Кругосветка, Григорьев Сергей Тимофеевич, Год: 1930

Время на прочтение: 117 минут(ы)

Григорьев Сергей Тимофеевич

‘Кругосветка’

Глава первая

Глаз с прищуром

Мы оказались в засаде. Дверь дергалась. В нее стучали и кулаками и ногами. По лестнице в мой мезонин непрерывно топотали, то взбегая вверх, то сбегая вниз, десятки ног. Слышались крики: ‘Замок!.. Видишь, их заперли на замок. Вот хитрые!..’
Алексей Максимович казался несколько смущенным. Он носил тогда на плечах широкую черную хламиду, на голове — шляпу с обвисшими полями, в руке — увесистую ‘ерлыгу’ чабанов, степных пастухов. Обыватели Самары дивились этому вызывающему наряду. Грозная ерлыга в руке была маскировкой: у Алексея Максимовича Пешкова (я понял это долгое время спустя) были удивительно добрые руки. Чтобы понять человека, мы смотрим ему в глаза. А я советовал бы узнавать людей по рукам. Про глаза Пешкова в его паспорте значилось, что они ‘обыкновенные’, но он смотрел на все и всех с прищуром: казалось, вот-вот подмигнет.
— Алексей, — сказал я ему, — мы бессовестные люди.
— Глупо, как факт, — ответил Алексей Максимович, добродушно нахмурясь.
— В который уж раз мы их обманываем?
— Что делать: суббота — это день обманутых надежд и неисполненных обещаний.
Кашлянув, он прибавил:
— Определение несколько длинное, но верное по существу…
Вдова коллежского асессора
На дворе поднялся шум. На горбатую крышу мезонина полетели камни. Слушая, как они били в железо и катились потом с рокотом до желоба, Пешков, вдруг расцветая, воскликнул:
— Преподобный!.. Это — бунт!.. ‘Преподобным’ он звал иногда меня.
Гам на дворе усилился. Среди мальчишьего крика послышались голоса матерей: они пытались усовестить ребят. Громче всех кричала домовладелица, вдова коллежского асессора Аглая Федоровна Хлебникова.
— Охальники! — кричала она. — Перестаньте кидать камни, горчица проклятая!.. Чего вы беспокоите порядочных людей?
— ‘Порядочные люди’ — это мы с тобой, Преподобный, — заметил Алексей Максимович, почти подмигивая мне.
— Вы мне крышу камнями разобьете!..
— В этом заключена вся суть… Вот где причина ее гнева.
— Полиция! Полиция! — завопила на дворе Хлебникова.
Гомон и шум оборвались.
— Полиции испугались, — предположил я.
— Не думаю, — ответил Пешков.
Со двора послышались смех и свист. Грохот камней по железу прекратился. Вместо того через минуту мы услыхали громыхание железных листов, по которым кто-то ходил босыми ногами.
— Догадались, горчишники! — воскликнул Алексей Максимович.
С крыши свесились на балкон смуглые ноги, я сразу узнал ноги Маши Цыганочки. Девчонка висела на руках и напрасно искала ногами опоры. Я кинулся к двери, но опоздал. Сверху посыпались, мелькая подобно осенним листьям в порыве ветра, пестрые карты. Девчонка с визгом оборвалась и рухнула на балкон, упав котенком на все четыре конечности.
— Ушиблась? — спросил я, подхватив Машу. Она высвободилась из моих рук.
— Я-то?! Я сразу на все четыре якоря стала! — и кинулась подбирать карты.

Бубновая дама

Мы услыхали опять над головами погромыхивание железа и заглушенный говор. На балкон сверху свалился со звоном закопченный жестяной чайник. Топор, упав, вонзился в половицу. Крутясь, мелькнула связка копченой воблы. Грузно шмякнул об пол навернутый на клячи серый бредень. Полетели на балкон тощие котомки и узелки. Спустился на веревочке котелок, а вслед за ним посыпались и хозяева этих вещей — мальчишки. Народу собралось порядочно. Мальчишки весело приплясывали, хохотали, тормошили Пешкова и меня.
— Спрятались от нас… Запереть снаружи замком велели? А мы вот!..
Заглянув вниз, я увидел, что на дворе безмолвными статуями, скрестивши руки, стоят женщины со всего двора. Их безмолвие выражало негодование, которое не может быть высказано словами.
Увидев меня, вдова коллежского асессора хлопнула себя по бедрам руками и закричала:
— Сейчас с балкона долой!.. Нешто балкон выдержит такую тяжесть? А вы, сударь, сейчас же извольте с квартиры съезжать… Я вам, сударь, сдавала верх, как порядочному человеку. А вы? Весь двор перебулгачили… Дом того гляди развалится… За три месяца по пяти рублей не плочено. Трижды пять — пятнадцать… Я с вас у мирового взыщу… Долой с квартиры!
— Матушка, голубушка, — со слезами воскликнула Цыганочка, перебирая тонкими пальцами карты, — бубновую даму потеряла! Видно, ветром сдуло.
Алексей Максимович перегнулся через ветхие перила балкона и указал:
— Вот она, на земле лежит, вверх лицом.

Три синенькие

Все ребята присунулись к перилам. Перила затрещали. Мы увидели, что Хлебникова в гневе схватила карту и хотела ее разорвать:
— Вот тебе, шутовка!
— Сударыня, ваш гнев вполне справедлив, — крикнул Алексей Максимович вдове коллежского асессора. — Подождите… не рвите карту… Не сердитесь. Трижды пять — пятнадцать…
Пешков достал из кармана кошелек и, держа его перед собой на вытянутых через перила руках, раскрыл, достал три синенькие пятирублевые бумажки и величественным жестом кинул их одну за другой на ветер.
Колыхаясь, бумажки полетели вниз. Хозяйка кинула карту, торопливо собрала бумажки, сложила аккуратно все три вместе, послюнив пальцы, пересчитала и сунула в карман.
— Мерси, — сказала она, подняв вверх лицо и улыбаясь Пешкову. — А вас, — она грозно посмотрела на меня, — убедительно прошу не пользоваться пожарной лестницей. На то есть двери. Вы давеча сами влезли к себе в квартиру через крышу. Мало того, вы подали дурной пример детям. А главное — я беззащитная вдова, люди скажут: ‘К Хлебниковой молодые мужчины по лестнице лазают’.
— Что делать, Аглая Федоровна, замок у меня самозапорный, а я забыл дома ключ. Вот он!
Я завернул ключ в обрывок газеты и кинул туда, где лежала ничком бубновая дама.
— Будьте добры, отомкните нас.

Опасный балкон

— Карту! Карту подними!.. — закричали хозяйке мальчишки.
Аглая Федоровна покорно подняла и ключ и карту и направилась к лестнице в мезонин. Женщины, пересмеиваясь, разошлись по своим делам.
— ‘Инцидент исчерпан’, — заявил Пешков словами газетного репортера.
Лестница заскрипела под грузными шагами. Аглая Федоровна отомкнула замок. Не входя, она протянула мне через порог бубновую даму, замок с ключом и крикнула мальчишкам:
— Уйдите с балкона, горчица проклятая! Вы мне дом сломаете.
— Ну как, съезжать мне с квартиры?
Она безнадежно махнула рукой и, сходя вниз, кинула:
— Да ну вас! Живите уж…
Я согнал ребят с балкона в комнату. У Аглаи Федоровны были основания опасаться. Улица наша на косогоре. Все домишки старые, и дом Хлебниковой в том числе. Из-за ненадежного грунта все дома стоят, накренясь вперед, как будто готовятся прыгнуть с кручи в Волгу — купаться. Да и балкон очень ветхий. Когда я снимал квартиру, Аглая Федоровна меня предупредила, что лучше дверь на балкон не открывать: балки ненадежные. А с балкона открывался чудесный вид на Волгу, на пристани с пароходами и на синие Жигулевские Ворота. Я весной открыл дверь на балкон, попрыгал на нем, чтобы испытать прочность балок: балкон не обрушился.
Частенько, сидя на балконе, мы с Алексеем Максимовичем попивали жигулевское пиво, любовались раздольным пейзажем и разговаривали: говорил больше Пешков, а я слушал.

Что было говорено

Ребята разместились в комнате: кто на моей койке, кто на табуретках, кому не хватило места — прямо на полу. Все, кого мы могли ждать, налицо: Санька Абзац из Костеринской типографии, прозванный так за то, что любил щеголять типографскими словечками, Шурка Ушан, которого мальчишки дразнили: ‘Отрежь пирожка’ (и правда, уши его напоминали два жареных пятачковых пирожка), Петька Батёк — по матери, ее самое так звали за мужскую силу, голос и рост, Зинька Козан, крепкий, большеголовый коротыш, Вася Шихобалов, прозванный за его нищету по фамилии самарского богатого купца Шихобалова. А вот этого парня, рыжего, не знаю, вижу в первый раз.
Маша Цыганочка уселась на пороге балкона и, перебирая карты, не спускала глаз с Алексея Максимовича. Все молчали, ожидая, что скажет он. А он, покашливая, потирая руки выше локтей, прохаживался посредине комнаты и тоже молчал, кисло улыбаясь.
— Долго вы молчать будете? Что говорено было? — сурово спросил Абзац.
— А что говорено было? Что именно? — прикинулся непонимающим Пешков.
— Должен сам помнить, не маленький.
— А все-таки?..
— Что ‘все-таки’? Было говорено: в субботу ехать в кругосветку. С тех пор сколько суббот прошло? И все вам не время, да некогда, да денег нет. А вот у некоторых нынче последняя суббота. На той неделе некоторым учиться. Говорили вам это или нет?
— Говорили! Говорили! — отозвалось сразу несколько голосов.
— Верно… Вспомнил… Было это говорено…
— А вы что сказали?
— Я сказал, что в эту субботу непременно поедем…
— Ага, попались! — закричали ребята.

Гонорарный день

— Нельзя ехать сегодня! — заявил Пешков, несколько помолчав.
— Так вы опять отказываетесь? — вскочив с койки, сердито закричал рыжий мальчишка в бабьей кофте, подпоясанный шелковым поясом. В руках он держал связку воблы и крутил ею над своей головой.
Пешков с любопытством взглянул на него:
— Постой-ка, парень, да ведь я тебя вижу впервой…
— Ничего, Алексей Максимович… это парень стоящий, — заговорили разом мальчишки. — Это ‘Стенька стой улицы’. Мы его пригласили. ‘Будь уверен, — говорим, — Алексей Максимович сегодня не обманет’.
— Гм, для первого знакомства обманывать, разумеется, не следовало бы…
— Сдается! — громко прошептал кто-то.
— Верьте мне, именно сегодня я хотел исполнить свое обещание. Но сам я сегодня обманут кругом, — заговорил Пешков. — Сегодня день гонорарный. Я так и думал: зашевелятся деньжонки в кармане, и махнем с ребятами в горы. Для усиления средств пообещал редакции написать большой фельетон. Вместо большого вышел маленький. Редакцию я обманул. А маленький фельетон цензор зачеркнул. Просил выдать аванс, говорю: ‘Дайте хоть десять рублей вперед, мне с ребятами в горы ехать’. Обещали — обманули. Пришлось мне построчного гонорара на неделю тридцать три рубля с копейками. А мне долги платить да жить до той субботы — неделю.
— Эх вы! Зачем чиновнице выкинули три пятерки? Ей бы и одной пятишницы за глаза…
— Что делать, погорячился… Назад она не отдаст…
— Ничего, проживете до той субботы. У лавочника-то, мы знаем, на книжку берете, — сказала деловито Маша Цыганочка.

Гнев народа

Напоминание о лавочнике опечалило Пешкова.
— Лавочнику я тоже клятвенно обещал сегодня выплатить хоть часть. Не заплачу — он мне больше в долг не поверит.
— Поверит… Обязательно поверит.
— Значит, вы мне лавочника обмануть велите.
— Эка дело — лавочника! Да вы же сами говорили: он сок из нас всех пьет.
— Обманите лавочника! — в один голос решили мальчишки.
— Сколько на вас долгу-то? — справилась Маша Цыганочка.
— Без малого полета.
— Ему расчет кредит продлить, а то и все за вами пропадет. Перейдете в другую лавочку. А с вас чего взять: палка да шляпа, — рассудительно заключила девочка.
Пешков ‘освежил кровообращение в голове’ при помощи безымянного пальца правой руки — так он называл это движение, которое передается в просторечии словами ‘почесал в затылке’.
— Лавочника обмануть боится! А народ обманывать не боится! — насмешливо кинула Маша. — А кто народ обманывает? Сами вы нам говорили: цари!
Пешков обратился ко мне:
— Преподобный, что ты на это скажешь?
Я присоединил свое молчание к безмолвию разгневанного народа. Пешков тряхнул головой:
— Я отчаянный человек, товарищи. Кругом сегодня обман, пускай и я буду обманщиком. Категорически и бесповоротно отказываюсь от исполнения своих обещаний, в том числе и вам.
— Ах! — возмущенно выдохнула Маша. Все поникли.

Глава вторая

Двугривенный

— Вы подумайте маленько, — сказал, нарушая печальное молчание, ‘Стенька с той улицы’. — Ведь мы тоже издержались. Вот взять меня к примеру: я у торговки десяток воблы купил. Хорошая закуска! — Стенька потряхивал связкой воблы. — Двугривенный отдал.
— А где двугривенный взял? — спросил Пешков.
— Мамка дала, послала на заварку чаю купить…
— Ну вот, стало быть, ты мать обманул.
— Зачем это? Мать нельзя обманывать. У меня свой обманный двугривенный был, я его в орлянку выиграл. Торговка все сомневалась: ‘Десяток воблы… Да есть ли у тебя, мальчик, столько денег?’ — ‘Во, — говорю, — настоящий’. Повертела она двугривенный в руках, хотела его спрятать. ‘Ишь ты, — говорю, — хитрая какая… Давай мои деньги сюда!’ Она отдала. ‘Сначала, — говорю, — товар подай, а потом деньги. Всегда так делают!’ — ‘Да ты убежишь!’ — ‘А ты меня за ворот держи, пока я деньги не отдам’. Она и согласилась. Одной рукой мне воблу подает, а другой за ворот держит. Я руку в карман, сразу нащупал обманный двугряш: он как намыленный. Сунул ей. Она меня отпустила. Я с воблой бегом. А она сразу все поняла: ‘Ах-ах! Полицейский! Полицейский! Держи его!’ Да где тут!
— Стало быть, ты торговку тоже обманул. Вот я и говорю: сегодня кругом обман! — промолвил Пешков.
— Слушайте, мальчики, — вставила Маша Цыганочка. — Он опять свое: торговку ему жалко.
Пешков пропустил мимо ушей это колкое замечание и спросил:
— Ну, а мать-то велит тебе с нами ехать?
— Она мне еще гривенник дала, — ответил Стенька. — Вот! Гривенник-то, может, раз в жизни дала, а вы…
Стенька вдруг плюхнулся на пол, хлопнул оземь связкой воблы и заплакал. Громко заплакала и Маша Цыганочка. Мне показалось, что Маша плачет притворно. Мальчишки вздыхали и сопели. Стенька вдруг вскочил и сунул в руку Пешкова гривенник:
— Нате вот, возьмите! Лавочнику, что ли, отдадите?..

Заговор

Выходка Стеньки была последней каплей, переполнившей чашу наших испытаний.
Алексей Максимович улыбнулся, попробовал гривенник меж пальцами:
— Этот хороший! Видно, придется ехать…
— Ехать! — хором завопили мальчишки. Пешков отвел меня в угол посоветоваться: надо было
составить смету, подсчитать нашу наличность. Нам предстояло нанять две лодки — это десять рублей. За две подводы мужикам в Переволоке — перевезти лодки из Усы в Волгу — тоже две пятерки. Итого двадцать рублей. А у Алексея Максимовича после уплаты за мою квартиру осталось 18 рублей 35 копеек, у меня в кармане было полтора рубля да Стенькин гривенник — всего 19 рублей 95 копеек. Дефицит ясен: не хватает пятачка. Рыбы-то мы на уху наловим! Но ведь нужно купить хлеба, сахару и чаю.
Ребята, видя, что у нас разговор серьезный, не мешали нам, тихо разговаривая между собой. Маша Цыганочка поняла наши затруднения и, обходя мальчишек, что-то нашептывала каждому, а потом подошла к нам с протянутой рукой:
— Вот это с нашей стороны.
На ладони у нее лежало несколько меди и серебра. Алексей Максимович поблагодарил и пересчитал деньги. Маша Цыганочка скромно отошла на свое место. У нас прибавилось еще 75 копеек. Все-таки ехать нам было не с чем. Ребята терпеливо ждали конца нашего совещания.
— Блестящая идея! — хлопнул я себя по лбу. — Попробуем, Алексей, их надуть.
— Боюсь, что это у нас не выйдет.
— Слушай…
Я пересказал тихонько Пешкову то, что придумал. Просветлев лицом, Алексей Максимович кивнул головой, видимо соглашаясь, и обратился к ребятам:
— Ну, довольно баловаться! Едем, ребята. Только ют…

Новое препятствие

Пешков подошел к открытой двери на балкон, посмотрел на небо и свистнул:
— Беда, ребята… Чувствую, погода испортится. Быть ненастью. Уж вы мне поверьте.
Это было вовсе не то, на чем мы с ним согласились. Ребята сгрудились к двери. Алексей Максимович, ухватясь за косяки, никого не пропускал на балкон: ‘Еще провалитесь’. Все тянулись к свету, разглядывая небо. Чуть-чуть веял приятный предвечерний ветерок. На ясном небе нет даже намека на облачко.
— Опять выдумал… Никакого дождя быть не может, — пробормотал Абзац.
Пешков закинул руки накрест за плечи и кашлянул:
— Верьте мне. Крыльца у меня заныли. Вернейший признак. Лучше барометра. Вам-то ничего измокнуть, а я как раз сегодня был у доктора. Он мне довольно ясно намекнул, что у меня с легкими дело неважно!
Пешков нахмурился и отошел к двери. Цыганочка забежала перед ним и, пятясь, строго смотрела в лицо.
— Хм, хм! — прокашлялся Алексей Максимович, улыбнувшись Маше, и сказал: — Доктора, черти драповые, тоже ведь врут, обманывают…
— А то нет, — согласилась Маша. — Зря пугают.
— Вот что, Маша: ты нам погадай. Будет дождь или нет? Доктор врет. А карты обманывают?
— Карты никогда не обманывают, — ответила надменно Маша, доставая из-за пазухи колоду.

Ловкие руки

И Маша опустилась на пол. Мы все стеснились около нее кружком. Рядом со мной плечом к плечу стояли Стенька с воблой и Санька Абзац. Санька прошептал:
— Вдруг она дождь нагадает?
— Ну да… Глупая она, что ли… Она, брат, в карты ловкая. Как ни вскроет карту — все у нее хлюст козырей. Так меня обхлестала! Нос распух…
Маша достала из колоды бубновую даму и положила ее на пол лицом вверх.
— Почему же на бубновую?
— Это она на себя гадает.
— Гадай на всех… На Алексея Максимовича гадай.
— На всех гадать нельзя. Я буду гадать на исполнение желаний. Желание у нас у всех одно. А у меня сильнее всех. На Алексея Максимовича нельзя гадать. У него, видать, другое желание.
— Ясно, он ехать не хочет… Гадай на себя. Стасовав колоду, Маша протянула карты Пешкову:
— Снимите. Не правой, а левой ручкой, в знак того, что от чистого сердца. Вот так.
Маша разделила карты на четыре кучки и начала открывать карту за картой. Первой легла на даму бубновая шестерка.
— Что же означает? — спросил Пешков.
— Означает — мне дорогу.
— Ехать?
— Конечно! Какой вы недогадливый!
Справа и слева бубновой дамы легли два красных короля. Без объяснений все поняли, что это — Алексей Максимович и я. Потом накрест легли четыре десятки: Две красные сверху и черные снизу. Затем легли четыре туза.
— Полное исполнение желаний и веселое провождение времени в приятной компании, — объявила Маша результат гадания.
— А дождь? — спросил Пешков.
— Вот вы какой! — рассердилась она. — Ведь мы дождя не хотим. Раз исполнение желаний — дождя не будет. Это вы один дождя хотите.
— Я тоже не хочу дождя. Он мне вреден.

Последнее предостережение

— Собрались в дальний путь, все сядем, — предложил Пешков. — Сели? Превосходно. Вот что я вам скажу…
— И вы сядьте.
— И я сяду… Хотя важные слова надо бы говорить стоя, а я хочу вам сказать нечто важное. Суть кругосветки в том, что по течению плыть легче, чем против течения. Люди плывут по течению от Самары до Переволоки, там перевозят лодки в Усу, плывут опять по течению до горы Лепешки, здесь — в Волгу и опять вниз по течению домой, до Самары…
— Мы это знаем, — прервал Алексея Максимовича Стенька. — Не поедете? Говорите прямо.
— Прямо и скажу. По-моему, человеку плыть по течению постыдно. Человек должен бороться с природой и, борясь, постигать ее. Если люди вечно будут плавать по ветру да по течению, человек никогда не станет господином Вселенной. Кратко говоря, я предлагаю вам, милостивая государыня и милостивые государи, совершить кругосветку не так, как все, а наоборот — против течения.
— Согласны. Против течения. Только скорей, а то уж вечер скоро. Мы где бы уж теперь были…
Ребята вскочили с мест, собирая удочки, чайник, котелок, бредень и прочее. Я тоже решил сказать свое слово.
— Ребята! Одну минуту. Наше путешествие будет очень трудным…
— А я думал — обедня кончилась, — разочарованно воскликнул Абзац. — А тут еще проповедь!..
Недовольные новой задержкой, ребята слушали меня в пол-уха. Все же я сказал, что пройти сто пятьдесят верст против воды — это, конечно, не то, что сто пятьдесят верст по воде. Мы выбьемся из сил. Если нам придется вернуться с полдороги, пусть ребята пеняют на себя.
— Застраховался — и ладно! — пренебрежительно сказал мне Стенька с воблой.
Спорить более было не о чем. Я рассчитывал, что ребята с полдороги запросятся домой, не добравшись до Молодецкого кургана. А если так, то нам не придется платить за переволок лодок, значит, у нас в смете освободится красненькая. Ехать можно.
— Алексей, давай сюда кошелек. Ты кассир ненадежный.
Пешков протянул мне кошелек. Я достал из него два желтеньких рубля.
— Вот вам две канареечные. На них купите у пристани арбузов. А мы с Васей пойдем к Егорову кое-чего еще купить. Ступайте с Алексеем Максимовичем. Нанимайте лодки.
Ребята с грохотом скатились по лестнице вслед за Пешковым. Затем вышли и мы с Васей на улицу, заперев мезонин. Уже далеко на перекрестке мелькнула кучка ребят, которые едва поспевали за Пешковым. Он широко шагал. Полы его черного плаща развевались. Среди босоногих ребят с их доспехами рыболовов — удилищами, чайником, котелком, бреднем, котомками — Алексей Максимович казался (да и был таким) великаном из далекой сказочной страны.

Глава третья

Магазин Егорова

Пешков с мальчиками и Машей Цыганочкой пошли к Рождественскому перевозу, что под самым Жигулевским заводом, нанимать лодки, а мы с Васей Шихобаловым отправились на Дворянскую улицу кое-что купить в егоровском магазине, что против немецкой кирки.
— А меня пустят к Егорову? — спросил Вася Шихобалов, шагая в ногу со мной по черному горячему асфальту тротуара. Он на каждом шагу подпрыгивал, словно шел по накаленной сковородке.
— Тебя-то? Самого большого самарского миллионера?.. Четвертка чаю — сорок, сахару — два фунта — тридцать четыре, — семьдесят четыре! — считал я, составляя на ходу смету. — Два фунта колбасы…
— С чесноком, — припрыгнув, поправил Вася Шихобалов.
— С чесноком — сорок восемь, — рубль семьдесят…
— Лимон! Алексей Максимович любит чай с лимоном! — подсказал Вася.
— Лимон — пятачок, — рубль семьдесят пять… Чего ты стал? Иди вперед.
За стеклами саженных окон егоровского магазина висели большие печатные объявления: ‘Получены багажом из Москвы свежие конфекты’, ‘Сызранская ветчина’, ‘Свежая икра с банковского промысла’…
Я подтолкнул Васю, и он вошел в двери магазина.
— Мальчик, ты куда? — послышался звучный голос (почти баритон) Иоганны Иоганновны, которую все самарцы звали для простоты Анной Ивановной.
— Здравствуйте, Анна Ивановна! Это Шихобалов… со мной.
— С вами Шихобалов? — ответила Анна Ивановна, не поднимая глаз от длинной, узкой книжки, и щелкнула трижды костяшками счетов. Она что-то жевала.

Аквариум

Вася от двери направился прямо к прилавку, пристыл к нему и пристально что-то разглядывал все время, пока старый приказчик собирал все, что мне нужно.
— Рубль девяносто две, — возгласил приказчик. Окрутив пакет трехцветной ленточкой, он завязал ее бантиком.
— Рубль девяносто две, — повторила Анна Ивановна.
Я достал кошелек и подошел к Васе:
— Чем ты залюбовался?
— Вот! — ответил Вася.
Он стоял, не отрывая указующего перста от стеклянной банки фунта на три весом. Банок на прилавке штук десять, плотно боками одна к другой. На первой можно было видеть только картинку, она заклеила всю банку: на картинке в изумительно синей воде резвилась золотая (точнее — красная с зелеными глазами) рыбка над морским дном, усеянным чудесными раковинками и морскими звездами. По синему морю шел корабль под белыми парусами. На красном небе белыми буквами надпись ‘Золотая рыбка’. Картинка скрывала содержимое банки, завинченное накрепко блестящей жестяной крышкой. Но рядом с этой банкой следующая открывала ее истинное содержание: банку почти доверху наполняли прозрачные рыбки одной величины, с сустав мизинца длиной, — красные, бесцветные, изумрудные, желтые. А рядом — опять банка с картинкой. Потом опять банка с рыбками.

Золотая рыбка

— Аквариум! — воскликнул я.
— Золотая рыбка, — сказал приказчик, — рубль двадцать. Три рубля двенадцать копеек.
Анна Ивановна прищелкнула на счетах. Я заплатил.
— А махорка полукрупка есть? — спросил Вася осмелев.
— Махорки, извините, не держим! — ответил приказчик.
— Алексей Максимович свертывает. Ну, купим ему три десятка папирос ‘Зефир’, — сказал Вася. — Еще двадцать одна копейка… До свиданья.
— До свиданья. Поправляйтесь! — напутствовал нас приказчик.
Над входом в булочную Ленца висел большой золотой крендель. Вася Шихобалов не пошел за мной в булочную: он утонул в синем море с золотой рыбкой.
Когда я вышел от Ленца с пакетом булок, Шихобалов, потряхивая банку, смотрел сквозь нее на солнце.
— Поглядите, — предложил он мне, не выпуская банки из рук. Он встряхивал перед моими глазами банку, и я смотрел через стекло. Рыбки переливались всеми цветами радуги.
— Замечательно… Лучше калейдоскопа, — похвалил я покупку.
— То-то и есть. А без меня вы бы и не увидали. А увидали, не подумали бы купить.
— А без меня тебя бы к Егорову и не пустили.
— Меня-то? Шихобалова?.. Сколько булок взяли?
— Всем по одной.
— Пятью девять — сорок пять… Всего три рубля семьдесят восемь. Идемте скорей.

Три тарелочки

На углу Москательной я завернул в большую ‘кафедральную’ пивную, попросту — ‘кафедралку’. Она получила свое наименование от близости к кафедральному собору — любимому месту самарской публики. Кафедралка прохладна даже в самые знойные часы. Слуга в переднике из зеленого сукна поставил передо мной на серый мрамор столика кружку пенистого янтарно-желтого пива и три крошечные тарелочки: на одной — моченый горох, на второй — кубики круто посоленных сухариков, на третьей — мятные пряники, с гривенник величиной каждый.
— Пиво пять копеек. Всего три восемьдесят три!.. Я не спеша пил пиво, а Вася — по одному прянику, по одному сухарику, по одной горошине — очистил все три тарелочки и заторопил меня:
— К вечерне ударили. Пойдемте.
Мы шли вдоль Струковского сада. Вася продолжал свою игру с банкой. Споткнулся о камень, упал, вскочил и, прихрамывая, заковылял под гору.
— Цела банка? Дай я понесу. Больно ногу-то?
— Ладно, ладно, вы смотрите булки не растеряйте. Тоже выдумали — пиво пить на общие деньги…
— Пиво-то пятачок, Шихобалов, а ты купил ландрину на рубль двадцать. Все Шихобаловы — моты.
— Тут подсчитать — на всех по два десятка хватит… А лимон купили?
— Купил. Да еще апельсин. Я люблю чай с апельсином.
— Кто же, выходит, у нас ‘мот’?
— А кто ел пряники, горох, сухари?
— А вам жалко? Я вам ужо отдам пятачок.
— Когда отдашь?
— Когда деньги будут.
— Значит, не скоро. Смотри под ноги.

Рожественский перевоз

Перекоряясь, мы дошли до лодочной пристани у будки ‘Общества спасания на водах’. У будки смотрителя со множеством приставленных к ней весел весело плескал на шесте флажок с красным крестом и двумя синими якорями накрест. Флюгер показывал легкую моряну.
Солнце висело за Волгой серебряным пятном в белесой мгле, затянувшей полнеба. Только над горами ясно. На ясной лазури мысы Жигулевских Ворот почти чернели, одетые синевой… Все обещало крепкую низовую погоду.
Пароход Рожественской переправы с паромом, заставленным возами, готовился к отвалу от своей конторки.
Наша ватага толкалась между двумя рядами лавчонок со съестным и прочим товаром. А Пешков в лодке, причаленной к сходням, что-то ладил топором — кажется, новый кочеток. Я отдал ему отчет о сделанных покупках.
— Три восемьдесят три? Что так много? Чего это вы там накупили?
— Гляди вот. А главное, Шихобалову понравились золотые рыбки — главная покупка.
— Рубль двадцать? Это даром. А я вот купил три арбуза, каравай черного хлеба да каравай калача. Махорки восьмуху. Хватит?
— Конечно. Долго на воде не пробудем. К утру ребята запросятся домой.
— Ты так думаешь? А я сомневаюсь… Они преисполнены великолепной решимости. Поэтому и по многим другим соображениям, заслуживающим уважения, я решил вместо двух лодок взять одну побольше. Вот видишь: дерево, парус ‘серый и косматый, ознакомленный с грозой’, бечева, две пары весел, кормовое, чалка, багор — за все на трое суток десять рублей. Деньги вперед.
— Как водится… Плица есть? Лодка-то, видно, течет…
— Будем отливать. Давай красненькую. Я пойду платить, да и айда.
— Кстати, Алексей, мы забыли захватить ложки.
Купи парочку — вон у той лавки целый короб. Держи рубль. Итак, сальдо — три рубля пятьдесят семь копеек. Зови ребят…

Букет из ложек

Пешков пошел на берег. Я переложил в лодке все по-своему, чтобы вещи не мешали в дальнем плавании. Перевозный пароход дал второй свисток.
— Эй, люди, народ, давай живей!..
Пешков у бухты с флагом обменялся со старым лодочником рукопожатием, очевидно, вручая ему деньги, как вручают доктору гонорар. Затем вынул из кармана пиджака свои знаменитые часы — ‘серебряные, глухие, анкерные’, как писалось о них в ломбардных квитанциях. Гостили они в ломбарде часто: за часы выдавалась ссуда в три рубля. Носил их Алексей Максимович на тонком черном шнурке, надетом петлей через голову. Я никогда не видал, чтобы он сам смотрел на часы, и, кажется, он забывал их заводить. Лодочник, прозванный за длинную седую бороду Апостолом, положил часы в карман, обмотав их шнурками. Провожая Пешкова, Апостол что-то ему говорил, указывая на солнце, Волгу и горный берег, давая какие-то советы…
Гурьбой шли к сходням ребята, окружая Васю Шихобалова, который нес в руках свой аквариум. Алексей Максимович шел с букетом расписных ложек в руке.
Батёк с котелком отстал от ребят, с ним и Шурка Ушан ‘Отрежь пирожка’.
Ребята ввалились в лодку. Шурка Ушан и Батёк медлили.
— Чего же вы? Батёк хотел перемахнуть к нам в лодку, но Ушан схватил его за руку и не пускал.
— Преподобный, поди возьми билет на один воз, — сказал мне Пешков. — Апостол правильно советует зачалиться к парому и перевалить на буксире. Надо беречь силенки. А то нас далеко отнесет.

Измена

Я побежал к кассе, внес за воз сорок копеек, получил билет. А тем временем наша лодка зачалилась к парому.
— Ну-ка, Батёк, Ушан, прыгайте… Айда! — Мы не поедем, — ответил за себя и за товарища
Ушан. — Батьку нельзя — его Травкин рассчитает…
— Так ведь нынче суббота — сегодня не петь…
К завтрему вернемся. — Полно врать!.. Против воды-то?
Я видел, что Батёк готов переменить решение, но Ушан держал его цепко.
— Батёк, сам ехать не хочешь, хоть котелок нам оставь! — кричали с лодки. — Ушан не дает!
Раздумывать дольше не приходилось. Пароход уже натягивал буксир. Я прыгнул на паром и с парома в лодку.
Залопотала о борт струя. Мы смотрели на сходни перевозной конторки, где стояли, глядя нам вслед, Батёк с Ушаном.
— В чем же теперь уху варить будем? Эй, Батёк, ну смотри, теперь не попадайся!.. — кричали мальчишки. — Наложим по первое число!
— Ему плисовые штаны, да сапожки с подковками дороже товарищей, — громче всех кричала Маша Цыганочка. — Эх ты, плясун!
Мы увидали, что Батёк вырвал из рук Ушана котелок и размахнулся.
— Бей его, Ушан!..
— Ушан-то его и подговорил… А все ты, — попрекнул Шихобалова Абзац. — Что тебе, жалко? Дал бы ему банку подержать. Не съел бы он твоих золотых рыбок.

Самое страшное

Пароход забирал на середину. Мы увидели, что пристанский матрос, махая метлой (он подметал сходни), согнал мальчишек на берег. Батёк отбивался от Ушана котелком. Потом кинулся бежать в гору. Только мы его и видели.
Ребята примолкли. Я сидел на корме и правил, чтобы лодка не рыскала. Лицом ко мне на средней скамье сидел Алексей Максимович, а по бокам: справа — Вася Шихобалов, зажав меж колен и закрыв ладонями свою банку, слева — Маша Цыганочка. Она перебирала крашеные ложки и постукивала ими, пробуя, не попала ли с трещинкой.
— Смысл событий для всех ясен! — хмурясь, заговорил Алексей Максимович.
— У нас теперь лишние ложки, — заметила Цыганочка.
— Лишняя ложка — для странника, — сказал Пешков. — Мы будем хлебать уху, а мимо идет голодный путник. ‘Милости просим’. А ложка где?
— Значит, можно приглашать?
— Да, но к чему приглашать? — продолжал Пешков. — Спросим себя: зачем ложки, когда нет котелка? Что же, мы воду из Волги ложками хлебать будем? Это первое. Второе и более важное: собираясь в такое далекое путешествие, никто из вас не догадался захватить ложки…
— Мы тоже, Алексей, не захватили.
— Да, никто из нас не захватил ложек. Это легкомысленно.
— Вы на нас надеялись, все бы вам на готовенькое! — сурово проговорил Абзац, лежа на носу, лицом к небу.
— Это не важно. Важно то, что мы потеряли двух товарищей.
— Ушан не в счет! — возразила Маша.
— Надо бы так сделать, — подал запоздалый совет Стенька с той улицы: — Шихобалов дал бы Батьку подержать банку, а сам бы взял котелок. Из-за котелка бы Батёк и остался. И все на месте. А Ушана будем бить, уж будьте уверены: не ходи нашей улицей.
— Допускаю, что Ушан сыграл в этом случае роль провокатора, а провокаторов можно и даже следует бить, — согласился Алексей Максимович. — А Батёк — все-таки изменник! Господи! Нет ничего страшней измены… Изменить товарищам? Это самое страшное!

Глава четвертая

Банка не делится

Слова Алексея Максимовича заставили ребят задуматься. Каждый из них по-своему — это было видно по их лицам — оценивал поступок Батька. А поначалу он им показался пустяком.
— Насчет измены — это верно. Да ведь тоже, как винить Батька? Травкин-то его наверняка прогонит, коли он на службу не придет, — говорил, глядя в небо,
Абзац. — И прощай сапожки с медными подковками, штаны с позументом, прощай бархатная безрукавка.
— Он все это врет, никакой у него безрукавки нет, — угрюмо сказал Вася Шихобалов, рассматривая рыбок на просвет.
Пешков покосился на него и спросил:
— Милый, ты, что же, с этой банкой так и будешь сидеть? Не дал Батьку банку подержать — вот мы и без котелка!
— Все купцы жадные! — презрительно прищурясь, сказала Маша.
— А я вот не жадный! — ответил Шихобалов. — Я бы вот сейчас всем поровну разделил, чтобы каждому пришлось всяких цветов: и по красной, и по зеленой, и всяких.
— Делить, делить! — закричали вдруг ребята. Я решил подать свой голос:
— Нельзя делить, ребята, не делится.
— Мне можно дать на одну рыбку меньше, — потупясь и собрав губы сердечком, сказала Маша.
— Все равно не делится без остатка.
— Однако, Преподобный, почему? — спросил Пешков. — Откуда ты знаешь, сколько штук в банке?
— Очень просто. Допустим, поделили, съели…
— Съели! — подтвердили все согласно.
— А банка? Что делать с банкой? В банке-то и есть вся суть… Это и есть основная проблема: кому достанется банка?
— По-моему, банку, когда все съедим, кокнуть, — посоветовал Абзац.
Вася всхлипнул.
— Ага! Вот что! — ехидно молвила Маша. — Он на банку-то и надеялся. А я, может, за банку-то и от рыбок откажусь…
— Всякий откажется.
— Запомним это, — усмехаясь и хмурясь, говорил Пешков. — Я тоже, пожалуй, откажусь от рыбок, но от банки и я не прочь. Признаюсь, руки чешутся отнять…
— Нате подержите, — Вася Шихобалов, глубоко вздохнув, протянул банку Пешкову.
— Отлично! — приняв банку из рук Васи, заметил
Пешков. — А банку, когда будет истреблено содержимое, мы пустим ‘на счастливого’.
— На счастливого!
— Принято единодушно.
Пешков аккуратно уложил банку в мягкое, меж парусом, навернутым на мачту, и бреднем.

Крылья черной клуши

Пароход перевалил Волгу против Жигулевского завода и шел вдоль луговых песков. Солнце совсем затмилось и едва пробивалось сквозь белесую мглу, сплошь затянувшую небо. Ветерок улегся. Волга вдали стала литою, словно замерзший стоячий пруд, захваченный крепким осенним утренником. Свежело. Маша Цыганочка, одетая в легонькое платьице, поеживалась, да и Вася Шихобалов поджимал босые ноги. Пешков сказал:
— Ну-ка, Вася и Маша, встаньте на часик.
Он раскинул полы хламиды, словно черные крылья.
— Садитесь поближе, поплотней — согрейте старичка: опять что-то крыльца заныли.
Вася и Маша сели на разостланный по скамье подол плаща, прижались к Пешкову, и он их закутал полами. Головы Васи Шихобалова и Маши Цыганочки высовывались из-под плаща, словно головы цыплят из-под черной клуши. Козану и Стеньке с той улицы как будто стало холоднее от того, что Васе и Маше сделалось теплее, но они молчали. Молчал и Абзац, храня независимый и равнодушный вид ко многому в мире, даже к банке с золотой рыбкой. И я молчал, подгребаясь кормовым веслом.
Заговорила Маша:
— Алексей Максимович, а вы видели когда-нибудь Батька в бархатной безрукавке и в сапожках?
— Ив красной канаусовой рубашке. Неоднократно видал. А на рубашке множество золоченых пуговок бубенчиками, от воротника до пояса. Подпоясан Батёк ремешком с чеканным серебряным набором…
— А подковки на сапожках есть? — спросил Козан.
— Ну как же без подковок! И подковки есть. Вася напрасно сомневается.
Медные подковки
— А какие: медные или железные? — хитро улыбаясь, спросил Вася Шихобалов.
— Медные, конечно медные.
— Ага! Вот и попались: как вы могли видеть, какие подковки! Батёк врал, а вы повторяете.
Алексей Максимович настаивал на своем:
— И не видя, я мог прийти путем умозаключений к тому же самому выводу. Как пустится Батёк вприсядку да пятками сверкать — такой звон! Не то что видать, а слыхать, что подковки медные. Не верите, вот спросите Преподобного — он не станет говорить неправду.
— Еще не научился, — подал голос Абзац.
— Совершенно верно, — согласился я. — Да зачем врать, когда можно говорить правду!
— Расскажи нам, Сергей, про Травкина одну правду!
Козан и Степан пересели на скамейке лицами ко мне. И даже Абзац приподнялся и сел на носу.
— Послушаем, как Сергей Преподобный будет правду врать.
Я с непривычки несколько смутился, что со мной тогда еще бывало.

Народные певцы

Все сидели теперь лицом ко мне, и я на корме, подгребаясь веслом, почувствовал себя, как учитель на кафедре.
Пешков, ободряя меня, покрутил головой: не робей, мол.
— Насчет сапог с подковками — все истинная правда. Это вам подтвердил и Алексей Максимович.
— Опять страхуется, — съязвил Стенька с той улицы.
Я возмутился:
— Что это ты, парень! Вижу я тебя сегодня впервые, а уж второй раз говоришь о страховке. Я не страхуюсь, а опираюсь на авторитет. Пешков сам в хоре Травкина в Царицыне пел тенором. Если б он не заболел там воспалением легких и не потерял голос, то был бы теперь оперным певцом не хуже Ершова!
— Что пел у Травкина — верно, что голоса не стало — тоже верно, а насчет Ершова — низкопробная лесть… Продолжай, Преподобный!
— Слышите, ребята, все правда! Вам еще рано по трактирам ходить, да и вырастете — не советую. Все правда: и безрукавка, и штаны с позументом, и Вася вприсядку пляшет… А закрылся трактир, все певцы одежу скидают и все свое надевают. Кто в опорках, кто босой, кто в пиджаке, кто в телогрейке бабьей — иду в другой трактир пропивать, что им за вечер Травкин даст. В тот трактир, где они поют, ‘в своем виде’ их не пускают и водки не дают — такое у Травкина с буфетом условие. Супруга Травкина к закрытию трактира тут как тут: весь наряд их в узлы завяжет, ну, вот как попы, когда в дому молебен отслужили и идут домой.

Травкин

— А сам-то Травкин, чай, спросит тут же водки и давай хлестать!
— Никто не видал, чтобы он водку, вино или пиво пил. Угощение принимает только чаем. Голос бережет.
— А какой у него голос?
— Голос — очаровательный тенор. Тут и Пешков спорить не станет: не хуже Ершова…
— Это верно. Тенор прекрасный, задушевный, — подтвердил Пешков.
— У вас, Алексей Максимович, наверно, голос был лучше, — медовым голоском сказала Маша.
— ‘Что было, то уплыло’ — сказал китайский мудрец Сам-Пью-Чай.
— Ас Травкина супруга тоже весь наряд снимает?
— Нет, он так и наружи ходит: в поддевке из тонкого синего сукна — двадцать рублей аршин.
— А куда он ходит?
— Ходит по церквам да по шалманам, на майданы, где орлянщики, все проигравши, поют, — Травкин голоса выискивает. В Вятке из собора выхватил баса. Теперь этот бас в императорском театре поет.
— Верно, — подтвердил Пешков: — Федор Иванович Шаляпин Травкину обязан.
— В хору у Травкина вместе с ним ‘головка’ — семь человек: два тенора, два баса, баритон и октава такая, что пустит нижнее ‘до’ — паникадило в соборе гаснет. Они у него на жалованье, и платье у них приличное.
А октава Панибратцев ходит по Дворянской улице в шелковом цилиндре, крылатке, трость с набалдашником. Ехала губернаторша, он цилиндр снял, поклонился с достоинством. Она ему ручкой сделала — думала, что бузулукский предводитель дворянства… Пешков, одобрительно кашлянув, сказал:
— Из тебя, Сергей, пожалуй, будет толк… Продолжай в том же духе.

Серебряная монета

Никогда не следует поощрять рассказчика, когда он поддается соблазну приодеть голую правду в пышные наряды вымысла…
Поощренный Пешковым, я продолжал:
— Раз вот так-то отплясал Батёк свой номер и, как водится, в конце ‘поставил точку’ — стукнул каблуками и перекувырнулся. А на хорах в трактире сидел заморский богач. Видали около вокзала на Москательной картину во весь дом? Сидит этот заморский житель на жнее-сноповязалке, правит четверкой рыжих сытых коней. Пшеница высокая, густая: колос к колосу. Машина косит пшеницу и вяжет снопы. А на жителе панама, и курит он сигару. В перспективе видна широкая голубая река вроде Волги, называется река Миссисипи.
— Все мы эту картину видели, — подтверждает с носа Абзац. — Вы про Батька забыли, говорите про него. Ну, он перекувырнулся, а дальше что?
— Так вот, этот миллионер вроде Васи Шихобалова приехал эти самые машины нашим купцам продавать. Вам известно, — спросите Машу, — купцы жадные: сеют пшеницу в степи кто пять, кто десять, кто двадцать тысяч десятин, косить да убирать рук не хватает — им машины нужны. Выпили купцы с богачом магарыч в ресторане, и зазвали они его в трактир. Травкина послушать да на Батька посмотреть. Слушал наши песни приезжий довольно спокойно и послал Травкину с половым зеленую бумажку, три рубля. А как пошли плясать, да как наш Батёк перекувырнулся да на ноги встал — тут пришел и он в дикий восторг. Позвал Батька на хоры, подарил Батьку серебряную монету величиной с чайное блюдце и говорит: ‘Приезжай ко мне в гости за океан. Смело садись, хоть сегодня, на любой пассажирский пароход, скажи к кому — меня там все знают. А дом мой стоит при заводе на реке Миссисипи’.

Узенький карман

— Правду он это говорит? — спросила Маша Цыганочка Алексея Максимовича.
— Гм… Немножко наш дядя Сережа прикрасил, а случай такой точно был. Только слушал Травкина не сам миллионер, а его уполномоченный. И монета — поменьше блюдечка, однако побольше серебряного рубля… В остальном я могу все подтвердить.
— Блюдечки разные бывают: одно побольше, другое поменьше, — сказал Стенька с той улицы, явно переходя на мою сторону.
— Я видела у чиновницы, у вашей хозяйки, ужасно маленькие чашки, к ним блюдца синие с золотом, — поддержала меня и Маша, лукаво улыбаясь.
— Вот видите, блюдца бывают разные, а монеты все одного размера, — сказал я. — Разрешите продолжать рассказ…
— А ездил Батёк в гости за океан? — поинтересовался Стенька с той улицы.
— Как же… Только это долгая история… Глядите, скоро уж Ширчок.
— Ничего, расскажите хоть начало, а доскажет потом.
— Ну, чур, меня больше не перебивать… Положил Батёк монету с чайное блюдце в карман плисовых шаровар. Штаны широкие, а карман узенький. Едва влезла монета в карман. Попытал назад — не вытащишь!
— Ах! — воскликнула Маша и, высунув руки из-под пешковской хламиды, хлопнула в ладоши. — Достанется монета травкиной супруге!
— Нет, монета цела, у матери Батька в сундук хранится… Не перебивайте. Пошли певцы в боковушку за эстрадой в свое барахло обряжаться. А супруга Травкина уже дожидается: узлы вязать. Попробовал Батёк, а монету никак вынуть из штанов не может… Тут явилась у него блестящая идея: ‘Как, — подумал он, — монета, значит, достанется хозяйке?.. А сам я босой, в рваных штанах в гости должен ехать? Неприлично!’ И пустился наш Батёк наутек. Как был: в сапогах с медными подковками, в бархатной безрукавке, в шароварах с позументом, в канаусовой рубашке с золотыми пуговками, а в кармане монета с большое чайное блюдце! По лестнице из трактира — вон! Да с базара — вниз по Панской.

Пароход ‘Флорида’

— А я знаю, куда он побег, — похвастался Вася Шихобалов.
— Куда? Откуда ты можешь знать?
— Да ведь приезжий-то ему ясно дал знать: садись хоть нынче на любой пароход…
— Верно! Ох, и догадливый ты, Вася!.. Батёк с Панской прямо на берег, к Зевекинской конторке пароходов. Пароход ‘Миссисипи’ дал уже третий свисток — отправляется вверх по Волге прямым рейсом за океан. Река Миссисипи — это подтвердит вам и Пешков — впадает в Волгу слева, повыше Костромы.
Все ребята, кроме Маши Цыганочки, дружно захохотали. Смех этот имел очевидную цель показать, что они все хорошо знают географию и что Миссисипи в Волгу не впадает.
Я умолк и надулся. Маша Цыганочка серьезно возразила:
— Нет, это был не ‘Миссисипи’. Он за океан не ходит. Батёк на ‘Флориду’ сел. Он мне сам говорил.
— Мне тоже сдается, — подтвердил Пешков, — что ты, Преподобный, запамятовал. Батёк отправился за океан именно на ‘Флориде’.
— Пусть будет ‘Флорида’… Она уже отдала чалки. Батёк не растерялся, ударил с разбегу каблуками — гоп, сделал сальто-мортале…
— Ах! — испугалась Маша и закрыла двумя ложками глаза.
— Ничего… не бойся!.. Батёк как ни в чем не бывало стал ногами на палубу. Поехал…
— Поехал?.. И котелок с ним. В чем уху варить будем? — спросил Абзац.
— Да-а, жаль, — протянул Пешков печально. — Ну, в крайнем случае мы можем поступить так: выдолбим арбуз и в нем сварим уху. Я неоднократно это делал… Ничего не попишешь, если нет котелка!

Глава пятая

Бурлаки идут бечевой

Тут мне пришлось прервать рассказ о том, как Батёк ездил за океан. Перевозный пароход дал короткий свисток — знак лодкам отцепляться. Мы отдали чалку сели в весла и взяли за перевал к Аннаевской косе.
Перевалив на луговую сторону Волги, мы пошли бечевой вдоль косы. Поставили ‘дерево’, то есть мачту, а на ее верхушке продели в кольцо бечеву. Конец бечевы я закрепил на левую утку около себя на корме, чтобы в случае чего отдать бечеву, к тому же натянутая от мачты к корме бечева служит вантой и не дает согнуться мачте. Не успели мы наладить бечеву, как четверо мальчишек засучили штаны выше колен — и в воду. Лямок из холста у нас не было. Козан снял штаны, аккуратно сложил из них подушечку, сделал петлю из конца бечевы и надел ее через плечо, подложив штаны, чтобы не натирало. Он непременно хотел быть ‘закоперщиком’, хотя Абзац — выше ростом и сильнее — оспаривал у него эту честь.
— Ладно, — пригрозил Абзац, — устанешь тянуть, сам будешь просить, а я лямку не надену…
— И не подумаю просить, — ответил Козан. Бечева натянулась. Вася, Абзац и Стенька припряглись к Козану и зашагали по заплесу.

Мундир артиста

Мы с Машей сидели рядом на ближней к корме поперечной скамье. Пешков правил. Все трое думали о Батьке. Маша Цыганочка первая выдала свою думу:
— На сапожки с набором нас сменял!
— Не в сапожках суть, — возразил я. — Он матери побоялся. Она с него шкуру спустит, если его Травкин прогонит. Батёк в воскресенье рубль, а то и три домой приносит. Шутка сказать — в месяц десять целковых!
А она, хоть и кричит басом, ‘сердечная’, работать не может. Батёк пуще всего боится, что она от сердца в одночасье помрет. Она его лупит, а он кричит: ‘Мамага, не бей меня! Тебе вредно! Пожалей свое сердце!’ Не вернись он завтра, она от волнения, пожалуй, помрет… Вот он потому и остался.
— Сильно преувеличено, — сердито возразил Пешков. — Пьет она, это ей вреднее. Все, что ни принесет
Батёк, пропивает.
— А монета? — лукаво спросила Цыганочка. — Монета-то у ней в сундуке?
— Да, монета цела, — уверенно подтвердил я.
— Не в рублях дело, — продолжал Пешков. — Что такое деньги? Прибавь справа два нуля — из рубля станет сотня, три нуля — тысяча. А рубль рублем и остался. Батька не деньги держат, не безрукавка. Хотя, между прочим, и наряд для артиста не пустое дело. Все равно что мундир для генерала… Я мальчишкой увидал в первый раз в цирке клоуна. Левая штанина у него была голубая, правая — желтая, рукава — наоборот: правый — голубой, левый — желтый. На груди вышита черная кошка, на спине — муругий бык. А на голове островерхий колпак. Я как увидел его, тут же решил стать клоуном. Думаю, подожду, когда он выйдет, и попрошу: ‘Возьмите меня в ученики!’ Ждал, ждал на улице у дверей. Не выходит и не выходит. Разные люди выходят, а клоуна нет. Уж и лампы гасят. Я спрашиваю: ‘Когда же выйдет клоун?’ — ‘А зачем он тебе?’ — ‘Мне надо ему важное слово сказать’. — ‘А ты его знаешь?’ — ‘Ну еще бы, первый друг’. — ‘Как же ты его не признал? Он сейчас мимо тебя прошел’. А прошел мимо меня какой-то неприметный человек в черном пальто, на голове котелок, и не взглянул на меня, скучный, угрюмый…

Клоунада

Маша весело рассмеялась:
— Ах, Алексей Максимович, вы обмишурились! Он для того и котелок на голову надел, чтобы не узнали. Увидал — мальчик идет. Дай-ка я его насмешу, вместо шляпы котелок надену!.. А у нас вот и Батька нет и котелка нет.
Цыганочка проговорила это с такой душевностью, что я опешил, да и Пешков не решился ей объяснить, что на голове у клоуна был надет не чугунный котелок, а твердая фетровая шляпа, только напоминающая настоящий котелок, откуда и название.
— Дело не в котелке, — заговорил снова Пешков, — и не в том, что я не стал клоуном. Артист живет в искусстве, в работе живет, а вышел на улицу — ему скучно, тоска.
— Я вырасту и стану тоже артисткой. Они и на улице очень нарядные ходят. У нас в доме Агарева живет. Выйдет утром в Струковский сад гулять в кружевном платье… Все в дырочках, и зонтик кружевной, и шляпа… Ах! С нее все барыни фасон берут!
Маша мечтательно помолчала и спросила:
— Алексей Максимович, вот вы в цирки ходите. Ну, есть клоуны, а клоунады бывают?
— Гм, кха, клоунады?! Бывают!
— Вот я сделаюсь клоунадой и буду уходить из цирка не так — в простое одевшись, а переоденусь еще шикарней — вся в клетку.
— Такой клоунады губернатор не позволит.
— Еще как позволит! Барыни будут с меня фасонь брать…

Странник в котелке

Ночь близилась. Бледное солнце не зарумянилось и на закате. И закат не пылал, а, напротив, густо засинел. Только в зените небо чуть закраснелось.
Аннаевская коса длинна. Сначала наши бурлаки тянули дружно, потом по одному начали отлынивать. Козан, добровольно надев на себя петлю, упорно шагал, натягивая бечеву. Следы его в мокром песке заплёса делались все глубже.
— Хороший у нас движок, — сказала Маша, — а его все бросили.
— Ничего, дотянет: верхушка косы близко, — ответил Алексей Максимович. — Надо брать на перевал.
Вдруг наши бурлаки, что-то заметив впереди, разом принажали и начали усердно тянуть, шагая в ногу. Лодка пошла быстрее.
Приверх Аннаевской косы — вот он. С приверха Волга начала брать песок, и берег тут приярист. Над обрывом одиноко сидел какой-то человек. Сумерки сгустились.
Одинокий человек сидел, опустив непомерно большую голову на руки, уставленные на колени, в позе сосредоточенной задумчивости, что очень шло к вечернему пейзажу.
Наши бурлаки упористо шагали мимо одинокого человека, не обращая на него внимания. И он не пошевелился и ничем не показал любопытства, даже не повернул в нашу сторону головы.
— Да ведь это Батёк! — воскликнула Маша. — И в котелке, как клоун!
— Возвращение блудного сына, — обрадовался Пешков, — Батёк, айда сюда! Лезь в лодку! Ребята, стой!..
Бурлаки продолжали шагать. Абзац даже запел — и все подхватили бурлацкую ‘Дубинушку’:
Шаг-шаг! Шагаем! Шагать будем, Шагаем!..

Глава шестая

Возвращение

Лодка поравнялась с Батьком. Он снял котелок с головы, поставил его на песок и пустился вприсядку. На сухом песке это было трудно. Он разбежался, перекувырнулся, ударил оземь пятками, но не вышло!.. Батёк не устоял и шлепнулся задом на песок.
— Ах! — пожалела его Маша.
— Ха-ха-ха! — отозвались притворным смехом бурлаки и зашагали еще проворней.
— Братцы! — закричал Батёк со слезами в голосе. — Возьмите котелок… Ведь я только из-за котелка и прибег… Черти! Даром, что ли, я десять верст берегом за вами бежал! Я с вами не прошусь… На кой вы мне сдались! В чем уху варить будете?
Пешков, рассердясь на бурлаков, круто повернул лодку. Она уткнулась носом в песок. Бечева натянулась струной и сразу ослабла. Все четверо бурлаков со смехом повалились наземь. Трое кинулись к Батьку. Я отдал с утки конец бечевы, и Козан начал аккуратно сматывать ее в бухту кольцом.
Смотав бечеву, Козан зашел по колено в воду и тщательно прополоскал: бечева набрала порядочно песку. Абзац, Стенька и Вася тормошили Батька, издеваясь над ним:
— Эх ты, путешественник!
Козан швырнул бечеву в лодку и не спеша подошел к товарищам, пнул ногой котелок в сторону, чтобы не мешал, и молча сильно толкнул плечом Батька…
— Вот это дело! — с восторгом закричал Батёк и ответил Козану тем же.
Я выскочил из лодки и разнял драчунов.
— Ребята, в лодку! — крикнул Пешков. — Время уводите…
Первым в лодку ввалился, радостно гогоча, Батёк.

Большой огонь

Так окончилась суббота — ‘день обманутых надежд и неисполненных обещаний’.
Нависала ночь. На Волге зажглись красные и бель’ огни горных и луговых бакенов. Засветились по берегам огоньки перевальных столбов. Нас манил к себе рыбачий костер, очень большой и веселый, на ухвостье Зеленого острова. Казалось, что там кто-то размахивает большим красным плащом, призывая нас.
— Рыбаки уху хлебают… Эх, не подождали нас! — ворчал Алексей Максимович, глядя на манящий огонь костра. — Досадно, что не достанется ни ложки…
— Неужели вы видите? Какой у вас далекий глаз! — польстила Цыганочка, скрывая под лестью недоверие.
— Конечно, вижу… Вот староста постучал о край чашки ложкой — это знак, что можно ‘возить рыбу’.
Мальчишки все уставились на далекий огонь — они, проголодались.
— А какая у него ложка? — продолжая сомневаться, допрашивала Маша.
— Ложка у него кленовая, некрашеная, а на конце черенка вырезано ‘двуперстие’ — благословляющая рука. Староста — человек благочестивый, эту ложку он из Соловков привез.
— А может, вы видите даже, что на ложке написало? — иронически спросил Абзац.
— Скептикам, вроде Абзаца, скажу, — продолжал Пешков, — что если у них плохое зрение, то они, и не видя, могли бы догадаться… Рыбаки народ практичный — они не станут зря жечь дрова. Если рыбаки жгут большой огонь, значит ужинают.
— Чтобы мимо рта не пронести? — продолжал Абзац.
— Нет, чтобы в темноте кто-нибудь лишнего против товарищей не съел… В артели этого нельзя. Уха у них стерляжья, янтарем подернута. Ах, хороша уха!
— А может, еще успеем? Ребята, айда! — крикнул Стенька с той улицы.
— У нас своя уха будет, мы сами стерлядей набродим, — уверенно заметил Козан.

Сом и белуга

Мальчишки сели на весла по два и начали лихо грести.
Пламя далекого костра металось. Поднимался суховей — горячий юго-восточный ветер, он донес до нас запахи Самары: пыли, конского пота, нефти, елового лыка, выкатанных на берег плотов.
Не проблеснула ни одна звезда, высокие облака закрыли весь небосвод сплошным ковром. Необычный закат серебряного солнца с тусклой зарей лишь в самой маковке неба обещал не менее странную ночь.
Переваливая Волгу, мы держали на костер. Я правил. Батёк в кормовой паре весел очень старался, греб ‘с подергой’, покрикивая на соседа Стеньку:
— Чего гребешь в ростягу! Вот как надо: ррааз… ррааз…
— Устал, Батёк? Не налегай очень, — пожалел я его.
— У меня ноги устали, а руки ничего. Это ведь все Ушан ‘Отрежь пирожка’, а не я. Он меня не пускал, а я от него задал тюляля… Где ему меня догнать!
Костер, наш маяк, быстро угасал. Пламя его превратилось в сонно мигающий огонек, а мы были только еще на полпути к нему.
Я повернул вдоль Зеленого острова, когда огонь пропал за мысом, и приткнул лодку носом к берегу.
Ребята впятером, взяв бредень, отправились рыбачить. Песок на отмели с хрящом. Вода у берега быстрая. Тут наверняка ловилась стерлядь.
— При таком ветре мелкая рыба уходит от берега, — сказал Алексей Максимович.
— Мелькая в голомень ушла, зато крупная в такой ветер к берегу жмется, — спорил с ним Абзац.
— Верно — согласился Пешков. — В такой ветер в бредень и белугу пудов на девять поймать не штука. А то и сома! Только берегитесь: белуга бредень рвет, а сом за ногу может схватить да на дно утащить…
— Сом — он баловник! — подтвердил Абзац.
— А котелок, братцы, нам оставьте. Рыбу на кукан сажайте.
— Знаем… А вы тут дров побольше соберите.

Притча о блудном сыне

Мальчишки ушли, сговариваясь, кому идти в заброд, кому одежду носить, кому рыбу из бредня выбирать, кому на кукан сажать. Им предстояло сначала пройти берегом по крайней мере с полверсты вверх и начать оттуда, чтобы, сделав десяток забродов, кончить ловлю как раз у нашего стана. Маша пошла в тальники собирать плавун для костра. Я взял топор, чтобы вырубить сошки и палку для подвешивания чайника и котелка.
— Кассир, какова у нас свободная наличность? — спросил меня Пешков.
— Что-то вроде трех рублей с небольшим гаком. А что?
— Надо же ознаменовать возвращение блудного сына!
Маша принесла охапку сушника и, положив его на песок, прислушалась к нашему разговору.
— Второй раз слышу про Батька — ‘блудный’ да ‘блудный’. А почему ‘блудный’?
— Отче Сергие, это по твоей части.
— А это, Клоунада, слепцы такой стих поют, или притчу. Один отец, обрадованный возвращением блудного сына, решил устроить пир и велел заколоть самого упитанного тельца. Этим отец возбудил недоумение и ревность старшего сына. ‘Как же это так? — говорит старший брат. — Я дома оставался, отцу помогал, работал, пока мой братец шатался по белому свету, неведомо где, да еще, уходя из дому, взломал у отца шкатулку, десять рублей из дому забрал’.
— Десять рублей? — смущенно кашлянув, перебил меня Алексей Максимович. — Почему, Преподобный, именно десять? Вернее, один рубль?
— Именно десять, — твердо повторил я. — ‘Ушел мой братец в сапогах, вернулся босой. По-моему, задать ему феферу, драть как Сидорову козу…’ Это старший брат говорит. ‘Нет, — ответил отец. — Правда, ты был со мной… Но он ушел потому, что возлюбил свободу… Вот он вернулся, хотя и босой, но с котелком на голове, много претерпев, пострадав — десять верст бежал, догоняя нас, котелок принес. Как же мне не радоваться?’ И устроил отец в честь блудного сына пир на весь мир. Не послушал старшего брата.

Серый кот

Маша Клоунада грустно покачала головой:
— У Батька нет отца! Он даже не знает, кто его отец.
— В данном случае отца будет изображать Алексей Максимович, а я, допустим, старшего сына.
— Да будет так! — скрепил Пешков мудрое решение старшего сына. — Давай сюда три рубля.
— Что ты хочешь делать? — спросил я, вручая Пешкову зеленую бумажку.
— Пойду куплю у станичников рыбешки… Мальчишки наверняка ничего не принесут.
— Что же, все равно нам придется возвращаться… Без денег дальше плыть нельзя.
— А это уж не мы с тобой будем решать. Тут, мой Друг, завязалась сложнейшая психологическая проблема. Дальше ехать или домой вернуться? Что было бы, кстати сказать, постыдно. Но решать будем не мы с тобой.
— А кто же? — спросила Маша.
— А вот поживем — увидим…
Алексей Максимович ушел на ватагу за рыбой, а мы
с Машей занялись приготовлением к пиру. Когда Пешков вернулся, у нас пылал веселый огонь, над ним закипел чайник. Пешков подошел к костру, напевая, словно уличный торговец в развоз: ‘Бабы, девки, за рыбой! За рыбой! Тпру!’
Позади Пешкова бежал — хвост трубой — серый кот, мяукая. На голове Пешков нес порядочных размеров деревянный столик на очень коротеньких ножках — обеденный стол рыбаков. А на столике большая крашеная артельная чашка…
Алексей Максимович снял столик с головы и поставил его на песок. В чашке мы с Машей увидали десятка два выпотрошенных стерлядок.
— Были живые, прямо из прорези вынули. Убейте меня, если вру… При мне потрошили. Они это делают скоро и ловко — Маше меньше возни.
Кот понюхал, что в чашке, замяукал и стал тереться о Машины ноги.
— Этому коту я неосторожно признался, — объяснил Пешков, — что у нас есть беловская колбаса из Москвы. Рыба ему надоела. Строго говоря, это не было приглашением, но… — Пешков развел руками.
— Кот подождет, — сказала Маша, — надо уху варить… А вы идите-ка за дровами. Рыболовы скоро вернутся.
— Милая Клоунада, вы знаете, как варить рыбацкую стерляжью ушицу?..
— Без вас хорошо знаю: вода, стерлядь и соль — больше ничего. Давайте дров.

Верхогляд

Мы с Алексеем Максимовичем послушно удалились, хотя он и ворчал:
— Говорят, женщина — хранительница домашнего огня. Это не так уж трудно, если мужчина заготовит ей дров. Смотри — Маша: от земли еще не видно, а она уж командует.
Когда уйдешь ночью от костра, ночь кажется — пока не привыкнут глаза — непроницаемо черной… За талами в осокоревой роще стояла непроглядная тьма.
— Сушник в лесу отыщет и слепой, — философствовал Пешков. — Ага… Вот убедительный пример — я наткнулся на дерево…
— Осторожней, Алексей.
— Не люблю леса. Я человек широких, открытых просторов и горных вершин… Но раз уж наткнулся на дерево, нетрудно решить: что этот сук сухой или сырой? Если он гнется и не трещит — сырой, а если… Послышался треск.
— Прекрасное начало, право так, — приговаривал Пешков. — Однако жилистый сук: сломался, а его не оторвешь. Ты где?
— Я здесь.
— Что делаешь?
— Смотрю вверх.
— Ты верхогляд!
— Ничуть. Я ищу сухую вершинку. На фоне неба сушину ясно видно.
— А потом?
— Потом срублю сухое дерево, и нам хватит его на всю ночь… По твоему методу собирать сучья — очень долго.
— Очень практично… Значит, ты захватил топор?.. Великолепно! В таком случае я покурю…

Богатая сервировка

Когда мы вернулись на стан, волоча за собой комлем вперед порядочную сушину, срубленную в роще, уха, и не только уха, но и все было готово для пира.
На вымытом с песком (а был засаленный) низеньком квадратном столике стояла чашка, принесенная Пешковым от рыбаков. Маша разложила, как полагается у волжских ватажников, ложки вокруг чашки — каждая ложка лежала черпаком на краю чашки, а черенком опиралась на стол. Около каждой ложки по два ломтя хлеба: один — белого, другой — черного. Кот, сидя у костра, умывался и посматривал в огонь. Маша успела нарезать молодых талов в листве и сделала из них вокруг стола подстилку так, что пирующие могли возлежать на манер древних греков или римлян. Отдельно был сервирован чайный стол, на разостланной по ровному месту газете. Центр чайного стола занимала банка с леденцами. Вокруг нее звездой располагались восемь французских булок, восемь разных кружек образовали на чайном столе правильную окружность…
Кружки служили гнетом, чтобы ветер не вздувал скатерть. В каждой кружке лежало по одной восьмой от апельсина, и его густой аромат очень хорошо сочетался с горьковатым запахом свеженаломанных таловых прутьев. На чайном столе едва хватило места для двух пакетов с сахаром и колбасой. В стороне, в резерве, лежали арбузы и висел на сучке десяток копченой воблы.
В золе костра пеклась картошка: она нашлась у кого-то из ребят в котомке.
— Как вам нравится? — обратилась к Пешкову хозяйка.
— Превосходно, богато, пышно, роскошно! Гм… не хватает только венков из роз… ‘Зал был ярко освещен…’, пишется в газетах о великосветских балах. А посему нарубим дров, чтобы к приходу юбиляра запалить костер вовсю. Мальчишки скоро должны быть…

Вполне приличный улов

Издали послышались сердитые голоса ребят. У них шла ожесточенная перебранка: кому нести рыбу?
— Давай, Батёк, я с Абзацем бредень понесу, а ты тащи рыбу.
— Ишь ты, какой хитрый! Взялся рыбу нести неси…
— Я не могу больше, брошу.
— Ну и бросай! Не жалко.
— Значит, много поймали, — несколько опечаленная тем, что наш сюрприз потеряет силу, заметила Маша. — А вдруг они забродили аршинную стерлядь?!
— Вполне возможно, — согласился Алексей Максимович. — Более, впрочем, вероятно, что они поймали белугу или сома пудов на пять весом. Такие экземпляры попадаются в бредень довольно часто. Самое заурядное явление!
Мы подбросили в костер дров. Огонь весело запылал и осветил шествие. Ребята приближались медленно. Впереди Абзац и Батёк несли намотанный на клячи мокрый бредень: за ними появились на свету Вася Шихобалов и Стенька с той улицы.
— А Козан где же?
— Он рыбу тащит.
— Бедный парень! Ему и на сей раз достался тяжелый крест, — вздохнул Алексей Максимович.
Маша, добрая душа, кинулась помочь товарищу и со смехом захлопала в ладоши.
Козан приближался к огню, сгибаясь под тяжестью наших любопытных взоров. В руке Козана на кукане висел небольшой лещик и несколько ершей.
— Цыганка, чисти на уху! — сумрачно сказал Козан.
— Ха-ха-ха! На уху!.. Вашей рыбы и наш кот есть не захочет…
Кот презрительно отвернулся, когда ему дали понюхать ершей, и, подойдя к сервированному для чая столу, начал трогать лапкой сверток с колбасой.
— Не прав ли был Алексей Максимович? — воскликнул я льстиво. — Глубоко прав, говоря, что в такой ветер рыбу ловить бреднем безнадежное дело.
— Почему? Улов вполне приличный… Удочкой, конечно, было бы надежней… я предупреждал, — говорил Алексей Максимович.
— Пока вы бродили, они тут наловили в десять раз больше… и каких стерлядей! — похвасталась Маша.
— А на что ловили?
— На золотую рыбку!.. Уха готова.
— Надо прибавить нашу рыбу. От ершей уха вкуснее, — посоветовал Козан. — Даром, что ли, я рыбу тащил?
— Вот еще! Стерляжью уху ершами портить!
— Господа, пожалуйте к столу кушать! — пригласила Маша.

Глава седьмая

Веселый пир

Сняв котелок с огня, мы вылили (вернее, вывалили) из него уху: от ухи поднялся дух, которому нет равного на свете. Только один кот остался к нему совершенно равнодушен. Остальные не заставили себя долго просить.
Веселый пир начался. Описать его в подробностях нет никакой возможности. Скажу лишь кратко, что первый тост был провозглашен Пешковым за виновника торжества — Петьку Батька… Тост Пешкова, точнее застольная речь запомнилась нам всем надолго, а мне на всю жизнь. Я помню ее от слова до слова и через половину столетия. Алексей Максимович в этой речи, как говорилось тогда в газетных отчетах, ‘превзошел самого себя’. Он превознес Батька до небес.
— …Наш почтенный юбиляр победил все соблазны, — говорил Пешков. — Ему улыбалась карьера знаменитого артиста, оперного певца или, в крайнем случае, певца архиерейского хора, где, к сожалению, не пляшут вприсядку, хотя тоже одеваются в кафтаны с золотым шитьем, что стоит бархатной безрукавки и сапожков с медными подковками. Не соблазнила Батька и далекая заморская страна, где Батёк чертовски разбогател и очень скоро стал богаче даже самарского миллионера, здесь представляемого молодым отпрыском этой знаменитой фамилии — Васей Шихобаловым, известным — гм, кха — своим пристрастием к золотым рыбкам. Батёк презрел и богатство. Его тянула к себе Россия. Он вспоминал на берегах Миссисипи, ничтожного притока Волги, товарищей, которые без него и без котелка пустились в опасное кругосветное плавание Батёк поплакал, уложил в чемоданчик миллион серебряных монет, величиной в чайное блюдо каждая надел котелок и пошел с чемоданчиком в гавань…

Прерванная речь

Ребята, увлеченные ухой, слушали речь Пешкова в пол-уха. Лишь один Батёк иногда не доносил ложку до рта, застывая от изумления: откуда что берется? Печальную и смешную историю о том, как Батёк на самом деле однажды собрался бежать в заморские страны, но держал от товарищей в строгом секрете. Алексей Максимович ее узнал от Травкина, а от Пешкова — я.
Однажды Батёк на самом деле ночью прямо из трактира в полном параде прибежал на пристань и забрался на отходящий вверх по Волге пароход. На мальчика в странном наряде, конечно, обратили внимание, капитан парохода сдал Батька на пристани в Ставрополе ‘сержанту водяной коммуникации’, попросту речному городовому, тот свел его в полицию, и наутро мальчишку отвезли назад в Самару и вернули в хор.
На лице Батька, когда он слушал Пешкова, одно выражение молниеносно сменялось другим. Сам артист по натуре, он не перебивал оратора, а поглядывал искоса на друзей — верят ли они небылице — и опять смотрел Алексею Максимовичу в рот, восхищенный его искусством сплетать былое с небылым. Я разделял с Батьком его восхищение. Уже тогда в таланте Пешкова меня пленяло его уменье превращать факты в сказку и наоборот: из небылицы делать быль…
Алексей Максимович продолжал:
— Уже Батёк готов был, сделав сальто-мортале, ступить на палубу корабля в гавани. Но тут на него напали команчи. Все свое богатство Батёк потерял в битве с дикими команчами. Воинственные, жестокие команчи напали на ‘бледнолицего’, то есть на Батька, именно в тот момент, когда он уже готовился ступить на широкую палубу большого парохода, чтобы вернуться к нам прямым рейсом в Самару, без пересадки. Все потеряв в этом кровавом сражении, Батёк не утратил лишь чувства любви к отечеству. Подобно блудному сыну, Батёк вернулся к нам голодный, оборванный, босой, с ногами, разбитыми в кровь, но с котелком на голове по самой новой моде. Если бы не он, то у нас не было бы и этого великолепного пира…
— Ребята! Оставьте старикам хоть по хвостику рыбки, — прервала речь оратора Маша.
— Старики — это мы с тобой, — сказал мне Пешков.

Лукавая девчонка

Все в великом смущении положили свои ложки на стол. Великолепную речь Пешкова сопровождала не менее чудесная музыка: стук ложек и звуки, обычно сопровождающие еду, — чавканье, проглатывание и хруст хрящей на зубах. Ну, да вы сами знаете, что такое стерляжья уха у костра на Волге!
Пешков умолк, несколько обиженный, что его прервали, и потупился. Из-под его усов зазмеилась веселая усмешка. Он покосил в мою сторону глазами и почти подмигнул. Следуя за его взором, я только тут увидел, что перед его (фигурально выражаясь) прибором праздно лежала не одна ложка, а две, вложенные одна в другую так, что сразу и не приметить. Лукавая Клоунада осталась верна себе…
Вы, конечно, не забыли, что ложек мы купили счетом девять. На долю Пешкова пришлась и та, что назначалась первоначально для воинственного и жестокого вождя команчей.
Кроме Батька и меня, следил за речью Алексея Максимовича еще кот. Он все время слушал внимательно и только порой отряхивал с ушей некоторые слова, когда оратор хватал через край, хваля юбиляра.
Возмущенный нетактичностью Клоунады, прервавшей речь оратора на самом интересном месте, кот поднялся с места и, брезгливо отмахиваясь, отошел от пиршественного стола.
Настала долгая тишина, за которой по правилах выработанным тысячелетиями истории человечества должен был грянуть гром рукоплесканий в честь юбиляра, награждающий вместе с тем и оратора.
Над горами Жигулевских Ворот ярко полыхнул молния.

Боги смеются

Раз ярко полыхнула молния, то должен, конечно проворчать отдаленный гром.
Грома не последовало, то была глухонемая молния. Не прозвучал и гром аплодисментов: мальчишки не знали, что, съев уху, надо рукоплескать застольному оратору. Прервав неловкое молчание, решился выступить в роли оратора и я:
— Мне с Пешковым не состязаться. Буду краток. Маша очень обидела Алексея Максимовича, назвав его стариком. Я тоже сопричислен к старикам, хотя несколько моложе Пешкова. Отдаю ему пальму первенства. Провозглашаю тост за его здоровье, за здоровье старика отца, что принял так…
— Шикарно… — подсказала Маша.
— …’шикарно’ и тепло принял в свои объятья блудного сына и устроил для всех нас этот грандиозный пир при свете молнии. Да здравствует Алексей Максимович!
Опять полыхнула, теперь правее, над Соколиными горами, молния, но гром опять не проворчал…
Пешков чокнулся со мной, мы выпили. Маша проворно вскочила, кинулась к чайному столу и отрезала по куску колбасы Алексею Максимовичу и мне. Бросила и коту кусочек.
Кот принялся за колбасу с ворчанием, похожим на рокот отдаленного грома.
Больше тостов не последовало. Официальная часть торжества закончилась. Ее немножко испортил сам юбиляр, хотя от него не ожидали ответного слова и Батёк не знал (да и я еще тогда не знал) юбилейных правил. Юбиляр поднял со стола свою ложку и, всхлипывая, сказал Пешкову:
— Я вам это всю жизнь не забуду… Какой!
Из глаз Батька покатились горошинами слезы, он их ловил на щеках ложкой и отправлял в рот, слизывая с ложки.
Мы все захохотали. Веселей всех Алексей Максимович. Смех может заменить громы небесные. Это был поистине гомерический смех. Так смеялись боги на Олимпе, глядя из-за облаков на забавную возню людей.

Сладкая грусть

— Прошу к чайному столу, — пригласила Маша-Клоунада, — Что это вы присерьезились! Развеселитесь!
Чай с апельсином пили в сытом и грустном молчании. На банку никто не покушался. Золотая рыбка беспечно резвилась в лазурной воде. Костер уже угасал…
От стерляжьей ухи всегда, как я много раз замечал в молодости, делается грустно. Это сладкая грусть. Но Пешков и я в этот раз ухи не ели, и потому настроение, навеянное юбилеем Батька, у нас имело несколько иной характер. Я ждал, что он теперь скажет. Он хмурился, молчал.
— Ну что же, — сказал я ему, — говори, Алексей. Говори ты. Тебе лучше знать — ты министр финансов… Вроде Витте.
— Ага! Министр финансов за все отвечает… Хорошо-с!.. Я буду жесток, краток и ясен. Наше предприятие терпит крах, прежде всего крах финансовый. В кассе нашей осталась мелочь, что-то вроде рубля с копейками.
— Как же это так? — изумился Стенька с той улицы. — А так! В свое время мы представим полный отчет с оправдательными документами. Сейчас скажу брутто. За лодку Пешков уплатил Апостолу десятку.
— Дорого! — заметил Козан.
— Дорого ли, дешево ли — деньги уплачены. Я сам видел, как Пешков отдавал ему из руки в руку, да еще с таким сиянием в лице, словно наследник, и доктор ему сказал, что богатый дядя к утру умрет.
— Мое сияние имело другие корни! — возразил Пешков.
— Все равно. Мы с Васей Шихобаловым истратили у Егорова и Ленца три рубля восемьдесят три копейки.
— А вы еще пиво пили в кафедралке на общие деньги, — донес на меня Шихобалов.
— Растрата! — Алексей Максимович покачал головой.

Глава восьмая

Финансовый крах

На меня — такова судьба многих финансистов — обрушилось все: обвинения, клевета, насмешки.
— А еще говорил Алексею Максимовичу: ‘Отдай мне деньги, ты плохой кассир!’ — напомнил Абзац эпизод минувшего дня. — Да еще пиво!
— Товарищи, ‘клянусь последним днем творенья’ у меня в кармане был свой пятачок.
— У нас своих денег нет. Все общее, — погрозила мне пальцем Клоунада. — Мы все свои деньги вам вручили.
— А он пиво пить!
— Нехорошо, Вася. Ты попрекаешь меня кружкой пива, а сам съел с четырех тарелок горох моченый, сухари черные, круто посоленные, три мятных пряника воблы кусок…
— Воблы не было!
— Ага! А горох? Сухари ел? Пряники ел? Вася потупился.
— И вот этот человек, съевший сухари, пряники моченый горох и не съевший воблы только потому, что ее не было, — а все входило в цену пятачка, — осмеливается кидать мне в лицо тяжкое обвинение. А сам он? Не он ли виноват в том, что мы купили эту банку с золотыми рыбками? Вот оно — вещественное доказательство. Мы потерпели крах, почему же я один должен нести ответ за все ваши безумства?..
— Ты прямо Плевако, — похвалил Пешков, — тебе в адвокаты идти, а не в инженеры…
Я пропустил мимо ушей язвительное сравнение меня с знаменитым судебным оратором, московским златоустом, хотя оно мне льстило.
— Я обрушу теперь свои молнии, или, лучше сказать, перуны, на самого Пешкова. Кто, если не он, наш, так сказать, отец, устроил этот безумный пир, радуясь возвращению блудного сына, и тем самым нанес непоправимый, последний удар нашей кассовой наличности?!
Алексей Максимович тоже потупился.
— Будем откровенны. О вы, лицемеры! — гремел я. — Вы делаете вид, будто поверили, что стерлядь мы наудили. Вот вам свидетельница: Маша знает, что Пешков (мы-то с Машей возражали!) купил стерлядей у рыбаков на три рубля. Три рубля, товарищи! Вдобавок он привел с собой кота, который сейчас опять подбирается к колбасе…

Совесть заговорила

— А между тем чего было проще? — продолжал я свою защитительную речь. — Стоило только дождаться вашего богатого улова — вон он висит и качается от ветра на кукане — и сварить уху из рыбы, добытой честным товарищеским трудом. Уха из ершей, по справедливому замечанию нашего юбиляра Батька, не менее вкусна, чем уха из стерлядей, сомнительно приобретенных. Ага! Я слышу, у Козана заурчало в животе — это у него заговорила совесть… Да-да! Уху вы все ели, и, стало быть, все виноваты.
— Ах! — воскликнула Маша.
Восклицание Клоунады относилось не ко мне, а к коту: он-таки подобрался к колбасе.
— Маша, смотри за котом!
— Я обещал быть кратким, жестоким, ясным и держу свое обещание. И теперь бросаю огненную стрелу в нашу Машу, явно поощряющую ворюгу-кота. Кот опоганил колбасу.
— В чем же я-то провинилась? Или уха нехороша была?
— Вина твоя не в ухе. Я видел, что она хороша. Пешков и я ее даже не попробовали, но не ты ли положила перед Пешковым две ложки? Что ты этим хотела сказать? Ясно. Ты хотела сказать: ‘Алексей Максимович, вы не потому купили рыбы, что хотели приветствовать возвращение блудного сына, вам самим стерляжьей ушицы захотелось… Ну и возите уху сразу двумя ложками, правой и левой рукой’… И что же мы видели? Я отдаю должное чуткой совести Пешкова: он не прикоснулся к ложкам — он сразу понял Машин намек, и совесть в нем заговорила раньше, чем в любом из нас. Но мы здесь никого не судим, а обсуждаем создавшееся положение. Ага! Вот, вижу, вы все повеселели: все-де уху ели, все и виноваты.
— А вас завидки берут?
— Не скрою — да. Ау! Ухи нет, но не в этом дело. Все это поэзия, а вот суровая проза: у нас нечем заплатить мужикам за перевоз лодки из реки Усы в реку Волгу на меридиане села Переволока… В кассе у меня сорок семь копеек серебром.
— Ах! — воскликнула Маша.
— Ох! — вздохнул Стенька.

Героический проект

Козан внес предложение:
— Мы перетащим лодку сами, своими руками.
— Пять верст, милый, да в гору высотой, пожалуй, сажен в пятьдесят!..
— Трудновато! — подтвердил Пешков.
— Невыполнимо! Однако я и это допускаю. Безумство? ‘Безумство смелых, вот мудрость жизни’. Так? Есть, однако, другое препятствие.
— У него вечно препятствия! — ехидно заметила Маша.
— Препятствия видеть не мешает, иначе можно копнуть носом и понюхать, чем земля пахнет!
Пешков стал на мою сторону, что меня окрылило, и я продолжал:
— Допускаю: мы своими руками перетащим лодку через горы. Сколько времени займет этот геркулесовский подвиг — это я опускаю. Словом, лодка наша спущена у Переволоки в Волгу. И нам после того до Самары идти против воды еще верст восемьдесят…
— Сильно преувеличено… Почти вдвое, — поправил меня Алексей Максимович.
— Пусть так. Но нам угрожает голод. Я был уверен, что наше довольствие в верных руках. Однако половину колбасы наша хозяйка скормила коту. Остальное кот опоганил. Я вижу, что Абзац уже доедает свою булку… Каковы же наши ресурсы? Завтра мы еще будем хлебать прекрасную уху из ершей нынешнего улова. Котелок у нас есть. Но согласитесь, что трех арбузов (‘Мы их съедим и не заметим’, — вставил Пешков), десятка воблы и что осталось хлеба, при наличности в сорок семь копеек, — мало! Мы не можем продолжать кругосветку!

Решение

— Все? — глядя на меня горящими глазами, выдохнула Маша.
— Все! — подтвердил я. — Чего же больше?
— Пусть Батёк скажет. Вот! — Маша указала на Батька.
Тот сидел, погруженный в глубокую думу.
— Подбросьте в костер дров! — приказал Пешков. — Чтобы ярче пылал огонь! Осветим полным светом лицо нашего юбиляра!..
Огонь весело запылал, раздуваемый ветром.
— Ну, Петя… — поощрил Батька Алексей Максимович.
Батёк обвел всех сумрачным взором.
— В таком разе… — начал он, — ежели говорить напрямки… Или, например…
— Строго говоря, — подсказал Абзац.
— Строго говоря, — повторил Батёк, — ну, чего тут рассусоливать? Едем!..
— Куда едем? — воскликнул я, указывая левой Рукой вверх по Волге, к Жигулям, а правой — вниз, к Самаре.
— Куда, куда? — рассердился Батёк. — Куда ехали, туда и поедем.
Общий гул голосов показал, что Батёк сформулировал общее желание: оно осталось неизменным. Пешков, смеясь, толкнул меня в бок:
— На чем мы с тобой попались!.. А?..

Лимон

Мусор, оставляемый человеком на его временных стоянках, мне всегда был противен, хотя на подобных остатках основана чуть ли не целая наука. В своих прогулках с ребятами мы установили правило: покидая стан, убирать за собой. Все, что можно сжечь, мы в последние минуты сжигали. Это Алексей Максимович называл ‘часом всесожжения’.
Ребята собрались в дорогу быстро. В костре весело догорали клочки бумаги, освещая сборы.
Маша, видя, что Алексей Максимович не встает с места, любезно предложила ему:
— Хотите еще чаю? А то я чайник выполощу!
— Выпил бы. С удовольствием и с лимоном.
— Ах, милые мои, где ж лимон?
— Лимон мы купили!
— Лимон был, — подтвердил Вася Шихобалов. — Я еще дяде Сереже говорил: ‘Пешков любит пить чай с лимоном’.
— Я сейчас, — метнулась Маша, но Пешков ее остановил:
— Нет! Это очень хорошо, что ты забыла про лимон. Мы едем на север. Нам угрожает голод… Цинга — спутник голода. Лимон — лучшее средство против цинги… Уж вы мне поверьте — это так!
— Она забыла про лимон?.. Забыла про лимон!.. Неужели она про лимон забыла? — слышались голоса притворного удивления.

Остатки сладки

На Машу указывали пальцами. Все мы, каждый по-своему, уже в чем-то провинились, она одна до сей поры ускользала от общей участи. Наконец-то и она попалась!..
— Забыла про лимон? — Я покачал головой с укоризной.
Маша сконфузилась не более чем на полминуты и с женской ловкостью отвлекла разговор от лимона:
— Колбасы у нас осталось все равно немного, я вам разделю всем по кусочку.
От колбасы, хотя кот ее опоганил, отъев пупочек, где привязана пломба ‘Братья Беловы, Москва’, отказаться ни у кого не хватило мужества.
Остаток колбасы Маша аккуратно завернула в бумагу, промолвив:
— Остатки сладки.
— А это кому?
— Как это кому? Конечно, коту.
— Он получил свою порцию.
— А на завтра?
— На завтра! Кот-то не наш.
— Наш. Вы не заметили — он вовсе не серый, а трехшерстный. — Маша показала нам белое в рыжих пятнах брюхо кота. — Коты трехшерстные бывают очень редко, и оттого они приносят счастье…
— Кот чужой.
— Мой кот! — настаивала Маша.

Маскотт

Алексей Максимович разрешил спор:
— Превосходно. Пусть это кот, трехшерстный кот, будет в нашей экспедиции Маскоттой, талисманом счастья. Мальчишки, несите стол и чашку на стан, верните и поблагодарите, а про кота скажите, что он убежал в лес. Потом — о чем можно и не упоминать — мы вернем кота.
— На обратном пути, — закончил я.
Пока мальчишки бегали на стан, мы все собрали. Маша, укладывая наши запасы в лодку, приговаривала:
— Три арбуза… Банка… Десяток воблы… Лимон… Черный хлеб… Калач… Свежая рыба, хлеб, ерши, вобла, арбузы, лимон, золотые рыбки.
Возвратясь, Абзац доложил:
— Там все спят. Мы оставили чашку и стол, и я написал на песке: ‘Спасибо’.
— Непрочна благодарность, написанная на песке: к утру ее сровняет и занесет ветер… — сказал Пешков. — Но мы ведь вообще пишем на песке, не так ли, Преподобный?
— Ау! — ответил я.
— Еще надо поправить одну опечатку, — сказал Абзац. — Если бы кошка, то ‘Маскотта’, а если кот, то ‘Маскотт’.
— Разумеется, так, — согласился серьезно Алексей Максимович.
— Маскотт, Маскотт! — позвала Маша. И кот охотно прыгнул за нею в лодку.

Царев курган

Поставив мачту, мы столкнули лодку и подняли парус. Он наполнился ветром, под лодкой запела вода, и лодка пошла очень ходко, ныряя с волны на волну.
Глухонемые молнии вспыхивали все чаще. Мальчишки сбились в плотную кучку на елани у мачты, о чем-то со смехом переговаривались и возились. Пешков правил. Я одной рукой держал шкот от паруса, не крепя его (на случай шквала), а другой рукой выплескивал плицей воду: на волне пазы старой лодки разошлись, и она дала порядочную течь. Маша и хотела бы, но не могла мне помочь: на ее коленях сладко спал Маскотт. Спустить его на пол Маша опасалась: вдруг он выпрыгнет из лодки в воду (опасение напрасно: рыбачьи коты привычны к плаванию во всякую погоду, лодка — дом для них).
— Хорошо идем! — сказал Пешков.
Мы шли очень ходко, уже миновали Ворота. В пойме Сока встал огромным круглым караваем и остался позади каменный Царев курган. Слева надвигались грузные громады Жигулей. Пешков правил к горному берегу, где нечего было бояться застругов и мелей. Ветер дул ровно, хотя отошел к востоку, и был по-прежнему сухой и горячий. Стало даже теплее, чем на закате, и холодные брызги, сорванные ветром с гребней волн, приятно кропили лицо и руки.
— Никак дождь?.. — забеспокоилась Маша. — Коты не любят сырости.
— Дождя не будет, — уверенно сказал Алексей Максимович.
— Воробьиная ночь, — подтвердил я.

Глава девятая

Воробьиная ночь

Молнии полыхали все чаще, но гром не воркнул ни разу. Казалось сначала, что по краю неба с запада на восток идет грозовая туча, но там, где она проходила, сверкание продолжалось, как будто там молнии подожгли что-то пылающее сине-зеленым огнем. Немая гроза обошла весь горизонт — отовсюду вспыхивали молнии, подымаясь все выше. Пылало все небо. На что это похоже? На северное сияние? Мы с Алексеем Максимовичем искали сравнений. Маша нас выручила:
— Это нас снимают при магнии. Нас один любитель снимал. Пуфф! Даже в глазах темно. И вышли все с вытаращенными глазами.
Пешкову понравилось это сравнение:
— Да, нас снимают со всех сторон: ‘Что это-де за чудаки?’
— А карточку дадут?
— Непременно.
— У меня устали глаза. Я лягу. Почему это вы сказали ‘воробьиная ночь’?
Мы не ответили.
— Можно Маскоттика накрыть вашим плащом, Алексей Максимович? — попросила Маша.
— Сама укройся. Намочит брызгами — станет от ветра холодно. А кота накрой шляпой.
— Я накрою мальчиков, их тоже мочит. Ладно? А нам с Маскоттиком оставлю только краешек…
— Ладно.

Богатая вещь

Мальчики уже спали, убаюканные волной. Маша накрыла их тесную кучу хламидой, легла на полу плата и прикрылась краем.
— Богатая у вас, Алексей Максимович, эта вещь, — похвалила Маша хламиду. — Ну, Маскоттик, спи. Не возись. Это шляпа Алексея Максимовича. Велика немножко? Ничего. Спи, я тебе песенку спою.
Ах ты, серенький коток,
Твой кудрявенький лобок!
Съел сметанку и творог и пресное молочко.
Спи, Маскоттик, котик-кот,
Спи, трехшерстный наш Маскотт!
Спи, кому говорят!
Чего возишься!
И Маша скоро затихла. Ее укачало. Мы с Алексеем Максимовичем остались одни. Поменялись местами: я сел править, он — вычерпывать воду. Мы шли прямо вдоль берега. Ветер дул ровно. Можно шкот закрепить на утку…
Миновало Ширяево в распадке обрывистых гор. Ветряная мельница. Низкая церковь. На колокольне пробило полночь. У обжигательной печи, покрытой шатром широкой крыши, мы обошли баржу, всю осыпанную белой пылью извести. Пахнуло от нее, как от постройки: сыроватой известкой и смолой.
— Хороший ход… При таком ходе, если ветер не ляжет, к солнцу будем у Молодецкого кургана — половина дороги. А ты их все пугал.
— Верно, Алексей, половина, но самая легкая. Главное — впереди.
— Жалко, впереди проспят самую красоту. Воробьиная ночь — редкость. Почему воробьиная? Очень обидно не ответить малышу.
— Не знаю. Быть может, воробьи принимают такую ночь за день?
— На день совсем не похоже. Быть может, оттого, что вспышки быстро одна за другой — воробей не успеет глаз сомкнуть… Или трепетанье света похоже на порхание воробья?
— Что-нибудь в этом роде.

‘Редедя, князь касожский’

Тому, кто не видел хоть раз в жизни воробьиной ночи, трудно поверить, чтобы немые, но пронзительно яркие молнии полыхали всю ночь непрерывно со всех сторон горизонта, заливая порхающим светом все небо. Сказать, что ‘светло как днем’, все-таки нельзя.
— Когда люди станут предписывать природе свои законы, настанет непрерывный день, — глухо говорил Алексей Максимович, — будет два солнца — днем и ночью.
— А тебе не жалко звездного неба? Не верю я ни во что бесконечное, непрерывное…
— Ты не веришь в технический прогресс? — удивился Пешков. — А хочешь быть инженером!..
Мы миновали слева караван. Могучий буксирный пароход тянул вверх пять глубоко осевших барж. На каждой барже подняты огромные, синие в трепетном свете молний паруса. Они казались вычеканенными из железных листов. В топках парохода гудело так, что рев нефтяных форсунок, отраженный горами, перекрывал неумолчный шорох волн и ропот ветра.
— ‘Редедя, князь касожский’, — прочел я на полукружии колесных кожухов.
От барж с ‘белой’, судя по запаху, нефтью шел острый звериный аромат.
— Левиафан! — воскликнул восхищенный Пешков. — Вот силища!.. А ты не веришь в прогресс…
— Почему не верю? Верю. Видишь эти ящики по бортам на палубе барж?
— Ну-с… вижу, и в них цветут подсолнухи.
— Значит, в ящиках земля. Это ‘верхний балласт’, чтобы уровень нефти, налитой в баржу, был ниже уровня воды в Волге. Давление воды не дает нефти вытекать из щелей. И река не грязнится, и нефть не теряется.
— Остроумно. Почти гениально.
— А главное — просто. И выдумал какой-то водолив, простой мужик, а не инженер…
Над волнами, как днем, носились с криками чайки, то и дело припадая к воде, из волн там и тут все чаще выскакивали рыбешки, на мгновение блистая синим серебром.
Порой из желтой кипени волжских волн дельфиньими горбами всплывали сомы или белуги. И тогда над водой букетом синих бенгальских огней вспыхивали, выпрыгнув на свет, десятки сельдей-бешенок. Чайки стаями слетались к этим местам, и казалось, что когда они, припав к воде, взлетали с добычей, рыбы превращались в птиц и улетали. Волга кишела рыбой.

Чернота

К рассвету порхающий сине-зеленый свет молний начал утихать, растворяясь в спокойном свете утра. Затих и ветер. Волнение на реке быстро улеглось. Перед самым восходом солнца мы увидели явление не менее чудесное, чем зеленый луч, в поисках которого Жюль Верн заставил своих героев совершить далекое путешествие. Всем знакомы эти синие утра, когда после ночи, проведенной без сна при искусственном свете, выйдешь на рассвете из комнаты и ошеломленный остановишься на пороге, впивая морозный воздух. Не веришь глазам: все залито великолепной синевой. Особенно эффектны бывают в эти краткие минуты синие снега. Чудесно! Ну, конечно, я знаю, что тут нет никакого чуда и все очень просто объясняется устройством нашего глаза, физиологией зрения и так далее. Но видеть мир хотя бы на мгновение преображенным и подышать хоть несколько минут упоительным воздухом после ночной духоты — какое счастье! Вот и тут мы оба собственными глазами после воробьиной ночи, пред самым восходом солнца видели мир волшебно преображенным. На краткое мгновение все, что мы видели, оказалось залитым огненно-красным светом. Волга, пески за ней, каменные обрывы Жигулей пламенели всеми оттенками живого огня. А гривы лугового берега, зелень кустов и сосны на горах стали угольно-черными.
— Прекрасно! — воскликнул Пешков. — В буквальном смысле прекрасно, — прибавил он.
— А какова чернота! Ты видел?..
— То же, что и ты… Гм, признаюсь, я до сего дня думал, что черный цвет изобретен человеком. Оказывается, черный цвет в природе вещей…
— Не цвет, а полное отсутствие цвета.

Солнце за горой

Брызнуло белым огнем солнце — и чудесное видение пропало.
Оба мы порядочно устали.
— Надо остановиться. Оброни парус.
Я отдал подъемный шкот. Парус упал, накрыв ребят.
Мы поставили лодку на прикол.
Солнце только на несколько минут коснулось наших спин — мягко и тепло, словно кто милый прижался, обнял и закрыл ладонями глаза: ‘Угадай, кто?’. Мы обернулись к солнцу, но оно уже, хотя и всходило, скрылось за горой. И снова потемнели ершистые скаты гор. От затененных обрывов повеяло прохладой. А Заволжье, от стержня до песков, утопало в блаженном сиянии. Небо голубело, от белесой мглы ночи не осталось и следа.
От рассветного холодка первым завозился и разбудил Машу Маскотт, потом проснулись и мальчишки.
— Давай огня! — поеживаясь, требовал Абзац.
— А где дрова! — буркнул Козан.
На скате берега, усеянного мелкими камнями, топливо искать бесполезно. Выше, где камни крупнее, и под самым обрывом скал, на урезе вешней воды, среди огромных обрушенных глыб, наверно, еще сохранился сухой плавун. Туда и отправились мальчишки собирать топливо.
Завернувшись в парус, я уснул на елани в лодке — меня сморило.
Проспал я порядочное время. Проснулся от нестройного хора криков:
— Вставайте!.. Вставайте!.. Вставайте!..

Утес, нависший над рекой

Пробудясь и открыв глаза, я увидел, что рядом со мной, закинув на голову крыло своей хламиды, спит Алексей Максимович. Вскоре он тоже проснулся. Сидя на дне лодки, мы осматривались в недоумении: где мы? Место совсем не то, где мы, обронив парус, остановились. Там до загроможденных облаками скал обрыва шел широкий отлогий подъем. Здесь почти до самого заплеса отвесно вставал стеной утес. Вершины его не видно — он навис над рекой.
И в тени утеса ясно было, что прошло немало времени с тех пор, как мы заснули: солнце стояло уже высоко над утесом, и оттуда веял ветер, напоенный ароматом горных сосен и разогретого известняка. Где-то, в недосягаемой взору вышине, невнятно шумели деревья. Кто бывал в подобных местах, под обрывами ущелий, тот помнит особое очарование этого вертикального ветра — тихого ‘воздухопада’, не менее приятного, чем водяной душ.
По голубой Волге бежал вниз розовый самолетский пароход ‘А. С. Пушкин’ с красной опояской на черной трубе. ‘Пушкин’ тускло гукнул и отмахнул снежно-белой манишкой встречному каравану, выбирая сторону. ‘Редедя’ ответил густым бычьим ревом и отмахнул, соглашаясь пропустить ‘Пушкина’ с горной стороны. Я бы и не видя узнал ‘Редедю’ по реву, единственному на всей Средней и Нижней Волге. ‘Редедя’ нас только догонял со своим возом из пяти груженых барж: он делал не больше трех верст в час.
Все объяснилось. Ребята распорядились по-своему. Лишь только мы уснули, они решили не разводить огня — дров там было мало — и, чтобы согреться, пошли бечевой. Пока мы спали, они сделали не меньше пятнадцати верст, что нас сильно двинуло вперед.

Приманка для вора

У костра хлопотала, кипятя чайник, Маша. Ребята, разбудив нас, пошли купаться. Мы к ним присоединились.
После купания в довольно свежей воде чай был особенно приятен. Маскотт тоже позавтракал пойманными вчера ершами. После чаю с остатками булок (в ‘добаве’ Маша отказала — надо экономить хлеб) ребятам вздумалось забраться на макушку кургана. Быть в Жигулях и не взойти на вершину — стыдно потом вспоминать.
Вытащив лодку на сухое место, мы спрятали весла, дерево, бечеву, плицу, парус и прочее имущество в кустах под обрывом. Алексей Максимович после короткого раздумья свернул свой плащ и положил его к остальному — взбираться на гору в хламиде и жарко, и неудобно. Поверх плаща он положил шляпу. Маскотт сейчас же в ней уютно свернулся и задремал.
— Надо плащ спрятать подальше, — советовала Маша, — вещь ценная.
— Отнюдь нет! — возразил Пешков. — Так будет более целесообразно. Допустим, что придет человек, не очень уважающий чужую собственность.
— Вор?
— Да, короче говоря, вор. Чем он может прельститься?
— Шляпой, плащом…
— Совершенно верно. Надо ставить вору приманку. Он схватит плащ и не догадается, что там, в глубине, таятся такие сокровища, как десяток воблы и аквариум с золотыми рыбками. Вор схватит шляпу, плащ и убежит, а у нас все остальное цело!
— Вы еще скиньте сапоги, оставьте вору, — ехидно посоветовал Абзац.
— Это уж будет чересчур, довольно с него шляпы и плаща.

Глава десятая

Крутая гора

При подъеме без тропинки по самой большой крутизне гора всегда кажется круче, чем есть в самом деле. Хватаясь за кусты, переступая с камня на камень, скользя по сухой хвое, можно думать, что лезешь на стену, а между тем самые крутые склоны волжских гор (это ясно, когда на них смотришь в профиль) имеют уклон не больше 30-35 градусов. Подъем под таким углом — это известно из механики — требует затраты энергии и времени в шесть-восемь раз больше, чем при ходьбе по ровному месту. Нам предстоял подъем на один из самых высоких в Жигулях курганов: немного больше ста саженей над уровнем Волги (двести пятьдесят метров). Подняться на него — это все равно, что пройти версту-полторы по ровной горизонтальной дороге. Если не торопиться, это займет минут пятнадцать-двадцать. Беда в том, что наши ребята сразу начали состязаться, кто первый влезет, и принялись карабкаться вверх: где можно — бегом, а где круто — даже на четвереньках.
В таких состязаниях побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто легче и ловчее. Маша скоро всех опередила. Ее пестрое платье мелькало высоко среди редких стройных сосен. За нею Батёк, потом Вася Шихобалов, ниже упористо взбирался Козан, норовя уйти от долговязого Абзаца. Но тот не отставал.

Гадюка

Позади оставались Пешков, я и с нами Стенька с той улицы. Его все развлекало, и он спрашивал то Алексея Максимовича, то меня о разных вещах:
— Чей это помет?
— Лосиный, — отвечал Пешков. — Лось — зверь такой, с большими рогами.
— А сам он большой?
— Побольше коровы.
— Ой-ой! Какой большой! А эти ягоды едят?
— Да, это крушина. Есть ее можно, — ответил я.
— А это что за сережки?
— Так и называются: ‘сережки’. Бересклет бородавчатый. Это лекарство. Есть не советую.
— А вот шиповник, я знаю, есть можно!
— Можно, только осторожно, а то чесаться будешь. А вот, смотри: под камнем гадюка лежит.
— Где?
Гадюка лежала, греясь на солнце.
— Смотри, она кусается, ядовитая.
— Да ну?
Стенька поднял палочку и потревожил гадюку концом. Гадюка несколько раз злобно клюнула палку так, что слышен был каждый клевок, а затем поспешно уползла и пропала в камнях.
— Знаешь, Стенька, тут много гадюк, смотри под ноги… Они каждый день на утренней заре ползают к Волге пить воду. Удишь рыбу: сидишь, конечно, тихо, а они десятками ползут к воде. Напьются, выкупаются и опять в гору.
— А плавать они умеют?
— Еще как! Волгу переплывают.

Первый раз на воле

Стенька набрал целый букет веток с разными ягодами. Особенно в букете были красивы сережки, одно из прелестнейших произведений великого ювелира — природы: из алой чашечки висят на нитях фиолетовые лалы ягод… А цветет бересклет невзрачными, чуть приметными рыжеватыми цветочками.
— Цвет яблонь и вишневый сад в снегу цветов воспеты. Но яблоня, отягощенная плодами, и вишневый куст в ягодах неужели не прекрасны?
— Во всяком случае, они вкуснее! — ответил на мои рассуждения Пешков. — Все дело именно во вкусе. Поэты нюхают цветочки и воспевают цветущие сады весной в расчете осенью полакомиться яблочком.
В конце концов от нас отстал и Стенька с той улицы, увидев что-то любопытное в стороне. Оглянувшись на него, Алексей Максимович сказал:
— Видать, парень в первый раз попал на волю и — страшно подумать! — может быть, в последний! А то и знал бы природу лишь по Струковскому саду. А на той улице каких гадостей он не наглядится! Отдадут его потом в люди, например мальчиком на крупчатую мельницу — сита протирать или в обойку — гвозди собирать с магнита. К двадцати годам приобретет чахотку. Покашляет годик-другой кровью и помрет. Вот они — цветочки и ягодки нашего строя…
— А мы, Алексей, кажется, с тобой условились на воле политики не трогать?
— Политика — она как муха: выгонишь в дверь — влетит в окно. Села на щеку — отмахнулся, а она тебе в ноздрю. Апчхи!
— Будь здоров!
— Ты думаешь, я нарочно? В самом деле какая-то козявка в ноздрю влетела.

На вершине

Маша прыгала и танцевала, раскрылив руки, на вершине кургана, напевая:
— А я первая! Первая я!
Алексей Максимович и я за ним сильно отстали, и не потому, чтобы мы были слабее (хотя он все чаще покашливал, а я тяжело дышал), и даже не оттого, что мы всех тяжелее. Дело объяснялось просто: все наши ребята были босы, а мы обуты — он в сапогах, а я в ботинках. Еще в полугоре у нас обоих о хвою и сухую траву так отполировались подошвы, что мы скользили на скате, словно взбирались на ледяную гору. Приходилось выбирать, где ступить, искать голого места или камня, хвататься за кусты, обнимать сосны, чтобы не упасть.
— Жалко, что я не послушал Абзаца, не оставил юру и сапоги, — ворчал Алексей Максимович. — Шельмец давал хороший совет — разуться.
— Зато ребята, чай, ноги разбили, искололи.
— Скорее, что ли, идите! — кричали нам сверху, с голой макушки кургана.
Наконец и мы достигли вершины. Было чем полюбоваться отсюда! Курган — выше всех своих соседей. К югу, как и к реке, он сбегал довольно круто к Бахиловскому Буераку — глубокой сухой долине, стоку вешних вод плоскогорья Самарской Луки. Сосны не закрывали нам дали. Она была ясна августовской прозрачной чистотой. Только к западу плоский круг горизонта прерывал холмы. Видна Усольская светелка на вершине горы. На юг, за голыми увалами плоскогорья Самарской Луки, стелется пестрая, заплатанная Новоузенская степь — рыжие пашни, черные пары и бледно-зеленые клинья озимых. К западу, за Куньей воложкой, — приземистый Ставрополь. К северу от нас — в синих разводах по желтому полю пашен — Башкирская степь. На восток, под синими Соколиными горами, должна быть Самара — ее не видать.

Кое-что о медведях

Всюду по краям земли видны белыми крапинками церкви.
— Хорошо дышится! — легко покашливая, говорил Алексей Максимович. — Приятен горный воздух. Каково, отче Сергие, если бы не ребята, нам бы сюда не попасть. Люблю высоту!
Я ответил стихами:
Хоть я и вью гнездо в долине,
Но чувствую порой и я,
Как животворно на вершине
Бежит воздушная струя.
— Я так бы и улетела! Ах, как хорошо! — взмахивая руками, кричала Маша.
— Когда люди научатся летать, а они научатся, будьте покойны, — заговорил Пешков, — то, конечно, будут вначале летать с горных вершин.
— Медведь тоже иной раз летает с кручи, — вставил скептическое замечание Абзац.
Алексея Максимовича задело на этот раз замечание нашего скептика:
— Ну да, я совершенно убежден, что и медведю свойственно желание стать птицей. Многие медведи стали жертвой этой страсти. ‘Ах! Полечу…’ Полетит и убьется. Об этом кое-что говорится, именно о полете медведей, в ‘Жизни животных’ Брэма, рекомендую почитать. Только некоторым животным из класса пресмыкающихся никогда не приходит в голову летать. Медведь, летающий с кручи, более почтенное животное, чем гадюка… Ужам и вообще змеям несвойственно летать.

Глава одиннадцатая

Китайские змеи

— А как же змеев пускают? — продолжал спорить Абзац.
— Замечание неглупое. Бумажных змеев заимствовали у китайцев. Они запускают змеев, похожих на драконов, особенно когда ждут солнечного затмения. Китайцы народ очень умный, а со стороны поглядеть — чудаки. Думают — и сами этому не верят, — что черный дракон хочет проглотить солнце. Чтобы напугать дракона, китайцы подымают страшный шум: в колокол звонят, из пушек палят, в барабаны бьют, а главное — к этому дню у каждого китайчонка припасен змей, да пострашнее. И только того и молят, ложась спать накануне затмения, чтобы ветер был. А ветер, когда затмение, непременно бывает. Вот они и запускают змеев против черного небесного дракона.
— Он вроде черта? — спросила Маша.
— Допускаю… Ну, и запустят против этого, допустим, ‘черта’ сотни, тысячи, миллионы самых страшных бумажных драконов — пучеглазых, усатых. И непременно каждый дракон с трещоткой.
— Нам полиция не велит с трещотками змеев пускать — лошади пугаются.
— Ну, китайские ребятишки полиции своей не послушались бы. Да и дело полезное. Затрещат змеи в миллион трещоток!
— Можно с тремя трещотками каждый делать. Я умею, — сказал Батёк.
— Три миллиона трещоток? Тем лучше! Такой треск, что ни колоколов, ни пушек, ни барабанов не слыхать. Небесный дракон в бежь! Так китайчата уже много раз спасали солнце. Поверьте мне…
— А у них солнце одинаковое с нашим? — недоверчиво осведомился Вася.
— Одно, вот это самое солнце. Так что и мы должны благодарить китайчат. Однако солнце здорово жарит. Не пора ли нам, ребята, к Волге? Как-то там наш кот мою шляпу сторожит?
— Поглядим еще. Уж очень далеко видать.

Москву видать

Алексей Максимович сделал из ладони козырек и посмотрел правее синих, с белыми обрывами меловых гор за Сызранью.
— Далеко видать, — подтвердил он. — Вон Москву видно. Ишь ты, как золотые главы на солнце блестят — глазам больно. Видишь, Преподобный?
— Как же, ясно вижу… На Спасской башне часы показывают без четверти три.
Ребята стали смотреть в ту сторону, куда смотрели мы. Только Абзац змеисто улыбнулся и уставился вниз, на Волгу, где водяным пауком бежал легкий пароход. Да Маша, сдерживая смех, смотрела, подняв голову, Алексею Максимовичу в лицо.
— Ничего не видать! — сказал Стенька. — Вон на обрыве церква, близко. А до Москвы, бают, тысяча верст…
— Церква над обрывом — это Симбирск. До него, пожалуй, сто верст. А Москву гляди левее.
Стенька тянулся на цыпочки и напрасно щурился в сторону Москвы.
— Раз, два-а, три-и-и!.. — пропела Маша.
— Чего это? — удивился я.
— А это на Спасской башне в Москве часы пробили. Неужели не слыхали?
— Я слышал, — подтвердил Пешков.
— Да, стрелки на часах показывают ровно три, — вынужден был согласиться и я, — а боя часов я не слыхал.
— Ты на ухо туговат. То, что вы, ребята, не видите, тоже вполне объяснимо. Мы с Преподобным, особенно я, высокого роста. Кто хочет увидать Москву, кому Москву показать?
Ребята опасливо отодвинулись от Алексея Максимовича, кроме Стеньки. Только он, очевидно, не знал, как Москву показывают. Предупредить его, что это за штука, никто из мальчишек не хотел: пускай сам попробует. Они посматривали на Стеньку злорадно.
— Боится, боится, боится! — дразнили Стеньку мальчишки.
Абзац презрительно молчал.

Барыня в раскидной карете

Стеньке не хотелось показаться трусом, а с другой стороны, он догадался, что увидеть Москву почему-то страшновато. На лице его отразилось мучительное борение чувств.
Маша по-женски самоотверженно пришла ему на помощь:
— Чего ты, Стенька, боишься? Вовсе не страшно. Вот, гляди! Алексей Максимович, покажите мне Москву.
Маша стала к Пешкову спиной. Он крепко зажал ей голову по ушам ладонями. Маша ухватилась за руки Алексея Максимовича около локтей, подтянулась и оттолкнулась от земли босыми ногами.
— Гоп!
Пешков высоко ее поднял.
— Ах! Сколько в Москве народу! Масса! Алексей Максимович поставил Машу на землю, тяжело дыша.
— Ехала там барыня в раскидной карете. Не успела разглядеть, какое на ней платье. Покажите еще разок! — умоляла Маша.
— Ладно! — решился наконец Стенька. — Пускай он мне Москву покажет. Так-то, как Маша, это мало ли что!
Стенька приготовился.
— Дай я подержу букет, — предложила Маша.
— Ничего, я так.
Пешков охватил голову Стеньки и попробовал поднять его. Стенька подмигнул Маше и ничем не хотел помочь Алексею Максимовичу.
— Смотри, он тебе голову оторвет, — предостерегал Абзац смельчака.
— У меня шея жилистая. Будьте любезны!
И Алексей Максимович и его жертва побагровели от натуги, но так Стенька и не увидел Москвы.
— Тяжеленек ты, — сказал Пешков, взъерошив рыжую шапку волос на голове мальчишки. — Ну и волосы у тебя!
Мы все захохотали. Пешков в смущении опустил голову и, взглянув на сапоги, заметил:
— Жалко, что не захватил ваксы. Три дня сапог не чистил.
Мы еще громче захохотали. Намек на то, что жесткий бобрик на голове упрямого Стеньки напоминает сапожную щетку, не имел успеха. Наш смех говорил только одно, что острота, даже удачная, не всегда служит выходом из неловкого положения.
— Эх, ты! Так Москвы и не увидал! — попеняла Маша.
— Ничего, вырасту — увижу… Сам увижу! — ответил Стенька.

Альпеншток

Спуск с крутизны несравненно труднее подъема. Это должны знать все, кто любит дышать вольной грудью на горных высотах.
Особенно трудно пришлось при спуске с кургана Пешкову и мне на отполированных при подъеме подошвах обуви. Напрасно мы натирали подошвы о крупную дресву — известняковый рухляк не помогал так, как помогает мел цирковым гимнастам.
Спускался с горы, Ты вспомнишь, что забыл Свой альпеншток от той поры, Как ты в долине был.
— Кто это сказал, отче Сергие? — строго спросил, прочитав стихи, Пешков.
— По-видимому, Козьма Прутков, — ответил я.
— Ошибся! Генрих Гейне. Жаль, что я оставил у тебя свою ерлыгу.
— И палку выломать не из чего — одна крушина ломкая. Хорошо бы клен молодой, да не видно.
Спускаться прямиком без альпенштоков было трудно и даже опасно, хотя Маша, а за ней и мальчишки кувыркались с кручи отважно. Девчонка снова оказалась впереди всех… А нам поневоле пришлось спускаться по менее крутой линии.

Застежка с львиными головами

Подходя к нашему стану бурлацкой тропой, мы издали услышали громкий плач Маши.
— Ну, еще горе! — озабоченно нахмурясь, сказал Алексей Максимович. — Девчонка, наверно, повредила ногу.
Мы ускорили шаги. Там, где мы оставили свою кладь, сидела на камешке Маша и, охватив голову руками, плакала. Завидев нас, она заплакала еще громче. Около нее кружком стояли, поникнув головами, мальчишки, не умея и не зная, как помочь подруге.
— Что случилось? — спросил я, подбегая к Маше, и запрокинул рукой назад ее голову, чтобы взглянуть ей в глаза. В них блеснул лукавый огонек. Из глаз ее катились по щекам крупные слезы.
Я успокоился, а Алексей Максимович спросил с тревогой:
— Ну что? Что? Ногу повредила? Зашиблась?
— Чего там ногу! — ответил за Машу Абзац. — Вы глядите, где ваша шляпа и плащ?
— Украли?
— Ясно.
— Эх, а ты еще советовал мне сапоги оставить! — упрекнул Абзаца Пешков. — Ну, не плачь, Маша, эка беда! Вот если б сапоги — это да. Плащ я все равно хотел новый купить, а этот татарину продать.
— Ка-ка-ая удобная вещь-то! — разливалась Маша. — Жал-ко-о как… Ши-ро-кая хла-ми-да!..
— Ничего. Я еще шире закажу в магазине ‘Дрезден’. Да велю еще застежку сделать с цепочкой и золотыми львиными головами, как у моряков… Шикарно!..

Шляпа ‘борзалино’

— ‘Ши-и-карно’.. ‘Не жалко’, — продолжала причитать Маша. — А шляпу не жалко?
— Гм? Шляпу, пожалуй, несколько жалко. Я ее в Одессе купил, у одного итальянского матроса. Хорошая шляпа, настоящий ‘борзалино’. Ну, что делать — куплю картуз…
— Картуз вам не пойдет!
— Ну, голубушка, не надо так. Довольно… А то я сам заплачу.
Из мальчишек больше всех сочувствовал Машиному горю Стенька с той улицы. Он тяжело вздыхал и перебирал листы своего ягодного букета.
— Эх! — укорял Стенька Алексея Максимовича. — Вы бы хоть внарошку пожалели одежу — ей бы легче стало. А то — ему не жалко. Он, вишь, богатый… Не плачь, что ли… утешься… на…
Стенька протянул Маше свой букет и предупредил:
— Только не ешь — это ягоды все лечебные: живот заболит.
Маша улыбнулась, приняла букет и опять заплакала, отрывая губами от веточек букета ягодки и выплевывая их.
— Довольно, Маша, — сказал я. — Ну чего ты?.. Скажи!..
— Да, ‘скажи’… Это я ведь пошутила, попытать его хотела… А ему не жалко. Вон, подите, за тем кустом я шляпу и хламиду спрятала… Оденьте его… Его продрожье берет…
Мальчишки кинулись за куст и вернулись с плащом и шляпой.
Плащ накинули Пешкову на плечи, шляпу он лихо заломил за ухо, и легкий ветерок сейчас же загнул широкий обод шляпы на лицо. Ветерок упорхнул, и обод выпрямился сам собой. Настоящий ‘борзалино’!

Невознаградимая утрата

— Хорош? — спросил Алексей Максимович, красуясь перед Машей, чтобы ее утешить.
— Хо-о-о-ро-ош!.. Обрадовался… Шляпе обрадовался…
Маша снова залилась слезами.
— Все вы, все ра-а-ады… А котик где? Шляпе все рады, а где Маскоттик? Про Маскоттика все забыли…
— В самом деле, где же кот?
— Убежал… Уж я искала его, кискала-кискала — не идет… Убе-жа-ал наш котик, а-а-а!
Мы разошлись и стали на разные лады кликать кота:
— Кис, кис, кис… Маскотт, Маскотт. Маскоттик… Поиски и зовы оказались бесплодными: кот пропал. Когда мы вернулись опечаленные к Маше, она уже не плакала. Размотав черную нитку с иголкой, пришпиленной на груди к платьишку, Маша спросила:
— Мальчишки, у кого штаны порваны? Давайте зашью.
— Эх, и артистка же ты, Маша! — Я погрозил ей пальцем.
Она, откусив кончик нитки, улыбнулась такой же надменной улыбкой, как вчера, когда гадала нам на картах ‘исполнение желаний’ и хорошую погоду и обрезала сомнение Пешкова, не врут ли карты, словами: ‘Карты никогда не врут!’
Увы! Карты явно наврали. Небо затмевал с заката серый, плотный полог. Ветер тянул ровно, тихо и упорно от ‘веста’ — дождь ночью будет непременно. И вдобавок к тому, что карты наврали, пропал наш Маскотт…
— Трехшерстный кот…
— Никакой он не трехшерстный, — ответила Маша, штопая Стеньке с той улицы штаны, разодранные на коленке.
— Ты же сама уверяла, что трехшерстный.
— Ну да: у него на брюшке по белому были рыжие пятна. Это он где-то вымазался в краске. Всю ночь лизал, чистился и все слизал.
— Да-а, — протянул Алексей Максимович, — Видно, начинается невезенье!.. А как везло поначалу! И кот пропал — невознаградимая утрата. Да еще вдобавок оказался не трехшерстный, а просто серый.
— С белым брюшком, — поправила Маша. — Я вижу, вам вовсе не жалко Маскоттика. Вам смешно! Какие вы все злые, жестокие…

Иду бечевой

Подавленные этим упреком и общим нашим горем, мы собирались дальше в путь в угрюмом молчании. Отсюда до устья реки Усы Волга жмется к горному берегу. Течение быстрое, идти на веслах трудно и долго. Ветер встречный. У всех ребят разбиты, исцарапаны ноги, заставить их идти бечевой по камням босиком — безбожно. Обуты только Пешков и я. Будем чередоваться. Он сел на корму, а я впрягся и пошел лямкой. До Усы оставалось верст десять.
Я шагал мерным, ровным шагом. Уже через две-три минуты я нашел самую выгодную меру шага. Небольшое искусство тянуть лямку, но все-таки и это дело ‘мастера боится’. И в этом простом деле есть своя радость чувствовать, что все идет ладно. Бурлак умеет находить меру траты своих сил: идти медленнее — не сдюжишь, быстрее — утомишься. Между мной и Пешковым сразу через натянутую лямку установилась связь. Он правил мастерски. Идя бечевой, я не чувствовал ни одного рывка, ни одного внезапного ослабления лямки, одинаково досадных и утомительных. Хотя тут не было застругов и бечевник чертил плавную дугу без всяких изгибов, но берег был засыпан крупными камнями. Встретив нагромождение камней, я их не перепрыгивал, не карабкался через, как это делают, идя бечевой, мальчишки (им это забава), а обходил их стороной. Кормчий помогал мне и тут: он следил, чтобы в эти минуты бечева не натягивалась и не ослабевала, и описывал лодкой по воде плавную кривую в сторону, обратную моему обходу. Завидев камень-отпрядыш, торчащий из воды, и зная примерно, через сколько моих шагов Пешков будет обходить его справа, я на этом месте замедлял ход. Бечева сохраняла одно и то же натяжение: если бы в нее включить динамометр, как это делают при изучении законов буксировки судов, стрелка динамометра стояла бы на одном месте, только чуть качаясь около некоторой средней силы тяги. Я рассчитывал ход на два часа.

Глава двенадцатая

Невезенье

Так шагая, я заметил впереди чью-то лодку. Она шла стрежнем нам навстречу. В веслах сидели в первой паре две девушки, во второй паре я издали по выгоревшим плечам пиджака узнал земского врача Ивакина. На корме правил статистик губернского земства Макаров. Узнав меня, Макаров крикнул:
— Сарынь на кичку!.. Куда это вы? В ответ я молча помахал рукой.
Они ушли, как и собирались, много раньше нас, в субботу, из Самары в обычную кругосветку по течению и теперь торопились к ночи вернуться домой.
Гребцы перестали грести. Макаров встал на корме и повторил вопрос, на который я ответил неопределенно.
— Пешков, куда вы?
— В Самару! — ответил Пешков весело.
— Да вы спятили?
— Нет!..
— Там, на баре в Усе, воды всего четверть аршина, мы едва перетащились. Поворачивайте за нами назад.
Я свистнул. Алексей Максимович ответил мне тоже свистом.
‘Вот невезенье!.. Наша лодка куда тяжелее ихней!’ — сказал я своим свистом. Пешков свистом ответил: ‘Ничего, вези’.
Гребцы у Макарова ударили в весла.
Я не оглянулся вслед счастливцам. Они сделали две трети своей кругосветки, им оставалась последняя треть — самая легкая. У нас впереди — самая трудная треть: волок из Усы в Волгу да еще до него бар — песчаная пересыпь с перекатом, где они едва перетащили свою легкую лодку, а наша сидела глубже.

Спорый дождик

Вечерело. Начал накрапывать дождь. Кто не живал в наших краях, тот не поймет сладостной отрады мелкого, затяжного вроде осеннего дождя в конце знойного, пыльного лета. Да, это очень приятно дома, под крышей, или в каюте парохода. Нам радоваться дождю не приходилось. Начну с себя. Когда спорый дождь начал кропить мне в лицо, при встречном ветре было очень хорошо. Когда же промокли плечи и по спине потекли холодные струйки, я стал поеживаться. Алексею Максимовичу с его слабыми легкими дождь с ветром даже опасен, он и так к вечеру после подъема на курган начал сильнее покашливать. У ребят от дождя и ночного холода одна защита — парус, а он тоже, наверное, скоро промокнет. Идти дальше в темноте не имело смысла еще и потому, что ночью трудно отыскать вход в Усу из Волги, да еще при столь малой воде на перекате. Лучше переночевать на берегу у костра: залить его мелкий дождь не может, да не успел еще он и намочить сушняка — топливо будет…
Я уже собирался остановится и посоветоваться с товарищами, как вдруг с лодки послышались веселые крики и смех. Бечева ослабла… Пешков круто повернул, и лодка уткнулась в песок заплеса. Должно быть, на лодке приняли решение, к которому и я склонялся, но не этим же вызваны бурные восторги? Сматывая на локоть бечеву, я пошел к лодке… Mania издали показывала мне, подняв над головой, белобрюхого кота — Маскотт нашелся.
Ребята наперебой рассказывали мне, что случилось. Они услыхали, что кто-то скребется под палубой лодки на носу. Потом кот замяукал. Открыли люк, и оттуда выскочил Маскотт. Сначала подумали, что это подстроила Маша. Она божилась, отрекалась и так искренне обрадовалась коту, что мы отказались от подозрений и согласились на том, что, когда мы ушли на гору, кот соскучился или ему показалось жарко, и он перебрался в лодку, где я оставил открытым палубный люк. Усаживаясь в лодку, мы люк захлопнули, не заглянув туда, и кот в прохладе проспал там преспокойно все то время, пока я тянул лодку бечевой.

В русской печи

Чтобы укрыться от дождя, сначала мы думали построить, по предложению Алексея Максимовича, ‘вигвам’: под обрывом утеса среди нагроможденных обломков росло много молодых осинок — прекрасный материал для постройки шалаша. Но пока рубить деревья — мы промокли бы до последней нитки. К счастью, я заметил выше молодой поросли на ровной стене утеса вертикальную черную черту, как будто сделанную мазком огромной малярной кисти. Несомненно, там была ‘печь’, а мазок — след от дыма. Так и оказалось.
В обрывах горного берега Самарской Луки много естественных, а то и сделанных руками человека при добыче извести или асфальта пещер. На южной ветви Луки стоит даже село Печерское, названное так по множеству пещер окрест него. Иные из пещер огромные, другие невелики и с высоким сводом — их и называют ‘печами’. Такою и была открытая нами пещера, размерами вполне достаточная, чтобы вместить всех нас, включая и кота Маскотта. Весною и осенью, а может быть, иногда и зимой, эта печь служила убежищем многим людям на протяжении долгих времен. Об этом можно догадаться по тому, что устье печи носило следы обработки инструментом — каменотесным топором и было отполировано касаниями рук множества людей, когда они хватались за края устья при входе и выходе из печи. Чтобы войти в пещеру, надо было нагнуться, а когда мы вошли, то самый высокий из нас, Пешков, не мог достать рукой ‘нёба’ печи — свода пещеры. Осветив факелом из свернутой в жгут газеты приют, ниспосланный нам счастливым случаем, мы убедились, что пол печи ровный и чистый — из твердой плиты песчанистого известняка, нёбо совершенно черно от копоти, но стены свободны от того коричневого налета, что покрывает белые потолки комнат, если печи в доме хоть чуть-чуть дымят. Значит, мы могли затопить печь, то есть разложить в ней костер, не опасаясь угара. А главное, мы нашли в печи большую вязанку дров.

Новая пропажа

— С весны здесь никто не ночевал, — заметил Алексей Максимович.
— ‘Что и удостоверяется подписью с приложением печати’, — не преминул съязвить Абзац.
Пешков готов был вспылить, но я поспешил вмешаться:
— Почему, в самом деле, Алексей, ты говоришь так уверенно?
— Очень просто. Дровишки перевязаны лыком. Значит, их собирали не зимой. Если их собирали летом, зачем было лазить по склонам за сушняком, если по спаде воды на берегу сколько угодно сухого плавуна. Все это сосновые ветви. Хвоя с них осыпалась. Кто их принес сюда — больше не возвращался.
— Очевидно.
— Если бы кто зашел другой, то поступил бы с дровами так, как мы сейчас с ними поступим, а именно: сожжем.
Мы развели огонек у задней стены печи. Сухие сосновые ветви весело запылали.
Пламя лизало нёбо печи, дым по закопченному своду сизой лентой потянулся к устью. Печь наша превосходно топилась. Все, что можно снять с себя, мы сняли и повесили сушить.
Чайник закипал. Слань, выбранная из лодки, послужила Маше материалом для сооружения чего-то вроде стола, подобного тому, за которым мы праздновали возвращение блудного сына. Вспомнили, что у нас есть десяток воблы, принесенной в дар экспедиции Стенькой с той улицы. Каждый получил по вобле. Одна вобла осталась. Воблу раздавал Стенька, на что имел неоспоримое право: ведь двугривенный-то, на который куплена вобла, принадлежал ему.
— Почему же одна? — удивился Абзаце — Стенька, ты ведь за двугряш купил десяток… А выходит девять.
Стенька насупился и ничего не ответил.
— Ты перебирал их пальцами — значит, считал. А где казовая вобла?
— В самом деле, у кого казовая вобла? Ну-ка, сознавайтесь, — предложил Алексей Максимович.

Казовая вобла

Ребята перемерили друг у друга воблы, ставя их рядом головами на доску стола. У всех воблы оказались одинаковой длины. Правда, вобла, врученная Стенькой Маше Цыганочке, была несколько длиннее и шире прочих и, пожалуй, помясистее, но и она не могла сойти за казовую.
— А что такое казовая вобла? — спросите вы. Уличные торговки вразнос, купив рыбу у оптовика, связывают ее на мочалки десятками, отдельно вяленую и копченую, да так и носят по дворам на коромысле: на одном конце вяленая, на другом — копченая. В каждом десятке должна быть одна вобла заметно крупнее и жирнее остальных. Это и есть казовая вобла. Все искусство торговки в том и состоит, во-первых, чтобы покупатели десятком зарились именно на казовую воблу, во-вторых, чтобы не продать ее покупателям штучным. Торговля воблой вразнос, если в ней разобраться как следует, — хитрая механика, но здесь можно ограничиться и тем, что сказано…
Никто из нас не хотел лупить своей воблы до полного выяснения странного случая. Все ждали, что скажет Пешков. Девятая вобла лежала на столе перед нами как вещественное доказательство.
— Гм, кха! — откашлялся Алексей Максимович и, хмурясь, начал так: — Логически рассуждая, в десятке вобл может быть и девять штук.
— Ах! — воскликнула тоненько Маша.
— Почему нет? Коммерция вся строится на обмане… Считал ты, голова, когда воблу покупал?
— Ох! — тяжело вздохнул Стенька.

Следствие

Маша по собственному почину взяла на себя защиту заподозренного:
— Ах, да как же Стенька мог считать, если торговка бежала за ним и кричала: ‘Полицейский, полицейский!’ Я помню, я видела, что он еще у вас в квартире раза три перебирал воблу пальцами…
— Сколько же выходило? — обратился Алексей Максимович к Стеньке.
— Выходило ровно десяток: девять штук.
— Так! — Пешков прищурился. — Значит, можно считать факт почти установленным: в этом десятке было девять единиц. Но мы должны устранить все сомнения. Установлено, что казовая вобла все-таки была и ее, значит, кто-нибудь съел.
— Например Маскотт, — предположил Абзац.
— Коты не едят копченой воблы, — авторитетно заявила Маша, — только вяленую.
Маша тут же дала коту понюхать вещественное Доказательство. Кот понюхал и равнодушно отвернулся.
— Кот, очевидно, сыт. Подозрительно.
— Я ему скормила свою колбасу. Я сама не ела, оставила ему… Ведь так, Маскоттик? — Маша погладила кота.
Маскотт ответил ей: ‘мур!’, что на языке котов, как известно, обозначает ‘да’.
— Ясно, если кот не лжет, он не ел воблы. Но ведь воблы-то нет! Ее мог съесть тайком от товарищей кто-нибудь из нас, например я, или наш министр финансов, или…
— Ох! — тяжело вздохнул Стенька. — Кабы я ее съел, так опился бы после.
— Правильно. Но мы не заметили и никого не можем обвинить в неумеренном потреблении чая… И поэтому остается последнее предположение: если казовая вобла была, в чем я лично — гм, кха — сомневаюсь, то кто-нибудь из нас утаил ее, и, надеюсь, с похвальным намерением. А потому все мы, подчеркиваю, все без исключения можем со спокойной совестью приступить. Я лично предпочитаю свою неказистую воблу испечь.
— Ах, неказистую! Давайте поменяемся, если вам завидно! — воскликнула Маша.
Но тут мы увидели, что Козан, не ожидая приговора, отвернул своей вобле голову и лупит рыбу. Все остальные последовали его примеру…

Трудный момент

— Не угодно ли вам, Алексей Максимович, к чаю лимона? — медовым голоском предложила после воблы Маша.
— Для лимона еще не настала пора. Некоторые, — Пешков покосился на меня, — давно предсказывали нам — даже за ухой из стерлядей — голод.
— ‘Голод’ — запрещено цензурой, — поправил Абзац. — Разрешается только ‘недоедание’.
— Спорить с цензурой бесплодно. При ‘недоедании’ лимон будет весьма полезен в предстоящей части нашего путешествия, замечу, кстати, очень трудной. В Усе нам придется вступить в соприкосновение с туземцами.
— С дикарями? Ах! — восторженно воскликнула Маша.
— Я не сказал бы, непременно с дикарями. Туземцы могут оказаться и людьми культурными… Но возможно, что встретим и дикарей. Вообще предстоят испытания. Трудный момент! — Алексей Максимович строго обратился ко мне: — Ты слышал, что кричал тебе Макаров? ‘Что ты, спятил? В своем уме? Тащит и тащит лодку вверх, когда здравый смысл велит плыть вниз!’ Ну, сударь, что вы скажете на это теперь?
— Я знаю, что он скажет: он с Алексеем Максимовичем заодно, — предупредила ребят Маша.
— Верно, заодно. Впереди у нас сплошное удовольствие! — начал я свою речь. — Только бы нам в Усу забраться. Что за река! У берегов растет рогоз, а из него нет лучше делать стрелы для лучков: легкие, прямые! Стрельнешь вверх — из видов уйдет. А прямо с берега свисают кусты ежевики — сладкая, крупная, с грецкий орех. По оврагам прямо не продерешься — чаща: терн весь в черных ягодах и тоже сладкий. В лесу грибы: боровички и грузди. В Усе на удочку идут лини ‘по аршину долины’. А мы еще не удили.
— А чем за переволок лодки платить? — спросил Абзац.
— Как министр финансов заявляю: средства будут изысканы. У нас есть скрытые ресурсы.
— Кто их скрыл?
— Скрытые не значит обязательно, что их кто-то скрыл, а просто мы их не замечали… Посмотрим и отыщем.

‘Два брата’

— В крайнем случае, — закончил я, — там прошлой зимой лес сводили на дрова, мы поставим лодку на катки из кругляшей, да и айда в гору. Разбойники в старые времена так и делали.
— Здорово! — плененный моим проектом, оживился Козан, склонный к трудным предприятиям. — Ведь и я это говорил.
— А кроме того, мы еще не все тут видели. Ну, кто из вас заметил, что мы ночуем под самым утесом ‘Два брата’? Вот тут они у нас, можно сказать, над головами.
Заалев под лучами Огневого заката, Поднялись над волнами Два утеса… Два брата — Быль ли то, сказка ли это — Здесь стояли когда-то в стародавние лета.
Ну, как водится, братья, поссорившись, драку затеяли, спохватились, что драться братьям не полагается, да поздно — окаменели.
Ноги точно застыли, Головы не вспрокинуть, Сердца холоден пламень — Грех успел сердце вынуть, Кровь твердеет, что камень. И глядят в даль заката С той поры через рамень Два утеса — ‘Два брата’.
— Гм, кха! Плохие стихи, — сказал Пешков. — Были, действительно, два брата: я слыхал эту историю… Вовсе не так было. Стихи надо писать с задевом… Чтобы ‘за мое-мое’ брало, — ворчал Алексей Максимович. — А это что? Гладко, скользко, словно руки туалетным мылом моешь…
— Расскажите, Алексей Максимович, без стихов, хоть я ах как стихи обожаю, — попросила Маша.
— Алексей Максимович, расскажите сказку…
Без его сказки не обходилась почти ни одна наша прогулка.

Глава тринадцатая

Ах и Ох

— Так слушайте, ребята, правду про эти самые два утеса… Сказка будет в прозе, краткая, но поучительная… Жили да были два брата: Ах да Ох. Давненько. Тут, где мы ныне бражничаем, и людей не было, почитай. Медведи, лисы, волки, лоси и всякое прочее зверье. А на Молодецком кургане жила Баба-Яга, зловредная старушонка… Ну, да вы про нее и без меня знаете… Так-с… Отец с матерью у братьев были люди бедные. Жили кое-как. Вот тут и жили, где мы давеча прошли бечевой Отважное. Отец рыбачил, а мать работала по домашности.
Не очень-то обрадовался рыбак, когда жена ему фазу двойню принесла, то есть близнецов-мальчишек. Первый, как увидал вольный свет, закричал: ‘О-о-о!’ А второй не успел раскрыть глаза: ‘А-а-а!’ Мать в восторге: ‘Ах, до чего же хороши ребята!’ — ‘Ох, — ответил отец, — чем мы их кормить-то будем? Самим есть нечего!’ — ‘Ничего, как-нибудь прокормимся. Вырастут — сразу два помощника’.
Гм! Кха! А когда они еще вырастут?
Время идет… Растут ребята… Оба кудрявые, оба русые, у обоих глаза синие. До того похожи — разбери поди! Когда оба вместе, так еще отец с матерью наловчились их узнавать. Отец говорит: ‘Вот этот на меня похож’. — ‘Вылитый ты, — соглашается мать. — А этот весь в меня’. Ну а когда один из братьев отлучится, то и отец с матерью не могли разобрать, который из двух налицо. Врозь они, правду сказать, и не бывали, все вместе, но все-таки случалось. Избаловала их мать. И в самом деле: набедит один, а которого пороть — подумаешь! А приласкать, так ведь всякая мать лаской детей равняет. Так и росли братья. Со временем оказалась меж братьями разница, и существенная. Один что ни увидит, что бы с ним ни случилось, хотя бы и неприятное, говорит: ‘Ах, как хорошо!’ А другой, хоть бы и не так уж ему было плохо: ‘Ох, как худо!’
Вот и стала их звать мать одного Ах, а другого Ох. Вздохнет бывало: ‘Тяжелая же моя долюшка!’ Отец-то в Астрахань на рыбные промысла подался, и вроде как вдова осталась баба при живом муже. Легко ли? ‘Ох, уж хоть бы смерть бог послал!’ Ох и подбежит: ‘Вы, маменька, меня кликали?’ — ‘Ах, да ну тебя!’ Ах тут как тут: ‘Что, маменька, прикажете?’ И разойдется в матери печаль-тоска, сквозь слезы смеется.
Ах да Ох — вот и все у матери печали и радости. Надо как-нибудь все-таки их отметить — одного надо любить чуточку побольше, другого малость поменьше.

Две рубашки

Сшила мать две рубашки — красную и синюю. Позвала обоих сыночков — одного дернула за ухо, а он: ‘Ох’, и надела она Оху синюю рубашку. Другого и Дергать за ухо не надо, ясно, что Ах, — ему, конечно, красную. Оха завидки взяли: красная-то рубашка, чай, лучше. И говорит Ох брату: ‘Давай меняться’. Поменялись. Видите, какой Ох зловредный! Тут же и выкинул штуку: у материна любимчика кочета хвост ножницами обстриг. А мать уж знала, что у Оха характер плохой, а у Аха легкий. И глазам не верит: в красной-то рубашке сынок петуху хвост обстриг! Ну что же, хоть и весь в нее Ах и любит она его чуть-чуть больше, а наказать надо. Схватила голову меж колен, да и нашлепала. А он кричит: ‘Ох, маменька, больно! Ох, больше не буду!’ Мать оторопела… Схватила второго да тоже. А он: ‘Ах, маменька, как приятно!.. Ах, милая, хорошо!’ Завязали матери голову сынки. Сняла она с них рубашонки, в укладку, на замок. Да обоих и взгрела. И что бы там ни случилось, чего бы один ни натворил — достается теперь поровну обоим.
Видят братья — дело плохо. Даже Ах чуть не охнул. А Ох говорит: ‘Давай уйдем из дому — попугаем ее’. Хоть и жалел Ах дом и мать родную, а послушал брата: уж очень любил его. И пошли они куда глаза глядят, лесной дорогой в горы. Дело к ночи. ‘Ах, как хорошо в лесу!’ — ‘Ох, как страшно!’ — ‘Ах, как мне маменьку жалко — пойдем назад!’ — ‘Ох, что ты! Она так нас вздрючит, жизни будешь не рад’. — ‘Я один домой уйду!’ — ‘Как же ты брата одного в темном лесу покинешь?’

Волк и лиса

А навстречу им Серый Волк. Глаза горят, шерсть дыбом, зубами лязгает. ‘Ох, какой Волк ужасный, ох, какой противный, ох, весь хвост в репьях!’ — ‘А! — закричал Волк, сверкая глазами. — Так это ты и есть Ох? Тебя-то мне и надо! Вот я тебя съем!’ Ах ужасно испугался за брата и говорит: ‘Ах, какой вы красивый, господин Волк! Ах, какая у вас мягкая шерсть!’ И погладил Волка по шерсти. Волк очень удивился — в первый раз в жизни его приласкали. ‘Ну, — говорит, — так и быть, Ох, я тебя за брата твоего помилую. Не стану есть!.. Таких комплиментов, как от твоего брата, я еще ни от кого отроду не слышал… Вот-вот заплачу, ей-богу… Так слушайте. Я служу при Бабе-Яге Костяной ноге вроде полицейского урядника. Ей про вас все известно: сорока ей на хвосте принесла, что два брата — Ах и Ох — ушли из дому. Баба-Яга меня и послала: ‘Покажи, — говорит, — им до меня дорогу, а то еще заблудятся… Оха можешь сам съесть, он жесткий, костистый, мне не по зубам. Ах — он мяконький, нежный, я его и съем. Мне и одного довольно!..’ Ну, так вот, — говорит Волк братьям: — встретите развилку, по правой дороге не ходите — это прямо к Бабе-Яге, а идите по левой… А вот еще что: буде, чего доброго, Лису встретите, ни одному слову не верьте. Она у Бабы-Яги на посылках. Даже за мной шпионит. Ну, идите…’ А сам в кусты — только Волка и видели.
Дошли братья до развилки и остановились: верить Волку или нет, куда повернуть, чтобы в зубы Бабе-Яге не попасть? Стоят и тихонько сговариваются: ‘Если Лису встретим, будем на все молчать, вроде как глухие или лисьего языка не понимаем’. А Лиса тут как тут — она подслушала все, что Волк братьям говорил, и ласково здоровается: ‘Здравствуйте, милые детки! Куда вы идете?’ Братья молчат. ‘Ах, да какие вы милые! Ох, до чего вы оба хорошенькие!’ Братья молчат, как в рот воды набрали. Лиса и так и сяк. Молчат. ‘Ну, — говорит Лиса, — смотрите не заблудитесь. Если по правой дороге пойдете, так прямо в зубы Бабе-Яге попадете, — идите по левой. До свиданья, милые дети! Счастливого пути!’ Вильнула Лиса хвостом, и след ее простыл.

Чай с малиновым вареньем

Братья в тупик стали. Волк-то велел идти по левой, и Лиса тоже. А Волк не велел Лису слушать. Лиса хитрая, а Волк простой. Как быть?
Ох и говорит: ‘Иди ты по левой, а я по правой. Хоть один из нас цел останется’. Ах отвечает: ‘Как мне целому остаться, я без тебя не могу жить’. Поплакали, обнялись и говорят: ‘Погибать, так вместе. Идем по правой дорожке… Прямо к Бабе-Яге в зубы. И будем молчать. Еще посмотрим, кто кого!’ И повернули направо.
А Лиса забежала вперед и докладывает Бабе-Яге: ‘Оба сюда жалуют’.. — ‘Оба? Да как же я разберусь, который Ах, а который Ох?’ — ‘А это уж, ваша честь, не моего ума дело’.
Подходят братья к полянке. И верно Волк говорил — не ходить по правой дорожке. Стоит среди полянки избушка на курьих ножках, а на крыльце Баба-Яга, Костяная нога. Улыбнулась, зубы показала: ‘Здравствуйте, милые дети… Давно вас поджидаю’.
Ох тихонько шепчет брату: ‘Ох, до чего же она страшная!’ — ‘Ах, да молчи ты, пожалуйста! Забыл уговор?’ Ох даже рот рукой прикрыл. И так и этак к ним Баба-Яга: и в горницу зазвала, хозяйство им свое кажет — а богато живет, — чаем с малиновым вареньем поит, думает — Ах в восторг придет: ‘Ах, как у вас хорошо!.. Ах, как вкусно!’ — она Аха и слопает. Пьют братья чай, молчат. Полную вазу варенья съели — молчат. Подложила еще — съели, молчат. Разозлилась Баба-Яга. Ногами затопала, зубами защелкала нарочно, пусть-де Ох испугается да: ‘Ох!’ — и все ясно. А они молчат да посмеиваются.

Баба-Яга

Поняли проказники, что Баба-Яга бережет свое здоровье, боится Охом подавиться — рисковать жизнью не хочет. Пустилась старушка на последнее средство: ‘Ах так, — говорит, — ну, так я вас обоих в камень оборочу’.
Ох испугался да ‘Ох!’ — и вон из избы. Баба-Яга хотела Аха схватить, а он за братом, да оба назад домой — только пятки сверкают. Баба-Яга села в ступу. Пестом погоняет, метлой заметает. Гонится, вот-вот нагонит. Вот сейчас Аха схватит. А который Ах, который Ох, и сама не знает. Да ведь схватила-таки Аха, а он, не будь плох, и брякнул: ‘Ох!’ — единственный раз в жизни. ‘Ах, будь ты, проклятый, камнем!’ Ах над самым обрывом камнем стал, чуть в волну не кувырнулся. Баба-Яга к Оху — думала, это Ах. А Ох в первый и единственный раз в жизни закричал: ‘Ах ты, старая дура!’ Баба-Яга поняла свою дурость и говорит: ‘Ох, будь и ты камнем!’ И стал Ох рядом с братом камнем. Так и стоят они рядом неразлучно. Вот вам и вся сказка…
— А Баба-Яга? — потребовала Маша настоящего конца.
— Что же Баба-Яга? Со злости погрызла камни. Привычной пищи после этого есть уже не могла — все зубы обломала. Лиса советовала ей вставить искусственную челюсть. Не послушалась старушка Лисы, и ей она верить перестала. А напрасно: нажила себе катар желудка и кишок да вскорости и кончилась.
— Ох, страшно как! — прошептал Стенька с той улицы.
— Ох, скажи ты хоть раз ‘ах’! — рассердилась Маша.
Только мы трое дослушали сказку. Все остальные, прикорнув как попало, спали под сладкий шорох последнего летнего дождя. Спал и кот Маскотт.

Глава четырнадцатая

Долина Усы

Уса нас приняла ласково. На перекате, в устье, воды оказалось больше того, чем нас пугал вчера Макаров. Все-таки пришлось нам всем засучить штаны и вылезть из лодки. Мы провели ее по быстрой воде переката без всякого труда, даже ни разу дном о песок не шаркнули. После быстрой, напряженной струи переката сонное течение тихой извилистой речки нас порадовало. Лодка быстро шла вперед.
Ребята, славно выспавшись в печи ‘Двух братьев’, работали веслами дружно. Хотелось петь, но утром петь не полагается: песня дело вечернее и ночное. Солнце взошло румяное. Безоблачное небо после дождя напоминало голубую чашу, опрокинутую над землей. Отмытая от летней пыли ночным дождем листва уремных рощ по-весеннему зазеленела, но неожиданно там и тут над низкими обрывами берегов открывались взорам желтые березки и огненно-красные осинки, чего вчера в горах мы не видали.
На веселые голоса нашей команды лягушки с кочек испуганно шарахались и шлепались в воду. С обрывов свисали плети ежевики, осыпанные сизоватыми ягодами, рогоз, шелестя, качал коричнево-бархатными наконечниками своих стрел… Но все соблазны бессильны над нами: мы стремимся вперед!.. Долина Усы, опушенная кудрявыми лесами, любовно раскрыла перед нами мягкие свои объятья.
И Молодецкий курган уж засинел вдали, горы отступали.

Туземцы

— Ага! Вот и туземцы! — сказал Пешков.
На обрывистом ярике левого берега стоял мальчишка лет семи-восьми, а рядом с ним девчонка пониже ростом — должно быть, брат с сестрой, — оба босые, простоволосые, с выбеленными зноем головами.
— Куда плывете-то? — строго крикнул мальчишка, когда лодка поравнялась с ними.
— В Самару плывем.
— Не туда плывете-то! Вон вам куда надо плыть! — Мальчишка показал рукой вниз по Усе, в сторону уже далекой горы Лепешки.
— А мы сами знаем, куда нам плыть, — смело ответил Алексей Максимович.
— Кому сказано? Вам или нет? — еще строже закричал мальчишка. — Не туда плывете… Ворочайте назад!
Гребцы наши приналегли. Мальчишка бежал рядом с нами, сестра шла за ним. Он кричал:
— Тятька, тятька!.. Какие-то народы идут!
Он пустился во всю прыть. Сестренка не поспевала за ним, упала, вскочила и, плача, побежала.
— Народы идут! — кричала и она.
Туземцы пропали на тропинке средь береговых кустов.
— Народы идут! — чуть донеслось издали.
— Ребята, положите весла, — скомандовал Алексей Максимович. — Сергей, садись правь. Мне придется надеть мундир и регалии, представляться местному начальству. Эти туземцы, очевидно, дети влиятельного лица…

Подмастерье малярного цеха

Пешков надел хламиду и шляпу и, сев на переднюю скамью, приосанился:
— Терпеть не могу объясняться с начальством, а надо — служба…
Навстречу нам плыла бударка, на носу ее сидели строгий брат с испуганной сестрой. На корме работал веслом немолодой мужик в старом солдатском картузе с темным пятнышком на месте снятой кокарды. На груди у отставного солдата — медаль на георгиевской ленте, а рядом с медалью — огромный медный, ярко начищенный знак в виде сквозной восьмиконечной звезды с крупной черной надписью. Я еще издали прочел: ‘Лесной сторож’.
— Невелико начальство.
— Не торопись судить! — ответил Алексей Максимович.
Мальчишка указал на нас рукой.
— Суши весла! — скомандовал я.
Лодки сошлись бортами. Солдат взялся за наш борт рукой.
— Что за народ? Куда плывет? Паспорт есть? Чьи дети?
Пешков не спеша достал из кармана пиджака свой ‘вид на жительство’ и, развернув, подал солдату. Тот осмотрел его внимательно с лица и с изнанки и повторил вопрос:
— Куда плывете? Чьи дети?
— Плывем кругосветкой в Самару. Дети разных отцов и матерей.
— Что же вы не по-людски плывете? Чем занимаетесь.
— Литератор.
— А в паспорте значится — подмастерье малярного цеха.
— Я учеником работал в иконописной мастерской. Иконописцы числятся в малярном цехе. Кто крыши красит, а кто святых изображает — все равно одинаково считаются малярами: и те и другие близки к небесам.

Самовольный поступок

Солдат остро взглянул на Пешкова и перевел взгляд на меня:
— У вас, молодой человек?
Я протянул удостоверение редакции, что я являюсь корреспондентом ‘Самарской газеты’. Солдат, возвращая мне карточку, взял под козырек.
Оглядывая, что у нас в лодке, солдат увидел горлышко бутылки, поежился и сказал:
— Чегой-то знойко.
— Да, прохладно — не к Петрову, а к Покрову, — согласился Алексей Максимович.
Маша поняла солдата лучше. Она проворно достала бутылку и, налив доверху кружку, подала солдату:
— Погрейтесь.
Солдат выпил водку не спеша, как воду, отер усы и крякнул.
— Закусить, извините, нечем, — прибавила Маша.
— Ни к чему… Только ейный вкус портить.
Тут Маша совершила самовольный поступок: взяла неприкосновенную банку и отвинтила крышку.
— Ох! — вздохнул Вася Шихобалов.
Маша достала и дала брату с сестрой по леденцовой рыбке, обоим по красной. Мальчишка, не глядя, отправил рыбку в рот и захрустел. Девчонка зажала леденец в кулачок и пробурчала, глядя исподлобья:
— Мне поболе — я хвораю. Маша дала ей еще рыбку.
Солдат распустил складку строгости на своем лице.
— Вот какие ‘народы’… Ванька прибежал, кричит: ‘Народы идут’. А я собрался в те поры вентеря смотреть — рыбу доставать. Дай, думаю, медаль надену — кто знат, какие ‘народы идут’. Счастливого пути!.. Только зря вы не по-людски едете — кто вас на Переволоку свезет?.. Мы не занимаемся. Жигулевские тоже… Разве какой обратный с графской мельницы. Тут вез давеча бочку керосину один ермаковский. Проплывете еще с версту, увидите дорогу на изволок — тут его и ждите. Не дождетесь — не миновать ворочаться. Костров не разводить. Графские стражники наших слов не понимают. Чуть дым — прискачут и взгреют нагайками, а потом штраф еще… Счастливо!

Стражники

Лодка наша и бударка лесного сторожа разошлись и поплыли в разные стороны.
— Просвещенный администратор, — похвалил солдата Пешков, — уважает печатное слово. Теперь все зависит от мужика.
— А где его взять? — спросил Абзац.
— Мужик — существо вездесущее, всемогущее, но, к сожалению, не всеведущее — он не знает, что нам до зарезу нужен. Но мужик, поверьте мне, не заставит себя долго ждать. Жаль, нельзя огня зажечь. Хорошо бы чаю… с лимоном. Со стражниками мне не хотелось бы встречаться…
Вот и дорога с графской мельницы на Переволоку и в Ермакове вьется по правому берегу Усы, к нему мы и пристали. На левом берегу тенистый лиственный лес. Правый берег вздымается тут пологими увалами, он гол, изрыт дождевыми и вешними водами. И тут и там — стражники: вся земля графская. Огонь разводить опасно. От скуки мальчишки попробовали удить, но черви у нас засохли: мы забыли их кормить (листьями спитого чая, что они очень любят). Черви умерли голодной смертью. На хлебный мякиш рыба не клевала, да и солнце уже высоко поднялось — лини ‘по аршину долины’ зарылись в тину. Мой проект — поставить лодку на катки — поддержал один Козан. Да я и сам не настаивал, хотя на том берегу видны поленницы из великолепных березовых и сосновых кругляшей.
— И дрова графские… А стражники?..
— Против стражников я знаю магическое слово. Оно всегда действует чудесно, — сказал Пешков.
— Какое слово?
— Я им скажу!
— Ты им ‘слово’ а они тебя — нагайкой. Они тут на службе у графа Орлова-Давыдова, — возразил я Пешкову раздраженно.
— Мы начали ссориться — плохой знак: мы устали. Вооружимся терпением. Мужик появится, это неизбежно.

Голод

Трое ребят — Маша, Стенька и Батёк — пошли по дороге в ту сторону, откуда мы ждали спасителя — мужика. Остальные отправились в терновую поросль в глубоком овраге. Мы с Алексеем Максимовичем остались вдвоем и смотрели в разные стороны, сидя спинами друг к другу — я на правом, а он на левом борту лодки. Я смотрел туда, где за увалом скрылись Маша, Стенька и Батёк, Пешков — на далекий Молодецкий курган. Меж нами примостился, спрятавшись от солнца, кот.
— А теперь было бы невредно выпить чаю с лимоном. В сущности, голод уже начался, не так ли?.. Рискнем разложить небольшой огонь.
— Оглянись, посмотри, — ответил я.
На том берегу меж кустов ехали два графских стражника.
Стремена у них коротко подтянуты, что сразу дает красивую посадку. Сухие крупные кони шли шагом, качая головами. И в такт конскому шагу всадники раскачивали станом, перетянутым у каждого по тонкой талии узким ремешком.
— А хороши! — сказал Алексей Максимович.
— Скажи им ‘слово’, — посоветовал я.
— Гм… воздержусь!
Завидев нас, один из стражников указал другому нагайкой, и тот взглянул в нашу сторону. Мы молча проводили их взглядом.
— Из всех видов собственности самый отвратительный — владение землей, — сказал Пешков. — Что они о нас подумали?
— Ясно, что: решили — едут самарские в кругосветку. Сгрузили лодку с подводы и собираются по-людски ехать вниз по Усе, Волгой вниз домой.
— Вероятно, очень вероятно, — согласился Пешков, — что они именно это подумали. Но мы ‘по-людски’ поступать уже не можем… Вспомним Колумба, Васко да Гама и прочих великих путешественников. Матросы нашего корабля могут взбунтоваться. И нас, чего доброго, вздернут на рею…
— У Колумба было, помню, несколько не так: матросы требовали возвращения назад. Где же нашим ребятам взбунтоваться, они измучились.
— Вот именно, измученные и бунтуют.

Затруднение

Опять мы замолчали, глядя в разные стороны: Пешков назад, где стояли горы, а я вперед, на дорогу, откуда мог явиться мужик.
— А что толку, если мужик и появится? — прервал я унылое молчание. — Все равно у нас нечем ему платить.
— Но ведь вы, господин Витте, обещали изыскать средства. Я помню что-то насчет ‘скрытых ресурсов’…
— Именно скрытых. — Где?
— В твоем кармане.
Пешков сунул руки в карманы с явным намерением их вывернуть, но не успел.
— Едет! Едет! — кричали на бегу Стенька и Батёк. Подбежав, оба наперебой, задыхаясь, докладывали
Алексею Максимовичу:
— Едет… Ох, и конь у него!.. Маша с ним едет, а то еще мужик раздумает да свернет в сторону. Она с ним окончательно срядилась… Мужик-то говорит: я такой девушке и за полцены готов одолжение сделать. Хоть и засмеют меня на деревне, а уж свезу из Усы в Волгу… Не по-людски, а свезу за полцены!
— Почем же?
— За десять целковых согласился. Она с ним рядилась, рядилась. Сначала две красненькие просил — на одной помирился. Глядите: едет!
Из-за увала на дороге показалась сначала дуга, потом конская голова, вся лошадь, потом дроги, а на дрогах боком мужик, а с ним рядом Маша, держа за пояс мужика.
Под гору — и довольно круто — лошадь, перевалив взлобок, ничуть не ускорила шага, хотя к этому ее поощряли, напирая сзади, тяжелые лесовозные дроги.
И лошади падки на лесть
Лошадь, спасаясь от натиска тяжелых дрог, свернула в сторону и остановилась, тяжело поводя боками.
— Ага… Старый знакомый! — сказал Алексей Максимович приглядываясь.
— Ты его знаешь? — обрадовался я (вдруг по знакомству даром свезет?).
— Ну, как же… Это тот самый мужик, что у Щедрина в сказке трех генералов прокормил.
— Мы с тобой, к сожалению, не генералы, да у того мужика и лошади, помнится, не было.
— Да, это, конечно, обстоятельство, сильно осложняющее дело… Да, это лошадка!..
— Маша ему говорила про лошадь, — докладывал Батёк. — ‘Ох, — говорит, — дядя, какая у тебя лощадь-то!’
— А он?
— ‘Был, — говорит, — конь, да изъездился’.
— А Маша?
— ‘Нет, — говорит Маша, — она и сейчас хорошая, да какая сильная!’
— А лошадь?
— Как дернет… И повезла.
— Понравилось? Значит, и лошади падки на лесть. Напрасно он ее бьет и ругает: такую лошадь хвалить — гору своротит!
Алексей Максимович был прав: напрасно мужик, не слезая с дрог, осыпал лошадь грозной руганью и ударами кнута по крупу, — лошадь только отмахивалась хвостом, — мол, ‘да ну тебя!’ — и не трогалась с места. Маша крепко держалась за пояс мужика, чтобы тот не убежал, а может быть, боясь, что конь опять дернет. Лошадь не двигалась отдыхая.
— Милая! Хорошая! — плачущим голоском закричала Маша. — Довези хоть до лодки, красавица!
Лошадь стронула дроги с места и сама повернула к нам по дороге.
— Видите?.. Я говорил!.. — торжествуя, воскликнул Алексей Максимович.
— Тпру, милая, козел те забодай! — весело крикнул мужик.
Лошадь остановилась и вежливо кивнула головой.
— Здравствуй, дорогая, — ответил ей Алексей Максимович, — здравствуй, красавица. Здравствуй, милая, хорошая моя!
Лошадь храпнула, видимо польщенная, кокетливо завела грустные глаза и, расставив для устойчивости ноги, задремала…

Глава пятнадцатая

Мы народ смирный

Маша соскочила с дрог и, подбежав, шептала Пешкову:
— Он простой. Вы не говорите ему, что денег нет. Перевезет, а вы: ‘Ах, ах, портмоне потерял!’ Мы потом ему по почте пошлем. Десять рублей — дешевле не хочет.
Мужик снял шапку обеими руками, посмотрел в глубь ее, чему-то усмехнулся и, надев шапку, сказал: — Наше вам почтение с полным уважением! Ваш слуга Евстигней, а прозваньем Бармалей. Честь имею быть. Так ему и слыть. А по батюшке Петров, с тем и будь здоров.
— Здорово, Евстигней Петрович! Значит, свезешь нас к Переволоке в Волгу? — уважительно, сняв шляпу, сказал Пешков.
— Вас? Вот так квас! Вам, дружочки, придется идти пешочком. А лодочку можно, коль поднесете водочки. Мне уже хозяйка говорила — да в моем коне какая сила? Дозвольте лодочку взглянуть, подымет ли? Подымет — ну и в путь!
Мужик пошел к лодке.
— А наши где? — спросил Батёк. — Вечно опаздывают!
— Они терн пошли сбирать.
— Ишь ты!.. Мы лошадь нанимали, мужика нашли, а они вон что… Айда, ребята, и мы…
Ребята побежали к терновому оврагу. Маша осталась с нами. Только крикнула им вслед:
— И мне принесите!
Евстигней обошел лодку, осмотрел ее с обоих боков, для чего-то постучал по борту и спросил:
— У вас бойкого нет?
— Мы все бойкие! — хвастливо ответила Маша.
— Да нет. Я насчет разбою.
— Разбоем не занимаемся, — подхватил Пешков, подражая Маше. — Мы народ смирный.

Бойкая хозяйка

Мужик насупился.
— Я с вами всерьез, а вы на смех. Спрашиваю: нет У вас в лодке разбойного чего — ну, стекло, посуда, — а то на камнях разбой произойдет. Надо все бойкое из лодки вынуть, выбрать.
Почему-то Евстигней обиделся и перестал говорить складно. Маша спохватилась:
— Вспомнила… Есть бойкое!..
Она кинулась к лодке и достала из-под паруса бутылку с остатками водки.
— Остатки сладки! — сказал Евстигней и протянул руку к бутылке. — Вот умница, девушка… И верно, бойкая у вас хозяйка.
Он счел поступок Маши за угощение и, запрокинув голову, допил водку из горлышка.
— Спасибо, внучка. А еще бойкого нет? Ну, ладно и так… И на том спасибо.
— Вот, закусите, — Маша протянула Евстигнею воблу (последнюю, девятую).
Евстигней сел на борт лодки, посмотрел воблу против солнца на просвет — жирна ли, словно у него был выбор: эту есть или другую.
— ‘Ничего, сойдет в мужицком брюхе’, — говорил старик старухе.
Он поколотил о край лодки воблу, чтобы лучше лупилась, и, облупив, начал не спеша закусывать, присоединив кусок хлеба из котомки, привязанной к оглобле.

Мужика нельзя сердить

Алексей Максимович поднялся и прошел несколько шагов вдоль берега.
— Не повезет, куражится! — мрачно произнес он.
— Заплатим — повезет, — возразил я.
— По почте пришлем… Я его улестила. Вы только, ради бога, не сердите его, — умоляла Маша, — мужика нельзя сердить.
— Да, это опасно, — согласился Пешков и решительно подошел к Евстигнею.
— Посоветовались? — подмигнув, спросил он Алексея Максимовича.
— Надо ехать.
— Само собой, надо. Ехать надо — надо платить.
— Само собой. Сколько?
— Рядились с хозяйкой: красненькую выкладывайте.
— Дорого. Бери любую половину. Евстигней отрицательно потряс головой.
— Ну, скинь для старого знакомства.
— Ну, малость скину — одну полтину.
— Мало.
— Я вижу, вы народ разговористый, а нам с кобылой некогда. Счастливо оставаться… Но, милая, поедем-ка ко дворам. Но!
Лошадь проснулась, стронула дроги, свернула с дороги вниз к нашей лодке и остановилась.
Евстигней рассмеялся.
— Ну, не умная ли животная? Привыкла лодки возить. Ну ладно, так и быть, за красную повезем. Так, что ли, умница?
Лошадь качнула головой, хотя Евстигней обратился к Маше, а не к ней.
— Почему же за красную?.. Ты ведь полтину скинул, — возразила Маша.
— Лошадь не согласна… Овес-то нонче почем? Пешков засунул руки в карманы и шарил в них.
Маша испугалась, что он скажет мужику что-нибудь неприятное.
— Ладно, ладно, — заторопилась и свольничала Маша, — уж раз я порядилась, так и будет.
Евстигней протянул руку и потер палец о палец. Этот общепринятый жест означал: плати наличными.
— Мы деньги по почте пришлем! — поторопилась, опять свольничав, Маша.
У Евстигнея от изумления шапка как будто сама собой полезла со лба на затылок. Зашевелились уши. Алексей Максимович присоединился к Маше.

Водяные знаки

— Ну, само собой, по почте. Ты, друг любезный, не сомневайся, — мы народ честный. Ну, по рукам, что ли?
Пешков выхватил правую руку из кармана и, хлопнув мужика по ладони, крепко пожимал ему руку. Это был тот же самый жест, которым третьего дня У Рожественского перевоза Пешков вручил Апостолу красненькую за прокат лодки, словно платя доктору за визит.
Я внимательно наблюдал за Алексеем Максимовичем и ждал этого момента: мне все давно было ясно. Но мужик не то, что Апостол: тот привык класть Деньги в карман не глядя, а Евстигней, ощутив в руке бумажку, помуслил пальцы, развернул кредитку, оглядел ее кругом и, держа обеими руками против солнца, как только что воблу, посмотрел, есть ли на десятке водяные знаки, не фальшивая ли…
Я не мог не рассмеяться. На Машу такое простое разрешение самого главного из наших затруднений произвело неожиданное действие. Лицо у нее сделалось печальным. Глаза гневно загорелись. Встретясь с ней взором, Алексей Максимович отвел глаза.
Напрасно терся кот о Машины ноги. Мяукая, он жаловался, как же это о нем совсем забыли?..
— Ах, не до тебя, уйди прочь! Пешков, кашлянув, сказал:
— Надеюсь, товарищи, этот факт останется между нами. Мальчишкам не следует говорить…
— Разумеется, — согласился я. Маша промолчала.

Мужицкая сноровка

Евстигней, спрятав красненькую в шапку, за подкладку, тоже сделался молчаливым и мрачным. Ну, это и понятно: деньги плачены, надо приниматься за дело. Он выпросил у Пешкова махорки, долго свертывал и закурил — значит, приступил к работе.
Прибежали мальчишки.
— А мы думали, вы уж уехали. Терну — гибель! Стенька с той улицы протянул Маше картуз, полный сизых ягод:
— Отведай. До чего кислый — прямо челюсти сводит!..
Маша взяла ягодку, раскусила и выплюнула:
— Фу, какая гадость!
— А я что говорю?! — восторженно воскликнул Стенька. — Во рту даже шершаво стало, вроде шерстью обросло. Попробуйте! — предложил он Алексею Максимовичу и мне.
Мы не отказались.
— Да, ягодка! — заметил, кисло улыбаясь, Алексей Максимович. — Как раз подходящая для нашего настроения.
Стенька предложил ягод лошади. Та, пробудясь, даже удивилась такому угощению. Стенька высыпал ягоды из картуза и подмигнул мне:
— Тоже вроде лекарства. Лошадь не ест. Евстигней докурил, ожесточенно растоптал окурок и, что-то ворча, принялся за работу: скинул сыромятные поршни, шерстяные чулки, засучил посконные домотканые штаны.
Работал он ловко и сноровисто, неожиданно показав богатырскую силу, — а с виду мужичонка ледащий.
— Выбирай все из лодки, — приказал он, что и было нами исполнено поспешно, даже с испугом.
— Не мешай! — крикнул он и, подперев лодку плечом под острый нос, приподнял ее и одним толчком сунул в воду… Размотал с дрог длинную веревку, выдернул сердечник — толстый железный шкворень, соединяющий передок с задком. Загнав задок дрог в воду, Евстигней утопил его с колесами под лодку, дрожинами вдоль лодки:
— Ну вы, мелкота, вали все на корму! Мальчишки сразу поняли, в чем дело, ввалились в лодку и сгрудились на корме. Колеса стали на дно, корма перетянула, лодка перекачнулась через ось и задрала кверху нос вместе с дрожинами.
— Держись, в воду не вались! — скомандовал Евстигней мальчишкам. — Но, красавица, козел те забодай! — обратился он к своей кобылке.
Кобылка задом, ступая тихо, подала передок в воду. Евстигней держал сердечник наготове:
— Ну, милая, ну! Эй вы, горчица, с кормы долой!
Мальчишки попрыгали в воду. Лодка перекачнулась, дроги упали вместе с ней поперечиной прямо на передок. Чик в чик! Евстигней загнал сердечник в дыру, восстановив целость своей немудрой колесницы.
— Но, родная!
Кобылка шагнула в одну сторону, в другую и одним рывком вытянула лодку на сухое…
— Молодецки! — крикнул я, восхищенный этим приемом, выработанным веками жизни на знаменитом волоке.
Длинные дроги у Евстигнея оказались приспособленными и к возке бревен и к перевозке ладей, пожалуй, и побольше нашей. Лодка наша лежала на дрогах уютно: колеса не будут чертить бортов.
— Здорово! — похвалил и Пешков.
— И не бай, девка! — польщенный похвалой, ответил Евстигней и, привязывая лодку накрепко к дрогам, повторил: — И не бай, а ты думал — Евстигней краснобай?.. У нас никакое дело не вывернется… Но, ангел мой! Поезжай с богом!

Глава шестнадцатая

Горькая полынь

Лошадь не слушала понуканий и стояла понуро, расставив ноги и высунув язык.
— А ты, дядя, поил ее? — спросила Маша. — Она, кажется, пить хочет?
Мужик смачно выругался и пояснил:
— Это я себя, дурака, ругаю. Закрутился с вами, канительщиками. А как поить? Распрягать — время уведешь. Поехал, думаю: река — зачем ведро брать? Заворачивать теперь с возом — ей же труднее. Что тут делать будешь?
Маша молча схватила из лодки котелок и, зачерпнув воды из реки, напоила кобылу.
— Пей, милая, пей, хорошая!
Напившись, лошадь сама стронула дроги и пошла в гору.
Мальчишки шагали впереди. Абзац, Козан и Вася несли по веслу, взяв их, как ружья, на плечо. Навернутый на раину парус на плече у Стеньки напоминал знамя, скрытое серым чехлом. Командовал Абзац:
— Ать, два, три! Левой! Ать, два, три! Он запел, мальчишки подхватили:
Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнув в борьбе, В царство свободы дорогу Грудью проложим себе.
Справа от своей кобылки вальяжно шагал Евстигней, помахивая концом вожжей. С ним рядом шествовал Пешков, отмеривая, как альпенштоком, каждые три шага лодочной мачтой (она не тяжелая). Бредень остался в лодке. Кобылка тянула в гору ровно. Чайник и котелок дребезжали в лодке: они там на свободе затеяли веселый пляс. Кажется, к ним присоединилась и банка с рыбками, — а ведь она ‘бойкая’? Кот Маскотт сидел на корме лодки, нимало не смущаясь тряской, и вкусно умывался. Когда Маша успела его накормить?..
Мы с Машей шли за колесницей. У меня на плече — кормовое весло. Маша шла справа, рядом со мной. Время уже за полдень, солнце высоко за спиной ласково пригревало. Дорога круто повернула, огибая бугор. Внизу, в долине, остался запах тины и камышей. Все сильнее пахло от земли солнцем и горькой полынью.
Неужели он обманщик?
Медленно, но верно мы подымались к голым вершинам Самарской Луки. Но и с высоты не открывались дали: все бугры да бугры, то голые, то поросшие татарником, колючкой и полынью — беспризорными странниками земли. Порой пахнет богородской травой и степным укропом, и в смешении их ароматов с запахом намокших от дождя солонцов чудится ладан у открытой могилы.
— Маша, да ты никак плачешь? Милая, о чем? Не отвечая, Маша вытирала слезы уголочком своего платка.
— Смотри, даже кот веселый. Чем ты его, плутовка, накормила?
— Скормила последний кусочек колбасы — самый пупочек. Больше ничего не осталось…
— Жалко… Самой есть хочется? Голодна?
— Ах, что за ерунда! ‘Голод’ — подумаешь!..
— Чего же ты ноешь, кого хоронишь? Маша замедлила шаг и остановилась.
— Дядя Сережа, скажите, только, чур, не врать…
— Ну, когда же я тебе врал?
— Он обманщик?
— Алексей Максимович-то? Ну, Маша, не ожидал… Никак не ожидал… Каково! Ну-ну! Сказала…
— Да ведь как же… Говорили, денег нет… А он ни за что ни про что мужику красненькую отвалил. Не забыть бы получить с мужика полтинник сдачи… Откуда деньги?.. Может, у вас с ним еще есть, сто рублей есть, а весь народ, мы и кот, должны быть голодные…

Чувство времени

— Маша, Маша, — с упреком говорил я, — ты сама с мужиком рядилась, а говоришь ‘ни за что ни про что’… Засим, Пешков никого не обманул и не может обмануть: что обещано, мы выполняем свято,
— Да, ‘выполняем’! Вас силком заставили кругом света идти.
— Ах, Маша! Я тебе все объясню… Что сказал Алексей Максимович в субботу?
— Ну, ‘гонорарный день’.
— А еще?
— ‘День обманутых надежд и неисполненных обещаний’…
— А ты нагадала, что дождя не будет. А дождь-то был!
— Я гадала полное исполнение желаний, а не дождь. Это вы дождя хотели.
— Ну, хорошо… Я тебе все объясню… Пешков сделал вид, что уплатил Апостолу за лодку десять целковых. Вместо денег он оставил свои часы. Вот и все… Денег у нас больше не было, да и откуда их взять? Что бы мы теперь делали, если бы Алексей Максимович не утаил десятку? Сегодня понедельник, говорят — ‘тяжелый день’. А то было в субботу.
— Мужик повез бы нас в кредит… Я бы уж его вокруг пальца обернула…
— Маша, ты еще плохо знаешь мужика. Его никто никогда не обманет.
Маша вдруг преобразилась и захлопала в ладошки.
— Апостол-то! Вот попался!..
— Почему? Мы часы выкупим.
— Да ведь часы-то у Пешкова сломаны, не ходят. Не надо выкупать. Пусть Апостол будет с носом. Он тоже жадюга.
— Неверно. Часы у Алексея Максимовича ходят, он только забывает их заводить…
— Неправда! Мне Абзац рассказывал — они нарочно, в типографии мальчики, прибегут в кабинет редакции: ‘Сколько, Алексей Максимович, время? У нас в наборной часы остановились!’ А он и не подымет головы от бумаги: ‘Без четверти три’. Всегда ‘без четверти три’.
— Ему не надо смотреть на часы. Он много ходил, у него очень развито чувство времени.

Маскотт на охоте

Маша что-то запела, не слушая больше меня, побежала вслед колеснице, подпрыгнула, схватила кота и поставила на землю. Кот потянулся и зевнул.
— Ишь ты, барин какой!.. Все пешком идут, а он ‘в раскидной карете’. Иди и ты пешком… Добывай себе пищу, а то с этими писателями голодом насидишься. Эн, гляди, сколько птиц.
На дороге села трясогузка и, попискивая, при каждом шаге грациозно потряхивала длинным хвостиком. Где-то сбоку дороги, в камнях, дрозд звонко отбивал свою коротенькую песню: ‘до-ми-до-соль’, словно стучал деревянным молоточком по ладам ксилофона. На дорогу сел важный пернатый, распустил пестрый нарядный хохол и отрекомендовался: ‘Удод!’ Маскотт прижался к земле и пополз, прицеливаясь к удоду. Тот застыл в изумлении.
Охоту испортила Маскотту вездесущая сорока. Она, тоже откуда ни возьмись, села, качаясь, на высокий татарник и застрекотала. Удод сложил свой пестрый кивер и неторопливо улетел. Маскотт знал сорочью повадку и на все махнул хвостом, хотя сорока села у него под самым носом: попытай, мол, поймай меня…
Кобылка остановилась, тяжело поводя боками. Далеко внизу блеснула голубоватой лентой Волга. Даль открылась за нею. Мы одолели перевал. Дорога дальше будет под гору. Мальчишки с грохотом валили в лодку весла.
Маша, а за нею и я подошли к Пешкову.
— Алексей Максимович, сколько времени? — сияя еще влажными от слез глазами, спросила Маша.
Пешков взглянул на нее, на меня, на солнце, все разом понял и ответил, светозарно улыбаясь:
— Без четверти три!

Роздых

Евстигней подложил под задние колеса дрог по камню и начал распрягать лошадь. Все мы на разные лады высказывали недовольство и удивление неожиданными действиями мужика. Распрягая лошадь, Евстигней проворчал:
— А как бы вы думали? Небось, сами устали, а животная нет? И вам мой совет: отдохнуть, тогда и в путь. Небось есть захотели, а животная нет? Вот вам ответ: готовь, стряпуха, обед. Маша, заваривай кашу. Поди и пить хотите, а кобыла нет? Тпру, тпру, мой свет!
Поди-ка поищи водицы — она и нам сгодится. Чай господа пить будут, да и меня, дурака, не забудут…
— Ах, как же мы не догадались захватить воды! — поздно спохватилась Маша.
Всем захотелось и пить, и есть, и отдохнуть. Особенно хотелось пить, а есть нам было нечего. Евстигней над нами посмеивался.
Больше всех сердился Абзац:
— Все нам грозили: голод, голод…
— Недоедание, — поправил Пешков.
— Ну да… А вот про жажду забыли!
— В пустынях, например, в Сахаре или в Аравии, жажда — более грозное явление, чем недоедание, — рассуждал Пешков. — Этого мы не предусмотрели. В пустынях на такой случай, кроме запаса воды в бурдюках, вливают в каждого верблюда по бочке воды. Верблюды очень поместительны. И когда жажда достигнет апогея, — очень просто: вскрывают любому верблюду живот, и пей сколько хочешь… Кобыла, — Пешков указал рукой на лошадь, которая ходила на свободе и пощипывала кое-какую травку, помахивая хвостом, — не может в этом смысле заменить верблюда. Маша к тому же влила в нее очень мало воды. Да, пожалуй, и Евстигней Петрович не позволит нам заглянуть ей в желудок…
— Натурально, не дозволю, — согласился Евстигней, видимо, очень довольный и нашей бедой и замысловатой манерой Алексея Максимовича шутить.
Взоры всех обратились в сторону голубой полоски Волги. О, как она была далеко от нас! Мы знали, что она внизу, но отсюда казалось, что края земли приподняты и Волга течет выше гор.
— Ужасно хочется пить! Мы все тут помрем не пивши! — решила Маша.

Жертва Аполлону

Верный своему обычаю на роздыхе сейчас же разводить огонь, Пешков из сухих стеблей сорняков сложил небольшой костер и зажег его. Синий дымок в тихом воздухе поднимался тонким столбиком и таял бесследно. От нечего делать ребята собирали вокруг все, что могло гореть. Алексей Максимович подбрасывал в огонь то полынь, то чабрец, отчего дымок стал ароматным. Он называл это никчемное занятие ‘воскурением фимиама Аполлону’.
Евстигней стоял около ‘жертвенника’ с кнутом в руке, поглядывая порой на свою кобылу.
— Чего это он колдует? — тихо спросил меня мужик.
— Это он не колдует, а богу своему молится, чтобы ниспослал воды… Пора запрягать, пожалуй, — лошадка отдохнула.
— Как же это запрягать, когда лошадь еще не пивши? — возразил Евстигней.
— Да она, видно, и не хочет пить.
— Скажи, пожалуйста, ‘не хочет’! Ты хочешь, а животная не хочет? Она воз везла. Она только оттого и не пьет, что разгорелась. Про ‘запаленных’ коней слыхал? Вот остынет и пойдет пить. Будьте уверены, моя тпрунька и сама напьется и вас без воды не оставит…

Чайник закипит

Евстигней показал на лошадь кнутовищем:
— Вот, глядите, пить захотела.
Кобыла перестала щипать травку и, подняв голову вверх, раздувала ноздри… Евстигней, легонько стегнув, перегнал ее в наветренную сторону от жертвенника: запах фимиама, воскуряемого Пешковым Аполлону, мешал лошади нанюхать воду.
Потянув воздух, кобыла всхрапнула, чуть слышно заржала и уверенно зашагала по неровной, изрытой земле.
Маша и Стенька кинулись к лодке и вернулись с чайником, котелком и двумя кружками. Евстигней распорядился:
— Которые останутся, собирайте по всей земле что только можно. Запалим огонь на славу.
— А стражники сюда не прискочат? Можно здесь костры жечь? — прищурив глаз, спросил Пешков.
— Тут земля наша, крестьянская, — гордо ответил Евстигней. — Видишь, хрящ, камень — ни пахать, ни сеять. Хоть до неба огонь — кому какое дело?
Мне захотелось посмотреть, как лошадь найдет воду.
Признаться, я не верил, чтобы у лошади было собачье или даже более тонкое и далекое чутье. Кобыла Евстигнея убедила меня, что это бывает. Раздувая ноздри, она шла уверенно, и вскоре Маша, опередившая кобылу, закричала:
— Вода! Вода! Это я нашла!..
Еще не доходя до лужицы, над которой стояла на коленях Маша, черпая в чайник кружкой воду, я почуял запах стоялой воды. К тому же она была ржавая.
— Хозяйка, оставь воды кобыле, — пошутил Евстигней.
Лошадь склонилась к воде, прикоснулась к ней губами, словно поцеловала, и подняла голову.
— Этой воды лошадь пить не станет… Зря, хозяйка, набираешь. Гляди, вода вроде квасу.
— Это еще лучше. У нас чаю осталось мало, — ответила Маша, — можно меньше чаю заварить, и будет крепкий.
— Ай, практичная хозяйка! Дай бог всякому… Но, милая! И нам ведь пить надо.
Лошадь постояла в задумчивости с поднятой головой и пошла на ветер. В полуверсте от нашего стана кобылка нашла вторую лужицу, побольше первой, и стала из нее пить. Маша вылила ржавую воду из чайника и, дав сначала лошади напиться — ‘Небось лошадь воды не замутит’, — начерпала полный чайник, а Стенька — котелок.

Позвонок ихтиозавра

Мы вернулись на стан. Маша, подбегая к Пешкову, кричала:
— Вода!.. Вода!.. Это лошадь нашла!..
Скоро у нас на скудном костре закипели, низко навешенные, чайник и котелок.
— Котелок-то поганый, из него лошадь пила, — заметил Вася Шихобалов.
— Лошадь не поганая, — возразила Маша.
— Кипячение убивает все микробы, — сказал Алексей Максимович.
— Точка, — заключил Абзац.
Пока мы ходили за водой, ребята, собирая топливо по наказу Евстигнея, натащили к костру порядочную кучку окаменелостей и камешков, причудливых или цветом, или весом, или видом. Мальчишки по прежним нашим прогулкам знали, что все это меня интересует.
Больше всего в кучке находил я ‘чертовых пальцев’, затем зазубренных по краям кривых раковин — ‘унгулитов’ голубоватого цвета, причудливо сросшихся, а иногда и очень правильных кристаллов гипса. Кое-что я откладывал в сторону, тогда один из искателей с гордостью говорил:
— Это я нашел.
Вот хрупкий кусочек блестящего мягкого уголька — это ‘асфальтейн’ (‘Это я нашел’, — Абзац). Вот лая лепешка с блестками на изломе — серный колчедан (‘Это я нашел, золото’, — Батёк). Кусок известняка (‘Окаменелая рожь’, — заметил Евстигней) сплошь из спекшихся раковин корненожек. Вот тяжелый, размером с голову ребенка, позвонок ихтиозавра (‘Чертова ступка’, — определил Евстигней) — находка Стеньки с той улицы.
— А это кто нашел? — спросил я, держа в пальцах небольшой легкий камешек, невзрачный на вид, приметный разве только своей точной круглотой.
— Это мой! — ответил Козан.
— Давай сюда губы.
Козан выпятил нижнюю губу. Я приложил к ней круглый камешек, и — о чудо! — камешек плотно пристал к губе мальчишки…
На него посмотрели с завистью.

Глава семнадцатая

Лекция на лысине Шихана

— Теперь, ребята, нам придется немножко поскучать, — сказал Алексей Максимович, почти подмигивая мне. — Наш министр финансов хочет вам прочесть нечто вроде лекции. Вы ему натащили столько чудес, — а его хлебом не корми, только дай ему хороший камень… Конечно, хорошо бы эти камни обратить в хлебы, но Сергею не дано совершать чудес, — очень жаль… Что поделаешь? Впрочем, слово, по евангелию, может заменить хлеб. Послушаем…
Ироническое вступление, сделанное Пешковым, меня не смутило нимало. Подобные ‘лекции’, как и сказки Пешкова, входили в обычную программу наших экскурсий. Было бы с моей стороны нескромно, если б я сказал, что меня всегда слушали с восторгом, во всяком случае — терпели и мирились. За одного внимательного слушателя каждый раз я мог поручиться — это за Алексея Максимовича… Поэтому я начал смело:
— ‘Милостивая государыня и милостивые государи!’ Так начинают лекции профессора и ученые. На сей раз и я, следуя их примеру, начинаю мою лекцию столь пышным обращением. Дело в том, господа, что нам выпало счастье под командой нашего отважного атамана посетить одно из самых замечательных, на мой взгляд, замечательнейшее место на всем земном шаре. Да, это так, и вы сейчас мне поверите. Место это замечательно уже по одному тому, что здесь находимся мы. И я предлагаю здесь соорудить пирамиду или обелиск. Мы здесь находимся и можем своими глазами обозревать одно из самых интересных мест земного шара. Осмотритесь кругом. Что мы здесь видим?

На дне океана

Мои слушатели, в том числе и наш проводник Евстигней, не выпускавший из рук кнута, послушно осмотрелись вокруг.
Нас окружало неровное, почти голое желтовато-серое плоскогорье, дальше шли бугры с промоинами потоков, глубокие овраги. От вчерашнего дождя в земле уже не осталось влаги, и по буграм тут и там на солнышке вставали смерчи, вздымая пыль и сухую траву, они, крутясь, бежали по буграм, делались все выше, как будто гонялись друг за другом, и вдруг, развеясь, пропадали, не оставляя никакого следа. Вдали голубела Волга узкой полоской. Над нами высоко в безоблачном, чистом небе кружили степные орлы…
— Над нами океан земной атмосферы. Но было время, когда над этими горами бушевали не ветры, а настоящие морские волны. А эти горы были морским дном. Вон там, где сейчас реют орлы, а может быть еще выше, была поверхность моря. Вот откуда эти окаменелые раковины. ‘Чертовы пальцы’ — это остатки хвостов очень больших моллюсков белемнитов, ‘окаменелая рожь’ — это не что иное, как спрессованные ракушки морских животных корненожек. А то, что наш уважаемый Евстигней Петрович назвал ‘чертовой ступкой’, — окаменелый позвонок ихтиозавра, что по-русски значит ‘рыба-ящер’. Это чудовище бывало длиной до семи саженей. У него были челюсти очень длинные, а пасть усеяна множеством острых зубов. Вместо ног у него были ласты, как у китов, ходить ихтиозавры не могли, а только плавали. Питались рыбами. В глубине океана мало света, поэтому у ихтиозавра было два огромных глаза. Чтобы ихтиозавр не наткнулся впотьмах глазом на что-нибудь острое, у него глаза были защищены костяным кольцом… Правда, страшилище? Что ихтиозавр был именно таков, ученые узнали по множеству найденных окаменелых остатков их скелетов.

Разлом у Жигулей

По окаменел остям, которые мы находим в глинах, песчаниках, доломитах, известняках, вообще в осадочных породах, ученые судят о возрасте тех слоев земли, которые отлагались на дне древнего океана, погребая остатки живых растений и животных. В разное время на земле жили разные животные и росли разные травы и деревья. Ихтиозавр жил в ‘юрскую эпоху’ земли — это далекое время. Хотя геология — наука молодая, ей от роду нет и ста лет, но она любит древние времена и считает не годами, не столетиями, даже не тысячелетиями, а десятками и сотнями тысяч лет. Ихтиозавры жили до нас целую тьму тысячелетий. Сроки эти гадательны, а потому я не стану говорить цифр, все равно вы их не почувствуете и забудете. На срезах гор у волжских берегов, на крутых скалах оврагов мы видим, что слои песка чередуются с глиной, а ниже лежит камень. Это песчаники, известняки, а под ними глубже — первозданные породы, например граниты. Считают, что первозданные породы образовались, когда земля, остывая от огненно-жидкого состояния, переходила в твердое, она застывала неровно — буграми и ямами. Там, где бугры, — суша, где впадины — море, где земля застывала складками, — горные хребты. И долго спустя, когда из первозданных ‘вулканических’ пород, размытых волнами, течением, дождями, образовались намывные осадочные породы, земля продолжала остывать и сжималась при этом неравномерно — где больше, где меньше. От этого в осадочных породах происходили сдвиги, сбросы, опрокидывания. Один из таких изломов случился вот здесь, где находимся мы теперь. Вероятно, это случилось в те очень древние времена, когда из-за подземной катастрофы образовались провалы Каспия и Черного моря, а одновременно выросли огромные хребты гор Кавказа. Земные пласты наклонились в сторону Каспийского моря. И тут, где мы сейчас, сломались! Получилась огромная трещина в направлении с запада на восток. Один край ее поднялся, образовав хребет Жигулевских гор, другой край опустился. Получилась большая впадина. Когда много тысяч лет спустя из множества ручьев, речек и рек, сливаясь воедино, образовалась Волга, Жигулевские горы преградили ей путь. Она долго не находила выхода. Горы были тогда куда выше, чем теперь. И Волга несла воды во много раз больше, чем теперь. Вода постепенно накоплялась, и к северо-западу от Жигулевских гор образовалось огромное озеро-море. Горы были плотиной этого великого пруда.

Море за Волгой

Теперь взглянем на Волгу. Мы видим только узкую полоску голубой воды. А когда-то берег Волги, куда мы сейчас стремимся (там стоят Ермаков погост и Переволока), был берегом великого Хвалынского моря, от которого остались теперь Каспий, Аральское море, несколько соленых озер да бесконечные пески и солончаки киргизских степей. Та Волга, что мы видим сейчас, была в очень древние времена глубоким заливом Хвалынского моря. И город Хвалынск — теперь ничтожный приволжский городишко — являлся тогда океанским портом, если только он существовал, хотя бы и под другим названием.
Воды Верхней Волги искали выхода в морской залив. Где, когда и как они нашли этот выход, ученые до сих пор спорят, хотя для нас очевидно, что они пробили себе дорогу там, где теперь Жигулевские Ворота. Возможно, что сначала Волга искала иных, обходных путей, далеко к северу от Самары, чтобы там влиться в море. Но естественно предположить, что она там, где Жигулевские Ворота, перелилась через край, и тут получился грандиозный водопад, по высоте и массе воды во много раз превышающий американскую Ниагару!
Многие сотни веков, а может быть, и тысячи лет шумела эта русская Ниагара, низвергаясь через гребень Жигулей из верхнего Волжского моря в море Хвалынское.

Обнаруженные богатства

Что же мы здесь с вами, ребята, обнаружили? Об окаменелостях я уже говорил довольно. Окаменелости нам говорят о возрасте наносных отложений. Но вот перед нами кристалл гипса. Это сернокислый кальций. Затем, вот серный колчедан, принятый Батьком за золотой самородок, — это сернистое железо. Камешек, так ловко приставший к губе Козана, — это фосфорит, хорошее удобрение для полей. Пристал он по очень простой причине: этот камешек очень порист, жадно поглощает влагу, потому он и прилепился к влажной губе. Теперь он отвалился, и как бы ни старался его счастливый обладатель повесить на губу второй раз камешек, ему это не удастся. Я должен сказать, что украшать себя такими подвесками не имеет большого смысла. Иное дело гипс, колчедан, другие сернистые соединения, наконец, сама сера. Серу в Жигулях добывали еще при Петре Великом. То, что здесь мы встречаем серу, — очень важный знак. Упомяну о том, что недалеко от Самары, за Волгой, есть лечебные серные воды… Здесь везде признаки нефти: в Самарской Луке делают асфальт из известняков, пропитанных битумом, в Бахилове под курганом, на который мы взбирались, из песчаника вытапливают гудрон. В Кашпире, около Сызрани, крестьяне топят печи горючим сланцем, взятым прямо с поверхности в обрывах реки. В верховьях реки Сока ключи выносят вместе с водой из недр земли нефть, и мужики собирают ее для смазки телег. Можно сказать так: где встречаются сера, асфальт, минеральные ключи, там, наверно, есть и нефть, заполняющая пустоты земных провалов.

Глава восемнадцатая

Провал

Лекция моя продолжалась не более получаса, но успела навеять, как и предсказал Пешков, порядочную скуку. Несколько меня утешил Евстигней. Он, взвесив в уме последствия открытия нефти в Самарской Луке, глубокомысленно сказал:
— Керосин будет дешевый, стекол не напасешься… Из нашей команды лишь один Стенька задал мне вопрос очень существенный:
— А откуда под землей нефть взялась?
— А это я тебе одному расскажу дорогой.
Собрались в путь. Ребята не забыли моего предложения воздвигнуть пирамиду в знак нашего пребывания на перевале. Они скоро убедились, что величественные пирамиды требуют очень много материала и времени для своего сооружения… Евстигней уже запряг кобылку. Когда мы покинули свою стоянку (Алексей Максимович предложил ее назвать ‘Алтарь Аполлона’), то маленькую кучку сложенных в пирамиду камней нельзя было заметить и с небольшого расстояния.

Тормоз на правом колесе

Чтобы развеять скуку, я напомнил Васе о золотых рыбках:
— Вася, посмотри в лодку. Кажется, банка там танцевала с котелком…
Шихобалов, явно испуганный за целость ‘бойкой’ банки, кинулся к лодке. И прочие заглянули туда с любопытством. И что же: банка, устав от пляски на ухабах, действительно лежала в сладкой истоме на боку, рядом с котелком, привалясь к нему плечом. Чайник скромно стоял в сторонке, уткнувши носик в борт.
Вася схватил банку и подверг ее тщательному осмотру.
Банка оказалась целой. Вася не обнаружил даже трещинки, только у нескольких рыбок отломились от тряски хвосты. Банку укрыли в мягкое, так, чтобы она опять не вывернулась.
Находки, включая позвонок ихтиозавра, погрузили в лодку. Евстигней ворчал: лошади, мол, и так тяжело, а камни возить он не рядился.
— Да ведь ‘под гору вскачь’? — заметил Абзац.
— Это у вас где-нибудь, а у нас на горах и в гору плачь и под гору плачь. Под гору-то лошади, чай, еще труднее.
Чтобы подкрепить свои слова, Евстигней затормозил правое заднее колесо, крепко привязав его веревкой к дрожине, чтобы оно не вращалось.
— Алексей, скажи, — обратился я к Пешкову, — почему он затормозил правое, а не левое колесо?
— Узнать? Узнать нетрудно. Стоит только спросить… Евстигней Петрович, почему ты затормозил правое колесо, а не левое?
— Чудак-человек, — удивился мужик, — как же можно левое? Гора-то ведь справа, дорога-то по косо-гору. Затормози я левое — дроги задком станут под гору забегать. А так у нас пойдет вроде конно-железной дороги, как по рельсам! Ну-ка, красавица, покажи господам, как у нас…

При свете лампады

Стенька и я от всех отстали, и я ждал, что он мне скажет.
— Правду говорят, что нефть — чертова кровь? — тихонько спросил Стенька, чтобы товарищи не услыхали.
Я кратко, по Менделееву, объяснил ему происхождение нефти и спросил:
— Откуда у тебя взялась про нефть такая чепуха?
— А мне бабушка сказала. Ведь я на той-то улице у бабушки живу. Мать моя в людях — мне с ней жить негде…
— С чего же бабушка-то про нефть взяла такое?
— А это ей монашки наговорили. Бабка у меня богатая, к ней монашки ходят. Она смерти ждет да грехи замаливает. Она страсть какая грешная. ‘Где, — говорит, — грешила, там и помру, а больше грешить не стану. А нефть — чертова кровь. Керосин жечь в лампах — грех. А надо жить при лампадке и жечь в ней настоящее деревянное масло’.
— А ты в школу ходишь?
— Как же. В городское трехклассное. Мать у бабки в ногах валялась, чтобы меня учить, уверила ее, что в трехклассном только божественному учат, ну бабка мне на зиму сапоги дает, валенки в школу ходить.
— Да как же ты уроки-то учишь?
— Очень просто. Лампадка у нее неугасимая. Я встану на табуретку к иконам, к свету поближе, да и давай вслух, как дьячок, бормотать: ‘Чтобы разделить дробь на дробь, надо зна-ме-на-тель вто-рой по-мно-жить на числи-тель пер-вой, а числитель второй на знаменатель пер-вой и первое про-из-ве-дение раз-де-лить на вто-ро-е’.
— А бабка?
— Вздыхает, плачет, крестится.
— Ты ей скажи про нефть.
— Ну да, ‘скажи’! Она узнает, что около Самары полно нефти, со страху помрет…

Отставка министра финансов

Дорога привела нас на берег Волги выше села Переволока. Перед спуском к реке Евстигней снял тормоз с колеса, забрался в лодку и погнал кобылку. Он торопился, боясь, чтобы переволокские не увидали: Евстигней лодку ‘не по-людски’ везет из Усы в Волгу.
Мы бежали, едва поспевая за колесницей. В лодке все гремело. Маскотт отчаянно кричал, впившись когтями в борт.
На краю овражного обрыва, высоко над нами, появились переволокские ребятишки. Они кричали, свистели и кидали нам вслед камни, но камни не долетали…
Ссунув лодку в воду, Евстигней, сердитый и молчаливый, стал с нами прощаться, протянув Алексею Максимовичу руку.
— А полтинник сдачи? — напомнила Маша.
— Мелочи нет, — буркнул Евстигней.
— Что вы на это скажете, господин министр финансов, Сергей Витте? — обратился ко мне Алексей Максимович.
Мужик ожидал моего ответа с видимым интересом. В те времена Витте вводил в России ‘винную монополию’, имя его стало известно всем крестьянам.
— Что же я могу ответить… Пусть Евстигней Петрович на этот полтинник выпьет за наше здоровье.
— Вот это мило, это я могу похвалить.
— Мы вам даем не на водку, а на чай, — поправила меня Маша.
— На чай? Ну, Евстигней, качай! Садитесь в лодочку, а мы пойдем пить водочку.
Евстигней тронул кобылку в гору, еще раз пожелав нам счастливого пути. Когда он отъехал, я сказал:
— Я слагаю с себя обязанности министра финансов. Вручаю тебе, Алексей, свободную наличность: сорок восемь копеек серебром. Ты сам прекрасный финансист…
— Отставка принимается! — согласился Алексей Максимович. — Маша, бери котелок, пойдем со мною реализовать свободную наличность.
Маша вынула из-за пазухи аккуратный мешочек, застегнутый кнопкой, — в нем она берегла свою колоду карт.
— Пойдем, Маша. А вы тут, пока мы ходим, вскипятите чайник. Тут костры раскладывать не возбраняется.

Окаменелости

Алексей Максимович с Машей пошли в гору вслед Евстигнею, а мы начали собирать топливо. Его на берегу находилось мало — все за лето сожгли переволокские мальчишки. Когда примерно через час вернулись Маша и Алексей Максимович, чайник у нас только собирался закипать.
Маша возвратилась веселая: в одной руке она несла почти полный котелок желтого топленого молока с пенками, а в другой что-то в узелке, связанном из ее платка. Алексей Максимович помахивал порядочной связкой баранок.
— Покажи, что выцыганила у баб.
— Не ‘выцыганила’, а наворожила, — обиделась Маша. — Вот, глядите…
Она развязала платок, и мы увидели десяток печеных яиц, из них три крупных — гусиных, и небольшую краюшку серого хлеба.
— Она всем нагадала ‘исполнение желаний’, — сказал Пешков.
— Я бы сколько принесла! Меня бабы не пускали, да он увидел и не разрешил.
— Обратите внимание и на мое приобретение — окаменелости не хуже позвонка ихтиозавра. Шестнадцать штук — сорок копеек. Кроме этого, в лавочке есть керосин, колесная мазь и лапти с подковыркою, очень хорошие, но мало пригодные в пищу.
Пешков потряхивал связкой, и баранки стучали, как кости.
— Это вещи большой древности. Едва ли их возьмет топор. Есть в натуральном виде не рекомендую — зубы сломаете… Размачивать в воде трое суток. Но я, товарищи, мастер трех цехов: малярного, литературного и булочного. И надеюсь, когда у нас будет больше дров, вечерком, я покажу вам, что эти окаменелости съедобны. Что касается трех гусиных яиц, то Маша выцыганила их у одной очень почтенной девушки. Бьюсь об заклад, яйца или тухлые или насиженные.
Все, что принесла Маша, мы быстро истребили, запив крутые яйца молоком. Гусиные яйца, все три, оказались насиженными — от них отвернулся даже Маскотт.
Решив докипятить чайник на той стороне, мы сели в лодку и перевалили на луговой берег. Тут на песках дров мы не нашли совсем. Не пивши чаю, мы двинулись дальше.

Глава девятнадцатая

Усталь

И опять мы идем бечевой вверх по Волге, вдоль плоских широких песков луговой стороны.
Знаете ли вы, что значит ‘закружиться’ в лесу, когда ушел из дому с ружьем или по грибы ранним утром, а к закату выйдешь на знакомую дорогу — и не знаешь, куда по ней идти домой: вправо или влево? А то и так: проснешься ночью в своей комнате — и дверь там, где вчера были окна, а окна там, где вчера была дверь. Даже жутко! Во всех подобных случаях надо сделать какое-то внутреннее усилие, и все мгновенно поворачивается на невидимой оси и становится на свои места. Вот такое усилие мне пришлось сделать и, наверно, каждому из нас, чтобы убедить себя, что мы идем верно, домой, в Самару. Видно, что такое сомнение осенило и ребят: они недоуменно поглядывали на горный берег.
— А вы, ребята, как думаете? — спросил я. — Пожалуй, верно говорил нам в Усе мальчишка: ‘Не туда едете-то. Вам вон куда надо’.
— Ну, еще чего! Верно едем, куда надо, только устали маленько, да и пищи маловато, — выразил общую уверенность Стенька с той улицы.
Мы шли верно: против воды, это было видно по воде. Просто мы устали.
— Что пищи маловато — несправедливо, — заметил Алексей Максимович. — Мы получили некоторое подкрепление, а кроме того, у нас есть окаменелости, в том числе позвонок ихтиозавра.

Ермаков погост

Уже вечерело, а казалось, что мы все на том же месте — против одинокой красной церкви Ермакова погоста. Белая церковь Переволоки чуть отодвинулась назад, а небольшая церквушка Кольцовки казалась еще далеко впереди… Даль нас обманывала. Дело в том, что мы шли луговой стороной по дуге окружности радиусом около восьми верст. Центром этой дуги являлся Ермаковский погост. Когда же мы решили перевалить снова на горную сторону, чтоб там отдохнуть или заночевать, то оказались верст на пять выше Кольцовки, на пустынном правом берегу под горой.
До Самары нам оставалось около сорока верст. Нас накрывала ночь, третья ночь нашего плавания. Она не сулила нам радости.
Дрова оказались в изобилии: плавун лежал на урезе вешних вод целыми пластами, и под верхним, мокрым от вчерашнего дождя слоем мы раскопали ломкие сухие прутья тальника. Они загорелись, как порох.
Весело трещало пламя нашего костра, в тихом воздухе оно вздымалось высоким столбом. От костра ночь стала еще темнее.
— Что же, опять кишки чаем полоскать? — угрюмо говорил Абзац. — Жратвы нет…
— Вот кабы в десятке у Стеньки была казовая вобла, мы бы ее теперь сварили, — напомнил Козан странный случай с пропажей воблы. — Эх ты, раззява!..
— Что делать, — примирительно заговорил Алексей Максимович, — торговка обсчитала парня. Он не виноват… Гм, кха… Я предложил бы сварить уху из золотой рыбки… Я не раз едал такую уху. Можете мне поверить — не хуже стерляжьей…
— Уж лучше не вспоминал бы, — буркнул Батёк. — Рыбу из банки раздать по рукам!..

‘Бойкая’ банка

За банкой, после ее опасной пляски с котелком и чайником, мы следили внимательно. Ее держали тщательно закутанной и подальше от танцоров.
Вася Шихобалов раскутал ‘бойкую’ банку и напомнил:
— Банку на счастливого.
— Расчудесно, — согласился Алексей Максимович. — Так даже лучше. Предлагаю компромиссное решение: золотая рыбка будет роздана всем поровну, а засим каждый пожертвует, сколько может, в общий котел. Давно не ел ухи из золотых рыбок. Ужасно хочется!
— На это согласны! — за всех ответил Вася Шихобалов.
— Великолепно. А пока котелок закипит, я займусь приведением в съедобный вид баранок.
— А что вы с ними будете делать? — спросила Маша.
— Распекать.
— Чего это распекать? — удивился Стенька.
— А вот слыхал, как начальники распекают подчиненных, так и я… ‘Да как ты смел!.. Да я тебя в баранку сверну!..’
Маша отвинтила у банки крышку, высыпала на газету золотых рыбок и начала делить — всем досталось по одиннадцать штук.

Уха из золотых рыбок

Котелок закипел. Тогда все стали кидать в него по одной золотой рыбке, следя, чтобы не было обмана. Вася остановился на пятой рыбке. За ним перестали кидать и прочие.
— А соли в уху положить? — спросила Маша у Пешкова.
— Не рекомендуется. Хорошо бы перцу. Нет? Тогда будьте любезны заправить чаем. Чай в ухе из золотых рыбок вполне заменяет перец! — ответил от костра Алексей Максимович.
Маша вытряхнула из обертки остатки чая в котелок, скомкала обертку и кинула в огонь, в знак того, что и чаю больше нет.
Пока готовилась уха, Алексей Максимович у костра колдовал с баранками. Он нанизал все баранки на длинный сырой таловый прут. Облив баранки водой из чайника и поворачивая прут около огня, он приговаривал: ‘Да что ты о себе так высоко понимаешь! Да я тебя!’
— Уха готова, — возгласила Маша, — пожалуйте кушать.
— И окаменелости тоже.
Пешков снизал баранки с прута на газету, от них упоительно повеяло ароматом свежеиспеченных булок.
— Вы мне, Маша, налейте в кружку — я привык уху хлебать с лимоном… В трактире Тестова в Москве купцы всегда едят уху с лимоном.
Ребята, хрустая горячие баранки, с аппетитом хлебали из котелка сладкий жидкий чай. Похвалил уху и я, приправляя ее вприкуску леденцами из своего пайка.
— Удивительно вкусная рыба… Нежней форели — так и тает во рту, а главное — совершенно без костей… И уха куда вкуснее, чем из стерлядей.
— Гораздо вкуснее! — вздохнув, согласился со мной Батёк, вспомнив про свой минувший юбилей.

Черная неблагодарность

— Котелок пуст. Установим твердо этот грустный факт, — заговорил Пешков. — Теперь, когда мы — гм, кха — насытились и, я вижу, все повеселели, настал наконец самый торжественный и желанный момент.
Пешков откашлялся и продолжал:
— Наша экспедиция также близится к развязке и, замечу…
— В скобках, — вставил Абзац.
— Именно: ‘в скобках’ — к развязке счастливой.
Надо раскрыть все скобки и привести все к одному знаменателю. Продовольственный вопрос мы разрешили блестяще: у нас ровно ничего не осталось.
— А кот что-то жрет, — проворчал Козан.
— Ах, я ему отдала кишки от золотых рыбок.
— Не будем завидовать коту — он пользуется исключительным вниманием Маши… Продолжаю. Прошу не отвлекаться. Итак, все потребное мы потребили, даже баранки. Все ели да похваливали, хотя вслух никто не выразил восхищения мастерством булочника…
— Очень вкусные баранки. Я бы еще съел штук пять, — сказал Абзац.
— Ты прямо волшебник, Алексей, — похвалил баранки и я.
— Поздно, сударь. Поздняя благодарность нетактична и только подчеркивает нарушение хорошего тона. Что делать, я уж так привык к тому, что за благодеяние, оказанное людям, — одна награда: черная неблагодарность! Что у нас осталось из окаменелостей? Чертовы пальцы, какие-то устрицы, позвонок ихтиозавра… Посмотрим, как вы, любитель плезиозавров и прочей допотопной дичи, сварите нам суп из своих окаменелостей. Мы-то не забудем вас поблагодарить… Перехожу к финансам. И тут мы пришли к концу операций с блестящим результатом: свободной наличности — семь копеек. Вот они — гривна и два семишника.
— Ах, зачем вы показываете, мы вам вполне доверяем.
— Спасибо, Маша. Эти семь копеек мы заложим в фонд наших будущих предприятий. Поблагодарим нашего бывшего министра финансов. Прошу аплодировать.
Мне вяло похлопали.

Вопрос передан в комиссию

Алексей Максимович расправил плечи и продолжал внушительно:
— Нам остается, раньше чем пускаться дальше, определить счастливейшего из нас.
— Я всех счастливей! — воскликнула Маша.
— Не сомневаюсь. Но полагаю, что ты не требуешь, чтобы на основании твоего голословного заявления именно тебе вручили трофей нашей экспедиции.
— Мне банки не надо.
— И я этому готов поверить. Мы должны вручить ее именно тому, кому она доставит блистательное чувство блаженства… Кому же?
— Нам тоже банки не надо. Все равно разобьешь.
— Не надо!
— На счастливого!
— Не надо!
— Единодушия нет, а наш бывший министр финансов глаз не спускает с банки.
— Ближе к делу, Алексей.
— Превосходно. Разрешите это дело передать в комиссию.
— Значит, дело откладывается в долгий ящик! — съехидничал Абзац.
— Минуточку!.. Нет, все сейчас и решится. Маша, Сергей, прошу вас отойти со мной в сторону. Всего одну минуту терпения.

Узелок счастья

Мы втроем отошли от костра.
— Банку надо отдать Васе. Только без мошенства! — решительно заявила Маша. — Он самый бедный.
— Принято. Дальше…
— Без всякого мошенства! Вы, Алексей Максимович, будете тянуть — вам все верят. И будете спрашивать: ‘Кому?’, а дядя Сережа отвечать.
— Принято. Идемте.
Судьба чудесной банки (теперь, увы, пустой) была в верных руках. Я угадал замысел Маши: она решила, когда я назову имя Васи, подсунуть Алексею Максимовичу счастливый жребий. Надо ее немного подразнить.
Возвратись, мы увидели, что все наши спутники сидели вокруг банки. Каждый из них хотел, чтобы банка была к нему картинкой, и так ее и повертывал, поэтому предмет общих вожделений и символ счастья — пустая банка непрерывно вращалась.
В костер подбросили дров, чтобы все было ясно. Костер разгорелся, ярко осветив нас.
— Только не на картах гадать, — тревожно заговорил Вася.
— И не собираюсь! — сердито ответила Маша, обиженная тем, что ей не доверяют.
Она размотала с иголки на груди черную нитку и разорвала ее на восемь равных кусков, на одном из них посредине завязала узелок. Все восемь обрывков Маша предъявила каждому, и каждый мог убедиться на ощупь, что только на одном из обрывков завязан узелок счастья.
— Прошу вас, — обратилась Маша к Алексею Максимовичу, вытянув руку.
Тоненький пучок ниток она держала в щепоти. Всем ясно, что наша гадалка ничего не могла ни убавить, ни прибавить. А на черной нитке даже самый зоркий из нас и днем не заметил бы узелка.

Розыгрыш

— Кому? — спросил Пешков, вытянув черную нитку из пучка в руке Маши.
— Абзацу! — торжественно провозгласил я. Алексей Максимович передал нитку Абзацу, и тот,
протянув ее между пальцами, убедился, что она без узелка.
— Кому?
— Козану!.. Пустая.
Я не спешил называть имена и медлил, как бы раздумывая над превратностями судьбы.
— Кому?
— Алексею Максимовичу… Разумеется, пустая.
— Мне! — взволнованно воскликнул я. Пешков протянул мне нитку.
— Пустая.
— Чего тянете, скорее! — крикнул Стенька с той улицы.
— Стеньке!.. Пустая.
— Батьку!.. Пустая.
Маша взглянула на меня с тревогой. Я задумался: оставалось две нитки, одна из них — завязанная узелочком.
— Ну же, Сергей, не томи! — рассердился Пешков.
— Маше!
— Пустая.
— Миллионеру Шихобалову!
— С узелком.
— Ну конечно! — Алексей Максимович протянул счастливую нить Васе.
А он, забыв об узелке, схватил банку и закричал:
— Вот она! Ведь я куплю живую золотую рыбку, налью воды и пущу, она у меня будет жить!..
Нитка счастья перешла у всех из рук в руки, и все, проведя ее меж пальцев, могли на ощупь убедиться, что на ней завязан узелок.
— У нас мошенства нет! — строго сказала Маша.

Глава двадцатая

Вахта ‘собака’

Больше нам ничего не оставалось, как, покинув стан, идти, не теряя времени, в последний этап нашего пути против течения — идти на веслах. Лямку ночью тянуть трудно.
Предав всесожжению мусор последнего пира, мы уселись в лодку и отвалили.
Алексей Максимович разделил команду на две вахты, назначив в первую (ночную) себя (начальник вахты), меня, Козана и Абзаца, и предложил подвахтенной Маше (начальник второй вахты), Стеньке, Батьку и счастливому Васе спать.
— Сейчас же спать! Возможна команда: ‘Свистать всех наверх!’ — аврал. Или, если нам будет так же великолепно везти, как везло до сей поры: ‘Всех наверх! На якорь становиться!’ Спите спокойно, да хранят вас звезды!
Подвахтенные копошились укладываясь, парус и плащ служили им покровом. Стенька и Маша о чем-то перекорялись сердитым шепотом.
— Спать! — прикрикнул на них Пешков.
Вахта, назначенная нам, называется у моряков ‘собакой’ — самая беспокойная вахта. В передней паре весел гребли Абзац и Козан, в ближней ко мне — Пешков. Выждав, пока подвахтенные угомонились, Алексей Максимович тихо заговорил:
— Дело-то обертывается не того…
— Просто — дело дрянь.
— Хорошо бы зачалиться.
— За какого дьявола зачалишься? Нас от Переволоки досюда ни один еще пароход не обошел… Кого мы видели за двое суток? Одного ‘Редедю’!
Нам попадались только встречные буксирные пароходы с караванами порожних барж: их сгоняли вниз для последнего рейса за пшеницей нового урожая.
— Сегодня у нас понедельник, — рассчитывал Пешков. — Завтра вторник…

Рисковое дело

— Во вторник на восходе Самару проходит срочным рейсом вверх по Волге пароход ‘Восточное общество товарных складов’, — соображал Алексей Максимович.
— Правильно… Здесь он должен быть после полуночи… Только, Алексей, дело рисковое.
— А что нам еще остается делать? Зачалиться к последней в караване барже парохода, везущего тяжелый груз, нужно больше уменья, чем отваги. Иное дело — срочный, идущий с одной баржей почти со скоростью пассажирского парохода. Зачаливаются только ночью, днем не позволят. Есть два способа зачаливаться на ходу: вслед и навстречу. Второй — опаснее, зато вернее: вслед — легко промахнуться, подгребая к быстро идущей барже. Считая себя мастером этого дела, я всегда предпочитал способ навстречу: для этого от кормчего требуется столько же отваги, сколько и уменья.
Я повернул лодку на стрежень, примерился по тусклым огням перевальных столбов, чтобы узнать, где ‘ход’, и повернул лодку вниз по течению.
— Зачаливаться хочешь? — спросил Абзац. — Да! А кто будет зачаливаться?
— Кому же, кроме тебя, — ответил начальник вахты. — Ты у нас на это дело мастер.
— Есть! — весело ответил Абзац, очень довольный, что ему доверили такое важное дело.

Огни парохода

Мы шли вниз судовым ходом. Гребцы работали только затем, чтобы мне можно было править. Над пустынной Волгой стояла нерушимая тишь. В ясном черном небе во всем великолепии августовской ночи сверкали звезды.
Вот удивились бы ребята из второй вахты, если б, пробудясь, увидели, что мы плывем по течению.
‘Куда?’ — ‘В Самару, кругом света домой’, — ответил бы Алексей Максимович.
Издали послышался журавлиный крик парохода.
— ‘Кама’, — узнал пароход по голосу Пешков. — Командир беспокойный, буксира не намочит. Кто будет править, я или ты?
— Чудно! Сижу на корме я.
— Нет, давай поконаемся… В котором ухе звенит?.. В правом или в левом?
— В правом.
— Угадал. Твое счастье, правь ты. Только гляди, на пыж не налети…
— Будьте спокойны.
Во тьме проклюнулись сигнальные огни ‘Камы’ — сначала красный, потом зеленый, а затем два белых, один над другим, и чуть левее и повыше — едва заметный огонек на барже. Теперь мне править было легко. Надо так держать, чтобы треугольник огней был равнобедренный: прямо в пыж парохода. И я уже видел два тусклых глаза над самой водой — иллюминаторы, для того чтобы наметчик видел метки на шесте.
— Завозня у него к барже с левого борта причалена, — сдержанно и серьезно сказал Абзац, — пристань-то в Самаре на левом берегу.
— К завозне хочешь, а не к рулю? Ладно! Ложись.
Я взял веслом так, что треугольник огней чуть перекосился — вершина ушла влево. Абзац лег грудью на носу лодки и свесил руки за борт, держа в левой руке чалку, привязанную к кольцу форштевня лодки. Всего этого я почти не видел, но знал, что Абзац поступает именно так.
Огни парохода стремительно надвигались. Уже слышен тоскливо-напевный голос наметчика:
— Девять… десять с половиной… двенадцать… под табак…
— Положь наметку! — послышалась команда.
— Есть! — в последний раз пропел наметчик. Пароход пыхнул из трубы дымом — в машину дана команда: ‘Полный!’

Шабаш

В это мгновение я почувствовал, что молниеносно засыпаю. Со мною это бывало, и вообще часто случается такое с переутомленными людьми. Мгновенный, блаженный, черный, бархатный сон — он иногда бывает причиной катастрофы. И, так же мгновенно пробудясь, я не испугался: меняться с Пешковым было поздно — мимо прошумело пароходное колесо, огни в иллюминаторах, гул топки, острый запах мазута, натянутый струной буксир, бурун из-под пыжа баржи, высокий борт ее…
— Шабаш! — скомандовал я и повернул круто из-под лодки, так, что у меня на борту хрустнуло — едва не сломалось весло.
Козан, бросив грести, навалился всем телом на Абзаца, чтобы его не выдернуло из лодки. Лодка черпнула правым бортом. Я снова на секунду заснул и от рывка очнулся. О борта лодки весело похлюпывала вода: Абзац ловко захлестнул чалку за скамью завозни…
— Дома! — тихо сказал Пешков.
— Козан мне чуть ноги напрочь не оторвал, — пожаловался Абзац.
— Цел остался, и ладно.
— Руку малость сбедил: кровища так и льет.
— Перевяжи… В воде не мочи, — приказал Пешков.
— Да знаю, чего там… Закручиваю.
— Сколько может быть сейчас времени? — вслух подумал Алексей Максимович, подняв глаза на ковш Медведицы.
— ‘Без четверти три’, — тоненько, с улыбкой в голосе ответила из-под паруса Маша: она не спала.
— Пожалуй, что так… К свету будем в Самаре. Лучше бы до свету, — ответил я.
Сверху, с кормы баржи, мы слышали неясно в шорохе воды два голоса: мужской и детский — вероятно, кормщик с подручным мальчишкой. Пароход иногда подавал свистком сигнал, как править, и тогда на палубе брякали деревянные блоки рулевых талей, то правых, то левых, огромный руль поворачивался грузно и медленно, за ним шипела пенная струя, и наша лодка стучала бортом о борт завозни.
За Машей проснулся Стенька, и меж ними опять завязался какой-то разговор сердитым шепотком. Батёк и Вася безмятежно спали. Под еланью в лодке хлюпала вода: зачаливаясь, мы немного черпнули правым бортом.

На рассвете

Пароход внезапно уменьшил ход, и мы снова услыхали тоскливые возгласы наметчика:
— Шесть… шесть с половиной… семь…
‘Кама’ осторожно входила на перекат. Нет, до свету нам в Самару не попасть.
Над водой при ясном небе светает быстро… Когда рассвело, сквозь сладкую дрему я услыхал сверху, с борта:
— Эй вы, на лодке! Отдай чалку! Наш командир зачаливаться не велит. Слышишь, что ли!..
Кричал подручный кормщика — мальчишка лет двенадцати.
— Нет, не слышу! — ответил Стенька с той улицы.
— Отваливай! Кому говорят?
— Кому? А кто те знат кому.
Мальчишка поднял с палубы чурку и швырнул к нам. Чурка ударила Пешкова по сапогу — он воспрянул и огляделся.
— Получай обратно.
Стенька размахнулся и швырнул чуркой в мальчишку. Тот увернулся, схватил чурку и метнул ее снова. Мимо, в воду…
— Поплыла в Астрахань! — воскликнул Стенька.
— Говорю, отчаливай, а то хуже будет! — кричал подручный все строже.
— А что?
— Давайте двадцать копеек!
— У нас таких денег нету.
— А сколько есть?
— Семь копеек.
— Смеешься?! А то хозяину пожалюсь. Давай двадцать копеек!

Глава двадцать первая

Дома

Тут случилось нечто неожиданное. Стенька с той улицы достал из-за пазухи большую копченую воблу и показал мальчишке. Не было сомненья, что это казовая вобла.
— Хочешь?
— Хочу! — ответил подручный рулевого.
— Закидывай удочку.
Мальчишка скрылся и через полминуты вернулся с намотанной на дощечку бечевкой для подпуска. Размотав бечевку (на конце ее висело грузило), мальчишка закинул ее к нам в лодку. Стенька прицепил воблу к бечевке, дернул и сказал:
— Клюнуло! Тащи.
Мальчишка ‘подсек’ и, живо перебирая руками, вытянул воблу. Постучав воблу о кнехт, чтобы лучше лупилась, мальчишка ушел от борта и пропал. Больше мы его не видали.
Пароход дал протяжный свисток, подходя к пристани. За возней с ретивым подручным кормщика мы прозевали, что ‘Кама’ уже миновала устье реки Самары и подходит к пристани ‘Восточного общества’ под Струковским садом. На красной колокольне собора, высоко на горе, ударили к заутрене. Зазвонили во всех церквах. Самара встречала нас колокольным звоном.
От пристани ‘Восточного общества’ до конторки Рожественского перевоза, откуда мы начали кругосветку, расстояние не больше ста саженей. Но и тут нам повезло: против своей конторки капитан ‘Камы’ скомандовал ‘Тихий!’, закричал что-то на пристань в рупор и скомандовал: ‘Вперед до полного!’ У него не было выгрузки, на пристани не случилось погрузки, и ‘Кама’ пошла вверх без стоянки в Самаре.
Против конторки перевоза мы отдали чалку и в несколько гребков достигли пристанских мостиков, откуда в субботу началась наша кругосветка.

Заспанное солнце

В деревне солнце никогда не имеет такого вида, а в городе, когда видишь только что взошедшее солнце, то всегда кажется, что у него недовольный, заспанный вид, как у ребенка: ‘Зачем вы меня разбудили так рано?’ И колокола звонили напрасно: кого они соберут в тридцать самарских церквей к заутрене? Десятка два старушонок?.. Все спят, а солнце разбудили!
Рабочий народ проснется часа через два, когда заводские гудки протяжным воем призовут к станкам дневную смену. А кое-кто, однако, еще и не ложился. В Струковском саду еще горели бессмысленно керосиновые фонари. С террасы вокзала слышались пьяные голоса и женский смех. Окна летнего дворянского собрания ненужно светились — там заканчивались ночные кутежи, подводились итоги карточной игры и усталые, злые лакеи всеми способами выдворяли пьяниц, кутил, игроков. Скоро и все эти ночные птицы и зверье разлетятся, разойдутся, разъедутся с одним желанием: спать… Эти два часа — от звона к заутрене до заводских гудков — в Самаре царствует сон. Из ста тысяч жителей если и не спит, то самое большее одна тысяча человек. Спят у ворот на лавочках ночные сторожа, держа наготове зажатый в руке свисток. Засыпают даже сторожевые псы, считая, что довольно бодрствовали ночью. Засыпает кухарка, поставив самовар, не заботясь о том, что самовар может заглохнуть.
Перевозный пароход, поставив к конторке паром, тоже сладко задремал, сопя, подобно готовому заглохнуть самовару. Мужики сводили под уздцы с парома коняг, запряженных в огромные, плохо очесанные возы, пахнущие духами ‘Свежее сено’, или в телеги, туго увязанные, чтобы укрыть в них от любопытных рукастых мальчишек анисовые яблоки из заволжских садов.
Красавица Волга, сняв с себя все покровы, купалась в утреннем свете.
Она была удивительно хороша… Но никто, пожалуй, на нее не смотрел и не любовался, кроме нас двоих — Алексея Максимовича и меня, и мы ее ревновали один к другому. ‘Хороша?’ — ‘Чего и баять!’

Побудка

Сладко спала в лодке не только наша вторая вахта, но и из вахты ‘собака’ мгновенно уснули — едва мы причалили — Абзац и даже наш неугомонный до сих пор ‘движок’ Козан.
— Жалко будить ребят! — сказал Алексей Максимович.
Первым проснулся Маскотт и разбудил Машу. Она нисколько не удивилась, что мы на месте, — ведь так и должно было кончиться. Она умылась, свесясь через борт и черпая воду горстями из Волги. Кот умылся по-своему, без воды, и потребовал есть. Увы! Даже Маша ничего не могла ему дать. Напрасно кот, мурлыкая, терся о ноги Маши, она пнула его ногой: ‘У ты, ненасытное брюхо!’ Обиженный кот через люк на носу лодки забрался под палубу (я открыл крышку люка, чтобы бросить туда плицу) и там тихо и жалобно мяукал.
Надо снести на берег мачту, парус, весла, бечеву и все это сдать Апостолу. Я сердито (в чем теперь раскаиваюсь) сдернул парус, служивший укрытием Для нашей команды. Ребята, пробуждаясь, один за другим от холодка и солнечного света, зевали, чесались и ворчали… Дольше всех не хотел просыпаться Вася Шихобалов, он спал, обняв ‘бойкую’ банку, и во сне блаженно улыбался.
— Живей, живей, ребята, забирайте все из лодки! — сердитым, простуженным голосом торопил Алексей Максимович, хотя нам некуда было спешить.

Маскотт и Маша

Выбрав из лодки все наше снаряжение — удочки и бредень, не оправдавшие своего назначения, знаменитый котелок Батька, наш заслуженный прокопченный чайник с боком, помятым в пляске с котелком, — мы стояли, прощаясь с нашим кораблем: жалко было его покидать! Маша заканчивала уборку в лодке: мы никогда не оставляем мусор после себя. Маша подметала в лодке веником, в который она безжалостно обратила полученный ею от Стеньки букет. Сошки и палку для подвешивания котелка Маша оставила в лодке, чтобы нас поблагодарили те, кому придется в ней плавать после нас. ‘Чертовы пальцы’, ракушки и всякий мусор Маша вымела за борт, а позвонок ихтиозавра протянула мне:
— Это вам, дядя Сережа, на память.
— Все?
— Все!
Маша начала кискать Маскотта. Он мяукал, забившись в самый задний уголок своего убежища, и не хотел его покидать. Достать рукой Маша его не могла, попробовала выгнать палкой — кот злобно ворчал…
— Ну и оставайся тут! — пригрозила Маша. — Мы уходим. Больно ты нам нужен.
Кот не появился и после этой угрозы. Маша печально вздохнула, огорченная изменой, и, в заключение, раздала всем нам по одной расписной ложке, а себе оставила две. Мы посмотрели на нее с завистью, вполне понятной.

Апостол

Апостол еще не поднимал флага на мачте станции ‘Общества спасания на водах’: он спал в своей будке. Прикованный на цепь к скобке двери сторожевой пес Чуприн, лохматый, крупный и весьма свирепый, не подпускал нас к двери, чтобы постучаться. Он неистово лаял, подпрыгивая в воздух сразу всеми четырьмя лапами. На лай Чуприна лодочник не выходил. Пешков дотянулся концом мачты до двери — пес прыгал у самой его груди — и комельком стукнул в дверь.
Апостол вышел на стук в валенках, верблюжьем чапане, заспанный, с бородой, расчесанной на две пряди и завязанной на шее сзади узлом, чтобы во время сна не свалялась.
— Чего надо? — спросил Апостол сердито. — А, это вы, Алексей Максимович! Чуприн, тубо! Раненько вернулись — раньше ночи не ждал. Намаялись, чай, поди?.. С какого места вернулись?
— Нет, мы так и прошли против воды.
— Да вре? Кому рассказать — не поверят. Макаров третьеводни вас у Молодецкого кургана видел, сказывал, что вы следом за ним пойдете. Ждал я ночью — нет, вечор — нет и нет. Ну, ну, отмахали! Это выходит во сколько же часов?..
— А сколько сейчас времени? — спросила Маша.
— Да ведь никак к заутрене звонили. Постой-ка! — вспомнил Апостол и, войдя в будку, вернулся с часами в руке. — Получайте.
Размотав шнурок, Алексей Максимович надел его на шею и спрятал часы в карман.
— А должок ужо в субботу отдам, Андрей Петрович.
— Ладно. Я вам верю.
— Там в лодке у нас кот остался, никак не выходит. Я вечером ему молока принесу — выманю. Не выгоняйте, пожалуйста, — просила Маша.
— Откуда же у вас кот взялся?
— А мы его напрокат взяли, на Зеленом острове, у ватажников…
— А! Это Трюхина артели кот. Серый? Ну, он… Они нынче за хлебом будут. Отдать им кота? Им без кота в замлянке нельзя — мыши одолеют.
— Отдайте… Только я все равно приду с ним проститься.
— Что ж, приходи, если делать нечего. Простясь с Апостолом, мы гурьбой пошли в гору, к городскому театру.

Девятая ложка

Пришла пора и нам прощаться. Маша, догнав Пешкова, просила его:
— Алексей Максимович, покажите часы! Сколько сейчас время?
— Гм… Тебе по секрету показать можно. Отойдем в сторонку. Ребята, чур, не подглядывать!
Заслоня часы ладонью от мальчишек, Пешков поднес их к носу Маши и нажал пружинку. Крышка отскочила, легонько ударив Машу в кончик носа… Пешков захлопнул крышку часов и спрятал их в карман.
— Ну, довольна, видала?
— Ах, но почему вы их не заводите?
— Потому не завожу, что они показывают самый счастливый час моей жизни.
Маша пошла рядом со мной, задумалась… Мы отстали: я видел, что она хочет что-то меня спросить по секрету.
— Ну, сколько же у Алексея Максимовича на часах?
— Ах, вы ведь, дядя Сережа, сами знаете… Почему это самый счастливый час?.. Знаете?
— Знаю. Только, чур, никому. Ты, Маша, спутала стрелки: часы показывают не ‘без четверти три’, а ‘четверть десятого’. Это и есть счастливый час его жизни. Он сам мне говорил.
— Почему?
— Потому что было девять часов пятнадцать минут вечера, когда он сказал одной девушке, что любит ее, и она ответила ему, что тоже его любит и согласна быть его женой.
Маша вскрикнула и пустилась догонять нашу ватагу.
Ребята на углу прощались с Пешковым. Подбежав, Маша протянула Алексею Максимовичу девятую ложку и сказала:
— Это вам… Вам надо теперь обзаводиться хозяйством.
Пешков взял ложку, немножко удивился, постучал ею по своей и, сунув себе в карман, подхватил Машу на руки и расцеловал. Девчонка вырвалась из его объятий и убежала, ни с кем не прощаясь.

Судьба прочих героев

Стенька с той улицы долго тряс руку Алексея Максимовича, не выпуская из своей. Он говорил:
— Пойдете со мной снегирей ловить в Молоканский сад? Я тайник достану длиной в три аршина. И манку найду. Пойдете?
— Пойду, если не уеду в Нижний. Ты вот у Сергея спроси, он будет знать — ведь снегири еще не скоро.
Прощаясь с Батьком, Алексей Максимович пообещал поговорить о нем с Травкиным нынче же и заверил, что хозяин не прогонит его из хора: такого плясуна, как Батёк, не так-то легко заменить.
— О тебе я тоже нынче Василию Павловичу скажу, — обратился Пешков к Абзацу. — Не рассчитает, а за прогул — само собой, вычтут…
— Спасибо. Только, между прочим, это мне в высокой степени безразлично. Рассчитают — уйду к Реутовскому в ‘Самарский вестник’. Меня туда звали помощником метранпажа!.. Я без работы не останусь.
Козан, протягивая руку Алексею Максимовичу, просто сказал:
— Не прощай, а до свиданья!
На перекрестке у кафедралки — к сожалению, еще закрытой — разошлись в разные стороны: Алексей Максимович — прямо, а мы с Васей свернули направо вниз.
Вслед нам Пешков крикнул:
— Вася, ты, смотри, осторожней с ним… Он на твою банку зарится…
— Ну да, рассказывайте, у него, чай, позвонок допотопный.
И все-таки Вася, держа в руках свое сокровище, идя под гору по камням неровной мостовой, осторожно косился на меня. В самом деле, я из зависти мог ловко подставить Васе ножку — он упал бы, и банка разбилась. Или я, как бы нечаянно, мог кокнуть банку позвонком ихтиозавра. Пешков — это понятно и без объяснений — пошутил: у меня тогда не было таких низких соблазнов. Свое хрупкое счастье Вася Шихобалов донес нетронутым до дверей своего дома. А я принес домой свой сувенир — тяжелый серый позвонок ихтиозавра, подарок лукавой гадалки.

Арбузы

На моей совести остаются только арбузы. Всякий начинающий писатель твердо усваивает завет Антона Павловича Чехова: ‘Если автор повесил на первой странице повести на стену ружье, то на последней странице оно должно выстрелить’. Кончающему писателю, как я, тоже не мешает помнить чеховское правило. Вы помните, что мы, отправляясь в кругосветку, купили три арбуза, и Алексей Максимович сказал, что мы их съедим и не заметим. Так оно и получилось. Арбузы у меня в рассказе ‘не выстрелили’. Мы просто-напросто их съели. Проверить на опыте, можно ли в арбузе вскипятить воду, нам не пришлось, а опыт — великое дело.
Вот и вся наша кругосветка. Тысячи людей сотни лет плавали по Самарской Луке ‘по воде’, но мы на опыте доказали, что не менее и даже более приятна и весела кругосветка ‘против течения’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека