Читателям, знакомым с главными фактами жизни Д.И. Писарева, известно, что Писарев кончил курс в С.-Петербургском университете в 1861 г. и уже за год до окончания курса разошелся со своими однокурсниками, как с отсталыми гелертерами, уткнувшимися в свою отвлеченную книжную ученость и не интересующимися никакими живыми современными вопросами. После того мы с Писаревым почти совсем и не встречались.
Что касается до меня, то, хотя вскоре по окончании курса, я, в свою очередь, начал с каждым годом более и более увлекаться злобами дня, мне удалось сохранить дружбу с членами университетского кружка до 1866 г., т.е. в течение пяти лет по выходе из университета, так что учительскими местами в училище Человеколюбивого общества и в женском институте я был обязан никому иному, как А.Н. Майкову.
Но в половине 1866 года, под различными впечатлениями и влияниями, как моей личной, так и общественной жизни, стало уже немыслимо дальнейшее знакомство с прежними товарищами, и я круто разорвал с ними.
Особенно сильное влияние оказывал в то время на меня Александр Васильевич Топоров. Он не был тогда еще ни дружен, ни даже знаком с Тургеневым65, напротив того, возмущался его ‘Отцами и детьми’ и относился к нему крайне отрицательно, как к писателю отпетому. Он вращался тогда в среде литераторов прогрессивного лагеря, был знаком с некоторыми сотрудниками ‘Современника’ и увлекался Герценом, с сочинениями которого носился по городу. Вокруг него группировался в то время небольшой кружок правоведов, принужденных оставить училище вследствие какой-то истории. К этому кружку примкнул и я, и хотя в особенно близкие и дружеские интимные отношения с его членами не вступал, тем не менее участвовал на всех их беседах, устраивавшихся по большей части у Топорова, в его холостой квартирке, которую занимал он по своей службе в доме придворных служителей по Сергиевской, у Летнего сада. Там редкую неделю не сходились мы читать то какую-нибудь вновь вышедшую за границей брошюру, то последнюю книжку ‘Современника’, причем велись жаркие и ожесточенные споры. При этом надо принять в соображение, что в то время как раз происходила знаменитая полемика Антоновича с Писаревым и Зайцевым, которая всю молодежь разделила на два лагеря: сторонников ‘Современника’ и ‘Русского Слова’66. Так как глава нашего кружка, Топоров, был знаком с некоторыми сотрудниками ‘Современника’, понятно, он и стоял на стороне ‘Современника’, — а за ним и мы все питали вражду к ‘Русскому Слову’. По этому самому и в своем фельетоне, напечатанном по протекции Топорова в газете ‘Народная Летопись’, издававшейся при ‘Современнике’, я выступил против Писарева.
В 1866 году Писарев, как известно, был выпущен из Петропавловской крепости, где он высидел четыре года, и поселился с матерью и двумя сестрами на Петербургской стороне в Дворянской улице. Как только я узнал, что Писарев на свободе и живет так близко от меня, на той же Петербургской, меня так и потянуло к нему. Главное, что подзадорило меня идти к Писареву, пренебрегая всеми кружковыми пристрастиями, — это впечатление, произведенное на меня чтением статьи его, напечатанной в ‘Русском Слове’, — ‘Университетская наука’ — статьи, в которой наш университетский товарищеский кружок был изображен в самом невыгодном свете. Мне захотелось заявить перед Писаревым, что я не имею уже ничего общего с этим кружком, и хотя принадлежу к враждебной по отношению к Писареву фракции, но во всяком случае считаю себя солидарным с ним в основных убеждениях.
Сказано — сделано. Однажды вечером я отправился к Писареву. Не знаю уж, был или не был он удивлен моему неожиданному появлению, но принял меня очень радушно, как старого товарища, как будто между нами никогда не было ни малейшего разрыва. После нескольких общих фраз, произносимых при свидании после долгой разлуки и расспросов меня со стороны Писарева о том, как я живу и что делаю, — имея в виду, что в комнате, кроме нас двоих, были еще посторонние, я заявил Писареву, что мне хотелось бы сказать ему несколько слов наедине. Писарев тотчас же увел меня не только в другую комнату, но и в этой комнате — за ширмы.
— В чем дело? — спросил он в недоумении.
— Да вот, пришел я к тебе засвидетельствовать свое искреннее уважение к твоим литературным успехам и поздравить тебя с освобождением, только я не знаю, имел ли право являться к тебе в дом, принимая во внимание одно обстоятельство…
— Какое обстоятельство, я не понимаю?
— Дело в том, что я в одно и то же время являюсь к тебе в качестве и друга, и врага. Надо тебе сказать, что во время нашей с тобой по крайней мере пятилетней разлуки я пережил и передумал многое, и теперь я уж не тот, что был, схожусь с тобой в основных убеждениях и могу заявить полную с своей стороны солидарность с тобой. В этом отношении я твой если не друг, то союзник…
— Н-да! — процедил Писарев сквозь зубы, — ты со своей стороны можешь заявлять о своей солидарности со мной, тебе это виднее, но я пока должен верить лишь твоему заявлению. Мне нужно еще позондировать тебя, чтобы убедиться, так ли это на самом деле? Но это дело времени. Во всяком случае, я очень рад возобновлению старой дружбы.
— А тут-то вот и сидит маленькая загвоздка, — прервал я его, — ты читал фельетон против тебя, напечатанный в таком-то нумере ‘Народной Летописи’?
— Читал.
— Так, да будет тебе известно, что автор этого фельетона — я. В таком смысле я являюсь твоим врагом, и, если пожелаешь, можешь сейчас же показать мне на дверь.
— Напротив того, — вскричал Писарев с одушевлением, — в этом фельетоне я именно вижу полное доказательство твоей солидарности со мной, и более веских доказательств никаких мне и не надо. Пусть фельетон твой написан против меня, но он мне понравился, как желание идти дальше меня. На всякое такое желание я смотрю с радостью и уважением. Я полагаю, что больше нам нечего и объясняться, — дело ясно.
Вслед затем Писарев вывел меня в залу, где были его мать, сестры, известный писатель и сотрудник ‘Русского Слова’ Соколов, доктор П., девица Е.Т. Калиновская, — и с сияющим лицом торжественно провозгласил:
— Господа, поздравляю, в нашем полку прибыло. Александр Михайлович — наш…
После этого изредка я навещал Писарева. Он повез меня даже к Г.Е. Благосветлову с целью пристроить к ‘Русскому Слову’. Я провел с ним у Благосветлова целый вечер, созерцая, как Писарев со своим патроном и не помню еще с какими-то двумя партнерами играл в преферанс — и проиграл несколько рублей. Я и прежде был предубежден против Благосветлова — слышал, как он скаредно расплачивается с сотрудниками и относится к ним довольно грубо и пренебрежительно и как эксплоатирует Писарева, пользуясь скромностью его потребностей и бессребренностью. Лично он произвел на меня, в свою очередь, отталкивающее впечатление: во всей фигуре его, в разговорах, в самой обстановке комнат, способе игры, скудном ужине, каким закончился вечер, — было что-то грубоватое, аляповатое, собакевичевское и, вместе с тем, прижимистое, кулаческое, скаредное…
Он пригласил меня писать рецензии о новых книгах и компилятивные статьи в ‘Русском Слове’, я ответил согласием, но не спешил приступать к делу, а затем вскоре был приглашен Некрасовым в ‘Современник’ и предпочел его ‘Русскому Слову’.
В продолжение 1866 года я очень редко виделся с Писаревым. Но весной 1867 года я как-то забрел к нему утром и застал его в состоянии сильной хандры и раздражительности. Он жаловался, что ничего у него не пишется: напишет страницу и сейчас же разорвет.
— А все причиной моя несчастная любовь! — воскликнул он с той прозрачной откровенностью, какой всегда отличался, — так уж верно суждено мне в жизни — влюбляться в своих кузин и каждый раз безуспешно… А я чувствую, что я строчки не напишу, пока не добьюсь торжества своей любви.
Вскоре после этого визита он переехал с Петербургской стороны к М.А. М[аркович], — и мне ни разу более не пришлось быть у него67. В том же 1867 году он разошелся с Благосветловым и был приглашен Некрасовым в ‘Отечественные Записки’.
Сторонники ‘Русского Слова’, превратившегося в 1867 году в ‘Дело’, говорили, что, перейдя в ‘Отечественные Записки’, Писарев совсем перестал быть прежним Писаревым, увял и обесцветил. Но это было одно пустое злоречие. Если и в самом деле последние три года жизни Писарева не ознаменовались никаким ярким проявлением его таланта, то какие бы обстоятельства ни были причиной этому, во всяком случае переход в ‘Отечественные Записки’ был тут ни причем. Сильно сомневаюсь я, чтобы Благосветлов мог иметь на Писарева какое бы то ни было вдохновляющее влияние, а что платил он ему за статьи, составлявшие главную силу и украшение ‘Русского Слова’, возмутительно мало и скаредно, этого никто не оспорит. ‘Отечественные Записки’, обещая Писареву не в пример большее материальное обеспечение, в то же время предоставляли полный простор для его пера. Он мог быть спокоен, что каждая статья его, что бы он ни написал, будет с радостью принята.
Но правда и то, что Писареву все-таки в ‘Отечественных Записках’ бьшо не по себе, и это очень понятно. В ‘Русском Слове’ его хотя и обсчитывали, но за ним все-таки ухаживали, устраивали нарочно для него карточные вечера по маленькой, смотрели на него снизу вверх, он рядом с прочими сотрудниками чувствовал себя великаном среди пигмеев. В ‘Отечественных Записках’ перед такими престарелыми уже корифеями, как Некрасов, Салтыков, Елисеев, — Писарев чувствовал себя хотя и талантливым, но все-таки молокососом. Поэтому он никогда почти не бывал в редакции ‘Отечественных Записок’. Только два раза видел я его в квартире Некрасова: раз это было на обеде, который дал Некрасов своим сотрудникам по выходе первой книжки ‘Отечественных Записок’ под новой редакцией в 1868 году. Писарев сидел на этом обеде рядом со мной, молчаливый, сосредоточенный, несколько даже растерянный среди людей, мало ему знакомых, между которыми к тому же были такие личности, как Салтыков, к которым он так недавно еще относился с самыми беспощадными сарказмами в разгар своей полемики с ‘Современником’. Чтобы понять, как жутко было Писареву в обществе Салтыкова, нужно принять в соображение, что статья его ‘Цветы невинного юмора’68 была напечатана не далее, как года четыре и много если пять лет перед тем.
Между прочим, во время обеда Писарев обратился ко мне с таким замечанием:
— Не правда ли, мы с тобой здесь напоминаем тех институток, которых пригласили на парадный обед к maman? Не достает нам только пелериночек.
Я невольно оглядел все сидящее за столом общество и вполне согласился с Писаревым. Действительно, все остальные собеседники по крайней мере на пятнадцать, на двадцать лет были старше, а Писарев, будучи двумя годами моложе меня, представлял собой самого младшего члена собрания.
В другой раз я встретил Писарева весной 1868 года в редакции ‘Отечественных Записок’ в один из понедельников, когда члены редакции и сотрудники собирались обыкновенно от двух до четырех часов. Он влетел в редакцию на этот раз такой веселый и оживленный, каким я его давно не видел. — ‘Должно быть, — подумал я невольно, — он дождался праздника своей любви!’ — Пришел он с целью проститься перед своим отъездом на лето в Дуббельн на морские купанья. Восторженное расположение духа его, ‘сияние’, как он сам выражался о подобных радостных моментах своей жизни, еще более просияло, когда вошла в редакцию совершенно незнакомая ему девушка с большим поясным фотографическим портретом его и, узнавши подлинник, подошла к нему с робкой просьбой подписаться под портретом, что Писарев тотчас же, конечно, охотно исполнил. Самолюбие его, естественно, было польщено этим проявлением популярности его, тем более что оно произошло на глазах людей, перед которыми Писареву особенно должно было быть приятно заявить свою популярность. В этом отношении, надо правду сказать, поклонница его не могла избрать более счастливого момента для того дела, с которым явилась к Писареву. Кто она? жива ли? и если жива, где она? Помнит ли этот эпизод в своей жизни? Во всяком случае, большое ей спасибо за то, что она доставила лишнее светлое мгновение человеку, который вполне заслужил такого почета, который она ему оказала.
Думал ли я в то время, что вижу Писарева в последний раз. В то же лето его не стало. Он, как известно, утонул, купаясь в море, в Дуббельне, где проводил лето. Замечателен в этом отношении тяготевший над ним фатум: три раза в своей жизни он подвергался опасности утонуть. В первый раз он едва не утонул в детстве, купаясь в речке, в деревне на своей родине, его вытащил уже полумертвого мужик. Во второй раз он подвергся опасности утонуть, будучи в первом курсе университета. Известно, что в университет поступил он очень рано — пятнадцатилетним мальчиком. И вот такой студент-отрок однажды весной, незадолго до вскрытия рек, шел через Неву и вздумалось ему испробовать прочность льда, затянувшего тонким слоем те продольные полыньи, какие весной устраиваются для предстоящей разводки мостов. Он ступил обеими ногами в полынью и тотчас же провалился по горло. И опять-таки явился на помощь спасительный мужик, шедший сзади, и вытащил барина за воротник пальто.
На третий раз в Дуббельне спасительного мужика не оказалось. Замечательно, что, в то время как другие тонут оттого, что не умеют плавать, Писарев, напротив того, обязан своей смертью именно тому, что был слишком хороший и отважный пловец. Вот как произошла печальная катастрофа, как мне передавали потом близкие люди Писарева, жившие с ним в Дуббельне. Купальное место, где брал морские ванны Писарев, было расположено так, что с берега на некоторое расстояние было мелко, затем следовал глубокий фарватер. За ним шла мель, далее опять глубокое место, опять мель. Будучи хорошим пловцом, Писарев таким образом переплывал два или три фарватера, отдыхая на каждой промежуточной мели. Так случилось и на этот раз: судя по тому, где было найдено его тело, можно заключить, что он благополучно переплыл два глубокие места, а в третьем утонул, — вследствие ли нервного удара или судорог, осталось покрытым мраком неизвестности. Он пошел купаться один, место, где он купался, было пустынное, и в то же время он так далеко уплыл, что никто не заметил, когда он погрузился в воду. Лишь продолжительное отсутствие возбудило тревогу в близких, начались поиски, причем тело его было найдено и вынуто из воды рыбаками по прошествии многих часов после несчастия. Это был вполне уже бездыханный труп, и о спасении жизни утопшего нечего было и думать.
Таинственная смерть Писарева не замедлила возбудить массу нелепейших слухов и сплетен в литературных кружках. Так, например, и до сих пор многие подозревают, что Писарев сознательно наложил на себя руки, умышленно утопился. Но это подозрение лишено всяких оснований. Правда, что после психической болезни в студенческие годы, от которой Писарев лечился в больнице Штейна, у него оставались на всю жизнь некоторые признаки психической ненормальности. Он вполне оправдывал в этом отношении теорию Ломброзо, что гении и талантливые люди по самой природе своей — люди психически больные. Но ненормальности эти имели самый невинный характер, выражаясь лишь в минутных странностях и чудачествах. То, например, вдруг ни с того ни с чего, бросив спешную работу, увлекался он ребяческим занятием раскрашиванья красками политипажей в книгах, то, отправляясь летом в деревню, заказывал портному летнюю пару из ситца ярких колеров, из каких деревенские бабы шьют сарафаны. По выходе из крепости Писарев пришел в крайне возбужденное состояние, выразившееся рядом совершенно несообразных поступков. За обедом, например, в одном доме он смешал на одну тарелку все кушанья и ел эту мешанину, начал вдруг раздеваться в обществе и т.п. Но это скоро прошло, и Писарев, быстро освоившись с свободой, вошел в свою колею. Но при всех этих чудачествах никогда не был он подвержен мрачной меланхолии, пессимизму, отчаянию. В общем, настроение духа его было всегда полно жизнерадостного сознания своих богатых сил, таланта и популярности. Сиял он, уезжая в Дуббельн ‘для поправления расшатанных нервов’, как он объяснял выбор дачной местности, сиял и в день смерти. По крайней мере, по достоверным сведениям, какие я имею, отправляясь купаться, он был особенно весел, оживлен и доволен собой и всем окружавшим его, одним словом, пил с наслаждением чашу молодой жизни, которую злая судьба так безжалостно выхватила из его уст.
Примечания
65 Топоров сблизился с И.С. Тургеневым в конце 70-х годов. Проживая за границей и лишь изредка наезжая в Россию, Тургенев нуждался в человеке, который взял бы на себя хлопоты по его литературным делам в Петербурге. Эти хлопоты бескорыстно принял на себя Топоров.
66 Скабичевский имеет в виду резкую полемику, разгоревшуюся в 1885 г. между двумя влиятельными радикальными журналами: ‘Современником’ (Салтыков, Антонович) и ‘Русским Словом’ (Писарев, Зайцев, Соколов). Поводом для этой полемики была бестактная выходка Салтыкова против Чернышевского и ‘вислоухих’ нигилистов, встретившая резкий отпор со стороны В. Зайцева. В дальнейшем развитии этой полемики обнаружилось глубокое расхождение ‘Современника’ и ‘Русского Слова’ и стоящих за ними литературных и общественных групп во взглядах на все основные вопросы русской жизни того времени.
67 Об отношениях Писарева к М.А. Маркович Скабичевский рассказывает подробнее в статье ‘Первое 25-летие моих литературных мытарств’, см. ниже.
68 Статья Писарева ‘Цветы невинного юмора’, содержавшая в себе резкую характеристику сатиры Салтыкова, которому Писарев ставил в вину его беспринципность, была напечатана в ‘Русском Слове’ в 1864 г.