Курьёз с последствиями, Ясинский Иероним Иеронимович, Год: 1903

Время на прочтение: 47 минут(ы)
Иероним Ясинский

Курьёз с последствиями

I

Управляющему акцизными сборами донесли, что в казённом очистном складе No 13 творятся безобразия. Конторщик пьёт без просыпу день и ночь, пьянствуют писцы: один из них на днях чуть было не помер от алкоголя — отлили водой, дело запущено, книг не ведут, а заведующий складом ни черта не делает, и если сам не пьёт или, по, крайней мере, не бывает пьян, то во всяком случае ни за чем не смотрит, потворствует безобразиям. — Словом, чёрт знает что такое!
Управляющий взбеленился.
— Выгоню всех!.. — в гневе шептал он, сидя в управлении, у себя в кабинете. — Честное слово, выгоню! Всех, всех до единого… И заведующего тоже…
Управляющий волновался так сильно, что не мог подписывать бумаг.
— Уберите всё это, — обратился он к вошедшему в кабинет секретарю. — Я подпишу завтра… Сегодня не могу. — Слышите?
Секретарь молча сгрёб кипу переписки и поспешно вышел.
— И что в таком случае можно сделать? — всё также кипятился управляющий, рассуждая сам с собой. — Остаётся одно: гнать в шею!.. Вот черти!.. — Ведь назначая их, собирал справки, всех их расхваливали: говорили о них, что и честные, мол, и трезвые, а теперь — пьют!.. И хотя бы дело делали, всё же не так больно было бы, а то ничего, ни звука… В книгах, говорят, за две недели нет записей…
И управляющий решил немедленно поехать в склад, налететь как снег на голову и разнести всех. Своим ревизорам он не доверял, находя их людьми праздными, неспособными, ничего не умеющими делать, не умеющими разобраться даже в готовом как очищенное яичко материале, толком навести следствие, ориентироваться, хотя бы в таком пустом деле, как данный случай.
— Нет, поеду сам, — решил управляющий. — Будут они помнить меня до ‘новых веников’!
И, не сказавши никому ни слова о своём намерении, кроме курьера Ивана, которому он велел выйти на следующий день в 8 часов утра на вокзал к поезду, а для чего — опять-таки не сказал и ему — он уехал.
— Если я завтра не буду в управлении, подпишите за меня срочные бумаги, — обратился управляющий к одному из старших ревизоров, уходя домой по окончании занятий, накануне своего отъезда. — Только не подписывайте бумаг в главное управление… Я это сделаю сам…
Ревизор подумал, что управляющему нездоровится.
Спустя час, не больше, после отъезда управляющего, заведующему складом No 13 была дана телеграмма следующего содержания:
‘Наш общий принципал сегодня утром выехал. Будет у вас. Приготовьтесь.’
Автором этой телеграммы был еврей Браткин, поставлявший в казённые винные склады деревянные ящики для укупорки вина и приехавший в губернский город с тем же поездом, с каким отправился управляющий. Высказал ли ему курьер Иван своё предположение о том, куда именно уехал управляющий, или Браткин, по свойственному ему чутью, раскрыл тайну — остаётся неизвестным…

II

Казённый винный склад No 13, в который держал свой путь управляющий акцизными сборами, находился в дрянном, захолустном городке, в 28 верстах от железной дороги. Пробраться туда, особенно в осеннюю распутицу было настоящим подвигом. Дорога отвратительная: на каждом шагу бездонные ухабы, — извозчики несносные: того и гляди, что вывалять тебя из тарантаса, затопят в грязь — пропадёшь ни за что, ни про что, если и не во цвете лет, то во всяком случае в генеральском чине!
Пока управляющий ехал по железной дороге в купе первого класса (последние два года, со дня получения ‘действительного статского’, он ездил в первом классе, а до того — во втором), он чувствовал себя, можно сказать, недурно. Он уже не кипятился, а если и продолжал думать о тех безобразиях, какие творились в складе No 13, то думал о них приблизительно в таком духе: ‘Пьют, черти, казённую водку и впредь будут пить — ничего с ними не сделаешь!.. Разве выгнать всех или, по крайней мере, оштрафовать? Но что ж из этого? Выгонишь этих, назначишь других, те тоже пить станут: такое уж подлое дело! И тот научится пить, кто никогда не пил… Благо водки — хоть залейся!.. Нет, лучше оштрафовать: конторщика рублей на десять, а остальных тоже… А главное, заставить их работать… Если же опять запустят книги — выгнать без разговора!..’
Так именно думал управляющий, пока ехал в покойном, тёплом чистеньком купе, но когда он пересел в экипаж, чтобы проехать те 28 вёрст, которые отделяли станцию железной дороги от паршивенького уездного городка, где сгоряча построили казённый винный склад, — когда лошади остановились на полпути, экипаж потонул в грязи, а бестолковый извозчик заявил: ‘Придётся, ваше благородие, ночевать в поле: нет ходу… И, досада, и понесло же меня!..’ (‘Дурак! Не видит, кого везёт: шинель с зелёными отворотами, а он говорит ‘ваше благородие’!’) — когда, наконец, лошади тронули, а спустя полчаса опять остановились, и так промучились час, другой, третий, промучились до часу ночи, а выехали со станции в 7 часов вечера, — управляющий вновь потерял всякое чувство человеколюбия и твёрдо решил разогнать всех служащих в складе No 13.
‘Не стану же я в самом деле всякий раз ездить к ним в распутицу из-за того, что они пьянствуют!.. А послать некого: ревизоры ничего не хотят делать, положительно ничем не интересуются: ни акцизом, ни монополией, только курят сигары, шумят в управлении, да рассуждают о войне англичан с бурами… — думал управляющий. — Нет, раз навсегда надо положить конец… Сейчас же, прежде чем лечь спать, потребую все книги и оставлю их у себя до утра, а там видно будет, кто из них чем занимается’, — заключил он.
— Приехали, ваше благородие! Слава те, Господи!.. Вон и монополия ваша: огонёк светится… Во двор прикажете?
— Да. К контрольной сторожке, там фонарь должен быть с улицы… Разбудишь сторожа, он откроет ворота.
Но предположение управляющего в последнем случае не оправдалось: ворота у контрольной сторожки оказались открытыми настежь, а посредине въезда в них, по линии ворот, стоял с фонарём в руке контрольный сторож, и не успели наши путешественники повернуть с улицы в проезд ворот, как он, сделав ‘честь’, громко, по-солдатски прокричал:
— Здра-авия желаем, ваше превосходительство!..
Это приветствие как гром поразило управляющего. Точно кто-то неожиданно выстрелил в него, но не ранил, а опалил лицо… Такого сюрприза он никак не ожидал.
— Ты кто? — в гневе спросил управляющий, не вставая из экипажа.
— Контрольный сторож, ваше превосходительство…
— Но почему же у тебя ворота настежь в два часа ночи?
— Как же… Ожидали приезда вашего превосходительства…
— Да ты знаешь, кто я таков?
— Так точно, ваше превосходительство.
— А кто?
— Ваше превосходительство…
— Но какую я занимаю должность? Понимаешь?
— Так точно… Должность господина управляющего акцизными сборами, ваше превосходительство…
— И ты знал о моём приезде?
— Так точно… Вторые сутки ожидаем вашего превосходительства. Вчера весь день склад мыли… И господин заведующий с конторщиком только что вышли из конторы, а вчера всю ночь напролёт занимались делами…
Больше рассуждать было не о чем.
— Проводи меня в помещение ‘для приезжих’, — грустным, упавшим голосом приказал управляющий.
— Слу-ушаю! — выкрикнул слуга и в ту же секунду схватил под мышку лежавший в экипаже чемодан.
Контрольный сторож по всем правилам гостеприимства поселил управляющего в помещении для приезжих чиновников, расположенном рядом с конторой: зажёг две свечи, лампу, налил в графин свежей воды, оправил постель и проч.
— Прикажете позвать господина заведующего?
— Да разве он не спит ещё?
— Никак нет, ваше превосходительство! Только что изволили выйти с конторщиком… Минут двадцать-полчаса назад…
— Ну, хорошо… Позови…
Явился заведующий. Управляющий сухо ответил на его поклон и, не глядя, протянул руку.
— Вы что же не спите ещё?
— Так, ваше превосходительство… Вообще я не привык спать много…
— Гм… И всегда вы так поздно ложитесь? Кажется, два часа ночи?..
— Совершенно верно… Привычка… Я вообще не люблю спать много…
— А когда вы встаёте по утрам? В котором часу?..
— В шесть, в полчаса седьмого: к семи я всегда в складе… — совершенно спокойно ответил заведующий и тут же подумал: ‘Что за странные вопросы, ей-Богу!’
— Мало вы спите… — иронически и нараспев процедил управляющий. — Вероятно отдыхаете после обеда?
— Никогда, ваше превосходительство! И рад бы уснуть после обеда — не могу: не привык…
Заведующий в этом случае не лгал. Он действительно никогда не спал после обеда.
Управляющий волновался. Его страшно бесило то, что заведующий складом, которого он считал порядочным человеком, говорит неправду.
— А вы знали о том, что я приеду к вам? — с язвительной улыбкой спросил управляющий, ехидно засматривая своему собеседнику в глаза.
Заведующий видимо смутился, и прежде чем можно было сообразить, что нужно ответить в этом случае, он убеждённо выпалил:
— Я… знал? — Никогда!..
— Послушайте, зачем вы врёте, извините за выражение!.. Зачем вы врёте, я не понимаю, ей-Богу!.. Ведь вы два дня склад моете, две ночи напролёт занимаетесь в конторе, конторщик ваш ни черта не делает, только пьёт, пьют писцы, — все вы пьёте, а дело стоит, за две недели книги не записаны!.. И только теперь, узнав о моём приезде, вы вздумали приводить всё в порядок… Мало того, вы ещё утверждаете, что не знали о том, что я буду у вас в то время, когда все ваши сторожа и рабочие знали об этом: контрольные ворота в два часа ночи стоят настежь, а сторож, как часовой, как дурак, караулит меня у открытых ворот с фонарём в руке!.. И только вы один не знали о моём приезде? Да?
— В таком случае, простите, ваше превосходительство… Виноват… Да, я знал.
— Ещё бы! Но хорошо… Пришлите сейчас книги. Поговорим завтра.
Заведующий поспешил в контору, собрал по разным столам пуда три конторских книг, сгрёб их в охапку и притащил к управляющему, краснея от стыда.
— А пока покойной ночи… Пора спать, — процедил гость, не глядя на заведующего и не подавая руки.
Заведующий вышел. Он чувствовал себя так, точно его оплевали со всех сторон: спереди, сзади, с головы до ног.
Проходя мимо контрольной сторожки и увидев торчащего у фонаря сторожа Степана, единственного виновника только что пережитого скандала, заведующий не выдержал и, подойдя близко к сторожу, горячо прокричал:
— Скотина!.. Дурак!.. Подлец!.. Я тебя, мерзавца, в двадцать четыре часа выгоню!.. Осёл ты!..
И прежде, чем Степан мог очнуться от этого крепкого разговора, прежде чем мог выкрикнуть одно из любимых слов своего солдатского лексикона, заведующего уже не было: он исчез по направлению к своей квартире.

III

Эту ночь спалось дурно и управляющему, и заведующему, и контрольному сторожу Степану. Все они переживали одно и то же. Эти люди, так глубоко разнящиеся друг от друга по своему служебному положению, по своему умственному и нравственному развитию, теперь представляли из себя одно целое, строго гармоничное, по переживаемым ими чувствам.
Управляющий долго не мог уснуть. Поворачиваясь с бока на бок, он никак не мог примириться с тем глупым положением, в которое он попал, благодаря своей горячности.
‘Не следовало бы ехать, вовсе не следовало бы!’ — думал он всякий раз, когда его что-то как бы толкало со стороны на сторону, мешая ему уснуть, точно он всё ещё сидел в экипаже и болтал головой и всем туловищем вперёд и назад, направо и налево, когда тарантас то утопал в ухабах, то выплывал наверх, невыносимо-отвратительной дороги. ‘Конечно, не следовало бы ехать! — упорно думал он. — Следовало бы послать ревизора, пусть бы он разобрался хорошенько… Ведь для того они, ревизоры-то, и даны мне, чтобы применять их на практике, а не для того, чтобы круглый год сидеть в управлении, да рассуждать о войне англичан с бурами… Это прямо-таки мой долг пристроить их к делу, чтобы они не напрасно получали от казны жалованье… Да и не могу же я один успеть везде и всюду! Чёрт знает какая гадость! Там ничего не делают, тут пьют водку, везде безобразие, халатное отношение к делу… Уж не выйти ли самому в отставку?’
То же самое думал и заведующий складом, лёжа в постели и поворачиваясь с бока на бок.
‘Хотел было сделать как лучше, пожалел других, а вышло наоборот: и другим не помог, и сам попал в петлю, — думал он. — И нужно же было поставить этого дурака контрольным сторожем?.. Открыл, болван, ворота, вылез на улицу и ожидает… Конечно, такая глупость хоть кого взбесит!.. Я бы сам взбеленился на месте управляющего… И вот, из-за какого-либо сторожа-идиота теперь придётся выйти в отставку… И уйду, ей-Богу, уйду со службы, если управляющий вздумает сказать ещё хоть одну дерзость!.. Чёрт с ними и с их монополией! Кажется и без того уже высосали все соки!.. Я никогда не был таким нервным, каким стал теперь’…
Тут заведующий взволновался до такой степени, что не мог лежать в постели. Он зажёг свечу и зашагал по комнате, жадно глотая по целому облаку удушливого табачного дыма. ‘Завтра же уйду в отставку… Честное слово, уйду со службы, если обстоятельства примут более сложный характер!..’
То же самое, что думали управляющий и заведующий, то же думал и чувствовал контрольный сторож Степан. Исполнительности этого человека в деле службы и преданности его этой службе не было границ. Если бы на Степана возложили какое-либо чудовищно-непосильное дело, то и тогда бы он не отказался от исполнения его. И таким он был всю жизнь: и на военной службе и по выходе в отставку, и все те, кому он служил, были довольны им. До сих пор был доволен им и заведующий складом, а теперь хоть уходи со службы. И Степан продолжал стоять у фонаря, как вкопанный, не шевеля ни одним членом, точно он сам обратился в такой же столб, на котором можно было пригвоздить фонарь, точно он вдруг потерял всякую способность к движению, окаменел. Степан чувствовал одно, что внутри его грудной клетки, в том самом её месте, где расположено сердце, что-то жжёт немилосердно, и что в течение всех 60 лет своей жизни он никогда не чувствовал такой боли… Главное, он не мог понять своей вины перед начальством, что ещё более терзало его. Он терялся в догадках, припоминал каждое слово своего разговора с управляющим: ‘Никак нет’… ‘Точно так’… ‘Слушаю-с, ваше превосходительство’… — всё это, кажется, было произнесено им в должной мере и с должным чувством и быстротой, как это приходилось произносить ему всю жизнь, несметное число раз. За десять минут до приезда высокого гостя Степан открыл ворота, в сотый раз осмотрел с фонарём мостовую и, заметив на ней длинную соломинку, поспешил поднять её и спрятать в карман…
И после этого раздумья Степану стало ещё тяжелее, ещё сильнее сказалась в сердце жгучая боль. Мелкая слеза проскользнула по оболочке старческого глаза и, дойдя до ресницы, остановилась на ней.

* * *

Из-за чего волновались и управляющий, и заведующий, и контрольный сторож Степан? Из-за чего страдали эти люди?

IV

Управляющий проснулся раньше обыкновенного и чувствовал себя ещё более гадко, чем накануне. Он не знал, что ему делать, с чего начать следствие, да и начинать ли его? Что книги были запущены, и что их ‘подогнали’ за последние две ночи, он нисколько не сомневался, как не сомневался и в том, что конторщик и прочие пьют, и что в складе вообще ‘неблагополучно’.
‘После этого, какое же может быть тут следствие? — думал он. — Остаётся одно — уехать поскорее и ‘оттуда’ принять меры: выгнать или оштрафовать или, по крайней мере, сделать строгий выговор’…
Тут управляющий невольно взглянул на груду лежащих на столе конторских книг, и ему сделалось стыдно. ‘Зачем я потребовал их с ночи? Зачем они мне, раз их привели в порядок, и раз теперь нельзя определить по ним, насколько исправно вносились в них записи до моего приезда?..’
И он, как бы помимо желания, подошёл к столу и открыл одну из книг. Книга оказалась заполненной должными записями по последнее число месяца.
‘Всё, всё есть! — подумал управляющий, бесцельно перелистывая книгу, — и двадцатки, и сороковки, и сотки, и двухсотки-‘мерзавчики’ и ‘чижики’, как называют их крестьяне… Всё в порядке… Да!..
А сколько раз поговаривали о том, чтобы упразднить эту мелочь, эти ‘мерзавчики’ и ‘чижики’, — пришло в мысль управляющему. — Говорят, что это большое зло, что эти самые мерзавчики и чижики служат рассадником пьянства в среде нищих и даже детей. Пожалуй, такое предположение не лишено оснований… Уж больно они доступны по цене, слишком уж дёшевы: ‘мерзавчик’ стоит, кажется, 11 копеек, а ‘чижик’ — 6. И то вместе с посудой, а без посуды — тот 8, а тот — 4. К тому же, их удобно сунуть в карман, в рукав, куда вздумается, и выпить удобно: два-три глотка — и готово… И конторщик, вероятно, тоже пьёт из ‘мерзавчиков’, либо из ‘чижиков’, и писцы, и все… А не будь этой мелочи, может быть и в складе пьянства было бы меньше’…
‘Кстати, нужно поговорить с конторщиком относительно его несносного поведения’…
И управляющий велел позвать конторщика.
— Скажите, вы пьёте? — спросил он у него, еле ответив на поклон и не подавая руки. — Только говорите правду.
— Пью.
— И напиваетесь до сумасшествия? Да?
— То есть как? — робко спросил тот.
— Как? Пока помутится в мозгах, а в глазах запрыгают чёртики… Пока перо вывалится из рук… Пока книги останутся без записей на две недели… Так вы пьёте?..
Управляющий волновался, пронизывая вспыльчивым взглядом всё существо оробевшего монополиста. Последний побледнел, задрожали руки, колени, а в глазах, в выражении лица, в каждом его мускуле проскользнула тень глубоко затаённого страдания.
— Книги у меня в порядке, ваше превосходительство, — решительным тоном, но с дрожью в голосе произнёс он. — Извольте пересмотреть все.
— И всё-таки вы не можете оставаться на службе в складе… Слышите? Подыщите себе место заблаговременно, а иначе вы очутитесь на улице…
Конторщик молчал, лишь всё более и более дрожали руки, колени, вздрагивала голова.
— Предупреждаю вас первый и последний раз, — продолжал управляющий, повысив голос, — если вы не оставите пить, я вас устраню от должности! Слышите? Ступайте…
Конторщик поклонился и вышел.
‘Кажется, теперь всё, — подумал управляющий, — теперь можно уехать. В склад я не пойду и с заведующим говорить не стану — это тоже будет иметь своё значение. Это твёрже слов будет свидетельствовать о том, что шутить с ними я не намерен’.
В первом случае управляющий действительно сдержал слово — не пошёл в склад, ни в одно из отделений, а во втором — не выдержал: перед отъездом заговорил с заведующим.
— Скажите откровенно: конторщик ваш пьёт сильно? — спросил он заведующего.
— Смотря как смотреть на вещи, ваше превосходительство. По моему — нет.
Такой ответ показался управляющему уклончивым и не только не удовлетворил его, а напротив, вызвал в нём вспышку.
— Старайтесь всегда смотреть на вещи так, как принято смотреть на них с точки зрения общечеловеческого благоразумия, — процедил управляющий с лёгкой, еле уловимой дрожью в голосе.
— Вот потому-то именно мне и кажется, что — нет, ваше превосходительство… Нельзя сказать, что конторщик пьёт сильно… — настаивал на своём заведующий. — Пьёт как и все… как пьют многие…
Управляющий молчал, тон речи заведующего видимо смутил его. Раздражение на лице исчезло на минуту, но потом выступило опять, ещё в более резкой форме.
— А что вы называете пить так, как пьют все? По сколько, например, пьёт ваш конторщик?
— По сотке или двухсотке в день, к обеду и ужину, а может быть иногда и больше… Правда, бывает иногда навеселе, но пьян не бывает… По крайней мере, я не замечал.
Управляющий подумал: ‘Я не ошибся… Я так и полагал, что конторщик опрокидывает ‘мерзавчики’ и ‘чижики’… Проклятая посуда!.. И нужно было казне связаться с этой дрянью, этим рассадником пьянства!..’
— Ну, а сколько раз в день конторщик ваш обедает и ужинает? — с явной иронией спросил он и, не выждав ответа, продолжал. — Ну, а писцы ваши? И они пьют так же умеренно как и конторщик? Или совсем не пьют?
Скользнувшая на устах управляющего нехорошая улыбка помешала заведующему ответить на предложенные ему вопросы.
‘Выйду в отставку! — подумал он. — Ей-Богу, уйду со службы, если он ещё позволит себе так ехидно иронизировать!.. Чёрт знает, что такое! Вероятно, он задался целью довести меня до сумасшествия! Не школьник же я ему в самом деле?!’
Управляющий как бы понял это. Улыбка исчезла, уступив своё место рассеянному раздумью.
— Ну, так как же всё-таки писцы-то ваши? — спокойно спросил он.
— Некоторые пьют, а большинство не пьёт вовсе, — отвечал заведующий, стараясь быть спокойным. — Да я и не удивляюсь тому, ваше превосходительство, что некоторые из них пьют, а скорее не понимаю того, что большинство не пьёт… Кто к нам порядочный пойдёт в писцы-то? Платим мы им 25—30 рублей в месяц, а заставляем работать по 16 часов в сутки, сидеть до часу ночи… Извольте присмотреться к ним: они у нас как верблюды в Сахаре по неделе не едят и ходят оборванными… И конечно, некоторые из них дорожат местом только из-за водки, не иначе. Пойдёт в разливное за ‘рапортом’ или иной предлог придумает и хватит по пути в карман или сунет в рукав сотку или двухсотку, а то и штуки две-три за раз: посуда мелкая, удобная…
Управляющий опять подумал: ‘Так, так, заведующий говорит правду: ‘мерзавчики’ и ‘чижики’ и тут делают своё дело. Не будь их, наверно, и меж писцами пьяниц было бы меньше. Конечно, двадцатку или сороковку не так легко сунуть в рукав, и в кармане тоже оттопырилась бы… Мерзкая посуда, что говорить!..’
— А это уж вы сами обязаны поставить дело так, чтобы писцы не работали у вас по 16 часов в сутки и не голодали бы по неделе, — сказал управляющий совсем не то, что думал. — Это можно отнести только к вашей нераспорядительности. И нельзя им позволять пить: нужно учредить контроль. Очевидно, вы ещё не позаботились об этом.
‘И так все они рассуждают, ей-Богу, все, все господа генералы! — подумал заведующий, горячась. — У них какой-то своеобразный, чисто-генеральский склад ума, не такой, как у прочих людей… Всё они валят на меня, а что я могу сделать, когда не хватает средств!.. Завели несколько десятков книг, миллионы документов, обо всём пиши, входи с ‘представлением’, сочиняй ‘мотивы’, когда и без ‘мотивов’ всё ясно как Божий день… Наконец, требуют, чтобы всё делалось вовремя, а штат служащих мал, потому что нет средств… Поневоле будешь морить людей до часу ночи… Тут всякое человеческое достоинство и в себе и в ближнем пойдёт насмарку’…
Управляющий молча ходил по комнате.
— Ну, а вот хотя бы взять труд и оклад содержания помощников конторщика, — сказал заведующий. — Неужели и тут отвечает одно другому, ваше превосходительство? Мы требуем от них, чтобы они были учёными бухгалтерами, чтобы умели сочинять бумаги, заставляем заниматься весь день, даже по вечерам, по праздникам, им некогда пойти в парикмахерскую — подстричь волосы, а платим-то им за всё это не больше и не меньше как 37 рублей 50 копеек в месяц! Как им не пить при таких условиях?! Они и говорят: ‘Ну, что ж, пусть отказывают от службы! Ели хлеб до вашей монополии и впредь есть будем… Эко счастье!..’ — И, пожалуй, они правы на своём месте.
— Мы отвлеклись от дела, — рассеянно процедил управляющий. — Я, кажется, не о том вас спрашивал… Я имел обратить ваше внимание на неправильную постановку дела конторы в отношении продолжительности занятий служащих в ней. Нужно суметь поставить дело так, чтобы и в порядке всё было, и чтобы не обременять писцов непосильной работой, строго сообразуясь при этом и с отпускаемым вам на сей предмет кредитом… А это можно сделать, несомненно… Это уж доказано на опыте… Вы разберитесь хорошенько…
Заведующий не нашёл возможным ответить на слова управляющего и этим как бы выразил своё согласие.
‘Что ж? — Генерал… И смотрит на вещи ‘по-генеральски», — подумал он.
— Да, вот ещё о чём скажите мне, — продолжал управляющий после минутного молчания, и в голосе его опять сказалась нотка нервного раздражения. — Был ли у вас такой случай, что один из писцов напился до отравления, и что его отливали водой из ушата тут же, в конторе?.. Это не так давно было…
— Это одно недоразумение, ваше превосходительство. Писец этот не пьёт вовсе… Он просто больной человек.
И заведующий подумал: ‘Как это скоро дошло до него! Правду говорят, что у генералов сто глаз и сто ушей… А сколько же глаз и ушей у управляющего акцизными сборами?..’
— То есть, как понять это? — спросил управляющий. — Всё же имел место такой случай?.. Вы не отрицаете?
— Да, действительно, не так давно был случай, что писца Кузьмихина отливали водой в конторе, приводили в чувство. Но он вовсе не был пьян…
— А что же случилось с ним? — Интересно знать.
И в голосе, и в улыбке управляющего сказалось недоверие.
— Страдает сочленистым ревматизмом… И однажды в конторе около часа ночи, когда все ушли с занятий, растёр себя отгоном (сивушным маслом) и так поусердствовал над этой операцией, что одурел: впал в обморок.
— Вы так полагаете?
— Да, это так было.
— А не хватил ли он отгона? — всё с тем же недоверием спросил управляющий.
— Не думаю… Вообще он не пьёт… Это видно по нём, по всей его фигуре…
— А позовите его. Он и теперь служит?
— Да.
Явился Кузьмихин.
Высокий, тонкий, слабогрудый, с длинными кривыми, точно переломанными в нескольких местах ногами, бледным изнеможённым лицом, он представлял из себя скорее тень человека, а не живое существо… Увидев его, управляющий как бы нервно вздрогнул и слегка прищурил глаза, а в мыслях его промелькнуло: ‘Батюшки! Да он совсем без живота… Наверно, это и есть тот самый верблюд из Сахары, о котором говорил заведующий… Так, так… Он и похож на верблюда!’
— Вы что же, совсем больной человек? — спросил управляющий, теряясь в мыслях и не находя исхода в том, что можно было бы сказать ещё.
— Так точно, ваше превосходительство… Но я работать могу… Я исправно занимаюсь и по ночам…
— Ничего, ничего… хорошо… идите… Больше ничего…
Писец ушёл.
— Откуда вы взяли его, скажите пожалуйста? — обратился управляющий к заведующему по выходе Кузьмихина, и в голосе его прозвучала нотка не то неудовольствия, не то раздражения.
— Из казённого же склада.
— Из какого?
Заведующий назвал.
— И давно он служит в складах?
— С девяносто пятого года… со введения казённой продажи питей… И понимает дело.
— Отчего он такой жалкий?
— Больной.
— Он и раньше был таким?
— Да, насколько помнится.
— И говорите — не пьёт?
— Да.
— А может быть он пьёт дома, по ночам?
— Не думаю, он всю ночь просиживает тут же, в конторе, — даже по праздникам, всегда…
— Вероятно, он пил раньше, до поступления в склад?
— Может быть… Не знаю…
Наступившее молчание продолжалось минуты две-три.
— Вообще возьмите себе за правило: пьяниц в складе не держать… — твёрдым, решительным тоном отчеканил управляющий. — Скажите вашему конторщику, что если он не оставит пить, я немедленно же отрешу его от должности… Скажите его помощникам, скажите всем… Так и скажите: управляющий пьяниц терпеть не может и не может допустить того, чтобы в казённом складе творились безобразия!.. Вам же я должен сказать, к сожалению, что я ожидал от вас большего… Вы распустили служащих… мало вникаете в дело… мало у вас порядка… и быть спокойным за вверенный вам склад, к несчастью, я не могу… До свиданья!
Тут управляющий нервно протянул руку и через десять минут уехал.

* * *

В тот же день под вечер, заведующий призвал к себе в кабинет контрольного сторожа Степана и сказал ему следующее:
— Держать тебя контрольным сторожем я не могу: ты не годишься для этой службы… Желаешь — переходи в дворники, а не желаешь…
— Я желаю быть контрольным сторожем ваше высокоблагородие, — тихим дрожащим голосом произнёс Степан и отвесил при этом низкий поклон.
Заведующий вспылил.
— А я желал бы быть управляющим акцизными сборами, да нет вакансий! — резко прокричал он. — Мало ли чего мы не пожелали бы… Ну, уходи!
На следующий день Степан взял расчёт и съехал с казённой квартиры.

V

Четверик сытых, надёжных лошадей дружно тащил экипаж, в котором сидел управляющий, и предполагать какую-либо случайность в пути теперь уже не было оснований. Ямщик попался тоже лихой, бывалый, и на всякое первое слово обращаемой к нему речи почтенного пассажира, он быстро поворачивал назад голову и приятным мажорным тоном произносил: ‘Слушаю-с! Что прикажете, ваше превосходительство?’
И управляющему было приятно и то, что лошади охотно несли свою службу, и то, что он не опоздает к поезду и, наконец, что ямщик понимает ‘дело’ и величает его по чину, — и управляющий чувствовал себя недурно.
‘Всё-таки хорошо, что я побывал в складе, — думал он, — по крайней мере уяснил себе суть дела, уяснил всё, что нужно было… Теперь они, конечно, ‘подтянутся’: и заведующий, и конторщик, и все… А ревизор… Что ревизор? Он только больше бы запутал мне дело, ввёл бы меня в заблуждение, и я сгоряча наделал бы глупостей: наверно, выгнал бы конторщика и ещё кого-либо, и ещё… Несомненно, так и было бы… Своих ревизоров я изучил, кажется: насчёт доносов и всяких несуразностей — народ способный, а дело делать не хотят!..’
Управляющий бросил в сторону, мимо правого плеча ямщика, бесцельный взор, как бы желая на некоторое время не мыслить, не чувствовать, забыть обо всём том, что так озабочивало и волновало его в последние дни. Увидев вдали, в глубине степи, чернеющую точку, не то медленно движущуюся вперёд, не то стоящую на месте, он рассеянно спросил у ямщика:
— Извозчик! Что это чернеет направо? Видишь?
— Слушаю-с! Что прикажете, ваше превосходительство? — обычным, весёлым тоном прокричал ямщик, ловко поворачивая голову и украшая и без того приятное и добродушное лицо своё широкой, симпатичной улыбкой.
— Я говорю — что это чернеет в степи, направо… Видишь? Вероятно, кто-то загряз в пути, лошади выбились из сил…
— Никак нет, ваше превосходительство! Это маяк чернеет… Вон другой и третий, а остальных не видно… Большая почтовая дорога… она идёт в стороне от нашего города, верстах в пятнадцати.
Управляющий молчал.
— Окромя ничего не изволите приказать, ваше превосходительство? — спросил заботливый ямщик.
Ответа не последовало: пассажиром вновь овладело раздумье.
‘А конторщик, видно, человек порядочный, честный, — мелькнуло у него в мыслях, — потому что, на мой вопрос — не пьёт ли он? — откровенно сказал: ‘пью’… И несомненно, не так уж он много пьёт, как мне о том наговорили. Вероятно, заведующий сказал правду: по сотке или двухсотке в день, к обеду и ужину… Ну, допустим, что конторщик пьёт по два ‘мерзавчика’ или по два ‘чижика’ за раз — не больше… К тому же он и с виду не похож на пьяницу: бодрый, свежий и лицо здоровое, чистое — совсем не то, что некоторые из моих чиновников’.
Управляющий стал перебирать в мыслях ‘пьющих’ чиновников, переходя от одного из них к другому и отводя в этом случае пальму первенства одному из них.
‘Этот ‘гусь’, — думал управляющий, — пьёт по призванию, всю жизнь пьёт: и летом, и зимой, и осенью — круглый год пьёт и днём, и ночью, и только тогда не пьёт, когда спит… Он совсем осовел от алкоголя, у него не только кожа имеет особенный, своеобразный цвет, но даже ногти, оболочка глаз. Мне как-то пришлось видеть у доктора отнятый от руки палец, плавающий в банке со спиртом в течение многих лет. И вот точно такой же вид наспиртованного пальца имеет и мой чиновник… Совсем такой же, такой… — А всё же он служит у меня, всё же я не гоню его — примирился’…
Управляющий опять бросил в сторону бесцельный взгляд, снова как бы желая забыться, уйти от собственных мыслей, от нахлынувших воспоминаний.
‘А конторщика хотел было выгнать, — продолжал он после минутного забытья, — совсем было решил, да вовремя одумался… Вообще чиновники везде прочно сидят на своих местах, а в ‘акцизе’ в особенности, с ними и говорят иначе, и требуют от них иначе, и даже руку подают иначе, совсем иначе… И так везде принято делать, везде и всюду… А монопольных служащих везде и всюду гонят, гонят за всё: за один-два выпитых ‘мерзавчика’ или ‘чижика’… На днях мне передавал один из управляющих, что ему первый же год пришлось переменить почти всех монопольных служащих и набрать новых, потом ещё переменить… и ещё, ещё… И только один нашёлся управляющий, который стал было гнать чиновников, да и самому пришлось уйти со службы… Да, пришлось’…
Экипаж ввалился в глубокую рытвину и управляющий, как бы очнувшись от раздумья, заболтал головой и всем туловищем вперёд и назад, направо и налево.
— Виноват, ваше превосходительство! — любезно прокричал ямщик, оборачиваясь назад, как бы для убеждения, не вывалился ли из экипажа почтенный пассажир.
‘А это оттого так, а не иначе, — продолжал думать управляющий, не обращая внимания на причинённое ему беспокойство, а тем более на слова ямщика, и как бы боясь потерять нить своего раздумья, — это оттого так, что в среде чиновников вообще силён корпоративный дух, а в ‘акцизе’ он силён в особенности… В ‘акцизе’ все стоят за одного и один за всех, кто бы ни был этот один, и кто бы ни были все… И с этим-то считаться нужно… да, нужно… И считаешься’…
‘А монопольные служащие — это пчёлы без матки… Это стадо без пастыря… — заключил он. — И их как покорных овец можно загнать и в огонь, и в воду… Идут… И много их блуждает теперь из склада в склад… много’…
На этой мысли управляющий успокоился, точно он спешил прийти к такому выводу, чтобы потом дать отдых мозгам — ни о чём не думать. Впрочем, такой перерыв в его мыслях продолжался недолго — минуты две-три, не больше, — и им опять овладело раздумье. Но на этот раз в мыслях управляющего уже не было той последовательности, какая замечалась до сих пор: он думал только потому, что не мог не думать, и при том думал не о том, о чём хотел, а что само по себе приходило ему в голову по привычке.
Пришла же управляющему в голову прежде всего мысль о том, что больше месяца тому назад он послал в главное управление длинное ‘представление’ о том, что у него нет денег по 21 параграфу и просил открыть кредит, а кредита до сих пор не открывают. Он телеграфировал — не отвечают и на телеграмму, очевидно, и там нет денег. А бухгалтер говорит, что ещё какому-то параграфу конец приходит и ещё какому-то… ‘Ведь у нас такая тьма этих параграфов, что даже не всякому бухгалтеру под силу разобраться с ними!’
‘Опять, значит, нужно писать, а потом телеграфировать’… — думал генерал.
Покончив с параграфами, управляющий вспомнил, что ему нужно пристроить в продавщицы, в казённую винную лавку, одну даму, рекомендованную из Петербурга, и что вот уже прошла неделя с тех пор, как получилось об этой даме письмо, а дама всё ещё не пристроена.
‘Нужно поторопиться: не вышло бы осложнений’…
Наконец, пришло в мысль управляющему, что какой-то инженер изобрёл какие-то особенные ящики для перевозки вина и прислал рекламу с чертежом, уверяя, что лучше этого открытия ничего быть не может.
‘И ещё какой-то инженер прислал что-то, и ещё… Какая пропасть теперь всяких изобретателей!..’ — заключил управляющий.

VI

На следующий день после своего приезда, управляющий явился в акцизное управление по обыкновению к 9 часам утра и принялся за рассмотрение бумаг, полученных в его отсутствие. Прежде всего он внимательно прочёл несколько предписаний из главного управления, оставшихся в конвертах невскрытыми, сделал на этих предписаниях обычные пометки фиолетовым карандашом, вроде таких например: ‘Почему же до сих пор не донесено о том главному управлению?’ ‘Подобрать переписку и доложить мне’, и проч.
Потом управляющий более беглым взором пробегал по строкам остальных менее важных бумаг, это были донесения акцизных надзирателей, заведующих складами, заявления подрядчиков и поставщиков и прочая дребедень, которой за время поездки накопилась целая груда. На полях всех этих бумаг, в верхнем левом уголке, рукою старшего ревизора, замещавшего эти дни управляющего, было написано мелким чётким почерком: ‘доложить г-ну управляющему’. И не было такой бумаги, ведомости, сведения, где бы не было этой надписи, так как лишь в одном этом и проявлялось господами ревизорами исправление должности управляющего.
И все — и управляющий, и секретарь, и прочие служащие акцизного управления давным-давно привыкли к этому.
Просмотрев, таким образом, по порядку десятка три-четыре бумаг и отложив их одну за другой в сторону, направо, в такую же кипу, какая лежала налево, управляющий всё ещё продолжал свою работу, так как добрая половина бумаг оставалась непрочитанной. Как вдруг в числе этих бумаг попадается ему телеграмма от заведующего складом No 7:
‘Прошу возможно скорее снабдить склад пробками, двадцаток и сороковок нет вовсе. Жду распоряжения.’
Читая телеграмму, управляющий нахмурил брови и даже вздрогнул, как будто он очнулся вдруг от механической работы, которой был занят до сих пор и только теперь пришёл в себя, почувствовал, что он живой человек, а не читальная машина, приобретённая казной для акцизного управления давным-давно — более двадцати лет тому назад. Он ещё раз нервно пробежал глазами по строкам телеграммы, обратил внимание на время подачи и получения её и лишь потом заметил на ней, в верхнем, левом уголке обычную надпись ревизора: ‘доложить г-ну управляющему’.
Теперь эта приписка показалась управляющему несносной, дикой, и он подпрыгнул в кресле от волнения, от прилива досады и боли — сильными, порывистыми ударами забилось в нём сердце. И не успел он нажать пуговку электрического звонка, чтобы чрез курьера пригласить ревизора, поставить ему на вид такое, из рук вон, халатное отношение его к службе, — не успел управляющий сделать этого, как в соседней ‘ревизорской’ комнате, у самой двери, идущей в кабинет управляющего, раздались шумные звуки самоуверенной, весёлой речи:
— Опять буры бьют англичан… опять колотят!.. Вот так буры!.. Один восторг, ей-Богу! Как вам нравится, господа?.. Ха-ха… И что за удальцы, эти буры!..
Каждое слово этой речи, нет, каждый звук этих слов, мельчайшие оттенки их произношения коснулись слуха управляющего, и всё это как бы пришибло его, лишив сознания и не позволив ему нажать пуговку звонка, чтобы позвать курьера, а тот чтобы позвал ревизора, — чтобы, наконец, устыдить этого ревизора, сказать ему, что когда же все они, чёрт возьми, перестанут мучить, истязать его?!
Тут управляющий закрыл лицо руками и глухо простонал:
— Ну-у положительно ничего не хотят делать!.. Ничем не интересуются!.. Ровно ничем!.. Ничем!.. Ничем!.. Ни акцизом, ни монополией! Склад три дня стоит без пробок, а от них только и слышишь, что о войне англичан с бурами… Господи, да когда же уймутся эти поганцы-англичане, скоро ли окончится эта несносная война?!
И управляющий позвонил.
— Секретаря! — лаконически приказал он.
Явился секретарь.
— Послушайте, — не выписывайте вы, ради Бога, на канцелярские суммы никаких газет… Слышите? Никаких… ни одной… Ни ‘Нового времени’, ни ‘Русских ведомостей’, — ничего… Чтобы мне не было в управлении ни одной ежедневной газеты!.. А иначе…
И управляющий не досказал.
— Слушаю, — ответил изумлённый секретарь, не зная в чём дело и совершенно не понимая управляющего, относившегося до сих пор с полной терпимостью к приобретению газет.
И секретарь подумал: ‘Что случилось с ‘превосходительством’? Какая муха укусила его?’ Управляющий тоже подумал в свою очередь: ‘Ревизоры не станут выписывать на свои средства дорогих газет. И хорошо… По крайней мере не будут знать, что делается с бурами. А то ведь совсем вгонят в чахотку!’
— Есть срочные донесения в главное управление, ваше превосходительство, — обратился секретарь после некоторого молчания. — Прикажете принести?
— Какие? О чём?
— О стеклянной посуде, о пробках, о…
— Кстати… Как вам не стыдно, скажите пожалуйста! — опять вспылил управляющий. — Вы сунули в общую переписку вот эту телеграмму о пробках… Ну, как вам не стыдно так делать — скажите?
И управляющий ткнул телеграмму и тут же прибавил:
— Неужели до сих пор ничего не сделано по ней?
Секретарь мельком пробежал по строкам телеграммы и сдвинул плечом.
— Не понимаю, — в недоумении сказал он, — эту телеграмму я вижу в первый раз… Наверно, ничего не сделано. Прикажете, я справлюсь у Николая Степановича (имя-отчество старшего ревизора, исправлявшего должность управляющего).
— Ах оставьте! Какие теперь могут быть справки… Да и к чему они!.. Уже всё кончено. Склад, наверно, стоит без пробок, а вы ожидали управляющего… И всё это почему-то должен делать я… Всё я… я!.. Вы даже о пробках не сумели позаботиться вовремя… Чёрт знает, что вы делаете, господа! И как вам не стыдно!
— Да причём же тут я, ваше превосходительство? — спросил обиженный секретарь.
Управляющий ничего не ответил на это, и секретарь понял, что разговор окончился, и что оставаться в кабинете его превосходительства — не место. Он бочком сделал два-три шага и проскользнул в дверь.
— Ведь только и знаешь, что переносишь из-за них всякие неприятности, чёрт их возьми совсем, этих ревизоров! — шумел секретарь, удаляясь в глубь длинного коридора, по направлению к выходу из управления. — И нет того дня, чтобы не было скандала!.. И всё из-за них, из-за них же, ревизоров!.. И чего он, этот управляющий, церемонится с ними — не понимаю, ей-Богу!.. Ну, положительно ни звука от них в деле, как мебель, — нет хуже мебели: на стуле, например, можно посидеть, на диване — полежать, а ревизоры — ни к чему… без всякого применения, точно они выросли на луне, где нет ни ‘акциза’, ни монополии, никаких земных комбинаций!.. И только злят управляющего, а через них попадает мне… И всё мне, одному мне!.. Во всём я виноват… Ну, уж служба!..
Секретарь звонко плюнул в сторону и быстро повернул в комнату бухгалтера.
— Опять мне влетело из-за ревизоров, — глухо проговорил он, тяжело вздыхая и усаживаясь за стол, против бухгалтера. — И когда всему этому будет конец… Фу-фу-у-у… Дай папироску, Володька!
Бухгалтер вынул из ящика коробку с папиросами и сунул секретарю.
— И знаешь, ни за что — как ты, Господи, видишь! — продолжал секретарь, закуривши папиросу. — Ругается, чертыхается, злой, как сто чертей!
И секретарь махнул рукой.
— А ты из-за какого чёрта волнуешься? — хладнокровно спросил бухгалтер. — Управляющий злится потому, что его злят, а ты почему?
— Почему? Из-за чего? — Скотина ты, Володька! Когда воду подогревают — она кипит, потому что таков закон природы… Ты сидишь себе в бухгалтерии и никакого дела не имеешь с ревизорами… Нет, ты войди в моё положение, сядь хотя на день, на два на моё место… Эх ты, Володька, Володька!.. Ска-а-тина ты, скатина!.. — Пойдёшь сегодня на шашлыки? — Дай-ка ещё папироску!
В комнату запыхавшись вбежал курьер Иван.
— А я вас ищу по всему управлению, — переводя дух сказал он, глядя на секретаря. — Господин управляющий требуют…
— Не хочу!.. Не пойду!.. Обождёт!.. — скороговоркой произнёс секретарь, поднимаясь со стула. — Эй ты… Скажи, что иду, — спохватившись крикнул он вслед удаляющемуся курьеру. — Скажи, что забираю справки в бухгалтерии… Сейчас мол, сию минуту…
— И вот так всегда, как видишь: каждый час, каждую минуту, — направляясь к двери и глядя на бухгалтера, проговорил секретарь. — Не успеешь сесть, взяться за перо — управляющий требует… Придёшь, только усядешься — опять требует… И так, двести раз на день… И каждый раз дрожи, чтобы не влетело… А тебе что? Эх ты, ассигновка этакая!
Секретарь встряхнул кулаком по направлению бухгалтера, с которым он жил душа в душу, и бегом пустился по коридору, толкая по пути встречных служащих и не обращая внимания на их слова и просьбы.
— К чертям! К чертям! Идите все вы к чертям! Управляющий злится! — сыпал он направо и налево, пока не проскользнул в дверь кабинета.
— Что прикажете, ваше превосходительство?
— Составьте сейчас телеграмму заведующему складом No 2, чтобы тот немедленно отправил в склад No 7 пробки двадцаток и сороковок — тысяч по сто, по двести каждого сорта, — угрюмо приказал управляющий. — А заведующему складом No 7 сейчас же напишите, что если он ещё раз оставит склад без пробок, то есть не будет доносить обо всём заблаговременно, я его оштрафую… Так и напишите: ‘Вы будете о-штра-фо-ва-ны, милостивый государь!’ — Да-с, сейчас же это сделайте!
Но когда минут пятнадцать-двадцать спустя, секретарь вновь явился к управляющему с предписанием на имя заведующего складом No 7 и подал его к подписи одновременно с телеграммой о передвижении пробок из склада в склад, управляющий молча подписал телеграмму, а от подписи предписания отказался.
— Видите ли… Мне кажется, что можно обойтись и без этого… Слишком уже много соли… — сказал управляющий, виновато засматривая секретарю в глаза. — Не нужно упоминать о штрафе… Это подорвёт престиж заведующего… Бумагу прочтёт конторщик, писцы, все… Понятно, если мы станем штрафовать заведующих складами, к ним потеряют уважение их подчинённые. Это вредно для дела. Он и без этого поймёт свою ошибку…
Управляющий исправил бумагу фиолетовым карандашом: вычеркнул в ней то место, где говорилось о штрафе, изменил ещё кое-что и передал секретарю со словами:
— Теперь можно переписать и подать мне с общим докладом, можете зайти через час-полтора.
Выйдя из кабинета управляющего, секретарь превратил в комок забракованное предписание, отдал телеграмму одному из курьеров и опять направился в бухгалтерию.
— Я говорил тебе, Володька, что ты скотина? Да? Ты скотина и есть!.. — сказал секретарь, усаживаясь на тот же стул, где он сидел полчаса назад, и показывая вид, что он взволнован. — Ты ведь до сих пор не имеешь понятия о том, что за странные люди эти господа ‘превосходительства’… Н-на!.. Читай!
И секретарь пустил в физиономию бухгалтера комок предписания.
Тот не проронил ни звука, лишь тряхнул головой, а потом поднял отлетевший в сторону бумажный шарик и молча с серьёзным видом принялся развёртывать его, приглаживая измятый лист бумаги обеими ладонями.
— В чём дело? О каких пробках идёт тут речь? — спросил бухгалтер, не отрывая глаз от бумаги.
— Конечно для тебя всё это и ново, и непонятно, потому что ты ничего не знаешь и знать не хочешь, кроме одних ассигновок… А вот, если бы ты хотя день побыл в моей шкуре, ты бы запел не то… — Дай папироску. — На чертей он прячет их в ящик!
— Ну, да объясни же толком — в чём дело! Чего кипятишься? — я всё-таки не понимаю, — всё тем же спокойным тоном продолжал бухгалтер, бросая через стол несколько папирос. — Перемарал твоё сочинение? Ну, что же… Напишешь снова: на то ты секретарь!..
— Да ты пойми, Володька, что эта бумага написана со слов же управляющего минут двадцать тому назад, а теперь он говорит, что нет в ней надобности… много соли… Понимаешь? Или это для тебя сложнее двойной бухгалтерии?
Бухгалтер молча глядел на секретаря.
— Ах, да, прости, Володька! Я не сообщил тебе о том курьёзе, какой произошёл с телеграммой, полученной в отсутствие управляющего, — продолжал секретарь, переменив обидчивый тон речи на игривый. — Уморительно, ей-Богу! — Ревизор сунул телеграмму в карман… торопился выспаться, чтобы пораньше отправиться в маскарад… Комедия, доложу тебе, Володька!.. Комедия без конца, и всё в одном и том же действии…
— Какая телеграмма? О чём?
— Да о пробках же… Володька, ты отупел совсем? Пойми же, наконец, что на другой день после отъезда управляющего, около часу пополудни была получена телеграмма из склада No 7 о том, что там нет ни одной пробки… И вот эту телеграмму нужно было передать мне: я бы, конечно, сейчас же снёсся с другими складами, чтобы те выслали пробки. А оно вышло наоборот: телеграмма всю ночь прогуляла на маскараде, в тужурке ревизора… А потом он совсем позабыл о ней…
Тут секретарь закрыл рукой глаза, напружинил спину, как будто он усиливался поднять какую-то непомерную тяжесть, и нараспев продекламировал:
Ревизоры, ревизоры!
Устремились ваши взоры
Лишь на крупные оклады,
Лишь на винт, да маскарады…
— Бери перо, Володька, пиши скорее!.. Ей-Богу, никогда в жизни не был поэтом, а теперь, гляди, что творится!.. Ведь это форменное вдохновение! Пиши же или дай перо!
У бухгалтера засверкали глазёнки, чего с ним никогда не случалось: творчество секретаря, очевидно, расшевелило и его. Он быстро схватил карандаш и лежавшую тут же, на столе, ведомость и, волнуясь от восторга, проговорил:
— Диктуй… Чудное четверостишие!.. Как бы не забыть…
Секретарь задумался.
— Что, забыл? — испуганно спросил бухгалтер и тут же написал:
Ревизоры, ревизоры!
Устремились ваши взоры…
— А дальше… не помню… — уныло произнёс бухгалтер.
Секретарь подсказал:
Лишь на крупные оклады,
Лишь на винт, да маскарады…
— Браво! — Ха-ха-ха!..
— Не мешай! — воскликнул секретарь, упорно напрягая мысль и закрывая лицо рукой. — Ещё не всё, ещё будет… На чём остановились? Прочти последние две строчки… Скорее!
Бухгалтер прочёл:
Лишь на крупные оклады,
Лишь на винт, да маскарады…
Секретарь прибавил:
И стоят без пробок склады…
Нет отрады! Нет отрады!..
— Всё! Больше не могу! — со вздохом проговорил сочинитель после упорного раздумья. — Исчезло вдохновение!.. Кончено!.. — Ну-ка, прочти.
Бухгалтер прочёл:
Ревизоры, ревизоры!
Устремились ваши взоры
Лишь на крупные оклады,
Лишь на винт, да маскарады!..
И стоят без пробок склады…
Нет отрады! Нет отрады!..
Дружный взрыв здорового, задушевного хохота последовал в заключение прочитанного.
— Довольно! Оставь! Ха-ха-ха!.. Лучше уже быть не может!.. Не сочиняй, а то испортишь!.. — твердил бухгалтер, краснея от восторга. — Довольно! Довольно!.. Ха-ха-ха!..
Секретарь глубоко вздохнул, точно он без отдыха поднялся на вершину крутой горы.
— Говорят, что поэт Козлов с горя обратился в поэта: запел лишь тогда, когда ослеп. Так случилось и со мной, Володька: ревизоры до того насолили мне, что я, как видишь, тоже обратился в поэта и может быть буду сочинять не хуже Козлова.
Вечерний звон, вечерний звон…
Как много дум наводит он…
Ведь это кажется Козлов сочинил, да? — А я:
Ревизоры, ревизоры!
Устремились ваши взоры!..
Положительно, как и у Козлова. Нет, пожалуй, лучше… У меня более лёгкий стих, да и рифма полнее…
Опять прибежал курьер Иван и положил конец весёлому разговору канцеляристов.
— Господин управляющий приказали объявить, что через полчаса изволят принимать с докладом… Пожалуйте, господа, все, все… А кто не приготовил — приказано поторопиться.
Секретарь вскочил со стула.
— Голубчик, Володька! Ступай с докладом ты: мне ещё нужно сочинять целых пять бумаг… ей-Богу, не успею!.. Неси свои подлые ассигновки, а потом уж нагряну и я. Ведь у меня доклад — во!..
При этом секретарь широко развёл руками и бегом пустился по коридору.
И стоят без пробок склады…
Нет отрады! Нет отрады!..
беззаботно шумел он на ходу в то время, когда бухгалтер, шелестя ассигновками, готовился к докладу.

VII

Управляющий вышел из управления около трёх часов пополудни, и все шесть часов — ‘от 9 до 3’ — он просидел за столом, не разгибая спины. Какую массу самых разношёрстных бумаг пересмотрел и подписал он за это время! И нужно было разобраться во всём этом хламе, разобраться не механически, а разумно, представляя себе в деталях всё то, о чём писалось и его подчинёнными и им самим, нужно было сопоставить одно другому, основательно взвесить, припомнить предыдущую переписку, или даже вновь пересмотреть её и только потом прийти к заключению, как поступить в том или ином случае, чтобы соблюсти и интересы казны, и интересы подчинённых, и личные интересы — интересы совести. Вообще у него не было такой работы, какую бы он делал по шаблону, не сообразуясь с положением вещей, как это зачастую принято делать в канцеляриях, — и такого же разумного отношения к делу он требовал и от других. Когда же подчинённые исполняли работу не так, как ему хотелось, он прежде всего задавал себе вопрос: ‘Почему не так сделано, как нужно было сделать?’ — потому ли, что не могли сделать за недостатком соображения или же потому, что спешили покончить с работой, лишь бы так или иначе сбыть её с рук. В первом случае управляющий охотно мирился с несовершенством работы и переделывал её, он нередко сам сочинял циркуляры, делал расчёты по заготовке материалов для винных складов, писал более важные донесения в главное управление и т. п. Зато в тех случаях, где управляющий воочию убеждался, что его поручения не исполнялись в точности от нежелания работать — он выходил из себя и настойчиво требовал исполнения. В таких случаях он в особенности не церемонился с ревизорами, стараясь вылить всю жёлчь наболевшего сердца, всё своё нерасположение к ним. Но ревизоры и тут находили лазейку… Чтобы избежать неприятности, они задерживали работу, то, что можно было сделать в три дня, они тянули три недели и от этого оставались в полных барышах: управляющий, после двух-трёх напоминаний, молча передавал работу секретарю или бухгалтеру или ещё кому-либо иному, только не ревизорам…
Усталый и унылый, плёлся он теперь из управления. В своём городе управляющий не любил пользоваться услугами извозчиков: и на службу и со службы всегда ходил пешочком, даже в дурную погоду. Это практиковалось им много лет, и он так же привык к этому, как привык к службе, к подписи бумаг, к креслу, стоявшему у него в кабинете, где он просиживал ежедневно от ‘9 до 3’, — ко всему, что составляло необходимую принадлежность акцизного управления — и даже к ревизорам. Да, он привык и к ним, ко всем четырём ревизорам, и если бы всех их вдруг убрали от него нежданно-негаданно, ему бы сделалось скучно… И как он ни горячился, как тяжело подчас ни приходилось ему, а всё же он избегал той мысли, чтобы принять против бездеятельности ревизоров репрессивные меры: написать о том куда следует.
А теперь, когда он, слишком уж разбитый и усталый от труда, шёл домой, еле волоча ноги, ему гвоздём засела в голову нехорошая мысль об изгнании хотя одного из четырёх ревизоров. Казалось, он твёрдо остановился на этой мысли, и только нужно было решить вопрос — кого из четырёх ревизоров надлежит сдать в багаж: первого, второго, третьего или четвёртого? Но сколько управляющий не переходил в мыслях от одного из них к другому — от первого до четвёртого и обратно — в результате всё же получалось одно и то же: или всех, или ни одного…
‘Нет, придётся раз навсегда примириться с этим, — подумал управляющий, — Бог с ними, пусть служат!.. Очевидно, этот крест несу не я один, а все управляющие акцизными сборами… К тому же, ревизоров гнать не принято: в Петербурге считают это признаком дурного тона в человеке… — Нужно примириться’…
На самом же деле управляющий давным-давно примирился с тем, с одной стороны, глупым, а с другой — невыносимо тяжёлым для него положением, в которое он поставлен по существу организации акцизно-монопольного дела, как глава этого дела в целой губернии. Помимо акцизной операции, которая сама по себе является довольно обширной и сложной, если её производить так, как требует долг службы и совесть, на него ещё взвалили и монополию, то есть более чем утроили работу. Допустим, это ещё ничего: он не боялся труда и легко мирился с тем, что касалось его лично, зато ему, как главному агенту-чиновнику крупного коммерческого предприятия не так легко было мириться с тем, например, что почти ежедневно приходилось писать ‘представления’ и всё об одном и том же, нет, мол, то того, то другого, необходимого для дела — приходилось прямо-таки клянчить если не одно, то другое, точно милостыню. И уже одно это способно было испортить управляющему столько же крови, сколько этой крови портили ему ревизоры, которых присылали как бы в наказание за какую-то с его стороны крупную провинность, которую он никак не мог понять.
Тем не менее, управляющий всё же оставался на службе, а если изредка и помышлял об отставке, то делал это просто так, сгоряча.
Придя домой, управляющий, по обыкновению, уселся в кабинете, в глубоком кресле, обитом тёмно-зелёной клеёнкой и взял в руки газету. Просмотрев телеграммы и ещё кое-что, что имело связь с предыдущими номерами, он оставил газету и, откинув на спинку кресла голову и закрыв глаза, предался отдыху. Это делалось им ежедневно по привычке, и это, пожалуй, являлось единственным для него удовольствием в его трудовой жизни. Театра он не посещал, общества не любил, в искренность женщин не верил и дал слово на всю жизнь остаться холостяком. Правда, злые люди поговаривали, что управляющий и теперь бы не прочь жениться, несмотря на свои 58 лет, но ему что-то не везло в любви, очевидно, женщины лишь тогда бросаются на крупный чин в крупном возрасте, когда для них не остаётся иного исхода. Поговаривали ещё, что года два-три назад, управляющий имел неосторожность объявить себя женихом хорошенькой, пухленькой девицы, лет 25 (классной дамы местной женской гимназии), но за неделю до свадьбы дама изменила ему из-за того, что ей представился случай выйти замуж за учителя гимназии. Впрочем, этим слухам не следует придавать важного значения, так как они пущены по городу подчинёнными управляющего, его же акцизными чиновниками, а подчинённые, как известно, в большинстве случаев дурно отзываются о своих начальниках.
Свободны и последовательны были теперь мысли управляющего, когда он, предавшись отдыху, сидел в кресле, откинув назад голову. Казалось, он не мыслил, а спал мирным, безмятежным сном полугодового ребёнка — до того было спокойно выражение мужественного сухощавого лица его, с высокой горбиной орлиного носа, с плотно закрытыми веками глаз, несколько углубившихся в орбитах, с бледным выпуклым, как бы омертвевшим лбом, на котором нельзя было прочесть и тени мысли. А между тем, в его рабочем мозгу мысль сменялась мыслью, как капли воды бесконечно сменяются одна другой, падая с высоты и производя глухой, монотонный звук, слегка раздражающий нервы.

* * *

В это самое время, в одном из лучших ресторанов города, в отдельном кабинете, за большим круглым столом сидели гости. На столе стояло блюдо с шашлыками и много бутылок, по внешнему виду которых можно было определить присутствие бенедектина, казённой водки, кахетинского вина и проч.
Гостями были: секретарь, бухгалтер, ‘наспиртованный палец’ и другие акцизные чиновники.
Секретарь пил бенедектин, бухгалтер — кахетинское, а ‘наспиртованный палец’ всё: сначала — казённую водку, потом — бенедектин и наконец — кахетинское.
С уст пирующих не сходило:
И стоят без пробок склады…
Нет отрады! Нет отрады!..
Очевидно, секретарь пригласил товарищей с целью познакомить их с ‘похвальным словом’, написанным им в честь ревизоров.

VIII

Прошло несколько дней. Управляющий по-прежнему энергично скрипел пером у себя в кабинете, являясь на занятия аккуратно в 9 часов утра и уходя домой около 3 пополудни. Но вот однажды, ‘вскрывая почту’, то есть разрезывая ножом слоновой кости адресованные на его имя пакеты и письма, он невольно обратил внимание на одно из заказных писем с надписью на конверте: ‘Его Высоко Превосходительству Господину Управляющему Всех Акцизных Сборов и Казённых Монопольных Складов’.
Уже по одному адресу письма управляющий склонен был предположить, что под серенькой, грязной, измятой оболочкой скрывается что-то неприятное, и он на минуту как бы затруднился вскрыть письмо. Но это колебание мгновенно уступило место обычной привычке быстро и своеобразно вскрывать конверты, и управляющий с жадностью впился глазами в вынутый из конверта лист, испещрённый сверху до низу крупными каракулями.
Это было прошение контрольного сторожа Степана, собственноручно написанное им и оплаченное двумя гербовыми марками в рубль шестьдесят копеек.
По содержанию своему прошение не лишено было некоторого интереса. Прежде всего каждое слово его дышало неподкупной правдивостью, и нужно было быть слепым, не понимать людей, жизни, чтобы усомниться в искренности воззваний Степана и отнестись с недоверием хотя к одному из слов его прошения — тех бесхитростных, задушевных слов, которые вылились на бумагу в избытке чувств, свидетельствуя о глубокой вере человека в незыблемую силу закона, в людскую справедливость.
‘Ваше Высокопревосходительство! — хватил, между прочим, Степан в своём прошении. — За то, что я встретил Ваше Высокопревосходительство с отданием надлежащей чести: при открытых воротах и с фонарём в руке, как и подобает по долгу присяги и государственной службы, когда Ваше Высокопревосходительство изволили наводить ревизию в нашем монопольном складе, — за это господин заведующий выгнал меня… За это самое, Ваше Высокопревосходительство, истинно за это, за моё усердие к начальству… Кладу на себя крест святой и готов принять евангельскую присягу, если не за это!..’
Прочитав прошение, управляющий подумал: ‘Как это гадко, несправедливо! Выгнать человека со службы ни за что, ни про что, пользуясь правом сильного… И зачем заведующий сделал это, зачем? Правда, глупость не в меру услужливого сторожа выдала заведующего с головой: он был обличён во лжи — поступок и некрасивый и неприятный, — но раз это прошло без последствий, не следовало бы обижать старика, не следовало бы отказывать ему от службы, — нужно быть справедливым’…
И под влиянием этих соображений управляющий положил на прошении Степана такую резолюцию:
‘Предложить заведующему складом Яхонтову немедленно же принять на службу уволенного контрольного сторожа, и об исполнении сего донести мне.’
Получив предписание, Яхонтов пал духом. Перечитывая его несколько раз, он всё время переживал состояние человека, которого неожиданно схватила за горло в глухом закоулке, в тёмную ночь, дюжая рука грабителя с требованием: ‘Деньги, а не то — смерть!’ Схватившая рука сильна и опытна, а стальная тяжесть её слишком ощутительна: в грудной клетке не хватает воздуха, в глазах потемнело, в ушах бессмысленный шум, и ещё один-два приступа удушья, и жизнь покорно уступит своё место смерти, такой же вероломной, такой же мощной, как и рука грабителя… А всё же отдать деньги не хочется: в отдалённой глубине души таится искра сознания, что исполнение требования врага — малодушие. И погибающий продолжает бороться… — Такое именно состояние переживал Яхонтов от предъявленного к нему требования, исполнение которого превышало его силы. Прочитанная им бумага, казалось, парализовала всё его существо, парализовала физически и нравственно, казалось, что от этого до сих пор осмысленного существования человека осталась теперь одна оболочка, а внутри её — пустота… Мало того, всё то, что теперь окружало Яхонтова, и что имело до сих пор в его глазах своё значение, строго определённый смысл, — всё окружавшее его — и люди и обстановка — обратились в ничто, в пустоту…
Когда Яхонтов поднялся с кресла, в котором он сидел в своём кабинете, поднялся инстинктивно, сам не зная для чего, он почувствовал слабость в ногах и лёгкое головокружение. ‘Нужно выйти поскорее во двор, на улицу’, — подумал он, направляясь к выходу из конторы склада. Он прошёл весь двор, проскользнул на улицу, но не через контрольный проход, куда обыкновенно пропускаются в казённых складах рабочие и посторонние посетители, а через калитку у жилого дома, отведённого под квартиры для служащих. Минуя два-три квартала, заведующий вышел в открытое поле, так как винный склад находился на окраине города, как это бывает в большинстве случаев. Пройдя полем с версту, он остановился, осматриваясь вокруг и сосредоточивая свой взгляд на колоссальных постройках склада: вон жилой дом для служащих с его 10 дымовыми трубами, с высокими узкими окнами, окрашенными в грязно-жёлтый цвет — большой неархитектурный, похожий издали на солдатскую казарму или на острог, дальше, рядом с ним — главное здание склада, представлявшее собой с фасада не фабрику, а скорее колоссальную оранжерею, по своей обширной площади окон, почти вплотную прилегающих друг к другу и заботливо украшенных пилястрами и карнизами, — с большой светлой мансардой, окна которой, в свою очередь, были украшены деревянной резьбой. И только высокая, стройная дымовая труба склада, расположенная особо от здания, со двора, но казавшаяся издали как бы примкнувшей к зданию, портила его вид и свидетельствовала о том, что красивое сооружение не оранжерея, а фабрика.
‘А сколько затрачено мною труда, энергии, пока эта казённая водочная оранжерея приобрела способность шевелить всеми своими мускулами! — невольно пришло в мысль Яхонтову. — Тут были и бессонные ночи, и вечный страх за потерю казённого имущества, и упорная эксплуатация маленьких безответных людей, с быстротою молнии вколачивающих в горлышко бутылок пробки, и проводящих свой десятичасовый трудовой день в положении глухонемых. — Да, сколько тут пришлось испытать всего, сколько!’
И заведующий лениво зашагал вперёд, направляясь в глубь степи, чтобы не видеть построек склада, вызывавших тяжёлые воспоминания. ‘Там, наверно, уже ищут меня, — подумал он, — стоит только отлучиться на несколько минут, как без меня не ступят ногой. У одного сломалась купорочная машинка, у другого не хватает посуды, у третьего опрокинули и разлили ящик с вином, у четвёртого напился рабочий, и т. д. и т. д. Что ж, пусть ищут! Всё равно, так или иначе, а отставка на носу! Придётся наплевать на всё’…
Такое заключение, по-видимому, должно было привести Яхонтова к какому-либо выходу из переживаемого им непривлекательного положения, и этим самым умерить его тревожное состояние, насколько бы ни был неудовлетворителен этот выход, в самом деле, лучше иметь плохой, но определённый исход, чем никакого. Между тем, в данную минуту далеко нельзя было сказать этого, так как оставление Яхонтовым службы в складе не только не упрощало положения вещей, а напротив, усложняло его: к выходу в отставку он не приготовился, а если и говаривал об этом частенько, то просто ради красного словца, чтобы хотя мысленно побаловать себя тем отдалённым, призрачным счастьем, которое наступило бы для него, если бы ему удалось пристроиться иначе, и которое хотя на мгновение уняло бы острую боль сердца, у Яхонтова была семья — жена и дети, и не было никаких средств к жизни, помимо ежемесячно получаемого жалованья, почему оставить службу он не мог, — тем более нельзя было оставить её зимой, в декабре месяце. Правда, у Яхонтова были связи в земстве, где он служил до поступления в монополию, но с тех пор прошло пять лет, и он успел утратить эти связи и даже не знал, остались ли в живых те хорошие, интеллигентные люди, с которыми он служил, и которые умели понимать и ценить его. Да и писать им после пятилетнего молчания слишком тяжело! И мысль о том, что недурно было бы опять возобновить службу в земстве, мелькнула у него и мгновенно исчезла как несбыточная мечта. А иного исхода не было.
Тем не менее, все последующие мысли и действия Яхонтова клонились к тому, чтобы оставить службу. Так, по крайней мере, нужно было понимать их, эти мысли и действия, такими они складывались у него, помимо его воли, хотя он и не давал себе в этом отчёта и как бы искал иного исхода.
Он решил написать управляющему письмо… И сидя в ночной тиши у себя в кабинете, он писал:
‘Ваше превосходительство! Будьте хотя на минуту не генералом, а человеком: дайте понять себя и поймите других. Там, где идёт война — нужны сильные и храбрые люди, там, где идёт война на бумаге — нужны чиновники, а там, где разливают и продают казённую водку — нужны обыкновенные живые люди… Поймите же это и не делайте из нас солдат, чиновников: мы просто не годимся для этой цели! И заметьте, ваше превосходительство, что чем человек менее похож на солдата, чиновника, то есть, чем он обыкновеннее, тем более нужно подумать над тем, чтобы понять его… И если вы, ваше превосходительство, испытали в жизни искренность, если вы цените этот лучший дар природы человека, то поймите, что искренность скорее всего вы найдёте в обыкновенных людях, а у солдат, чиновников нет её, да и быть не может (не ‘полагается по штату!’) и раз у них появится это святое чувство — они перестанут быть солдатами, чиновниками и примкнут к лагерю обыкновенных людей… Теперь позвольте приступить к делу. Вы, ваше превосходительство, изволили предъявить ко мне требование принять на службу уволенного сторожа, но вы упустили из виду спросить: действительно ли я уволил его и по каким причинам. Понимаю, ваше превосходительство, что вы возмущены тем, что я наказал сторожа. И за что же? — За то, что он, не осязая всей нелепости моего положения, как вольнонаёмного лица, которое вы во всякое время не затруднитесь выбросить за окно, как негодную косточку от съеденной вами сочной вишни, — поставил меня в смешное и даже, если хотите знать, в опасное положение. Где же причина? Дайте же возможность и мне понять вас, дайте возможность понять то, кто научил нас быть такими, и почему вашему превосходительству хочется найти справедливость именно там, где разливают водку?..’
Яхонтов писал в сильном волнении, не думая над тем, что пишет, и каждое слово письма, в момент передачи его на бумагу, приносило ему такое удовлетворение, как будто он не писал, а лично высказывал всё это управляющему, сидевшему тут же в кабинете и покорно выслушивавшему его речи. И до того богат был в Яхонтове наплыв чувств и мыслей, что он, из боязни потерять вдохновение, не дописывал слов, макая перо в чернила, насколько позволяла глубина чернильницы, и роняя крупные капли чернил на зелёное сукно стола, на письмо, на другие предметы… А писать всё же хотелось, хотелось писать без конца, высказаться на всю жизнь, дать почувствовать, что не у одних лишь генералов имеется храбрость и чувство благородного негодования, а есть они и у маленьких, заброшенных в глухой провинции людей, разливающих водку…
Яхонтов прочёл всё, что до сих пор было написано им, и всё написанное — от первой до последней строки — показалось ему смешным, ребяческим, и он в раздумье положил перо.
‘Нет, так не принято рассуждать людям серьёзным, — подумал он, — выходит что-то слишком уж шумящее, задорное… Так излагают мысли одни гимназисты в анонимных письмах к наставникам, когда те невпопад сыплют в них ‘двойками’. К чему все эти доводы, рассуждения, раз они понятны и убедительны лишь для меня лично, а в глазах других они, пожалуй, послужат поводом к тому, чтобы судить о моей невоспитанности, вызовут на устах холодную, злую улыбку… Нет, в таких случаях нужно быть умеренным’.
И Яхонтов бросил письмо в корзинку и на первом подвернувшемся под руку ‘бланке’ изложил конфиденциальное донесение:
‘Имею честь донести, что я лишён возможности исполнить требование вашего превосходительства относительно принятия на службу уволенного мною контрольного сторожа, к которому я потерял доверие, и который уволен мною на общем основании, то есть согласно изданных и утверждённых вами правил’.
Это донесение вызвало в управляющем вспышку негодования, как этого и нужно было ожидать.
‘А-а!.. Он хлопочет лишь о своём престиже, а на престиж управляющего ему наплевать! — Далеко шагнул, голубчик!.. Шалишь!..’
И управляющий, после некоторого раздумья, отдал секретарю распоряжение:
— Написать приказ о переводе заведующих складами No 13 и No 7 — Яхонтова и Кириллова — одного на место другого.
Секретарь подумал: ‘Это, батенька, твоё дело… Стегай по ком попало, я перечить не стану… Оставил бы меня в покое’…
— Да не забудьте упомянуть в приказе, что… для пользы службы… — прибавил управляющий вслед удаляющемуся секретарю. — Слышите?
— Слушаю, ваше превосходительство!

IX

Распоряжение управляющего акцизными сборами о переводе заведующего складом Яхонтова вызвало много толков. Об этом заговорили не только в складе No 13, но и в городе, где находился этот склад, заговорили на улицах, в магазинах — всюду. Уездный городишко был настолько захолустен и мал, что всякая перемена в личном составе служащих того или иного из немногих учреждений его, не могла не составить для горожан события первой важности. К тому же, винный склад No 13 и по грандиозности своих сооружений и по своему обширному обороту, не говоря уже о тех материальных выгодах, какие он приносил казне, внушал к себе доверие, как большая, прекрасно устроенная и во всех отношениях правильно организованная фабрика, где всё должно служить примером для частных предпринимателей. И вдруг ни с того, ни с сего, глава этого обширного дела теряет под собой почву и среди зимы, в январе месяце, оставляет склад… Такое положение вещей тем более было непонятным для большинства посторонних лиц, что Яхонтов слыл в глазах горожан человеком толковым, умеренным и до педантизма преданным интересам казны. И только один исправник, добродушный, симпатичный старичок, неизменно служивший на своём месте 25 лет и привыкший смотреть на жизнь скептически, узнав о переводе заведующего, подумал: ‘Профершпилился, голубчик! Вероятно, стебанул с кого-то не в меру’… Исправник из любопытства частенько хаживал в склад и всякий раз, прощаясь с Яхонтовым, дружески говорил: ‘Да как же у вас, родненький, голова-то на плечах держится в таком водовороте? Тут одних девиц-красавиц, небось, больше сотни наберётся… И помимо того и водка, и деньги, и всякие иные принадлежности, услащающие нашу хмурую жизнь… Уж больно много соблазна!..’
Зато менее других думал и говорил о своём переводе сам Яхонтов. Он ожидал худшего — увольнения от службы, и полученное им извещение о переводе скорее огорчило его, чем обрадовало.
‘К чему все эти полумеры, не понимаю, ей-Богу! — подумал он. — По моему, уж если рубить, то рубить с плеча… А перебрасывать человека с места на место, точно вещественный шарик и при том же… ‘для пользы службы’… Фи! Какая дешёвенькая декорация, рассчитанная на плохих знатоков сценического искусства!..’
Главным же образом всё внимание Яхонтова, все его мысли были сосредоточены теперь над тем, чтобы успокоить семью. Нужно было доказать жене, что всё это пустяки, что не в том состоит цель жизни, чтобы заведовать казённым винным складом, а что есть и должны быть в человеке более существенные стремления: вера в Бога, в самого себя, наконец, в хороших, добрых людей, которые всё же существуют на свете… Нужно было убедить жену во всём этом и в том, между прочим, что можно иногда и не обедать… да, можно иногда и не обедать в то время, когда ежедневно есть хочется…
Жена Яхонтова молча выслушивала уверения мужа и молча плакала, и от этого Яхонтову сделалось ещё тяжелее, то есть не от того ему стало тяжелее, что жена плакала, а от того, что она молча выслушивала его, не упрекая ни в чём и ничего не требуя.
— Конечно, я поступил необдуманно, нетактично… виноват прежде всего пред тобой, — глухо и неубеждённо проговорил Яхонтов, чтобы хотя этим отдать свой поступок на суд жены, и тем самым облегчить себя. — Я виноват в том, — продолжал он, — что причинил тебе боль, осложнив борьбу за существование и без того сложную и невыносимо тяжёлую… Я сознаю… понимаю… Быть может я не прав и пред управляющим: нужно было подчиниться его воле, нужно было принять сторожа, хотя бы это и подорвало мой престиж, поставило бы меня в смешное положение пред моими подчинёнными, пред тем же сторожем. Думаю, что из сотни людей, может быть, нашёлся бы один, кто поступил бы так, как поступил я, а остальные — поступили бы иначе… Впредь постараюсь быть умнее, практичнее… Постараюсь…
Но от этих слов Яхонтову стало ещё тяжелее. И не потому усилилась в нём боль ноющего сердца, что жена по-прежнему упорно молчала, бесцельно глядя в угол комнаты большими задумчивыми и покрасневшими от слёз глазами, а потому, что Яхонтов говорил совсем не то, что думал и чувствовал. Он сознавал, что поступить иначе он не мог и не может, и что и впредь будет поступать именно так, а не иначе, и что никогда он не будет ‘умнее’ и ‘практичнее’, и что, наконец, если он и виноват перед кем-либо в своём поступке, так это прежде всего пред сторожем Степаном, которого он не понял и не оценил, и который первый выступил смелым и гордым борцом за справедливость, таким же борцом, ставящим на карту и службу, и личное благополучие, каким впоследствии оказался сам Яхонтов, это были люди одних убеждений, одного лагеря, сыгравшие на разных полюсах и каждый по своему одну и ту же роль.
Последние три-четыре дня пребывания Яхонтова в складе No 13, были для него ещё более тяжёлыми, более мучительными. Нужно было сдать склад со всеми его многочисленными предметами, со всеми мелочами, нужно было приготовить к передвижению и свои вещи, нужно было сделать прощальные визиты всем знакомым, так или иначе уважавшим Яхонтова, выслушивая при этом их расспросы и сетования: ‘Как жаль!’ ‘Из-за чего всё это!’ ‘Как неожиданно!’ ‘И отчего бы вам не остаться!’ ‘Поезжайте, просите управляющего’… ‘Ну, останьтесь хотя до лета, до весны: куда же теперь ехать с семьёй, с ребятишками’. — И при всём этом нужно было ещё посещать склад, встречаться со служащими, выслушивать от некоторых из них слова искреннего сожаления, а в физиономиях других видеть грубое проявление немого торжества. Нужно было видеть это торжество в физиономиях тех пошленьких, неблагодарных людей, для которых Яхонтов сделал многое, и которые первые готовы были бросить в него комок грязи только потому, что в Яхонтове миновала надобность, и что он сходит со сцены… Нужно было видеть это и пережить… Словом, с одной стороны, нужно было играть роль жалкого, бессильного, обиженного человека, с другой же — быть в роли развенчанного короля, с которого не сняли корону, а публично нанесли пощёчину…
Служащие склада вздумали было поднести Яхонтову адрес, но он отклонил их желание, находя в принципе такую форму выражения преданности слишком узкой, официальной, не достигающей своей цели. Пригласив к себе в квартиру более преданных ему сослуживцев, он сказал:
— Сердечно рад вашей признательности, и если бы вы пожелали выразить её лишь в форме доброй обо мне памяти — я большего не желал бы. Соглашаюсь, что такую преданность почти всегда принято выражать вещественно: в форме адреса или ещё чего-либо иного, мне же кажется, что это не усиливает, а напротив, умаляет значение истинного чувства: выходит как-то шаблонно, по-чиновнически… А мы с вами не чиновники, а мастеровые люди, фабричные труженики…
Зато не так легко было предусмотреть и отклонить то, что делалось в это время в среде рабочих склада — мужчин и женщин. Зная о времени отъезда заведующего, эти серенькие, грязненькие, захудалые люди с затаённым волнением сидели на своих местах, нетерпеливо ожидая того времени, когда в склад явится Яхонтов и скажет им последнее ‘прощайте’… ‘Ведь должен же он проститься с нами’, — думали они. Наконец, им сообщают, что заведующий уезжает, уже садится в экипаж… Это известие действует на них магически, как весть о пожаре. Все они оставляют свои места и тесной гурьбой бегут к жилому дому, к квартире заведующего. И как будто все они показались теперь на поверхности реки, вынырнув вдруг из её глубины — до того неожиданно и поспешно было появление этой двухсотглавой толпы, окружившей плотным кольцом сани Яхонтова.
И из уст всех их как одного человека вырвалось и долго-долго не умолкало одно и то же слово:
— Прощайте!.. Прощайте!.. Прощайте!..
И это слово как стройный и строго размеренный мотив задушевной песни медленно расплывалось в январском, морозном воздухе, и от этого звуки его казались ещё громче, ещё чище, ещё мелодичнее… Эти звуки не только ударяли по слуху и по всем струнам сердца — они, как нечто вещественное, как лёгкий прозрачный туман, поднимались вверх, но не уносились в глубь лазурного неба, а оставались тут же, над головой толпы, и как волна играли в воздухе своими слегка размеренными переливами и как та же волна то поднимались вверх, то опускались… Не видя того, что происходило сейчас, не видя этой массы лиц, а лишь слыша их голоса, можно было подумать, что перед вами лежит исполинских размеров мраморная плита, на которую обильным градом сыплется мелкая золотая монета, издавая тонкий, приятный звук драгоценного металла.
Но вот упала на ‘плиту’ ещё одна последняя монета, и звуки умолкли… Яхонтов стоял у саней в каком-то опьянении, не давая себе отчёта в том, что вокруг него происходило. Он чувствовал одно, что ему нужно ответить на этот торжественный гимн народной любви, и что его ответ должен быть таким же чистым, лёгким, задушевным, как и их ‘прощайте!’ И не успел Яхонтов собраться с силами, не успел он окинуть продолжительным взглядом окружавших его лиц, как из задних рядов толпы, разрывая её цепь, показался высокого роста бравый мужчина, в грязном полотняном фартуке, держа перед собой в руках какой-то предмет, скрытый под шёлковым белоснежным платком. Следовавший за ним другой рабочий дрожащею рукою приподнял вверх платок, как приподнимают занавес, и перед Яхонтовым открылся большой образ Спасителя в золотой оправе. Рабочий, державший образ, переживал сильное волнение: лицо его бледнело, дрожали губы, вздрагивали руки, а в руках дрожал образ… Бросив мимолётный взгляд на толпу и как бы ожидая от неё помощи, он внятно произнёс:
— Это… от нас…
— От нас!.. От нас!.. От нас!.. — слышалось со всех сторон, — и опять разлился волной в плотном морозном воздухе тот же дивный аккорд волшебных звуков, взятый исполинской рукой на двухструнной арфе, и долго-долго не умолкал…
Сняв шапку и не спеша осенив себя большим крестом, Яхонтов поцеловал образ. И как будто от того, что он снял шапку и прикоснулся губами к холодному стеклу образа, он почувствовал сильный озноб во всём теле, а протянутые им дрожащие руки скользили по рамке образа, как бы не находя места, чтобы взять его… И когда образ перешёл к Яхонтову, руки его ещё более задрожали, а в груди, в голове, во всём теле почувствовался сильный прилив лихорадочного зноя.
И ни о чём не думая в эту минуту, ничего не соображая, Яхонтов сказал:
— Простите меня хорошие, добрые, сердечные люди… Я не заслужил этого…
— Заслужили!.. Заслужили!.. Заслужили!.. — прервал речь Яхонтова хор двухсот голосов. — Заслужили!.. Это от нас!.. От нас!.. От нас!.. От нас!..
— Одно могу сказать вам от чистого сердца: ни в ком из вас я не видел себе врага и ни для одного из вас я тоже не был врагом. А если я изнурял вас непосильной работой, изнурял повседневно, бесстыдно, то… А впрочем, вы способны всё перенести на своих могучих плечах!.. Пошли же, Господи, вам здоровья!.. — Прощайте!
С этими словами Яхонтов сердечно поклонился толпе и поспешно сел в сани. Возница неохотно дёрнул вожжами, и озябшие лошади быстро умчались со двора.
Толпа рабочих бросилась врассыпную, посылая в след уезжающего последнее ‘прощайте!’

X

Поразительно-странную смесь чувств переживал Яхонтов. Сидя в санях с женой и с детьми, он как бы не замечал их присутствия и в то же время не уносился мыслями и к тому, что произошло сейчас… Того сильного чувства, которое несколько минут назад переживал Яхонтов, и которое в то время, казалось, навсегда овладело всем его существом как ничто в жизни, — того бурно-захватывающего и неизмеримо-приятного чувства уже не существовало, и как будто от того, что оно исчезло, а на смену не появлялось ничего, ему подобного, — как будто от всего этого стало вдруг на душе холодно, пусто… Весь лихорадочный зной, какой так недавно, полчаса назад, чувствовался в его груди, весь этот зной, казалось, перешёл теперь в голову, в мозг, вызывая в нём смутное сознание какой-то ужасной, чудовищно-нелепой ошибки, никогда и ничем уже непоправимой… Сам Яхонтов пока не мог дать себе определённого отчёта — в чём именно заключалась тут ошибка — насколько он лично виновен в ней и насколько виновны другие, но он чувствовал, что ошибка есть и что если эта ошибка всецело произошла по его вине, он не в силах будет изгладить её в своей памяти. Тут чувствовалось что-то сложное, далеко выходящее из ряда повседневных проявлений будничной жизни, что-то такое, над чем нужно подумать после, а не теперь, когда Яхонтов чувствовал себя пришибленным, как будто его хватили по голове тяжёлым молотом в то время, как он совсем не ожидал этого.
— Видно, они любят тебя… — процедила сквозь зубы жена Яхонтова, не глядя на мужа и как бы обращаясь с этими словами не к нему, а к иному лицу. — В таком случае, ты и тут не прав: нужно было остаться хотя бы для этих любящих людей, нужно было пожалеть их…
Яхонтов молчал.
— А кто та девушка, которая стояла ближе всех к саням, когда подносили тебе образ, и всё время плакала навзрыд, закрывая лицо грязными, будто окрашенными в сажу руками, с глубокими кровавыми трещинами на ладонях и между пальцев?..
— Это Маша… Таганцова… лучшая купорщица, искалечившая себе руки над закупоркой бутылок, этой адски-чудовищной работой, которую могут выносить далеко не все девушки, насколько бы они ни были крепки физически и трудолюбивы. Маша же сидит за купорочной машиной вот уже более двух лет и в последнее время перестала жаловаться на боль пальцев и на боль рук в плечах. Прежде же она частенько обращалась ко мне с просьбой, дать ей иную работу, но всякий раз, когда я освобождал Машу от закупорки бутылок и поручал эту работу другим девушкам, в складе падала ‘норма’ по выработке вина, из-за чего было у меня столько неприятностей с управляющим… И я раз навсегда запретил Маше такую вольность… И она подчинилась…
— Ну, а другие девушки-купорщицы?
— И другие купорщицы такие же мученицы как и Маша… И у них такие же искалеченные руки, с такими же кровавыми трещинами, такая же боль в плечах, во всём организме… И неудивительно — сделать одной правой рукой в течение часа более двух тысяч движений: опустить в гнездо машинки хотя бы тысячу пробок (каждую врозь) и не менее тысячи раз ударить той же рукой по рычагу машинки — думаю, чего-либо стоит! А таких рабочих часов с двухтысячным движением у нас бывает ежедневно ровно десять…
— Странно…
— Отчасти…
— Ну, а прочие работницы? — спросила жена.
— Удивляюсь, право! Ты же не раз бывала у меня в складе и могла бы, кажется, составить себе понятие обо всём, что там делается.
— Как-то не приходилось обращать внимания. К тому же у вас в казённых складах так хорошо обставлено всё с виду, что и в голову не придёт подумать о том. Везде чистота: в рабочих отделениях полы блестят, как в танцклассах, нигде ни пылинки, работницы в белоснежных фартучках и в таких же чепцах, и прочая одежда у них, кажется, одной формы… Словом, как институтки! Подойдёшь к ним — весёлые, улыбаются, охотно кланяются… И совсем не видно того, что они страдают… Напротив, кажется, что тут люди чувствуют себя облагодетельствованными, и что их посадили не за работу, над которой не выдерживают мускулы и огрубевшая кожа рук, давая трещины, а как будто они сидят за большим обеденным столом на именинах…
— Да… У этих людей можно поучиться кое-чему… — в раздумье процедил Яхонтов. — Можно… Лишь бы была охота…
— Однако и у вас можно кое-чему поучиться, если присмотреться к вам ближе, господа администраторы! — заметила жена Яхонтова с явной иронией.
— Ещё бы! У нас прежде всего можно поучиться ‘политике’, то есть обману зрения, слуха, вкуса, обоняния и осязания — словом, всех пяти внешних чувств, а о внутренних… душевных чувствах, не может быть и речи… Мы профессора своего дела! Ты очень кстати заметила, что в наших складах так великолепно обставлено всё с виду, что никому и не раскусить того, что скрывается под этой великолепной оболочкой — никому, никому, кроме одних нас, несчастных эксплуататоров! Ты правду сказала, что наши рабочие с виду кажутся облагодетельствованными, и ни одни рабочие, а все мы, все кажемся такими: и я, и мои помощники, и конторщик, и машинист, и даже те жалкие измученные писцы, которые просиживают на своих местах по 16 часов в сутки, зато в хорошем помещении, с блестящими от мастики полами и красивыми дорожками линолеума!.. И если ты, жена того человека, который несколько лет стоит во главе этих страдальцев, и который сам страдает не меньше их всех, — если, говорю, ты только сейчас поняла и пожалела нас, то сколько же должно пройти времени для того, чтобы поняли нас другие?.. Вероятно, не хватит на то нашей жизни… — Оставим! Не будем говорить!
Но Яхонтов первый начал речь, правда, после продолжительного молчания.
— ‘Он’ может уволить меня от службы в 24 часа… От меня взята подписка, оплаченная крупным гербовым сбором, подписка в том, что я обязан служить ему в течение трёх лет и исполнять все его требования, инструкции, правила, как уже изданные им, так и имеющие появиться в свет в неопределённом будущем… А он… он, со своей стороны, может уволить меня во всякое время без объяснения причин!.. Ха-ха-ха-ха-ха-ха…

* * *

Чиста и прозрачна глубокая лазурь утреннего весеннего неба… И как та же лазурь, чист и прозрачен окружающий землю воздух… Но к вечеру — тучка за тучкой, как пёрышко за пёрышком — и в угрюмой, холодной туче грохочут раскаты грома…
Откуда?
Источник текста: Ясинский И. И. Дети провинции. — Екатеринодар: Типография И. Ф. Бойко, 1903. — Т. I. — С. 83.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, октябрь 2011 г.
Оригинал здесь: Викитека.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека