Том третий (Статьи, рецензии, заметки 1935-1939 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties
КУРЬЕЗЫ ПСИХОАНАЛИЗА
Однажды, в начале революции, в Москве, ко мне пришел мой знакомый психиатр И.Д.Ермаков и предложил мне прослушать его исследование о Гоголе, написанное на основе психоаналитической теории Фрейда и всего Гоголя объясняющее как сплошную символизацию эротического комплекса. Я был погружен в бурный поток хитроумнейших, но совершенно фантастических натяжек и произвольных умозаключений, стремительно уносивших исследователя в черный омут нелепицы. Таким образом, мне нечаянно довелось быть если не умиленным, то все же первым свидетелем ‘младенческих забав’ русского литературного фрейдизма. В начале двадцатых годов труд Ермакова появился в печати — и весь литературоведческий мир, можно сказать, только ахнул и обомлел, после чего разразился на редкость дружным и заслуженным смехом.
Можно было надеяться, что опыты, подобные ермаковским, не будут повторены. И в самом деле, до недавнего времени русская литература от них была избавлена. Но вот — передо мною лежат два оттиска из журнала Русский врач в Чехословацкой Республике, и по ним приходится с грустью убедиться, что радость была преждевременна.
Первый оттиск (из No 5 за 1937 г.) содержит статью д-ра Ф.Н. Досужкова — ‘Психологические замечания по поводу сновидения Адриана Прохорова из повести А.С.Пушкина ‘Гробовщик». Вторая статья, ‘Страшные сны в произведениях А.С.Пушкина’, принадлежит тому же автору и была напечатана в No 2 за 1938 г. Необходимо отметить, что д-р Досужков значительно осторожнее и серьезнее Ермакова. Однако и его рассуждения о сновидениях пушкинских персонажей отнюдь не представляются нам удачными, а в некоторых частях, как увидим ниже, они способны вызвать улыбку — снисходительную или досадливую, смотря по темпераменту читателя.
Д-р Досужков исходит из фрейдовского тезиса, гласящего, что сновидение есть продукт душевной жизни сновидца. Не беру на себя смелости обсуждать этот тезис по существу. Допускаю, что он вполне правилен. И все-таки исходить из него при анализе сновидений, являющихся литературным персонажам, есть несомненная методологическая ошибка. Литературный персонаж — не живой человек. Самостоятельной, реально существующей душевной сферой он не обладает, и сны, которые ему снятся, диктуются, а еще вернее сказать — приписываются ему автором. Создавая сон своего героя, автор исходит из данных собственного опыта и из рассказов других лиц, как он это делает и в других областях творчества. Однако именно в данной области, как наименее контролируемой законами логики и природы, авторский произвол наименее ограничен. Автор волен заставить героя видеть во сне все что угодно, причем, конечно, он руководствуется не психологией сновидения, а надобностями сюжета и фабулы. Отсюда ясно, что пользоваться литературными данными для научной психоаналитической работы нельзя, хотя это и делается всеми психоаналитиками, начиная с самого Фрейда. Исследователь тут оказывается в том же положении, в каком очутился бы психиатр, производящий свои наблюдения в клинике, сплошь наполненной заведомыми симулянтами.
Так же отрицательно, хотя более сложно, решается обратный вопрос — о том, в какой степени может быть полезен психоанализ при изучении литературных явлений.
Всякое высококачественное литературное произведение (а ведь о таких произведениях и идет речь, потому что именно из них психоаналитики черпают материал) подчинено известным законам художественной экономии. Сон литературного героя никогда не есть бесцельная или случайная ‘вставка’. Он всегда не только связан с общей идеей и художественной структурой произведения, но и непосредственно им подчинен. Наряду со всеми другими отдельными частями романа, повести, рассказа или поэмы он всегда выполняет служебную роль по отношению к общему замыслу. Поскольку события, совершающиеся во сне, не входят в общую цепь реальных фактов, составляющих фабулу, мы вряд ли ошибемся, если скажем, что эта роль есть служебная, даже по преимуществу. Заставляя героя увидеть тот или иной сон, автор всегда преследует известную цель, недостижимую или трудно достижимую иным способом. Основным образом, с некоторыми осложнениями и отклонениями, сны литературных героев можно бы разделить на два разряда — соответственно тем авторским задачам, разрешению которых эти сны служат.
Литературный персонаж, как и живой человек, нередко имеет свои тайны, которые преимущественно состоят из сокровенных желаний, чувств и угрызений совести. Каким способом, не нарушая правдоподобия, заставить его высказать эти тайны, в которых он часто не решается признаться и самому себе, которые иногда гнездятся в самых глубоких пластах его сознания или даже в его подсознании? Каким способом эти тайны довести до сведения читателя, а в случаях подсознательности и до сведения самого персонажа? Вот тут-то автор и прибегает к сну, который в литературном отношении имеет целый ряд добавочных свойств, выгодных автору: делает истину вполоткрытой, лишь намекая на нее, но не окончательно раскрывая, стимулирует любопытство и воображение читателя, создает эффектные параллелизмы с событиями, происходящими наяву, и т.д., и т.д. Эти сны можно бы назвать разоблачительными. Иногда, не довольствуясь пересказом сна, автор заставляет персонажа еще и бредить, что бывает необходимо в тех случаях, когда намек на тайные мысли и чувства героя должен быть сообщен не только читателям, но и другим действующим лицам. В некоторых случаях бред дается в отдельности, без пересказа сна или даже помимо сонных видений, будучи мотивирован болезнью. Этих разоблачительных бредов в литературе — великое множество. В жизни они случаются несравненно реже: лишнее подтверждение того, как опасно пользоваться литературным материалом для психических исследований.
Сон гробовщика Адриана Прохорова принадлежит к категории этих разоблачительных видений. Исходя из фрейдовского положения, гласящего, что сон есть исполнение желания сновидца, д-р Досужков приходит к выводу, что в этом сне галлюцинаторно осуществлены желания Прохорова: участвовать в погребении купчихи Трюхиной и искупить вину перед обманутым мертвецом. Анализ д-ра Досужкова на сей раз точен и обстоятелен: беда заключается только в том, что все, добытое этим анализом, явствует из самой пушкинской повести, составляет одну из важнейших частей в ее замысле. Если бы и без д-ра Досужкова читатель всего этого не сообразил, то это значило бы одно из двух: либо — что Пушкин не сумел довести свой замысел до сознания читателя, либо — что читатель так непонятлив, что и писать для него не стоит. Столь же обстоятельно д-р Досужков разбирает сон Германна из ‘Пиковой дамы’ — и снова вскрывает в нем то, что хорошо известно всякому читателю, умеющему понимать прочитанное. Правильно усмотрена исследователем и разоблачительная часть Гриневского сна из Капитанской дочки: страх перед бураном. Но и об этом страхе читатель непременно знает без психоанализа. Таким образом, научная работа д-ра Досужкова оказывается в этой части произведенной впустую. Правда, из нее как будто можно извлечь лестный для Пушкина вывод о том, что он за семьдесят лет предвосхитил Фрейда. Д-р Досужков это и делает. Но его комплимент повисает в воздухе, потому что сон Прохорова, как сон Германна и как разоблачительная часть Гриневского сна, построен не на дофрейдовском психоанализе, а на литературной традиции разоблачительных снов, существовавшей задолго до Пушкина. Этой традиции писатели следовали, следуют и будут следовать не потому, что она находит себе подтверждение в науке, а потому, что она составляет выгодный и удобный литературный прием. Конечно, самое возникновение этой традиции, по-видимому, объясняется житейскими наблюдениями. Поговорка о том, что ‘голодному снится каша’, существует испокон веков. Удивляться приходится не тому, что Пушкину подобные вещи были известны ‘за семьдесят лет до Фрейда’, а тому, что психиатрия открыла их так поздно.
Кроме разоблачительных снов, в литературе с незапамятных времен существуют сны вещие (в состав которых порою, как в сне Гринева, входят и элементы разоблачительные). Может быть, их даже больше, чем снов разоблачительных. У Пушкина их во всяком случае больше: таковы сны Григория Отрепьева в ‘Борисе Годунове’, Татьяны в Евгении Онегине, Марьи Гавриловны в ‘Метели’ и не замеченный д-ром Досужковым сон Руслана. Литературная цель этого приема двояка: авторы прибегают к нему либо когда хотят подчеркнуть роковой характер изображаемых событий, либо для того, чтобы вызвать в читателе своеобразную игру ума, заставив его по элементам сновидения стараться предугадать дальнейшее развитие фабулы. (В последнем случае сон может быть причислен к так называемым торможениям сюжета.)
Несомненно, что вещие сны в литературе происходят из народных поверий и в этом смысле их условно можно признать основанными на житейских наблюдениях. Вопрос о том, насколько тот или иной автор верит в возможность вещих снов, несуществен. В частности, Пушкин был суеверен и мог придавать снам пророческое значение. Но если бы он и не верил в вещие сны, он мог ими пользоваться как литературным приемом и как фантастическим материалом: в Черномора, шапку-невидимку и тому подобные вещи он, несомненно, не верил, однако их далеко не гнушался.
Совершенно ясно, что психоанализ в пророческий смысл вещих снов верить не может. Поэтому ему следовало бы просто пройти мимо них, как мимо фантастики, не подлежащей его изучению. Но такова самоуверенная наивность современной науки, что она не допускает возможности существования даже чисто литературных вымыслов, выходящих за пределы ее компетенции. Поэтому и д-р Досужков пускается в исследование вещих снов у Пушкина. И вот, не зная, что делать с их подлинным, сверхъестественным смыслом и содержанием, он их толкует с точки зрения главного фрейдистского ‘конька’: с точки зрения сексуальных переживаний, испытываемых сновидцами. И уж тут воистину начинается бред, только принадлежит он не сновидцам, а самому исследователю.
Из уважения к образу Татьяны мы воздержимся от пересказа того, что пишет о ее сне д-р Досужков. Довольно сказать, что ее сновидение кажется ему ‘насквозь сексуальным’: оно будто бы выражает не что иное, как страх перед дефлорацией и желание ее. По мнению доктора, приснившиеся Татьяне чудовища неспроста обладают ‘признаками мужского пола’, а длинный нож в руке Евгения Онегина символизирует предмет, русское название которого ученый муж вынужден заменить латинским. В том же духе трактовано сновидение Марии Гавриловны из ‘Метели’.
Но и Татьяна, и Марья Гавриловна — влюблены. Их сны с их любовью связаны, и какая-то смутная тень эротической темы здесь логически допустима. Зато вне всякой логики и вне всякого понимания Пушкина находятся домыслы д-ра Досужкова о снах Гринева и Григория Отрепьева. ‘Сновидение Григория в сексуальном истолковании является эксгибиционистическим’, пишет исследователь,— потому что ‘всякое показывание себя кому-нибудь с выгодной или красивой стороны имеет сексуальный корень’. Поэтому когда Григорий показывается народу, стоя на башне,— это выражает его мечту об эксгибиции, а падение с башни — страх перед наказанием за эксгибицию. ‘В сновидении Гринева замену отца именно Пугачевым,— пишет д-р Досужков,— легко объяснить симпатией, которую почувствовал Гринев к этому последнему’. Далее следуют классические фрейдистские рассуждения на тему об ‘эдиповом комплексе’ — и наконец — нечто замечательное: ‘При желании здесь можно видеть и гомосексуальный элемент’.
Договорившись до гомосексуального влечения Гринева к Пугачеву, наш исследователь по отношению к Ленскому и Онегину оказывается более милостив: ‘Для гомосексуальных отношений между Онегиным и Ленским во всей поэме нет никаких данных’,— говорит он. Как видит читатель, дело доходит уже до вполне комических размышлений, и мы позволим себе закончить эту статью двумя шутками. Во-первых — почему д-р Досужков уверен, что в отношении Онегина к Ленскому нет гомосексуального элемента? А не потому ли Онегин затевает ссору с Ленским и убивает его, что ревнует его к Ольге? Во-вторых — пушкинистские рассуждения д-ра Досужкова в конце концов нам начинают казаться его собственным бредовым сновидением, в котором мы с удовольствием констатируем полное отсутствие эксгибиционного момента, так как д-р Досужков отнюдь не показал себя с выгодной стороны.
1938
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — Возрождение, 1938/4140 (15 июля), под рубрикой ‘Книги и люди’.
‘В начале двадцатых годов труд Ермакова появился в печати…’ — подразумевается изд.: Проф. Ив. Дм. Ермаков, Очерки по анализу творчества Н.В.Гоголя (Москва-Петроград, 1924). См. ‘обомлевшие’ отклики современников на книгу Ермакова: Л.Я.Гинзбург, рец. в Русском современнике (1924, кн. 4, сс. 259-260), В.Ф.Переверзев, Печать и революция, 1924, No 3, сс. 236—237, В.В. Виноградов, Эволюция русского натурализма. Гоголь и Достоевский (Ленинград, 1929), сс. 43—44. Ср. мнение Андрея Белого, что ‘<,…>, у Ермакова же кривая тенденция формализма использована для еще более кривой тенденции: для фрейдизма’: Мастерство Гоголя (Москва-Ленинград, 1934), с. 41. См. также переиздание с комментариями в кн.: И.Д.Ермаков, Психоанализ литературы. Пушкин. Гоголь. Достоевский (Москва, 1999).
Любопытно, что в данном отклике Ходасевич не упоминает более раннюю работу Ермакова: Этюды по психологии творчества А.С. Пушкина (Москва-Петроград, 1923).
Журнал Русский врач в Чехословакии. Ежемесячный орган русских врачей-граждан Ч.С.Р. выходил в Праге с 1934 г.