Л. Н. Толстой как школьный учитель, Кросби Эрнест, Год: 1906

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Эрнест Кросби

Л. Н. Толстой как школьный учитель.

Перевод с английского

 []

Издание второе
Москва
1908 год

ОГЛАВЛЕНИЕ:

(Стр.)

I. Школа в Ясной Поляне . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 3
II. Драки в школе. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .6
III. Наказание . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 8
IV. Рассказы . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .10
V. Свобода, равенство, братство. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .12
VI. Методы обучения . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .14
VII. Спрашивание уроков и экзамены . . . . . . . . . . . . . .19
VIII. История . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 23
IХ. Другие уроки . . . . . . . . . . . . . . . .. . . . . . . . . . . . . . . . . 27
Х. Позднейшие взгляды Толстого . . . . . . . . . . . . . . . . . .30
ХI. Американский опыт. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .38
ХII. Толстой у себя дома. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 49
ХIII Пенология (наука о способах наказания). . . . . . . . 53
Х. Истинное и ложное образованна . . . . . . . . . . . . . . . . . . 61

ГЛАВА I
Школа в Ясной Поляне.

Говорят, что, между прочим Л. Н. Толстой собирается написать еще новую книгу о воспитании. Будем надеяться, что ему будет возможно написать ее, так как это один из предметов, которыми он особенно интересовался за последние сорок лет.
В качестве учителя своей родной деревни, еще в 1861 году он впервые высказал в зачаточной форме многие из своих теперешних мыслей о государстве, обществе и народе.
Освобождение крестьян только что свершилось, и Толстой занялся воспитанием крестьянских детей с целью подготовить их к тому, чтобы во всей полноте воспользоваться полученной свободой. Он устроил школу с тремя или четырьмя учителями, кроме его самого. Учеников было всего около сорока человек, в том числе около пяти девочек.
Неудовлетворенный только этой педагогической формой деятельности, Толстой стал издавать журнал, посвященный вопросам воспитания, в котором он помещал отчеты о своих опытах для людей, занявшихся таким же делом в других частях России. Статьи этого журнала предназначались для удовлетворены известной временной потребности и не должны были представлять из себя прочного вклада в литературу, но Толстой обладает такой способностью отдаваться весь делу и вкладывать в него весь гений, что его журнальные статьи привлекли к себе всеобщее внимание. Я имею, например, в моей библиотеки четыре французских книги, вышедших почти тридцать лет спустя после прекращения журнала и составленные по большей части из статей, взятых оттуда. (‘L’ecole de Yasnaya Poliana’, ‘Le Progres de l’ Instruction publique en Russie’, ‘La Liberte dans l’ Ecole’, ‘Pour les Enfants’)
Школа помещалась в двухэтажном каменном доме. Маленький колокол висевший на крыльце, звонил каждое утро в восемь часов, и через полчаса появлялись дети. ‘Никогда никому не делали выговоров за опаздывание и никогда никто не опаздывал. С собой никто ничего не несет — ни книг ни тетрадок. Уроков на дом не задают. Никакого урока, ничего, сделанного вчера, ученик не обязан помнить нынче. Его не мучает мысль о предстоящем уроке. Он несет только себя, свою восприимчивую натуру и уверенность в том, что в школе нынче будет весело так же, как вчера. Он не думает о классе до тех пор, пока класс не начался’. Не делалось никаких попыток установить порядок, так как дети должны учиться сами сохранять его.
Вот одна сцена по рассказу самого Толстого. ‘Учитель приходит в комнату, а на полу лежат и пищать ребята, кричащие: ‘мала куча!’ или ‘задавили ребята!’ или ‘будет! брось виски-то !’ и т. д. ‘Петр Михайлович! — кричит снизу кучи голос входящему учителю, — вели им бросить’. ‘Здравствуй, Петр Михайлович!’ кричат другие, продолжая свою возню.
Учитель берет книжки, раздает тем, которые с ним пошли к шкафу, из кучи на полу — верхние, лежа, требуют книжку. Куча понемногу уменьшается. Как только большинство взяло книжки, всю остальные уже бегут к шкафу и кричат: и мне и мне!.. Если останутся еще какие-нибудь два разгоряченные борьбой, продолжающие валяться на полу, то сидящие с книгами кричат на них: ‘Что вы тут замешались ? — ничего не слышно. Будет!..’
Садятся они, где кому вздумается: на лавках, столах подоконнике, полу и кресла.
Порядок полный: никто не шепчется, не щиплется, не смеется.
Часы уроков очень неправильны. ‘Иногда увлечется учитель и ученики, и вместо одного часа класс продолжается три часа. Бывает, что ученики сами кричать: ‘нет — еще, еще’.
Дети всегда имели право не ходить в школу и даже, приходя в школу, не слушать учителя.
‘По моему мнению — говорит Толстой — внешний беспорядок этот полезен и незаменим, как он ни кажется странным и неудобным для учителя…
‘Во-первых, беспорядок этот, или свободный порядок, страшен нам только потому, что мы привыкли к совсем другому, в котором сами воспитаны. Во-вторых, в этом, как и во многих подобных случаях, насилие употребляется только вследствие поспешности и недостатка уважения к человеческой природе. Нам кажется, беспорядок растет, делается все больше и больше, и нет ему пределов,—кажется что нет другого средства прекратить его, как употребить силу, а стоило только немного подождать, и беспорядок (или оживление) сам естественно улегся бы и улегся бы в порядок гораздо лучший и прочнейший, чем тот, который мы выдумаем’.
Толстой требует, чтобы на детей смотрели как на разумных и мыслящих существ которые сами способны понять необходимость порядка, но которые не выносят только насильственного вмешательства, чуждого их опыту.

ГЛАВА II
Драки в школе.

Толстой не допускает вмешательства в детские драки. ‘Учитель бросается разнимать,—говорит он,—и разведенные враги косятся друг на друга, и даже при грозном учителе не удержатся, чтобы еще больнее, чем прежде, напоследках не толкнуть один другого. Сколько раз я каждый день вижу, как какой—нибудь Кирюшка, стиснув зубы, налетит на Тараску, зацепит его за виски, валит на землю и, кажется, хочет жив не остаться — изуродовать врага, а не пройдет минуты, Тараска уже смеется из-под Кирюшки, один раз за разом все легче отплачивает другому, и не пройдет пяти минут, как оба делаются друзьями и идут садиться рядом.
‘Недавно между классами, в углу, сцепились два мальчика, один-замечательный математик, лет девяти, второго класса, другой-стриженый дворовый, умный, но мстительный, крошечный, черноглазый мальчик, прозванный Кыской. Кыска сцапал за длинные виски математика и прижал ему голову к стене, математик тщетно цеплял за стриженную щетинку Кыски. Черные глазенки Кыски торжествовали. Математик едва удерживался от слез и говорил: ‘ну, ну! что? что?’ но ему видно плохо приходилось, и он только храбрился. Это продолжалось довольно долго, и я был в нерешительности, что делать. ‘Дерутся, дерутся!’ закричали ребята и столпились около угла. Маленькие смеялись, но большие, хотя и не стали разнимать, как-то серьезно переглянулись, и эти взгляды и молчанье не ушли от Кыски. Он понял, что делает что-то нехорошее, И начал преступно улыбаться и отпускать понемногу виски математика. Математик вывернулся, толкнул Кыску так, что тот ударился затылком о стену, и, удовлетворенный, отошел. Кыска заплакал, пустился за своим врагом, из всей силы ударил его по шубе, но не больно. Математик хотел было отплатить, но в эту минуту раздалось несколько неодобрительных голосов. ‘Вишь с маленьким связался! — закричали зрители. — Удирай Кыска !’ Дело тем и кончилось, — как будто его и не было, исключая, я предполагаю смутного сознания того и другого, что драться неприятно, потому что обоим больно. Здесь мне удалось как будто подметить чувство справедливости, руководившее толпой. Но сколько раз решаются такие дела так, что не поймешь, на основании какого закона, но решаются, удовлетворяя обе стороны. Как произвольны и несправедливы в сравнении с этим все воспитательные приемы в таких случаях!
‘Вы оба виноваты, станьте на колени !’ говорить воспитатель, и воспитатель не прав, потому что виноват один, и этот один торжествует, стоя на коленках и переживая свою не всю вылившуюся злобу, и вдвойне наказан невинный. Или: ‘ты виноват в том, что ты то-то и то-то сделал и будешь наказан’, скажет воспитатель, и наказанный еще больше ненавидит своего врага за то, что на его оторопь деспотическая власть, законность, которой он не признает. Или: ‘прости его, так Бог велит, и будь лучше его’, скажет воспитатель. Вы ему говорите: будь лучше его, а он хочет быть только сильней и другого лучше не понимает и не может понимать. Или: ‘вы оба виноваты: попросите друг у друга прощения и поцелуйтесь, детки’. Это уж хуже всего, и по неправде, выдуманности этого поцелуя, и потому, что утихавшее дурное чувство тут вновь загорается. А оставьте их одних (ежели вы не отец, не мать, которым просто жалко свое детище, и которые потому всегда правы, оттаскав за вихры того, кто прибил их сына), оставьте их и посмотрите, как это все разъясняется и укладывается так же просто и естественно и вместе так же сложно и разнообразно, как все бессознательные жизненные отношения’.
Толстой уделяет этому описанию драки между Кыской и математиком столько же места, сколько Гомер какому-нибудь поединку героев. Несмотря на всю простоту, его рассказ поражает тем реализмом которым отличаются его большие романы. Перед такой дракой мальчуганов учитель легко может испытать то же колебание, какое испытывал Толстой, и очень стоит подумать, не полезнее ли бывает естественное окончание драки, чем вмешательство, в качестве deus ex machina, строгого педагога, который налагает наказания и, делая выговоры, часто выказывает худший нрав, чем оба дерущиеся.

ГЛАВА III
Наказание.

Толстой совершенно отвергает наказания. Но привычка к ним была настолько сильна в нем и в его помощниках, что они допустили как-то их (раз или два), но в результате было только то, что Толстой еще более укрепился в своей мысли о их полной непригодности.
Он приводит такой пример. Из физического кабинета пропала лейденская банка, несколько раз пропадали карандаши и книжки. Спросили мальчиков, лучшие ученики покраснели и заробели так, что всякий следователь подумал бы, что замешательство это есть верное доказательство их вины, но понятно, что одна мысль подозрения глубоко и больно оскорбила их. Наконец открылись воры — два мальчика из дальней деревни, они прятали краденые вещи в сундучок. Открытие было для школы большим облегчением, так как снимало подозрение с других учеников. Предложили им самим назначить наказание: одни требовали высечь вора, но непременно самим, другие говорили: ярлык пришить с надписью вор. Согласились на ярлык, и когда девочка нашивала ярлык,—все ученики с злою радостью смотрели и подтрунивали над наказанными. Они требовали еще усиления наказания: ‘провести их по деревне, оставить их до праздника с ярлыками’. Наказанные плакали. Главный преступник был бледен, губы у него тряслись, глаза дико и злобно смотрели на радующихся товарищей. Он, не оглядываясь, опустив голову, какою-то особенною, — как показалось Толстому, —преступною походкой пошел домой, И ребята, толпой бежа за ним, дразнили его как-то ненатурально и странно жестоко, как будто против их воли злой дух руководил ими.
С этого времени Толстой заметил, что этот мальчик стал хуже учиться, и уже его не видно стало в играх и разговорах с товарищами вне класса.
Спустя короткое время мальчик этот снова украл, на этот раз несколько копеек, из комнаты учителя. Опять повесили ему ярлык — опять началась та же уродливая сцена.
‘Я стал увещевать его — рассказывает Толстой, — как увещевают все воспитатели, бывший при этом уже взрослый мальчик говорун стал увещевать его тоже, повторяя слова, вероятно слышанные им от отца — дворника. Раз украл другой украл, говорил он складно и степенно, — привычку возьмет, до добра не доведет.’
‘Мне начинало становиться досадно. Я чувствовал почти злобу на вора. Я взглянул в лицо наказанного, еще более бледное, страдающее и жестокое, вспомнил почему-то колодников и мне так вдруг стало совместно и гадко, что я сдернул с него глупый ярлык, я велел ему идти, куда он хочет, и убедился вдруг, не умом, а всем существом убедился, что я не имею права мучить этого несчастного ребенка и что я не могу сделать из него то, что бы мне и дворникову сыну хотелось из него сделать. Я убедился, что есть тайны души, закрытые от нас, на которые может действовать жизнь, а не нравоучения и наказания.’
‘И что за дичь? Мальчик украл книгу — целым, длинным многосложным путем чувств, мыслей и ошибочных умозаключений приведен был к тому, что взял чужую книжку и зачем-то запер ее в свой сундук — а я налепляю ему бумажку со словами ‘вор’, которая значить совсем другое! Зачем? ‘Наказать его стыдом’, скажут мне. Наказать его стыдом? Зачем? Что такое стыд? И разве известно, что стыд уничтожает наклонность к воровству? Может быть, он поощряет ее. То, что выражалось на его лице, может быть, было не стыд? Даже наверно я знаю, что это быль не стыд а что-то совсем другое, что, может быть, спало б всегда в его душе и что не нужно было вызывать.
‘Пускай там, в мире, который называют действительным, в мире Пальмерстонов, Кайэн, — в мире, где разумно не то, что разумно, а то, что действительно, пускай там люди, сами наказанные, выдумают себе права и обязанности наказывать. Наш мир детей — людей простых, независимых — должен оставаться чист от самообманывания и преступной веры в законность наказания, веры и самообманывания в то, что чувство мести становится справедливым, как скоро его назовем наказанием’…
Предоставляем другим учителям проверять на опыте вывод, сделанный Толстым. А он пришел к убеждению, что употребленное иносказание не исправило мальчика, но сделало его хуже, чем он был прежде, возбудив в то же время дурные страсти и скрытые пороки в среде остальных учеников.

ГЛАВА IV
Рассказы.

После обеда, в сумерки, в ранние сумерки русской зимы, дети опять собирались в школу, и все классы соединялись обыкновенно на урок священной или русской истории. Вечерние уроки, а особенно этот первый, по словам Толстого, имели совершенно особенный от утренних характер спокойствия, мечтательности и поэтичности. Вот картина такого вечернего урока, представленная Толстым:
‘Придите в школу сумерками,—-огня в окнах не видно, почти тихо, только вновь натасканный снег на ступени лестницы, слабый гул и шевеление за дверью, да какой-нибудь мальчуган, ухватившись за перила, через две ступени шагающий наверх по лестнице, доказывают, что ученики в школе. Войдите в комнату. Уже почти темно за замерзшими окнами, старшие, лучшие ученики прижаты другими к самому учителю и, задрав головки, смотрят ему прямо в рот. Дворовая самостоятельная девочка с озабоченным лицом сидит всегда на высоком столе, — так и кажется, каждое слово глотает, поплоше ребята — мелкота, сидят подальше: они слушают внимательно, даже сердито, они держат себя так же, как и большие, но, несмотря на все внимание, мы знаем, что они ничего не расскажут, хотя и многое запомнят. Кто навалился на плечи другому, кто вовсе стоит на столе. Редко кто, втиснувшись в самую середину толпы, за чьей-нибудь спиною занимается выписыванием ногтем каких-нибудь фигур на этой спине. Редко кто оглянется на вас.
‘Когда идет новый рассказ — все замерли, слушают. Когда повторение — тут и там раздаются самолюбивые голоса, не могущие выдержать, чтобы не подсказать учителю. Впрочем, и старую историю, которую любят они просят учителя повторить всю своими словами и не позволяют перебивать его… Если не всю им расскажут, они сами дополнят любимый конец.
‘Кажется, все мертво, не шелохнется, — не заснули ли? Подойдешь в полутьме, взглянешь в лицо какому-нибудь маленькому, — он сидит, впившись глазами в учителя, сморщивши лоб от внимания и десятый раз отталкивает с плеча навалившуюся на него руку товарища. Вы щекочете его за шею, — он даже не улыбнется, согнет головку, как будто отгоняясь от мухи, И опять весь отдается таинственному поэтическому рассказу: как сама разорвалась церковная завеса и темно сделалось на земле,—ему и жутко и хорошо.
‘Но вот учитель кончил рассказывать, и все поднимаются с места и, толпясь к учителю, перекрикивая один другого, стараются пересказать все, что удержано ими. Крик поднимается страшный, — учитель насилу может следить за всеми. Те, которым запретили говорить в уверенности, что они знают, не успокаиваются этим: они приступают к другому учителю, если его нет — к товарищу, к постороннему, к истопнику даже, ходят из угла в угол по-двое, по-трое, прося каждого их прослушать. Редко кто рассказывает один. Они сами отбираются группами, равными по силам, и рассказывают, поощряя, поджидая и поправляя один другого. Как только повысказались, успокоились, приносят свечи, и уже другое настроение находит на мальчиков.
‘По вечерам вообще и в следующих классах меньше возни, криков, больше покорности, доверия учителю. Особенное отвращение заметно от математики и анализа и охота к пению, чтению и особенно к рассказам… Часов в восемь уже глаза соловеют, начинают позевывать, свечки темнее горят — реже снимают, — старшие удерживаются, младшие-худшие засыпают, облокотившись на стол, под приятные звуки говора учителя’.

ГЛАВА V
Свобода, равенство, братство.

Одна из особенностей деревенской школы Толстого состояла в том, что детям позволялось уходить из нее домой во всякое время, когда им было нужно. Толстой картинно описывает один такой случай ухода, на втором или третьем послеобеденном классе. И вот два или три мальчика забегают в комнату и спеша разбирают шапки.
‘Что вы ?’ —Домой. — ‘А учиться? Ведь пение!’ — А ребята говорят домой, отвечает один из мальчиков ускользая со своей шапкой. —‘Да кто говорит ?’ —Ребята пошли! —‘Как же так? — спрашивает озадаченный учитель, приготовивший свой урок — Останься!’ Но в комнату вбегает новый мальчик с разгоряченным, озабоченным лицом. ‘Что стоишь? —сердито нападает он на удержанного, который в нерешительности заправляет хлопки в шапку: —Ребята уже во-он где, у кузни уж небось’. — Пошли? —‘Пошли’. И оба бегут вон, из-за двери крича: ‘Прощайте, Иван Иванович!’
‘И кто такте эти ребята, которые решили идти домой, как они решили ? — Бог их знает. Кто именно решил, вы никак не найдете. Они не совещались, не делали заговора, а так вздумали ребята домой. ‘Ребята идут!’— и застучали ножонки по ступенькам, кто котом свалился со ступеней и, подпрыгивая и бултыхаясь в снеге, обегая по узкой дорожке друг друга, с криком побежали домой ребята’.
Такие случаи повторяются раз и два в неделю. Оно обидно и неприятно для учителя — кто не согласится с этим, но кто не согласится тоже, что вследствие одного такого случая, насколько больше значения получают те пять, шесть, а иногда семь уроков в день для каждого класса, которые свободно и охотно выдерживаются каждый день учениками! Сколько помех приходилось им нередко преодолевать, чтобы насытить свою жажду знания!
В школе Толстого совсем не знали, что такое леность. Наверно, если бы и везде ходить в школу считалось не обязанностью, а привилегией, то дети гораздо выше ценили бы школу, если бы и везде ученики могли уходить домой, когда им угодно, то самое чувство свободы заставляло бы их оставаться в школе. Их не толкала бы туда насильственная власть, их притягивала бы туда личность учащего.
Вне школы между Толстым и его учениками поддерживалась величайшая дружба. Обыкновенно уроки продолжались до половины девятого, причем последние часы посвящались пению, чтению, физическим опытам и т. п. Опыты доставляли мальчикам особенное удовольствие. После уроков Толстой хаживал гулять с ними по снегу, причем они доходили иногда до опушки леса, но в лес не входили, боясь волков. Он рассказывал им разные истории и обсуждал с ними серьезнейшие жизненные вопросы, в которых эти крестьянские мальчики выказывали столько же понимания, сколько самые ученые и начитанные люди.
‘Зачем рисование?’ — спросил раз один из мальчиков на такой прогулке. ‘Зачем искусство ?’ —Толстой не нашелся, что ответить.
‘А зачем палка? зачем липа?’ — спросил другой мальчик, Семка, постукивая палкой по липе. ‘Стропила сделать’…
‘А летом зачем липа, покуда она не срублена ?’
И таким путем естественно подошли к решению вопроса об отношении красоты к пользе, к пониманию того, что красота дерева — достаточное оправдание для его существования.
Один из мальчиков заметил, что жалко рубить дерево, потому что оно живое. ‘Ведь это все равно что кровь, когда из березы сок пьем’, сказал он.
И подолгу они гуляли таким образом, ведя серьезные разговоры, причем один из мальчиков обыкновенно ласково держал Толстого за руку.

ГЛАВА VI
Методы обучения.

Школа в Ясной Поляне была бесплатная. Всех учеников было до сорока, но редко бывало больше тридцати вместе. Девочек — от трех до пяти. Возраст учеников колебался между семью и тринадцатью годами, кроме того, бывали взрослые, которые желали пополнить недостаток образования. Учителей было четверо, уроков в день шесть или семь.
Толстой пользовался своей школой как бы лабораторией для опытов. Он не предпринимал ничего без проверки обычаев и традиций, установившихся в каких-либо областях мысли или деятельности, и этой проверкой он занимался также и в деле воспитания.
Толстой, как мы видели, рано пришел к убеждению, что опасно смотреть на школу, как на дисциплинированную роту солдат, одинаково исполняющих одни и таз же приказания. По его мнению, свобода и внешний беспорядок необходимы для развития индивидуальных особенностей каждого ученика. Он сравнивал свой способ преподавания с преподаванием деревенского дьячка и в результате сравнения пришел к следующим трем заключениям:
1) учитель всегда невольно стремится к тому, чтобы выбрать самый для себя удобный способ преподавания,
2) чем способ преподавания удобнее для учителя, тем он неудобнее для учеников,
3) только тот образ преподавания верен, которым довольны ученики. А чтобы ученики были довольны, нужно принимать в соображение их индивидуальные различия и их природные склонности.
Старая школьная система, основанная на изучении грамматики, показалась Толстому бессмысленной. Грамматические правила изучаются для того, чтобы уметь правильно говорить, но, очевидно, возможно говорить правильно, не зная правил, а отсюда изучение их сводится только у умеренному упражнению, которое можно приурочивать к чему-либо более полезному.
Он признал за лучший способ изучения языка — практиковаться в сочинениях.
В первом и втором классах выбор сочинений предоставлялся самим ученикам. Любимым предметом для сочинений в первом и втором классах была история Ветхого Завета, которую ученики писали два месяца после того, как ее им рассказал учитель.
В первом классе пробовали давать сочинения на заданные темы: описания хлеба, избы, дерева, но, к удивлению учителя, требования эти доводили учеников почти до слез и, несмотря на помощь учителя, подразделявшего описание хлеба на описание о его произрастании, о его производстве, об употреблении, — они решительно отказывались писать на темы такого рода, и ежели писали, то делали непонятные, безобразнейшие ошибки в орфографии, языке и смысле.
Тогда Толстой изменил способ и попробовал задать описание каких-нибудь событий, И все ученики обрадовались, им было гораздо труднее описать свинью, горшок стол, чем целые, взятые из воспоминаний, рассказы.
‘Учителю, — говорит Толстой, — кажется легким самое простое и общее, а для ученика только сложное и живое кажется легким’.
‘Все учебники, — говорит Толстой, — начинаются с общих законов: учебники языка — с определений, история — с разделения на периоды, даже геометрия — с определения понятия пространства и математической точки’. Но общие идеи всего труднее для понимания, а ребенок должен начинать с чего-нибудь простого, отвечающего его понятиям. ‘Для того, чтобы определить стол или лавку, нужно стоять на высокой степени философско-диалектического развития, и тот же ученик, который плачет над сочинением о лавке, прекрасно опишет чувство любви или злобы, встречу Иосифа с братьями или драку с товарищем’.
Предметами сочинений выбирались сами собою описания событий, отношения к лицам и передача слышанных рассказов. Писать сочинения было любимым занятием. Как только вне школы старшим ученикам попадалась бумаги карандаш они писали из головы сказки своего сочинения. Скоро они сами стали собственными критиками: были недовольны, когда сочинение товарища было растянуто или встречались частые повторения, скачки от одного к другому.
У них оказались свои определенные вкусы. Иной мальчуган отказывался читать свое сочинение, говоря, что прочитанное сочинение другого, какого-нибудь его товарища, было лучше, чем его, и когда сочинения читались анонимно, мальчики без ошибки угадывали автора.
Толстой приводит два образчика сочинений Федьки, десятилетнего мальчика, и показывает на них, насколько лучше было его описание поездки в Тулу. сравнительно с описанием конкретного предмета.
Вот что он написал ‘о хлебе’:
‘Хлеб растет из земли. Сначала он зеленый бывает хлеб. А когда она подрастет, то из ней вырастут колосья, и их жнут бабы. Еще бывает хлеб как трава, то скотина его ‘ест очень хорошо’. Этим все кончилось. Он чувствовал, что нехорошо, и был огорчен, но лучшего написать не мог.
Вот что он написал о поездке в Тулу:
‘О Туле’.
‘Когда я еще был мал —мне было годов пять, то я слышал, народ ходил в какую-то Тулу, и я сам не знал, что за такая Тула. Вот я спросил батю: Бать! в какую это Тулу вы ездите ? Ай она хороша? Батя говорить: хороша. Вот я говорю: бать! возьми меня с собой, я посмотрю Тулу. Батя говорит: ну, что ж, пусть придет воскресенье, я тебя возьму. Я обрадовался, стал по лавке бегать и прыгать. После этих дней пришло воскресенье. Я только встал поутру, а батя уже запрягает лошадей на дворе, я скорее стал обуваться одеваться. Только я оделся и вышел на двор а батя уж запряг лошадей. Я сел в сани и поехал. `Ехали, ‘Ехали, проехали четырнадцать верст. Я увидал высокую церковь и закричал: батюшка! вон какая церковь высокая! Батюшка говорит: есть церковь ниже, да красивее, я стал его просить: батюшка, пойдем туда, я помолюсь Богу. Батюшка пошел. Когда мы пришли, то вдруг ударили в колокол, я испугался и спросил батюшку, что это такое, или играют в бубны. Батюшка говорить: нет, это начинает обедня. Потом мы пошли в церковь молиться Богу. Когда мы помолились, то мы пошли на торг. Вот я иду, иду, а сам спотыкаюсь, все смотрю по сторонам. Вот мы пришли на базар, я увидал, продают калачи и хотел взять без денег. А мне батюшка говорит: не бери, а то шапку снимут. Я говорю: за что снимут а батюшка говорит: не бери без денег. Я говорю: ну, дай мне гривну, я куплю себе калачика. Батя мне дал, я купил три калача и сел, И говорю: батюшка, какие калачи хорошие! Когда мы закупили все, мы пошли к лошадям и напоили их, дали им сена. Когда он поели, мы запрягли лошадей и поехали домой, я взошел в избу и разделся, и начал рассказывать всем как я был в Туле, и как мы с батюшкой были в церкви, молились Богу. Потом я заснул и вижу во сне, будто батюшка идет опять в Тулу. Тотчас я проснулся, и вижу, все спят, я взял и заснул’.
Толстовская оценка художественных способностей крестьянских детей по их сочинениям может показаться несколько преувеличенной, но он опубликовал эти сочинения и приглашал публику высказать собственное мнение. Он напечатал в своем воспитательном журнале несколько рассказов, написанных детьми, и вместе с ними рассказ, написанный учителем, и утверждал, что последний рассказ был хуже прочих.
Сначала Толстой испытывал некоторые трудности в задавании сочинений, и наконец сам сел между детьми и предложил писать вместе повесть на тему, выраженную пословицей. Мальчики перестали заниматься, столпились вокруг него, стали заглядывать к нему через плечо, он передал тогда рассказ в их руки, предоставив им самим сочинять, и стал действовать только как секретарь, с некоторым правом выбора.
Первая страница этой повести написана Толстым, остальное почти целиком самими учениками. О результатах своего опыта Толстой замечает: ‘всякий непредубежденный человек, имеющий чувство художественности и народности, прочтя эту первую, писанную мною, и следующие страницы повести, писанные самими учениками, отличит эту страницу от других, как муху в молоке: так она фальшива, искусственна и написана таким плохим языком. Надо заметить, что в первоначальном виде она была еще уродливее и много исправлена, благодаря указанию учеников’.
Благодаря этому случаю Толстой открыл способности Федьки и был особенно поражен его чувством меры, ‘главным свойством во всяком искусстве’. Они работали вместе 4 часа -от 7 до 11 часов вечера, другие мальчики ушли домой, и писали только Федька и его товарищ Семка.
‘А печатывать будем ?’ — спросил Федька.
‘Да’.
‘Так и напечатывать надо: сочинение Макарова, Морозова и Толстого’.
Толстой не колеблясь поставил Федьку выше Гёте, а про самого себя говорит, что он не только не мог указать или помочь 11-летнему Семке и Федьке, а что едва-едва, и то только в счастливую минуту возбуждения, способен быль следить за ними и понимать их.
Он приводит еще другую повесть Федьки, в которой описывается неожиданное возвращение солдата в семью. Тема была дана Толстым. Первая глава вышла ‘несравненно слабее всех последующих’, по мнению Толстого потому, что он сам участвовал в ее сочинении. О конце повести, где описывается возвращение отца, Толстой говорит, что ничего подобнлого этим страницам он не встревал в русской литературе Это, бесспорно, милая сценка, но я предоставляю людям более сведущим определять ее место в русской литературе и сравнивать с произведениями Гёте и Толстого.
Федька и Семка были лучшими писателями в школе, но Толстой открыл те же таланты и в других мальчиках, только в меньшей, степени.
‘Здоровый ребенок, — говорит он,—родится на свет, вполне удовлетворяя тем требованиям безусловной гармонии в отношении правды, красоты и добра, которые мы носим в себе, он близок к неодушевленным существам — к растению, к животному, к природе, которая постоянно представляет для нас ту правду, красоту и добро, которых мы ищем и желаем… Но каждый час в жизни, каждая минута времени увеличивают пространство, количество и время тех отношений, которые во время его рождения находились в совершенной гармонии, и каждый шаг, и каждый час грозит нарушением этой гармонии, и каждый последующий шаг грозит новым нарушением и не дает надежды на восстановление нарушенной гармонии’. ‘Воспитание портит, а не исправляет людей. Чем больше испорчен ребенок, тем меньше надо его воспитывать, тем больше нужно ему свободы’.
‘Учить и воспитывать ребенка нельзя и бессмысленно по той простой причине, что ребенок стоит ближе меня, ближе каждого взрослого к тому идеалу гармонии правды, красоты и добра, до которого я, в своей гордости, хочу возвести его. Сознание этого идеала лежит в нем сильнее, чем во мне. Ему от меня нужен только материал для того, чтобы пополняться гармонически и всесторонне’.

ГЛАВА VII.
Спрашивание уроков и экзамены.

В Яснополянской школе преподавались также священная и русская история.
Учитель рассказывает потом спрашивает и все начинают говорить вдруг. Когда слишком много голосов вместе, учитель останавливает заставляя говорить одного, как только один заминается, он снова вызывает других. ‘Это не было выдумано, а сделалось само собою и повторяется при 5 и при 30 учениках всегда одинаково успешно. Учитель не позволяет только разгораться крику до неистовства и лишь регулирует поток веселой оживленности и соревнования настолько, насколько ему нужно.
Общий крик возмутил одного из новых учителей, ему показалось жарко и тесно в толпе лезущ
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека