Л.Либединская. С того берега, Огарев Николай Платонович, Год: 1985
Время на прочтение: 301 минут(ы)
Лидия Либединская
С того берега
Повесть о Николае Огареве
----------------------------------------------------------------------------
Либединская Л. Б. С того берега: Повесть о Николае Огареве. - 2-е изд.
- М.: Политиздат, 1985. (Пламенные революционеры).
----------------------------------------------------------------------------
В жизни ушедших, и особенно ушедших давно, мы всегда ищем и находим
цельность и замысел. Однако на самом деле человеческая судьба не только
движется по прихотливой кривой, не только дробится на множество периодов,
нередко противоречащих один другому, но даже сама кажущаяся цельность
представляется разному глазу неодинаковой в зависимости от точки зрения.
Николай Платонович Огарев, незаурядный русский поэт и знаменитый
революционер, не похож ни на его хрестоматийно сложившийся облик, ни на ту
личность, что рисуется из статей врагов (предостаточно их было у него, как у
всякого яркого человека), ни на тот сусальный, некрологически непогрешимый
портрет, что проглядывает из ученых трактатов. Был он весьма разноликим, как
все смертные, сложным и переменчивым. Много в нем верности и доброты, причем
последнего чересчур. То и другое причиняло ему множество мелких бед и
крупных несчастий, но они не только не сломили его, по даже не притупили два
этих главных свойства. Верность и доброта сопутствовали ему до смерти. Что ж
до цельности жизни, то на самом-то деле постоянна и неизменно испытывал он
острые и глубокие терзания от естественной необходимости выбирать. И
кажущаяся цельность судьбы - просто цельность натуры, всякий раз совершающей
выбор, органичный душе и мировоззрению. Он никогда не лгал и делал выбор с
глазами открытыми, всегда сам, как и подобает свободному человеку, отчего и
казался зачастую гибким и пластичным своим современникам, а подчас и весьма
странным. Жил он в очень трудное время - но бывают ли времена легкие?
Окружали его яркие и своеобычные люди. Нескольких современников его,
знакомых с ним или незнакомых, нам никак не миновать, ибо нельзя
восстановить облик человека вне той эпохи, в которую он жил, а эпоха - это
люди, наполнявшие ее и ею наполненные. Люди, строившие свою судьбу и каждый
раз делавшие свой выбор. Оттого, быть может, галерея современников часто
больше говорит о человеке, нежели самое подробное описание его собственной
жизни. К счастью, осталось много писем. И воспоминаний полным-полно. И
архивы, где хранятся не только документы, но и труды, не увидевшие света в
свое время. А что до любви к герою - сказать о ней должна сама книга.
Эта книга об очень счастливом человеке. Больном эпилепсией, не раз
обманувшемся в любви, об изгнаннике, более всего на свете любившем родину,
человеке, который осмелился дерзнуть и добился права быть всегда самим
собой.
Родился он в тринадцатом году прошлого века 24 ноября по старому стилю,
в городе Санкт-Петербурге - упомянем об этом здесь, чтобы сразу же
обратиться к его молодости.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ВЫБОР СУДЬБЫ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Поначалу все чрезвычайно благополучно складывалось в его судьбе,
удачливо и спокойно. Не говоря уже о том, что пристойно и благонамеренно до
крайности. Но это на взгляд торопливый и поверхностный.
Странное, будто приглушенное и придушенное, стояло время - первые годы
после поразившей всех (Не ожидали! Верили в милосердие монарха!) казни
пятерых возмутителей с Сенатской. Впоследствии Герцен написал об этой поре
исчерпывающие слова:
'Тон общества менялся наглазно, быстрое нравственное падение служило
печальным доказательством, как мало развито было между русскими
аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел
показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще
вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие
фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже - бескорыстно'.
Правда, среди этой тишины доносились внезапно слухи об отдельных
поступках, настолько с духом времени несообразных, что конец их выглядел
преестественно. Некий юнкер Зубов неустанно писал 'наполненные злобой против
правительства стихи' и вскоре был, по личному высочайшему повелению,
препровожден в дом для умалишенных. Поводом даже не стихи послужили, они
только при-
плюсовались к делу, а поступок истинного безумца: в исступлении рубил
этот несчастный при друзьях бюст государя императора, восклицая: 'Так рубить
будем тиранов отечества, всех царей русских!', и читал при этом стихи
Пушкина. Под простынями, намоченными ледяной водой (была тогда такая
врачебная метода для отвлечения от пагубных мыслей), юнкер несколько поостыл
и был вскоре почти прощен: сослан рядовым в Грузию. Начальство же
обязывалось присылать ежемесячные рапорты о его поведении вплоть до полного
исправления. Поведение Зубов показал отменное, а вскоре, очевидно, и вовсе
исцелился - рапорты, во всяком случае, прекратились. Может быть, помогла
шашка незамиренного горца.
Бдительный повсюдный надзор в те годы был так нескрываем, что не мог не
посыпаться отовсюду ливень доносов, надзором этим возбуждаемый и
подстрекаемый. Вот отрывок из частного письма, сохранившегося в архивах
благодаря перлюстрации: 'Нынешние времена страшат каждого служащего во
всякой службе по причине беспрестанных доносов. Злые люди нынче только тем и
занимаются, как бы кого оклеветать и показать свою фальшивую преданность...
Кажется, нынче всякий будет без вины виноватый'.
В атмосфере всеобщего страха, подозрительности и распространенной
подлости высказывать свои взгляды и симпатии было опасно, а собираться
группами и кружками - самоубийственно. Однако именно в такие-то времена
людей и тянет побыть в компании своих, поговорить без оглядки и без
притворства. Отсюда обилие кружков, что возникали и распространялись тогда
повсюду как единственная форма необходимого людям, словно воздух,
распахнутого человеческого общения. Кроме кружков, сохранившихся в истории
благодаря таланту их участников, несть числа было кружкам, распавшимся после
повзросления членов и, к счастью, канувшим без следа.
К счастью, потому что за обнаруженным кружком вскоре учреждался надзор,
а так как речи там велись откровенные (на то он и кружок единомышленников),
то непременно и осудительные по отношению к властям. Наказание же полагалось
даже за высказывание недовольства, а уж в случае наличия умысла следовала
непременная кара, настигающая очень быстро.
Так в начале августа двадцать седьмого года, загоняя лошадей, мчался в
Петербург фельдъегерь. Сообщение было и впрямь тревожное, и все же только
недавняя близость декабря двадцать пятого оправдывала пожарную скорость и
военный размах мер, незамедлительно предпринятых. Сообщалось о том, что
среди солдат одного из московских караулов появился мальчишка-студент,
говоривший о тяжести солдатской службы, о всяческих свободах, которые везде,
мол, есть уже, кроме многострадальной России, а также о позорном рабстве
русских землепашцев. Говорил мальчишка, что большая компания печальников за
народное дело в день коронации собирается разбросать повсюду возмутительные
записки, а у монумента Минину и Пожарскому всенародно выставить огромный
список невинно повешенных и сосланных в Сибирь. Вот и все, что они
собирались сделать, молодые неизвестные злоумышленники, но этого оказалось
достаточно для принятия срочных мер. Мчались фельдъегеря, туда и обратно
летели они с ежедневными донесениями. А в Москве нескольким офицерам
доверительно поручили выведать у мальчишек их планы. Услужливые офицеры
поговорили, выведали и предали.
Специальная комиссия во главе с московским военным генерал-губернатором
разбиралась в грандиозном злоумышлении кучки двадцатилетних юношей во главе
с тремя братьями Критскими, младшему из которых едва-едва исполнилось
семнадцать.
Все у них было по-настоящему, даже печать с девизом
'Вольность и смерть Тирану'. Вот отрывок из протокола допроса одного из
братьев: '...любовь к независимости и отвращение к монархическому правлению
возбудились в нем наиболее от чтения творений Пушкина и Рылеева. Следствием
сего было, что погибель преступников 14 декабря родила в нем негодование'.
Собрав тайное общество с целью достижения в России свободы, собирались
они вербовать себе единомышленников среди студенчества (шестеро главных
зачинщиков, кроме одного, уже закончили или кончали высшее образование) .
Думали они о цареубийстве (тот, кто вытащил бы этот жребий, должен был потом
покончить с собой, чтобы даже ненароком не выдать товарищей), но отложили
это на десять лет, решив посмотреть, что выйдет из пропаганды и прокламаций.
Когда тайное общество их размножилось бы достаточно, собирались они выбрать
кого-нибудь в председатели. Большинству очень хотелось пригласить на эту
должность Александра Пушкина, и только один решительно воспротивился:
'Пушкин ныне предался большому свету и думает более о модах и остреньких
стишках, нежели о благе отечества'. Это убедило остальных. Никаких
прокламаций они изготовить не успели.
Пленительной наивностью самоотвержения и безрассудства подкупает этот
заговор мальчишек нас, читающих о нем в архивах, но волновал он и
современников, узнававших все лишь по слухам и оглядчивым пересказам.
Однако, очевидно, не всех, ибо сохранились записи подслушанных в те поры
частных разговоров. Одно из донесений сообщает прелестный и решительный
монолог: 'Вот вам просвещение! Если б кончили воспитание Критских русскою
грамотой да арифметикой, и пошли они по той же дороге, по которой шел отец
их, кондитер, то этого бы им и в голову не пришло'.
Приговор мальчишкам вынесен был, однако, всерьез. (На декабрь пришлось
высочайшее утверждение, а это к милосердию, естественно, не располагало.)
Двоих - в Швартгольмскую крепость, двоих - в Соловецкий монастырь двоих - в
крепость Шлиссельбург. И еще десяток - на службу в мелкие города под надзор.
Хлопоты и просьбы родных оказались безуспешны. Младший из братьев Критских
скоро умер в заточении от лихорадки. Пятерых заключенных спустя семь лет
отправили рядовыми в арестантские роты.
Для столь жестокой расправы главным побуждением являлся страх, вполне,
надо сказать, объяснимый и обоснованный. Постоянное и мучительное ощущение,
что число врагов, злоумышленников и недоброжелателей куда больше чем
выявлено и сослано, а значит, они тут, рядом, и времени понапрасну не
теряют, - подобная мысль не одному триумфатору отравляла торжество
достигнутого успеха, тем более что с течением времени она всегда оказывалась
оправданной. Ибо при самом изощренном и разветвленном сыске никогда
невозможно выявить и обозначить тех, кто молчаливо скрылся до поры в
приветствующей раболепной толпе. Так, сразу после казни пятерых в Москве
было молебствие в честь победы и воцарения. Вся царская семья присутствовала
на богослужении - благодарение возносил сам митрополит, и огромная толпа,
отделенная густой линией гвардии, принимала живейшее участие в торжестве.
Они находились тогда в этой толпе - мальчишки, вскоре принесшие себя в
жертву, а сколько таких было еще? Кроме тех, что стали известны позднее или
вовсе остались неизвестными, стоял там и Александр Герцен. 'Мальчиком
четырнадцати лет, потерянным в толпе, я был на этом молебствии, и тут, перед
алтарем, оскверненным кровавой молитвой, я клялся отомстить казненных и
обрекал себя на борьбу с этим троном, с этим алтарем, с этими пушками'.
Оставался год до того дня, когда он повторит эту клятву вместе со своим
ровесником и другом, по неисповедимым путям аристократического российского
воспитания пришедшим к той же ненависти и такой же решимости.
Впрочем, первые нити общения с миром злоумышленников (на взгляд,
разумеется, полицейский) тянутся к нашему герою от еще одного кружка,
упомянуть о которой непременно стоит.
Самое начало тридцатых годов было тоже временем зыбким и смутным, -
казалось, отзвуки и раскаты шедшей во Франции революции глухими толчками
будоражили и российскую почву, нарушая и возмущая с таким трудом достигнутый
покой. А тут еще восстание в Польше, холера сразу в нескольких областях и
народная смута вслед холере непременно вызревающая, кровавый бунт в
Новгородских военных поселениях, пожары, столь массовые, что нельзя было не
думать о поджогах.
И в разгар этих событий - донос о тайном московское обществе,
образованном молодыми русскими вместе с польскими офицерами, порешившими
бежать в Польшу через Литву и присоединиться к повстанцам.
Дело о поляках следственная комиссия отделила сразу, же - на них донес
сам глава общества, клятвенно со слезами уверявший, что и затевал все
исключительно ради того, чтобы впоследствии открыть правительству лиц,
готовых к пропаганде и возмущению. Историки, изучавшие впоследствии по
архивам странное и запутанное это дело, находят Сунгурова личностью
малосимпатичной. Интересно, что так же относились к нему, судя по
следственным показаниям, и члены злоумышленного кружка. Но такова была жажда
деятельности, так хотелось бороться и ниспровергать, что собственную
неприязнь забывали они ради общности благородных целей. Потом одумались,
правда, собрались было расстаться с Сунгуровым, очень уж он много врал, юлил
и недоговаривал, но оказалось поздно. А совершенно очевидно, что были эти
юноши личности светлые и прекрасные. Общество они составляли, чтобы вести в
России конституцию. Средствами (рука Сунгурова чувствуется) предполагалось
не брезговать никакими: захватив арсенал, отдать на разграбление питейные
дома, чтобы народ к мятежу возбудился легче и охотней. Поговорили они,
поговорили, и сразу последовало три доноса, причем один от испугавшегося
ареста Сунгурова.
Следственная комиссия, брезгливо разобрав сие неопасное дело, наказания
предложила легкие. Тогда государь перепоручил рассмотрение суду военному. Те
по-военному и распорядились, не очень-то вникая в обстоятельства: двух
четвертовать, девятерых повесить, одного расстрелять. Достаточно простора
для проявления монаршей милости (Николай, очевидно, хотел показать себя в
этом пустом деле): двух повелел отправить на каторгу, остальных - под надзор
или рядовыми в армию. Потому что главная и единственная их вина очень точно
и полно выражена проницательной следственной комиссией: 'Во всех их видно
расположение ума, готового прилепляться к мнениям, противным
государственному порядку'.
А один из осужденных вскоре написал друзьям письмо, посланное,
разумеется, не по почте - ехал в Москву знакомый чиновник, - в котором слал
приветы и особо благодарность тем, кто собрал по подписке деньги на
неблизкую дорогу. Деньги эти лично отвозил в казармы, где осужденных держали
перед этапом, студент Московского университета Николай Огарев. Упомянут был,
естественно, и он. А знакомый чиновник, пользуясь превосходным и редким
случаем засвидетельствовать свою преданность престолу, прямо и аккуратно
привез это письмо в Москву к жандармскому окружному генералу. В результате
несколько человек, в том числе и студент Николай Огарев, вызывались для
первого отеческого увещевания. Генерал, распекавший и пугавший их,
отозвался, впрочем, очень хорошо об Огареве, ему весьма понравился тихий
молодой человек поэтически-меланхолического склада.
Как же реагировал сам Огарев на первое предупреждение, первый сигнал,
возвещающий о том, как пойдет все далее в его жизни, если он будет следовать
велению души и сердца, голосу своих идеалов и привязанностей, а не холодному
рассудочному пониманию?
Радостью и гордостью реагировал. Этот вызов и начальственные угрозы, по
словам Герцена, были 'чином, посвящением, мощными шпорами'. С маслом,
политым на огонь, сравнил Герцен (полный тогда юношеской зависти - его не
вызвали!) первое в жизни их кружка событие. Ибо все вызванные тогда к
генералу давно уже были членами тесно сплоченного дружеского кружка, в
котором совместные трапезы (в доме Огарева, на Никитской) служили только
фоном и обрамлением пристального и серьезного обсуждения всего, что
совершалось на свете. Александр Герцен был умом этого кружка, Николай Огарев
- душой.
Когда окружающая действительность враждебна всем вместе и каждому в
отдельности, вполне понятны желание и стремление хотя бы в тесном дружеском