Кружевной веер, Бурже Поль, Год: 1912

Время на прочтение: 12 минут(ы)

Кружевной веер

Рассказ Поля Бурже

I.

Я зашел сегодня на аукцион отеля Друо, думая попасть на распродажу библиотеки, в которой находилась одна книга, которую я очень давно разыскивал. Книга не имела ничего общего с редкими изданиями Эльзэвиров и Альдов! Дело шло о сочинении Лафонтена в одном томе, изданном Риньу в 1826 г. и где на первом листке заголовка была надпись: ‘Г. Бальзак, издатель-собственник. Улица Марэ-Сен-Жермен, No 17’ — так как это была первая книга, изданная знаменитым романистом, когда он вздумал устраивать свои дела. Оказалось, что я ошибся на один день, но мое почитание великого Оноре было все-таки вознаграждено самым неожиданным образом. Мне удалось узнать историю, которая была совершенно в духе великого романиста, где смешивались и фантазия, и высокая гуманность, и особая женственность, и оттенок злой насмешки над жизнью.
Вот, в чем эта история заключалась.
Убедившись, что я ошибся числом, я направлялся к выходу. Остановленный толпой, пробиравшейся в одну из зал отеля Друо, я полюбопытствовал спросить у сторожа: на какую распродажу стремилась такая масса людей?
‘Распродажа вещей г-жи Манон Леско’ — последовал ответ. Тогда я вспомнил, что действительно читал в газетах о смерти этой особы, решившейся принять такой странный псевдоним. Т. к. я знал ее только по имени, то для меня не представляло никакого интереса присутствовать при продаже, оставшегося после нее имущества, но натиск толпы невольно меня увлек, и я попал в залу, где мог видеть все предложенное на распродажу.
Кому не знакомо это зрелище? Это обычная выставка богатых платьев, подозрительного белья, кричащей мебели, сомнительных предметов искусства, рекламных драгоценностей. А кругом остатков роскоши, одновременно торжествующей и презираемой, сплетни и говор толпы, и какой толпы! Подозрительные торговки старым платьем, завистливые и в тоже время насмехающиеся особы полусвета, жадные старьевщики, утомленные франты!.. Поэтому я искренно изумился, увидав в первых рядах этого сброда одну из самых изящных женщин Парижа, вполне достойной своего знатного имени: Графиню де Мегре-Фояк. Уж не то было удивительно, что г-жа де Мегре попала в эту залу, зная, чьи вещи продавались, но то, что она с видимым интересом следила за этой распродажей — было уже совершенно необъяснимо для тех, кто знал ее характер и тонкую чуткость натуры.
Ее наружность вполне соответствовала ее душевному складу: и необыкновенно тонкое и деликатное личико, и стройный худенький стан, и мягкие манеры, и хрупкая нежность рук и ножек.
В течении десяти лет, с тех пор как она удостоила принять меня в число своих близких знакомых, я всегда видел в ней необыкновенно сдержанную особу, которая как-то болезненно трепетала при малейшем несдержанном слове, сколько-нибудь рискованном жесте! И вдруг увидеть ее сидящей на стуле у самой перегородки и следящей за ударом молотка, распределяющего по рукам обноски этой знаменитой продажной особы, — это было прямо поразительно! Не доставало только, чтобы она еще вздумала оспаривать у своих подозрительных конкурентов какую-нибудь вещь, принадлежавшую этой особе!
А между тем это как раз и случилось, к моему величайшему изумлению. Аукционист выставил на продажу маленький старинный веер из слоновой кости и алансонских кружев.
— Пятьдесят франков, — пропищал он, — кто желает дать пятьдесят франков?
— Шестьдесят франков! — послышался еле слышный голос Алисы де Мегре-Фояк.
Казалось, от волнения при таких непривычных для нее условиях, у нее совсем занялось дыхание.
— Семьдесят франков, — послышался мужской голос, который мне показался также знакомым, и я старался разглядеть лицо соперника изящной графини в борьбе за эту безделушку, уже опозоренную своим происхождением. Но разглядеть его мне не удалось из-за толпы.
— Сто франков! — проговорила графиня, тоном человека желающего крупной прибавкой за раз положить конец борьбе.
— Сто двадцать! — последовал ответ мужчины, и борьба затянулась между этими двумя фантазиями.
— ‘Двести Франков’! — ‘Двести пятьдесят!’ пока, наконец — графиня совершенно уже окрепшим голосом не произнесла: ‘тысячу франков!’ — совершенно неподходящую цену для такой незначительной безделушки. Больше прибавки не последовало, и молоток аукциониста передал право на веер куртизанку знатной даме с безупречной репутацией.
Быстрая передача синей ассигнации, веер положенный в муфту, и покупательница быстро направилась к дверям, как будто она только за этим и приходила.
У дверей я ее догнал. Она меня не видела и, быть может, желала, чтобы ее странный поступок остался никому неизвестен. Но желание выяснить эту загадку, понять которую я совершенно не мог, взяло верх над моей скромностью и, догнав ее на лестнице, я обратился к ней со словами:
— Должен признаться, что вы меня весьма удивили! — сказал я ей после обычных фраз при встрече.
— А! Вы были в зале? — отвечала она и краска залила ее тонкое личико
Мы молча спускались по лестнице, я — сконфуженный моей нескромностью, а она видимо смущенная.
Но затем, слегка закинув свою головку обычным, немного надменным, жестом, она обратилась ко мне с вопросом:
— А чем же вы объяснили себе свое недоумение относительно моего поступка. Что вы подумали?
— Зная вас, — возразил я, — и будь вопрос не о распродаже вещей Манон Леско, я бы держал пари, что дело идет о каком-нибудь благотворительном акте… О доме милосердия…
— Ничего подобного! — прервала она меня с раскатом веселого смеха.
Очень часто, такие женщины как она, очень несчастные и оставшиеся очень честными, поддаются таким приступам детского веселья, открывающим необыкновенную молодость души, под покровом постоянной меланхолии! Это было только мимолетным проблеском, и, снова задумавшись и, указывая на полинявший футляр веера, она тихо прибавила:
— Вы говорите о делах милосердия, ну… а эта безделушка мне именно является напоминанием о деле милосердия, которую я не оказала вовремя: оттого мне и захотелось ее приобрести.
Она снова замолчала.
Загадка делалась все необъяснимее. Но последние слова должны были иметь особый смысл. Эта очаровательная и изящная графиня была из тех женщин которые сохраняют среди светской суеты горячее чувство набожности, близкое к мистицизму. Это то, что я называю власяницей, носимой под шелком. Я не сомневался более в том, что воспоминание, вызываемое этим веером было из печальных и что она хотела иметь его при себе поближе, чтобы терзать свою совесть угрызением. Но какими угрызениями? Осмелюсь ли я настаивать узнать об этом?.. Но она меня избавила от совершения новой и худшей еще неделикатности, сказав мне у выхода:
— Вы куда отсюда? — и на мой ответ, прибавила: — Я вас по дороге отвезу. Мой автомобиль здесь… и дорогой я вам все расскажу… не для того, чтобы дать вам сюжет для нового романа, — поддразнила она меня с нежной иронией, а затем продолжала серьезно: — но потому, что это приключение может служить уроком и вам, как послужило мне.

II.

Это было пятнадцать лет тому назад, — начала она, когда мы быстро покатили. — Я проводила зиму в Каннах. Сезон был особенно блестящий, благодаря присутствию нескольких иностранных принцев. Даже жители Круазетты жаловались что было слишком много светлостей и высочеств. Подумайте, значит, сколько их было… Случаю было угодно, чтобы на одном из балов, устроенных в честь одного из этих принцев, морганатической супругой эрцгерцога Генриха — Франциска, моей соседкой оказалась молодая женщина, сразу же возбудившая во мне живейший интерес.
Она была совсем молоденькая, хорошенькая женщина, одетая очень скромно, почти даже бедно в сравнении с блестящими нарядами американок и русских, наполнявших салон, приютивший нас. Эта скромность наряда придавала ей особенную прелесть чего-то непосредственного, что еще более увеличивалось от выражения пугливого недоумения, светившегося в ее глазах. Видимо, она не знала ни души в этом блестящем собрании. Прижавшись неподвижно в уголок на скамейке, она смотрела, как один танец сменялся другим и никто из изысканных кавалеров—избранный цвет молодежи из Ниццы и Монте Карло, — не подумал даже пригласить ее хотя бы на один тур. На этом юном личике можно было прочитать наивное выражение обманутого ожидания и искушения, иронии и робости. Опьяняющая музыка цыганского оркестра зажигала огонь в ее глазах. Можно было ясно видеть, что ее сжигало страстное желание быть одной из счастливиц праздника, и ее молодость вполне объясняла это желание. В тоже время чувствовалось, что она считает себя такой смиренной, что она всячески старалась сократиться, не быть замеченной в своем скромном, кисейном платьице. Под конец я так ей заинтересовалась, что отправилась за поисками хозяйки дома, спросила ее: кто была эта молоденькая женщина и про сила познакомить.
— Можно ли вменить вам это в вину, — прервал я ее: — это несомненно был акт милосердия.
— Нет! — возразила графиня: — Это было простое любопытство… а это почти всегда прямая противоположность милосердию… Но позвольте мне продолжать. Для того, чтобы ответить на мой вопрос, хозяйка дома должна была обратиться к секретарю мужа. Но в конце концов я все-таки узнала, что мою незнакомку звали г-жа Журно. Она была женой одного из офицеров стоявшей там эскадры, и была замужем не больше, как два месяца ее муж был как раз прикомандирован к принцу, в честь которого давался бал.
Благодаря этому он и его жена попали в список приглашенных, но он заболел в последнюю минуту, и она приехала одна. Все эти подробности я узнала частью от хозяйки дома, а частью от самой госпожи Журно, когда мне удалось ее заставить разговориться. Как сейчас я ее вижу, сперва робеющую, а потом мало-помалу прирученную с трогательной благодарностью в обращенных ко мне больших, карих глазах, точно она была маленькая девочка, встретившая неожиданно добрую покровительницу… Мало по малу она стала смелее, я представила ей несколько молодых людей, подошедших ко мне поздороваться, и ее немножко наивная и примитивная грация на столько их пленила, что они не заметили ее неловкости и говорили, как с особой своего общества. Когда ее пригласили танцевать, то оказалось, что она танцует очаровательно, и ее успех был обеспечен. Она это почувствовала и расцвела. В промежутках между танцами она возвращалась ко мне, точно благодаря меня и за радость, и за успех, и доверчиво болтая о своем прошлом, о детстве, о своем монастыре в Брюсселе, откуда она только перед свадьбой вышла. Кончила она рассказом о своем муже, неоднократно повторяя: ‘Он очень добрый, очень добрый’. Но при этом в ее глазах появлялась какая-то грусть, которая еще сильнее подкупала к ней расположение.
Перед мной развертывался целый роман ребенка слишком тонкого по натуре для своей среды, которого родные (отца и матери у нее не было) выдали поскорее замуж, только чтобы сбыть с рук. Единственной фальшивой нотой во всем разговоре промелькнуло воспоминание о какой-то бабушке, знатной даме до времен Революции. При этом мне показалась в ее тоне нотка тщеславия, но, прочем, такого невинного и ребяческого! Обеспокоила меня, как опасное пробуждение воображения, ее сознание, что она любит читать только романы, но и их читала очень мало. И подумайте! Последний попавший ей в руки, и о которым она говорила с пламенным энтузиазмом — был как раз безнравственный шедевр аббата Прево, откуда она впоследствии взяла свой псевдоним…
— Как? Значит госпожа Журно, и была Манон Леско? —воскликнул я.
— Это именно так, — отвечала госпожа Мегре Фаяк. — Послушайте теперь, каким трогательным образом до меня дошло известие о превращении наивной жены морского офицера в блестящую царицу полусвета. Через несколько дней после этого бала, меня вызвала из Канн телеграмма о болезни моей свекрови, и я больше не видела моей бальной знакомой. Она мне успела, впрочем, сообщить, что ее муж стоит в Вилльфранше, почему я и не изумилась, что она не пришла сделать мне визит. В Канн я больше ни в эту зиму, ни в две следующие не возвращалась. Но я не забывала госпожи Журно, хотя никто из моряков не мог мне дать сведений об ее муже: ‘Журно? Позвольте… прекрасный офицер, он в Китае!’ — говорил один. ‘Журно? Позвольте… да он на Новой Земле!’ — говорил другой, и больше я ничего не могла узнать. Представьте себе мое изумление, когда я попала на следы молодой женщины, да еще таким необыкновенным образом!.. Это было как раз на четвертую зиму после сцены на балу. Я приехала в Ниццу погостить к своим друзьям. Ко мне явился один из моих кузенов, Жак де Боев. Вы его, конечно, встречали? Правда, что он очень давно у нас не был, но я не могла объяснить этим смущение, которое меня поразило, когда он со мной заговорил. С громадным усилием воли он как-то переборол себя и вдруг точно на что-то сразу решившись, обратился ко мне со следующими словами:
— Алиса. обещайте мне. что вы не оскорбитесь… Но и видите ли… я получил очень странное к вам поручение…
— Какое поручение? — спросила я его с изумлением, далекая от мысли связать это поручение с именем моей мимолетной знакомой на балу.
— Еще раз попрошу у вас обещания не обидеться! — настаивал Жак.
— Извольте, обещаю, — отвечала я со смехом. — Это, значит, что-нибудь очень важное?
— Важное? Нет, но очень странное поручение! Но я имел глупость согласиться его вам передать и придерживаюсь правила: свое слово надо соблюдать, кому бы его ни дал… a кроме того, меня очень интересует, правду ли мне сказала одна особа…. Вы не должны также меня очень сильно бранить за мое признание… видите, я вчера ужинал с очень хорошенькой женщиной, известной в полусвете под именем Манон Леско. Не знаю, каким образом она узнала, что вы здесь в Ницце и что я вам родственник, но во всяком случае она отвела меня в сторону и спросила: ‘Вы кузен госпожи Мегре-Фаяк’ — ‘Да.’ —‘Часто вы с ней видитесь?’ ‘Дайте мне слово, что вы сделаете то, что вас ни к чему не обязывает, а для меня будет благодеянием?.. ‘Простите, кузина, я очень виноват, в был слаб, что дал это слово… Тогда Манон Леско мне сказала: ‘Я не всегда была тем, кем стала теперь. Я была замужем и принадлежала к обществу, мое настоящее имя г-жа Журно. Это тайна, которую я вверяю вашей чести. В те времена, при одном случае, который графиня вспомнит, если вы ей скажете мое настоящее имя, она выказала относительно меня много, очень много доброты. Я не имела возможности ее за это поблагодарить… Мне бы хотелось, чтобы в память той симпатии, которую она в тот вечер мне выказала, она бы мне позволила предложить ей на память безделушку, пользоваться которой я сама, в моем теперешнем положении, не могу. Эта вещь принадлежала моей прабабке, я ей о ней говорила, и ничто иное, как простенький веер из слоновой кости с кружевами… Попросите ее, раз уже она когда-то меня пожалела, одинокую, на балу, принять и сохранить эту вещь, единственную мою святыню, в память того, чем я когда то была’.
— Конечно, вы отказались от этого подарка? — воскликнул я. — И теперь себя упрекаете, как за отказ в милосердии? Я так только изумляюсь, как мог господин де Брев решиться передать вам такое поручение от подобной особы!
— Он уже тогда ею страстно увлекался — возразила госпожа де Мегре, — и ему, хотелось убедиться, не солгала-ли ему эта особа. История падения госпожи Журно, которую мне потом рассказали, была очень проста. Очаровательная, кокетливая, живя на Ривьере, она увлеклась ухаживанием одного из знатных иностранцев, являющихся на Ривьеру, чтобы прожигать жизнь. Роскошь и наряды соблазнили ее, как и многих других. Затем, конечно, ее бросили, и все пошло, как идет обыкновенно. И теперь это была содержанка, но содержанка, сохранившая острую тоску по потерянной чести. Я должна бы была понять, что безумная фантазия предложить мне этот веер обозначала мольбу о жалости к ней, просьбу уделить ей местечко в моей памяти, поверить, что не все в ней замерло, что она стоила лучшей доли! Я этого тогда не поняла. Я отказалась принять веер, хотя и не без колебания. В этом призыве меня что-то невольно тронуло.
А между тем, я отказала. — Слушайте, что из этого вышло. — Через несколько дней после этого, я обедала в обществе мужа и нескольких друзей в одной из зал ресторана в Монте-Карло. Рядом с нашим столом был приготовлен другой стол на шесть приборов. Вскоре к нему подошла компания из двух дам и трех мужчин, одним из которых оказался мой кузен Жак, а одна из дам была та, кого я когда-то знала, так жену морского офицера, госпожу Журно. Робкая и скромная женщина, заинтересовавшая меня когда-то, обратилась в особу, какой вы ее знали. Намазанная, с дерзким взором, вызывающей улыбкой, в туалете, подчеркивающем ее положение, она смело уселась за стол и обвела глазами вокруг. Она меня сразу же узнала…. Давно это было, но я и теперь помню болезненное впечатление которое на меня произвела ее горькая при этом улыбка. В глазах сверкнула и ненависть, и вызов, как будто она с трудом сдерживала гнев. Сразу же начала она смеяться и говорить так громко, что привлекла на себя всеобщее внимание. Я никогда не забуду ее окрика на слугу, не угодившем ей каким-то блюдом: ‘Идите и скажите вашему хозяину, что если он осмелится так нам служить, то госпожа Манон Леско бросит ему блюдо в лицо… Произнося эти грубые, отвратительные слова, она смотрела на меня пристально и в упор. Точно этим она хотела мне сказать: ‘Ага! Я для вас больше ничего, как потерянная женщина. Вы это хотели мне доказать, отказавшись от моего скромного предложения. Ну хорошо, я потерянная и веду себя, как потерянная!’ Очень неприятно было, конечно, что мой кузен находился в той же компании. Бедный Жак, — как он потом сам признался, чувствовал себя отвратительно, терзаемый страхом скандала и своей страсти к этой женщине. Она не была еще тогда его любовницей. Но, должно быть, несчастная вообразила, что нанесет мне глубокое огорчение, если изберет Жака в возлюбленные? Быть может, этим она хотела опозорить свою деликатную мысль, увлекая в грязь того, кто был невольным посланником моего оскорбительного отказа? Во всяком случае, после этого обеда она избрала Жака и последствием была его дуэль с прежним содержателем Манон. Но этого мало. Она систематически, с холодной жестокостью эксплуатировала потом моего несчастного родственника.
— Вот видите, — продолжала графиня Алиса после долгого молчания. — Я всегда мучилась мыслью, что если бы у меня хватило милосердия принять кружевной веер, предложенной мне госпожой Журно, она, быть может, не нанесла бы столько вреда моему кузену, и, может быть и себе! Когда я прочла в газетах известие о ее смерти и о распродаже ее имущества, я добыла каталог вещей, назначенных в продажу. Увидя, что веер в их числе, я решила его купить, чтобы он всегда был у меня и напоминал мне, что не следует никогда отталкивать деликатного душевного движения никого, кто бы он ни был. Можно всегда помочь хорошим стать лучше, а худым — не делать хуже!

III.

При этих словах очаровательная женщина раскрыла футляр и показала мне маленький кружевной веер, возбуждавший в ней благородное раскаяние в том, что она отказала когда-то в милосердии.
Я с невольным уважением отнеся к этой безделушке, от которой точно веяло стариной, и это волнение не могло во мне изгладиться даже, когда я случайно узнал эпилог всей этой истории. Как он ни груб, я его должен рассказать.
Не больше, как через час после того, как я простился с графиней, я получил телеграмму, подпись которой сразу восстановила в моей памяти воспоминание о голосе конкурента госпожи Мегре на аукционе, показавшимся мне и тогда точно знакомым. Это был один отставной морской офицер, мой знакомый по клубу, который просил у меня свидания на следующий день.
Я не буду входить в подробности и передам его речь вкратце:
— Я видел, что вы уехали вчера с аукциона вместе с графиней де Мегре-Фаяк. На столько ли хорошо вы с ней знакомы, чтобы передать ей смиренную просьбу бедного отставного лейтенанта, уступить ему купленную ею вчера вещь? Конечно если она не имеет особой причины дорожить этим маленьким кружевным веером, принадлежавшим Манон Леско? Я вам объясню мотивы моей просьбы одним словом: Манон когда-то звалась госпожою Журно. Я был тогда ее любовником, чуть ли не первым. Я подарил ей этот веер и хотел бы его иметь, как воспоминание о Манон!.. Поднимать вчера на аукционе цену я больше не мог, но готов заплатить графине те тысячу франков, которые она за веер дала. Если бы вы знали, что за прелестная женщина была эта госпожа Журно!
Не знаю, нужно ли говорить, что я придумал какой-то предлог, чтобы отклонить это поручение и никогда о нем не упоминал графине. Ведь это бы ей доказало, какой комедиянтской была эта особа, возбудившая ее симпатию.
Да и как узнать? Рассказывая эту историю о святыне, оставшейся ей от бабушки, профанировать которую она не хотела, эта бедняжка Манон, быть может, солгала только в фактах? Быть может, в эту минуту она искренно переживала играемую ею роль? Не тем ли объяснялся ее гнев в ресторане? А может, этой историей она хотела посильнее увлечь Жака де Боева? Во всяком случае, графиня поверила искренности этой басни и зачем было пачкать ее воображение, открыв ей глаза на эту гадость? Зачем разрушать тот храм иллюзий, где она хранила образ этой ложной Магдалины — ведь, она, быть может, и солгала-то из желания как-нибудь выразить перед чудной женщиной свое искреннее ей поклонение?

———————————————————————————

Источник текста: журнал ‘Вестник моды’, 1912, NoNo 1, 5. С. 11—12, 46—48.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека