Хроника русской критики давно перестала быть собственно разбором писателя, она действует на читателя, и даже уже практичнее: действует просто на покупку и через это на читаемость книги. ‘Я тебя не опровергну, но зато я сделаю, что твоя книга не будет никем читаться’, — говорит критический хроникер, вооружившись пером и имея в распоряжении своем лист печатной бумаги в журнале, в котором участвует, при помощи остроумия или перевирания ухлопывает судьбу книги, которая стоила автору своему годов заботы и размышлений. ‘Душа — твоя, но рынок — мой’ — вот девиз критических побед, каких мы много видели за последние годы. При таком положении дела вступиться за себя не значит проявить самолюбие, а просто — столкнуть преграду между собою и читателем. Критика как бы упразднила книгопечатание, по крайней мере в отношении известных лиц или книг, борьба против злоупотреблений ее есть просто вторичное завоевание печатного станка, совершенно позволительное.
Г. Михайловский последнюю рубрику своей ‘Литературы и жизни’ (‘Русск. Богат.’ No посвятил моей книге ‘В мире неясного и нерешенного’. И если мне, может быть, не нужна его критика, то во всяком случае для меня ценно и нужно мнение его 10 000 читателей. Он присоединяется и почти следует в оценке моей книги гг. Шарапову, Дернову, Заозерскому, Кирееву, К.А. Скальковскому — дружине врагов, смотря на разнообразие которой я могу чувствовать самое живое удовлетворение, до того они взаимно друг друга истребляют противоположностью своих исходных точек суждения и миросозерцания. Этот союз разнообразных людей был бы для меня убийством, если бы за собою и за себя я не видел столь же тесную группу людей, мнения которых собраны в книге ‘В мире неясного’. Все мои недруги, по разным мотивам, считают мою книгу ‘вздором’. Мотивы г. Михайловского следующие или (так как они не связаны) рассыпаются в следующую серию афоризмов:
1) Розанов — чиновник (бывший), мы же ‘с эпитетом чиновник, чиновнический привыкли соединять непохвальный смысл: чиновническое отношение к делу значит на обиходном языке — отношение формальное, бездушное’ (слова Михайловского, стр. 78). Поэтому я не мог хорошо написать книгу ‘В мире неясного’, посвященную религиозным и одушевленным темам. Напомним критику: а что же Посошков? Ведь он должен бы обмеривать покупателей на товаре, а написал книгу ‘О скудости и богатстве’, бескорыстную и мудрую.
2) Я — неряшлив в изложении, есть неряха-писатель, пишу ‘небрежно первые попавшиеся слова, не давая труда в них вдуматься, и просто бред свой печатаю. Вес это гораздо неприличнее, чем явиться в общество в халате или с пуговицами, не застегнутыми там, где им полагается быть застегнутыми. Костюм есть дело условное, халат для европейца и азиата есть не одно и то же, тогда как выплескивать из себя на бумагу для всеобщего сведения всякий вздор всегда и везде одинаково нечистоплотно, нечистоплотно, недобросовестно и оскорбительно для читателя’ (стр. 87). Спрашивается, зачем он тогда разбирает книгу? Разбирает долго, на печатном листе, и употребив minimum месяц на чтение книги и писание о ней? ‘Если ты вздором занимаешься, то ты вздорный человек’, — отвечу я ему.
В чем определеннее выражается мое неряшество? В том, что в книгу я ввел в рубрике ‘Полемические материалы’ множество теорий, частных мнений, исторических цельных обзоров частных людей (они все почти писатели), оставив письма целиком с теми подробностями частного и семейного характера, какие, находясь в этих письмах, прямо к теме книги не относятся (все письма преданы мною печати с испрошенного дозволения авторов). Вот введение в книгу, трактующую о семье, о быте, о жизни, этике бытовых, жизненных и семейных обстоятельств, он и считает с моей стороны ‘неприличием, за которое, приподняв халат, меня следует отшлепать без повреждения мягких частей’ (его выражение, несколько раз повторенное в статье). Оказывается, сечь любит не только кн. Мещерский, но и г. Михайловский. Замечу ему, что у меня есть книги и статьи, как ‘Место христианства в истории’, ‘Легенда об инквизиторе’, ‘О понимании’, которые в смысле отсутствия побочных слов, личных и частных сообщений, вероятно, превышают собственные писания Михайловского. Но в книгу ‘В мире неясного’ введен этот частный элемент. Почему? Да потому, что самая тема книги в высшей степени интимна, частна, домашня и для хода мысли в этой бесконечно интимной области, так сказать, для соответственной обстановки просто нужны были, ‘шли’, ‘хороши’ были все эти подробности. Одно дело — арена, площадь, форум, там мы должны быть в тоге, а речь наша должна двигаться от периода к периоду, но другое дело — дом, семья, здесь речи в тоге и с периодами — смешны, не нужны, не выражают дела. Я писал дельную книгу и на дельную тему и убрал ее с внимательнейшею обдуманностью в соответственный убор, не создав из себя этого убора, но только оставив его в письмах своих корреспондентов, у себя же, в своем изложении, тоже убрав следы всякой тоги и форума. Здесь не непреднамеренность, а усиленная преднамеренность.
3) Я изобретаю факты и сведения, именно: говоря о характере семинарского образования, я сослался на Ришелье, Мазарини и Шелгунова, которые были дворянами, и еще, говоря о Руже де-Лиле, высказал, что он написал только ‘Марсельезу’, тогда как он написал много других музыкальных произведений. Эта недобросовестность отношения к фактам лишает меня доверия читателя.
Михайловский как будто не учился в первом классе гимназии и не знает, что всякое предложение или ‘мысль, выраженная словами’, имеет главные части: подлежащее и сказуемое, — и второстепенные, обстоятельственные. Умный смотрит на подлежащее и сказуемое, а глупый хватается за обстоятельственные слова. В политике это тоже ведет к скверному результату: например, армии нужно побеждать, а ее мучат парадами и шагистикой. К моей теме о браке, семье, поле какое имеет отношение Руже де-Лиль и Марсельеза или дворянство Ришелье и Мазарини? Да, когда я буду издавать второе издание трудов своих, я просто не поправлю этих фактов и ‘ложных сведений Розанова’, — до такой степени они побочны и не нужны для предмета моих суждений. Таким образом, Михайловский, несмотря на претензии в философствовании, совершенно не понимает, что такое ход мышления и что возможно быть совершенно точным и строгим мыслителем и написать точную и строгую книгу, вместе поместив в нее множество таких пустых обмолвок. Вот если бы из книги, посвященной семье и браку, я убрал частный элемент и наполнил ее ‘тогою’ красивого литературного стиля (совет Михайловского), я поступил бы как мальчишка, не зная, что пишу и для чего пишу. В книге моей непоколебимо установлены ‘главные части предложения’. Американские железнодорожные мосты, читал я, устраиваются так, что полоска, по которой бегут колеса, непоколебимо тверда, а настилка моста сделана почти преднамеренно из старого и дырявого дерева. Михайловский мне советует делать эту настилку из паркета, обращая внимание на нее столько же, как и на главные части. Плохой вкус и плохой смысл.
Дозволю сказать читателям Михайловского и своим о существенном смысле книги, которого он не заметил и о котором только недоумевает: ‘…г. Розанов построяет все свои рассуждения о поле в рамках христианства’ (стр. 89). Книга ‘В мире неясного’ имеет несколько целей, несколько устремлений, как и опирается не на один, а на несколько фундаментов. Например, ее невозможно опровергнуть по прочности следующего фундамента: чтобы оцеломудрить человека — надо поднять семью, чтобы поднять семью — надо поднять родителя семьи, пол. Отсюда — мои одушевление, порывы, похвалы, которые как только кто-нибудь парирует, я обвиняю парирующего в союзе с грязью пола, с проституцией. Это говорю для примера, чтобы указать ход моей мысли, ‘подлежащее и сказуемое’ книги. Но вот другое — ее цели. Одна из них была следующая: положить как бы в самые руки, в самую десницу величайших сейчас авторитетов, самой высшей сейчас святыни ‘прилепление’ полов — и посмотреть, выдержат ли эти руки это ‘прилепление’ или раздадутся, раздвинутся, уронят на пол положенное? Это — величайший критический прием, исход которого сейчас еще не решен, но как моменты этого критического приема и была вызвана мною отчасти преднамеренно вся полемика против пола, все возражения, недоумение, негодование, презрение. Проф. Заозерский неосторожно написал в разборе моей книги о ‘том моменте в жизни человека, который все так справедливо презирают‘. Таким образом, оппоненты мои как бы сами и своими руками начинают разламывать, разделывать, расклеивать то, что Михайловский называет ‘рамками христианства’, хотя сам я во всей книге настойчиво провожу мысль, что этого делать не следует. ‘Г. Розанов во всеуслышание исповедует в своей книге христианское учение, и претензия его, правда, очень большая — не идет дальше новой (семейной) концепции христианства, т.е. вящего утверждения его на незамеченных другими основах. Но это мимоходом’ (слова Мих-го, стр. 97). Жаль, что ‘мимоходом’, король обстоятельственных слов! Дело в том, что спор: ‘выдержат ли руки’, — решаю и имею право решить вовсе не я, а он должен решиться, так сказать, ‘соборне’ — и вот откуда введение в книгу и ‘Полемические материалы’, т.е. созываются люди мною и я, подробнейшим образом записывая, кто и какие они (‘частные сведения о лицах’), только подсчитываю голоса, записываю мнения, как точный судья в суде присяжных. ‘Выдержат руки’ — и в сохраненных ‘рамках’ разовьется новое содержание, не выдержат — содержание будет расти, но уже вне ‘рамок’, однако не моими руками разобранных. Вот положение вопроса, и думаю, что оно важнее Руже де-Лиля и истории его творчества. Михайловский похож на мужика, побывавшего в ‘кунсткамере’ и рассказывающего приятелям, т.е. читателям ‘Русск. Бог.’, каких он там крошечных и интересных букашек увидал. Читателям остается только заметить: ‘Он докладывает неправильно’.
Критика его полна раздражения, для меня непонятного. ‘Долой эти вздоры’, — резюмирует он статью и жалуется, что какие-то вчерашние марксисты ‘совпадают в теперешних своих воззрениях с Розановым’, ‘тяготеют сюда’ (стр. 98). Нисколько я не виноват, что они не тяготеют к Михайловскому, мне кажется, просто Михайловский перестал интересно писать, потерял интересное содержание. Бессодержательность — вот грех его писаний, в котором я не повинен. А неинтересен он потому, что все время своей литературной деятельности занимался ‘второстепенными частями предложения’, т.е. вообще обстоятельствами жизни, литературы, да и каждого частного предмета своего суждения — побочными, не главными. Он сам не умел ‘возглавить’ себя, и неудивительно, что очутился где-то, — говоря жестким словом, — под лавкою. ‘Куда пошел — там и сидишь’. Плач тут и поздний, и бессильный.
Впервые опубликовано: Новое время. 1902. 1 сентября. No 9516.