Ледяная Эллада, Катаев Иван Иванович, Год: 1934

Время на прочтение: 25 минут(ы)

Иван Катаев.
Ледяная Эллада

О, тут жили прекрасные люди! Он и вставали и засыпали счастливые и невинные, луга
и рощи наполнялись их песнями и веселыми криками, великий избыток непочатых сил
уходил в любовь и в простодушную радость. Солнце обливало их теплом и светом, радуясь
па своих прекрасных детей… Чудный сон, высокое заблуждение человечества! Золотой век
— мечта самая невероятная из всех, какие были, но за которую люди отдавали всю жизнь
свою и все свои силы, для которой умирали и убивались пророки…
Ф. Достоевский. ‘Подросток’

I

Напоследок захотелось побывать в центре города. Мне указали путь: с Индустриальной улицы свернуть вправо… Тропинка, глубоко протоптанная в снегу, взбежала на вершину пологого холма. Вот он — Центральный парк. Как черны на белом поле эти острые ели — высшая, бархатная чернота! Отсюда — налево, прямо по целику. Проваливаюсь по колено, но это ничего. Нужно только добраться до той вон сквозной геодезической вышки.
Так, уже засыпалось в валенки, тает, щекотно потекло под пятку. Ух, кажется, здесь. Вот и котловина Верхнего озера. Да, правильно, это и есть Центральная площадь. Теперь надо немного потоптаться, чтоб было удобней стоять. Я топнул раз, другой и вдруг ушел в снег по пояс. Черт возьми!
Впрочем, так, пожалуй, покойней. Очень устойчиво, и отсюда, с холма, видно все, что нужно. Огни еще не вспыхнули в городе. Предвечерний мечтательный час. Скоро вздрогнет свет и встанет на первую ступеньку сумерек. Снежная тишина. Слышно, как внизу в Айкуайвентчоррском поселке звякают ложки. Отобедали, собирают со стола. Звонкий детский спор: ‘Тебе, тебе догонять, он отводился!..’ Вдалеке лает собака.
Бревенчатый город подо мной исходит дымами. На самом краю шесть черных труб Центральной электростанции наложены прямо на белую пустоту Большого Вудъявра. Озеро стоит высоким гладким заслоном, кругло и твердо очерченное основаниями гор. Горы! Нигде нет таких. Альпы, Кавказ, Яйла — все они тянутся по горизонту длинным связным хребтом, всегда повернуты боком. Эти вышли к озеру, как на митинг, встали, как броненосцы, носами ко мне. Кукисвумчорр, Юкспор, северный отрог Айкуайвентчорра — тупые вершины, плавные склоны, ломаные темные выступы породы из-под снегового панциря. Тесные долины уходят между ними на север, в глубину массива, в затуманный мир смертельно безмолвных высот. Долины, подножья выстланы черным ельником. Немая Лапландия, сердцевина Кольского полуострова… И эти невнятные лопарские чорры , дикая озерная впадина, застывшая так с ледниковой прадревности — уже просто городская окрестность, привычный ландшафт: мельком оглянуть из окна, оторвав глаза от газетной колонки, на деловом ходу завидеть в перспективе проулка…
Рядом со мной худые высокие ели, белые пухлые шапки на лапах. По генеральному плану, каменный город, оставив внизу деревянные фабричные кварталы, взберется сюда, на темя моренного холма, странно увенчанного маленьким озером. Город опояшет холм концентрическими улицами. Вот здесь, где я стою по пояс в снегу, под метровой рыхлой толщей скрыта Центральная площадь. Она включит в себя озеро. Отсюда понесутся книзу лучевые проспекты. Еловый лес сожмется и станет парком. У озера поднимется Дворец культуры, кубическая громада, сложенная из зеленовато-серого хибинита. И я забрался сюда, наверх, только затем, чтобы яснее представить себе один небывший день.
Пусть это будет августовский день, теплый и скромный. Пусть это будет выходной день. Все ушли за город, на Юкспориок, катаются на лодках по Вудъявру. Может быть, там готовится фейерверк. Здесь, на площади, пусто. Такой же предвечерний мечтательный час. Неслышно отворяется дверь Дворца культуры, тяжкая, тихая дверь, обитая понизу ясной медью. По ступенькам сходит молодой человек с клетчатым шарфом, обмотанным вокруг шеи. Он засиделся в библиотеке. Чистая брусчатка площади. За чугунной решеткой, облегающей озеро, в гладких водах недвижно отражены серые дома с резкими выступами балконов, красные черепичные кровли, бледное небо. Молодой человек задумчиво идет по тротуару, не замечая, как вдали розовеет закатом купол Юкспора. Из-за угла вылетает тихий черный лимузин и, легко описав полукруг вдоль решетки, скрывается за другим углом.
Вот и все. Молодой человек с шарфом тоже свернул за угол. Теперь можно вылезать из сугроба и разыскивать тропинку.

II

Человечество всегда любило вспоминать о будущем. И когда вспоминало, когда залетало мечтой очень далеко — сперва в золотой век, вернувшийся на землю, потом в социализм, — это далекое всегда воображалось солнечным и безмятежно теплым. Синий рай, глубокое счастливое небо. Некая новая Эллада: туманные фиолетовые мысы, плеск медлительной волны, стройные люди в белых хитонах, с неслышной поступью… Что это будет за страна, с каким названием, на каком таком континенте, — об этом не загадывали. Но климат в ней будет самый благодатный, — иначе не думалось. Не могут же, в самом деле, легконогие люди будущего ходить в калошах и в шубах!.. Прекрасная земля утопий обычно помещалась где-то в субтропических широтах, не иначе…
История рассудила наперекор всем пророкам, поэтам и романистам. Быть обетованной землей утопических мечтаний, первой землей социализма она удостоила самую суровую и пасмурную страну Евразии, ту, которую западные соседи издавна и — по неуклюжести ее — справедливо называли северным медведем. Лучшая и большая часть обитателей этой страны принялась закладывать основы и воздвигать устои всеобщего счастья, не смущаясь ни угрюмой природой ее, ни мужицкой неповоротливостью, ни огромным размахом пространств. А в ходе великой обновляющей работы открылась и еще одна непредвиденная истина. Оказалось, что для возделывания под социалистическую культуру пригодны не только исторически обжитые области, но и все, доселе почти не тронутые рукой человека, пустынные края, где раньше вовсе не умели и боялись жить.
Так удалось приобщить к территории утверждающегося социализма студеный малолюдный Север, беспредельную ширь замороженных тундр, таежные пущи, каменный порог Ледовитого океана. И не только для того, чтобы добывать и вывозить найденные там природные богатства, но и для того, чтобы постоянно жить там, жить так же умно, плодотворно и радостно, как во всех прочих местах страны.
Так в суровейших и безвестных дебрях Севера, где бродили лишь полудикие племена, забытые пасынки высокомерной цивилизации, выросли новые города. Города пришельцев, новоселов, пионеров. Города, которые носят гордое и отличающее имя социалистических.
Так на шестьдесят восьмом градусе северной широты в три года поднялся социалистический город Хибиногорск, самый молодой и самый диковинный из всех городов земного шара.
Этот город, так же как и вся страна, задумал показать миру образец наилучшего устройства жизни. Как одно из слагаемых великого целого он намерен воплотить и в самом себе все чистейшие мечты человечества. Возникший в ледяном краю девятимесячных зим, у подножия обледенелого горного массива, на высокой ледниковой морене, он хочет стать частицей новой и безмерно обогащенной Эллады, пылающей свободным огнем человеческих дарований, залитой солнцем победившего разума.
Он — социалистический уже в силу этих стремлений своих: в тенденции, в становлении. И также потому, что, принадлежа социалистической стране, с первого дня строил себя на тех же, впервые установленных ею началах и законах. И потому еще, что заложенное и построенное им на сей день обеспечивает полный размах социалистического бытия в недалекие годы.
Только враг будет на сегодня предъявлять трехгодовалому заполярному городу требование высшего благоденствия и комфортабельности. Только глупец будет разыскивать в сегодняшнем социалистическом Хибиногорске вседовольных и блаженных людей золотого века. Белые хитоны и сандалии там вообще вряд ли привьются по причинам, вполне понятным. Налицо большой спрос на теплые рукавицы и валеные сапоги, которых подчас не хватает даже на всех рудокопов Кукисвумчорра, работающих в открытых карьерах. Во всех прочих вещественных благах — тщательно взвешенный паек. Если скалистые Хибины — часть новой Эллады, то в тридцать третьем году название этой части — Спарта.
И все же город Хибиногорск уже сегодня во многом богаче и краше всех старых городов старой Европы и других континентов.
И что совсем не трудно понять, когда заглянешь в его душу, — это самый благородный и опрятный город.

III

Удивительно, как здесь любят вспоминать… Не о ласковом детстве, не о треволнениях юности, не о том, что пережито в других краях, а вот об этих трех хибинских годах. Казалось бы, что и кому вспоминать в этом городе, который не имеет прошлого и живет будущим, где старожилом считается человек, поселившийся на Большом Вудъявре в двадцать девятом и тридцатом годах. А вот же вспоминают: в приятельском разговоре и на собраниях, мимоходом и — со стенограммой, устно и печатно. Вспоминают с грустной, счастливой усмешкой, с отуманенным взором, как бы погружаясь мыслью в далекие молодые времена. Если разобраться, — понятно. Во-первых, своя история у Хибиногорска есть — краткая, но богатейшая, стремительная, бурная. Во-вторых, ни в каком другом месте так не поражает различие между тем, что было и что есть, — вернее между тем, что есть и чего не было. Потому что не было ничего.
Долина Юкспориок. Только что открытый дом отдыха ‘Шестого дня’ инженерно-технических работников. Большая столовая. Тот праздничный уют, который бывает только в морозный солнечный день в светлой, чистой, хорошо натопленной комнате, когда за окном быстро пройдет кто-нибудь и заскрипит снег. Пронченко и Антонов, двое молодых геологов, неразливные друзья, сожители и спутники, сидят за столом, пьют кофе.
Они пришли сюда утром из рудничного поселка, целый день раскатывали на лыжах. Потом, красные, пахнущие морозом, славно пообедали со стаканчиком портвейна и опять пошли на лыжах вверх по долине. Подъем был легок, почти незаметен, наст плотен и картонно упруг, слева — снежная боковина Юкспора, уходящая в голубое небо, справа — налитые золотым предзакатным солнцем глубокие цирки Расвумчорра. Добравшись до перевала, они повернули назад, шагнули, оттолкнулись палками, и лыжи понесли их по гладкой ложбинке ущелья, набирая свистящую быстроту. Их мчало прямо к большому багровому диску, садившемуся в лиловатую мглу над устьем долины, они глотали чистый, нарзанно-острый воздух, на глаза набегали слезы от ветра и сладкой вольности. Так их несло три километра, почти до самого дома отдыха, где дожидалось вечернее кофе с булочками.
Геологи сидят отдышавшиеся, успокоенные, раздумчиво закуривают. В соседней комнате людно: там играют в домино и в шашки, бренчит гитара. Взрыв смеха, — наверно, этот, из химлаборатории, острослов и дамский угодник, рассказал припасенный напоследок анекдот.
— А помнишь, Антоныч, — медленно говорит Пронченко, — как мы тут в первый раз ночевали с партией? Еще печка никак не растоплялась, надымило страсть как, всю ночь дрожали… Вот на этом самом место я лежал, где буфет…
Дом отдыха перестроен из рабочего барака. Тут была база геологической партии, пошедшей в первые разведки на Расвумчорр.
Антонову и Пронченко сегодня хорошо, но чуть-чуть одиноко и грустно. Они живут, как и прежде, в рудничном поселке, днем бродят высоко над миром, по обледенелым уступам Юкспора, где идет бурение на сфен. В город, за шесть километров, ездят по часто. Оба немного одичали, поотвыкли от шумных и развязных людей. А тут сегодня народ все больше из треста, солидные инженеры, девицы с прическами, — веселые спевшиеся компании. И все новые, новые, неведомые лица… С ними двоими, заслуженными хибинцами, почтительно, с инженерской вежливостью здороваются, называют по имени-отчеству. Но чуждовато, с холодком… Они не из этого круга приятных сослуживцев. И друзья чувствуют себя чуть ли не посторонними, провинциальными какими-то. Конечно, это смешные пустяки, минутное. Но ведь бывало-то… Везде свои ребята, всех знаешь до последней тайной жилочки, и тебя все знают, и все попросту, как в родной семье… И вот, хоть и глупо, а… обидно. Они ж тут первые, им самое тяжелое досталось, а эти пришли на готовое…
Ну, в общем чепуха, пора и домой собираться.
Синяя лунная ночь. Искрятся, горят снега. С говором, с хохотом уезжают битком набитые сани. Геологи идут пешком. Впереди желтые огоньки в поселке Фосфорного завода. Юкспор стоит гигантской млечной тенью. Антонов вдруг засмеялся.
— Ты что?
Да так… Он вспомнил, как с тех вон зубцов Юкспора сорвалась у них навьюченная лошадь. Как она катилась! И ничего, ведь уцелела, подлая…
Они перебираются через полотно железнодорожной ветки, выходят на шоссе. Тут остановка автобуса. Перед ними стелется унылая равнина, редкие корявые березы. За Вудъявром, в голубой лунной дымке роятся высокие городские огни.
— Все-таки странно, Антоныч, — говорит Пронченко, неотрывно глядя в белую мглу равнины. — Ведь это болото так миллионы лет лежало. И ни одной души не было… Сколько таких ночей прошло…
Он — раздумщик и лирик, этот белобрысый крестьянский сын с некрестьянски тугой пружиной воли, умеющий подчинить себе и вести десятки людей на штурм безнадежных снегов.
Антонов — попроще, спокойный, краснолицый галициец, в кожаной куртке, распертой мускулами. Оба они из Московской горной академии — редкость здесь, в Хибинах, где все больше ленинградцы. Прямо со студенческой скамьи попали в апатитовую экспедицию Научного института удобрений и с тех пор — с весны двадцать девятого — в горах. Скоро четыре года…
— Нет, я вот что тебе давно хотел сказать, — улыбается Антонов. — Помнишь, как я тогда размечтался в палатке и говорю: вырастет тут город, и на этом месте, глядишь, когда-нибудь ларек поставят и будут пивом торговать. И вот что удивительно. Недавно иду, смотрю — и верно: ларек! На этом самом месте… и, по всей вероятности, летом будет пиво… Во, брат, оказался и я пророком!
Слева, по шоссе, взмахнули белые лучи. Автобус.
— Интересно, какой это: полтинничный или панский?
Пронченко поднимает руку. Мягко подкатывает толстый лейланд. По-рудничному это и есть панский, рублевый, в отличие от другого, перекрытого брезентом грузовичка. Геологи влезают в его светлое лакированное нутро. Автобус уносит их к осиянным снежным воротам долины Кукисвум.

IV

Все было собрано, сжато в маленький, но жизненосный эмбриональный комок. Один стандартный барак на все про все: он — и управление строительства, и гостиница, и клуб, и столовая. Варили кашу в ведре, ели одной ложкой поочередно. Еще не были как следует размежеваны функции, всем приходилось браться сразу за множество дел.
Пронченко, руководитель разведывательной группы, был и первым секретарем партийной ячейки. Ему же пришлось организовать и поселковый Совет депутатов. Народу прибывало. Раз есть Совет, должен быть и загс при нем… Пронченко подумал и завел толстую книгу записей. Но никто не шел в загс, — прямо досадно… К Пронченко приехала жена. Раньше жили они незарегистрированные, — как-то не собрались. Лиха беда начало! Пронченко взял книгу, записал себя и жену. Это был первый брак в Хибинах. Потом пришел с невестой какой-то фотограф…
Николай Николаевич Воронцов, строитель города, на вечере воспоминаний рассказывал:
— На весь поселок один телефонный провод. Дозвониться по нему — каторга! Бывало, вцепятся сразу все организации. Кричишь им: ‘Симонов, не мешай! Науменко, отцепись!’ Всех ведь знаешь по голосам… Ну, Змойро, начальник снабжения, — тот любого перекричит. Очень настойчивый человек… Телефонная станция помещалась в управлении как раз над его кабинетом. Так он завел себе длинную палку и, как телефонистка замешкается, сейчас стучит в потолок: ‘Барышня, да проспитесь же там, черт побери!..’
В самый берег Большого Вудъявра вросла бетонная глыба электростанции. Шесть тысяч двести пятьдесят киловатт. ‘Самая большая на полуострове!’ — важно говорят хибиногорцы. Послушать — так у них все самое большое и самое лучшее. Сказать по правде, уже для промышленного размаха ближайших кварталов хибиногорская ЦЭС маловата. На вторую очередь Обогатительной, которая будет пущена в декабре, ее не хватит. Тогда в декабре пришлет свой первый ток белопенная Нива, и ЦЭС уйдет в отставку, в запас. Но пока что она исправно делает свое дело, питает первую очередь фабрики, рудник, ночами воздвигает белое зарево над городом и поселками.
Технический директор станции, инженер Заславский, вспоминает, как седьмого ноября тридцатого года в праздничный вечер пускали первую двадцатисильную динамку. Все население новорожденного города сошлось возле клуба. В клубном зале собрались партийцы и комсомольцы: актив. Ждали. И когда над столом президиума красным червячком затлела лампочка и через минуту рассиялась полным накалом, — все без уговора встали, запели ‘Интернационал’. Потом повалили на улицу. Там, на столбе, тоже сияла белая звезда, образуя светлый круг в беснующейся метели. Глядели, не отрываясь. И вдруг звезда погасла. Поникшие, темные, вернулись в клуб, зажгли керосиновую лампу. Сидели хмуро, речи не клеились.
Свет, электрический свет в полярной ночи, в горах, среди ледяного безлюдья — это же много, это почти все!..
И снова вспыхнула лампочка и больше не погасла…
В январе тридцатого года в Хибиногорске было двести жителей. Ровно через год — семнадцать тысяч пятьсот. Еще через год — тридцать две тысячи. Город распространялся по моренному холму мгновенными толчками. По краям наступали палатки. За ними — землянки. На место землянок вставали бараки. Потом двухэтажные рубленые дома. А в деловом центре уже поднимались каменные корпуса Обогатительной, фабзавуча, химической лаборатории. Главная улица — Хибиногорская — выросла в тридцать первом году в один месяц: в марте — не было, в мае — стоит. Со стройки не сходили по четырнадцати часов, победное знамя перелетало от бригады к бригаде. Пятнадцатого апреля пришел кассир платить жалованье, звал снизу. С лесов махали ему: ‘Уходи, не мешай! Видишь, некогда…’
И вот он — тридцатитысячный город. Крыши, крыши, черные дымы, гудки паровозов, грохочет руда в фабричный бункер, рыкает автобус… Первоначальный комочек разросся беспредельно, все усложнилось, дифференцировалось, возникли круги систем, соподчинения, контроль. Личные соприкосновения сменились организационными отношениями. Количество перешло в качество. И когда проходят по улицам живые памятники городской юности — Пронченко, Воронцов, геолог Семеров, Мухенберг с рудника, Мякишев с электростанции, — встречные не кланяются им, потому что не знают. Бегут школьники с сумками, румяная лыжница в белой фуфайке — эти и не взглянут…
Обидно?
Нет, радостно.
Так, мимоходом, заденет смешная грусть.

V

Бранить хибинский климат, ссылаться на метеорологические невзгоды по-здешнему — уклон. И это вполне основательно. ‘Безысходный полярный мрак’ — это выдуманный предлог для запоя. Метели и заносы — дешевое оправдание прорыва. Россказни о ‘невыносимой стуже и тьме’ тормозят приток рабочей силы с юга.
Слухи о ‘вечной зимней ночи’ в Хибинах — обывательский ужас. Солнце не показывается тут с половины ноября и весь декабрь. В январе днем здесь уже не темнее, чем на Арбате. Зато с апреля — белые ночи и летом полтора месяца — незакатный свет.
Дыхание Гольфштрема долетает и сюда, в глубь полуострова. Средняя годовая температура — минус один, такая же, как на Урале. Средняя январская — минус тринадцать и две десятых, выше, чем в Ульяновске.
Но преуменьшать суровость хибинской природы тоже не к чему. Это значило бы умалить беспримерный героизм разведчиков и строителей Хибиногорска.
Высчитано, что в среднем сорок один раз в году бураны прерывают хозяйственную жизнь города и поселков.
Пурга в Хибиногорске — это вот что: выйти утром на работу и через пять минут вернуться домой. Нельзя пройти квартал — сшибает, валит. Так случалось с Заславским. До зарезу нужно на станцию, пробирается к берегу озера и с дороги звонит туда: не могу, выбился из сил… Нынешней зимой с крыши станции ураганом сорвало лист, бросило на выводные линии, произошло короткое замыкание, в небо встал фиолетовый световой столб, перепугавший весь город.
В канун минувшей октябрьской годовщины на площади соорудили отличный макет: фанерного зубастого буржуя в цилиндре, трубы, домны. Утром, когда пошла демонстрация, на площади было пусто: макет снесло в озеро. Колонны шли без песен, немо: невозможно было раскрыть рот.
На таком ветру, в метелях, в буранах прокладывали железную дорогу, рыли карьеры на руднике, поднимали бетонные корпуса.
Строительство в Хибинах — это прежде всего борьба за тепло. Вырвать у ветров и вьюг кусок пространства, оградить, согреть… Запалить печки, бросить пламя в топки, поддержать жизнь, рабочую энергию в людях, в турбинах, в агрегатах… Дрова, дрова, смолистые, огнеобильные обрубки польской сосны и ели! Их беспрерывно подвозят к городу в вагонах, па грузовиках, на подводах. И все не хватает.
Конец февраля. В Хибиногорске дровяной прорыв. На Мурманко апатитовая пробка, дрова застряли, уже останавливалась на сутки электростанция. Идут суматошные заседания, в газете призывные аншлаги. Первого марта объявляется всегородской субботник. В три часа ночи на вокзале сходятся профсоюзы, комсомол, воинские части. Грузится в темноте, едут на разъезд Титан, на Апатиты. Рубить, возить, отправлять. Веет тревогой военного коммунизма…
Но лесные запасы полуострова скудны, оборот возобновляемости древесины тут не меньше двухсот лет. Еще год-два — и все кольские леса могут уйти в топки Хибиногорска. Торф? Его предостаточно, но полярное лето слишком коротко для сушки. Печорский, шпицбергенский уголь? Это обещано, но тамошние разработки еще слабы, труден транспорт. Вся надежда на Ниву, все взгляды в сторону Нивы.
На протяжении своих тридцати четырех километров она мчит сто четырнадцать тысяч киловатт. Это достаточно, чтобы организовать вечный теплый день у Большого Вудъявра.

VI

В этом городе многое еще происходит в первый раз: первый слет рабочей молодежи, первая партийно-техническая конференция, первый юбилей электростанции.
И вот — пожар. Первый пожар в центре города. От керосинки загорелся дом, двухэтажный, бревенчатый, как все дома на главной улице. Из выбитых окон валит черный дым, с шипом хлещут помпы, мокрые пожарники лазают по крыше. На другой стороне улицы глазеет густая толпа. И все немножко гордятся: настоящий пожар, — как в большом городе. Выкидывают из окон дымящий скарб. На снегу горы имущества. Все, что таилось в стенах, в семье, брошено в уличный свет и свободу. Тяжкие двуспальные кровати, корыта, стулья, стенные часы, самовар, книги, ночные туфли, шубы, фотографии в рамочках, мандолина, умывальник, пружинный матрац и на матраце — яркий венок бумажных цветов.
Обжились хибиногорцы…
Отстояв дом, пожарники идут в баню. Их пускают с почетом, вне очереди.
Баней тоже гордятся. Бетонная, широкая, с нахлобученной снежной крышей, обвисшая толстыми сосульками, она выглядит заманчиво. Главное логово тепла. Внутри — ванны и души, шахматные — белое с зеленым — изразцы.
В раздевалку вваливаются красноармейцы с вениками. Курясь паром, пробегает длиннокосмый старичок с тесемочкой на тощих чреслах, проходит непременный безносый дядя, грустно таращась из вывороченных век. И тут открывается, что жители новой Эллады — преимущественно русские люди, которые любят попариться.
Уже отстоялся обиход. Уже влюбляются и ревнуют, и ходят с сумкой в очередь, и сдают зачеты, и в кино гуляют под ручку по фойе. Уже попадаются такие, что соскучились и хотят нового. Вот на этой самой Центральной электростанции есть молодые инженеры, которые подумывают: не перебраться ли на другую новостройку? Станция идет ладным ходом, установки освоены, подросла смена… Снова тянет испробовать силы в изначальной борьбе, на непочатых препятствиях.
Устойчивы здания, бежит вода из стены, как отвернешь кран, и девица на почте равнодушно штемпелюет пакеты: в черном кружке ‘Хибиногорск’. Мелькнет: да не всегда ли так было? Но часто спохватываешься, сидя ли в высоком столичного вида зале звукового кино, где даже модные световые карнизы на стенах, или проходя по коридору гостиницы: ведь здесь, на этом самом месте, три года назад мело сухой поземкой и скрипела на ветру худая ель.
…Человек бежит на лыжах по снежному озеру. Ночь и слепой недвижный туман. Ничего нет вокруг, все пропало, только небо просвечивает над головой полным разгаром звезд, его пересекает слабая полоса сияния. Человек бежит по накатанной, чуть видной лыжнице, напряженно ловя ее ногой и глазами. Он боится потерять ее. Тогда плутать всю ночь в этом мертвом тумане. Вся жизнь его вонзилась в этот узкий извилистый человеческий след. И вдруг след обрывается. Его замело снежным наносом. Человек сделал несколько шагов по целику, метнулся в сторону, потом в другую. Лыжница исчезла. Его сотрясает детский неосмысленный страх. Он знает, что озеро невелико, что если идти по прямой, не сворачивая, можно выбраться на берег и там разобраться в направлениях. Но он один, а ночь так велика и беззвучна, и вокруг тусклое, космическое ничто. С отчаянием он бросается вперед, напропалую, мчится, размахивая палками, заиндевевший и жаркий. Только снег, нетронутый снег, и ночь, и туман. И вот — сквозь туман огни. Порывистый, скользящий шаг, другой, третий, — впереди город! Созвездия огней рассыпаны на черных высотах! Город! В дымах, в пару, в светах. Стена электростанции пылает длинными окнами, три белых столба величаво стоят над трубами, расклубляясь вверху, на звездном экране неба. Город!
Через пять минут человек идет по улице, лыжи под мышкой. Строй электрических фонарей, разливая свет, удвоенный белизной снегов, уходит в перспективу. Туда же летят скользкие струны телеграфных проводов. Подъезды, ларьки, вывески. Между домами — высокие черные ели, взятые городом в плен и ставшие элементом улицы. Проносится оленья запряжка — легкие санки, сделанные из одних черточек. Воротники и шапки прохожих опушены инеем, в глазах блеск веселой здоровой зимы. Румяные щеки, пролетающие обрывки говора и смеха.
Позади — первобытное молчание озера в диком обстании гор, мертвый туман.

VII

Все, что создано тут, делалось с самого начала общественно. Личное мужество, изобретательность, опыт встречались признанием, почестями. Но не ими, не только ими завоевано главное. Препятствия брались системой, организацией, теми навыками и распорядками, которые сложились на юге и были в сохранности доставлены сюда. Еще Пронченко и его товарищи ночевали в палатках, а уже были созданы ячейки партии и комсомола. Ячейки тотчас связались с Кольско-лопарским райкомом — сто семьдесят пять километров до места разведок, — будто вставили вилку в штепсель общей сети, несущей могучий ток. Никакого старательства, ни тени авантюризма не было в действиях первых колонизаторов Хибин, первых разведческих и строительных отрядов. Все обдумывалось сотнями умов на месте и в столицах, обсуждалось, шло на проверку и пересчет, — за плечами людей, работавших в заполярной тундре, возвышались строгие массивы государства, партии.
Сейчас в Хибинах шестьсот коммунистов, четыреста комсомольцев — и эта тысяча пронизывает и скрепляет все пласты, все глыбы новоявленной жизни.
Быть коммунистом в Хибиногорске — это означает то же самое, что и во всех точках страны. Но здесь еще мало быть вожаком, образцом, вдохновителем в порученном тебе деле. Новый город, незавершенные предприятия, едва приоткрытый и сразу поразивший потаенными богатствами край раньше всего взывают о патриотизме. Не о квасном, не о слепом, не об ограничительном — о зорком и раздвигающем сознание. Изучи, полюби, будь неустанным разведчиком этого превосходного куска земли, привяжись к нему умом и эстетическим чувством — и привяжи других, помоги им осесть, разобраться, закрепиться… Иначе ты будешь здесь бестолковым путаником, вялым исполнителем, скучающим и скучным человеком.
И, пожалуй, мудрено отыскать еще где-либо таких же ревнивых и страстных приверженцев своего города, своей округи, какие водятся в Хибиногорске. Его прославляют на тысячи ладов, фотографируют, описывают стихом и прозой. Нет гор богаче, нет долин и озер красивее, нет минералов полезнее и чище, нет достижений крупнее, чем в Хибиногорске, под Хибиногорском, вокруг Хибиногорска. Здесь все есть, что нужно человеку. А если нет, то будет.
Здесь в лучшем виде произрастают огурцы и капуста, лук и морковь, ячмень и овес, — совхоз ‘Индустрия’ научился выращивать овощи в парниках, теплицах и даже на осушенных болотах, он кормит триста холмогорок и финок не только привозным, но и своим сеном, и город получает каждый день пятьсот литров своего молока. Здесь — в тундре! — заложен ботанический сад с местными деревьями, лекарственными травами и даже лишайниками, которые тоже годятся в дело. Если захотеть, можно засыпать заполярный город своими цветами, грибами, сладчайшими ягодами, и хибиногорцы твердят об этом, и похваливают превосходный климат, и устраивают цветочные клумбы в своем еловом парке.
Но все это не самое главное. Хибины — горная страна, ее главные, неисчерпаемые ценности в недрах, и люди тут живут, припав к самому телу планеты, к складкам и обнаженным слоям ее коры. Изучения основ геологии здесь добиваются с неменьшей придирчивостью, чем знания политграмоты. Лучше не показываться сюда приезжему, путающему геологические периоды и не знающему различия между минералом и горной породой, — засрамят, засмеют. И нет пощады тому залетному журналисту, который в своей публикации собьется в терминах, что-нибудь преувеличит, уменьшит или наплетет небылиц. Его имя долго будут поминать в Хибиногорске с самыми зловещими прибавлениями. А публикация не пройдет незамеченной, потому что здесь ревнивым оком следят за всем, что говорится и пишется о Хибинах.
Хибинские минералы — первозданные, редкостные, бесчисленные — чудесны и красками своими, и названиями, и пользой. Эгирин, эвдиалит, астрофиллит, лампрофиллит, флюорит, молибденит… Хибиногорцы с нежностью говорят об этих камнях и о десятках других, которые цветут своими кристаллами в породах древнего Умптека.
Как же сказать об апатите? В этом социалистическом городе, разумеется, нет ни одной церкви. Но если бы позволяли обычаи страны, хибиногорцы воздвигли бы не храм, так небольшой алтарь блаженному Апатиту, виновнику жизни, отцу и патрону города.
Впрочем, здесь считается бестактностью переоценить апатит, недооценив значение нефелина. Из этих двух братьев-сожителей пока идет в промышленный оборот только первый, нефелин после разлучения с апатитом на Обогатительной фабрике спускается в речку Белую с обидной кличкой: ‘хвосты’. По в самом близком будущем он станет второй основой северного Горно-химического комбината, превращаясь на Кандалакшском заводе в чистейший алюминий. В кабинетах треста ‘Апатит’ красуются на стенах головоломно искрещенные схемы, где к четырехугольнику ‘нефелин’ подвешены целые грозди промышленностей, в которых этот минерал может найти себе применение. Вслед за алюминием — фарфор и стекло, дубители, квасцы, ультрамарин, пропитка дерева для огнестойкости, тканей — для непромокаемости…
И хибиногорцы не устают твердить, напоминать всем и всюду об исключительной и многоразличной полезности не только нефелина, но и всех других ископаемых своих прекрасных гор. Каждому они отыскивают почетное место в хозяйстве. А не находится сегодня, — найдется завтра. Здесь все устремлено в будущее и все готовится служить ему. Даже музеи — эти окна в прошлое — здесь смотрят только в грядущий день.
— …Вот из этого, — говорит объясняющий, — будут производить титановые белила, а из этого будет серная кислота, а это — чертеж будущей нефелиновой установки, а вот схема будущего использования водных ресурсов…
Все новые и новые чуда открываются в горах. Вот уже найдена железная руда в Монче-тундре. Хибиногорск волнуется и рукоплещет сам себе и хочет быть основоположником северной металлургии. Ледяной край начинает просвечивать неоценимыми богатствами, горячей и полнокровной жизнью, и, обещая на завтра многое, он зовет сегодня к непрестанному исследованию.
Краеведение — оно уже вошло в самую кровь хибиногорцев. Ему предаются все, начиная с городского прокурора, приумножающего тут всесоюзную краеведческую доблесть своего ведомства, до последнего пионера и семилеточника. Экскурсии, поисковые задания, подготовка карт и туристских маршрутов, изучение рек, пастбищ, осадков, растений, животных, — весь город ходит по горам и ущельям вслед за профессиональной наукой и подчас опережает ее.
О Хибинах написано и напечатано не меньше, а может, и больше, чем о других крупнейших новостройках. Но здешние работники не довольны этими юкспорами литературы. Не потому, что мало, а потому, что плохо. То-то пропущено, там-то искажено и вообще вяло, пресно, непохоже, — разве это мы?!
Надо писать самим о себе. И они пишут статьи и воспоминания, готовят серьезные исследования, издают сборники, выращивают собственных поэтов и романистов. Получается куда лучше, чем у заезжих, и совсем не провинциально. Но город вовсе не хочет замкнуться в себе, пробавляясь культурным самоснабжением, он скликает к себе туристов со всех концов страны, рабочих-экскурсантов из Ленинграда, литераторов, лекторов, артистов. ‘Смотрите, дивитесь, учите, помогайте нам!..’

VIII

И над всем, во всем, позади всего — Павел Петрович Семячкин, — неугомонный дух города, его неизбывная энергия и вечный наклон вперед.
Много ли найдется в стране таких секретарей парткомов, которые утром, вставши двумя часами раньше, чем можно бы, штудируют научные подосновы хозяйства своей территории? Семячкин отправляется в горком после утренней зарядки геологией, минералогией, геохимией, — днем и вечером до них, конечно, не дорваться. Зато он привязан к своим Хибинам не только сердцем — строго, пылко и ревностно, — но и знаниями. Он-то и есть самый неукоснительный страж всех возможных недоучетов значения отдельных элементов хибинской промышленности, самый ярый пропагандист ее возможностей, верховный краевед и бережный садовник культуры.
В Мурманске посмеиваются: когда Семячкин приедет на пленум или конференцию, в свободное время с ним можно говорить только о хибинских камушках. Он привозит в карманах их образцы, всем показывает и объясняет, зовет в Хибиногорск любоваться.
Конечно, Семячкин нужное время просиживает в кабинете, в симфонии телефонных звонков, в табачном облако совещаний. Но он запоминается не сидящим, а бегающим. Маленький, в бекеше с поднятым воротником, с палкой, у которой вместо набалдашника стальной молоток. Он успевает побывать везде, за всем уследить и все запомнить.
Силы только складываются в этом новом городе, прибывают новые, многое еще не проявлено и таится в молчании. Неизвестно, что откуда появится. Может быть, гений, а может быть, вредитель. Всякую единицу — полезную или опасную — нужно взять на учет.
В другом, давно сложившемся и разведанном городе может пройти незамеченным такое крохотное событие, что вот на детско-пионерском слете выступила Четвертая школа и показала отличную синеблузную ораторию к годовщине Красной Армии: четкая дикция, бойкая маршировка, все слажено и отделано на совесть. Но здесь это в первый раз. И Семячкин, секретарь горкома партии, заметит и на другой день скажет:
— А вот ребята-то с Красной Армией… Ловко они это. И ведь рудничная школа, в горах!.. Молодцы! Надо премировать как-нибудь, а?..
И запомнит Четвертую школу.
Его почин — создание рабочего университета, горного музея, туристской базы, звукового кино и даже вечерней консерватории.
Консерватория на Вудъявре! Скажут: зачем так торопиться? Освоение спусковых механизмов на руднике и процесс флотации важнее. Ясно, важнее. Семячкин и затрачивает две трети дневных забот как раз на механизмы и флотацию. Но ему хочется поскорей обогатить будни города так же, как обогащают руду, наполнить их наибольшим смыслом и живостью. Приохотить новоселов к новоселью, крепче осадить их в чуждом и диковатом краю, заплотинить возвратный отлив, текучесть, — разве это не важное, не спешное дело?
Семячкин приехал в Хибиногорск с ленинградского завода имени Сталина, где был секретарем парткома. Говорят, что это его вывели во ‘Встречном’ — молодым, жизнерадостным секретарем. Непохоже. Жизнерадостность? Не тот оттенок. А потом, он же въедливый! Острые глаза, запрятанные под белые брови, длинная пролысинка с последним пятном волос над крутым лбом. Он — тульский мастеровой, чуть-чуть Левша, только без косноязычия, великолепный митинговый оратор и сам любит вставить на рабочем собрании:
— Мы тоже мастеровыми были, знаем…
Со сталинского завода Семячкин привез орден с белым профилем и длинную вереницу заводских людей, которых расставил на самых жарких местах: и на руднике, и на ЦЭС, и на Обогатительной. Оттого ему быстро удалось одухотворить своим беспокойством всю городскую организацию, всему придать свою складку. Под его рукой работают быстро, увлеченно и общественно. Есть и преданные ему с оттенком делового обожания.
Про одну здешнюю хлопотливую комсомолку было сказано в разговоре:
— У нее, как у средневековых католичек, уже стигматы появились на ладонях: П. С. Только бы выполнить все задания…
Как-то на бюро горкома Семячкин крикнул одному плохо отчитавшемуся партийцу:
— Ты же самый спокойный человек во всей хибиногорской организации!
И это прозвучало убийственно.

IX

Чем же здесь люди живы?
Каковы их страсти, заботы, мечты?
Партийно-техническая конференция Обогатительной фабрики. Это вроде приборки загроможденной, засоренной в работе комнаты. Обдумывается то, над чем недосуг было подумать в спешке. То, что стесняло движения, прилипало к локтям, больно жало ногу. Все анализируется, сопоставляется. Просматривают на свет, как монтажер киноленту, весь производственный процесс.
Вот — на выборку — несколько волнующих проблем.
Как устранить в бункерах смерзание руды, поступающей туда после дробления?
Руду постоянно приходится шуровать и держать на этом четверых рабочих, полгода назад один из них погиб, похороненный в бункере обвалом. Как механизировать это бесконечное шевеление тысячетонных груд?
Предложения. Пропустить через бункер непрерывную вращающуюся на барабане цепь. Подложить цепь, которая при натяжении прорезала бы весь слой снизу доверху.
Оппоненты возражают. Ну, что ж, цепь будет себе спокойно вращаться, в другом случае прорезать, а все, что по сторонам, останется нетронутым. Выход в том, чтобы утеплить бункер.
Но следующий оратор валит под корень идею утепления. Страшно не смерзание руды, а слеживание ее от влажности. Влажность — от снега, который прибывает вместе с рудой из забоев. Утепление только увеличит влажность. Выход? Выход в том, чтобы отделять в самом начале процесса рудную мелочь, которая слеживается скорее всего. Ее нужно отсеивать грохотами.
Как одновременно обслуживать апатитовым концентратом внутренний и иностранный рынки?
При флотации руды с торфяной смолой концентрат получается желтоватого цвета. Это никак не отражается на качестве продукта, и наши суперфосфатные заводы не возражают. Но иностранные контрагенты требуют также ‘красоты’ продукта — полной белизны. Как быть?
Готовить отдельно для тех и других? Но это означает — раздвоить производство, заводить второе складское помещение или делить склад пополам. Сложно и дорого.
Отпускать белый концентрат и своим заводам. Но это, не улучшив качества, уменьшит количество продукта.
Как сократить потери?
От четырех до пяти процентов концентрата уходит в воздух в виде пыли. За прошлый год это составило — ни мало, ни много — десять тысяч тонн. Десять тысяч тонн пущено в городской воздух! И это самый тонкий, самый ценный продукт. К тому же санитария: нижний парк, прилегающий к фабрике, летом весь в белых тучах, трава, деревья белеют…
Ввести пылеуловители.
Много концентратов уходит вместе с ‘хвостами’ в реку Белую — иногда столько, что Белая, оправдывая свое название, течет молочной рекой. Фабрика с этим борется, регулярно берет воду из речки, делает анализы на содержание фосфорного ангидрида и принимает нужные меры на флотационных машинах.
Заведующий техническим контролем треста проходится на счет этих фабричных проб:
— Ходит баба на речку Белую, зачерпнет в ведерко, где вздумается, потом проанализируют па Р2О5, и технический директор по этим данным изволит судить о потерях…
Техдиректор с места смущенно:
— Не баба, а девочка ходит…
Завконтролем язвительно:
— Может быть, это для вас важно, что девочка. Для меня безразлично…
Ошибки, ссоры, сарказм, веселье, горечь — не в семейном, не в квартирном, а в деловом, производственном. Посмотреть только, как идет выступать Стрельцын, молодой инженер по исследовательским работам — вечная техническая оппозиция и наскок. Он всходит на трибуну, черный, горячий, взвихренный, в больших очках, и с полминуты молчит, ехидно улыбаясь. Он предвкушает удовольствие, с каким покроет тезисы докладчика.
И кроет.
На конференции я видел одного местного работника — женщину. Сегодня утром она погорела — в том самом доме на главной улице. Потеряла комнату, погибли все вещи. Она тревожно переживала весь ход конференции, смеялась, аплодировала, заговорщицки перешептывалась с соседями, посылала записочки.
Я спросил ее:
— У вас, говорят, несчастье?
— Да, — кивнула она рассеянно. — Так жалко! Все книги пропали.
— А где же вы будете жить?
— Я уже устроилась. Вот здесь, в одной клубной комнате. Временно…
Председатель назвал ее фамилию. Она устремилась к трибуне.
Выступала она широко, пылко, делая размашистые обобщения и не упуская из виду скромных деталей.

X

На совещании хозяйственников докладывает Кондриков, управляющий трестом. Он говорит с той же трибуны, на которой недавно сменяли один другого ораторы технической конференции. Ни у одного из них я не видел такой свободы движений, голоса, интонаций. Внутренний размах его в жестикуляции, в округлом, широком разводе рук, в частом закидывании ладонью тонких прямых волос, зачесанных по-фабрично-слободскому — на два крыла без пробора. Ему едва за тридцать. Лицо — юношеское, гладкое, что-то даже мальчишески легкомысленное в глазах. Но корпус мужа: под хорошим пиджаком — широкие плечи, грудь, рост. Ремешок часов, продетый в петлицу лацкана.
Его слава — молодой талантливый хозяйственник, с полетом, с весельем в делах. И есть, есть — едва-едва — взнузданная суровостью времени и высотой положения эта моцартовская, юношеская беспечность таланта, то, что как будто бы подтверждает разговоры о некоторой неразборчивости его в людях, в помощниках, знакомое и по другим крупным хозяйственникам этой же породы. Но, может быть, это только ропот обойденных?
Доклад он сделал превосходный: урок управления своим директорам и заведующим отделами. Урок из двадцати пяти остро подмеченных, тонких, реальнейших проблем хозяйствования в сложной, щепетильной, противоречивой обстановке.
Вот некоторые, по живой записи.
‘…На Обогатительной два раза за прошлый год сменилась рабочая сила. Текучесть. Увольнение и прием рабочих часто производятся без ведома директора, — иной раз мастером. Рабочий уходит с производства!.. Ведь это же живой человек! Директор обязан его выслушать — ‘как он дошел до жизни такой’. Через это ему откроются больные места предприятия. И никто, никто без подписи директора не имеет права принимать или увольнять. Директор фабрики обязан знать каждого из четырехсот своих рабочих, обязан помочь им осесть, квалифицироваться, устроиться. Изгнать обезличку в руководстве рабочей силой! Иначе нам не колонизировать Хибинского края’.
Хозяйственные договоры. ЦЭС заключает договор с Апатитмашснабом. Пункт о поставке дров. Значится: поставить столько-то. А каких дров: гнилых, свежих, сухих, сырых, еловых, березовых, аршинных, метровых?.. Неизвестно!
В отдел рабочего снабжения поступает бумажка с требованием: уплатить налог с торговли рыбой — пятьдесят восемь процентов с оборота. Некий чин в ОРСе кладет резолюцию: ‘В бухгалтерию. К исполнению’. Пятьдесят восемь процентов! Ведь это же запретительный налог! Случайно бумажка попала ко мне. Сейчас же телеграфирую в Москву. Отвечают: незаконно — налог всего три процента. Отношение к денежным документам, к расходам у нас возмутительно небрежное. Богаты мы, что ли, чересчур? Но ведь миллионер американский — и тот, когда спать ложится, чековую книжку под подушку себе кладет. Сам при смерти — и то у себя держит. Жене не доверит. Помрет, — тогда получай по завещанию…
Планы. Планы нужно составлять не в тысячу граф, — не для того, чтобы держать в папке, и не для рабкрина. А чтоб директор весь план мог в записную книжку вписать. И потом — сверяться, контролировать.
Баланс. Умеют ли наши директора читать месячные балансы? А ведь это — евангелие, святая святых. Только зная баланс, можно маневрировать снабжением, зарплатой, материалами. Нужно понимать, что фабрика сейчас — но просто фабрика, это — десяток хозяйственных единиц.
Проштрафился кладовщик. Приказ дирекции: рассчитать в двадцать четыре часа. Очень решительно и страшно. Но более глупого приказа я еще не видал. В двадцать четыре часа? Значит, без сдачи и приемки, без акта. Это же открытый лист к воровству и для того, кто уходит, и для того, кто становится на его место! Всегда практиковать точную сдачу и приемку имущества по акту! Тогда и в работе будет следить за учетом человек.
Охрана. Пожарная команда треста получила всесоюзный приз. Но охрана должна быть еще усилена. Ведь огромное народное богатство уже скопилось у нас на руках! На стройке второй очереди внутри валяется много лишнего теса. И это стена к стене с действующей фабрикой! Всякую ненужную доску убрать подальше от стройки!
Почему директора никогда не собирают рабочих и не опрашивают: кто спит на полу? у кого нет табуретки? Разве мы не в силах снабдить всех табуретками и топчанами?
В столовых грязь, холод, вонища, столы не мыты. Стол же должен мыться же!
Кустарная артель ‘Северянин’ делает игрушки и вяжет сети. Ей это, видите ли, выгодней, чем латать рукавицы и чинить подметки рабочим. Заставить артель работать на нас. И все в дело: самую рваную рукавицу — на латки!
И еще десятка полтора таких наставлений — с шутками, с примерами, с точным знанием людей, обстоятельств, возможностей. Наука современного управления. Призыв к честности, к проверке, к системе: к чистой работе.
Его слушают напряженно. По залу то и дело пробегает тревожная волна — гул, смех.
И это тоже те самые интересы, которые волнуют хибинских людей.

XI

У Зины Шелгуновой, девятнадцатилетнего мастера флотации, заведующей производственным учетом на Обогатительной, забинтована голова. Она была в бане, а потом пошла в звуковое кино. В зале было не топлено, она совсем продрогла. Но шли ‘Победители ночи’, — оторваться было совершенно невозможно. Она дрожала и говорила себе: сейчас уйду. Но все смотрела. И досидела до конца. У ней сделалось воспаление уха.
Почти вся городская молодежь, работающая на производстве, где-нибудь учится. Студенты горно-химического техникума почти все на производстве. Поэтому техникум вечерний. Факультеты: геолого-разведочный, горно-эксплуатационный, горно-механический, химический. После четвертого курса техникум развернется во втуз.
Прежняя подготовка студентов ниже семилетки. Есть и из сельской школы. Я сидел на политэкономии для второго курса, где разбирали абсолютную и дифференциальную ренту. Вспоминал Московский университет, прием двадцать второго года, когда еще много пришло из интеллигенции. Там в ренте путались больше.
Часть студентов живет на руднике, па горной станции — в шести километрах от города. Возвращаются в первом часу ночи с последним автобусом. А то, если нет полтинника, и на лыжах, через Большой Вудъявр. А то и пешком. Каждую ночь.
Практика — на Обогатительной, в горах, в Монче-тундре. Стенная газета называется ‘Заполярный студент’.
В рабочей консерватории классы: вокальный, хоровой, фортепьянный, духовой, народных инструментов, баяна и двухрядной гармошки.
На клубных эстрадах уже выступают местные солисты. В валенках.
Певцы: Кивченко, бас — экспедитор в конторе, Певцов, баритон — фотограф, Киндякова, сопрано — наборщица.
Пианисты: Волошенюк — техник, Романова — дикторша из радиоузла, Шеломова — учительница.
Режиссер хибиногорского трама, комсомолец Плаксин, сказал с достоинством:
— Я веду свою группу по системе Станиславского.
В Хибиногорске, как и во всех новых городах, расселились не случайно, а производственно. Есть дома, где живут электрики. Есть дом обогатителей. Есть дом медиков.
И есть коммуна муз.
Здесь квартируют газетчики, поэты, критики, трамовцы.
Здесь читают Дос Пассоса. Собравшись за чайным столом, спорят об очерковом жанре, ругают Жарова, восхваляют вахтанговцев, философствуют. Сюда изредка забегает Семячкин, слушает, берет на учет, потом начинает рассказывать из жизни. Он — замечательный, увлекающийся рассказчик.
Но молодежи, погруженной в искусство или как-нибудь причастной к нему, в городе три — пять процентов. Остальным некогда. Остальным — только звуковое кино. Многие, так же как Зина Шелгунова, способны простудиться на захватывающем фильме и даже всплакнуть. Молодость в молодом Хибиногорске моложе всякой другой. Но вот на пионерском слете выходит девочка из совхоза ‘Индустрия’ и начинает тараторить тоненьким голоском:
— Прорабатывая итоги пленума… мы должны со всей ясностью осознать… Текущий момент требует…
На конференции рабочей молодежи вышел Семячкин, заговорил, и зал привычно ожил. Он сказал, как всегда простую, резкую, яркую речь, а к концу рассердился:
— Вы бы охоту, что ли, устроили какую-нибудь!.. Можно для этого отпустить с производства человек сорок. Летом ягоды, грибы собирайте… Или вам, может быть, общежития особые завести? А то, я гляжу, живете вы, как старые хрены!..

XII

Двадцать восьмого февраля в одиннадцать часов вечера загремели громкоговорители. На перекрестках, в клубах, в домах, в коридоре гостиницы:
— Вчера в Берлине возник пожар в здании германского рейхстага. Здание наполовину уничтожено. На пожар прибыли вице-канцлер фон Папен и министр внутренних дел Геринг… В поджоге обвиняют коммунистов… Запрещены все коммунистические газеты и журналы… Германию ожидает осадное положение…
Пить дней назад в Хибиногорске отпраздновали годовщину Красной Армии. О чем радуется или горюет страна, о том же радуются и горюют здесь, в городе за Полярным кругом.
Четырнадцатого марта приехали два лектора из Ленинградской комакадемии — читать о Карле Марксе. Пятьдесят лет со дня смерти. Лекции собирали полный зал звукового кино. О Марксе и марксизме слушали, записывали в блокноты, подавали записки. Но в записках все больше спрашивали о Гитлере, об иностранной политике фашизма, о возможности единого фронта с социал-демократами и жив ли товарищ Тельман.
На другой день один из лекторов сделал особый доклад о германских событиях. Стояли в проходах, по стенкам, сидели на ступеньках сцены. Все больше сгущалась метелица записок. Расходясь, ворчали:
— Ничего нового не сказал. Это все мы и сами знаем. Что ж мы, газет не читаем, что ли?
Через три дня отпраздновали Парижскую коммуну.
…Ночь. На улицах пусто и тихо. Слышно, как возле Обогатительной грохочет в бункер руда, разгружается состав, прибывший с рудника, из-за озера. На станции гудки и шип паровозов, лязгают сцепления. Белые, чистые снега. Здесь, в Хибинах, особая химическая чистота во всем: в снеге, в воздухе, в минералах, в людях. Запоздало бормочет рупор на перекрестке.
И вдруг — медленный, переливчатый, хрипловатый бон курантов Спасской башни, ночные шумы Красной площади, пролетающие рыки автомобилей.
Москва!..
1934

——————————————————————————

Источник текста: Сборник ‘Свежая вода из колодца’: Советская Россия, Москва, 1987.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека