Критика, Бухов Аркадий Сергеевич, Год: 1921

Время на прочтение: 21 минут(ы)

Аркадий Бухов

Критика

По черепу стукают. Литературный фельетон
Литературныя заметки
Слюна. [А. А. Яблоновский]
В три ноги. [И. М. Василевский (Не-Буква)]
‘Золотая элегантность’. [Д. Д. Бурлюк]
Новый псалмопевец [К. Д. Бальмонт]
Распоясавшийся [К. Д. Бальмонт]
Календарная мудрость. Фельетон — шарж
Александр Иванович [А.И. Куприн]
Небо под сапогами [Ф. Сологуб]

По черепу стукают. Литературный фельетон

Да, теперь случается и это. Старое выражение ‘бесится с жиру’ должно быть заменено более современным: ‘бесится без жиров’. Ибо чем же, как не хулиганским бешенством можно назвать то, о чем я хочу рассказать.
Вы конечно, слышали о футуристах. Знаете также и то, что в свое время, несмотря на интерес к этим разбойникам искусства, общество относилось к ним более чем скептически и когда футурист Маяковский с эстрады попытался вставить в свои стихи площадные слова — ему пришлось докончить стихи в участке.
Место для декламации, конечно, мало подходящее, но ничего не поделаешь. Когда-то литературные старцы говорили: пер аспера ад астра — через препятствия к звездам. Литературная молодежь футуристического толка выразилась определеннее: через базар — в участок! Другие футуристы тоже работали и бродили по той же тропинке. Футурист Гольцшмит ездил с лекциями по городам и публично разбивал о свою голову доски. Лекция называлась ‘Дорогу красоте!’. Причем здесь красота — осталось секретом г. Гольцшмита. Во всяком случае было только ясно, что дорогу к красоте надо пробивать собственным черепом через дубовые доски. Футурист Бурлюк тоже читал лекции, но без досок, а с ботинком, который он ставил на кафедру и говорил: ‘Это красота — а Венера Милосская безносая кукла’. Футурист Василий Каменский читал свою поэму ‘Стенька Разин’, изданную недавно в России, в цирке, сидя верхом на лошади, лицом к лошадиному заду и держась за лошадиный хвост.
Будет. Таких примеров можно было бы набрать сотни. Но все это были только цветочки. Тогда футуристы были только шутами. Теперь мы видим ягодки.
Футуристы в последнее время переименовали себя имажинистами, заняли положение в Москве первенствующей литературной группы, так как за право хулиганства признают любой строй, чтобы в свое время на него плюнуть — и распоясались вовсю.
Прежде всего, как это полагается для всякой литературно-хулиганской группы, выпустили свой ‘манифест’. Между прочим, за последние годы каждая литературная группа выпускала свои манифесты. Без этого нельзя, как без брюк показаться на балу.
Чем же хвалятся сегодняшние господа литературного положения?
А вот чем (приводим строки из их ‘манифеста’):
‘Первым шагом нашим после опубликования имажинистской декларации в газетах и журналах было действие была роспись нашими строками стены Страстного монастыря:
‘Господи Отелитеся’.
Этим мы бросили вызов и государству советов, и обывателю, и церкви’.
Пользуясь полной безнаказанностью и защитой благоволящих к ним кругов, эти шуты богохульствуют, прекрасно зная, кто потом будет расплачиваться за их хулиганство. Почему они осыпаны милостями? Они творят. Они поддерживают уютный огонь на очаге того творчества, которое стало не под силу многим.
Что же они творят?
А вот что:
Вот места из их сборников. Первый поэт и запевала сборника задается такой задачей:
Славь, мой стих, кто ревет и бесится,
Кто хоронит тоску в плече,
Лошадиную морду месяца
Схватит за узду лучей.
Но схватить лошадиную морду месяца не так легко. Поэтому поэт сейчас же предлагает другим — и кому же: девушкам — такую уже совершенно немыслимую задачу:
Каменный кот давил мышей,
Разве у мышей тоже на веках кружева?
Девушки, кладите стебельныя шеи
Под асфальтовыя подошвы.
Девушки, конечно, молчат и остерегаются класть стебельныя шеи на подошвы, хотя бы и асфальтовыя, а поэту это обидно. Поэтому он подыскал себе возлюбленную, которой начинает объясняться в любви следующими приемами:
‘Что? Как?
Молчите. Коленом, коленом
Пружины
Ея животы. Глаза — тук! так! В багет, в потолок, о стены
Наружу…
‘Магдалина’.
А-а-а-х!.. Шмыг!
Крик.
Под наволочку. А губы! губы!
Это. Нет. Что Вы, — уголок подушки
Прикушенный. Чушь.
А тело? Это? Это ведь —
Спущенных юбок
Лужи’.
По-видимому, на возлюбленную это действует удручающе, но, желая добиться от нея взаимности, поэт придумывает такой приемчик:
Кричи, Магдалина!
Нет,
Лжешь! Пружины,
Как пища, живот с коленом.
Молчишь!..
Молчишь?..
Я выскребу слов с языка. Кричи, Магдалина!
Я буду сейчас по черепу стукать.
Поленом…
Ха-ха. Это он — он в солнце кулаком — бац — Смее-й-ся, пая-яц…
Подумайте сами — каково положение молодой девушки, которую хотят коленом в живот, а когда и этого мало, еще обещаются стукать по черепу. Ну — в солнце кулаком, это еще другое дело, но барышню по черепу — не деликатно…
Если прибавить, что все это творчество издается на казенныя средства и в противовес ‘буржуазной’ литературе называется литературой классовой и пролетарской — больше говорить не о чем. И деньги жалко, и Россию жалко, и литературу жалко… А особенно ту самую девушку. Ну кому какое дело, что у нея в животе пружины — так за это ее среди белаго дня по черепу стукать?
Арк. Бухов. По черепу стукают. Литературный фельетон // Эхо. 1921. No 16 (74), 22 января.

Литературныя заметки

Игорь Северянин. Менестрель. Новейшия поэзы. Берлин. Изд. ‘Москва’ 1921 г.

Новая книжка стихов Игоря Северянина внутренним делением разделена на два течения. Одно — это чисто обывательская тоска по старому уюту и потерянным краскам жизни.
Я две весны, две осени, два лета
И три зимы без музыки живу…
Ах, наяву-ль давали ‘Риголетто’?
И Собинов певал-ли наяву?
Или еще определеннее звучит тоска по прозаически-вкусным вещам:
Дессертный хлеб и грезо торт
Как-бы из свежей земляники
Не этим-ли Иванов горд
Кондитер истинно-великий?
Но другое течение в ‘Менестреле’ гораздо глубже, интимнее и значительнее. Это — чистая лирика, без всяких прикрас и вычуров. Вот например образец такого чисто лирическаго мазка:
Мы сходимся у моря под горой.
Там бродим на камнях. Потом уходим,
Уходим опечаленно домой.
И дома вспоминаем, как мы бродим.
И это — все. И больше — ничего.
Но в этом мы такой восторг находим!
Скажите мне, дорогая, — отчего?
И таких стихов в книге много. Любители лирики с большим волнением прочтут эту новую книгу Игоря Северянина.
Арк. Бухов
Арк. Бухов. Литературныя заметки // Эхо. 1921. No 154 (213), 2 июля.

Слюна. Фельетон Л. Аркадского

Знаменитый враль барон Мюнхгаузен уверяет — вспомните его замечательныя ‘Приключения’ — что если лису очень сильно бить плеткой, она вылезет из собственной шкуры.
Для лисы даже и то очень малопочтенное занятие — вылезать из собственной шкуры, но когда этим занимаются литераторы, да еще с хорошим именем, а к тому же и люди талантливые — получается из рук вон плохое занятие.
На таком вылезании из шкуры сейчас занялся фельетонист (да будет ему немного не по себе — и талантливый фельетонист) Александр Яблоновский.
Яблоновскаго обидели большевики. Обидели как человека, гражданина и писателя. Ему стало очень обидно и он разсердился.
Так и следовало ожидать. Каждаго мало мальски независимаго литератора большевики в свое время заплевали и заплевали густо. Это им зачтется, и зачтется уже потому, что пока гонения на литераторов не прекратятся, ни одна живая душа не поверит в большевистския желания (как бы они ни афишировались) сохранить человеческую культуру вместо зверообразия.
Но разсердившись на большевиков, Александр Яблоновский еженедельно требует за обиду ‘фунт мяса’ с социалистов. В роли белаго Шейлока он доходит до безконечных абсурдов. Вот например, опираясь на Ницше, как он определяет социалистов:
— ‘Социалисты, — говорит философ, — возненавидели Моисея за то, что он сказала: ‘Не укради!»
Социалисты прежде всего воры, жулики, мошенники и мерзавцы. Единственно, чего в них мало — это тяготения к убийству. Но и то, кажется, больше всего потому, что они не у власти — вот основной тон фельетонов А. Яблоновскаго.
Но и этого мало.
В советском быту его сейчас больше всего возмущает вот что:
— ‘Войдешь к мужику в хату, а на столе у него огромная мраморная чернильница и на ней надпись ‘Нашему дорогому юбиляру’.
— А на мужицкой этажерке с инкрустацией теперь граммофон поет: ‘Средь шумнаго бала, случайно’.
— И ест нынешний мужик не из щербатой миски, а на хороших помещичьих тарелках.
И одевается не в посконные порты, а в крепкие, хорошаго сукна, помещичьи штаны и в теплый ушастый картуз, доставшийся от прежняго управляющаго’.
Мы вполне согласны с А. Яблоновским, что хватать вещи из горящей помещичьей усадьбы — свинство, ходить в содранных с помещика штанах тоже нельзя, но А. Яблоновскому это не нравится в принципе:
— Мужик в штанах? Раздевайся. Какое твое право ходить в штанах, ежели ты по обычаю должен без порток быть? Граммофон слушаешь. В холодную! Гармошки с тебя хватит. С тарелок лопаешь? А с голаго стола жрать не можешь? Я тебе покажу эти порядки!
И А. Яблоновскому кажется, что в его, Яблоновскаго, личных неудобствах виноваты все: и воры социалисты, не удержавшие для него фельетоннаго подвала в ‘Киевской Мысли’, и мужики, которые хотят ходить в суконных портах, и все, все — так что для большевиков остается только маленькая роль потатчиков, или просто мелких свидетелей в судебном процессе между революцией и г. Яблоновским.
Фельетоны Яблоновскаго все написаны очень ярко и талантливо. Но у них есть большой минус: самым активным успехом они пользуются в Москве.
Какой-нибудь спец от литературной чрезвычайки ежедневно составляет доклады о ‘настроениях эмиграции по А. Яблоновскому’.
Нечто вроде классной работы для четвероклассников:
— Быт древних славян по ‘Песне о Вещем Олеге’:
— Древние славяне любили ходить на базар, выслушивать предсказания кудесников и умирать от змей. Очень опасны для них были лошадиныя головы.
И здесь то же самое:
— Эмигранты считают социалистов врагами, очень хотят, чтобы мужики ходили без порток и вообще не знают кому излить верноподданническия чувства.
Когда детки из врангелевскаго лагеря начинают менять вехи и теперь удивляются, как это они могли когда то работать в ‘Освагах’ — зрелище это весьма недвусмысленно неприятное. Но еще неприятнее, когда великовозрастные фельетонисты из левых газет начинают изливать негодование по методу мышления участковаго пристава насчет социалистов и мужиков.
У таланта — говорят — широкая дорога — к чему же ее суживать до размеров полицейскаго свистка?
Л. Аркадский [А. С. Бухов]. Слюна. Фельетон // Эхо. 1923. No 28 (704), 1 февраля
В три ноги. Фельетон

Дали бабе сапоги, сапоги,

Пошла баба в три ноги, в три ноги…

Нар. песенка.

Необходимое вступление: в Берлине есть сменовеховская газета ‘Накануне’, в газете работает И. М. Василевский (Не-Буква). Теперь И. М. Василевский поехал в Москву вместе с Алексеем Ник. Толстым и Бобрищевым-Пушкиным, каждый из них пишет ‘письма с родины’. Вызывается-ли это путевыми расходами, обязательствами за удобство в пути, или бурным темпераментом — я не знаю. Но, во всяком случае письма хотя и возвышенныя, но интересныя.
Особенно для меня интересны письма И. М. Василевскаго. Во первых, потому что он человек талантливый, во вторых, потому что я очень хорошо его знаю лично, в третьих — да извинят меня недруги Василевскаго — все еще лежит к нему сердце по старой памяти, а в четвертых — очень уж он меня изумляет.
Представьте вы себе обыкновеннаго, простодушнаго человека, который только что разговаривал с миловидной экспансивной девицей (это, конечно, не прообраз Василевскаго в прошлом), на минуту отвернулся в сторону и вдруг — девица в мгновение обросла бородой, захрипела басом и потребовала, чтобы ей принесли большой кусок жирнаго мяса и четверть водки.
Читая статьи Василевскаго о Москве, я дивлюсь не меньше, чем тот человек, на глазах котораго произошла такая метаморфоза.

* * *

Что — судя по последней статье — больше всего радует И. М. Василевскаго в Москве? Что его как писателя, больше всего обрадовало.
Прежде всего штрафы. ‘В Москве за все берут штрафы’ — эта основная радость Василевскаго. Это большой перелом в душе человека, который лет пятнадцать подряд был редактором газет и журналов. Перелом прямо достойный необычайнаго изумления: это напоминает радость хохла по поводу достоинств прочной телеги, которая только что переехала ему ногу.
Помню в свое время, когда мы работали с Василевским вместе — штрафы не вгоняли его в такое радужное настроение. Во всяком случае уважаемый Илья Маркович если и радовался, то внешним видом этой радости не выдавал: наоборот в эти частые праздники наложения штрафов он чаще хватался руками за голову, чем воздымал эти руки в знак умиления.
Но даже и этот порыв бурной радости по адресу не так непостижим.
Есть еще более радостныя достижения советскаго быта — и как раз в области редакционной жизни.
Предоставим слово самому И. М. Василевскому:
‘Да что штрафы! Стремление к порядку идет гораздо дальше. В профессиональном органе работников печатнаго дела ‘Журналист’ я прочел статью Л. Григорова, в которой, между прочим, разсказано, как его товарищ по редакции П. Орешников, в порядке редакцион. дисциплины, отправил его на трое суток под арест за какое-то упущение в редакционной работе.
Обоих героев этого дела, и Л. Григорова, и П. Орешникова, я знаю давно, и, читая об этом, я ничего ровно не мог понять. При первой же встрече с П. Орешниковым в бюро печати на выставке я сразу-же спросил его: — Скажите, неужели это правда, что вы Григорова на трое суток под арест засадили’.
— Правда а что?
— Да как-же так? Товарища по редакции, — и вдруг под арест.
— А меня, думаете, не сажали? Дело обычное. Напутаешь что-нибудь и нарвешься. Хоть и свой брат, а посадят. Хоть тот же поэт Нарбут, например: — после занятий пойдешь под арест, сядешь на четыре дня. Номер неправильно сверстал.
— Да ведь это свинство! — Ничего не свинство, — говорит, — у меня уже и ордер выписан. От десяти до четырех тебя будут выпускать на занятия, а в четыре опять под арест. Четыре суток посидишь, внимательнее будешь’.

* * *

Вот это действительно — номер.
Представляю себе такую жанровую картиночку редакционнаго дня ‘газеты будущаго’.
— Господа! Кто там орет и мешает работать! Перестаньте!
— Перестанет он! Это-же Куприн. Его в приемной связали и подвесили к люстре — не принес разсказа.
— Ну пусть Мережковский напишет.
— Держи карман шире. Четвертыя сутки под арестом за неразборчивый почерк.
— Ну фельетон поместите чей-нибудь. Позвоните к Аверченко.
— Выслали за черту города: приняли его за Амфитеатрова, обиделись и выслали. Пусть, говорят, не ходит с бородой.
— Да ведь он бритый!
— А где их там разберешь. Третьяго дня Бунин Алексею Толстому не поклонился, так пришлось на два часа его в холодную вести.
— Да-с, батенька, дисциплина. Василевскому вот нравится.
— Ничего, теперь сам сядет. Велели ему Льва Толстого в редакцию привести: приведите, приведите, говорят, старичка и закажите ему что-нибудь посмешнее — ну ‘Войну и мир’ что-ли, или так легонькое, вроде ‘Анны Карениной’. Ну Василевский, конечно, испугался, побледнел. Говорит — умер Толстой. А начальство кулаком по столу. Как, говорит, умер? А почему я об этом в газетах не читал? Саботируете? Идите в контору арестоваться. Плакал, а ушел.
Ареста слезой не перешибешь. Один только Маяковский на свободе. Этому все равно. Позовут его в кабинет: Маяковский — будь у нас Пушкиным. Могу, только разрешите на полчаса домой сбегать. А Лермонтовым можешь? Да с нашим удовольствием. А Кольцовым? А хоть сию секунду. Только насчет чистых воротничков просит не неволить: душа, говорит, у меня поэтическая и этого не выносит.

* * *

Tempora mutantur et nos mutamur in illis: времена меняются и мы с ними. Это непреложная правда… Но все-же — хочется сказать экспансивным хвалителям -есть и еще непреложная истина: меняйся раз, меняйся два — но зачем-же до безчувствия?…
Арк. Бухов. В три ноги. Фельетон // Эхо. 1923. No 264 (940), 1 октября.

‘Золотая элегантность’. Фельетон Л. Аркадскаго

Представьте себе, что вы пришли в гости и в виде любезности обращаетесь ко всем присутствующим:
— Господа! Знаете ли вы чей чай мы сейчас пили? Мы пили чай нашей уважаемой хозяйки Олимпиады Пахомовны. Посмотрите на ея благородное лицо: Цицерон, Ллойд-Джордж, Эйфелева башня, а не женщина! Споемте же гимн в честь ея уважаемой прислуги кривой Аннушки!
А хозяйка в свою очередь в ответ:
— Господа! Разве вы простые гости? Вы такие необыкновенные, такие хорошие, что у меня даже спазмы от вас в горле. Не то икать, не то плакать хочется. Егор! Позови Аннушку, встаньте оба около дверей и замрите в умилении.
Неправда ли: колоритная картина?
И напрасно думаете, что это шарж. В жизни это очень частое явление. Особенно в наше время. А чтобы долго не ходить за примером — приведу вам несколько таких любопытных выдержек.

* * *

В Америке издается русская газета ‘Русский Голос’ — газета с убеждениями и с субсидией. Чего больше — неизвестно. Туда из Москвы был командирован футурист Давид Бурлюк с определенными директивами:
— Питайся, размножайся и пролеткультствуй.
Этот самый Давид Бурлюк завел в газете особый отдел:
‘Литературный четверг’.
Около заглавия надпись: под редакцией Д. Бурлюка. А внизу:
В Четверге Литературы
Вот уже полгода
Дозревает плод Культуры
Простого Народа.
Посадил его в ненастье,
Не жалея рук,
Для свободы и для счастья
Гражданин Бурлюк!
Стефан Бобковский
Так пишет о Бурлюке Бобковский. А еще ниже Бурлюк пишет о Бобковском: ‘В жизни он скромный закройщик, не лишенный золотой элегантности. А перо у него все живет вопросами радостей и обид любви.
Он мучаем аксиомой — что страдание чаще бывает в итоге красиваго чувства, чем счастье’.
Это, конечно, уже само по себе звучит гордо:
— ‘Закройщик, не лишенный золотой элегантности’ почти так же как:
— ‘Молодой граф сел в свой фамильный автомобиль, потянул возжи и крикнул: ну, Машка, трогай’.
В чем же, собственно, золотая элегантность поэтическаго закройщика? А вот в таких стихах, печатаемых ниже:
‘Кто скажет мне, что я есмь лжец,
Когда призыв гремит с эстрады,
Что не народный я певец,
А буржуазии плеяды?!’
Наше мнение, что для таких стихов не стоило становиться даже закройщиком, тем более с золотой элегантностью. Любой мальчишка мороженьщик напишет не хуже.
Но главная цель творчества закройщиков с золотой элегантностью такова: Бурлюку дали деньги на поездку в Америку, дали деньги на газету, а Бурлюк их тратит на то, чтобы несчастные американские закройщики хором пели на столбцах закупленной газеты о том, как кто то и где то насадил, не жалея рук:
— ‘Для свободы и для счастья гражданин Бурлюк’.

* * *

Я остановился на этом маленьком эпизоде, но он очень характерен. Очевидно в бюджете Наркомпроса есть специальная статья расходов, сильно облегчающая утечку общей сметы, и статья эта так и носит название для всей Европы, Америки и России:
— Необходимые расходы на закройщиков с золотой элегантностью.
Л. Аркадский [А. С. Бухов]. ‘Золотая элегантность’. Фельетон // Эхо. 1923. No 280 (956), 17 октября.

Новый псалмопевец

Поэт К. Бальмонт посетил Варшаву и, как некогда Д. С. Мережковский заливался переливчатым тенором в честь гостеприимных хозяев, та и Бальмонт теперь разразился таким панегириком:
Варшава
Посвящается проф. Петру Жуковскому
Варшава — русалка, взнесла ее Висла,
Танцующих душ хоровод.
И звезды на небе, алмазныя числа,
Не могут исчислить пьянящих красот.
Не могут прозрачные звуки Шопена,
Хоть властны над всем, что хотят,
Поведать, как странно красива сирена,
Чей манит, уводит чарующий взгляд.
Не может сказать вам серебряный месяц,
Горящий над лепетом вод,
Что здесь и не час, и не день, и не месяц,
Что пламенно любят сердца здесь весь год.
Лишь может апрельское нежное Солнце
Шепнуть колебанием струй,
Что смех здесь — как звон огневого червонца,
Что в поступи Польки поет поцелуй.
Варшава — русалка, вся чары сирены,
Объятой горячим лучом,
Вся водная звонность под брызгами пены,
Но против зловражьей измены — с мечом.
К. Бальмонт.
Варшава 1927 — IV — 23
Как говорят: и много, и плавно, и стыдно…
Обзор печати. Новый псалмопевец // Эхо. 1927. No 100 (2086), 5 мая.

Распоясавшийся. Фельетон Л. Аркадскаго

Когда-то было очень популярным стихотворение К. Бальмонта:
— Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…
Под его влиянием пьяные телеграфисты плотоядно приставали на дачах к престарелым вдовам, молодые люди гордо не платили карточных долгов, а один московский мужчина с большим капиталом и малыми умственными способностями даже сел во время ужина на широкое блюдо с заливным осетром и заявил, что если его и хотят выкинуть, то пусть выкидывают вместе с осетром, и с блюдом, и даже со сметанной подливкой:
— Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…
Конечно, поэту Бальмонту такое увлечение выкинутым им лозунгом должно было доставлять не мало приятных минут. Но это увлечение вскоре вышло из моды.
За квалификацию дерзости взялись мировые судьи, а за определение допустимости различных форм смелости — постовые полицейские. Зажженная поэтом дерзость обычно кончалась трехрублевым штрафом с заменой его арестом при полиции и блестящий лозунг немного потускнел.
Стала тускнеть и слава самого поэта, который за резервами для поэтическаго вдохновения ударился в экзотику и поехал на Полинезийские острова, в Гаити, на Тонга Тонга, словом во все те места, где кольцо в ноздре, блестящий цветнокожий зад и раковина в ушах могли снова вдохнуть душу поэта утерянныя дерзания смелости.
Посыпались книги экзотических напевов. Я хорошо помню такое стихотворение Бальмонта из этой эпохи экзотическаго вояжа:
— Кенгуру бежала быстро,
Я еще быстрей.
Кенгуру был очень силен,
А я его съел.
Эти лозунги оказались уже менее заманчивыми и не нашлось из поклонников поэта ни одного из желающих откушать бегущаго Кенгуру, хотя бы во имя прошлых заслуг поэта.
Поэт терял популярность. Терял довольно шумно — но это его частное дело.
Приобретают популярность обыкновенно на людях, весело, бурно — как фейерверк зажигается она над темным озером, а теряют ее втихомолку, как последнюю монету, провалившуюся сквозь щель дыряваго пола.
И никто Бальмонту не поставил бы это в упрек.
Но популярность, как девственность — потерял ее, не возстановишь никакими патентованными средствами, даже при казенной помощи. Бальмонт этого не понял и начал возстанавливать популярность с развязностью пьяной девицы, неопытно играющей роль непорочной лилии.
Одним словом Бальмонт приехал в Польшу. Для возстановления русской популярности это такое же удобное место, как ночной бар для лечения почек.
Бывший русский — (есть теперь и такие титулы) — поэт повел себя так возмутительно, что ему пришлось сделать соответствующее замечание, как это делалось в прежних полпивных:
— Конешно, и пальто у вас хорошее и в глазах образованность, а пиво лить в фисгармонию не полагается…
Нам, на страницах нашей газеты, первым, кажется, пришлось упомянуть о безобразном низкопоклонстве г. Бальмонта. Затем заметка за заметкой и даже целыя статьи стали появляться в парижской русской прессе.
И вот, наконец, берлинский ‘Руль’ поместил письмо из Варшавы, в котором говорится о том, как г. Бальмонт вел себя в Вильно.
А вел он себя так:
‘Если в Варшаве Бальмонт еще сдерживался, то в Вильне он окончательно погубил себя в глазах местных русских. Началось с того, что увидев на вокзале среди встречавших его лиц делегацию от местных русских организаций, он резко и удивленно спросил, откуда взялись в Вильне русские и, услышав, что в Вильне их как-никак довольно много, 10 тысяч человек по самым скромным подсчетам, при всех встретивших поляках бросил: ‘Ну и что? Ссоритесь, как и везде?’ И с этими словами отвернулся, поставив русскую делегацию в тупик.
На обед, данный в его честь местными польскими деятелями, были, конечно, приглашены представители местных русских организаций. Один из них воспользовался случаем для того, чтобы обратиться к Бальмонту и спросить его, не угодно ли ему будет посетить местное русское собрание и прочесть что-нибудь на русском языке. В ответ на это обращение Бальмонт намеренно громко и явно желая обратить на свои слова внимание окружающих, отчитал растерявшагося представителя русских организаций, завив, что он, Бальмонт, дескать, не понимает, как можно в Вильне выступать на русском языке’.
Дальнейших похождений г. Бальмонта описывать не будем, полагая, что вполне достаточно и этого. Тем более, что г. Бальмонт может на это горделиво ответить: — Хочу быть дерзким, хочу быть смелым…
И даже продолжить:
— Хочу быть дерзким,
— Хочу быть смелым,
Из сочных гроздей венки свивать,
Хочу упиться роскошным телом,
Хочу одежды с себя сорвать…
Но это уже не частное дело К. Бальмонта, а общественное позорище. Если он хочет упиться роскошным телом, то он — хотя бы из газет — не может не знать какую часть тела ему подставляют для восторженнаго поцелуя, а что касается срывания одежд, то прозаически это просто называется распоясываньем — тем самым распоясываньем, после котораго многие перестают подавать руку.

Л. Аркадский

Л. Аркадский [Арк. Бухов]. Распоясавшийся. Фельетон // Эхо. 1927. No 123 (2109), 2 июня.

Календарная мудрость. Фельетон — шарж

Когда-то в России были особые специалисты по календарному искусству. Их было, может быть, 40 — 50 человек на всю страну, но это были действительно специалисты своего дела: на каждый день у них был заготовлен специальный стишок, специальный совет для отморозивших ухо, или нуждающихся в слабительном и специальный афоризм, или чаще — исторический анекдот.
Это были, пожалуй, самые популярные авторы во всей стране — их ежедневно читали миллионы. Была особая категория людей в прежней России, которая считала своей святой обязанностью: читать листки отрывных календарей, выписывать из Лодзи отрезы на брюки и триста девять полезных предметов за два рубля, хранить старые комплекты ‘Нивы’ и ‘Родины’ и мочить на зиму яблоки.
В настольных календарях сведения давались явно ошеломляющаго для таких людей характера: носят ли перчатки на Бермудских островах, сколько стоит заказное письмо в Норвегии и сколько потребовалось бы бумажных ниток для того, чтобы протянуть диагональ от севернаго полюса к Лиссабону.
Мелкие провинциальные чиновники, узнав о том, что ниток потребовалось бы 18 товарных вагонов, а заказныя письма в Норвегии стоят безумно дорого — шли и напивались.
— Можно ли жить после этого… Восемнадцать вагонов… И каких — товарных, а что наш брат может сделать, если 32 рубля жалованья… Вась, а Вась, выпьем под эту самую диагональ…
Это столовые календари. Настенные действовали своей отрывной мудростью успокаивающе. В них были только стишки, афоризмы и советы.
Я вспомнил об этом календарном искусстве теперь, когда предо мной несколько штук отрывных календарей, изданных заграницей.
Календарное искусство не умирает и идет по той же традиции!
И в 1927 году все то же, что было и в 1907 и в 1897.
На каждый день стишок:
Птичка звонко распевала,
Пока не настала мгла,
А потом она устала
И на ветку спать легла.
С. Ивашкин.
Или:
Не будь в несчастьи малодушным,
А также в карты не играй,
Своему начальству будь послушным
И по ночам не гуляй.
И. Теркин
(‘Цветы и подметки’).
Афоризмы выбираются для календарей тоже исключительнаго характера, причем преимущественно за все расплачивается своей репутацией Конфуций, Сенека, Марк Аврелий и Будда.

Афоризмы почти всегда такие.

Будь терпелив в труде и не надевай калоши на голову.

Марк Аврелий.

Кто лишает себя богатства, тот может и похудеть, а лучше худой человек, чем толстая виселица.

Конфуций.

Смотри на ноги и думай о тете. Человек, который дышит, может также и проголодаться.

Сенека.

Календарно-отрывныя остроты могут вогнать в истерику даже молодого носорога. Большей частью оне чрезвычайно экстравагантны и подвергают читателя в неподдельное и жуткое изумление.

Срезал

— Почему вы такой печальный?
— А вот, как дам тебе по морде — не будешь спрашивать.
Наши дети
Ребенок: — Папочка, который час?
Отец: — Ха-ха-ха.

Остроумный старик

— Дедушка, а почему ты седой?
— Что же мне зеленым быть что ли?
Значительно солидные календарно-отрывные советы, но и они всегда предусматривают какие-то исключительные случаи.

На случай несчастья

Если взрослый человек особенно находящийся на пенсии, или в отпуску, проглотит не менее четырех крупных солдатских пуговиц — прежде всего следует искать причину этого несчастья. Убедившись, что пуговицы не заржавевшия, лучше всего прибегнуть к гипнотическому лечению или к клизме. Последняя делается лишь по извлечении пуговиц из умершаго для успокоения окружающих.

Удобное выведение пятен

Если белые летние ботинки закапает стеарин с елочной свечи розоваго цвета, следует осторожно вычистить их гусиным перышком, обмокнутым в свежую березовую смолу. Тогда пятно легко и охотно принимает зеленую окраску.

Первая помощь

При несчастных случаях лучше всего оказывать первую помощь. Первой помощью обычно называется растирание. Оно незаменимо при переломе ног, родах, ушибах, ожогах во время пожара и не во время пожара, а также ненормальной сонливости. Больного, или больную (а также и детей после 8-летняго возраста) следует растирать или до появления подозрительной сыпи, по которой и узнается корь, или же убедившись на другой день, что сыпи не будет и что следует пригласить врача.
Я лично более веселой литературы, чем календари не встречал.

Арк. Бухов

Арк. Бухов. Календарная мудрость. Фельетон-шарж // Эхо. 1927. No 4 (1990), 6 января.

Александр Иванович (Фельетон Арк. Бухова)

Сегодня в большом, шумном Париже литературная семья (Боже — какой слог! Но разве обойдешься без него в такой день?) будет праздновать 35-летие литературной деятельности Александра Ивановича Куприна. Милаго, талантливаго Александра Ивановича… Когда не можешь пожать ему руки, хочется хоть издали чем-нибудь почтить этот день. В газетной статье о таком большом человеке не рапишешься: поэтому мне пришла в голову мысль хоть немного познакомить читателя с А. И. Не как с писателем, а как добрым, славным человеком, который был всегда окружен любовью людей, знавших его.
Павильон на скачках. Пестро. Шумно. Толпа. Один из последних заездов.
На скамейке, чтобы что-нибудь увидеть, стоим мы вчетвером, придерживаясь друг за друга: Александр Иванович, негр-борец Бамбулла, клоун Джакомино и пишущий эти строки.
Каждый переживает разное. Джакомино разочарован: мало поставил на фаворита. Негр спокоен: уверен, что выиграет. Я пришипился и молчу: уговорил Александра Ивановича поставить на другую лошадь, нагло расхвалил ее и теперь она идет, танцуя какую-то польку, совсем в хвосте.
Но больше всех волнуется и горячится Александр Иванович. На его лице — тяжелейшая обида. Я знаю, что в эту минуту он ненавидит и меня, и лошадь и чувствует искреннее отчаяние, что промахнулся.
Ему не жалко проигрыша. Ему жалко потерять возможную счастливую минуту: лошадь выиграла, за билет можно получить десять рублей ‘навара’ и поучительно сказать проигравшему Джакомино —
— Ну вот видишь, старик — ты говоришь!
В такия минуты он торжествовал, был доволен и веселился как ребенок. Но если кто-нибудь подходил к нему и начинал бубнить:
— Ваша последняя книга, которая мне доставила…
Куприн сразу вял. Конфузливо смотрел по сторонам, не знал что говорить.
Таким был Куприн лет семь восемь тому назад. Конечно, таким же он остался и сейчас в Париже. Большой, умный человек с ребячьей душой и умным сердцем.

* * *

В Александре Ивановиче ничего нет книжнаго, ничего нет нарочито писательскаго. Как ни был популярен в Петербурге А. И., все же не было литературно-модных ‘купринских тужурок’, ‘купринских сапог’, или ‘купринских воротничков’. А ведь сколько на глазах пришло этих модных писалей, оставляющих после себя терпкий осадок чего-то шумнаго, крикливаго, нудно-рекламнаго — а кроме этого только две плохих книги и три приятельских статьи о самом себе.
Сейчас А. И. пропитался Парижем. Пишет, что любит Париж и любит солнце. И когда это говорится о Куприне, тут понимаешь, что именно такой человек может любить солнце. Не так, как его любят большинство, за то, что оно греет живот и под солнцем веселее блестят лакированныя ботинки, а как вино, как неосязаемую радость, согревающую остывшую душу.
И в частной жизни А. И. Ловит солнечные пятнышки.
Редко можно было видеть Ал. Ив. на литературных собраниях, где все пыжатся, каждый сам-себе знаменитость и сам-себе всех талантливее. В этих случаях он быстро увядал, как при обывательских комплиментах.
Его притягивала к себе другая жизнь. Идти куда нибудь вместе с А. И. это значило всегда натолкнуться на что-нибудь, чего не увидишь ежедневно без особенных поисков. Он бывал своим — не поддельно своим, на наигранно, а истинно — в самых разнообразных компаниях.
Помню один ужин вместе с Алекс. Ив. в цирке Чинизелли, после представления, в компании с цирковыми артистами.
Жонглеры, акробаты, наездники, какие-то люди с большими усами и среди них в синей мягкой рубашке — А. И.
Он чувствовал здесь себя прекрасно. Ему никто не льстил, никто ему не тыкал в лицо, что он — крупнейший писатель громадной страны. И он оживлялся в беседах с циркачами.
Он увлекаясь разсказывал о какой-то истории с акробатом, державшейся за шест зубами. Циркачи перебивали его со своими историями, действительно интересными, сочными, хотя и передаваемыми самым корявым языком. Я сидел около А. И. И думал:
— Как глубоко прав этот большой художник слова, что он, не ища тем, а просто заглядывая в жизнь не по проторенной дороге, сам натыкается на те углы жизни, которыя для многих закрыты…
— А разве не интересно? — как-бы угадывая мои мысли шопотом спросил он.
А когда мы ночью возвращались домой и я заговорил об одном нашем общем знакомом критике, А. И. перебил:
— А ну его к чорту… А вы обратили внимание на этого итальянца жонглера, которому за ужином не давали пить? Юноша, знающий славу, рекламу, деньги — и все таки такой сохранившийся ребенок…
Ах, Александр Иванович, хочется мне сказать ему теперь, когда нас разделяют тысячи верст — да ведь вы и сами, при всем вашем таланте и знании жизни, все еще сохранившийся милый старый ребенок.

* * *

До чего Куприна всегда все любили, да наверное и теперь любят — трудно описать. Любовь к этому странному и милому человеку рождалась внезапно.
Помню такой случай.
Кабинет скромнаго ресторана. Ранний вечер. Джакомино привел своего приятеля — маленькаго старенькаго итальянца Джиованни. Наружность у него фарсоваго неудачника: маленький, щупленький, лысенький, а голос — мягчайшая флейта. Пришел Джиованни не надолго: должен петь сегодня на журфиксе у известнаго богача-табачника Б. и получить за это очень большую сумму денег.
Пришел, выпил бокал вина, заиграл на гитаре и запел какую-то неаполитанскую песенку. Поет — как плачет. Грустно, нежно.
Заговорил с ним Куприн о Неаполе. Джиованни оживился, спел еще. Сначала один, потом с Джакомино.
Потом заспорили о том, какия песни лучше: неаполитанския, или сицилианския. Джиованни начал петь и сицилианския и неаполитанския. Сам увлекается все больше и больше. Александр Иванович в восхищении.
— Синьору Алессандро нравится? — вдруг неожиданно спрашивает Джиованни.
— Нравится, Джиованни, здорово нравится.
— А раз так, не поеду к Б. Буду здесь петь.
И никуда не поехал. А потом уходя говорит Джакомино:
— Вот для такого человека петь — одно дело, а для других — другое…

* * *

Повторяю — писать об А. И. в маленькой статье тяжело. Не дашь того, что хочется сказать об этой яркой фигуре, самобытнаго, умнаго, но глубоко путаннаго и причудливаго человека.
Я думаю, что сегодня в Париже вряд-ли будут произноситься речи и упоминатья в алфавитном порядке произведения Куприна. А. И. этого не выдержит и сорвет собственный юбилей. Об этом достаточно знают его читатели. Но недостатка в искренних рукопожатиях, в теплом человеческом привете — сегодня не будет. Ведь сегодня литературный имянинник не только писатель Куприн, но и милый человек Александр Иванович…
Ковно, 19.12.

Арк. Бухов

Арк. Бухов. Александр Иванович. Фельетон // Эхо. Литературно-политическая ежедневная газета при ближайшем участии Арк. Бухова. 1924. No 344 (1371), 20 декабря. С. 2.

Небо под сапогами (Фельетон Л. Аркадскаго)

Гейне говорит:
— В одной деревне жил очень старый бык, который сошел с ума и вообразил себя теленком. И что же когда его убил — мясо его имело вкус телятины.
Ирония Гейне очень часто воплощается в жизнь. Привкус телятины в бычачьем мясе не только смешон, но и глубоко трагичен. Я горько и больно почувствовал его, когда прочел только-что вышедшую книжку стихов Федора Сологуба — ‘Небо голубое’.
Человека заперли в Петербурге. Ему негде писать. Ему отравили душу и загнали его в нору. На его глазах сбежали или перемерли все недавние соратники. Как-же это отразилось на его творчестве?
Под датой ‘апрель 1921 года’ Сологуб дал целый цикл таких стихотворений:
Цветов благоуханье
И птичек щебетанье
И ручейков журчанье
Все нам волнует кровь…
Я представляю себе положеие стараго, наверное больного и голоднаго поэта, который смотрит из окна нетопленной квартиры на районный совдеп и пишет о птичьем щебетаньи и журчаньи ручейков…
Пошел поэт за хлебом, встал в очередь, получил восьмушку, съел ее под лестницей, чтобы знакомые не увидели, вернулся домой и пишет:
За цветком цветет цветок
Для чего в тени дубравной?
Видишь ходит пастушок.
Он в венке такой забавный.
А зачем скажи, лужок?
На лужке в начале мая
Ходит милый пастушок
Звонко на рожке играя.
Для чего растет лесок?
Мы в леску играем в прятки.
Там гуляет пастушок,
С пастушком беседы сладки.
(Стр. 51).
Время сейчас в России думать для чего растет лесок, если по последним сведениям дрова в Петербурге стоят полтора миллиона за сажень… А уж относительно того, кто в лесу играет в прятки — так это по последним телеграммам яснее яснаго…
Пришла новая политика, взят новый курс по отношению к фабрикам, мелочным лавочкам, консистории и очистке тротуара и только поэт и писатель все еще находится под прессом стараго курса — голоден, беззащитен и безработен, а Сологуб под датой ’10 июня 1921 года’ томно поет:
Тирсис под сенью ив
Мечтает о Нанетте,
И, голову склонив,
Выводит на мюзетте:
Любовью я, — тра, та, там,
та, — томлюсь,
К могиле я, — тра, та, там,
та, — клонюсь.
(стр. 54).
‘Язык поэзии — язык богов’ — говорили старые философы. Хороший язык богов в дни такого тихаго ужаса это:
— Трам, та, та, там…
А Сологуб пишет… Пишет потому что хочется писать, потому что он поэт, которому что он творец Милостью Божией, потому-что никакие декреты не могут убить позыва к творчеству и вот в то время, когда ему может быть хотелось бы кричать, он ‘выводит на мюзетте’…
А то, что Сологубу тяжело, то что ему нестерпимо больно и хочется работать и писать, как дрожащий призыв о помощи говорит его вступительное стихотворение к книге:
Измотал я безумное тело,
Расточитель дарованных благ,
И стою у ночного предела,
Изнурен, беззащитен и наг,
И прошу я у милаго Бога,
Как никто никогда не просил:
— Подари мне еще хоть немного
Для земли утомительной сил!
— Огорченья земныя несносны,
Непосильны земные труды,
Но зато как пленительны весны!
— Как пылают багряныя зори!
Как мечтает жасминовый куст!
— И еще вожделенней лобзанья,
Ароматней жасминных кустов
Благодатная сила мечтанья
И певучая него стихов.
— У Тебя, милосерднаго Бога,
Много славы, и света, и сил.
Дай мне жизни земной хоть немного,
Чтоб я новыя песни сложил.
13 июня 1917 г.
И вот, начав книгу этим аккордом рыдания, крупный поэт, к концу ея, на семьдесят пятой странице выводит старческой рукой:
Ах, лягушки по дорожке
Скачут вытянувши ножки.
Как пастушке с ними быть?
Или еще через несколько страниц:
Дождик, дождик перестань,
По ветвям не барабань,
От меня не засти света…

* * *

Большой развалившийся холодный сумрачный город. Идут хмурые, иззябшие и голодные люди. Висят плакаты о новой свободной радостной жизни, борьбе, светлом труде и победе молодости. А в пустой тихой квартире сидит больной старик и пишет:
— Вот лягушки по дорожке,
Скачут вытянувши ножки…
Я отдаю эту тему даром любому художнику, который захочет претворить ее на полотне и подпишет:
— ‘Поэзия и диктатура пролетариата’.

Л. Аркадский

Небо под сапогами. Фельетон Л. Аркадского // Эхо. 1921. No 287 (346), 11 декабря.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека