Я не хочу повторяться, не говорить того, что уже было сказано прошлый раз в этой же зале. Но это очень трудно. Все, что рассказывают и пишут о большевиках трезвые люди, — все это одно и то же. Одно громадное повторение. Трезвых людей не так мало. Трезвых и разумных. Немало, а все-таки гораздо меньше, чем близоруких и сумасшедших. Этим, сколько ни повторяй одно и то же, — напрасно: близорукие не видят, сумасшедшие не слышат.
В Европе сейчас очень много сумасшедших. Немало их и в России, хотя там несколько иное безумие. В России оно, главным образом, среди народа. Когда мы ехали, вот теперь, из Петербурга, то положительно весь вагон был сумасшедший. Вся мужицко-красноармейская толпа, грузная, больная, густая, сдавленная — все это были безумцы. Гляжу с верхней лавки, в состоянии полузадушенности, вниз и слушаю.
Один, обвязанный, солдат, кричит: ‘Состарела меня эта жисть! Силушки нету!’ Я возражаю: ‘Чего вам стареться, сами же виноваты!’
‘Сами! Да ведь взглянуть надо, ведь народ у нас не то что сдурел, а прямо с ума посходил. Нас бы ткнуть в загривок хорошенько, так пришли бы в разум’.
Другой вступается:
— Мало тебя еще тычут. Всего истыкали, а он скулит.
— Это верно, истыкали. Да ведь кто тычет? Надо сказать…
Но его перебивают:
— Ладно, молчи, вплоть до расстрела захотел! Дохни сам.
И разговор умолкает. Действительно, повсюду юркие агенты, как фельдшера в психиатрической больнице, следят, чтобы безумцы не буйствовали, чтобы помешательство было тихое.
В Петербурге, на месте, тишина эта легче достигается. Пространства много, людей мало, каждый в одиночку, ну и молчат.
Летом, когда аэропланы жужжали вверху, и люди стекались в кучки, — глядеть, — и то глядели молча, шепота даже своего боятся.
Летняя картина Петербурга была такая: улица длинная, как стрела — и точно зеленая дорога: так заросла травой. Черные точки кое-где посередине: это прохожие, с котомками за плечами. Изредка провоняет, дребезжа, автомобиль: большевицкий, ибо автомобили только правительственные. Их очень мало, и они полуразрушенные. Впрочем, у Зиновьева хороший. Зиновьев — человек жирный, белотелый, курчавый. На фотографиях, в газетах, выходит ужасно похожим на пышную, старую женщину. Он всегда без шапки. И когда едет на автомобиле, то сидит на коленях у двух красноармейцев. Это его личная охрана. Он без нее — никуда, ибо трус первой руки. Впрочем, они все трусы. Троцкий держит себя за семью замками, а когда идет, то охранники его буквально теснят в кольце, давят кольцом.
Зиновьев осенью пережил тяжелую минуту. Она у меня отмечена в дневнике со слов очевидца. Было какое-то собрание матросов и красноармейцев в Таврическом дворце (ныне он называется Дворцом Урицкого). Собрание, казалось бы, надежное, большевицкое, — иных не бывает, не допускают. И вдруг эти надежные ‘коммунисты’ взбесились: полезли на Зиновьева с криками: ‘Долой войну! долой комиссаров!’ и даже, что уж совсем непереносно: ‘Долой жидов!’. Кое-где кулаки стали сжиматься… Зиновьев хотел удрать задним ходом — и не мог. Его секретарша тогда кинулась отыскивать Горького. Ездила по всему городу, даже в наш дом заглядывала. Где-то Горький был отыскан и приведен спасать Зиновьева. Горький говорит мало, глухо, отрывисто, будто лает. Я не думаю, чтобы его красноречие было решающим, когда он пролаял: ‘Воюйте, а не то придет Колчак и оторвет вам голову’. Но все-таки страсти на этот раз улеглись. А на следующий — собрания стали еще больше фильтровать. Зиновьев слишком расстроился.
Здесь нам задают вопросы, которые показывают, что никто не имеет понятия о российской действительности.
Спрашивают: ‘Ну, а как литература? Какая цензура? Какие магазины? Как сообщения? Где собираются? Что вы писали?’ и т.д.
На прошлой лекции Мережковскому кто-то прислал записку: ‘Почему вы не в России? Говорили бы все это там. Ведь там Горький основал общество Свободы и Культуры’.
Ну что на это ответить? Чем, какими словами? Разве кратким словом ‘нет’? Ибо факт необыкновенно прост: ничего из того, о чем спрашивают, нет, нет совершенно: ни магазинов, ни ресторанов, ни литературы, ни газет, кроме официозов (а потому и цензуры нет). Нет науки, нет студентов, нет сообщений, никто нигде не собирается — значит нет ‘обществ’, абсолютно нет свободы и ни малейшей культуры. Горький, впрочем, есть. Но занимается он отнюдь не культурой и не свободой, а скупаньем у голодных людей остатков их имущества. Скупает фарфор, эмали, альбомы, — что придется. Квартира у него — настоящий музей. А когда захватили английское посольство, он сидел там в виде оценщика, пытаясь разобраться в вновь ‘приобретенных’ предметах искусства. Жена Горького, вторая, бывшая актриса, — комиссар всех ‘государственных’ театров, нынче осенью она, кроме того, сделалась еще министром торговли и промышленности. Положим, не мудреная штука, раз нет ни торговли, ни промышленности.
Опять просто: НЕТ.
Еще трех вещей нет в ‘революционной советской России’, — я их отмечу (хотя ими далеко не исчерпывается все, чего нет):
Нет, во-первых, — революции.
Нет, затем, — диктатуры пролетариата.
Нет, наконец, — советов.
Революции нет уже года полтора. Вместо нее — тишина и спокойствие кладбища.
Диктатуры пролетариата нет потому, что нет пролетариата: почти все заводы закрыты, рабочие мобилизованы, другие разъехались. Оставшихся, при всякой своей панике, большевики расстреливают сотнями.
Осенью расстреляли в одну ночь 300 с чем-то человек.
Советов нету — потому что в ‘советы’ назначаются кандидаты от партии. И большевик, объявляющий кандидата, грозно кричит на собрании: ‘Ну-ка! кто против? Подыми руку!’ Раз какой-то смельчак закричал на это сверху: ‘Кто хочет в Чрезвычайку — подыми руку!’ Уж, конечно, никто рук не подымает.
Всего, что еще может прийти в голову, — тоже нет. Вот это ‘нет’ — чистое отсутствие намека на свободу, на все, что составляет человеческую жизнь, надо взять за исходную точку, за позу, на которую следует стать, начиная разговор о большевиках. Их принцип, их пафос — нетовщина. ‘Жисти нет’! — стонет каждый красноармеец, опоминаясь на мгновение от своего безумия. Отрицание жизни, последовательный принцип ‘нетовщины’, естественно рождает и тот никогда и нигде неслыханный террор, который царит в Совдепии. Убивают, что называется, походя, почти не замечая, одного за другого, так, кто под руку попал. Не то что личность перестала иметь цену, нет, больше: всякая жизнь вообще обесценилась. Я сегодня не коснусь картин этого террора. Их слишком много на страницах моего дневника. И я не могу слишком часто возвращаться к этим страницам. Да и что факты! Кто понял самый принцип большевиков, их линию, их нетовщину, того ничем не удивишь. Ведь факты — лишь логическое следствие, и пока будет принцип — будут следствия. Пока будут большевики — будет оголтелый террор, с массовыми расстрелами, с пытками, с издевательствами. С продажей человеческого мяса на рынке за телятину, с арестом детей, со всей фантастикой, которой не хочет верить свежий человек.
Однако надо, чтобы верили, надо, чтобы поняли самый принцип большевиков, эту нетовщину. До сих пор тайна большевиков — тайна, хотя они откровенны до подлой наглости. Вот, например, что у меня записано осенью, вскоре после Юденича: ‘…и сегодня, как всегда, распоясались и объявляют: догромим Деникина, а затем начнем заключать миры с соседями. Эстляндия будет первой, но важнее всего Польша и Финляндия. Это — открытые двери в Европу. Мы должны соглашаться на все условия. Ведь буржуазные и социал-предательские правительства соседей мы не признаем законными и договоры с ними мы все равно исполнять не будем. Любой мирный договор с ними лишь мост к власти рабочим Польши, рабочим Финляндии, рабочим Европы. Да здравствует единая, неделимая, всемирная советская республика! Ну что ж, черту не впервые им помогать, и этот проект мирной кампании очень вероятен. За спинами соседей начнет переговоры и Антанта — Англия скорее всего. Ведь она не знает — или не хочет знать, что такое большевики. Иной раз кажется — пускай! Если Европа не понимает, что нельзя терпеть рядом эту толпу белых негров, и договаривается с хитрыми надсмотрщиками — Европа достойна всех последствий этих договоров. Германии не простится ее Брест. Ни одной стране не простится ее бесчестие и недомыслие.
А вот что сказал Горькому сам Ильич (так Горький, не без нежности, называет Ленина). Горький ездил к нему в Москву, с предложением ‘смягчить политику’ (это было уже зимой). Горький думал, что при ‘смягчении’ Европа скорей пойдет на мир. ‘И так пойдет, — ответил Ленин. — Даже скоро. Нам мирная передышка необходима, ради нее обещано будет, что угодно, но не можем же мы изменить нашим принципам. И на деле останется все. Выпустим одних заложников — возьмем других. Разоружим один полк — вооружим два’.
‘Боже, как нам все ясно отсюда, нам, заглянувшим в лицо ‘смерти’! И как никто ничего не понимает — там!’
Это я писала уже перед самым нашим побегом из Совдепии, — из бывшей России. Наш побег решился внутренно именно в это время. Я по совести могу сказать, что он был решен внутренно, не внешне. Физически, для нас, бежать было гораздо труднее, чем оставаться. К голоду, к настоящему, т. е. когда мы целыми месяцами ели хлеб с соломой, мерзлую картошку, капусту с водой и только, — к голоду привыкаешь. Даже пронизывающий холод в комнате, даже постоянная тьма (мы сидели при ночниках последнее время), даже лохмотья, которые мы носили, — все это, в сущности, пустяки. Я, по крайней мере, не могу назвать это страданием. Человек удивительно много может вынести физически.
Тяжелее была душевная тошнота, которую мы испытывали в этой атмосфере лжи и крови.
Но непереносным оказалось одно: ощущение тряпки во рту. Непереносно, как преступление, знать, что знаешь что-то о России, чего другие не знают, — и молчать. Пусть нам не поверят, как не верят никому, но говорить мы должны и будем. Мы знаем две тайны о России, и эти две тайны мы должны постоянно раскрывать, что бы с нами ни было. Первая тайна — о большевиках, о их принципе небытия, и о том, что они никогда, ни на линию, пока существуют, этому принципу не изменят. Не могут изменить. Все будет как есть, пока они есть, т. е. будет громадное Ничего вместо России, а вскоре может быть вместо еще какой-нибудь страны, и еще…
Вторая тайна — о России, о людях, сию минуту населяющих Россию. Меня слишком бы далеко завело, если б я вздумала теперь говорить обо всей России, я ограничусь здесь Петербургом как показателем. Все петербуржцы, — но все, сверху донизу, простой народ и остатки интеллигенции равно, за исключением властей и некоторых спекулянтов, — живут исключительно надеждой на переворот. Они его жаждут, они его ждут, они к нему готовятся каждый день, чуть не каждый час. Мы знаем не только целые учреждения, с виду большевицкие, полные таких людей, но, может быть, целые полки, ждущие лишь момента, лишь знака, чтобы повернуться против своих поработителей. Мы знаем, что летом даже кронштадтские матросы ждали: ‘Кому бы сдаться? Да никто нас не берет’. И летом довольно было двухчасового обстрела, чтобы от большевиков следа не осталось. Эти новые татаре все свои автомобили держали наготове, чтобы удирать.
Я уже не говорю об интеллигенции. Она разъединена физически, но внутренно едина, как никогда, тут соединены даже самые слабые, т. е. ради куска селедки для детей служащие у большевиков. Нельзя требовать, чтобы в целом народе или классе все сплошь были героями. Героев может быть мало или много. И я прямо скажу, что за время большевиков у нас было сотни, тысячи, миллионы героев. Пассивных и активных. Разве не герои — все расстрелянные, после пыток, московские профессора, педагоги, писатели? Разве не герои — тысячи офицеров, которые все-таки не пошли в красную армию, хотя вместе с ними арестовывали их жен и детей. А другие сотни офицеров, полтора года тому назад умершие замурованными буквально в нижних казематах крепости? Это факт, их скученные скелеты когда-нибудь отроют. Оставшееся большинство не имеющих силы идти на гибель своих близких не развратилось все-таки, оно ждет лишь момента, чтобы возникнуть и действовать, ждет первого толчка, новой февральской революции. Самодержавие большевиков горше, хуже николаевского — но дутая власть их слабее, и при самом легком ударе извне — она лопнет, как пузырь, чтобы могли сплотиться разъединенные искусственно русские силы, мог проснуться от кошмара русский народ. И уж, конечно, конечно, не для создания нового самодержавия, николаевского или ленинского — все равно!
Мы — такие же, как другие, мы лишь часть России подлинной, России февральской, России будущей. Тайну эту, т. е. что Россия вся сейчас готова восстать во имя демократизма и свободы, мы знаем изнутри, как знают там оставшиеся. От их лица, от их имени, за них — мы и говорим. Может быть, голос России не будет услышан. Может быть, Европе суждены еще долгие судороги и потрясения. Может быть, еще тысячи тысяч лучших людей погибнут в России, русских и иностранцев, — как недавно там погиб замечательнейший польский поэт. Все равно, когда-нибудь, кого-нибудь услышат, когда-нибудь поймет Европа, что спасение России — ее спасение, свобода России — ее собственная свобода, и мы верим, поймут это европейские народы — не слишком поздно. Наша крепкая вера, только она и позволяет нам смело сказать теперь, в эту черную, страшную минуту:
Она не погибнет — знайте!
Она не погибнет, Россия…
Они всколосятся, — верьте!
Поля ее золотые.
И мы не погибнем, — верьте!
Но что нам наше спасенье?
Россия спасется — знайте!
И близко ее воскресенье.
КОММЕНТАРИИ
Лекция прочитана Гиппиус в январе 1920 г. в Минске, куда Мережковские попали после бегства из Петрограда. Печатается по журналу ‘Вестник русского христианского движения’. Париж, Мюнхен, Нью-Йорк, 1986. No 147. С. 241-247.
Зиновьев (Радомысльский) Григорий Евсеевич (Овсей-Гершен Аронович) (1883-1936) — в 1917-1926 гг. председатель Петроградского (Ленинградского) совета. Репрессирован в 1936 г.
Троцкий (Бронштейн) Лев Давидович (1879-1940) — один из организаторов большевистского переворота в октябре 1917 г. В 1918—1925 гг. нарком по военным и морским делам.
Дворец Урицкого — осенью 1918 г. после убийства М. С. Урицкого Таврический дворец в Петрограде был переименован в Дворец Урицкого, однако название не прижилось.
Колчак Александр Васильевич (1873-1920) — адмирал, в 1918-1920 гг. верховный главнокомандующий России. Расстрелян 7 февраля 1920 г. в Иркутске по телеграмме В. И. Ленина.
Жена Горького — Мария Федоровна Андреева (Юрковская) (1868—1953) — актриса и общественный деятель, гражданская жена М. Горького с 1903 г. После 1917 г. — комиссар отдела театров и зрелищ в Петрограде.
Юденич Николай Николаевич (1862-1933) — в 1919 г. главнокомандующий Северо-Западной армией, безуспешно наступавшей в октябре 1919 г. на Петроград. Эмигрировал в 1920 г.
Горький — о взаимоотношениях А. М. Горького и В. И. Ленина см. в кн.: Горький М. Несвоевременные мысли / Вступ. статья и коммент. И. Вайнберга. М., 1990.
Она не погибнет — знайте! — З. Н. Гиппиус. Знайте! (1918).