Итак. У Лефа толстый журнал. Так сказать аттестат зрелости. И Леф более не мальчишка. Уже не ищет случайного приюта и ночлега, где-либо в ‘Известиях Наркомздрава’, или сборнике Экосо, уже не нужно ему завоевывать ‘Красную Новь’, обходными движениями проникать в ‘Печать и Революцию’, или лобовой атакой брать приступом ‘Красную Ниву’.
Он уж не дебютантка более, вводимая в большую залу литературы под ручку с Dame de compagnie, будь то Горький или Луначарский, и более не аппарат для оплевывания нежных душ. Период борьбы за жилищную площадь для Лефа окончился. Получил ордерок в обычном порядке, — и, кажется, даже без особого кровопролития, — или слезопролития, обзавелся квартиркой, открывает приемы для друзей, и меня пригласил в гости.
Так вот, здравствуйте, товарищ Леф. Поговорим. О вас, великолепный Маяковский, — лефовский генерал, хищный, жадный, напористый, молодой генерал, слепой и мощный в ударе как таран, зрячий и острый как свет маяка — в подготовке к удару, о вас, Асеев, — разгульный с химник, с неверной улыбкой на аввакумовских губах, жарящий бомбами по соловьям, о вас, Третьяков — этакий окающий, долговязый резчик, такими неуклюжими, казалось бы, лопатами, создающий чертовски-тонкие штучки, бурсак, вгрызающийся в эстетику, как медведь в молодую поросль, о вас, российский мальчик Арватов, наскокистый, задорный петушок, — простите, бунтарь, Сен-Жюст Лефа, о вас, о, Брик, о, односложный кардинал, иронически схематизирующий мир в опьянении крепким вином своего здравого смысла, столь же прочного, увесистого и окончательного, как и ваше имя — означающее по-английски — кирпич, о вас, Чужак — на сем пиру госте случайном, русском мыслителе с германскими приемами, кунктаторе Лефа, о вас, всех вместе, о вас, как о Лефе поговорим…
‘Три юных пажа покидали
Навеки свой берег родной
В глазах у них слезы стояли
И горек был ветер морской’.
Все эти пажи любили, — видите ли, свою королеву. Только два не по настоящему, а один по настоящему. И он, покидая берег и королеву — не бунтовал, не проклинал.
‘Не мог он ни горю, ни гневу
Любимое имя предать’.
И мораль:
‘Кто любит свою королеву
Тот молча идет умирать’.
Есть такая сентиментальная баллада.
Леф! история возложила на вас почетную задачу: убить эту балладу, похоронить ее где-либо в свалочном месте, осиновый кол вбить в яму. Леф! Великая революция Российская выдала вам, — нехотя, и с ужимками, правда, великую доверенность: проводить революцию в духовном быту, создать армию иконоборцев, ломать храмы буржуазного искусства, бикфордовым шнуром опоясывать святыни божественного вдохновения: вдребезги бить крашеные горшки эстетики, дегтем, обмазывать белоснежных лебедей романтики, мокрой шваброй вымести дряхлую паутину уютного сентиментализма. Маяковский: таранте балладу и пажей… Асеев: разбойничьим посвистом — пугните на-смерть королеву… Третьяков: оболваньте грубым юмором трагическую любовь пажа… Арватов: вгрызитесь стилетом острого анализа в покорность любви, ведущей на смерть. Брик: ведите следствие по преступлениям, эстетным искусством совершенным — против грубой нашей жизни. Чужак: мотивируйте смертный приговор, спокойный, холодный и обдуманный — и трем пажам, и королеве, и балладе…
Не думайте, товарищи Лефа, что работа ваша легка, что так уж просто выполнение доверенности вашей. Не забудьте, дана она с ужимками, и нехотя. Вырвана почти. И существуют еще нежные души, гостеприимно открытые для наплевания. И хочется еще отдохнуть суровым прозаикам краскупам в нежащих объятиях розовенького искусства. И висит еще на почетном гвозде уютный, хоть и молью изъеденный халат актеатров.
И хоть в бога не веруют, но стихи с больших букв еще пишут комсомольцы. И раздаются еще ‘небесные звуки арфы’ из-под пальцев провинциальных поэтесс, хоть они и служат уже в санитарных обозах. И заботятся еще о ‘чистоте литературных традиций’ краснококшайские цензоры. И пишут еще восьмиактные пьесы о космическом смысле революции — на чердаке, при свете коптилки, неудавшиеся зубные врачи. И бунтуются еще против ‘безнравственного материализма’, — грустно-облезлые интеллигенты — с широким, открытым и медным лбом. И льется еще робкий, мелкий, но противный дождичек поссевской пошлости.
Но вы знаете сами, товарищи Лефа, что нелегка ваша работа. Препятствия во вне, — вы измерили, взвесили, оценили.
Как на счет препятствий изнутри? окружающих вас незаметно для вас? гнездящихся по углам в этой вашей новой квартире? Молчаливо подстерегающих? их-то вы измерили, взвесили, оценили?
Предостережение Лефу.
Как обстоит у вас дело насчет королевы и пажей?
Иконоборцы всех времен и народов безжалостно обманывали себя и других. Уничтожили старые иконы лишь затем, чтобы повесить на их место новые. Боролись не против икон, — а за место на стене. Иконоборцы всех времен и народов, — не хотели, — не могли усвоить простой истины:
О мавре, который сделал свое дело.
Есть трагическое — комичностью своей словосочетание. Одно из них:
Маститый Леф.
Было когда-то маститое ‘Русское Богатство’. Печатало идейные романы из быта патагонцев, и непременным условием сотрудничества ставило стаж политической каторги или по меньшей мере административной ссылки.
Пришли иконоборцы. Веселые, молодые. Разгромили ‘Русское Богатство’. Место на стене освободилось. Иконоборцы начали мастититься. Облюбовали икону: Апполон. Этот маститый божок был беззаботен на счет политики, но весьма уважал людей знающих наизусть сонеты Хозе Мария Эредиа. То-есть, не то что уважал, а просто делил людей на две категории: тех, кто наизусть его не знают, — смысл их существования вообще говоря не ясен, и тех, кто знают, — их бытие оправдано.
И снова пришли иконоборцы. На этот раз с задачами большими, чем у иконоборцев всех времен и народов. В счастливый исторический момент, когда совпала во времени ломка быта материального с ломкой быта духовного.
Так вот, о них тревога.
Допустите ли вы, товарищи из Лефа, чтоб Леф стал маститым? Чтоб облысел Маяковский, и скучным голосом мямлил будущему какому нибудь очередному Арватову, принесшему в кармане очередную бомбу:
— Видите ли товарищ, вы конечно молоды и талантливы, но это все ни к чему. Ибо лучше чем я в свое время сказал, вы все равно не скажете…
Чтоб охватила тоска вдруг по генеологическому древу Брика или Чужака, — такая тоска, что совершенно незаметно сделал кто-нибудь из них откровение: а ведь Белинский-то мой дедушка, и я вообще продолжаю традиции, и имею полное право на своих визитных карточках написать: Факел. Светоч.
стр. 234
Чтоб на дверях ваших духовных засияла вывеска:
Вход в Леф без доклада воспрещается…
А швейцар должен без доклада установить благонадежность посетителя на счет знакомства с Асеевскими стихами и Третьяковского к ним предисловия…
Чтоб вообще говоря, вы Леф, т. е. лига борьбы — превратились в школу, а из школы в кружок, а из кружка в клику…
Чтобы у кого нибудь из вас, когда нибудь, вырвалась сакраментальная формула, знаменующая дуновение смерти:
— Эх, нынешняя молодежь — это не то… То ли дело в наше время…
Чтоб вы позабыли, что ваша роль в революции нашей — не учить, не вещать, не пророчествовать, не благословлять, не выдавать патенты — а только и исключительно — доканчивать разрушение, убирать обломки и мусор, и расчищать свободное пространство, для новых строителей, — которые придут, ни вы, ни я не знаем когда придут, но придут… Которые будут строить, — ни вы — ни я, не знаем, что, — но будут строить…
Ибо, ведь революция — что есть? — максимальное напряжение длительной борьбы за разумное разделение труда. И совершается она сама по законам разделения труда. Об этом уж знают давно. На этот счет было давно сказано:
— Есть время камни метати, — есть время камни собирати…
Так вот товарищи Лефа, нам на долю история и революции дали труд камни метати — каждому по уменью своему, и по прицелу своему. А камни собирати — пусть другие будут.
И лет через сто, историк нашей эпохи во главе ‘Идеологические бури русской революции’ — напишет:
‘Одним из самых примечательных явлений в этой области был журнал Леф. Он объединил группу подлинных революционеров в искусстве, являющихся в то же время подлинными деятелями искусства, и в тоже время, он поставил себе цели борьбы со всеми существовавшими формами и видами буржуазного искусства, во всех его многочисленных проявлениях. В первый раз за все время существования идеологии и философии искусства наблюдался ярко любопытный факт: — Эти люди боролись против старых формул и канонов в искусстве, не пытаясь заменить их другими, — чувствуя очевидно, что момент для этого не наступил. Подчиняясь столь свойственной тому периоду любви к терминологии, как к абсолютной ценности, они написали на своих знаменах туманные и расплывчатые термины: ‘футуризм’, ‘конструктивизм’. Но дело было, конечно, не в этих терминах, являвшихся скорее боевым паролем, нежели исповеданием веры. Дело было в том, что эта группа сдернула покров тайны с ценностей искусства, оземлила и приземлила его, превратила творчество в работу, и искусство — в ремесло, мастерство. Конечно, диалектива исторического процесса воспользовалась громадной, произведенной ими работой лишь как антитезисом, — и возродила — на почве нового социального уклада — через одно, два поколения, подлинное искусство, дошедшее до худосочия и вырождения в условиях буржуазного строя, и окончательно добитое своими эпигонами, своими Вениаминами, своими последними детьми — группой Лефа’.
Вы довольны, товарищи Лефа этой грядущей вашей характеристикой?
Я за вас доволен.
Только помните:
Чтоб без маститости и ‘традиции Белинского’…
Оригинал здесь:Левидов М. Лефу предостережение: (Дружеский голос). [Статья] // Леф. 1923. N 1. С.231-235.