— Вот скажите, пожалуйста, этим баранам, которые ни черта не понимают, а суются не в свое дело, — скажите им, что паровик может работать!
Так закричал разъяренный Федор Иваныч, кузнец, машинист и руководитель по постановке вновь открываемого парового кирпичного завода. Он закричал так, обращаясь к эксперту и указывая огромной черной ручищей на хозяев своих, трех купцов, которые стояли прямо перед ним и смотрели на него с глубокой ненавистью.
В это мгновение он был замечательно картинен и по- своему красив: высокий, статный, широкоплечий, в синей грязной блузе и высоких сапогах, он стоял перед ними в энергичной, уничтожающей позе. Лицо у него было смуглое, окаймленное черной подстриженной бородой, черные цыганские глазищи горели из-под густых бровей, густые черные волосы как бы встали дыбом и сдвинули на затылок промасленный картуз, и весь Федор Иваныч, черный, грязный, мечущий искры из глаз, казалось, горел каким-то внутренним огнем.
— Действительно! — совершенно спокойно сказал эксперт, старик почтенного вида, низенького роста, с длинной седой бородой и умными глазами. — Хоша воды и меньше, чем показывает стрелка, но это совсем не вредит. Паровик может работать, а вы, господа купцы, напрасно беспокоитесь! Если бы, скажем, воды в паровике было и еще меньше, то и тогда…
Он толково и серьезно, обстоятельно объяснял купцам положение дела. Купцы внимательно слушали. Один пожилой и толстый, старинного типа, в длиннополом сюртуке и высоких сапогах, другой помоложе, в поддевке синего сукна, а третий — совсем молодой, в куцем пиджачке, жокейском картузике и обуви велосипедиста.
Они все трое были взволнованы только что происшедшей крупной ссорой с Федором Иванычем: купцы нашли какое-то упущение в постановке нового, недавно выписанного паровика и набросились на машиниста с ругательствами. Федор Иваныч, по обыкновению, дал им отпор в сильных выражениях. Послали за экспертом, приговор которого и решил дело в пользу Федора Иваныча.
Вся сцена происходила в кузнице, временно устроенной в отгороженном дощатыми стенами углу завода. Здесь был кузнечный горн, на земляном полу, посредине кузницы, стояла наковальня, окруженная грудой железных обломков, у стен виднелись верстак и железный токарный станок. Всюду валялись молотки, щипцы, слесарные и токарные инструменты.
В раскрытую дверь кузницы был виден отлогий берег Волги и сама она, спокойная, как зеркало, и блестящая под темно-красными лучами летнего заката. Завод стоял за городом, на берегу Волги.
Купцы сделали вид, что пропустили ‘баранов’ мимо ушей, но едва только эксперт ушел, как они снова набросились на Федора.
— Ты что это делаешь? — закричал на него старший купец, представитель компании. — Тебе слово скажешь, а ты — десять?
— А то как же? — спокойно отвечал Федор Иваныч. — Что, я вам спускать, что ли, стану?
— Охальник ты! — возразил купец. — Что ты есть тут такое, что за фря? По какому случаю поднимаешь морду? Ты — рабочий, такой же чертоклеп, как и все другие кузнецы! Должен ты хозяина уважить или нет? Делай, что велят, — и баста.
— Тоже! — раздраженно подхватил другой купец, одетый в поддевку. — Чай, ведь он образованный! Прочитал две книги — и думает, что умный! Да ведь тебя, цыгана, еще утюжить да полировать надо! Дудки, брат, — нет еще в тебе настоящей политикатуры!
— Что ему! — поддержал велосипедист. — Для него завод-то хоть лопни! С него, голяка, взятки гладки, а наших тут восемьдесят тысяч ухлопано!
И, наступая на Федора Иваныча, они все трое закричали, указывая на завод:
— Тебе тут мало горя! Твоего тут ничего нет!
— Как? — повышая звучный, металлический голос и сверкая глазами, закричал Федор Иваныч. — Как моего тут нет? А труда-то моего тут сколько вложено! Вы его ни за что считаете? Вы платите мне только пятьдесят рублей, потому что у меня семья и нужда, а попробуйте- ка выписать ученого механика! Заплатите ему двести! Как же вы говорите, что моего тут нет? Да тут каждый винт, каждая гайка облиты моим потом да еще и кровью! Ха! Тут много моего! Разве вы не видели, как я работаю, как день и ночь кую для вас ваше богатство? И все-таки — моего тут нет? Вы — хозяева? Вы — в ответе? Нет! Вы — хозяева завода, а я — хозяин дела, хозяин этих машин, в которых вы ничего не смыслите! Кто ответит, если вы сделаете взрыв? Небось, сами ж на меня тогда весь ответ взвалите! Ведь не вы, а я расписываюсь в книге, когда приезжает фабричный инспектор! На мне — весь труд, на мне — весь ответ! Ведь вы мне вздохнуть не даете за пятьдесят-то рублей. Вы кровь мою из меня выжимаете, да еще издеваетесь надо мною и ругаетесь скверными словами! Вы думаете, что я ваш раб?
Федор Иваныч ударил себя кулаком в грудь и звонко крикнул:
— Нет! Я — вольный слуга! Вы не имеете права мешать моей работе и делать мне глупые приказания! Вы забыли, что есть и на вас управа!
— Какая?
Федор Иваныч схватил молот и, оглушительно грянув им о наковальню, крикнул:
— Фабричный инспектор! Вот какая!
Как был — грязный, в замасленной блузе и с черными от сажи руками, взволнованный и взбудораженный гневом, он яростно бросил молот, нахлобучил картуз и выбежал из кузницы, оставив своих хозяев в самом озлобленном настроении.
— Сходи, сходи к нему, друг! Ха-ха-ха! Сходи!
— Пожалься ему! Чево тут!
— И пойду! — гремел Федор Иваныч.
Федор Иваныч вышел из квартиры фабричного инспектора омраченный и разочарованный. Он крепко хлопнул большой парадной дверью и сошел с крыльца.
Смеркалось. В небе зажглось несколько серебряных звезд, и полная луна медленно выплывала из-за облаков. Над городом стояла золотистая пыль и трескотня извозчичьих пролеток по мостовой.
Федор Иваныч постоял немного в раздумье и затем с чувством изысканно и сильно выругался.
Потом повернул за угол и пошел по тротуару, напирая на встречных, толкаясь и никому не уступая дороги.
Он злился на фабричного инспектора, на купцов, на свою бедность и на всю жизнь. Хороший машинист, слесарь и токарь, он давно уже создал себе репутацию беспокойного и неуживчивого человека и действительно нигде не уживался. Он уже не гнался за тем, что за труд ему платили бессовестно мало, он искал только одного: чтобы с ним хоть обращались-то деликатнее. Но обращение было везде грубое, а на грубости Федор Иваныч всегда отвечал еще более грубо и, обладая горячим характером, даже пересаливал в этом отношении и никогда не оставался в долгу у своих обидчиков. От этого своего непокорного характера он страдал всю свою жизнь, страдала его любящая, кроткая жена Маша, голодали ребятишки.
Федор Иваныч еще раз выругался сквозь зубы и толкнул кого-то плечом.
Вот и теперь: шел к фабричному инспектору защиты просить, а вместо этого и тут стычка вышла. Он злобно припоминал подробности объяснения. Вышел инспектор к нему в прихожую, важный, толстый… ‘Что тебе нужно?’ — ‘Так и так…’ — вежливо начинает рассказывать Федор Иваныч, смягчая свой громкий голос.
— Ну, и что же? Делай, что велят! — с неудовольствием говорит инспектор.
А в зале, слышно, кто-то на музыке играет и женский голос про любовь поет.
— Ка-ак? — возвышает голос Федор Иваныч. — Да как же это можно? Да я…
— Молчать! Пшел вон!
Инспектор вспылил, раскраснелся и ушел из прихожей, а у Федора Иваныча в груди так и запылало. Обидело его такое обращение. Не понял его инспектор, да и понимать не хотел.
— Кто твой хозяин? — крикнул он на горничную около двери. — Татарин али русский?
— Русский, — пробормотала она, отшатнувшись от Федора Иваныча.
— Ну, так скажи ему, — и голос его загремел по всей квартире, так что даже музыка прекратилась и про любовь перестали петь, — скажи ему, что дур-рак он!
Рявкнув так, Федор Иваныч изо всей силы хлопнул дверью и ушел.
Ему хотелось излить кому-нибудь свое горе, всю свою наболевшую душу. Он вспомнил, что давно обещался побывать у брата, брат у него, сравнительно с ним, богатый человек: своя лавка, свой дом на набережной, лошадь, корова, свиней сколько, кур одних сорок штук. Вот еще обещал ему брат пару кур да петуха на обзаведение. Добрый он мужик, брат-то, только скучный — сытый больно, да покой своей жизни очень любит, а жена у него — сущая ведьма: скопидомка, жадная и скупая, все боится, как бы бедному брату от богатого чего не перепало. Из-за нее они с братом и отдалились друг от друга.
Зайти разве к брату?
Федор Иваныч вышел на набережную, разыскал небольшой, серенький домик с палисадником.
На крыльце сидел брат. Он был приземистый, лысый, с длинной рыжей бородой и нисколько не был похож на Федора Иваныча. Сквозь ситцевую рубаху, подпоясанную под мышками, ‘выщелкнулось’ довольно объемистое брюхо.
— Что поздно? — сказал он Федору, подвигаясь и давая место рядом с собой.
— Да так… завернул! — промычал кузнец, присаживаясь.
Он снял с головы потный картуз и, смотря в него, вздохнул.
— Что невеселый? Али все не ладишь с купцами?
Федор Иваныч крякнул, надел опять картуз и заговорил.
Он заговорил о том, как оскорбили его купцы, как он с ними ссорился, как был у инспектора, и что вышло из этого.
Говорил о том, как тяжела жизнь рабочего человека, как трудно ему бороться и как все труднее становится жить.
‘Что ни год — уменьшаются силы, ум ленивее, кровь холодней’… — неожиданно ввернул он стихи из Некрасова и заключил задушевным, грустным тоном, понижая голос почти до шепота: — Эх, брат, хоть бы ты помог мне! Не купцов же идти просить! Они скажут: ‘р-ра-ботай!’, а ведь я работаю вот уже тридцать лет, брат!
Федор Иваныч грустно улыбнулся.
Брат покачал бородой.
— Я-то что же? Чем я помогу?.. А ты бы, того… покорился бы им.
— Покориться? Не-ет! — вскричал Федор Иваныч, и черные глаза его вновь загорелись сатанинской гордостью. — Не могу покориться! Понимаешь? Не могу!
Он побледнел и глубоко задышал. Ему уже стыдно было, что он вдруг расчувствовался перед братом.
Брат молчал.
Луна ярко освещала их несходные фигуры: одну — благодушную, а другую — мрачную, облила, словно молоком, кусты акаций в палисаднике и посеребрила неподвижную гладь Волги. У берега стояли черные баржи и суда, неподвижные и таинственные, как спящие чудовища.
— Я бы их! — с глубокой сдержанной злобой воскликнул вдруг Федор Иваныч и сжал кулаки.
Брат немного отодвинулся от него.
— Да-да-а! — протянул он, захватив горстью свою длинную бороду и не находя что сказать. — Трудно тебе, Федор, эх, трудно!
Потом он зевнул.
— О-хо-хо! Господи Иисусе Христе! Сколько горя-то на свете!
И, вставая, добавил совсем в другом тоне:
— Что, возьмешь, что ли, кур-то?
— Давай! — мрачно ответил Федор и тоже встал.
Они вошли в калитку на двор, и хозяин отворил дверь курятника.
— Хватай прямо с нашести! — сказал он добродушно.
Федор Иваныч исчез в курятнике, где тотчас же начался куриный переполох.
— Кто там? — раздался из окна звонкий голос.
— Бери скорее! — торопливо зашептал брат. — Проснулась, волк ее заешь!
Федор Иваныч разбойничал в курятнике. Куры отчаянно кудахтали и хлопали крыльями. Скоро он выскочил из низенькой двери, держа вниз головой в одной руке двух куриц, в другой — петуха.
Но толстая женщина, в юбке, без кофты и босиком, уже шла из сеней к ним.
— Это что за разбой? — завопила она, всплеснув руками, увидев обоих братьев на месте преступления.
— Так что… куры вот… Федору… — робко бормотал муж.
— Куры! Куры! — передразнивала она его желчно. — Твои, что ли, куры-то? Я их сама выводила да сама кормила! Мое это добро, не дам никому! Ах, ты, бардадым, бардадым! Рохля! Дурак!
— Да ведь не чужому… брату! Что ты!
— Какому брату? Какой он тебе брат? И на дух не надо мне твоей родни! Все они у тебя шобонники, голоштанники! Только норовят что-нибудь стащить, пьяницы!
— Тьфу! — плюнул муж.
А она, подступая к Федору Иванычу, задорно и звонко кричала:
— Отдай назад, грабитель!
Федор Иваныч в эту минуту был похож на браконьера: он держал в левой руке всех трех птиц, а правой отстранял от себя бабу. Он свирепо глянул на нее исподлобья и сказал:
— Отойди, тетка, не отдам!
Он выскочил в калитку с курами в руке и быстро зашагал к берегу.
В это время из окна домика высунулась длиннобородая, лысая голова старшего брата, ярко освещенная луной, и прокричала:
— Поезжай на бударе! У берега моя будара стоит!
На Волге было тихо. Вдоль всего берега неподвижно спали длинные, черные баржи. Где-то в трюме слышался глухой и мерный стук водолива, струя воды, которую выкачивали, падала из отверстия в боку баржи и мягко шумела, выливаясь в реке. Где-то далеко играли на гармони, и дрожащие звуки протяжной песни тихо плыли в теплом воздухе. Кое-где на баржах разводили огонь и кипятили ужин в котелке. На других судах рабочие садились в кружок и ужинали, другие молились, обратясь лицом на восток, их черные фигуры отчетливо вырезались на светлом фоне реки, которая блестела под серебряным светом луны. Вдали, за Волгой, чернела узорчатая полоса лесистого берега.
Там, кое-где, словно светляки или чьи-то кровавые глаза, краснели точки далеких рыбацких костров. Фонари на мачтах судов казались издали разноцветными звездами.
Федор Иваныч почти неслышно ударял кормовым веслом, пробираясь вдоль берега, между бесчисленных баржей, пароходных конторок, судов и плотов. Черный, он плыл в тени почти невидимый. Вода здесь казалась тоже черной и тихо журчала под плавными, неслышными ударами длинного кормового весла.
Федор Иваныч сидел в корме крохотной долбленой душегубки, нос ее высоко поднимался над водой, и казалось, что кузнец плывет по реке на каком-то сказочном водяном звере.
Волга несколько смягчила его мрачное настроение.
В городском саду играла музыка. Большой город, залитый лунным светом и осыпанный огнями, потихоньку уплывал назад, удаляясь от Федора Иваныча. Кузнец миновал пристань и плыл теперь мимо бесконечной вереницы плотов. Здесь было совсем тихо, только из города нежно доносилась струнная музыка.
Острое чувство гнева и обид, испытанных за день, мало-помалу притуплялось в груди Федора Иваныча и как бы опускалось на дно его души, чтобы присоединиться там к прежним тяжелым чувствам, которые лежали в темной ее глубине, словно охлажденные куски раскаленного железа, брошенного в воду.
Теперь он уже испытывал не злобу, а презрение к врагам, баба, которая хотела отнять у него кур, показалась ему смешной. Экая дура! А с купцами он сыграет штуку!
Ненавидят они его ото всей души, а уволить все-таки не решатся… до поры до времени… потому что трусы и рабы они собственной копейки, он слишком нужен и выгоден им. Ну, а вот когда он им сделает все самое главное… спасет их от разорения, тогда, конечно, выгонят… вышвырнут вместе с детьми на мороз… Да что ж! — он этого не боится: сколько уж раз так бывало, привык! Слава богу, молот еще из рук не вываливается, и его тотчас же примут в мастерские, где, впрочем, знают уже характер Федора… Э, черт с ними! Будь что будет, а холуйствовать он ни перед кем не намерен! Нет, уж этого от него никогда не дождутся, — у него есть гордость и человеческое достоинство!
Куры затрепыхались у его ног и закудахтали. Федор Иваныч взглянул на них и тут только заметил, что худая бударка почти до половины наполнилась водой, связанные куры плавают в ней, а вода очень быстро прибавляется: должно быть, ототкнулась какая-нибудь щель. Стоило хорошенько качнуться в лодке, чтобы она пошла ко дну… А до завода было еще далеко.
Сильным ударом весла Федор Иваныч повернул к плоту.
Из-за караулки показалась плечистая фигура высокого старика с длинным багром в руке, которым он намеревался оттолкнуть от плотов тонувшую бударку Федора Иваныча.
— Эй! — грозно орал старичище.
Но Федор Иваныч с проворством гимнаста вскочил на плот.
— Какого дьявола орешь, леший?! — закричал он на сторожа плотов. — Тону ведь! Не видишь, что ли? Черт!
И он одним махом вытащил бударку на плот, опрокинув вверх дном вместе с водой и курами.
— Кто те знает, что ты за человек? — смеясь, ответил старик, осматривая Федора. — Может, что слизнуть хочешь. Вон ты какой… темный!
— Небось, потемнеешь! — ответил Федор Иваныч, перевертывая лодку и помещая в нее мокрых, измученных кур. — Эх, какая дырища-то! Дай-ка пакли, что ли? Я машинист вон с того завода. Али не знаешь? Нашли кого испугаться, черти! Чуть не утопили.
Старик дал ему пакли, но все еще недоверчиво на него поглядывал.
— Много больно тут всякого жулья! — оправдываясь, бормотал он.
Федор Иваныч починил бударку и спустил ее на воду.
— Вот и готово! — весело сказал он. — Поплыву теперь дальше. Спасибо, дед!
Он сел в корму, оттолкнулся веслом от плотов и, удаляясь в серебристое лоно реки, запел размашистую волжскую песню:
Меж крутых бережков
Волга-речка течет,
А по ней, по волнам,
Легка лодка плывет…
Его металлический, резкий голос словно разрубал неподвижный воздух и далеко разносился среди ночной тишины.
Старинный плавный мотив песни, сложенный на волнах, за веслами, мчался словно быстрая шестивесельная лодка по широкому раздолью мерно дышащей Волги.
Старик некоторое время стоял на краю плота и слушал песню, опираясь на свой длинный багор.
Голос Федора Иваныча, быстро удаляясь, все глуше и глуше доносился из речной дали:
В ней сидел молодец…
Волны резал веслом…
Наконец, не слышно стало песни. Она словно растворилась в лунном свете.
— Ну, этого не скоро заездят! — сказал сторож, поворачиваясь и шагая с багром по бревнам плота. — Много в ём блох!
Когда Федор Иваныч поднялся с курами в руках из- под отлогого берега к заводу, около которого стоял сарай, заменивший ему с семьей квартиру, глазам его предстала приятная картина: у него были гости и, очевидно, уже давно поджидали его.
Гостей было двое, они сидели за столом, вынесенным из сарая и поставленным на ‘воле’ таким образом, чтобы сидящие за ним свободно могли любоваться на Волгу.
На столе кипел самовар, стояли домашняя закуска и бутылка водки. Гости, по-видимому, чувствовали себя прекрасно и встретили хозяина радостным смехом.
Один был с продолговатой бородой, сухой и крепко устроенный человек в косоворотке и в пиджаке. Руки у него были большие, мозолистые, серые глаза смотрели пронзительно.
Другой был с закинутыми назад длинными кудрями, с рыжеватыми усами и в белом кителе телеграфиста.
Будьте настолько перпендикулярны, Федор Иваныч, — галантно сказал телеграфист, — выпейте и закусите огурцом!
Чай разливала Маша, жена кузнеца, молодая женщина, с лицом симпатичным и грустным. Подле нее сидела старшая дочь, девочка лет двенадцати, белокурая, похожая на мать. Она играла про себя на большой звучной гитаре, которая закрывала почти всю ее хрупкую фигурку. Около стола ездил на игрушечном велосипеде шестилетний Володька, бутузый крепыш, с черными глазами, похожий на Федора Иваныча. В сарае слышались голоса других детей.
— Вот это хорошо вы сделали, что водки-то захватили! — сказал Федор Иваныч. — Хорошо выпить с устатку!
Он смачно выпил большую рюмку водки и покрутил головой, пережевывая свежий огурец.
— Я нынче за день столько ругался, братцы, столько ругался — и — их ты, боже мой!
— Знаем, — сказал слесарь. — Воевал — одно слово.
— Был у инспектора? — спросил телеграфист.
Федор Иваныч выпил еще, плюнул и стал в лицах рассказывать о своих приключениях.
Гости слушали и выпивали.
Когда он кончил рассказ, слесарь, погладив бороду, сказал:
— Выгонят они тебя!
— А велика печаль! — возразил Федор Иваныч. — Видел, в какой квартире меня держат? А ведь скоро холода настанут. О чем жалеть-то? Вот еще! Была бы голова, а петля всегда найдется.
— Вот он завсегда так говорит, — вмешалась Маша. — Ни себя, ни семью свою не жалеет! Век живем — мучаемся! Хоть бы о детях вспомнил! А я так думаю, нехороший характер у него!
— Маша! — с пафосом вскричал Федор Иваныч. — Неужто я когда забывал о тебе? — Он ударил себя в грудь кулаком. — Ты всегда была для меня — моя жизнь, моя отрада!
Женское сердце Маши ни на минуту не устояло против этих страстных слов, она улыбнулась.
— А я так думаю, — сказал телеграфист, — у тебя, Федор, геройская натура! Без врагов и без сражений — тебе и жизнь не в жизнь! И каждому делу, каждому чувству ты отдаешься весь целиком, без раздумья! Тебе бы надо жить во времена Стеньки Разина! Ты — человек цельный, из одного куска! Ты даже и не знаешь, что значит иметь трещину в душе. ‘Через весь мир прошла великая трещина, весь мир расколот пополам, и мое сердце расколото!’ — так сказал великий поэт Генрих Гейне.
— Ну, уж и герой! — язвил слесарь.
— Будьте перпендикулярны, выслушайте меня, — продолжал телеграфист, вставая и чокаясь. — Ты, Федор, человек без трещины в душе, созданный из всего здорового, ты стоишь на здоровой, твердой почве, а я, человек с расколотым сердцем, говорю тебе: валяй, не робь! Не позволяй наступать себе на горло! Не корись никому! Плюнь в морду твоим купцам! Вот! За твое здоровье! Будемте перпендикулярны, господа!
— Уж вы, пожалуйста, не раззадоривайте его, — возразила Маша. — Такого горячего человека останавливать надо, а не натравливать. Оставьте, пожалуйста, этот разговор!
— И то правда, — сказал Федор Иваныч, — и вправду оставим. Да и какого черта вы взялись меня жалеть или вроде того? Да я — счастливый человек! — воскликнул он, размахнув руки и как бы подставляя грудь ударам судьбы. — Я счастливее моих купцов! Знаю я, что у них дома-то делается! Какие кошки у них в сердцах скребут! У одного жена сбежала и у другого — от развратной жизни. Из детей никакого толку не выходит: все больные да слабоумные! А у меня-то, господи, моя-то Маша-то, — отрада жизни моей! Ребятишки — один другого озорнее, а на дочь на мою посмотрите: музыкантша! Ну-ка, Зина, спой нам ‘Белый день занялся над столицей’! А? Она ведь у меня и поет и играет, — пояснил он гостям.
Девочка поправила свои льняные кудри, рассыпанные по плечам, и тихо заиграла на гитаре. Маленькие пальчики цепко заскользили по грифу, и под нежный аккомпанемент тихих струн Зина запела тоненьким мелодичным голоском:
Белый день занялся над столицей,
Сладко спит молодая жена!..
Аккорды правильно, музыкально следовали за пением, цепкие бледные пальчики извлекали нежно-мягкие, шелестящие звуки, грустная песня о гибели труженика в устах ребенка звучала какой-то эпической, спокойной печалью, и детское личико певицы, склоненное над гитарой, было не по летам серьезно и умно. Ее тоненький, комариный голосок звенел так хорошо и тихо, что казалось, будто это пела невидимая крохотная фея, порхающая в лунном свете.
А все кругом было залито этим нежным серебряным светом. Угрюмый завод, жалкий сарай и пустынная, песчаная местность, такая скучная днем, такая прозаическая и унылая, — все теперь стало прекрасно и многозначительно. Словно все молча ожило и, полное тихого, вдумчивого спокойствия, облитое волшебным светом, вздохнуло, зашептало, взглянуло, прислушалось…
— Превосходно! — с важностью сказал телеграфист. — Я знаю в этом толк и определяю: музыкально и даже с чувством. Только вот что: не надлежит петь печальные песни нам, у кого жизнь и без того печальна. Наша песня должна поддерживать в нас дух бодрости. Веселый дух должен быть в бедном человеке, печаль же ослабляет сердце.
— Ну, однако, Зина, тебе пора спать, — сказала Маша, — дети все уже легли. Простись со всеми да и ложись.
Зина положила гитару, обняла и поцеловала отца, потом мать, а гостям подала руку. Потом пошла в сарай.
— Богу-то не забудь помолиться, — сказала ей вслед мать.
— Всякая песня бывает хороша, если ее хорошо спеть, — сказал Федор Иваныч, беря и настраивая гитару. Под его огромными и как бы железными пальцами струны зазвучали сильно, густо и резко. Он откинулся к спинке стула, сдвинув картуз на затылок, и, мощно ударяя в гулкие, звучные струны, размашисто запел своим резким, металлическим голосом:
Кто дорогу трудом пролагает,
Не жалея труда своего…
Он чувствовал себя сильным, смелым и правым человеком. Федор Иваныч был уверен в себе, в своих силах и внимавших его пению друзьях. Он бодро и отважно смотрел в будущее. В голосе звучало железо.
Кто безумного счастья не знает,
Милый друг…
Стальные струны гулко повторяли за ним:
Милый друг, помолись за того.
— Го! О!.. — разносилось эхо.
Свет луны освещал весь воздух, обливал берег и таинственно спокойную Волгу, змеился по ней серебряной полосой и мелькал в ее струях мимолетными звездами, которые то загорались, то гасли, словно играющие золотые рыбки.
1903
—————————————————————————
Источник текста: Скиталец С.Г., Повести и рассказы. Воспоминания / [Сост., подготовка текста и предисл., с. 3-22, А. Трегубова]. — Москва: Моск. рабочий, 1960. — 510 с., 9 л. портр., 21 см.