолично погрузил тюки литературы, выданные мне.
Волга была бледна от электрического света., и по её поверхности шла лёгкая полосатая рябь. От пристани отчаливали катера, нёсшие охрану в установленной зоне вод. От пристани они отходили лениво, и Волга отражала в большой глубине разноцветные огни.
…Я стоял на палубе медленно отчаливающего парохода, и мне было грустно от тишины и неизвестности. Капитан что-то в рожок, и голос его звучал жутко. Ему отвечали приветствием со встречного парохода, пришедшего снизу.
— А в Сызрани — чехи! Ух, и распекут же они сволочей-большевиков! — орал капитан встречного парохода.
Наш пароход, выйдя на фарватер, дал полный ход, и городские огни постепенно уходили вдаль. Я ещё долго смотрел в сторону города, где остались свои, т.к. ехал я в неизвестность. Я ушёл в уборную, чтобы уничтожить лишние бумаги. Разуваюсь, засовываю в чулок, под подошву документы, для пробы прохожу по коридору. Ботинок чрезмерно жмёт ногу — я это чувствую, и я полагаю, что можно притерпеться. ‘Наган’ оттягивает мой карман, и мне кажется, что он стал особенно тяжёлым. Я не нахожу места, чтобы спрятать револьвер. Я снова вышел на палубу, и огни города померкли окончательно.
Небо было безоблачно, иссиня-голубое, и луна казалась особенно бледной и выпуклой.
Равномерно стрекотали моторы, легонько шелестел винт, и пароход плавно скользил по стальной поверхности вод. На кормовой части верхней палубы я встретил людей, одетых в солдатские гимнастёрки. Они о чём-то перешёптывались и недоверчиво смотрели в мою сторону. Я догадался, кто они, и мы узнали друг друга без слов. Они советовались о том, о чём думал и я — куда на всякий случай можно спрятать оружие. Ехали они в Саратов.
Мы расходимся, я ложусь спать. Пухнет голова, однако не берёт сон.
Корпус парохода слегка дрожит, и отзвуки пробегают по спине. Вот уже в окна медленно заползает рассвет, и тогда опускается отяжелевшая голова. Грезится сладкий сон. Но кто-то отчётливо рассыпает дробь.
Мы находимся близ сызранского моста, а по пароходу стреляет пулемёт. На берегу вывешен чужой трёхцветный флаг, и берег подаёт сигнал стрельбой из пулемёта. Пароход делает оборот и бросает якорь. Палуба покрылась восторженной публикой, так рано проснувшейся для праздничного торжества.
— Ура! Чехи!
От берега отделяется лодка, плотно осевшая в воде. Она плывёт медленно, тогда как моё сердце учащённо трепещет. Отчётливо вырисовываются лица, озарённые лучами розового, только что выкатившегося, солнца. В лодке — вооружённые люди, в гимнастёрках зелёного цвета, с национальными лентами на груди. Лодка толкается о борт парохода, крики и аплодисменты раздирают душу. Праздные дамы бросают в лодку цветы…
Я хватился за карман и нащупал револьвер. Я кидаюсь вниз, чтобы куда-либо запрятать его, но на лестнице встречаю даму, лицо которой знакомо мне. Я чувствую, что с моей головы сползает шляпа и шевелятся волосы. Эта дама из одной буржуазной семьи нашего города — она узнала меня. Однако это был миг, и я, не подавая вида, спускаюсь.
Чехи на борту парохода, слышен голос начальника, изъяснявшегося ломаной русской речью. Я исчезаю в клозет. В судное окно я спускаю револьвер, булькнувший в волжские воды. Я выхожу, рослый чех встречает меня на лестнице и требует документ. Я подаю солдатский отпускной билет.
На верхней палубе я неожиданно встречаю знакомого партийца. Он страшно взволнован и растерянно что-то шепчет мне. Я невольно улыбнулся: на товарище был одет пиджак, и он тряс его за полы, показывая мне. Оказывается, его пиджак был сшит из костюма какого-то толстого буржуя. Когда портной переделывал пиджак, то нагрудный карман буржуйского пиджака пришёлся товарищу на поясе. Портной заделал буржуйский карман и прорезал новый.
— Не узнают меня по буржуйскому пиджаку? — спрашивает меня он.
Но мы слышим чей-то истерический крик. Это выстрелил один из военных — мой ночной знакомый, которого опознали как коммуниста. Его посадили в моторную лодку, и через 10 минут под одинокой елью, стоящей на откосе, он был расстрелян на глазах торжествующей и аплодирующей публики.
… Я ушёл в каюту, лёг и от изнеможения заснул…

20.

Классовый враг, замерший на время в нашем городе, оживился и задвигался вновь. Самара была занята чехо-словаками, в Саратове вспыхнуло восстание анархистов, а также и отзвуки московского лево-эсеровского мятежа докатились до нас. Классовый враг зашевелился. К тому же территория нашего административного охвата была со всех сторон окружена фронтом. Мы оказались малым участком ( вёрст в 70 в диаметре), стиснутым отовсюду. В деревнях снова началось недовольство и брожение против нас.
Тогда я и прибывший из города Пугачёва Яков Клочков были командированы в сёла разъяснять крестьянам, что означает чехо-словцкий мятеж.
Мы ехали полями, тучно поросшими пшеницей, ехали ковыльной степью, обжигаемой солнцем. Кибитка тряслась и прыгала, в полудрёме скучал ямщик, и лениво трусили лошади. Мы думали о хлебе, о голодающих столицах, о мятеже, только что разразившемся на Волге, мы говорили о значении транспортных пунктов, захваченных врагом, и об отрезанном Великом сибирском пути.
Поля были покрыты обилием растительности, неведомые птицы пели нам песни, и от этого было грустно и тоскливо. Мы ехали сёлами, где только что происходило восстание, и запуганные люди, под звон колокола, собирались на сход, слушали речи, с подчёркнутым безразличием поднимали руки за наши резолюции.
Мы проезжали село Сулак — этот центр объявившейся республики. Там люди упорно работали на реке — шлюзовали Иргиз, дабы открыть водный путь для свободной торговли с волжскими городами.
Мы вошли в здание ‘совета крестьянских комиссаров’ — просторный дом с выломанными внутри окнами. Это была большая комната с громадным столом, без признаков какой-либо канцелярии. За столом, на председательском месте, сидел Аггей, тучного телосложения человек с открытым мясистым лицом. Вокруг стола сидела вооружённая охрана, которая, несмотря на жаркие дни, была одета в шубы и косматые барашковые шапки. Все сидели за обедом, ели жирные щи и гречневую кашу. Мы поздоровались, и ‘предсовнаркома’ перстом показал нам место на скамье.
Он ел молча и много, а окончив еду, запил её квасом, поднеся ко рту громадный глиняный кувшин.
— Сволочи вы, — сказал ‘предсовнаркома’, не спеша опуская кувшин на стол и вытирая ладонью губы.
Он говорил о том, что вся белая шантрапа боится села Сулак, и что в Сулаке никогда не может быть контрреволюционного восстания.
— На свете существуют 2 революционных пункта — Сулак и Петроград, — сказал ‘предсовнаркома’ и приказал немедленно подать нам перекладных.
— Митинговать я не позволю. Болтать что угодно можно, если язык не имеет костей! — добавил он ворчливо, когда мы уже сидели в бричке.
Мы чувствовали себя провинившимися школьниками и, качаясь в бричке, сидели молча, словно в самом деле наши языки окаменели. Поздно ночью мы въехали в Юлюзань — приземистый татарский посёлок, затерявшийся в степи. Прокричал тоскливо мулла, и стало тихо, т.к. правоверные, вследствие близости фронта, в мечеть не шли.
‘Революционный штаб’ — так татары именовали свой сельсовет — разместился на верхнем этаже дома муллы, и, таким образом, ‘духовная’ и гражданская власти были объединены в одном доме.
Нас встретил комиссар с бритой поседевшей головой, стрижеными усами и маленькими, бегающими зелёными глазами.
— Туварищи! — сказал он в знак приветствия. Затем он, обернувшись к находящейся здесь же страже, заговорил с ней на родном языке.
— У нас советскую власть уся любим, — сказал он нам, улыбнувшись, отчего лицо его стало миловиднее и выразительнее.
Мы застали их всех за столом, они ели мелкие шарики, приготовленные из пшеничного теста на конском молоке. Комиссар пригласил нас ужинать и устыдился за своё национальное блюдо.
Однако мы ели с аппетитом, чему так радостно улыбался комиссар.
После ужина стража пела татарские песни о конях и степи, песни были монотонны и грустны.
Далеко за полночь установившийся покой стражи был неожиданно нарушен: в штаб пришёл человек и сказал страже что-то на своём языке. Стража, возглавленная комиссаром, поспешно удалилась, бряцая на ходу оружием. Под окном послышался топот копыт, т.к. стража превратилась в конный отряд и отбыла в юго-восточном направлении.
Гналась она за казачьим разъездом, делавшим попытку угнать из табуна татарских лошадей. Казаки боялись татар, зная, что среди них есть лучшие ездоки, специализировавшиеся на джигитовке. Комиссар во время отъезда не сообщил об этом нам из боязни напугать нас.
Мы информировали город о настроении деревни. Мы полагали, что крестьяне, если сейчас и не пойдут за нами, то, тем не менее, в настоящее время не восстанут против нас. Заключение наше оказалось неверным: через неделю крестьяне восстали.

21.

…Мы заперлись в кабинете Автонома Кирилловича, ведающего по-прежнему отделом ‘благочиния’, чтобы выработать план конспиративного действия и специальный шифр для телеграфной информации. Мы едем для работы в прифронтовую полосу, в стан врага, и при этом должны информировать парторганизации о ходе нашей работы.
Автоном Кириллович выдаёт нам подложные паспорта, и я превращаюсь в сына почтового чиновника г. Кременчуга — Анатолия Слепченко. Яков Клочков является Кузьмой Кружковым, владельцем льнотрепальной фабрики в г. Мценске. Наша профессия — скупщики пеньки. Мы получаем громадное количество ‘керенок’, кредитных билетов царского образца и таинственным образом исчезаем из города в глухую полночь. Маленький катер с погашенными огнями отбывает от пристани — он был отдан в наше распоряжение и по выработанному нами условию должен находиться не более, чем в 15-ти километрах от прифронтовой полосы. Н как бы являлся для нас явочным и передаточным пунктом.
Мы едем по Волге. Катер сидит глубоко, и от близости воды чувствуется влажность воздуха, проникающего в суставы. Мы дрожим от холода. На Волге тихо, т.к. только катер малой точкой бороздит эту могучую реку. Мы спустились в трюм с холодными стенами, обитыми полусантиметровым листовым железом, и сейчас выяснили, что мы и сотой доли не выполним намеченного плана конспирации: наш командир катера — бывший его владелец, и, следовательно, катер уже не может служить для нас местом явок. Мы решили оставить катер в городе Хвалынске, приказав капитану ожидать нас там. Мы уже подъезжаем к этому городу.
Мы высадились, и я смотрю на многочисленные золочёные главы церквей и на весьма скверные городские мостовые. Я думаю о том, что бы получилось, если бы средства, потраченные на устройство церквей, употребить на общее городское благоустройство.
От этой мысли мне стало легко, и моему воображению представилась занимательная панорама.
Но это было только мигом: на горе, куда мы поднимались, стоял человек в военной форме. Он был одет в чёрный солдатский сюртук с блестящими медными пуговицами. На голове его была фуражка с красным околышем. Я локтём толкнул Клочкова, и тот догадался. У нас обоих мелькнула мысль, что в городе утверждена белогвардейская власть, и, следовательно, мы, при весьма неблагоприятных условиях, оказались в становище врага. Ноги наши подкашивались, однако, мы поднимались в гору.
Постовой остановил нас и потребовал предъявить документы, т.к. час появления граждан на улице, согласно приказу об осадном положении, не наступил. Мы переглянулись, и дрожащими руками полезли каждый в свой карман. Мы достали документы одновременно, и я увидел в руках Клочкова партбилет, тогда как я достал подложный паспорт. Я тут же понял, что техника нашей конспирации не продумана в самом главном — в мелочах.
— Ах, у вас партийный билет? — сказал страж. — Тогда ступайте, товарищи!
Отойдя несколько шагов, я оглянулся на стража: на нём по-прежнему был мундир без погон, а фуражка без кокарды. Он донашивал старую солдатскую форму, так напугавшую нас.

22.

…Мы бродили по Хвалынску, обсуждая вопрос о технике нашей конспирации, о том, куда прятать настоящие документы.
В 10 часов утра к пристани пристал загадочный пароход, пришедший со стороны врага. Пароход стал на якорь и выставил на палубу 2 пулемёта. Пулемёты были направлены дулами на здание военного комиссариата.
В городе начался переполох. Торговцы бежали с рынка, служащие из учреждений, городская охрана отступила в центр города. Но через час пароход выкинул красный флаг и потребовал с берега к себе делегатов — представителей местной власти.
Т.к. представителей местной власти близко не оказалось, то на пароход отправились я и Клочков.
На пароходе была военная команда, вооружённая до зубов: люди были опоясаны пулемётными лентами и увешаны ручными гранатами.
Они ходили по палубе, и вид их был нервный и изнурённый. У пулемётов стояли мрачные часовые, не разрешавшие переходить установленную черту. Оказалось, что это красноармейский пулемётный самарского гарнизона. В то время, когда чехо-словаки заняли Самару, этот отряд в 15 человек оказался в районе, занятом противником. Отряд с боем проложил себе путь к Волге, захватил пароход и под обстрелом отбыл вниз, по течению, когда весь самарский гарнизон отступал вверх по реке.
Таким образом, отряд, отрезанный от своих, на пароходе курсировал по Волге в районе между Сызранью и Хвалынском.
Отряд действовал так: он бросал якорь напротив какого-либо села, выходил на берег, где контролировал действия местных властей. Таким же порядком отряд решил проверить хвалынскую уездную власть, требуя от неё точного отсчёта.
Командир судна, сутуловатый латыш с исхудалым матовым лицом, беспрерывно жестикулируя, говорил, что нет революционнее губернии, чем Самарская, и что соседние губернии не смогли оказать ей революционной поддержки, контрреволюционны.
Командир был грустен и тяготился одиночеством.
— Нет, друзья, больше самарской территории! — восклицал он. — Наш пароход — это всё, что осталось от неё. Да здравствует наша плавучая самарская территория!
После этих слов командир прослезился, чем задел за живое Якова Клочкова.
— Неправда, товарищи! — обиженно сказал Клочков. — Самарская территория существует. Переезжай Волгу — на том берегу — наша территория.
— Чем подтвердишь?- оживился командир.
— Документально! — воскликнул Клочков. — Я сам представитель Самарской губернии — из главного революционного города Пугачёва.
Клочков показал партийный билет. Командир обнял Клочкова и облобызал его.
— Товарищ, дорогой мой! — сказал командир. — А ведь я думал, что всей революции конец! Значит, есть самарская территория? Ура!
Он торжественно жал нам руки, приговаривая:
— Нет уж, я вас от себя не отпущу! Едем вместе странствовать!
И, не дожидаясь нашего согласия, крикнул командиру парохода:
— Отчаливай!

23.

…Мы ехали вверх тихим ходом, выставив пулемёт на носовой части, т.к. каждую минуту могли очутиться в районе, захваченном белогвардейцами.
Красноармейцы сняли амуницию и были чрезвычайно и до изысканности любезны.
Мы увидели шедший нам навстречу пассажирский пароход, вывернувшийся из-за мыса. Полминуты — и красноармейцы из мирных людей превратились в вооружённых воинов с озабоченными лицами. Пароход, шедший сверху, давал установленные правилом знаки, что доказывало его мирную деятельность. Пароход оказался перегруженным пассажирами.
Командир отряда дал знак, чтобы встречный пароход остановился, что он и выполнил, описав предварительный круг. Пароход шёл из Самары, выпущенный чехами, и командир отряда приказал произвести на встречном пароходе обыск на предмет выявления подозрительных лиц.
На встречном пароходе, возможно, и были подозрительные лица, однако команда их не обнаружила. Но зато были обнаружены чрезвычайно подозрительные предметы: отряд снял с встречного парохода несколько ящиков вин и водки.
Мы отпустили встречный пароход и причалили с пристани Спасск, очутившись, таким образом, в волостном центре, расположенном на самарской территории. Командир отряда приказал сойти на берег, чтобы убедиться, прочна ли здесь советская власть и в каком революционном действии она себя проявила. Но, к великому ужасу уже опьяневшего командира, прочной власти на месте не оказалось: её представители мирно эвакуировались, приказав прослойке противоположного класса опорожнённого места не занимать.
Следовательно, в селе отсутствовала всякая власть, чем так и опечалился командир. Он бил себя в грудь, и, не вынося позора, плакал.
— Товарищи, нет больше самарской территории! — горестно произносил он, и по щекам его текли слёзы.
Он опьянел окончательно, однако держался ещё на ногах. Пьяна была и команда. Командир приказал арестовать управляющего графским имением, расположенным близ села, и приказ был выполнен. Отряд, забрав в имении племенного жеребца, велосипед и библиотеку, погрузился на пароход. Пароход отбыл обратно по течению.
— Да здравствует передвижная самарская территория! — крикнул командир.
Это были его последние начальнические слова: его голова упала на стол, и он заснул мертвецким сном. В Хвалынске мы обезоружили мертвецки пьяный отряд.

24.

…Мы оказались весьма плохими работниками конспирации: в первой же деревне, расположенной на территории, занятой бело-чехами, обнаружилось полное наше банкротство. Мы спросили у встретившей нас на краю деревни бабы, где продаётся пенька. Она улыбнулась и спросила:
— Какого сорта вам нужна пенька: кострец или трепанец?
Она сразу поняла, что мы, быть может, никогда не видели пеньки, а посему и задала такой ехидный вопрос.
— Вы, должно быть, комиссары, бежавшие из Сызрани. Тогда мой вам бабий совет: в тот конец села не ходите, там чехи.
Баба пошла в поле, и мы поняли, что надо изменить в соответствующую сторону нашу профессию. Однако сделать этого нам не удалось: в Хвалынске нас ожидала телеграмма с требованием прибыть немедленно обратно. И прибыли мы назад в весьма обострённый момент. Был объявлен первый призыв в Красную армию, и никто из призываемых не прибыл на приёмный пункт. В городе стихло движение и, казалось, остановилось течение времени. Время тогда походило на рассвирепевшую кошку, замершую, но приготовившуюся к прыжку. Люди притулились в убежищах домашних очагов, явно выражая страх перед предстоящей воинской повинностью.
Улицы, овеянные песком и согретые знойным солнцем, насыщались калёным запахом и казалось, что если зажечь спичку, то запылает воздух.
Мы сидели на занятии. Кто-то проехал на мостовой на дрогах, служащие, испугавшись громыхания колёс, разбежались в панике. Ночь мы, всем составом совета городских комиссаров, решаем пойти по домам офицеров, подлежащих призыву, чтобы арестовать их. Но мы их не застаём дома. На рассвете Автоном Кириллович докладывает нам, что им раскрыта контрреволюционная организация, которую необходимо уничтожить.
Мы в спешном порядке обучались искусству метания ручных гранат, чтобы уничтожить контру. Но мы опоздали: белогвардейцы производят обыски на наших квартирах, они также порешили уничтожить нас каждого поодиночке.
На заре снова слышится колокольный звон, жуткий и щемящий сердце. Мы окружены в каменном здании, обнесённом с трёх сторон высокой стеной. Мы из окон видим мятежников, вооружённых вилами и пиками. Мы видим длиннобородых мужиков, упрямых в тупой ограниченности и свирепых от одичания.
‘Мы будем растерзаны, разорваны в клочья’, — мелькает мысль. Мы установили пулемёт на втором этаже, не учтя того, что поле нашего обстреливания пустое. Мятежники сгрудились к стенам дома и сбивают железные ставни с окон нижнего этажа…
Мы собираемся в коридоре, ведущем к выходу, и слышим, как под ударами мятежников вздрагивает дверь. Мы решаемся прорваться. Неизвестный мне красноармеец с серьёзным видом, увешанный бомбами, пробирается к двери. В левой руке он держит наган, в правой — ручную гранату.
— Открывай двери! — сказал он мне.
Дверь неожиданно для мятежников открылась, и красноармеец бросил одну за другой ручные гранаты. Гранаты с визгом влетели в гущу мятежников и с грохотом разорвались. Послышались вздохи, стон и душераздирающие крики. Мятежники шарахнулись в сторону. Они образовали коридор для нашего прохода. Неизвестный красноармеец продолжал бросать бомбы направо и налево. Коридор для нашего прохода расширился, и мы медленно вышли. Мы шли, не торопясь, чтобы не вызвать преследования со стороны раздвинувшегося противника. Мы шли самостоятельно, без команды, однако никто из нас не нарушил общего тона отступления. Мы жались друг к другу, чтобы ощущать чужое тело, отчего больше было уверенности.
Наше шествие замыкал пулемёт, снятый со второго этажа.
Мы заметили движение мятежников тогда, когда они были позади нас, но это не смутило нас. Мы уже слышали команду товарища Захарова. Он сдерживал нас, чтобы планомерно отступать.
Но планомерность была нарушена: мятежники, увидав, что мы ускользаем из их рук, с гиканьем и криками ринулись вперёд за нами. Наш пулемёт задержал на время двигавшуюся лаву мятежников, однако наши нервы не выдержали: мы бежали к Волге, где ожидал нас буксирный пароход…
…Мы прибыли в Вольск., не досчитавшись десятка полтора людей.
Было утро, и учреждения только что приступили к занятиям. Мы направились в военный комиссариат просить вооружённой поддержки. Но военные силы наших соседей были также ограничены, и они дают нам только одну пушку. Мы медленно погружаем её на пароход и уже в 12 часов дня высаживаемся на правом берегу Волги, напротив нашего города.
Мы замечаем движение на площади и развевающийся на пристани белый флаг. Мятежники праздновали свою победу.
Мы стоим на горной стороне, и город, лежащий в долине, виден нам во всех квартальных очертаниях. Мы открыли огонь из пушки, и первый снаряд упал на площади. Мятежники шарахнулись в разные стороны, а наша пушка открыла учащённую стрельбу. Нам было видно, как мятежники бегут за город.
Мы переправляемся на тот берег и снова занимаем город.
Наши отряды едят обед, приготовленный рестораном для мятежников. Обед нашим героям кажется особенно вкусным.
Огни ворчат по адресу содержателя ресторана, а он рассыпается в комлиментах по адресу красных.
— Всё равно после обеда мы тебя расстреляем, — говорит один из красноармейцев. — Ты хотя сейчас и полезный человек, а всё же отъявленный гад…
Но нам не удалось закончить обеда: наши отряды, состоявшие из семидесяти человек, не могли быть угрозой для многочисленной толпы мятежников. Мятежники, рассыпавшиеся от артиллерийской стрельбы, сгруппировались, напором двинулись в центр.
Мы приняли бой на улицах города, но враг сделал неожиданно вылазку из-за переулка, очутившись в нашем тылу.

25.

На пристани было много детей и женщин — жён коммунаров, ушедших из города. У нас не было транспорта, а мятежники, обложив нас кругом, открыли ураганный ружейный огонь. Пули визжали и хлопали, ложась в воду, дети плакали, и из стороны в сторону метались женщины с растрёпанными волосами. Они искали спасения для себя, для детей, отчего их наплаканные глаза были преисполнены мольбы. Мы взяли на буксир баржу под и усиленным огнём противника погрузили в неё женщин и детей…
Наш пароход скрылся за пустынным островом, и мы вышли из полосы обстреливания противником. Нам навстречу шла моторная лодка под красным флагом и делала нам знаки.
Люди с лодки были приняты на борт нашего парохода. Вести, полученные от людей, сошедших с лодки, не порадовали нас. Они побежали из Вольска, т.к. там только что произошёл мятеж, и мятежники, разгромив арсенал, осадили исполком и расстреляли председателя исполкома. К мятежникам присоединился артиллерийский дивизион, находящийся в городе после эвакуации с фронта империалистической войны. Власть в Вольске захвачена мятежниками, которые спешат связаться с действующими чехословацкими частями. Мы стали на якорь, чтобы открыть совещание: пути нашего отступления оказались отрезанными со всех сторон.
И всё же мы решили пробиваться в сторону Саратова, мимо Вольска, ибо это был самый короткий и всё же до некоторой степени возможный путь. Мы насыпаем землёю мешки, огораживаем кабинку рулевого. Военком, товарищ Захаров, проверяет состав команды парохода, и результаты проверки оказались неблагоприятные: в качестве командира ( он же рулевой) мы имели бывшего владельца парохода. Мы ещё раз обсудили маршрут отступления.
— У нас нет другого выхода, как прорваться здесь — говорит военком товарищ Захаров. — Мы будем ответственны перед детьми, если не попытаемся спасти их. Путь же к спасению — единственный.
Он отдал распоряжение машинисту блюсти пар, чтобы усилить ход в самый опасный момент. Затем Захаров идёт в кабинку, вынимает револьвер и наставляет его дуло в висок рулевому.
— Вот что, гражданин, — говорит Захаров. — Вы человек другого класса, и я знаю, что ваше сочувствие на стороне наших врагов. Вольск заняли наши враги, и мы должны прорваться сквозь их стан. Мы будем ехать, и я буду стоять с револьвером в руках, наставленным дулом в вашу голову. Если вы сделаете хоть малейший поворот в сторону врага, я пущу пулю в вашу голову и затем размозжу её рукояткой револьвера…
Тихо и мерно шелестят плицы по воде, рябя её гладкую поверхность. На носовой части мы разместили пулемёт, обращённый в сторону врага. Мы приближаемся к черте, занятой противником, отчего дыхание наше напряжённо. Захаров подаёт команду ‘усилить ход’, и буксир вздрагивает корпусом от неожиданного толчка.
Мы въехали в зону классового врага. Где-то в отдалённости хлопает отдельный артиллерийский выстрел. Затем наступила минутная тишина, кажущаяся вечностью. Что-то со свистом режет воздух и падает в воду у борта парохода. Масса воды со стоном от взрыва вырывается на поверхность, и буксир наш становится вздыбленным. Я увидел на поверхности воды десяток осетров, оглушённых взрывом. Они легли, повернувшись вверх пузом.
Рассудок отказался понимать происходящие события, и лишь глаза становились невольными свидетелями. От второго разрыва снаряда вода Волги расступилась, и кажется, что оголяется дно.
Снаряды падали учащённо, и в орудийную стрельбу врезалась дробь стрекотавшего пулемёта. Буксир опустился бортом и носом, ложился на бок, будто опьяневший. Машинист развивал быстрый, сумасшедший ход.
Мы прорвались, пройдя в 10 минут 15-тикилометровое поле обстрела. Мы облегчённо вздохнули, когда ещё окаменевший Захаров стоял в кабинке, держа дуло револьвера, направленное в голову рулевого…

26.

В город мы вступили на двадцать вторые сутки. Мы наступали левым берегом Волги, шли медленно и неуверенно. В помощь нам присылались отряды, сформированные из саратовских грузчиков, которые разбегались при первом выстреле со стороны противника.
Автоном Кириллович Гемма каждый раз восторгался прибытием подобного рода войск.
— Силищи припёрло — уйма! — восклицал Гемма.
Но пыл Автонома Кирилловича всегда охлаждал Жерихов.
— Эка, мол, силища, — передразнивал он. — Смотри, она сейчас же намажет пятки и покажет затылок.
Когда предсказания Ивана Михайловича сбывались. Автоном Кириллович опускал голову и отмахивался рукой:
— Да я же сам знал, что эти черти испугаются громкого кашля.
Мы шли опять под командой товарища Шкарбанова. С его незначительным по количеству отрядом. Но по дороге мы формировали ‘бригаду’. Шкарбанов не отдавал письменных приказов, а поэтому и не держал при штабе писарей: писаря, по его мнению, сеют панику в обозе.
Он запрещал командирам составлять красноармейские списки и приказывал знать имена своих людей на память.
Мобилизуя людей, Шкарбанов немедленно направлял их в боевые действия без особой учёбы, т.к., по его мнению, первое, что должен был знать красноармеец — это бой.
Выдвижение на посты командиров происходило весьма своеобразно: они выдвигались из одиночек-героев на основе соперничества.
— Кто с отрядом в 20 человек заберёт вон ту деревню? Срок даётся полчаса. Кто заберёт, тот станет командиром, — давал задание Шкарбанов.
— Да я и один её заберу, — вызвался Культяпый Ванька, с которым судьба столкнула меня вновь.
И Культяпый, действительно, единолично ‘взял’ деревню: он верхом переплыл реку, с красным флагом промелькнул по улице, затем повернул лошадь обратно, и белогвардейцы, предполагая, что в деревню ворвался эскадрон, бежали из деревни. Культяпый стоял на берегу и размахивал красным флагом.
— Айдате, я деревню забрал!
И Ванька немедленно был назначен командиром конного отряда.
Мы вошли в город утром и арестовали десятка 2 активных белогвардейцев, не поспевших выехать из города.
Шкарбанов снова возвратился на общий уральский фронт, и мы опять остались без вооружённых сил, окружённые мятежниками с трёх сторон.
Вольск по-прежнему находился в руках белых, получавших всяческую поддержку и вооружённую силу от чехо-словаков. Вольск отстоит от нашего города в 25-ти километрах, и противник, стало быть, впереди нас. Только Волга разделяет нас: один берег — белогвардейский, другой — наш.
Мятежники могут высадить десант в любое время с любой стороны. Мы отрезаны от всего мира, и радиус территории нашего воздействия и передвижения равен 50-ти километрам в диаметре. В наших подвалах около сотни человек белогвардейцев. Преимущественно из привилегированного сословия.
Наши скудные вооружённые силы не дают возможности охранять это наследство, и мы боимся их побега из-под ареста.
Мы впервые ставим вопрос о терроре.
В сумрачном кабинете будто бы сузились стены, и спустился потускневший потолок.
— Эх, спирту бы! — произнёс один из наших.
— Что?!
Человек вздохнул и замолк.
Глухой полночью мы вывели их из подвалов — 20 белогвардейцев — и во дворе, обнесённом высоким каменным забором, объявили приговор.

27.

Мы по-прежнему сидим в мешке, сжатые почти со всех сторон. Люди свыкаются со стрельбой, как с мыслью о неизбежности смерти. В норму входит жизнь, несмотря на боевую обстановку.
Мы по-прежнему много заседаем, решая сложные вопросы самообороны.
Мы решаем их с широтой размаха, будто имеем в своём распоряжении тысячи штыков.
Около исполкомовского здания рвутся снаряды, и один из снарядов прилетает в окно соседней комнаты.
Мы шарахаемся в стороны, одни из нас кидаются под столы, под диваны, другие падают на пол, прикрывая портфелем голову. Затем мы поднимаемся и в продолжение дня смеёмся друг над другом.
Тем, что снаряд угодил в окно, особенно обеспокоен Иван Михайлович Жерихов. Он предполагает, что другой снаряд должен немедленно прилететь в нашу комнату…
Но второй снаряд разрывается вдалеке…
Мы выдерживаем месячную осаду, т.к. по нас только стреляют из пушек, но не высылают пехоты. У нас нет пушки, и мы не отвечаем противнику. Противник, будто бы назло нам, только запугивает снарядами. Ему мы не нужны: он продвигается в сторону Саратова, и по его расчётам, мы должны задохнуться сами по себе. Нам уже нет выхода, мы замкнуты на узкой территории.
Каждый вечер к нашему берегу приходил бронированный буксир врага, выпускал большое количество снарядов, осыпал берег пулемётной стрельбой и уходил обратно.
Когда он подходил к городу, издалека примечали его: он был двухтрубный по типу похожий на морское боевое судно.
Мы распознавали причины его посещения: чехо-словаки готовили усиленное наступление на Саратов, и ночью мимо нас пароходами переправляли войска в Вольск. Буксир-броневик терроризировал нас.
По ночам мы замечали пароходы противника, гружённые войсками. Машины ещё далеко приглушались, и пароходы шли наплывом.
Но вот вскоре с фронта от товарища Шкарбанова мы получили подарок: он прислал нам 3-хдюймовую пушку, отбитую им у уральских казаков, и сто снарядов к ней.
‘Берегите. Это дорогой инвентарь’, — пишет он.
И действительно, мы бережём пушку: охраняется она с особой нежностью — она была установлена под сарай, т.к. среди нас не было ни одного артиллериста.
Ночи по-прежнему проходили в заседаниях, в объезде постов, после чего все мы ‘коллективно’ спали.
В соседнюю комнату через окно снова прилетает снаряд. Иван Михайлович обосновал на сей предмет научную теорию о ‘полёте снаряда по единой траектории’, не прмзнавая закона о рассеивании. Разорвавшийся снаряд убил красноармейца, и Иван Михайлович, наступив ногой на лужу крови, страшно напугался. После этого он вздрагивал от каждого отдалённого выстрела.
Бедный Иван Михайлович! Мы так безжалостны к нему и вечно труним над ним: когда он засыпает, кто-либо из нас подходит к нему, надувает громадный пакет и хлопает над его ухом. Он вскакивает. Мы хохочем, чем и ублажаем себя.
В глухую полночь город погружается во мрак, и мы выходим на вольный воздух. Мы бродим по широкому цементированному двору, мерно отбиваем шаги среди пустынного пространства. Почему-то хотелось, чтобы была вечная ночь. Мы знали, что новый день принесёт новые бои.
Утром я, Шульпяков и Жерихов едем за город на бричке, чтобы осмотреть позиции. Управляет лошадью Жерихов, восседающий на козлах. Впереди на дороге мирно бродит поросёнок, уткнувшись носом в траву. Разрывается снаряд, мы вздрагиваем, но когда рассеялся дым, мы видим кружащегося поросёнка: его ранило осколком в бок, и он выплясывает танец смерти.
Иван Михайлович сошёл с козел, сел ко мне на колени: теория о полёте снаряда снова тревожит его.
Отъехав немного, он снова усаживается на козлы, и мы продолжаем свой путь. Нам грустно от усталости, и смешно от тревоги. Мы ведём с Шульпяковым шутливый разговор.
— Давно ли Иван Жерихов служит у твоей милости в кучерах?
Шульпяков понимает мою шутку и отвечает, что Иван Жерихов верой и правдой служит уже около 15-ти лет.
Шульпяков развивает рассказ о мнимой должности Ивана Жерихова и его благосостоянии и обязанностях.
— Дела у меня ничего, а харчи хорошие, — заключает Шульпяков.
Жерихов слушает, вначале улыбается, а затем опять соскакивает с козел.
— Ишь вы, господа какие! — говорит он с сердцем, отчего мы хохочем до упаду…

28.

Но в городе наиважнейшие, отрадные события. Какой-то инвалид империалистической войны вызвался быть в качестве бомбардира-наводчика. Он взялся обучать артиллерийскому делу необходимую прислугу при орудии из красноармейцев.
Мы вывезли пушку за город для производства опытов. Опыты дали положительные результаты.
Вечером шёл маленький дождь, и пыль, заползающая во все щели, была прибита к земле.
Ночью подул сильный ветер и участился дождь. В городе погасли огни. Мы притащили орудие и выставили его посдери улицы, против здания ревкома.
С Волги по телефону шли непрерывные известия о движении на пароходах врага, и пароходы уже не гасили огней. Один из них, приблизившись к пристани, залил её светом лучей. Наш отряд, находящийся на пристани, открыл по пароходу пулемётную стрельбу, но поскользнувшийся пулемётчик упал с дебаркадера в воду и, зацепившись полою шинели за пулемёт, стянул его за собой. Прожектор осветил пристань, но враг почему-то на этот раз не открыл огня.
Прожектор перекинул лучи на город, на кустарник, колыхавшийся от ветра, и мы приняли кустарник за движущуюся силу врага.
Береговые отряды бежали за город, и нами дан был приказ открыть артиллерийскую стрельбу по пароходу. Так старательно разбрасывающему лучи прожектора. Наш обоз, стоявший всегда наготове, был отправлен за город. Мы выстрелили из пушек, и во всех ближайших домах от выстрела потрескались стёкла. Испуганные обыватели выскочили на улицу.
Крики породили панику, и люди бежали за город. Задержать их не представлялось возможным…
Мы выехали последними, эвакуируя тощую городскую казну. Мы догнали отступавших. Они шли, непомерно спешили, шлёпая подошвами по грязи. Они облепили нашу бричку, и лошади вынужденно остановились.
Ехали мы по бездорожью. Прояснилось небо, и из-за облаков вышла луна. Мы выехали на дорогу. Здесь стояла наша пушка, и возле неё вопросительным знаком, верхом на лошади, наш временный военный комиссар.
Мы тронулись, и военный комиссар попросил меня сесть на его лошадь верхом, а ему уступить место в бричке. Я охотно согласился.
Я сел на лошадь верхом. Не помню, как в дальнейшем происходило движение. Я очнулся под общий хохот, т.к. я упал с лошади и, упавши, не очнулся, продолжая спать на земле…
Мы отошли от города примерно километров 5 и не досчитались многих людей: мы обеспокоились за их судьбу, открыли военный совет.
— Быть может, враг не делал никакой вылазки? — встал перед нами вопрос.
И мы вернулись в город.
Я подошёл к зданию городского комитета партии ещё до восхода солнца.
Войдя в коридор, я заметил часового, и часовой оробел от моего появления. И оттого, что оробел часовой, я принял его за белого.
— Давно стоите? — спросил я часового.
— Всю ночь, — ответил он.
— Если всю ночь стоишь, тогда иди спать! — посоветовал я.
— Не могу без разводящего.
Мы стояли друг против друга и, кажется, оба дрожали от испуга. Часовой полез в карман, достал носовой платок, и у у него из кармана выпал значок красной звезды.
Я догадался, что красную звезду часовой раньше снял с фуражки и положил в карман.
Я протянул часовому руку…
Таким образом, кончилась годовая хроника заштатного города: бригада Шкарбанова очистила правый берег Волги, преследуя врага по пятам от Вольска до Сызрани. В первую Октябрьскую годовщину был подведён годовой итог: в нашем кино шёл фильм, где Шкарбанов лобызался с представителем реввоенсовета.
Представитель реввоенсовета прицеплял красный орден на шкарбановскую грудь под громкие аплодисменты кинозрителей…
1929 год.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека