Латинское небо, Зайцев Борис Константинович, Год: 1964

Время на прочтение: 10 минут(ы)

Борис Зайцев

Латинское небо

К Риму

Поезд вышел из Сестри вечером, поздно. В темноте гремел по Генуэзской Ривьере — то влетаешь в туннель, то море бьет рядом о скалы, дышит влажным своим дыханием.
Край знакомый, прекрасный. Приходилось здесь жить, и сейчас семья в Кави близ Сестри, у моря.
Приближается Специя, военный порт. Его маяк всегда виден вечером из Виареджио. Виареджио — это молодость, давние времена. Май, солнце, купанье, кианти и беззаботность. Вдалеке, но своя — Россия, со всеми тульскими полями, перелесками, рощами Притыкина. В Виареджио, Пизе, Флоренции мы только гости, почитатели и поклонники. Когда кончатся деньги, сядем в поезд, через день в Москве, у себя дома.
Неизвестно, где мой дом теперь, осенью 1923 года, когда поезд летит мимо любимых мест к Риму.
В Риме Professore Lo Gatto, для нас Гектор Доминикович Логатто, неаполитанский пленник России, римский ученый, пестун русской культуры в Италии, устраивает нам чтения. Нам — горсти русских писателей, философов и ученых, оказавшихся за рубежом. Оттого мы и едем — кто из Германии, кто из Чехии. Я из Кави. Что можем, везем. Бердяев, Франк, Вышеславцев философию. Муратов иконы (он читал позже нас, отдельно). Чупров, Новиков науку. Осоргин и я по литературной части.
В поезде ночью спать трудно. Не только потому, что неудобно. Впереди Рим! Это тоже часть жизни. Это юные странствия по церквам, катакомбам, по Аппиевой дороге, закаты на Монте Пинчио — мало ли еще что! Спокойным быть трудно.
Зеленоватая заря чуть брезжит. Мы за Ливорно. Места пустынные и дикие. Древняя Этрурия, колыбель чуть ли не всего искусства итальянского. Замедляем ход. Над приближающейся станцией хмурые утесы вдалеке, гора вздымается, какие-то зубцы, башни города — на зеленовато-розовеющем небе. Корнето! Знаменитые саркофаги, загадочные этруски, невесть откуда взявшиеся со своим таинственным искусством. Все это повито в безмолвный утренний час тайною тысячелетнею суровостью, непроходимой пустынностью. Поезд стоит. Тихо. Совсем тихо. И под небом веронезовских шелков, в благоухании — тмином, горными травами — вдруг вдали вечный призыв: утренний петел, тот петел, что возглашал Апостолу две тысячи лет назад, возглашает и ныне в тульской деревне и вот здесь, в тайном Корнето.
Рим подошел позже, ясным утром, в голубовато-золотистом сиянии. Незаметно и беззвучно приближался, себя не выставлял. ‘Мне не нужна картинность. Я и так велик. Если же покажусь не блестящим, не удивляйся: поймешь позже’.
Но я знал Рим. Не удивлялся неказистости Stazione Termini, окружающих улиц, первого общего впечатления.
Носильщик взял мой литературный чемоданчик, взвалил на плечи и повел недалеко от вокзала в квартиру к знакомым: сдают комнату, и недорого.
От судьбы не уйдешь. Мы подымались на седьмой этаж, оказались в большой затхлой квартире римских Афанасия Иваныча и Пульхерии Ивановны. Все хорошо: и Мадонна над огромной кроватью, и бумажные цветы, и фотографии padre-madre в ракушках на комоде, и вековечная приветливость Италии. Пульхерия Ивановна, полная старушка, Афанасием Иванычем и тут управляла. Он жался в сторонке, распоряжалась она. Хочу ли я кофе? Хочу ли мыться? Удобна ли мне постель?
В комнате застоявшийся воздух, пахнет сладковатым, давним от вещей, тканей.
И когда отворил я оба окна, в голубоватой дали, нежно туманившейся, призрачной россыпью обозначилось на холмах Фраскати — как бы слегка дышавшее, струившееся в океане сребристого, светоносного воздуха. Римский покой, римская тишина!
Комната стоила не дешевле гостиничной. Место мало мне подходило и сам подъем на седьмой этаж напоминал гору Чистилища. Но я остался. Рим так Рим. Это его народ, его жизнь.

Чтения

Трудам, вниманию и заботам Гектора Доминиковича обязаны мы этим удивительным путешествием.
Еще из Флоренции я прислал в Рим свой текст. Логатто его перевел на итальянский язык. Здесь в Риме я тотчас попал в его приветливые объятия, собственно в русский дом (жена его, Зоя Матвеевна, чистокровная русская). Но живость характера у него неаполитанская. Сто дел надо успеть сделать, приехавших опекать, приемы устраивать, давать сведения в прессу, не говоря уж об обычной работе в Институте Восточной Европы.
А теперь еще меня обучать. Дважды я читал ему вслух свой урок. Он поправлял и произношение и особенно ударения.
Все мои сотоварищи остановились в отеле у Тибра, что-то вроде Альберго. Надо мною подсмеивались, что я Бог знает куда забрался, но все мы были оживлены, веселы, без устали гоняли по Риму (особенно Вышеславцев с женой и я), вечером вместе обедали недалеко от фонтана Треви, в ресторанчике ‘Est, est, est’. Знаменитом своим вином (длинная история, кажется, о кардинале каком-то, спросившем хорошего вина — по латинскому ответу и названо).
Бердяев, однако, и Франк предпочитали молочное, были верны своим яуртам. Но наша партия, с Вышеславцевым и Осоргиным, действовала по вину. Ученые предпочитали воду.
Не помню, кто из нас начал чтения. Но все старались, кто как мог. Бердяев, Франк, Вышеславцев читали по-французски. Осоргин, Чупров, я по-итальянски. Осоргин долго в Италии жил, очень любил ее, языком владел хорошо. Чупров, еще более ‘с бородкой’, чем я, русский интеллигент с большой буквы, с милым простодушием произносил все итальянские буквы, как студент с Козихи или статистик из Рязани (‘ченни сто-ри-чи, поли-ти-чи, эд эко-но-ми-чи’).
Выворачивался и я, как умел. Ударения все были размечены, усердия хоть отбавляй. Остальное предал я на волю Божию.
Целый час рассказывал о тогдашних писателях и литературе в России. Мы были пришельцами из загадочной страны. Наша жизнь в революцию для них фантастична. Голод и холод, чтения в шубах об Италии (‘Studio italiano’ Муратова), торговля наша в Лавках Писателей, книжки, от руки писанные за отсутствием (для нас) книгопечатания, наши пайки, салазки, на которых мы возили муку, сахар, баранину академического пайка — все это воспринималось здесь как быт осады Рима при Велизарии.
Помню аудиторию Института Восточной Европы — не очень большую, но полную, много молодых лиц, студенты, дамы, литераторы, что-то очень сочувственное и созвучное. Я опасался этого вечера еще в Германии (‘на чужом языке…’). Но так хотелось побывать вновь в Италии, что Бог с ним со страхом. И по-китайски согласился бы читать.
После чтения все устремились конечно в ресторан. Vino dei Castelli Romani, pollo arrosto… — а Бердяев и Франк — яурт.

Герцогиня.

Читали через день, два. У каждого своя манера. Бердяев говорил торжественно. Франк глубоко. Вышеславцев блестяще. Осоргин весело. Чупров простодушно. Все старались. В общем же получилось: не из одних деревообделочников состоит Россия.
Итальянцы относились к нам отлично. В римской прессе много, хорошо писали. Устраивались приемы, вокруг группы нашей сложился слой постоянных слушателей, сочувственных. Были некие и полуримские, полурусские друзья, странники, как и мы: вечный эмигрант Каффи, русский индус Сураварди — друг Художественного театра, нынче он в Риме, завтра будет читать в Калькутте — может быть, тоже о России.
Помню кое-кого из старомодных профессоров. Помню Ольгу Ивановну Синьорелли, мило нас принимавшую, и герцогиню с историческим именем — говорили, что ей принадлежат необъятные земли в Сицилии. И вот именно она, молодая еще барышня, как скромная курсистка ходила нас слушать, а потом пригласила к себе в гости.
Это предприятие оказалось и несколько смелым. В Риме девушка высшего света не могла, собственно, принимать иностранцев, да еще без дам. Герцогиня проявила здесь своеволие (вроде русских аристократических барышень XIX века, знавшихся с нигилистами.
Мы нигилистами не были, но в огромном палаццо, где-то вблизи Корсо, нас провели не-парадными лестницами наверх, в антресоли: личные апартаменты герцогини. Там все было просто, уютно. Небольшие комнаты, нехитрая обстановка, можно подумать, что в гостях у петербургской бестужевки, ученицы Гревса. Худенькая, черненькая герцогиня была серьезна, может быть, несколько и стеснялась северных медведей, может быть и половины Сицилии своей пред интеллигентскими козлобородками стеснялась, но была приветлива и проста, хотя очень сдержана. Угощала нас по-студенчески — вообще на Рим мало похоже.
Видимо, жаждала она знаний и ‘света’. А уж всем ясно, что свет с востока.
Бердяев с пышной своей шевелюрой, галстук бабочкой, картинно раскинувшись в кресле, ораторствовал. Помогал Осоргин — ласковым и веселым разговором.
Все-таки получалось вроде театра. Театр симпатичный, но после него проще чувствуешь себя в ‘Est, est, est’, или в кабачке у фонтана Треви, где выступает гитарист и ему аккомпанирует девочка-дочь. И потом по ночному Риму, мимо палаццо Барберини с пчелами в гербе, по улице Quattro fontane возвращаешься домой, на улицу Principe Amedeo, в мещанское пристанище Пульхерии Ивановны. Рим не был еще тогда так шумен, как теперь. Его ночная музыка, как полагается ему — плеск нежных струй бесчисленных его фонтанов.

Ход истории

В юности моей Римом правили Джиолитти, Титтони — старомодные либералы. Носили эспаньолки, ездили в колясках. Строили бездарный памятник Виктору Эммануилу. Как и мы сами тогда — думали, что вот и дальше так будет, трух-трух понемножку да потихоньку — ‘мирная эволюция’.
Вышло не столь уж мирно. Не весьма мирно воевали, после войны всюду расклеен был в Италии на стенах древних руин Ленин. Потом опять изменилось. Даже в тихом нашем Кави появились молодые люди в черных рубашках, всегда готовые к ‘прямому действию’ — fascisticamente. Напевали они Giovinezz’y — фашистский гимн.
Много видел Рим на своем веку. Теперь в его пейзаж тоже влились эти черные рубашки, молодые, простовато-грубоватые.
На родине мы навидались товарищей. Эти — тоже товарищи, только навыворот. В первый раз встретился я с ними у Ватикана в ресторанчике. У них был в Риме съезд со всей Италии. Муссолини опьянял их фантазиями об Империи, о величии Италии. Они понаехали со всех концов, но в Риме, как провинциалы, держались довольно скромно.
И вот, близ Берниниевой колоннады, на фоне св. Петра, юный сосед по столику, в черной рубашке, спросил меня, как пройти ближе на Via Giulia. Я был горд — меня приняли за римлянина! Объяснил ему, как умел. По мере того, как говорил, на загорелом двадцатилетнем лице разливалось недоумение. Странный акцент! Может быть, я с юга Италии? (А он был из Бергамо). Узнав, что я не из Апулии, а из Москвы, не без опасения на меня поглядел, вежливым, однако, быть продолжал. Но успокоился лишь когда я сказал, что я russo bianco.
В тот же день, в гостиной Синьорелли слышал я впервые от мужа Ольги Ивановны, итальянского доктора, рассказ о том, как Муссолини на их глазах овладел Римом (знаменитый ‘поход на Рим’ — с горстью фашистов Муссолини пришел из Милана).
— Вот тут, у Porta Pia и была баррикада…
Но ее никто не защищал. Удивительно, как легко стал Муссолини диктатором — собственно потому, что все почтенные Милюковы Италии так же отцвели, как и у нас, сопротивления не оказали. У нас был Ильич, у них Муссолини. Столкнул их fascisticamente, не очень стесняясь и решил, что создаст великую национально-трудовую Империю, мирового размаха.
Это были как раз медовые его дни: надежды, фантазии. Иной раз, завтракая с Вышеславцевым и Натальей Николаевной на Piazza Venezia, запивая белым Фраскати удивительные pesci fritti, с любопытством поглядывали мы на Palazzo Venezia, где в необъятном зале-кабинете заседал этот Муссолини, обольщаясь несбыточным, не лучше Джиолитти и Титтони не угадывая будущего. Но и мы тогда никакого будущего не угадывали. А История шла своим ходом, никого не спрашиваясь, вознося и низвергая.
‘С капитолийской высоты
‘Во всем величьи видел ты
‘Закат звезды его кровавой…’
И дальше:
‘Блажен, кто посетил сей мир
‘В его минуты роковые…’
— строки знаменитые. (Но я лично предпочитаю не-роковые. Насмотрелись мы на эти ‘роковые’). Муссолини Тютчева не знал, имени его никогда не слышал. Но пришел как раз во-время.

Palazzo Farnese

‘Вчера дочь французского посла показывала нам свои апартаменты в Палаццо Фарнезе с фресками Караччи…’
‘Мы с Вышеславцевым страшно хохочем, до чего мы стали светскими людьми’.
(Рим, 6 ноября 1923 — письмо в Кави жене).

Старая часть Рима, закоулки, Campo di Fiori, via Giulia, будто бы и неказистые места, но каждый камень — история. На небольшой площади дворец Фарнезе, одно из чудес Рима. Знаменитые его карнизы, весь величественный и суровый облик (отчасти детище Микель Анджело) — все мы снаружи его знаем, а кто был внутри? Там французское посольство. И фрески Караччи. Но смотреть их нельзя: посольство не музей. (Так было в 1923 году).
Был серенький осенний день. Мы подходили к подъезду этого палаццо: Вышеславцев, его жена Наталья Николаевна и я — у нас были особые разрешения на осмотр.
Старый лакей в ливрее, штиблетах, с пробритым подбородком, как у наших капельдинеров в Большом театре, не торопясь повел по лестнице, потом еще куда-то через залы, смежные комнаты — в одной из них нам навстречу поднялась из-за письменного стола скромно одетая, интеллигентного вида девушка.
— Очень приятно. Я знала, что вы придете, меня известили. Вы хотите видеть Караччи?
Это была дочь французского посла.
— Будем очень благодарны.
Она поправила слегка на голове прическу, улыбнулась и повела нас еще через какие-то комнаты. Шли мы довольно долго. Она знала, что мы из России, бывала на чтениях наших, видимо, ими интересовалась. Да и вообще барышня образованная и культурная. Без всяких следов касты.
И вот она отворила дверь — мы оказались в длинной, неширокой зале-галерее. Свет, свет, свет… Просто все залито светом из огромных окон. Паркет устлан белейшими мягкими коврами. Такой чистоты и пуховости ковер, что жутко на него становиться — запачкаешь. Но какое он дает беззвучие!
Тут и находится знаменитая ‘роспись залы дворца Фарнезе’ братьев Аннибале и Агостино Караччи.
Позднее дитя Ренессанса, конец XVI века. Называют Караччи эклектиками, наряду с Гвидо Рени, Доминикино. Другие — зачинателями (особенно Аннибале) барокко.
Так ли, иначе, все великое и главнейшее уже найдено. После Рафаэля, Тициана, Микель Анджело остается брать многое готовое, применять его к своему душевному складу. Аннибале Караччи был художник великого изящества и тонкости, с чертами даже нежности (это сильней выражено в нашей Луврской Мадонне и картинах Неаполитанского Музея. Но и тут, у Фарнезе: Диана и Эндимион — при всей декоративности полно чувства).
Мифология! Вакх. Пан. Селена, Ариадна и Диана — все это переселилось в сияющую залу дворца Фарнезе (личные апартаменты посла), ведет здесь уединенную жизнь.
Хозяйка присела на небольшую скамеечку у стены.
— Я люблю эту залу и Аннибале Караччи. Иногда утром прихожу сюда и сижу тут подолгу.
В манере говорить, движениях, некоей задумчивости этой знатной, но и простой девушки, осталось для меня нечто душевно близкое. ‘Три сестры’ не слыхали никогда о Караччи и в Риме им не бывать. Но если бы менее были они запрятаны в глушь, я бы не удивился, увидев Ольгу или Ирину в одиночестве и меланхолии любующимися Дианой и Эндимионом, вот как эта чужестранная их сестра.
Мы довольно долго бродили по бесшумным коврам, безмолвно в этой безмолвной зале — громко говорить и не подходило бы.
А потом хозяйка повела нас через другие комнаты.
— Тут вот можно взглянуть на Тибр.
Мы находились в столовой. Два лакея, помоложе приведшего нас сюда, накрывали на стол к завтраку. Тоже все было тихо и чинно. Cлабо позвякивала посуда. Нежно сиял венецианский хрусталь графинов, бокалов. Темнокрасные розы на столе.
Стеклянная дверь отворилась, мы вышли на террасу. Падавшие с каштановых деревьев листья, по-осеннему побуревшие, шелестели под ногой. Внизу, казалось совсем под террасой, катил воды Тибр, кофейно-мутный, вечный. По нем тоже плыли листья. Над ним и над нами, и над всем Римом воздымался купол Апостола. Бледный луч солнца, на минуту открывшийся, прошелся и по куполу, и по Тибру.

Некие минуты

Бродим с Вышеславцевым у Тибра, выбираемся на другой берег, выше Фарнезины (откуда немало добра у Караччи — Рафаэль!). подымаемся дальше памятника Гарибальди и виллы Дория Памфили, знаменитой анемонами своих лужаек.
Выходим и совсем из Рима. Для чего? Неизвестно. Просто дух бродяжничества и некоей восторженности. Все нравится! Все интересно. И Ватикан, и огороды, сразу тут начинающиеся. И вот этот тихий облачный римский день.
Сентябрьский солнечный денек
И я как прежде одинок…
Нет, нынче мы не одиноки, это Андрей Белый так написал, а у нас, напротив, подъем. Мы воодушевлены. Рим. Италия…
— Борис Петрович, давайте тут и позавтракаем.
Я предложил первую попавшуюся корчму, с деревянными скамейками, рабочие тянули из горлышка вино. Вышеславцев нашел, что это уж слишком, можно получше. Прошли дальше, выбрали остерию почище, но тоже сидели под открытым небом и тоже на деревянной скамейке у стола без скатерти. Тоже кругом огороды, кочны капусты, над нею, совсем вблизи, будто из-под земли (нижняя часть Собора закрыта холмом), воздвигается купол св. Петра.
Это все было. И остерия. Вышеславцевы и Рим, и огороды, и Ватикан. А кажется примерещившимся. Но напрасно. Это просто былое. Как был а тот же день небольшой прием у Синьорелли, с Логатто и профессорами итальянскими. И Пиранделло спросил у меня, самый ли замечательный наш драматург Евреинов?
Так же не сон и тот вечер, когда Сураварди водил нас с Осоргиным в гости к художнику, женатому на шведской журналистке. Близ самого Ватикана мы спускались при звездном небе в какой-то ложок, где в старинном небольшом доме жили художники. Пахло лимонными деревьями, теплой сыростью Рима. Шаги в полутьме дворика звучали по плитам. В двух освещенных комнатах, куда мы попали, выходивших окнами на косогор, было светло и весело. Пили вино. Я играл в шахматы со шведкой. Над косогором, каким-то садом по нем, заросшим всяким благоуханным добром, воздымался вездесущий Петр. Огромная звезда зацеплялась недалеко от его темного профиля за веточку олеандра. Все это, конечно, было.

* * *

Решено, что теперь мы, приезжие, даем маленький дружеский обед Логатто и близким итальянцам. Я и Каффи оказались дуумвирами по ресторану: нам поручили его найти, сговориться, создать и заказать меню.
Худой, остроугольный Каффи, вечный странник и эмигрант Россией раненный (а сам итальянец), римлянин с русской прослойкой, выбирал тщательно: чтоб и недорого и прилично. Я прилично ему сопутствовал.
И в назначенный вечер узкая комната ресторанчика со стекляшками на висящих нитях у входа наполнилась братией нашей — на почетном месте Гектор Доминикович, вперемежку русские и итальянцы. Начался весело-бестолковый симпозион, никак не похожий на порядочные западно-европейские литературные обеды. Сколько съедено было макарон! Пострадали и куры, и агнцы, и сыры (горгонзола главнейше). Оплетенные фиаски с красным содержимым появлялись, уходили. Даже Бердяев, Франк не могли же чокаться с Логатто молоком.
Все это прошумело тоже и прошло, оставив легкий и веселый след.

Отплытие

Requiem aeternam

Тридцать три года — время человеку созреть, да и умереть. Мир сотрясался, государства перестраивались. Новые смерчи возникали, проходили.
Мы, тогдашние гости тогдашнего Рима, разъехались по домам — кто в Париж, кто в Германию, Чехословакию. Ничьи судьбы, слава Создателю, от нас не зависели: ни народов, ни государств. Как умели мы жили, радовались, страдали и умирали. Ясно вижу всех наших тогдашних: южно-русского живописного Бердяева, немногословно-глубокого Франка, Вышеславцева артистичного и элегантного, изящную Наталью Николаевну, красивого Осоргина, странника Каффи, темно-цветного Сураварди, простодушного Чупрова, серьезного Новикова.
Время не напрасно проходило. Его дело — приносить и уносить. Вместо нас оно приносит новых, мало нам известных. Но вполне известны те, кого уносит.
Рим изменился с тех пор, но на то он и Рим, чтобы, меняясь, оставаться вечным. Купол св. Петра виден попрежнему ранее города. Ватикан непоколебим.
Мы, случайные и счастливые гости, сколько дано было кому, прожили.
1956—1964

——————————————————-

Источник текста: Зайцев Б.К. Далекое. Воспоминания. — Washington: Inter-Language lit. accociates, 1965. — 202 с. : портр., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека