Лесные женихи, Кейран Ян Андреевич, Год: 1927

Время на прочтение: 17 минут(ы)

0x01 graphic

ЯН КЕЙРАН

ЛЕСНЫЕ ЖЕНИХИ

Рассказ

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
МОСКВА * 1927 * ЛЕНИНГРАД

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Пастух, батрак, бурлак, боец Красной армии, рабочий фабрики — это сзади. Теперь—рабфаковец и писатель.
‘Лесные женихи’ цепко взяты из жизни — это перечувствованное, близко пережитое, и это—правда, художественная правда, ибо убедительно.
Чуется деревня бандитского периода,— скупо, экономно, местами, быть может, чересчур скупо, но живо и жизненно. Еще небольшой кусочек революционного зеркала, которое, надо думать, в будущем развернется в большое писательское полотно.

А. Серафимович.

0x01 graphic

1.

На широкой болотистой прогалине леса раскинулась Калитовка. Похрюкивая, купались на улице свиньи и подслеповато жмурились маленькими глазками от солнца. Тут же, полягушачьи, в мутных лужах квакали и возились утки. В полях шелком шелестела густая зазеленевшая рожь.
Софрон поправил на шее тощей кобылицы потрепанный, с кожаными лоскутьями хомут, глянул в поле и, повернувшись к солнышку, перекрестился:
— Ну, с богом, косая…
И однолемешный плуг, словно в сало, врезался в сырую полоску земли. Кобылица дохнула и, переступая натруженными ногами, шаг за шагом, медленно потянула плужок. На небе жарко и весело, все выше поднималось солнце и стало подпекать плечи, спину, руки и сырые бороздки. Поодаль девичьим хороводом тихо шумели сосны и смоляным своим запахом радовали сердце Софрона.
К сосне Софрон привык издавна. Когда вон там, правей деревни, вместо теперешнего дикого бурьяна и развалин был многооконный дом панов Развальских, эта сосна и земля эта принадлежали им, панам, а Софрон был в лесу своим человеком. И много лет с ружьем на плече ходил Софрон по лесным ‘тропинкам.
Сам он не из здешних был мужиков, а откуда-то из-под Калуги или из-под Тулы, Софрон и сам точно не знал, откуда он родом и где его мать родила. Жил везде, куда ни забросит случай. Одно лето в Питере, другое — в Москве, а то еще где-нибудь. Был он из безземельных крестьян. Но на двадцать первом году сыскали его и в солдатчину забрили. В солдатах по росту и широким плечам в гусарскую часть определили. Трудненько было сперва Софрону. Крепко гоняли тогда солдат. Но хуже всего гимнастика с разными выкрутасами да прыганье через деревянных кобыл, а около них — с плеткой фельдфебель усатый. Не так скакнул — и плеть через тонкую рубаху жжет до боли вспотелую спину. Больно и обидно станет, а пожаловаться некому. И так каждый день.
Только да предпоследнем году Софроновой службы у поручика денщик уволился,— кончился у него срок служенья. Софрона вызвали к ‘его высокоблагородию’ :
— Сычев?
— Я, вашбродь.
— С сегодняшнего дня ты денщиком ко мне зачисляешься.
— Рад стараться, вашбродь.
— Марш!
Поручик рыл строг. Софрон успел приноровиться к солдатской жизни и, что называется, начальство глазами ел. Звали поручика Развальским. Кутил он вовсю. Бывали случаи не раз, как стал Софрон в денщиках: закутит где-либо ‘его высокоблагородие’, а он дрогнет ожидаючи, как собака. Выкатится ‘его высокоблагородие’ да ему, Софрону, слюняво:
— Софрон, е-едем…
К концу года ‘его высокоблагородие’ на побывку в имение собрался и говорит Софрону:
— Софрон, хочешь определиться после службы?
— Как же, вашбродь. Не прочь… да некуда мне.
— Ладно. Устроим.
Приехали они в имение старого Развальского. Софрон стал еще более старательным и во всем угождал ‘его высокоблагородию’, да и пану старому своей исполнительностью полюбился.
— Как… тебя, оставайся. В сторожах леса будешь.
— Рад стараться, ваш…
Давно ото было. Теперь все, как в тумане.
И стал Софрон похаживать по сосновому лесу да прислушиваться к его корявым думам… Освоился вот с этой Калитовкой, а на третий год девку себе в ней приметил и женился.
Сначала хотелось ему к земельке прицепиться, но где там… Недостаток. Да и с лесом подружиться успел. Идешь себе спозаранку, а он, лохматый, шумит да шумит. Услышит Софрон, что тюкает где-либо приглушенно топор, и враз руда:
— Стой! Стрелять буду!
Дрогнет у того в руках топор, взгляд угрюмый с испугом на недорубленной древесине остановится :
— Софрон Палыч… Помилуй… оголел. Ни щепицы в халупе, а ребят цела куча… Не губи…
Резнет по софронову сердцу эта глухая мольба мужика. И глянет он взад, вперед, да мужику:
— Выметайся, чтоб духу твоего тут не было… Да гляди ужо…
Погрозит сурово Софрон заряженной централкой, постоит этак мало, глядя вслед удаляющимся пяткам мужика с порванными лаптями, и в груди его подымется жалость, вот такая широкая, русская:
— Тоже жизнь…
Но тут же:
— Служба не матка…
И сам затопчет или хворостинками сухого валежника прикроет оставшийся свежещепочный след и снова идет по лесу. А то бывало так: ночь темная, ненастная. И слышит он, где-то нет-нет да тюкнет. Станет Софрон. Поразмыслит: ‘итти али не итти’, махнет на все рукой и сам на дорогу выйдет приглянуть:
— Не идет ли кто непрошенный…
Стихнет в лесу. Софрон идет своей дорогой, а рубивший—своей. Узнали калитовяне, что за человек Софрон,— не нарадуются. И полюбили его, во как полюбили! В каждой хате гостем желанным стал.
— Софрон Палыч, братеник ты наш… Вот уж не думали…
Но были, кроме Софрона, еще другие ‘сторожа. Поймают—и к пану. Хоть тут разбейся головой о пень, а приведут. Крикнет тут пан, аж подбородком двойным затрясет:
— Этот?
— Да, пан.
— Штраф… два рубля…
— Батюшка ты наш!.. Да я только хворостиночку…
— Не разговаривать!.. Вон!..
Сотрет мужичок рукавом суровой свитки слезу да и выйдет с тяжелым сердцем из покоев панского дома.
Но Софрон не такой был.
Так Софрон дослужил до дней революции. Пан Развальский со всей семьей в Варшаву улепетнул, а загудевшая сермяжная Калитовка на имение с гулом набросилась. И от имения остались лишь эти развалины да дикий бурьян. Землица к мужицким полоскам отошла. И Софрону небольшая толика из ней досталась, да еще по жене из общей калитовской земли с десятину. Бросил Софрон лес и за земельку взялся. Уж очень она ему по нутру… Одно теперь мучило Софрона, что вот третья весна, как в поле он выезжает один. Сынок у него есть,— Егоркой звать. Находится сынок в Красной армии. Софрон про него уже сколько времени ничего не ведает. Просто ни духу, ни слуху. Словно в воду канул. Первый год все еще пописывал, что находится на фронте и воюет с деникинцами на юге. Прошло два года — ни слова больше. В доме баба Агафья, дня того нет, чтобы не поплакала, горькой старушечьей слезой не слепила и без того слепнущие глаза. Нудно и софронову сердцу, но он виду не показывает да на Агафью прикрикивает:
— Перестань хныкать-то… Все равно слезами не пособишь.
Агафья приутихала и уходила, согнувшись, в сенцы, а там снова в слезы.
Насчет нового порядка Софрон не разбирался. Одно он знал и понимал нутром, что это так должно быть. И сын его Егорка не зря в солдатчине ‘панов бьет’. Фельдфебельские плетки Софрону еще памятны. Егорка писал: ‘В солдатах теперя хорошо. Не козыряют. И с начальством товарищи’… Много нового писал еще Егорка. Но остальное ни Софрону, ни Агафье не было понятно.
Не заметил Софрон, ходя за однолемешником, как солнышко перекатилось над его головой в небе и жарче стало поглядывать на пропотелую рубаху и на согнутую его старческую спину. Только когда на последней бороздке остановилась с мокрыми боками кобылица и фыркнула, раздувая ноздри, он подумал: ‘Стало быть, не рано’…— глянул на солнышко, а потом пробежал взглядом по всему полю, да котором шевелились за такими же плужками соседи. И Софрона сердце в мужицких думках обрадовалось.
Тихо… Лишь сосновый, смоляной запах напоминает о былом. Бороздка кончилась, и Софрон размашисто смахнул рукавом с обросшего лица сползавшие по бороде крупные капли пота.
— Слава те… Одна работенка есть…
Через доле от деревни кто-то показался в защитного цвета одеже и, прихрамывая, прямехонько к нему, Софрону. Сзади Агафья: ‘Кто же это?’ В груди Софрона встрепенулось сердце. А тот издали машет рукой. Потрухивая, что-то лепечет с ним Агафья.
— Сын!..
Вскрикнул или подумал Софрон, шагнул ему навстречу, д крепкие руки с хрустом обхватили его шею.
— Батя!… Старик мой!..
Не то узнала, не то почуяла его кобылица и, моргнув темными глазами, тихо проржала. У Софрона непослушно ползли радостные слезинки. Что-то долго и часто поднося к сморщенным векам, терла костлявым кулаком просветлевшие глаза Агафья.
— Егоринь-ка…

2.

Вечером в софронову хату пришли понаведать вернувшегося с фронта Егора соседи. Сам Егор сидел за щербатым столом, в солдатской гимнастерке. Глаза Егора, с голубым огоньком, прищурились от света керосиновой лампы, которая перед самым его носом свисла над столом на поржавелой проволоке. По бревенчатым стенам хаты неспеша прогуливались прусаки. По углам в темени ткали пузатые пауки паутину и мучили назойливых мух. Вдоль лицевой стояли агафьины становья с широким грубым полотнищем. Ближе к столу, на длинных скамейках, сидели соседские мужики: Соловейка с выскубанной бороденкой, медвежатый Аким с плечами, что хатяная дверь, и Аксенов с красивой курчавой бородой. У печки — бабы в ситцевых платочках и дивчата. И приумолкнувшая до приезда Егора хата Софрона гудела, что на свадьбе. Говорили все.
— Ты что, Кузьмич, баешь о продналоге… У тебя хватает всего… Вот у меня ноне, хоть с поскребом ходи по амбару, а все ж уплатил…
— Сказал… А душ-то у меня сколько?
— Что души,— работящие. А тут коровенка едина и лошаденка никуда. Э… что и говорить.
Среди баб Агафья делилась своей радостью:
‘Сижу я это, бабоньки, за становьями, а челнок нет да нет из рук валится, да все о пол,— раз, другой р третий… А сердце у самой так и ходит… Може, сынок-то вернется. Измаялась неведаючи… Так до самого полдня чтой-то работа не шла. Бердо нитку рвало… Хотелось доткать, а там и хату освободить… Вижу, у оконец ктой-то шмыгнул, пригнувшись,— дед-то в поле был… Слышу, в сенцах скрипнули двери, а хатная настежь. Глазам не верится… Стоит это он, кормилец, на пороге, а за плечами у него-то мешочек пустенький. ‘Здравствуй’,— байт. Самого-то не узнать: черный, худой, а лицо все к печке норовит. Екнуло тут у меня, бабоньки, сердце, а он: ‘Бабушка, не найдется у тебя чего поесть?.. Трое суток в дороге’… Я-то допытываюсь: откеда будешь, куды путь держишь? Мнется: я, грит, нездешний… К родным на побывку шел, да их уже нет. Поставила я крынку молока на стол да хлеба с полбуханки сунула ему, кормилицу-то, а у самой, мои бабоньки, не знай отчего .слезы на стол кап да кап. Не утерпел он тут, соколик, да ко мне: ‘Мама, неужто не признала?..’
Агафья замолчала, и, глянув на Егора, от умиленья прослезилась. Слушавшие ее бабы вздохнули, а в думках каждой: ‘А мой-то, родименький’… Иные, спрятав слезу в уголочек головного платка, жалобно всхлипывали: ‘Мой-то, кормилец, уж никогда не вернется’…
За столом, по просьбе мужиков, Егор вспоминал о фронте:
— …Стояли мы у речки. Ночь была.— Коней пустили на волю: пусть себе покормятся. Сами разлеглись. Впереди частенько потюкивают выстрелы. Слышно, что из пулеметов жарят. Покуриваем: не привыкать, стать. Командир у нас из старого офицерства был. Славный человек, что и говорить… Бородища большая во всю грудь. В бою— огонь! Всегда впереди нас. Только матюкается. Не сыщешь на всей России ему равного. Ругался он во все внутренности… Так вот сидим и прикурнули малость. Ночь теплая, и ко сну так и клонит: не спамши мы были. Не было той ночи, чтобы не ходили в бой, но на этот раз, как на грех, ни одного приказа.
Егор обвел всех загорающимся взглядом. От печки подошли и бабы с дивчатами и, затаив дыхание, окружили стол. А Егор неторопливо сделал из газеты козью ножку и, насыпав ее махоркой, дымя, продолжал:
— За конями приглядывать моя очередь была. Товарищи уже спали мертвецки. Со мной еще пара ребят… Сидим мы, а глаза просто слипаются. Вдруг один из нас подметил:—Глядите, братва, что-то от хутора сыпнулось.— Приснилось тебе,— говорим ему мы, а сами все приподнялись, глядим: никого.— Ложись, братцы… набрехал спросонья. — Но сердце у каждого из нас затукалось. Куды и сон делся. Внедалеке от нас командир со взводными расположился.— Давай, братеньки, командиру скажем,— первый не мог угомониться.— ‘Что ж, идем’,— Но командир не спал и сам подошел к нам.— О чем галдите, товарищи?..— весело спрашивает он нас, а сам косится одним глазом на хутор.— Будто бы от хутора, ктой-то в поле…— Не успели это мы проговорить, как враз с тылу затакало.— Вот тебе и на…— ахнули мы… Командир к лошади да гаркнет вот так на всю луговину:—По коням… В ат-таку!..— Спохватились мы тут, а пули свистят. Стоны то там, то тут… Вскочил и я на свою кобылицу, Маринкой звалась, а рядом командир. Метнулись мы вправо, на нас конные…— Попали… эх!..— кто-то глухо проговорил сбоку от меня и со стоном брякнулся с лошади. А командир:— Руб-би!.. Реббята-а!.. В сердце!..— Больше я не помню. Слышал, как ктото падал, стонал, ожгла меня боль… вот в ногу. И Маринка моя понеслась вскачь. Со мной скакали другие… Сзади цокали затворы, а над головой—пули… На утро пробились мы к своим. Из эскадрона осталось нас человек двадцать. Командира с нами не было. К вечеру другого дня приполз раненый из наших, Федоренко, и рассказал, что командира на рассвете еще тогда же, раненого, изрубили белые на куски, а сам он чуть не двое суток пролежал в камышах у речки, а ночью полз по зарослям. Я уже был на санитарной двуколке. Меня трясло…

0x01 graphic

Загоревшиеся глаза Егора потухли. В пожелтелых от куренья пальцах давно не дымилась козья ножка.
Красивая девка мужика Аксенова — Груня — не сводила глаз с Егорова посеревшего лица, а он, увлеченный своим рассказом, не замечал ее больших грустных глаз.
В хате было тихо. Первым, вздохнув, проговорил Соловейка:
— Егор Софроныч, как же это, что-то мне невдомек.
— Разуметь нечего. В хуторах поскрывались дазаки-деникинцы, ,а мы эту область только что заняли. ,И не думали, что .будет такая хитрость. Да и не догадались перешарить… Ну и доплатились за это… Казаки — народ хоша и наш, но в зажитке живут. Советскую власть недолюбливали, а нам она — матушка… Вот теперь, когда ехал, то в дороге разеты. читал, что казаки стали на нашу сторону переходить. Раньше зверьми были. Особо ихние эсаулы и богатеи в Кубанской области…
Долго еще галдели в Софроновой хате мужики и расспрашивали Егора о виденном. Лишь к полночи с гомоном разошлись по своим домам.
И когда хата опустела, Софрон, гордый за сына, подошел к Егору и, тепло взглянув в его худое лицо, проговорил:
— Ну, сыну, повоевал. Будет… отдохни теперя…
— Придется, батя…— задумываясь о чем-то, проговорил Егор и, прихрамывая на левую ногу, пошел к приготовленной Агафьей кровати.
— Соколик ты мой, може, съел бы чего?
— Не хочется, мама..— снимая с правой ноги сапог, ответил Егор.
— Груняшу-то помнишь?..
— Помню.., а что?
— Весь вечер глаз с тебя не спускала.
— Разве она была?
— Все время.
— Что-то не видел…
Егор во время разговора с доатерью, как-то неловко стянул сапог с левой ноги и, туго опираясь на правую, лег в кровать.
— Что это, родименький, с ноженькой твоей?.. А?..
— Побаливает… немного…
На полатях, повозившись, приумолк Софрон. Агафья подкрутила фитиль и потушила лампу. Но опершись о заскрипевший стол, глянула в угол на иконы, пробормотала: ‘Господи, царица небесная’…
Потом подошла к полатям и шопотом спросила у Софрона:
— Спишь?..
— А что?— также тихо спросил Софрон. Агафья подвинулась к нему ближе, всхлипнула.
— Пошто хнычешь-то?— Но у самого Софрона что-то сдавило сердце. Агафья сквозь всхлипыванья, уткнув седую голову в подушку, простонала:
— У Егоринь-ки-и… нно-жень-ка-а-то, де-ре-вяпа…
— Тихо… Знаю… видел. Перестань.
Софрон угрюмо повернулся на другой бок.
За окном лунный свет белыми полотнами ложился на соломенные крыши калитовских хат.
У софроновой хаты мелькнула чья-то тень и, помедлив, скрылась в соседней.
— Не вышел… Неужто… позабыл?..

3.

Аксеновой Груне Егор вчера пуще приглянулся. Еще до ухода Егора в армию она с ним дружила. Егору шел семнадцатый, а Груне — четырнадцатый. И вот теперь вернулся Егор героем,— улыбалась ют радости Груня. Ей теперь лет семнадцать было. Девка как есть красавица. Росту она небольшого, но фигурой складная. Лицо кругленькое, бровки темные, зубы гладенькие и белые, темнорусая, шелковым завиточком коса. А сватов сколько за это время перебывало у ней. Не счесть… Даже по наслышке из чужих деревень приезжали. Но сердце грунино давно Егорке принадлежало. И отказывала она всем без разбору. ‘Загордилась девка’,— хмуро бормотали сваты. А она в оконце поглядывала да посмеивалась про себя. И об Егорке часто вспоминала: ‘Скорей бы вернулся’. Не стало об Егорке вестей, и загрустила девка совсем. В деревне парней! много, почти все проходу Груньке не дают. Но больше всех пристает Хомка, блудный сын мужика Митрофана, у которого посреди деревни хата новешенькая стоит.
Хомка .по годам будет ровесник Егору, а в Красную армию не пошел, с первых дней в лесу засел, а с ним и другие. Отряды ездили по деревням, дезертиров ловили. Заслышат они, что близок их черед, ,так мигом все гуртом в лес да еще песни поют, на гармошке нажаривают. Приедут отрядники, а их и след простыл. А в лесу, в глухом месте костер дымит, да ребята, развалясь, самогон потягивают. Потом начинают дезертиры буйствовать, по дорогам грабить проезжих. Затихнет в деревне, и вечером, с диким бахвальством и озорством, из леса гуськом к деревне потянутся ребята и айда к девкам.
Хомка к Груне пристает.— Грунька, брось Егорку свово,— облапит ее. Но Грунька, недаром что девка красивая, но и на руку ловка:— Отстань!— и затрещину еще влепит. Зашипит тут Хомка да с кулаками:— Ну, ж… гляди… Если не я, так и не Егор твой жених… Попомнишь…
В уголках искривленного рта мрачная улыбка пробежит, а в глазах недобрые огоньки. Боится Груня этого одичалого в лесах ‘жениха’, спешит она убежать, а сердце так и золотится в груди. Хомка, пьяный, скрипя зубами, шел в лес и там, не находя себе места, со злостью ударял здоровенным суком о стволы дремавших сосен.
В одну из таких ночей он, прокравшись по задворкам и около гумен, стукнул в дверь своей хаты. За .дверью завозилось, закашляло:
— Хомка, ты?
— Отворяй, я.
— По что, молодец?— садясь за стол, спросил его отец.
— За провизией…— сквозь зубы буркнул отцу Хомка.
— Пров-визией…— грустно пробасил в тон Хомки Митрофан.
— Что ж, голодным, думаешь, буду?..
Митрофан поднялся:
— Да скоро ли этому конец-то будет… самая работа начинается, а ты по лесу шляешься… А?
С кровати, охая, встала баба Митрофана, и, чтото испуганно шепча, вышла в сенцы. У Хомки каменели мутные глаза. Митрофан продолжал:
— У людей, как у людей, а у нас каждый в свою дудку… Вот Егор Софрона, бают, пришел…
— Когда?— крикнул Хомка.
— Когда… сегодня… с фронта баил… Деникина бил… Так Матренка говорила. Она у них вечером была…
Хомка, шагнув по хате, не останавливаясь, спросил:
— Про Груньку ничего не сказывала?
— Была Грунька там. Глаз от него не отымала… А тебе-то что? Егор с ней под пару… У Софрона да Аксенова в амбарах прорехи…
Но Хомка прослушал, что сказал Митрофан. Сердце огнем полосовалось. Закипела злоба… Егор дома… С Грунькой не сладить… Эх!..
В окнах чернела беззвездная ночь. По небу тянулись тучи. Из сеней вернулась баба Митрофана:
— Хомушка, торбочка где?— ласковым голосом спросила она его.
— На столе,— бросил вместо Хомки Митрофан и опять глянул исподлобья на сына.
— В Кострыжах… отрядчики дезертиров вчерась поймали…
— Меня-то им не поймать… а поймают не иначе, как…— он не докончил. В голове косматые, лесные думы: ‘Убью’…— И, повернувшись к Митрофану, вплотную подошел к столу:
— Батька… самогону!..
— Ты что орешь-то, молокосос…— вскинулся Митрофан. Много терпел он, а сейчас сразу всколыхнулось и заколотилось сердце. А Хомка, стукнув по столу, зверея, крикнул:
— Аль не тебе говорю… Самогону…
Митрофан выпрямился и шагнул к сыну:
— С каких это пор командовать-то стал? Оголец ты этакий, а!..
Между ними с криком бросилась баба и залепетала, обращаясь то к одному, то к другому:
— Побойтесь бога… услышат, Хомушка…
Над ее растрепанной головой скрестились, накаляясь, два взгляда.
— Слышь, Хомка, пока я твой батька,— сила еще моя… .Поплатились раз коровой и чуть не всем имуществом. Довольно…— сдерживаясь, твердо произнес Митрофан и отступил к кровати. Но Хомка рванулся, отталкивая мать.
— В твою… Я-то не работал, что-о ли?

0x01 graphic

Лицо Хомки придвинулось к лицу Митрофана.
— Ссу-кин сын… Я породил тебя али нет… Вон, окаянный, вво…
Выведенный из себя, Митрофан толкнул в грудь Хомку.
— Т-так… ты…
Хрустнула в руках Хомки отцова рука.
— Матка, самогону!..
Митрофан остолбенел. Крепко заныла в обомлевшей руке кость. Старой волчицей зубами и руками вцепилась в Хомку мать.
— Нишкни, старая…
Старуха ,с воплем откаталась.
— Не шута, батька… Разговор у меня теперича короток. Говорю самогону, так живо на стол, а то…— И глаза Хомки забегали по хате.
— Стервец!—крикнул Митрофан и рванул сильно руку.— Завтра сам в сельсовет донесу… са-ам…
— Попробуй…
Митрофан понял, что с сыном не сладить. Уж больно его обидел Хомка: руки да отца подымает… Слыхано ли? Срам!..
— Куды, а?..
На кровати с криком проснулась Матренка.
— Ты чего?.. Цыц…— прошипел на сестренку Хомка.
Со .стоном подползла к нему мать.
— Хомушка, что ж ты делаешь?..
— Пошла!..
Он торопливо схватил торбу, приготовленную маткой, сильно рванул дверь и скрылся.
— Бандит!.. .а ты чего раскисла-то… живо за самогоном… Пить буду!..— грубо крикнул на бабу Митрофан. От матери катышком по полу подкатилась к нему Матренка.
— Ттятенька!..
В хате светлело.

4.

Прошла неделя. Митрофан пьянствовал и, весь почерневший, ходил по хате, то выходил зачем-то в хлев, а то сваливался и спал без просыпа. В субботу у него кончился свой самогон, а кум его Силантий только что выгнал два затора.
— Одолжи-ка мне первяку… Выгоню, отдам…— хмуро сказал Митрофан, встретив его на селе. .
— Что ж. Пришли свою девку… ужо налью… Вечером Матренка принесла в баклаге самогон.
— Баба, сала дай-ка и луковиц…
— Бросил бы пить-то… О, господи..
— Молчать!..
Баба, принесла сало и луковицы и, присев на кровать, обнимая Матренку, заплакала.
Митрофан .налил огромную кружку, выпил, опять наливал и опять пил, пока в голове не помутнело, и не налились кровью глаза. Самогон был самый ярый и жег митрофаново сердце.
— У, сын… бандит… урод… батьку…
Растопыренными узловатыми пальцами обхватил кружку, и самогон зелеными струйками бежал по бороде и лился за ворот рубахи.
На кровати с вытаращенными испуганными глазенками прижималась к матке Матренка.
— Ма-ма… мма-мынь-ка…— звенел ее голосок, и в глазенках наливались детские слезы.
— Тихо, дочечка… Боже…
Митрофан покачнулся. В груди крепко кольнуло. Митрофан рванул ворот рубахи. С густым паром из рта он выплюнул тягучую слюну и головой ударился о стол.
— Люди добрые…— во все горло заголосила баба. Митрофан тяжелым мешком опрокинул стол, грохнулся со скамейки и растопыренными крючковатыми пальцами вцепился в волосатую грудь. С понадворку сбегались впопыхах соседи и, остановившись у порога полутемной митрофановой хаты, охали:
— До чего дошел… господи!..
— Откачать бы!..
— Водой бы…
— Да он, братцы… уже…— нагнувшись, недоговорил прибежавший первым мужик Коровкин. Соседи отступили. Колыхнулись к иконам обнаженные лохматые головы.
— Отца… и сына…
За окном с гнусавыми голосами гармоники прошла до деревне к лесу хомкина ватага.
— Нечистая сила… Oxo…хо…хо,— прошамкал на завалинке столетний дед Вавила и в беззубый рот сунул такой же старый огрызок трубки.

5.

Егор под заботливой лаской Агафьи быстро стал поправляться. Серое лицо его посвежело, а на впалых щеках появился тот егоркин румянец, что был во всю щеку до солдатчины. Вот только с ногой не ладно, побаливало и зудело в кости. Отрезали ногу после раны разрывной пулей, а к искусственной не привык еще. Ведь не своя — деревянная.
С Груней встречался редко. Мог бы и чаще встречаться, да опечалить ему ее не хотелось. Скажи,— девка слезами зальется. Как быть тут, Егор и сам не знал. Сегодня на деревенский погост свезли сгоревшего от первака Митрофана, и он, Егор, ковылял по деревне.
— Нехорошее, товарищи, дело самогон… Нехорошее… Хлеба везде недохват… В городе дороговизна… бесхлебица… На позициях я сам из овса хлеб ел и бил белых. А тут дома дезертирство… В лесах банды… На фронтах кровь…
Рядом с ним шли Силантий, Коровкин и еще несколько мужиков.
— Наворачиваешь, Егор Софроныч… Давно знаем это… Комиссары как обирают, ты не бачишь. Что самогон,— это наша кровь, наш пот… Чем мужику горе отвести. Вот ты сказал бы, что порядку нет… В советской власти кто сидит-то, а?..
Из Аксеновой хаты выбежала Груня, а за ней сам Аксенов.
— Егор Софроныч, зайди-ка… как приехал, так и носу из хаты не показываешь…
— Не сразу… Оглядеться надо…
— Оглядеться… ишь, к хозяйству присноровиться хочешь… Хорошее, брат, дело. А моя-то, брат, дочка-то по тебе соскучилась… Ну, заходи… Гостем будешь…
Силантий и Коровкин, покосившись на подгнившие углы Аксеновой хаты, хихикнули:
— Ничего… тесть-то… Егор, поди, в коммунии этой самой… Надо парням в лес-то передать…
Они повернулись к своим хатам.
В хате Аксенов Егору уже другим тоном проговорил:
— Ты, Егор Софроныч, не распространяйся… У рас, брат, в (селе есть мужички, что здорово на власть советов косятся… И все мужики с зажитком… Могут, знаешь… убрать. Вот хотя с кем ты теперя шел, так у обоих сыны в лесах… Небось, тебе Софрон сказывал…
— Сказывал,— произнес Егор.
— Ну, так вот, на всяк случай и я сказал,— и Аксенов, обратившись к дочке, которая с пунцовыми щеками с чем-то возилась в углу, проговорил:
— Груняшка… бутылочку… В клети найдешь… Мы с Егором Софронычем по маленькой…
— Напрасно, Павел Филиппыч!.. не пью я… как вредно мне…
— Да что ты, маленькую…
— Нет, не могу…
— Эх ты, воин…— шутя произнес Аксенов и заулыбался добродушно темными глазами. Груня внесла бутылку.
— Не надо, Груняша… Егору Софронычу не по нутру,— и, указывая на бутылку, сказал Егору:
— Ты, брат, не думай, что занимаюсь этим делом… Нет, это просто для случая. Хлебу я цену знаю, а пить я сам не ахти, если при компании,— не откажусь…
В хату пришел Соловейка — бедняк.
— Егору Софронычу…— он протянул руку и крепко сжал корявой ладошкой Егорову.
— Павел Филиппыч, пойдем-ка дело есть, а Егор Софроныч с Груней одни побудут.
Аксенов был председатель сельсовета, а Соловейка — членом.
— Егоринька, отчего ты такой… В тот вечер я долго у хаты твоей ждала,— проговорила зарумянившаяся яблочком Груня.
— Напрасно ты, Груничка, так думаешь… Мне бы во как хотелось с тобой говорить… да
Егор задержал дыхание и опустил грустные глаза. Груня придвинулась и потупилась тоже, а потом, скользнув мельком по левой выпирающей ноге Егора, затуманилась.
В груди Егора заныло и заплакало сердце, но он, выпрямив брови, заговорил:
— Жених-то, Груничка, в лесах, что ли?
— Какой?— проговорила задыхаясь Груня.
— Какой?.. Да, Хомка-то… Не помнишь, как мы вдвоем за тобой, а?..
Обиделась Груня и сердитым взглядом по лицу Егора скользнула.
— Разве ты слышал, что я с ним гуляла?..
— Ну, ну… будет… это я так, в шутку…
Опять заболело егорово сердце. Он прямо глянул ей в глаза и тихим голосом проговорил:
— Груничка, не стану больше я тебя мучить… все равно теперь…
Его глаза пробежали по всей хате и остановились.
— Знаешь ли ты правду?..
— Нет…
Егор откашлянулся. А сердце в комок.
— Нога-то у меня не своя… Гляди-ка… Вот,— он мотнул левой ногой.
— Искусствен-ная… — резнуло тут по сердцу Груни, а на больших темных глазах показались слезы и покатились по побелевшим щекам.
Неопытная она была и молодая. А Агафья с Софроном ни слова не сказали, что у Егорки нога-то не ,своя. Ранили, и кончено.
Приближался вечер. Веселые песни запели дивчата. В чьих-то руках голосисто загудела гармоника. Это молодняк по деревне на вечеринку к кому-то шел,— был праздничный день. А Груня тупо, без единой мысли уставилась на протянутую егорову ногу. По щекам, не переставая, катились крупные слезы. Стало Егору жалко Груню, во как жалко!
И, притянувши ее к себе, сказал дрогнувшим голосом :
— Груничка… Поди в разные стороны нам теперь! Не гож я больше тебе. Ты — красивая, а я…
Он ,не кончил и выпустил крепкую ее руку. Из-за околиц с отголоском песни неслись:
— ‘Конь гу-ля-ал, по во-ле-е’…
Егор, шатнувшись, встал:
— Пойдем, Груничка, к гурту… Веселей будет…
Груня приподняла заплаканное, мокрое личико.
У Егора что-то немело в груди и царапало сердце.
— Мми-ленький… Егоринька… ой… не могу… Груня схватилась за голову.
— Перестань, Груняша… Найдутся другие почище меня… идем…
— Егоринька… люб ты мне… Бедненький…
Она, глотая слезы, к Егорову плечу прислонилась и так доверчиво и просто к солдатской его гимнастерке прижалась.
— Мой… любименький!..

6.

Лес и лес, кругом лес. В глубоком овраге — костер. Трещит сухой валежник, и огонь лижет траву и прошлогодние листья. Ползут от ствола к стволу тени. Едко пахнет гарью смолы и самогона.
Сидя вокруг костра, сосут прямо из горлышек мутную жижу самогона ‘лесные женихи’. Их немного. Главарь — Хомка. Он со всем теперь порешил: с деревней, семьей. В лесах лучше: работать не надо, на войну итти тоже не надо. Сам себе вольный казак. Вчера он со своей бандой напал на заведующего кооперацией в местной лавке. Заведующий отвозил в базу деньги. База на станции, ехать верст тридцать, назад думал товар везти. Хомка в это время с пьяной компанией близ дороги шатался.
— Сто-ой…— остановили они подводу, окружили. ‘Лица у всех обкуренные, черные. Лихо заломленные на затылок картузы.
— Хомка… нехорошо, братец, и чего тебе вздумалось… Эх, паря…— проговорил заведующий. Хомку он знал и не раз встречал еще ребенком в местечке на ярмарках с отцом. Но где Хомке помнить бойкого в то время Федора, сына старого почтальона. У Федора теперь усы и широкая, не знай отчего, лысина. Кроме того, Федор — заведующий, и, конечно, деньги есть. А у Хомки на плече обрез с пятью пулями.
— А ну, Клим, Ерош…
Федор выхватил свой запасец блестящий, да где там, когда хомкин обрез чуть не над самой грудью задымился..
— Вво… так…
Возчик стеганул со страху по лошади, а заведующий брякнулся на самую дорогу. Пятно крови по песку поползло. А потом пятнышко ногами затопталось, а сам Федор в болотной трясине, изуродованный, брошен. Денег было много и все бумажками. Делили с
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека