Лагутка, Бостром Александра Леонтьевна, Год: 1889

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Александра Леонтьевна Бостром

Лагутка

Имя его было Логин, но вся улица звала его не иначе, как Лагуткой. Имя это необычайно шло к нему. Маленький, приземистый, с плоским, бесцветным лицом, с тупым, покорным взглядом сереньких глазок, с жалким намеком на растительность на подбородке и над губой, он производил всей своей особой впечатление чего-то недоделанного. Им помыкали все, кому только было не лень. Мужики его сторонились, и даже у бабы, когда речь заходила о нем, в голосе звучала презрительная нотка.
Отец женил его очень рано, восемнадцати лет: нужна была помощница хворавшей жене. Взяли девку из самой бедной семьи — у Становихи сосватали. Хорошая-то за Лагутку не шла. Становиха была вдова с кучей детей и жила тем, что побиралась, ходила ‘по кусочкам’. У нее была девка — высокая, рыжая, бойкая, самая настоящая крестьянская невеста, но за бедностью ее никто не брал: у нее не было даже путного сарафанишка, в чем выйти на улицу. Трофим, Лагуткин отец, и засватал ее за сына. Взвыла девка: не охота была идти за Лагутку, над, которым на улице в праздничную пору сама же всячески издевалась вместе с другими девками, да делать было нечего. Трофим давал за нее 20 рублей кладки, ведро вина, два пуда баранины, фунт чаю да 5 фунтов сахару. У Становихи глаза разгорелись на такое богатство, и она уговорила дочку. Да и дочка рассудила, что идет в хорошую семью, не будет голодать, как у матери. И повенчали Лагутку с Онькой.
Сначала, года три, дело шло хорошо, Лагутка во всем покорился жене, как покорялся отцу, матери, даже меньшим братьям. Но вот женили второго Трофимова сына, Ивана, и в семье пошла свара. Снохи сцепились друг с другом. Онька, как старшая сноха, хотела быть во всем первой, а Иванова жена, Домашка, взятая из богатой семьи, уступать не хотела и попрекала Оньку ее матерью-кусочницей. Иван вступался за жену. Ему тоже хотелось быть первым в семье и обидно было, что он меньший против Лагутки. Дело дошло до того, что Трофим, дорожа Иваном, как здоровым работником, выделил Лагутку, поставил ему крошечную избенку, дал ему старого мерина, корову да овечку с ярочкой.
Не хотелось Лагутке уходить, да и Онька испугалась, но было уже поздно. Поревела баба над своей горькой участью за таким мужем и принялась за хозяйство. Принялся и Лагугка, но дело у них плохо спорилось. Оньку держали за руки двое ребятишек, а Лагутка хозяин был плохой. Трудился он много, до изнеможения, а толку было мало. Не было у него сметки, чтобы обдумать всю мужицкую нужду. И работник он был неважный, уставал скоро, и грудь иногда побаливала.
Они жили в отделе уже лет пять, перебиваясь кое-как, когда их постигла настоящая беда. Год был неурожайный. Все лето стояла засуха, погорели хлеба, погорели травы. Ржи собрали столько, что хватило лишь до масленицы. Соломы и мякины также было не в достачу, а сена хоть Лагутка покосил у соседнего купца на участке воза четыре, да взять-то его нельзя было. Снимал он траву с товарищами, Кирюхой Чибизовым да Фролом Пузиным, ‘карту’ в 5 десятин. Лагугка с Кирюхой свой пай почти что заработали, осенью у купца плотины оправляли, — гривен семь, должно быть, осталось, а Фрол все лето прохворал и сено не выкупил. Купец сено-то и не пускает, пока за всю карту не заплатят. И пришлось Лагутке кормить скотину старой, третьегодишней соломой.
Был ясный морозный зимний вечер. Солнце только что зашло за горизонт багряным диском и рассветало пурпуром редкие облака на бледно-голубом небе. На крошечном дворике Лагутки, под низким лопасом,[16] стоял он сам в своем масленном полушубке и изо всех сил тянул корову за хвост, чтобы заставить ее подняться на ноги. Возле него стояла жена и била корову кнутом. Корова лежала, тупо посматривая на хозяев, и не делала ни малейшего движения, чтобы подняться. Боже мой, что это была за корова! Шерсть на ней от худобы почти вся облезла, ребра выставились наружу, и маклаки крестца торчали, обтянутые облезлой кожей. Один живот был непомерно велик, будто раздут. За минуту перед тем она делала тщетные усилия, чтобы приподняться на худые ноги, но живот оказался слишком тяжел и тянул ее к земле, и она покорно легла, по-видимому, не обращая никакого внимания ни на крики, ни на удары хозяев.
— Ух, дьявол, замерзнуть, что ли, хочешь! — выругался Лагутка, выпустив из рук хвост коровы и тяжело переводя дыхание. Потом с новым ожесточением схватился за хвост и, потянув с силой, приподнял зад коровы на четверть аршина от земли.
— Ишь, и не поднимается! Резче бей! — крикнул он жене.
— Резче! — крикнула на него Онька. — Ишь, ирод! Скотина из последних сил бьется, а он: ‘Резче бей! Ирод так ирод и есть!’
Лагутка продолжал тянуть.
— Брось! — крикнула жена истерично. — Брось, дьявол, тебе говорят. Видишь, не встает. Чего тянешь. Прямой черт! шутоломный!
Она бросила хворостину, села на кучу мерзлых котяшей, закрыла лицо передником и заплакала в голос.
— Матушка наша, кормилица, — причитала она, раскачиваясь из стороны в сторону, — на кого ты нас покинешь! Насидятся детушки без молочка. Ох, горемычная я, бедная моя головушка. Не родила бы меня матушка на белый свет. Закрылись бы мои глазыньки, не ходили бы мои ножки резвые! — Лагутка, услыхав причитания жены, бросил хвост, отступил на несколько шагов и тупо уставился глазами на плачущую женщину.
— Ишь, — прошептал он, — ровно по покойнику воет.
Он отвернулся от жены и так же тупо уставился в лежащую корову, в голове его неясно и смутно проходили мысли.
— Покойник… Третьего дня телку ободрали, так она словно по покойнику выла. И корову обдерем… Ноги отлежит, сдохнет… С чем останемся… Мерина тоже давеча насилу поднял — бился, бился так-то один. Спасибо брательник подмог. Шел с водопоя мерин, да, не доходя до двора, и лег.
Что ты хочешь, то и делай. Вестимо, корму нет. Гнилая солома, да и то каждую вязанку рассчитываешь. Им бы теперь вволю корму навалить. Сенца бы!
— Что, аль сдохла? — прервал его горестные размышления голос соседа Кириллы.
Лагутка поднял голову. Кирилла стоял на своем дворе и, облокотившись на забор локтями, смотрел на Лагуткин двор, на лежащую без движения корову и воющую бабу.
— Не поднимается! — глухо, будто сквозь сон, проговорил Лагутка.
— Ишь, грех, — тихо сказал сосед и вздохнул, вспомнив о своем старом мерине, которого сегодня едва поднял.
— А кобыла-то у Терехи сдохла, — неожиданно прибавил он.
Лагутка вздрогнул и тупо взглянул на соседа.
— Бережа[17] была, — продолжал Кирилла. — Так-то. На чем бороновать будет. Последнюю ободрали. В раззор разорился.
Он потупился, задумавшись. Оба молчали. У обоих мучительно и тяжко ворочалась в голове одна неотвязная мысль: что если и их скотина попадает, — что они тогда делать будут? На чем выедут бороновать весной?
— Анафема, пузатый черт! — вдруг выругался Кирилла.
Лагутка знал, что Кирилла ругает купца, не позволившего им свезти сено, и это ругательство сочувственно откликнулось у него в сердце.
— Подсобить, что ли? — спросил Кирилла, перелезая через забор.
Лагутка поспешно, ни слова не говоря, снова взялся за хвост, сосед взялся за рога, Онька с ожесточением и проснувшейся надеждой принялась хлыстать хворостиной по облезлым бокам коровы.
Отдохнула ли корова или испугалась столь стремительного натиска, но она сделала попытку встать и с трудом приподнялась на задние ноги. Лагутка с азартом, помогая ей, задирал кверху хвост. Онька помогала.
— Постой, постой, ты не вдруг! — закричал Кирилла. — не тяни. Дай она отстоится, придержавай ее за хвост-то.
Все запыхавшиеся, они остановились на несколько минут, тяжело переводя дыхание, потом стали поднимать перед. Корова сделала отчаянное усилие и встала на передние ноги.
В глазах Оньки мелькнула радость. Даже невыразительное лицо Лагутки просветлело.
Баба побежала за подойником, а Лагутка принес и положил возле коровы охапку соломы. Но она понюхала корм и не стала есть, посматривая на него печальными глазами.
— Ишь, не исть, — уныло сказал Лагутка.
— Ты поил ли? — спросил Кирилла.
— Нету.
Лагутка заметался по двору и кинулся было выгонять корову к речке.
— Ты ее ведром напой, — презрительно на Лагуткину несообразительность сказал сосед. — Она у тебя до водопоя-то не дойдет.
— И то ведром.
Лагутка схватил ведро, зачерпнул в кадушке воды и поднес под морду коровы. Та жадно стала тянуть в себя студеную влагу.
— Ишь, знать, пить хотела, — махнув головой, сказал Лагутка.
— Знамо, как не поена, так пить захотела, — заметил сосед.
Он долго, пристально смотрел, как корова тянула воду,
как Лагутка зачерпнул другое ведро, но корова отвернулась от воды, понюхала солому, будто раздумывая, есть или не есть, мотнула башкой, захватила несколько соломинок и медленно, вяло принялась их жевать.
— Ишь, исть! — радостно сказал Лагутка.
Сосед ничего не отвечал и продолжал сумрачно смотреть на| жующую корову.
— Ну, нет, пузатый черт! — сказал он вдруг. — Не будешь ты над православными крестьянами измываться.
Лагутка вздрогнул и взглянул на соседа. Он понял, что речь шла все о купце же, но не знал, что означали слова соседа.
— Я тебя проведу. Уж ты у меня погоди. Объездчика приставил с леворвером. Пали, говорит, коли воровать будут.
Нечто я воровать? Ежели это мое сено. Я у него покос снимал, а он не дает. Нечто я вор над своим добром. Диви бы я все просил. Возик, говорю, отпусти, а то скотина околевает. А он: ‘Ни клока, говорит, не дам, очисти все до копейки’.
А откуда таперь копейку возьмешь! Фрол-то тоже каждый день лошадей поднимает. По миру, что ли, всем теперь идти из-за него, пузатого черта?
У соседа тряслись губы и голос срывался. И опять Лагуткино сердце откликнулось на эти слова. Да, это была правда: не помирать всем из-за того пузатого черта.
Сосед быстро повернулся и ушел в избу. Лагутка несколько секунд смотрел ему вслед, потом поправил солому под мордой у коровы, чтобы она зря не разваливала кучу, подложил еще охапку под морду мерину и остановился в раздумье над худой и облезлой овцой. Овца стояла, уныло опустив голову, и не ела.
‘Околеет! — испуганно промелькнуло в голове Лагутки, и мороз пробежал у него по спине. — Эх, сенца бы им теперь для поправки. Хоть бы только в этакий мороз’.
Мимо него шла повеселевшая Онька с подойником, на дне которого белелось только что подоенное молоко.
— Овца… — проговорил Лагутка, будто в полусне, обратясь к жене: — быдто того…
— Чего овца? — Онька внезапно испуганно остановилась. У ней захолонуло на сердце. — Господи, неужели еще овца поколеет? Телку ободрали, теленка, ярочку… Неужели и еще?
— Того… Кабы чего не случилось. Дюже холодно. Ишь она вся голая. Не исть.
— А ты в избу возьми. Возьми в избу-то! Ах, ирод, сам ни за что не догадается! — сердито крикнула жена и пошла в избу.
Овца не шла. Лагутка, надрываясь, схватил ее на руки и понес в избу.
Он толкнул избяную дверь и, запнувшись на пороге, вы пустил овцу из рук. Онька, осторожно на окне выливавшая молоко в горшочек, сердито обернулась на него. В сумерках надвинувшегося вечера в избе ничего разглядеть было нельзя, и лишь у окна смутно темнелась высокая фигура Оньки да белелись три детские головенки со светлыми глазками жадно устремленными на молоко.
— Мамка, — раздался жалобный голосок, — в плошечку налей.
— Постой, постой, — торопливо сказала мать, и в суровом ее голосе прозвучала нежная нотка. — Постой, касатик ужотка я кашку сварю молочненькую. Горсточку пшенца для сыночка припрятала.
— Свари, — Молил жалобно голосок. — И в плошечку налей.
Она хотела поскорей унести горшок, чтобы не дразнить ребят, да не вытерпела. За сердце ее взял жалобный голос.
Она подумала о том, что завтра, может быть, и вовсе молочка не будет. Сухой хлеб придется деткам давать.
Слезы подступили к глазам. Дрожащими руками она взял.| плошечку и налила ее теплым молоком. Ребенок жадно припал к краям губами. Другая девочка, поменьше, тихо заплакала, припадая головенкой к лавке.
— Нишкни, — сказала мать, ощупав в темноте лохматую головку. — Нишкни, ягодка, и тебе дам.
— И мне, мама, — сказал третий голосок.
— И тебе. Пей скорей, Ванюшка.
Ванюшка уже выпил. Она налила плошечку в другой раз, дождалась, пока она не опорожнилась, налила в третий. Молока осталось чуть-чуть на донышке. Не из чего будет кашу сварить. Ну, да, видно, делать нечего: сварит и на воде, а молочком подболтает, — все деткам за молочную покажется.
Она прибрала оставшееся молоко, зажгла керосиновую лампочку и стала собирать ужин. Лагутка сидел на лавке, опустив голову, Онька бросила на него быстрый, не то презрительный, не то враждебный взгляд и отвернулась к печке.
В уме ее шевелилась горькая мысль: ‘С этаким-то мужем пропадешь. Ни он припасти, ни он обдумать, как другие…’
Дверь скрипнула, и на пороге показалась высокая фигура соседа Кириллы. Он постоял в нерешительности на пороге, потом повернулся, припер за собой плотнее дверь, вошел, ни на кого не глядя, и остановился среди избы.
— Сходит у тебя мерин-то? — неожиданно глухо спросил он.
Лагутка изумленно воззрился на него.
— Куда?
— Куда! За сеном… куда! Спрашиваю: сходит ли? Даве видал: на улице с брательником подымали.
— Чать, сходит. Чего не сходить, — заволновался Лагутка. — Нечто заплатил Фрол-от?
— Заплатил! Эк, скажет! — досадливо крикнул Кирилла.— из каких достатков заплатит. Запрягай мерина-то. Сходи брательника поспрашай, — може, подсобит, поедет. Со мной Ягор да Ехрем едут. Подымем так-то омет одной ночкой. Что уж будет… Пущай тогда пузатый черт попрыгает. Скотине не околевать.
— А объездчик? — оторопело спросил Лагутка.
— Объездчик, слышь, в кабаке сидит с леворвером своим, — насмешливо-возбужденно сказал Кирилла. — Ни в жисть он таперича из кабака не выдет.
Лагутка смотрел на соседа, выпуча глаза. Онька, взволновавшись, бросила ложки на стол и подступила к мужу.
— Что же ты сидишь, бельмесы вылупил? — закричала она. — Собирайся скорей.
Лагутка посмотрел на соседа, посмотрел на жену, уставился в пол своими тупо-печальными глазами и пробормотал: — Не поеду я ночью. Вором не бывал.
— Что? — задохнувшись от внезапной злобы, закричала на него Онька. — Вором! Ишь, разбирать выдумал. Что же, по-твоему, они воры, что ли, а едут же? Иль взаправду скотина околевать должна. Иди, иди, неча тут разговаривать.
Она толкала его, поднимала с лавки, совала ему шапку в руки. Лагутка медленно встал, надел шапку на голову, шагнул два раза и остановился среди избы.
— Иди, иди! — кричала жена, толкая Лагутку в спину. — Слухай уж, что люди говорят, коли умом бог обидел. Ишь ты: воровать! Благо бы путевый был. Нако, поди-кось!
— Поедешь, что ли? — спросил Кирилла.
— Поедет, поедет! — отвечала жена и окончательно вытолкала своими сильными руками мужа за порог.
— Поторапливайся, — сказал Кирилла, проходя мимо Лагутки. — Кабы поспеть: лошади-то заморенные.
Лагутка остановился среди двора в раздумье: вором не бывал, вырвалось у него давеча нечаянно, помимо воли. Да, он не был вором. Плох он был, Лагутка: и не хозяин, и не работник, а вором не бывал. Но он не знал этого раньше и только сейчас, когда ему предложили сделаться вором, он понял, что им он никогда не был. Простоват был Лагутка, свое упустит, проротозейничает, а вот этого не бывало.
Он стоял в тяжелом и тупом раздумье, не знал, что делать. В ушах звенели слова жены: не околевать скотине, не идти нам по миру… Слушайся добрых людей, коли бог умом обидел… Да, сосед Кирилла глупому не научит. Не околевать скотине. Сено наше. Нешто хозяин в своем добре не волен?
И вместе с тем что-то противилось в нем, что-то связывало его по рукам и по ногам, мешало воле. На дворе стоял мороз, поднимался ветер, поземка, но у Лагутки весь лоб под шапкой был в поту.
Машинально, как в полусне, он шагнул под лопаз, ощупью добрался до коровы и чуть не упал, споткнувшись об нее. Она опять лежала и не ела. Охапка соломы лежала возле нее нетронутая. Лагуткино сердце сжалось. Помрет…
‘Сенца бы’, — промелькнула привычная мысль. И вдруг с поразительною яркостью в мозгу его возникла картина: на лопаз свалено сено. И лагуткин мерин, корова и овца так и подъедают его, — не надаешься. И для этого стоит только запрячь мерина и попросить брательника подсобить поднять омет…
Лагутка метнулся от коровы. Быстро, как никогда не ходил, прошел он на улицу, потом в отцову избу.
— Дверь-то, дверь затворь, шутоломный, — крикнула мать на Лагутку. — Избу выстудишь.
Машинально, по привычке повиноваться, он затворил дверь и стоял, растерянно глядя на ужинающих.
— Ты что? Аль очумел? — полусердито, полутревожно спросила старуха мать.
Лагутка пришел в себя, вздохнул, провел рукой по волосам и пробормотал:
— Я, чу, брательника пришел звать. Омет хотим с Кириллой поднять. — И потупился, как виноватый.
Отец положил ложку на стол и задумчиво уставился на сына.
— Ночкой? — спросил отец отрывисто.
— Ночкой.
— Собирается Кирилл-от? С кем?
— Ягор да Ехрем.
Отец опять помолчал.
Что ж, — сказал он. — Уважить надо, пожалеть тоисть. Скотина сморенная, а все ж надо пожалеть внучат. Собирайся, Иван.
Иван нехотя, но беспрекословно положил ложку и вышел из-за стола. Лагутка шагнул из избы, забыв припереть дверь.
— Дверь-то не запер! — донесся до него сердитый оклик матери. — И как живет такой-то…
Он вернулся, запер дверь и медленно пошел на свой двор. Медленно, будто в каком-то тумане, отыскал дровни, собрал веревки, гнет, вилы, хомут, седелку, подошел к мерину и остановился в раздумье.
Опять, сильнее его воли, в нем заговорило нежелание ехать, страх чего-то. Он и сам не мог бы сказать, чего он Поится, но только все его существо было переполнено этим безымянным и таинственным страхом. Ночь была темна.
Звезды заволакивались тучами, ветер дул порывами, вздымая кверху белую снежную пыль и слепя его глаза. Лагутке захотелось на свет, в тепло избы, поближе к людям. Ему страшно стало оставаться наедине с собой.
И вдруг среди порывов ветра ему послышался скрип полозьев, фырканье лошади и осторожный стук в ворота. Это сосед… готов… едет… Сейчас уедет, и Лагутка останется ни при чем, без сена.
Он быстро схватил хомут и торопливо стал надевать на голову мерина. Руки у него дрожали. Он закусил губы и с ожесточением, перекинув дугу, принялся натягивать супонь, бессильная лошадь качнулась, едва устояв на месте. Он закричал на нее дико, озлобленно и ткнул в грудь ногой. Все так же быстро, путаясь в сбруе, прикрутил веревкой к саням вилы и гнет, подвел лошадь к воротам и отворил их.
Он вздрогнул, когда ворота заскрипели. Кирилла с двумя сыновьями и двумя соседями, всего на десяти лошадях, поджидали его. Не говоря ни слова, они тронулись. Из Трофимовых ворот выехал Иван на двух лошадях. Молча, не проронив ни слова, они поехали по улице и поскорее выбрались на задворки.
Омет был недалеко, верстах в трех, но ветер дул им в лицо и Лагутка во всю дорогу не думал ни о чем, как только о том, чтобы не отстать от товарищей. Одна тревожная мысль стояла у него в голове: дойдет ли мерин? Ветер дул, обсыпал снегом, резал лицо, с силой крутил гривами и хвостами лошадей. Лагуткин мерин шел, понурив голову, бессильно перебирая слабыми ногами. Иногда он останавливался и дышал, высоко поводя впалыми боками. Тогда у Лагутки сжималось сердце, и он мучительно думал, что мерин не дойдет. Передние лошади уходили вперед и тонули в снежной мгле. Задние останавливались, и брательник Иван ругательски ругал и Лагутку, и его мерина. Тогда мерин, будто испугавшись, рвался вперед, выхватывал из снега дровни и шел, тяжко, мучительно шел.
‘Не дойдет, не дойдет’, — думал Лагутка. Но он дошел. И когда хозяин поставил его в затишье у омета, он с жадностью принялся таскать душистое, зеленое сено. Что-то вроде радости шевельнулось в сердце Лагутки. Он схватил вилы и порывисто принялся наваливать сено.
Все так же молча, покончив навивать сено, подтянув веревками воза, мужики вытянулись обозом и поехали назад по протертому следу, Отдохнувший и наевшийся Лагуткин мерин охотнее шел к дому позади воза пахучего сена. Он по временам нагонял этот воз и жадно выдирал из него клочки сена. Лагутка шагал возле него.
Поземка намела сугробы. Лагутка вяз в них, выбирался, уцепившись за оглоблю. В груди у него саднило, дышать было трудно. Он умаялся, выбивался из сил. А на сердце было ощущение чего-то горького и тяжелого.
— Но, но, дьявол! — кричал он на мерина, когда тот останавливался, и с ожесточением бил его кнутовищем.
Какое-то озлобление поднималось в нем, злоба на все, на себя, на Кирилла, на жену, на мерина, ради которого он шагает по сугробам, вместо того чтобы лежать на печи, на то гнетущее чувство, которое сосало его сердце. И, чувствуя в себе порывы этого озлобления, он хрипло ругался на лошадь и бил ее.
Другие мужики шли молча и поспешно. Лишь подойдя к селу, Кирилла крикнул Лагутке:
— Да замолчишь ли ты, собачий сын? Ишь, горло дерет Все село на ноги подымет.
Логутка замолк, и обоз молча въехал в село. За воем и свистом ветра не слышен был скрип полозьев. Все село спало, Лишь вдали, на конце улицы, мелькал огонек в окне кабака.
‘С леворвером’, — испуганно пронеслось в уме Лагутки, когда его глаза встретили этот огонек, и он судорожно уцепился руками за оглобли.
На Трофимовом дворе залаяла собака. Лагутка вздрогнул, обомлев от испуга. Тихо заскрипели ворота. Воза один за другим исчезали во мраке дворов.
Лигутка распряг мерина, задал ему сена, бросил целую охапку корове и, захватив охапку для овцы, ощупью в темните пошел в избу.
— Что? — шепотом с полатей окликнула его жена.
Он притворился, что не слышит, снял с себя мокрый полушубок, развесил его, сунул валенки в печурку и полез на печку,
— Что ты, аль оглох? — сердито прошептала жена. — Сена-то привез, что ли?
— Привез, — пробормотал он, потягиваясь иззябшими членами на теплой печи.
— Слава те, господи! — прошептала Онька.
Должно быть, она перекрестилась. Но почему-то Лагутке вдруг показались ненавистными и Онька, и этот ее шепот. Так бы прибил ее… Он стиснул зубы, крякнул, перевернулся на другой бок, силясь заснуть. Но сон не приходил. Грудь так мучительно ныла и что-то в сердце неясное, тяжелое, словно камень, поворачивалось с тупой болью. И от этого ощущения Лагутке стало так тошно, так тошно, что он готов был руки наложить на себя.

Примечания

Впервые с подзаголовком ‘очерк’ — в газете ‘Саратовский листок’, 1889. No 120.
Печатается по тексту газетной публикации.
В архиве А.Л.Толстой сохранилась рукопись очерка ‘Лагутка’, датированная 8 мая 1889 г. (А.Л.Толстая. Рабочие тетради. — КЛМ, инв. No 289). Рукопись свидетельствует об упорной работе А.Л.Толстой над очерком. Авторская правка носит преимущественно стилистический характер. Наряду с ними имеются справки, свидетельствующие о стремлении писательницы усилить социальное звучание очерка. Например, на странице 28 рукописного текста фраза крестьянина Кириллы уточняется следующим образом.
Первый вариант: ‘Я тея проведу. Уж устрою я штучку. Съезчика приставил с леворвером. Пали, говорит, коли воровать будут. Нечто я воровать. Коли это мое сено. Я у него покос снимал, а он не дает. Нечто я вор над своим добром. У него тут объездчик с леворвером, а у меня должна скотина поколевать. Нечто я из-за него, за проклятого черта, должен по миру идтить’.
Второй вариант: ‘Я тея проведу. Съезчика приставил с леворвером. Пали, говорит, коли воровать будут. Нечто я воровать. Коли это мое сено. Я у него покос снимал, а он не дает. Диви бы все просил. Возок, говорю, отпусти, скотина околевает. Ни клока, говорит, не дам. Очисти все до копейки. А откуда теперь копейку возьмешь. Фрол тоже каждый день лошадей поднимает. По миру, что ли, всем теперь идти из-за него, пузатого черта’.
В основе очерка ‘Лагутка’ лежат впечатления от жизни самарской деревни в неурожайный год. Здесь отразились наблюдения Александры Леонтьевны Толстой над крестьянским бытом и ее собственный опыт, ибо жизнь обитателей сосновской усадьбы в голодные годы мало чем отличалась от жизни крестьян. Письма А.Л.Толстой из Сосновки свидетельствуют об этом. Так, 26 марта 1892 года в письме А.А.Бострому она пишет из Сосновки: ‘Еще дорогой, сообщая мне разные деревенские новости, Прокофий мне сказал, что купленного тобой корму не хватило. Конечно, я просто руками всплеснула: кризис экономический мне предстоит переживать’. Здесь же — описание усадьбы: ‘А дворы, о боже мой! в раскрытые крыши буран наносит все новые и новые глыбы снега. Все, что протаяло было, все вновь занесено бураном последних дней. Я, Алешечка, зябну. Холодно, Алешечка, холодно, голодно! Леля меня сегодня спрашивает: мы вчера не обедали, а сегодня будем обедать? Я говорю: как даст. Он засмеялся и говорит: очень наше комическое положение, у нас так много быков, а есть нечего’ (А.Л.Толстая — А.А.Бострому. 26 марта 1892 г. Сосновка. — КЛМ, инв. No 3).
В следующем письме А.Л.Толстая пишет: ‘…мы с Лелей все еще голодаем. …У нас с ним животы болят, и от пищи нас отбивает. По крайней мере мне как-то есть не хочется, а слабость, сонливость и апатия’. (А.Л.Толстая — А. А. Бострому. 30 марта 1892 г. Сосновка. — КЛМ. No 55).
‘Мне очень здесь трудно. Едва я приехала, как меня стали осаждать со всех сторон. Сначала приходили за лекарством, говорили ‘теплые слова о том, что не чаялись меня дождаться, — сообщает Александра Леонтьевна о своих взаимоотношениях с сосновскими крестьянами. — Потом стали выпрашивать чего-нибудь из одежды. Я раздала все, что могла отдать, даже юбку сняла с себя… Потом стали просить молочка, мучицы… пришлось отказывать. Отказывать с суровым, деловым видом, объясняя, что мы сами муку покупаем, это трудно. В Сосновку я не хожу, может, это малодушие, но я не имею духа смотреть на нужду, которой я не могу помочь. А нужда есть большая’. Далее идут неутешительные новости о хозяйстве. ‘Лошади очень заморены. Звездочку подымали, худа она, как кащей’ (А.Л.Толстая — А.А.Бострому. 3 апреля 1892 г. Сосновка. — КЛМ, инв. No 55/38).
И в следующем письме: ‘Ну, а теперь стану про хозяйство. Нерадостная новость на первый раз: Пава пала. Почему, отчего, неизвестно. Я тебе писала, что перевела ее на сено, вместе с больными быками, ходила ее смотреть, ничего, повеселела моя Пава, ест, идет веселая. Пришли утром, а она мертвая. Уж не от того ли, что на сено перевели? А вчера бычок пал, который все хворал, у него был сильный жар’ (А.Л.Толстая — А.А.Вострому. 10—11 апреля 1892 г. Сосновка. — КЛМ. инв. No 4). Тяжелые воспоминания о голодных годах остались в памяти А.Н.Толстого. В ‘Автобиографии’ он писал: ‘Глубокое впечатление, живущее во мне и по сей день, оставили три голодных года, 1891—1893. Земля тогда лежала растрескавшаяся, зелень преждевременно увядала и облетала. Поля стояли желтыми, сожженными. На горизонте лежал тусклый вал мглы, сжигавший все. В деревнях крыши изб были оголены, солому с них скормили скотине, уцелевший истощенный скот подвязывался подпругами к перекладинам (к поветале)… В эти годы имение вотчима едва уцелело’ (А.Н.Толстой. Собр. соч. в 10-ти тт. Т. 1. М., ГИХЛ. 1958. С. 54).
Мотивы очерка А.Л.Толстой ‘Лагутка’ отзовутся в творчестве А.Н.Толстого. В 1912 году он напишет рассказ ‘Лагутка’, в основе которого — описание жизни деревни и усадьбы в голодный, неурожайный год.

—————————————————————————-

Источник текста: Рассказы и очерки / А. Л. Бостром, Вступ. ст. и примеч. Л. А. Соловьевой. — Куйбышев: Кн. изд-во, 1983. — 125 с., 21 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека