Перо выпало у него из рук и беззвучно упало на ковер.
— Неужели это начало конца?..
Георгий Николаевич откинулся на спинку кресла, провел рукой по больному горячему лбу.
— Нет… Это даже не начало конца… Начало конца было года три тому назад… Даже больше, когда в ‘Русском Публицисте’ появилась первая спокойная, деловитая, резкая критика последних рассказов Шигалеева… Это было лет пять тому назад. И тогда Георгий Николаевич с болью в сердце сказал себе:
— Я обанкротился. Надо ликвидировать дело.
Это и было начало конца… А теперь нечто более страшное — конец конца…
Пять лет тому назад, сознав свое духовное банкротство, Георгий Николаевич не ликвидировал предприятия.
Он по-прежнему в определенные сроки поставлял в редакции журналов свой товар. Но при этом расплачивался и с издателями, и с читателями дутыми векселями.
Да, если каждое литературное произведение есть вексель, выданный читателю, — рассказы Шигалеева давно уже сделались дутыми векселями.
Издатели их учитывали. Часть читателей тоже, пожалуй, учитывала, но не прочитывала.
— Прилично, но… слишком уж шигалеевщиной отзывает.
Основатели новых журналов еще смотрели на него, как на приманку для подписчиков. Но это было заблуждение. Он не был пугалом. Но не был и приманкой.
А как гремело имя Шигалеева каких-нибудь пятнадцать лет тому назад, когда печатался его громкий роман ‘Гоги, магоги и демагоги’.
Как рвали нарасхват его мелкие рассказы. Вот тогда он расплачивался с публикою звонкою монетою — чистым золотом.
И вдруг…
Впрочем, это случилось не вдруг. Вдруг он только понял, что его талант исчез. А исчезал он постепенно.
И вот сегодня, наконец, перо выпало.
Воображение, как резинка, которую слишком часто растягивали, рвется, а не растягивается.
Сюжеты подвертываются такие пошлые. Фразы — бывшие в употреблении. Сравнения — притянутый за хвост. Остроты — плоские.
И слова куда-то подевались, те нужные, пестрые слова, которыми он так гордился в своих беллетристических гирляндах.
Остались слова мусорные, серые, низкорослые, которых он раньше и не замечал, как сорную траву между пышных цветов.
Как это случилось?
Сперва исчезла вера. Потом надежда. Потом любовь.
А, может, сначала любовь, а потом вера и надежда. Он никогда не отдавал себе отчета.
Он все писал и сном не забывался… Без отдыха… Без срока.
Как публичная женщина продавался каждому, кто мог заплатить за лист.
И в его работе ничего не осталось, кроме техники.
И наконец… техника тоже ушла. Как ни старался, он не мог сегодня написать дальше первых десяти строк…
Он провел рукой по горячему лбу.
Его взгляд упал на скомканный лист газеты. И острая обида ударила в сердце.
С лица газеты крикливо выставлялось, лезло вперед, било по нервам, дразнило старого писателя объявление о новом многообещающем журнале — ‘Молодое’.
Журнал еще не появился, но о нем уже много говорили. Сегодня вышел список сотрудников.
— Весь ‘цвет литературы’… А меня нет… Не пригласили… Все собрались под новым ярким знаменем… А меня забыли… умышленно обошли… Какое же я знамя! Разве я — знамя!.. Я — носовой платок…
Шигалеев желчно улыбнулся. Он еще умеет иронизировать. Хотя бы над самим собой.
Часы пробили шесть. Сейчас придет почтальон и принесет ‘Северную Зарю’. Надо продолжать роман. Он не помнит — на чем остановился.
— Э… да не все ли это равно. Она ли ему изменила. Он ли ей изменил. Как это в фабричной песне поется:
Ты ли меня, я ль тебя
Полюбил,
Ты ли мне, я ль тебе
Изменил…
Или, может быть, не совсем так… Память изменяет. А раньше как богата она была такими человеческими документами… Да разве песня — не человеческий документ?
Звонок. Почтальон.
— Сколько раз я ему говорил, чтобы он ходил с заднего хода. Раздражают звонки. Иван, подай сюда. Журнал?
— Нет-с… Посылка. Потрудитесь расписаться.
— Из Саратова?.. Странно… Вскрой… Рука незнакомая.
Рукопись.
Старик раздраженно зевнул:
— Какой-нибудь начинающий… Надоели… Почему ‘Северной Зари’ нет?
— Потому что, вероятно, запоздала.
— Дурак.
Иван ушел.
— А, впрочем, почему я его выругал? Не я ли ему предложил глупый вопрос. Откуда он может знать, почему ‘Зари’ нет.
Машинально он взял в руки присланную рукопись и начал ее перелистывать.
— Что за странность. Какой знакомый почерк. А чей, не вспомню… Из Саратова?.. Кто бы мог быть?.. Кто-нибудь из бывших товарищей по учительству… Странно… странно… Какие желтые старые листы… Нет, это не начинающий…
Из тетради выпала записка.
‘Дорогой Георгий Николаевич. Всю жизнь свою я берегла эту рукопись, как самую драгоценную для меня на свете вещь. В ней описана история нашей любви. Это было самое светлое и единственное отрадное время в моей жизни. Детям своим я завещала после смерти моей переслать ее по принадлежности вам. Пусть она перед вами воскресит то, что для меня никогда не умирало, а для вас умерло без возврата. Я вас простила тогда же, всю жизнь следила за развитием вашего таланта и умираю с гордым сознанием, что первый толчок этому развитию дан был мною, и первой талантливой и очень удачной повестью вашей была вот эта самая ‘Акация’, которую невежа редактор ‘Надежды’ вернул вам. Вы хотели тогда сжечь, разорвать, уничтожить эту повесть. Но я ее выпросила у вас, хранила свято и бережно, и теперь из-за могилы шлю вам ее с просьбой поместить в полном собрании ваших сочинений. Она достойна встать наряду с шедеврами вашего творчества’…
Слезы брызнули из глаз старика.
Двадцать пять лет тому назад… Саратов… Учительская семинария… Агнесса — этот белокурый ребенок с хрупкою, недосказанною красотою едва сформировавшегося тела и души…
И лодка, и Волга, и сирень, и акации, и первые поцелуи, и клятвы, и кровь, и слезы первого падения, всевозвышающего падения…
Ах, какие это все золотые вещи. Какой капитал. И сколько раз потом проценты покрыли этот капитал в беллетристических вещах Шигалеева…
У него дрожали руки, когда он начал пробегать первый страницы ‘Акации’. Неужели это писал он?
Неужели, эти безыскусственный слова, эти хрупкие фразы, эти деликатные образы, эти из паутинки сотканный настроения, эта задушевная простота, эта жизнерадостность имеют что-нибудь общее с красочной яркостью, жестокою беспощадностью, дерзостью вызова, которыми обратили на себя внимание прессы и публики ‘Гоги, магоги и демагоги’?
Неужели из этой ‘Акации’ выросли те десять бессильных, нудных строк, которые он высидел сегодня?..
И чем дальше читал Шигалеев, тем больше восхищался молодым писателем, таланта которого мог не заметить только такой кретин, как редактор ‘Надежды’.
— Да… Это мое первое талантливое произведение должно занять первое место в собрании моих сочинений…
В волнении ходил Шигалеев по кабинету.
— Завтра же отдам переписать! Но куда послать?.. Как удивятся критики!.. Надо будет предпослать предисловие… Или ‘вместо предисловия’… Вместо предисловия так и опишу, каким образом эта рукопись через двадцать пять лет очутилась в моих руках!.. Что скажет критика?..
И вдруг он похолодел:
— Как что скажет?.. Заранее известно что… Она будет восхищаться ‘Акацией’, будет сравнивать ее с моими последними вещами. Будет указывать на ту пропасть, которая их отделяет. Будет изучать и анализировать каждый риф, изгиб, тропинку этой пропасти… И кончит:
Встань, проснись, мужичок,
На себя погляди,
Кем ты был и кем стал
И что есть у тебя…
Нет, нет… ни за что не опубликую эту рукопись-предательницу. Она свалилась ко мне в эту минуту, чтобы позлить, помучить, раздразнить меня.
И он еще нервнее зашагал.
— А если… если скрыть, что она написана четверть века назад… Если выдать ее за новую… Не поверят… А почему не поверить?.. Слишком молода для меня. Будут смеяться, как смеялись, когда я женился на Марье Семеновне… Смеялись, что она мне внучка…
И воспоминания о Марье Семеновне, которая уже второй год живет отдельно от него за границей, еще подлило желчи в его горькое настроение.
— Марья Семеновна была лебединою песнью… Песнью, которую я пропел solo… Она даже не аккомпанировала…
Он решился.
— Иван! Затопи камин. Подай кофе сюда. Ко мне никого, слышишь, никого не принимать. Я сегодня работаю.
Он хотел сказать ‘пишу’, но горло схватил спазм от сознания, что он будет не писать, а переписывать.
И впервые его охватило сознание какой-то нечистоты задуманного предприятия…
— Да… да это плагиат… Это воровство… Я краду… Я — вор… Но нет… Что за глупости… У кого же я краду, ведь, у самого себя… собственную рукопись… Но собственную ли?.. Разве это я, разве это теперешний я, истрепанный, издерганный, выжатый лимон, банкрот по всем статьям, выглядываю между строк этой ароматной повести? Нет, нет. Она мне так же мало подходит, как Марья Семеновна. И все поймут это. И будет еще гаже, смешнее, досаднее.
И все-таки, когда вошел Иван с кофе, Георгий Николаевич сказал ему:
— Завтра к одиннадцати часам пусть Арбузова будет здесь.
Он решился. Значит бесповоротно решился на плагиат и уже заказал переписчицу.
Отдать ей рукопись в таком виде невозможно. Она разблаговестит, что бумага потемневшая, что чернила выцветшие, что почерк чужой, мало похожий на неразборчивую мазню Шигалеева, и что в тех местах, где чернила особенно выцвели, чьей-то женской рукой сделаны подписки.
Нет, нет. Шигалеев должен ‘Акацию’ переписать сам. А переписчица перепишет переписанное им.
А эту рукопись — в камин, в камин.
Двадцать пять лет тому назад она спасла ее от камина. А теперь никто не спасет.
И нервно, торопливо, словно боясь как бы не раздумать, он подсел к столу и вывел заглавие.
‘Акация’.
А под ним:
‘Лебединая песня’.
Всю ночь нервно, торопливо проработал Шигалеев. Это была тяжелая работа, потому что для писателя переписывать — труднее, чем писать.
И к рассвету на столе лежали две рукописи: старая желтая, с тщательно выведенными, почти каллиграфическими буквами и новая, исписанная этим раздраженным, желчным, скачущим, спутанным старческим почерком.
Одно и то же содержание было в обеих. Но какой разительный контраст в наружности!
— Лебединая песня! Лебединая песня!.. Это я-то лебедь!..
И он склонился над столом. И думал. И вся жизнь проносилась перед ним… И ему казалось, что он еще не жил. Что настоящей жизни не было. Была только беллетристика.
И чередовались разнородные, разноречивые настроения, одно выталкивая другое.
Была минута, когда он хотел схватить вот эти обе рукописи и бросить их в камин.
Обе.
Была минута, когда в камин он хотел бросить только одну рукопись.
Новую.
Но благоразумие одержало верх. И на неугасимых угольках камина задымились старые желтые листы, еще 25 лет тому назад обреченные на аутодафе.
* * *
‘Акация’ появилась в первой книжке журнала ‘Молодое’ со следующей ремаркой:
‘Это посмертное произведение Г. Н. Шигалеева передано нам переписчицей автора г-жей Арбузовой. По ее словам, последнею волею Г. Н. было написать что-нибудь свежее, яркое для нашего журнала. Работа последних лет не удовлетворяла писателя, да и не могла удовлетворять, так как была гораздо ниже его таланта. В ‘Акации’ былой талант автора вспыхнул с силой и экспрессией, которую мы и не подозревали у автора ‘Гогов, магогов и демагогов’. Но на написание этой великолепной повести Г. Н. потратил так много энергии и страстности, что не вынес и заболел. Он сгорел, светя миру. В бреду он повторял имя героини ‘Акации’. Мы счастливы, что на долю нашего журнала выпала честь напечатания ‘Лебединой песни’ старого писателя, до гробовой доски оставшегося верным своим молодым идеалам. За ‘Акацию’ критика простила ему длинный ряд романов, nomina которых sunt odiosa’.
—————————————————-
Источник текста: Николай Шебуев. Собрание сочинений. Т. I. 1911.