Красное и черное, Стендаль, Год: 1830

Время на прочтение: 497 минут(ы)

Стендаль

Красное и черное

(Le Rouge et le Noir, 1830)

Перевод Анастасии Чеботаревской

Стендаль. Красное и черное: Роман / Пер. с фр. Анастасии Чеботаревской. СПб.: Издательская Группа ‘Азбука-классика’, 2010
Первая публикация перевода: Красное и черное. Хроника 1830 г. / Сочинения Стендаля (Генриха Бейля), Пер. Анастасии Чеботаревской. Ч. 1-2. — Москва: К. Ф. Некрасов, 1915 (Ярославль). — 2 т. , 20 см.

ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ I

I. МАЛЕНЬКИЙ ГОРОД
II. МЭР
III. ПОПЕЧЕНИЕ О БЕДНЫХ
IV. ОТЕЦ И СЫН
V. ПЕРЕГОВОРЫ
VI. НЕПРИЯТНОСТЬ
VII. РОДСТВЕННЫЕ ДУШИ
VIII. МЕЛКИЕ СОБЫТИЯ
IX. ВЕЧЕР В ДЕРЕВНЕ
X. БОЛЬШОЕ СЕРДЦЕ И МАЛОЕ СОСТОЯНИЕ
XI. ВЕЧЕР.
XII. ПУТЕШЕСТВИЕ
XIII. АЖУРНЫЕ ЧУЛКИ
XIV. АНГЛИЙСКИЕ НОЖНИЦЫ
XV. ПЕНИЕ ПЕТУХА
XVI. СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ.
XVII. ПЕРВЫЙ ПОМОЩНИК МЭРА
XVIII. КОРОЛЬ В ВЕРЬЕРЕ
XIX. ДУМЫ ВЫЗЫВАЮТ СТРАДАНИЯ
XX. АНОНИМНЫЕ ПИСЬМА
XXI. ДИАЛОГ С ХОЗЯИНОМ
XXII. КАК ДЕЙСТВОВАЛИ В 1830 ГОДУ.
XXIII. ОГОРЧЕНИЯ ЧИНОВНИКА
XXIV. СТОЛИЦА
XXV. СЕМИНАРИЯ
XXVI. МИР, ИЛИ ТО, ЧЕГО НЕ ХВАТАЕТ БОГАЧУ
XXVII. ПЕРВЫЙ ЖИЗНЕННЫЙ ОПЫТ
XXVIII. ПРОЦЕССИЯ.
XXIX. ПЕРВОЕ ПОВЫШЕНИЕ
XXX. ЧЕСТОЛЮБЕЦ

ЧАСТЬ II

I. УДОВОЛЬСТВИЯ СЕЛЬСКОЙ ЖИЗНИ..
II. ВСТУПЛЕНИЕ В СВЕТ
III. ПЕРВЫЕ ШАГИ
IV. ОСОБНЯК ДЕ ЛА МОЛЯ
V. ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ И НАБОЖНАЯ ЗНАТНАЯ ДАМА
VI. СПОСОБ ВЫРАЖЕНИЯ
VII. ПРИСТУП ПОДАГРЫ
VIII. ЧТО ВЫДЕЛЯЕТ ЧЕЛОВЕКА
IX. БАЛ
X. КОРОЛЕВА МАРГАРИТА
XI. ВЛАСТЬ МОЛОДОЙ ДЕВУШКИ
XII. УЖ НЕ ДАНТОН ЛИ ОН?
XIII. ЗАГОВОР
XIV. МЫСЛИ МОЛОДОЙ ДЕВУШКИ
XV. ЗАГОВОР ЛИ ЭТО?
XVI. ЧАС ПОПОЛУНОЧИ
XVII. СТАРИННАЯ ШПАГА
XVIII. УЖАСНЫЕ МИНУТЫ
XIX. ОПЕРА-БУФФ
XX. ЯПОНСКАЯ ВАЗА
XXI. СЕКРЕТНАЯ НОТА
XXII. БЕСЕДА
XXIII. ДУХОВЕНСТВО, ЛЕСА, СВОБОДА
XXIV. СТРАСБУРГ
XXV. ВЕДОМСТВО ДОБРОДЕТЕЛИ
XXVI. ЛЮБОВЬ НРАВСТВЕННАЯ
XXVII. НАИЛУЧШИЕ ЦЕРКОВНЫЕ МЕСТА
XXVIII. МАНОН ЛЕСКО
XXIX. СКУКА
XXX. ЛОЖА В ИТАЛЬЯНСКОЙ ОПЕРЕ
XXXI. ВНУШИТЬ ЕЙ СТРАХ
XXXII. ТИГР
XXXIII. АД СЛАБОСТИ
XXXIV. УМНЫЙ ЧЕЛОВЕК
XXXV. БУРЯ
XXXVI. ПЕЧАЛЬНЫЕ ПОДРОБНОСТИ
XXXVII. БАШНЯ
XXXVIII. МОГУЩЕСТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК
XXXIX. ИНТРИГА
XL. СПОКОЙСТВИЕ
XLI. СУД
XLII.
XLIII.
XLIV.
XLV.

ЧАСТЬ I

Правда, горькая правда.

Дантон

I

Маленький город

Pur thousands together

Less bad

But the cage less gay1.

Hobbes

1 Соберите вместе тысячи людей — оно как будто неплохо. Но в клетке им будет не весело. Гоббс.

Городок Верьер, пожалуй, можно назвать одним из самых живописных городов Франш-Конте. Белые домики с остроконечными красными черепитчатыми крышами тянутся по склону холма, все контуры которого обозначены группами могучих каштанов. Река Ду протекает в нескольких сотнях шагов от городских укреплений, когда-то воздвигнутых испанцами, а теперь представляющих груду развалин.
С северной стороны Верьер защищен высокой горой, одним из отрогов Юры. Вершины Верьера покрываются снегом с первыми октябрьскими холодами. Поток, устремляющийся с гор, пересекает Верьер раньше своего впадения в Ду и приводит в движение множество лесопилен, это очень несложное ремесло, однако доставляет порядочный заработок большинству жителей — скорее крестьян, чем горожан. Впрочем, не лесопильни обогатили этот городок. Своим процветанием город обязан фабрике ситцев, называемых мюлузскими, только при ее посредстве, после падения Наполеона, жители отстроили заново фасады почти всех домов Верьера.
Лишь только вы въезжаете в город, вас оглушает грохот шумной и страшной на вид машины. Двадцать тяжелых молотов, опускаются с грохотом, от которого содрогается мостовая, их поднимает колесо, приводимое в движение водою потока. Каждый из этих молотов производит ежедневно несколько тысяч гвоздей. Молоденькие хорошенькие девушки подставляют под удары огромных молотов крохотные кусочки железа, моментально превращаемые в гвозди. Это производство, столь грубое на вид, больше всего поражает путешественника, впервые проникшего в горы, отделяющие Францию от Гельвеции. И если при входе в Верьер путешественник полюбопытствует: кому принадлежит эта великолепная фабрика гвоздей, оглушающая людей, идущих по Большой улице, — ему ответят с местным протяжным акцентом: ‘Э! она принадлежит господину мэру’.
Если путешественник замешкается хоть ненадолго на Большой улице Верьера, которая подымается от берега реки до самой вершины холма, можно не сомневаться, что он встретит высокого человека с озабоченным и значительным выражением лица.
При виде его все тотчас приподнимают шляпы. У него седоватые волосы, одет он в серое. Он кавалер многих орденов: у него большой лоб, орлиный нос, вообще черты его достаточно правильны: даже с первого взгляда кажется, что в этом лице достоинство сельского мэра соединено с некоторой привлекательностью, еще свойственной людям в возрасте от сорока восьми до пятидесяти лет. Но вскоре путешествующего парижанина неприятно удивит выражение самодовольства и тщеславия, за которым угадывается ограниченность и тупость. И наконец чувствуешь, что способности этого человека сводятся к умению заставлять выплачивать себе чрезвычайно аккуратно то, что ему должны, самому же платить как можно позже…
Таков мэр Верьера, господин де Реналь. Перейдя улицу важной поступью, он входит в мэрию и исчезает из глаз путника… Но, если тот продолжит свою прогулку, он увидит, поднявшись на сотню шагов, очень красивый дом и, сквозь примыкающую к нему железную решетку, великолепные сады. Выше линию горизонта образуют холмы Бургундии, которые будто специально созданы ради утехи глаз. Этот вид заставляет путешественника позабыть об отравленной стяжательством атмосфере, которая начинает его душить.
Ему сообщают, что этот дом принадлежит господину де Реналю. Мэр Верьера обязан этой прекрасной каменной постройкой, отделка которой уже завершается, доходам со своей гвоздильной фабрики. Говорят, что господин де Реналь происходит из древнего испанского рода, будто бы поселившегося в этих краях еще задолго до завоевания их Людовиком XIV.
После 1815 года он стыдится того, что он промышленник: в 1815 году его избрали мэром Верьера. Каменные террасы, поддерживающие различные части этого великолепного сада, который спускается уступами к реке, также обязаны своим происхождением успехам господина де Реналя в железном производстве.
Не надейтесь встретить во Франции живописные сады, подобные тем, что окружают промышленные города Германии — Лейпциг, Франкфурт, Нюрнберг и прочие. Во Франш-Конте чем больше воздвигают зданий, чем больше обносят свои поместья каменными стенами, тем более приобретают уважение соседей. Сады господина де Реналя, обнесенные оградами, возбуждают восторг, ибо мэр приобрел за огромную цену клочки земли, которые они занимают. Например, лесопильня, странное положение которой на берегу Ду поразило вас при въезде в Верьер и на которой вы заметили имя Сорель гигантскими буквами на доске над крышей, занимала шесть лет тому назад место, где теперь возводят четвертую террасу садов господина де Реналя.
Несмотря на свою гордость, господину мэру пришлось-таки немало обхаживать этого старика Сореля, упрямого и тяжелого мужика, и немало пришлось ему отсчитать звонких червонцев, прежде чем он добился переноса лесопильни в другое место. Что же касается общественного ручья, приводившего в движение лесопильню, то господин де Реналь, пользуясь своими связями в Париже, добился того, что его отвели в новое русло. Это свидетельство расположения он получил после выборов в 1824 году.
Он уступил Сорелю четыре арпана за один, пятьюстами шагов ниже по берегу Ду. И хотя новое расположение было гораздо выгоднее для производства еловых досок, папаша Сорель, как его называют с тех пор, как он разбогател, сумел извлечь из нетерпеливости и мании собственника, обуявшей его соседа, кругленькую сумму в шесть тысяч франков.
Правда, эта сделка критиковалась местными умниками. Однажды, в воскресный день, четыре года тому назад, господин де Реналь, возвращаясь из церкви в костюме мэра, увидел издали старика Сореля в окружении своих троих сыновей, смотревшего на него с усмешкой. Эта усмешка отметила роковой день в душе господина мэра, и с тех пор он думает, что мог бы совершить обмен на более выгодных условиях.
Чтобы добиться общественного уважения в Верьере, самое главное — это не принимать, занимаясь постройками, никаких планов, предлагаемых итальянскими каменщиками, переходящими весною через ущелья Юры по пути в Париж. Подобное новшество снискало бы неосмотрительному строителю вечную репутацию сумасброда, и он навсегда погиб бы в глазах умеренных и благоразумных людей — заправил мнений во Франш-Конте.
В сущности, эти благоразумные люди практикуют здесь самый несносный деспотизм, это скверное слово делает невыносимым пребывание в маленьких городках того, кто жил в большой республике, именуемой Парижем. Тирания мнений — и каких мнений! — так же нелепа во французской провинции, как и в Соединенных Штатах Америки.

II

Мэр

L’importance! Monsieur, n’est-ce-rien? Le respect des sots, l’bahissement des enfants, l’envie des riches, le mpris du sage.

Bamave1

1 Престиж! Как, сударь, вы думаете, это пустяки? Почет от дураков, глазеющая в изумлении детвора, зависть богачей, презрение мудреца. Барнав.

К счастью для репутации господина де Реналя как лица административного, городу потребовалось сооружение ограды для места общественного гуляния, расположенного вдоль холма в сотне футов над течением Ду. Именно своему удачному положению это место обязано тем, что оно представляет один из самых живописных видов во всей Франции. Но каждую весну дождевые потоки бороздили место гуляния и, прорывая углубления, делали затруднительными прогулки. Это неудобство, ощущаемое всеми, поставило господина де Реналя в счастливую необходимость увековечить свое правление возвышением стены в двадцать футов вышиною и в тридцать—сорок сажень длиною.
Парапет этой стены, ради которой господин де Реналь должен был совершить трижды путешествие в Париж, ибо предпоследний министр внутренних дел заявил себя смертельным врагом верьерского променада, возвышается теперь на четыре фута над уровнем земли. И словно в насмешку над всеми министрами, настоящими и бывшими, теперь его украшают плиты тесаного камня.
Сколько раз, вспоминая о балах недавно покинутого Парижа, облокотившись на эти огромные глыбы великолепного синевато-серого камня, я устремлял взор в долину Ду! Там, на левом берегу, извивались пять-шесть долинок, в глубине которых взгляд различал изгибы ручейков. Падая с уступа на уступ каскадами, они вливаются наконец в реку. Солнце сильно палит в этих горах. Когда лучи его отвесны, мечты путника влечет к себе эта терраса великолепными платанами. Своею чудною синеватою зеленью и быстрым ростом они обязаны наносной земле, которою господин мэр обложил громадную террасу, ибо, несмотря на оппозицию муниципального совета, он расширил променад более чем на шесть футов (хотя он ультраконсерватор, а я — либерал, но я его за это хвалю), и потому, по мнению его и по мнению господина Вально, благоденствующего директора дома призрения Верьера, эта терраса может выдержать сравнение с известною террасою в Сен-Жермен-ан-Ле.
Что касается меня, то я нахожу только один недостаток в этом Бульваре Верности, — это официальное название красуется в пятнадцати—двадцати местах на мраморных досках, снискавших еще один лишний орден господину де Реналю, — то, в чем бы я мог упрекнуть Бульвар Верности — это варварский способ обрезки мощных платанов. Было бы гораздо отрадней видеть их великолепно раскинувшимися на английский манер, однако они, к сожалению, походят своими круглыми и приплюснутыми верхушками на самые обыкновенные овощи. Но воля господина мэра деспотична, и два раза в год все деревья, принадлежащие общине, безжалостно уродуются. Местные либералы утверждают, конечно преувеличивая, что рука официального садовника приобрела еще большую суровость с тех пор, как господин викарий Малон возымел обыкновение завладевать продуктами стрижки.
Этот юный церковнослужитель был прислан из Безансона несколько лет тому назад, для наблюдения за аббатом Шеланом и несколькими окрестными священниками. Старик, отставной хирург итальянской армии, приютившийся в Верьере и бывший, по словам господина мэра, и якобинцем, и бонапартистом, осмелился однажды пожаловаться ему на постоянное уродование прекрасных деревьев.
— Я люблю тень, — ответил господин де Реналь с тем оттенком высокомерия, который допустим в разговоре с отставным хирургом, кавалером ордена Почетного Легиона, — я люблю тень и велю подстригать мои деревья, чтобы получалась тень, я не понимаю, для чего еще пригодно дерево, если только оно не приносит дохода, подобно полезному орешнику.
Вот великие слова, имеющие решающее значение в Верьере, — приносить доход, в этих словах воплощен образ мыслей огромного большинства всех его обитателей.
Приносить доход — вот довод, решающий все в этом маленьком городе, показавшемся вам таким красивым. Чужестранец, прибывающий сюда, плененный красотою окружающих Верьер прохладных зеленеющих долин, воображает вначале, что его обитатели восприимчивы к прекрасному, они очень часто говорят о красоте своего края, нельзя отрицать, что они придают этому большое значение, но лишь потому, что эта красота привлекает иностранцев, деньги которых обогащают трактирщиков, а вследствие этого приносят доход городу.
В один прекрасный осенний день господин де Реналь прогуливался по Бульвару Верности под руку со своей женой. Слушая своего мужа, ораторствовавшего с важным видом, госпожа де Реналь беспокойно следила взглядом за движениями трех мальчуганов. Старший, которому было на вид лет одиннадцать, то и дело приближался к парапету и, казалось, собирался на него вскарабкаться. Но тотчас кроткий голос произносил имя Адольфа и ребенок отказывался от своего смелого намерения. Госпоже де Реналь на вид было лет тридцать, она была еще красива.
— Ему придется весьма раскаяться, этому парижскому господину, — говорил господин де Реналь с оскорбленным видом и с побледневшим более обычного лицом. — У меня ведь еще есть влиятельные друзья в Париже…
Но, хотя я намереваюсь беседовать с вами о провинции на двухстах страницах, я не буду настолько варваром, чтобы заставить вас выслушать скучнейший и меркантильнейший провинциальный диалог.
Этот ‘парижский господин’, столь ненавистный верьерскому мэру, был не кто иной, как господин Аппер, который два дня тому назад каким-то образом проник не только в тюрьму и в городской дом призрения, но и в больницу, безвозмездно управляемую мэром и главнейшими местными собственниками.
— Но, — заметила робко госпожа де Реналь, — какой вред может причинить вам этот парижский господин, коль скоро вы управляете имуществом бедных с такой щепетильной добросовестностью?
— Он явился затем только, чтобы навести критику и потом пропечатать все это в либеральных газетишках.
— Вы же их никогда не читаете, мой друг.
— Но ведь мы слышим об этих якобинских статьях, все это нас отвлекает и мешает нам делать добро {Историческое выражение.}. Что касается меня — я никогда этого не прощу священнику.

III

Попечение о бедных

Un cur vertueux et sans intrigue est une Providence pour le village.

Fleury1

1 Добродетельный кюре, чуждый всяких происков, поистине благодать божья для деревни. Флери.

Следует сообщить читателю, что священник Верьера, восьмидесятилетний старик, обладавший, благодаря живительному горному воздуху, железным здоровьем и железным характером, имел право посещать во всякое время тюрьму, больницу и даже дом призрения. Так вот, ровно в шесть часов утра господин Аппер, с рекомендательным письмом к священнику, прибыл из Парижа в этот маленький любопытный город. И тотчас направился к дому священника.
Во время чтения письма, написанного ему маркизом де Ла Молем, пэром Франции, самым богатым местным землевладельцем, священник Шелан пребывал в задумчивости.
— Я стар и здесь меня любят, — сказал он наконец вполголоса, — они не осмелятся… — и устремил на приезжего из Парижа взгляд, в котором, несмотря на преклонный возраст, горел тот священный огонь, который возвещает об удовольствии совершить хороший, хотя и слегка опасный поступок.
— Отправимся вместе, сударь, но прошу вас, в присутствии тюремщика и в особенности смотрителей дома призрения, не выражайте вашего мнения относительно вещей, которые мы увидим.
Господин Аппер понял, что он имеет дело с благородным человеком, он последовал за почтенным священником, посетил тюрьму, больницу, дом призрения, задавал множество вопросов и, несмотря на странность ответов, не позволил себе выразить ни малейшего осуждения.
Осмотр длился несколько часов. Священник пригласил господина Аппера пообедать, но тот отказался под предлогом писания писем: он более не желал компрометировать своего великодушного спутника. Около трех часов пополудни эти господа отправились довершать осмотр дома призрения и затем снова возвратились к тюрьме. Там они встретили у дверей тюремщика, огромного человека ростом в шесть футов, с кривыми ногами, его гнусная физиономия от страха сделалась крайне отвратительной.
— Ах! сударь, — сказал он священнику, лишь только увидел его, — господин, который с вами, и есть господин Аппер?
— Ну так что ж? — сказал священник.
— А то, что со вчерашнего дня я имею самый точный приказ, присланный господином префектом с жандармом, скакавшим всю ночь, не допускать господина Аппера в тюрьму.
— Объявляю вам, господин Нуару, — сказал священник, — что путешественник, сопровождающий меня,— господин Аппер. Признаете ли вы, что я имею право посещать тюрьму во всякое время дня и ночи и приводить с собой кого я хочу?
— Да, господин священник, — ответил тюремщик тихо, опустив голову подобно бульдогу, который смиряется под угрозой палки. — Но, господин священник, у меня жена и дети, если узнают, что я его пустил, меня уволят, а я только и живу на жалованье.
— Я тоже не хотел бы лишиться своего прихода, — возразил добрый священник взволнованным голосом.
— Вот уж сравнили! — возразил тюремщик с живостью. — Известно, господин священник, что у вас восемьсот ливров ренты.
Таковы были события, которые, комментируясь и искажаясь на множество ладов, волновали уже два дня обитателей Верьера. Теперь они послужили предметом беседы господина де Реналя с его женой. Утром в сопровождении господина Вально, директора дома призрения, господин де Реналь отправился к священнику, чтобы выразить ему свое живейшее неудовольствие. Господин Шелан покровителей не имел, и он хорошо почувствовал намек.
— Ну что ж, господа, я буду третьим восьмидесятилетним священником, которого сместят в этой округе. Я служу здесь пятьдесят шесть лет, я крестил почти всех жителей города, который был лишь поселком, когда я сюда приехал. Ежедневно я венчаю молодых людей, а когда-то венчал их дедов. Верьер — моя семья, но даже из страха потерять ее я не пойду на сделку с совестью и не изменю своему духовному наставнику, я сказал себе, увидав приезжего: ‘Этот человек из Парижа, быть может, и вправду либерал, но какой вред может он причинить нашим беднякам и нашим заключенным?’
Упреки господина де Реналя и в особенности господина Вально, директора дома призрения, становились все ожесточеннее.
— Ну что ж, господа, велите меня сместить, — воскликнул престарелый священник дрожащим голосом. — Я все равно останусь здесь жить. Сорок восемь лет тому назад мне досталась но наследству земля, приносящая восемьсот ливров, — я буду жить этим доходом. Я не имею побочных доходов на этом месте, господа, и, должно быть, потому я не пугаюсь, когда мне угрожают его потерею.
Господин де Реналь жил дружно со своей женой, но не найдя что ответить на робко повторяемый ему вопрос: ‘Какой вред этот парижский господин может причинить заключенным?’ — он готов был окончательно рассердиться, как услышал ее крик. Второй из ее сыновей вскарабкался на парапет и побежал по нему, хотя стена террасы возвышалась более чем на двадцать футов над виноградником, находящимся по другую сторону. Боязнь, что сын испугается и упадет, мешала госпоже де Реналь позвать его. Наконец ребенок, радовавшийся своей удали, взглянул на мать и, увидев ее побледневшее лицо, спрыгнул с парапета и побежал к ней. Его разбранили.
Это маленькое происшествие изменило ход беседы.
— Решительно я хочу взять к себе Сореля, сына лесопильщика, — сказал господин де Реналь. — Он будет присматривать за детьми, которые становятся не в меру резвыми. Это молодой священник, а потому и хороший латинист, он заставит детей учиться, священник говорит, что у него твердый характер. Я дам ему триста франков и содержание. Я несколько сомневался на счет его нравственности, ибо он был любимцем этого старого лекаря, кавалера Почетного Легиона, который, считая себя кузеном Сореля, поселился нахлебником у него в доме. Разумеется, этот человек мог быть тайным агентом либералов, он говорил, что горный воздух полезен для его астмы, но это, однако, не доказано. Он сопровождал Боунапарте во всех его походах в Италии и даже, говорят, подавал голос против империи когда-то. Этот либерал обучал латыни сына Сореля и оставил ему множество книг, которые привез с собою. Конечно, я никогда не мечтал пригласить сына плотника к нашим детям, но священник как раз накануне события, рассорившего нас навсегда, говорил мне, что этот Сорель изучает уже три года теологию, имея в виду поступить в семинарию, значит, он не либерал, и, кроме того, знает латынь.
— Это устраивает нас как нельзя лучше, — продолжал господин де Реналь, поглядывая на жену с видом дипломата. — Вально очень гордится своими двумя нормандскими кобылами, которых он купил для коляски. Но у него нет воспитателя для детей.
— Но он может перехватить у нас его.
— Так ты одобряешь мое намерение, — сказал господин де Реналь, награждая свою жену улыбкой за прекрасную идею, пришедшую ей в голову. — Ну, значит, решено.
— Ах, господи, милый друг, как ты торопишься с решениями.
— Это потому, что у меня есть характер, и священник в этом убедился. Не будем скрывать от себя — мы здесь окружены либералами. Все эти торгаши мне завидуют, я не сомневаюсь, некоторые из них уже разбогатели, так пускай они посмотрят, как дети господина де Реналя идут на прогулку в сопровождении воспитателя. Это внушит им почтение. Мой дед часто рассказывал нам, что в молодости у него был воспитатель. Он обойдется мне в сотню экю, но на это надо смотреть как на необходимый расход для поддержания нашего положения.
Это внезапно принятое решение заставило госпожу де Реналь задуматься. Она была высокая, хорошо сложенная женщина, ‘краса нашего края’, — как говорят здесь. Ее отличали простосердечный вид, моложавая походка, и в глазах парижанина эта наивная грация, полная невинности и живости, таила бы, пожалуй, сладострастие… Но получи она такую репутацию, госпожа де Реналь была бы этим весьма сконфужена. И кокетство, и притворство равно были ей чужды. Господин Вально, богатый директор дома призрения, считался ее безуспешным вздыхателем, что высоко вознесло ее добродетель в глазах жителей города, ибо господин Вально, высокий мужчина, статный, с румяным лицом и густыми черными бакенбардами, представлял собой одно из тех наглых и шумливых существ, которых в провинции называют красавцами-мужчинами.
Госпожу де Реналь, особу застенчивую и, по-видимому, характера очень неровного, особенно раздражали постоянная подвижность и громовой голос господина Вально. Отвращение, которое она питала к тому, что в Верьере называется весельем, снискало ей репутацию гордячки, кичащейся своим происхождением. Об этом она, впрочем, мало думала, но была очень довольна тем, что обитатели города стали меньше ее посещать. Не будем скрывать, что она слыла дурочкою в глазах местных дам, ибо не лукавила в отношении своего мужа и не пользовалась случаем получить восхитительную шляпку из Парижа или Безансона. Она ничего не просила, лишь бы ей не мешали бродить по ее прекрасному саду.
Это была наивная душа, не помышлявшая никогда осуждать мужа или сознаться себе самой, что ей с ним скучно. Она полагала, хотя и не слишком об этом задумываясь, что между мужем и женою не может существовать лучших отношений. В особенности она любила слушать, как господин де Реналь строил проекты будущего их детей, одного их которых он предназначал к военной карьере, другого — к юридической, а третьего — к духовной. Вообще, она находила господина де Реналя гораздо менее скучным, чем всех прочих знакомых мужчин.
Мнение супруги имело основание. Мэр Верьера обязан был своею репутацией остряка и в особенности светского человека полдюжине анекдотов, унаследованных им от дяди. Старый капитан де Реналь служил до революции в отряде инфантерии герцога Орлеанского и был принят в Париже в доме наследного принца. Там он увидал госпожу де Монтессон, знаменитую госпожу де Жанлис, господина Дюкре, изобретателя из Пале-Рояля. Все эти личности весьма часто фигурировали в анекдотах господина де Реналя. Но с годами рассказывать столь деликатные вещи становилось ему все затруднительней, и с некоторых пор он стал вспоминать только в самых исключительных случаях анекдоты из жизни дома герцога Орлеанского. К тому же он был всегда весьма учтив, за исключением тех случаев, когда речь шла о деньгах, и потому не без основания считался самым большим аристократом в Верьере.

IV

Отец и сын

E sarа mia colpa,

Le cosi?..

Machiavelii1

1 И моя ли эта вина, если это действительно так? Макиавелли.

У моей жены отличная голова! — говорил на следующий день в шесть часов утра верьерский мэр, направляясь к лесопильне папаши Сореля. — Хотя я сам завел этот разговор для поддержания авторитета, однако не подумал, что, если я не возьму этого аббатика Сореля, который, говорят, знает латынь, как ангел, директор дома призрения, с его беспокойными характером, может также возыметь эту идею и перехватить его у меня. С каким самодовольством он стал бы говорить о наставнике своих детей!.. Но не вздумает ли этот наставник, поступив ко мне, носить сутану?
Господин де Реналь погрузился в эти размышления, когда увидел издали крестьянина, почти шести футов ростом, который с раннего утра был поглощен измерением бревен, сложенных вдоль Ду, по дороге к базару. Крестьянин не обрадовался, увидав приближающегося господина мэра, ибо эти бревна заграждали дорогу и сложены были там, где не полагалось.
Папаша Сорель, ибо это был он, очень удивился и еще более обрадовался странному предложению, которое господин де Реналь сделал ему относительно его сына Жюльена. Тем не менее он выслушал его с печальным и равнодушным видом, которым так искусно маскируют свою хитрость обитатели этих гор. Рабы времен испанского владычества, они сохранили до сих пор эту черту египетского феллаха.
Ответ Сореля заключался прежде всего в долгом перечислении всех формул почтения, которые он знал наизусть. И в то время, как он повторял эти пустые слова с неловкой улыбкой, подчеркивавшей фальшивое, почти мошенническое выражение его лица, деятельный ум старого крестьянина старался угадать, какие причины могут заставить такого влиятельного человека брать к себе его негодного сына. Он был очень недоволен Жюльеном, а за него-то господин де Реналь и предлагал ему неожиданную сумму в триста франков ежегодно, с содержанием и даже с одеждою. Последнее условие, которое отец Сорель выдвинул в первую очередь, было, однако, принято господином де Реналем.
Это требование озадачило мэра. ‘Если Сорель не восхищен его предложением свыше меры, как должен, то ясно как божий день, — сказал он себе, — что ему сделано подобное предложение со стороны, и откуда же оно могло исходить, как не от Вально?’ Напрасно господин де Реналь хотел заставить Сореля немедленно покончить с делом: хитрый старик упрямо воспротивился, он хотел, по его словам, посоветоваться с сыном, точно в провинции богатый отец когда-нибудь советуется — если только не ради проформы — с сыном, у которого ничего нет.
Водяная лесопилка помещается в сарае на берегу ручья. Крыша лежит на стропилах, опирающихся на четыре толстых деревянных столбах. В восьми или десяти футах над полом, посреди сарая, поднимается и опускается пила, а весьма простой механизм подталкивает к ней бревна. Ручей приводит в движение колесо, оно и управляет этим двойным механизмом, — тем, что поднимает и опускает пилу, и тем, что легонько подталкивает бревно к пиле, распиливающей его на доски.
Подойдя к своей мастерской, папаша Сорель начал громко звать Жюльена, но никто не отвечал. Он увидел только старших своих сыновей, похожих на великанов, вооруженные тяжелыми топорами, они обтесывали еловые стволы, прежде чем отнести их к пиле. Стараясь попасть точно на черную отметку, сделанную на деревьях, они обрубали взмахами топора огромные щепы. Голоса отца они не слыхали. Последний направился к сараю, но, войдя туда, он не увидел Жюльена на должном месте возле пилы. Тот сидел на одной из балок кровли, выше пятью-шестью футами. Вместо того чтобы внимательно следить за механизмом, Жюльен читал. Ничего не могло быть более ненавистного для старика Сореля, он еще, пожалуй, простил бы Жюльену его щуплое сложение, мало подходящее к физическому труду и так отличавшее его от старших братьев, но эта мания чтения была ему отвратительна: сам он не знал грамоты.
Тщетно окликнул он Жюльена два или три раза. Внимание, с которым молодой человек предавался чтению, более, чем шум пилы, мешало ему услыхать грозный голос отца. Наконец, несмотря на свой возраст, старик проворно вскочил на бревно, лежавшее под пилою, и оттуда — на поперечную балку, подпиравшую крышу. От сильного удара книга, которую держал Жюльен, полетела в ручей, от второго, не менее сильного удара в голову он потерял равновесие. Он упал бы на двенадцать или пятнадцать футов вниз на рычаги машины, которые исковеркали бы его, если бы отец при падении не удержал его левой рукою.
— Ну что ж, лентяй! Так и будешь читать свои проклятые книги вместо того, чтобы наблюдать за пилой? Читай их на доброе здоровье вечером, когда теряешь время у кюре.
Жюльен, оглушенный затрещиной и окровавленный, направился к своему служебному посту возле пилы. Слезы выступили у него на глазах — не столько от физической боли, сколько от огорчения из-за потери книги, которую он обожал.
— Спускайся, скотина, я с тобой поговорю.
Шум машины снова помешал Жюльену услыхать этот приказ. Его отец уже спустился вниз, не желая утруждать себя новым подъемом, схватил длинную жердь, служившую для сбивания орехов, и ударил ею сына по плечу. Лишь только Жюльен спустился на землю, как старик Сорель, грубо подгоняя его, толкнул по направлению к дому. ‘Бог знает, что он со мной сделает!’ — сказал себе молодой человек. Проходя мимо, он с грустью поглядел на ручей, куда упала его книга, это была его любимая книга — ‘Мемориал Святой Елены’.
Щеки его пылали, глаза были опущены. Это был юноша невысокого роста, лет восемнадцати—девятнадцати, на вид слабый, черты лица его были неправильны, но тонки, нос с горбинкою. Большие черные глаза, в спокойные минуты выражавшие вдумчивость и страстность, в этот момент пылали самой яростной ненавистью. Темно-каштановые волосы, росшие очень низко, суживали его лоб, что в минуты гнева придавало ему злое выражение. Среди бесчисленных разновидностей человеческих лиц, быть может, нет ни одного, которое бы отличалось такой разительной особенностью. Тонкая и стройная фигура его обнаруживала скорее легкомыслие, чем энергию. С детства его чрезвычайно задумчивый вид и сильная бледность внушили его отцу мысль, что он не жилец, а если и будет жить, то в тягость семье. Предмет насмешек всего дома, он ненавидел братьев и отца, по воскресеньям во время игр на площади его постоянно поколачивали.
Уже с год его смазливое лицо начинало привлекать молодых девушек… Презираемый всем светом как слабое существо, Жюльен обожал того старика-хирурга, который однажды осмелился сделать мэру замечание по поводу платанов.
Этот хирург иногда оплачивал папаше Сорелю рабочий день Жюльена и учил его латыни и истории, то есть тому, что знал сам — истории итальянского похода 1796 года. Умирая, он завещал ему свой крест Почетного Легиона, остатки пенсии, тридцать—сорок томов книг, самая драгоценная из которых только что полетела в общественный ручей, подведенный к лесопилке благодаря влиянию господина мэра.
Едва войдя в дом, Жюльен почувствовал на своем плече мощную руку отца, он задрожал в ожидании новых побоев.
— Отвечай мне правду, — услыхал он над ухом грубый голос старого крестьянина, между тем как рука повернула его, подобно тому как детская рука поворачивает оловянного солдатика. Большие черные глаза Жюльена, полные слез, очутились против маленьких серых глаз старого плотника, которые словно старались заглянуть ему в душу.

V

Переговоры

Cunctando restituit rem.

Ennius1

1 Медлительностью спас положение. Энний.

— Отвечай мне, если можешь, без лжи, собачий чтец, откуда ты знаешь госпожу де Реналь? Когда ты с ней говорил?
— Я с нею никогда не говорил, — ответил Жюльеи, — я только видел эту даму в церкви.
— Но ты на нее глядел, бесстыдник?
— Никогда! Вы знаете, что в церкви я не вижу никого, кроме Бога, — лицемерно прибавил Жюльен, надеясь, что так он избежит тумаков.
— Но здесь что-нибудь да есть, — возразил хитрый крестьянин и на мгновение смолк. — Но от тебя ничего не добьешься, проклятый притворщик. Дело в том, что я скоро избавлюсь от тебя, и мое дело от этого только выиграет. Ты просил священника или кого другого, но он достал тебе отличное место. Собери свои пожитки, и я тебя отведу к господину де Реналю, где ты будешь наставником детей.
— Что я буду получать за это?
— Содержание, одежду и триста франков жалованья.
— Не хочу быть лакеем.
— Скотина, кто тебе говорит про лакея. Разве я захотел бы, чтобы мой сын был лакеем?
— А с кем я буду садиться за стол?
Этот вопрос смутил старика Сореля, он почувствовал, что может сказать чего не следует, разозлился на Жюльена, осыпал его бранью, обвиняя в чревоугодии, и пошел посоветоваться с другими сыновьями.
Жюльен вскоре увидел, как они совещаются, опираясь на свои топоры. Он долго смотрел на них, но, поскольку не мог догадаться о предмете разговора, пошел и спрятался за лесопилкой, чтобы его не могли найти. Ему хотелось подумать об этом неожиданном предложении, меняющем его судьбу, но чувствовал, что неспособен на благоразумие и стал мечтать о том, что увидит в прекрасном доме господина де Реналя.
‘Лучше отказаться от всего этого, — сказал он себе, — чем позволить сажать себя за стол с прислугой. Отец захочет меня к этому принудить, нет, лучше умереть. Я скопил пятнадцать франков и восемь су и убегу сегодня ночью, через два дня окольными дорогами, где нечего опасаться жандармов, я дойду до Безансона, там поступлю в солдаты, а если понадобится, переберусь в Швейцарию. Но тогда прощай карьера, прощай прекрасное звание священника, открывающее дорогу ко всему’.
Этот страх оказаться за одним столом с прислугой не был свойствен Жюльену, чтобы добиться положения, он пошел бы на испытания гораздо более тяжелые. Он почерпнул это отвращение в ‘Исповеди’ Руссо. Это была единственная книга, по которой он представлял себе свет. ‘Журнал великой армии’ и ‘Мемориал Святой Елены’ дополняли его коран. Он готов был умереть за эти три сочинения. Никогда он не верил ничему другому. Храня заветы своего старого лекаря, он смотрел на все остальные книги, как на лживые, написанные плутами с меркантильными целями.
Обладая пламенной душой, Жюльен отличался также удивительной памятью, так часто сопровождающей глупость. Чтобы расположить к себе старого священника Шелана, от которого, как он видел, зависело его будущее, он выучил наизусть по-латыни Новый Завет, он знал также книгу о Папе де Местра, но не верил ни той, ни другой.
Словно по взаимному согласию, Сорель и его сын избегали в этот день разговора. Вечером Жюльен отправился к священнику на урок теологии, но не счел нужным говорить ему о странном предложении, сделанном его отцу. ‘Быть может, это какая-нибудь ловушка, — говорил он себе — нужно сделать вид, что я об этом позабыл’.
На другой день, рано утром, господин де Реналь велел позвать старика Сореля, который, заставив себя прождать час или два, наконец явился, начав еще у дверей извиняться и раскланиваться. После долгих расспросов Сорель понял, что его сын будет обедать вместе с хозяевами дома, а в те дни, когда будут гости, — в отдельной комнате с детьми. Становясь все требовательнее по мере того, как он замечал, насколько господин мэр заинтересован в его сыне, но все еще удивленный и полный сомнений, Сорель пожелал видеть комнату, где поместят его сына. Это была большая комната, прилично обставленная, в которую уже переносили кровати троих мальчиков.
Это обстоятельство кое-что прояснило для старого крестьянина, он тотчас настойчиво попросил показать ему одежду, которую дадут его сыну. Господин де Реналь открыл конторку и вынул оттуда сто франков.
— Пусть ваш сын отправится с этими деньгами к суконщику господину Дюрану и закажет себе этот костюм.
— А если бы я взял его от вас, — сказал крестьянин, вдруг словно позабывший свой почтительный тон, у него останется эта черная пара?
— Конечно.
— Ладно! — сказал Сорель, растягивая слова, — теперь нам остается условиться только насчет денег, которые вы ему будете платить.
— Как! — воскликнул господин де Реналь в негодовании. — Мы ведь вчера условились: я даю триста франков, полагаю, что этого достаточно, если не слишком много.
— Вы это предложили, я этого не отрицаю, — сказал старик Сорель, еще более растягивая слова, и в порыве вдохновения, способного удивить только тех, кто не знает крестьян Франш-Конте, прибавил, глядя в упор на господина де Реналя: — мы найдем и получше, в другом месте.
При этих словах лицо мэра исказилось. Впрочем, он быстро овладел собою и после искусного разговора в течение целых двух часов, где ни слова не было сказано зря, хитрость крестьянина восторжествовала над хитростью богача, который не нуждался в ней, чтобы жить. Все многочисленные пункты, определявшие новое существование Жюльена, были установлены с точностью, и не только его жалованье было определено в четыреста франков, но оно должно было уплачиваться вперед, первого числа каждого месяца.
— Итак, я ему выдам тридцать пять франков, — сказал господин де Реналь.
— Для круглого счета такой богатый и щедрый господин, как наш мэр, — сказал крестьянин льстиво, — не пожалеет тридцати шести франков.
— Хорошо, — сказал господин де Реналь. — Но на этом покончим.
Он был возмущен и вследствие этого принял твердый тон. Крестьянин увидал, что следует прекратить выпрашивание. Но тут господин де Реналь перешел в наступление. Он ни за что не согласился выдать деньги за первый месяц старику Сорелю, спешившему их получить за сына. Господин де Реналь подумал, что ему придется рассказать жене о роли, которую он играл во всех этих переговорах.
— Отдайте мне сто франков, которые я вам дал, — сказал он с досадою. — Господин Дюран мне кое-что должен. Я сам пойду с вашим сыном выбирать черное сукно.
После этого резкого выпада Сорель благоразумно вернулся к своему почтительному тону, и это заняло у него еще добрую четверть часа. Наконец, видя, что он окончательно ничего больше не добьется, он удалился. Его последний поклон сопровождался словами:
— Я тотчас пошлю сына в замок.
Так подчиненные господина мэра называли его дом, когда хотели ему угодить.
Вернувшись на лесопилку, Сорель напрасно искал своего сына. Опасаясь того, что может произойти, Жюльен ушел посреди ночи. Ему хотелось оставить в надежном месте свои книги и крест Почетного Легиона. Он снес все это к молодому лесоторговцу, своему другу Фуке, жившему на вершине горы над Верьером.
Когда он появился, отец сказал ему:
— Ах, проклятый ленивец, хватит ли у тебя совести перед Богом, чтобы заплатить мне за все, что я тратил на твое содержание столько лет! Бери свои лохмотья и убирайся к господину мэру.
Жюльен, удивленный, что его не поколотили, поспешил отправиться. Но, едва скрывшись из глаз своего грозного отца, он замедлил шаг. Он рассудил, что было бы неплохо зайти в церковь и подкрепиться в своем ханжестве.
Слово ‘ханжество’ вас удивляет? Прежде чем дойти до этого, душа юного крестьянина должна была много претерпеть.
С раннего детства, когда он увидал драгунов шестого полка {Автор был подпоручиком шестого драгунского полка в 1800 году.}, в длинных белых плащах и касках с черными султанами, — они, возвращаясь из Италии, останавливались в Верьере и привязывали лошадей к решетке окна его отца, — с тех самых пор он стал восторженным поклонником военной службы. Позже он с увлечением слушал рассказы отставного лекаря о сражениях на мосту Лоди, в Арколе, в Риволи. Он подмечал пламенные взгляды, которые старец бросал на свой крест.
Но когда Жюльену было четырнадцать лет, в Верьере начали строить церковь, которую можно было назвать великолепной для столь маленького города. В особенности поразили Жюльена там четыре мраморные колонны, они прославились во всей округе из-за смертельной ненависти, возбужденной ими между мировым судьей и молодым викарием, присланным из Безансона и слывшим за соглядатая конгрегации. Мировой судья чуть не лишился из-за этого своего места,— по крайней мере, все так думали. Как он посмел вступить в разногласия со священником, который каждые две недели ездил в Безансон, где, как говорят, он имел дело с самим монсеньором епископом?
Тем временем мировой судья, отец многочисленного семейства, вынес несколько приговоров, показавшихся несправедливыми: все они были направлены против читающих ‘Constitutionnel’. Правоверные торжествовали. Правда, что потерпевшим приходилось уплатить не более трех или пяти франков, но один из этих штрафов пришелся на долю гвоздаря, крестного отца Жюльена. Разгневавшись, он воскликнул: ‘Какая перемена! И сказать, что двадцать лет тому назад мировой судья считался честным человеком!’ Отставной лекарь, друг Жюльена, был тогда уже в могиле.
Тогда вдруг Жюльен перестал говорить о Наполеоне, он объявил о своем намерении стать священником, и его постоянно можно было видеть на лесопилке его отца, занятого заучиванием наизусть латинской Библии, одолженной ему священником. Добрый старик, изумленный его успехами, по целым вечерам занимался с ним, толкуя ему теологию. Жюльен выказывал перед ним лишь самые благочестивые чувства. И кто бы мог угадать, что это женственное лицо, такое кроткое и бледное, скрывало непоколебимую решимость скорее подвергнуться тысяче смертей, чем не сделать карьеры?
Для Жюльена сделать карьеру означало, прежде всего, вырваться из Верьера, он ненавидел свою родину. Все, что он здесь видел, сковывало полет его воображения.
С детства он испытывал моменты экзальтации. Тогда он мечтал с восхищением о том, что однажды он будет представлен прекрасным парижским дамам и сумеет привлечь их внимание каким-нибудь блестящим поступком. Почему бы одна из них не могла полюбить его, подобно тому, как Бонапарта, который был тогда еще беден, полюбила блестящая госпожа де Богарнэ? В течение многих лет не проходило, должно быть, и часа, когда бы Жюльен не говорил себе, что Бонапарт, неизвестный и бедный офицер, сделался властелином мира благодаря одной своей шпаге. И эта мысль утешала его в несчастьях, казавшихся ему ужасными, и увеличивала радости, выпадавшие ему на долю.
Постройка церкви и приговоры мирового судьи точно вдруг открыли перед ним свет, мысль, которая пришла ему в голову, сделала его почти одержимым на несколько недель и наконец овладела им со всей властностью первой идеи, которую страстная натура считает своим изобретением.
‘Когда Бонапарт заставил говорить о себе, Франция опасалась вторжения иноземцев, военная доблесть была тогда необходима и в моде. Теперь сорокалетние священники получают сто тысяч франков жалованья, то есть в три раза больше, чем получали прославленные генералы Наполеона. Им нужны помощники… Вот этот мировой судья такой умный, до сих пор такой честный, уже на старости лет позорит себя из боязни не понравиться молодому тридцатилетнему викарию. Надо стать священником’.
Однажды, в разгар своего нового увлечения, когда Жюльен уже два года изучал теологию, он выдал неожиданно для всех пламя, пожиравшее его душу. Это случилось у господина Шелана, на обеде священников, которым добрый старик представил его как чудо знания, он вдруг начал горячо восхвалять Наполеона. Осознав ошибки, он привязал себе правую руку к груди, сказав, что вывихнул ее, переворачивая еловые бревна, и два месяца носил ее в этом неудобном положении. После этого телесного наказания он простил себя. Вот каков был этот восемнадцатилетний юноша, такой хрупкий на вид, что ему едва можно было дать семнадцать лет, входивший с маленьким свертком под мышкой в великолепную верьерскую церковь.
В церкви было темно и пустынно. По случаю праздника все окна здания были завешены пунцовой материей, получался эффект ослепительного света от солнечных лучей, проникавших внутрь… Жюльен затрепетал. Очутившись один в церкви, он уселся на самую красивую скамью. На ней находился герб господина де Реналя.
На скамье Жюльен заметил клочок печатной бумаги, положенный словно для прочтения. Он взглянул на него и увидал: ‘Описание казни и последних минут Луи Женреля, казненного в Безансоне, сего…’
Бумажка была разорвана. На обороте можно было прочесть два первых слова строки: ‘первый шаг’.
— Кто мог положить эту бумажку сюда? — сказал Жюльен. — Несчастный! — прибавил он со вздохом, — его имя оканчивается как мое… — И он смял бумажку.
Когда Жюльен выходил, ему показалось, что он видит кровь возле кропильницы: это была пролитая святая вода: отблеск красных занавесей, закрывавших окна, делал ее похожей на кровь.
Наконец Жюльен устыдился своего тайного страха.
— Неужели я трус? — спросил он себя. — К оружию!
Это слово, так часто повторявшееся в рассказах о сражениях отставного лекаря, было для Жюльена символом героизма. Он встал и быстро направился к дому господина де Реналя.
Несмотря на свою решимость, лишь только он увидел этот дом в двадцати шагах, им овладела непобедимая робость. Железная решетка была открыта, она показалась ему великолепной. Надо было войти. Жюльен не был единственным, чье сердце сжималось при входе в этот дом.
Крайне застенчивая госпожа де Реналь смущалась при мысли, что этот чужой человек в силу своих обязанностей будет постоянно находиться между нею и детьми. Она привыкла, чтобы сыновья спали в ее комнате. Утром, увидав их кроватки перенесенными в комнату, предназначенную для наставника, она пролила немало слез. И тщетно просила мужа, чтобы кровать Станислава-Ксавье, самого младшего, была снова перенесена в ее комнату.
Женская чувствительность была чрезвычайно развита в госпоже де Реналь. Она представила себе грубое, нечесаное существо, которое будет бранить ее детей исключительно потому, что он знает латынь — варварский язык, за который ее мальчуганов будут сечь.

VI

Неприятность

Non so piu cosa son Cosa facio.

Mozart. Figaro1

1 Не знаю, что со мной и что я делаю. Моцарт. Свадьба Фигаро.

Госпожа де Реналь, со свойственной ей грацией и живостью, проявлявшихся, если она не чувствовала на себе взглядов мужчин, спускалась из гостиной в сад, когда она заметила у входной двери молодого крестьянина, еще почти подростка, чрезвычайно бледного, с заплаканным лицом. Он был в чистой белой рубашке и держал под мышкой опрятную куртку из лиловой шерстяной материи.
Лицо этого юного крестьянина было так бело, глаза так кротки, что из-за романического воображения госпожи де Реналь сначала приняла его за молодую переодетую девушку, пришедшую с какой-нибудь просьбой к господину мэру. Ей стало жаль это бедное существо, стоявшее у входа, очевидно не решаясь дотронуться до звонка. Госпожа де Реналь подошла, на мгновение забыв о том огорчении, которое ей причинял приезд наставника. Жюльен, обернувшийся к двери, не заметил ее приближения. Он вздрогнул, услыхав вдруг у самого уха нежный голос:
— Что вам здесь нужно, дитя мое?
Жюльен быстро обернулся и, пораженный полным кротости взглядом госпожи де Реналь, несколько оправился от своего смущения. Затем, пораженный ее красотою, он позабыл все, — даже зачем он пришел сюда. Госпожа де Реналь повторила свой вопрос.
— Я пришел сюда в качестве наставника, сударыня,— сказал он ей наконец, смущенный своими слезами и стараясь их как-нибудь вытереть.
Госпожа де Реналь была изумлена, они стояли, глядя друг другу в глаза. Жюльен никогда не видал, чтобы так прекрасно одетое существо, и в особенности дама с таким ослепительным цветом лица, говорила бы с ним так любезно. Госпожа де Реналь смотрела на крупные слезы, катившиеся по бледным, а теперь порозовевшим щекам молодого крестьянина. Вскоре она начала смеяться с веселостью молодой девушки: она смеялась над самой собою, сама не веря своему счастью. Как, это и был воспитатель, которого она воображала себе в виде грязного обтрепанного священника, который будет бранить и бить ее детей.
— Как, сударь, — спросила она его наконец, — вы знаете латынь?
Слово ‘сударь’ так удивило Жюльена, что он на мгновение задумался.
Да, сударыня, — отвечал он робко.
Госпожа де Реналь была так счастлива, что решилась спросить Жюльена:
— Вы не будете очень бранить этих бедных детей?
— Бранить их, — ответил удивленный Жюльен, — да за что же?
— Не правда ли, сударь, — прибавила она, немного помолчав, голосом, в котором заметно было возрастающее волнение, — вы будете с ними добры, обещайте мне это.
То, что его еще раз всерьез назвала сударем так прекрасно одетая дама, превосходило все ожидания Жюльена: строя в юности свои воздушные замки, он решил, что ни одна порядочная дама не удостоит его разговором, пока у него не будет красивого мундира. Госпожа де Реналь, со своей стороны, была совершенно поражена нежным цветом лица, большими черными глазами Жюльена и его красивыми волосами, вившимися более обыкновенного, ибо для освежения он окунул голову в общественный фонтан. К ее великой радости, она нашла, что воображаемый страшный наставник грубого и противного вида, которого она так боялась для детей, походил больше на застенчивую молодую девушку. Для мирно настроенной души госпожи де Реналь контраст между ее опасениями и тем, что она видела, составлял большую неожиданность. Наконец она оправилась от своего изумления. И удивилась тому, что стоит у входа в дом с молодым человеком в простой рубашке и так близко от него.
— Идемте, сударь, — сказала она ему несколько смущенным тоном.
Еще никогда в жизни такое приятное чувство не волновало так глубоко госпожу де Реналь, никогда еще такое милое явление не сменяло таких тревожных опасений. Итак, ее милые мальчики, которых она так лелеяла, не попадут в лапы грязного и ворчливого священника. Войдя в переднюю, она обернулась к Жюльену, робко следовавшему за нею. Его удивление при виде столь прекрасного дома еще увеличивало его привлекательность в глазах госпожи де Реналь. Она не верила своим глазам, она воображала себе наставника всегда одетым в черное.
— Неужели это правда, сударь, — сказала она, снова останавливаясь и смертельно боясь ошибиться, она так обрадовалась, а вдруг это ошибка, — вы знаете латынь?
Эти слова задели гордость Жюльена и рассеяли очарование, в котором он пребывал целую четверть часа.
— Да, сударыня,— отвечал он, стараясь принять гордый вид, — я знаю латынь не хуже нашего священника, а в иных случаях он по своей доброте признает мои знания выше.
Госпоже де Реналь показалось, что Жюльен рассердился, он стоял в двух шагах от нее. Она подошла и сказала ему тихо:
— Не правда ли, в первые дни вы не станете сечь моих детей, даже если бы они и не знали уроков?
Этот нежный, почти умоляющий тон столь прекрасной дамы заставил Жюльена вдруг позабыть все, что касалось его репутации латиниста. Лицо госпожи де Реналь было так близко к его лицу, он ощущал аромат ее легких одеяний, что было совершенно необычно для молодого крестьянина. Жюльен страшно покраснел и сказал со вздохом еле слышно:
— Не бойтесь ничего, сударыня, я буду вас слушаться во всем.
Только в этот момент, когда беспокойство госпожи де Реналь за детей окончательно рассеялось, она вдруг поразилась исключительной красоте Жюльена. Его женственные черты, застенчивый вид не показались смешными женщине, в свою очередь тоже чрезвычайно застенчивой. Мужественный вид, обычно считающийся свойством мужской красоты, испугал бы ее…
— Сколько вам лет, сударь? — спросила она у Жюльена.
— Скоро девятнадцать.
— Моему старшему сыну одиннадцать лет, — говорила госпожа де Реналь, совершенно успокоившись, — он будет почти товарищем для вас. Вы сможете его убеждать. Когда один раз отец вздумал его ударить, ребенок проболел целую неделю, хотя удар был пустяковый.
‘Какая разница со мною, — подумал Жюльен. — Еще вчера отец отколотил меня. Какие счастливцы эти богачи!’
Госпожа де Реналь уже начинала подмечать оттенки настроений в душе наставника, она приняла это облачко грусти за робость и захотела его ободрить.
— Как вас зовут, сударь? — спросила она его с таким милым выражением, что Жюльен весь затрепетал, не отдавая себе сам в том отчета.
— Меня зовут Жюльен Сорель, сударыня, я трепещу, входя впервые в жизни в чужой дом, я нуждаюсь в вашем покровительстве и в вашей снисходительности к тем промахам, которые могу сделать в первые дни. Я не был в колледже, я слишком для этого беден, я никогда ни с кем не разговаривал, кроме моего кузена, отставного хирурга, кавалера Почетного Легиона, и священника Шелана. Он может вам дать хороший отзыв обо мне. Мои братья всегда меня били, не верьте им, если они будут вам говорить обо мне дурно, простите мои промахи, — у меня нет дурных намерений.
Жюльен ободрился во время этой долгой речи, он рассматривал госпожу де Реналь. Таково действие истинного обаяния, когда оно естественно и когда особа, обладающая им, даже не думает о своей прелести… Жюльен, считавший себя знатоком женской красоты, готов был поклясться в этот момент, что ей не более двадцати лет. Ему вдруг пришла в голову дерзкая мысль поцеловать ей руку. Затем он испугался своей мысли, а минуту спустя говорил себе: ‘Было бы трусостью с моей стороны не выполнить того, что может мне оказаться полезным и смягчить презрение, которое эта прекрасная дама, наверное, чувствует к бедному работнику, едва оставившему пилу’. Быть может, Жюльену придало храбрости название красивого малого, которое он слышал в свой адрес в течение полугода но воскресеньям от молодых девиц… Пока длилась эта внутренняя борьба, госпожа де Реналь обратилась к нему с несколькими наставлениями относительно того, как вести себя с детьми. Усилие, которое делал над собою Жюльен, заставило его снова побледнеть, он сказал с принужденным видом:
— Никогда, сударыня, я не стану бить ваших детей, клянусь вам в этом перед Богом. — Произнося эти слова, он осмелился взять руку госпожи де Реналь и поднести ее к своим губам. Ее удивил этот поступок, и, после минутного размышления, он показался ей дерзким. Так как было очень жарко, то ее обнаженные руки были прикрыты шалью, которая раскрылась, когда Жюльен поднес ее руку к губам. Через несколько мгновений она рассердилась на себя, ей показалось, что она недостаточно возмутилась…
Господин де Реналь, услыхавший голоса, вышел из своего кабинета, с величественным и покровительственным видом, который он принимал при заключении браков в мэрии, он сказал Жюльену:
— Мне надо переговорить с вами прежде, чем дети увидят вас.
Он увел Жюльена в комнату и удержал жену, намеревавшуюся оставить их вдвоем. Затворив дверь, господин де Реналь важно уселся.
— Господин священник дал мне о вас хороший отзыв, — все будут обращаться здесь с вами почтительно, и если я останусь доволен, то помогу вам со временем устроиться… Я бы хотел, чтобы вы не виделись больше ни с вашими родными, ни с друзьями: их манеры не подходят для моих детей. Вот тридцать шесть франков за первый месяц, но я возьму с вас слово, что вы не дадите ни гроша из этих денег вашему отцу.
Господин де Реналь был зол на старика за то, что тот в этом деле перехитрил его.
— Теперь, сударь, ибо по моему приказу здесь все будут вас так называть и вы узнаете, что значит пребывание в порядочном доме, теперь, сударь, не следует, чтобы дети видели вас в куртке. Прислуга видела его? — спросил де Реналь у жены.
— Нет, мой друг, — ответила она с видом глубокой задумчивости.
— Тем лучше. Наденьте это, — сказал он удивленному молодому человеку, подавая ему свой сюртук. — А теперь пойдем к суконщику господину Дюрану.
Более чем час спустя, когда господин де Реналь вернулся с новым наставником, одетым во все черное, он нашел свою жену сидящею на том же месте. Она почувствовала себя успокоенной в присутствии Жюльена, рассматривая его, она забыла свой прежний страх. Жюльен совсем не думал о ней, несмотря на его недоверие к жизни и к людям, его душа в этот момент была еще душою ребенка, ему казалось, что он прожил целые годы с той минуты, когда он, всего три часа назад, сидел в церкви. Он заметил холодный вид госпожи де Реналь и понял, что она рассердилась на то, что он осмелился поцеловать ее руку. Но горделивое чувство, возбуждаемое в нем новым платьем, непохожим на его обычные костюмы, до такой степени вывело его из себя и он так старался скрыть свою радость, что его манеры сделались резки и нелепы. Госпожа де Реналь смотрела на него с удивлением.
— Вам следует быть более сдержанным, сударь, — сказал ему господин де Реналь, — если вы хотите, чтобы вас уважали мои дети и мои слуги.
— Сударь, — ответил Жюльен, — меня стесняет это новое платье, я, бедный крестьянин, до сих пор носил только куртки, если вы позволите, я пойду и побуду один в своей комнате.
— Как тебе кажется это новое приобретение? — спросил господин де Реналь у своей жены.
Инстинктивно, почти бессознательно госпожа де Реналь не захотела сказать правду мужу.
— Я не в такой степени очарована этим мужланчиком, ваши любезности сделают из него наглеца, которого вам придется прогнать до конца месяца.
— Ну что ж! и прогоним, это обойдется в лишнюю сотню франков, а Верьер привыкнет видеть детей господина де Реналя с наставником. Эта цель не была бы достигнута, если бы я оставил Жюльена в его мужицком наряде. Если я его прогоню, я, конечно, оставлю у себя черную пару, которую я заказал у суконщика. У него останется то, что я нашел готового и во что я его одел.
Час, который Жюльен провел в своей комнате, показался мгновением госпоже де Реналь. Дети, оповещенные о прибытии нового наставника, осаждали мать вопросами. Наконец Жюльен вышел. Это был другой человек. Недостаточно было бы сказать, что он держался сдержанно, это была сама степенность. Его представили детям, и он обратился к ним тоном, удивившим самого господина де Реналя.
— Я приглашен сюда, господа, — закончил он свою речь, — чтобы заниматься с вами латынью. Вам известно, что значит отвечать урок. Вот Библия, — сказал он, показывая маленький томик в черном переплете. — Это история Господа нашего Иисуса Христа, — часть, называемая Новым Заветом. Я буду у вас часто спрашивать уроки, а вы можете сейчас спросить меня.
Адольф, старший из мальчиков, взял книгу.
— Откройте ее где придется, — продолжал Жюльен, — и скажите мне первое слово стиха. Я буду вам отвечать наизусть из священной книги, указывающей нам образцы поведения, пока вы меня не остановите.
Адольф открыл книгу, прочел слово, и Жюльен ответил всю страницу с такой легкостью, словно говорил на родном языке. Господин де Реналь торжествующе посмотрел на жену. Дети, видя удивление родителей, таращили глаза. Слуга подошел к дверям гостиной, Жюльен продолжал говорить по-латыни. Слуга постоял неподвижно, затем исчез. Вскоре горничная и кухарка появились у двери, Адольф уже открывал книгу в восьми местах, а Жюльен все отвечал с той же легкостью.
— Ах, Господи! Что за милый священник, — сказала вслух кухарка, добродушная и набожная девушка.
Самолюбие господина де Реналя было затронуто, далекий от мысли экзаменовать наставника, он весь углубился в припоминание латинских слов. Наконец вспомнился один стих из Горация. Жюльен знал только одну Библию. Он заметил, нахмурив брови:
— Священный сан, к которому я себя предназначаю, воспрещает мне читать столь нечестивого поэта.
Господин де Реналь прочел немало стихов якобы Горация. Он объяснил детям, кто такой был Гораций, но дети, пораженные и восхищенные, не обращали внимания на его слова. Они смотрели на Жюльена.
Так как слуги все еще стояли у дверей, Жюльен счел нужным продолжить экзамен.
— Пусть, — сказал он самому младшему из детей, — Станислав-Ксавье тоже укажет мне место из священной книги.
Маленький Станислав с гордостью прочел с грехом пополам первое слово стиха, и Жюльен откатал всю страницу. Для полноты триумфа господина де Реналя в это самое время вошли господин Вально, обладатель прекрасных нормандских лошадей, и господин Шарко де Можирон, супрефект округа. Эта сцена утвердила за Жюльеном титул ‘сударь’, даже слуги не осмеливались называть его иначе:
Вечером весь Верьер хлынул к господину де Реналю, чтобы увидать диковинку. Жюльен отвечал с мрачным видом, державшим всех на известном расстоянии. Его слава так быстро распространилась по городу, что через несколько дней господин де Реналь, из опасения, как бы его не перехватили у него, предложил ему подписать контракт на два года.
— Нет, сударь, — отвечал холодно Жюльен, — если вы вздумаете меня уволить, я должен буду уйти. Контракт, связывающий меня, но не обязательный для вас, не имеет для меня значения, я отказываюсь от него.
Жюльен так сумел себя поставить, что не прошло и месяца после его поступления в дом, как господин де Реналь сам начал относиться к нему с уважением. Священник был в ссоре с господами де Реналем и Вально, и никто не мог выдать прежнюю страсть Жюльена к Наполеону, сам же он говорил о нем с отвращением…

VII

Родственные души

Ils ne savent toucher le coeur qu’en le froissant.

Un moderne1

1 Они не способны тронуть сердце, не причинив ему боль. Современный автор.

Дети обожали его, но он их не любил, мысли его были далеко. Все, что бы ни делали малыши, никогда не выводило его из себя. Холодный, справедливый, невозмутимый, он тем не менее был любим, ибо его приезд разогнал, в некотором роде, скуку в доме и он был хорошим наставником. Про себя он чувствовал лишь ненависть и отвращение к высшему обществу, куда был принят, правда на самый дальний конец стола, чем, быть может, и объяснялась эта ненависть. На нескольких званых обедах он едва мог сдержать свою ненависть ко всему, что его окружало. Однажды, в день святого Людовика, когда господин Вально ораторствовал у Реналей, Жюльен едва мог сдержаться, он убежал в сад под предлогом, что ему нужно взглянуть на детей. ‘Какие восхваления честности, — воскликнул он, — можно подумать, что это единственная добродетель, и, однако, какая почтительность, какое низкопоклонство перед человеком, который на глазах у всех удвоил и утроил свое состояние с тех пор, как печется об имуществе бедных! Я держал бы пари, что он извлекает выгоду из сумм, назначенных на подкидышей, нищета которых священнее нищеты всех остальных бедняков! Ах! что за чудовища, что за чудовища! Ведь и я тоже в некотором роде подкидыш, меня ненавидят отец, братья, вся семья’.
За несколько дней до дня святого Людовика Жюльен, прогуливаясь в одиночестве со своим молитвенником в рощице, называемой Бельведером, возвышающейся над Бульваром Верности, вдруг увидал двух своих братьев, спускающихся по уединенной тропинке, он хотел избежать этой встречи, но не сумел. Зависть этих грубых мужланов была до такой степени возбуждена его прекрасной черной парой, его чрезвычайно опрятным видом, его искренним презрением к ним, что они исколотили его до бесчувствия и до крови. Госпожа де Реналь, прогуливаясь с господином Вально и супрефектом, случайно зашла в рощу, она увидала Жюльена распростертым на земле и подумала, что он мертв. Ее испуг был так велик, что внушил господину Вально ревность…
Впрочем, он взволновался слишком рано. Жюльен находил госпожу де Реналь красавицей, но в то же время ненавидел ее из-за этой красоты: ведь это было первым преткновением, которое чуть не повредило началу его карьеры. Он говорил с нею как можно меньше, чтобы заставить себя позабыть о восторге первого дня, когда он дошел до того, что поцеловал ей руку.
Элиза, горничная госпожи де Реналь, не замедлила влюбиться в молодого наставника, она часто говорила о нем своей госпоже. Любовь Элизы навлекла на Жюльена ненависть одного из лакеев. Однажды он услыхал, как последний говорил Элизе: ‘Вы не хотите со мною разговаривать с тех пор, как этот сопливый учитель втерся в дом’. Жюльен не заслужил такого определения, но, сознавая свою привлекательность, он еще усиленнее стал заниматься собою. Господин Вально также удвоил свою ненависть к нему. Он заявил публично, что такое кокетство не приличествует молодому аббату, тем более что Жюльен носил костюм, походивший на сутану.
Госпожа де Реналь заметила, что он стал чаще разговаривать с Элизой, оказалось, что эти разговоры вызывались скудостью весьма ограниченного гардероба Жюльена. У него было так мало белья, что он вынужден был отдавать его стирать на сторону, и для этих маленьких услуг Элиза была ему полезна. Эта крайняя бедность, о которой она не подозревала, растрогала госпожу де Реналь, ей захотелось сделать ему подарок, но она не осмелилась, эта внутренняя борьба была для нее первым огорчением, которое ей причинил Жюльен. До сих пор имя Жюльена и чувство чистой духовной радости были для нее синонимами. Мучимая мыслью о бедности Жюльена, госпожа де Реналь предложила своему мужу подарить ему белья.
— Что за чепуха! — ответил он. — Как! делать подарки человеку, которым мы вполне довольны, который служит нам так хорошо? Это можно было бы допустить, если бы он пренебрегал своими обязанностями и нужно было бы подстрекнуть его усердие.
Госпожа де Реналь была оскорблена такой точкой зрения, она не придала бы этому значения до появления Жюльена. И каждый раз, как она видела чрезвычайно опрятный, но очень простой костюм аббата, она не могла удержаться, чтобы не подумать: ‘Бедняга, как он справляется?’
Постепенно бедность Жюльена стала вызывать у нее жалость, а не оскорблять ее.
Госпожа де Реналь принадлежала к тем провинциальным дамам, которых легко счесть глупенькими на первых порах знакомства. У нее не было никакого жизненного опыта, и она не любила утруждать себя разговором. Одаренная нежной и гордой душой, она в своем стремлении к лучшему, свойственному всем людям, большею частью не обращала внимания на поступки грубых людей, в среде которых оказалась.
Она бы выделилась своим природным живым умом, если бы получила хоть малейшее образование, но, будучи богатой наследницей, она воспитывалась у монахинь, страстных поклонниц Святого Сердца Иисуса, пылавших ненавистью к французам, противникам иезуитов. Госпожа де Реналь была настолько благоразумна, что вскоре позабыла, как абсурд, все, чему ее учили в монастыре, но она ничем этого не заменила и, в конце концов, ровно ничего не знала. Наследница большого состояния, она рано сделалась предметом льстивых ухаживаний, и это, в сочетании с решительной склонностью к пламенной набожности, приучило ее жить сосредоточенной внутренней жизнью. При внешней уступчивости и как бы самоотречении, — что верьерские мужья ставили всегда в пример своим женам и что составляло гордость господина де Реналя, — она, в сущности, имела характер в высшей степени горделивый. Принцесса, прославленная своею гордостью, бесконечно больше уделяет внимания поступкам окружающих ее вельмож, чем эта женщина, внешне такая кроткая и скромная, обращала на слова и поступки своего мужа. До появления Жюльена она, в сущности, обращала внимание только на своих детей. Их болезни, их огорчения, их маленькие радости поглощали всю нежность ее души, до того обожавшей только Бога во время пребывания в Безансонском монастыре Святого Сердца.
Не удостаивая высказать это кому-нибудь, она приходила в такое отчаяние от приступа лихорадки у одного из своих сыновей, как если бы ребенок уже умер. Взрыв грубого смеха, пожимание плечами, сопровождаемое каким-нибудь тривиальным афоризмом о сумасбродстве женщин, — так встречал муж ее излияния, когда в первые годы их совместной жизни ее влекла к нему потребность высказаться… Такого рода шутки, в особенности если они относились к болезням детей, вонзались, как нож, в сердце госпожи де Реналь. И это ожидало ее взамен медоточивой лести иезуитского монастыря, где она провела молодость. Скорбь воспитала ее. Слишком гордая, чтобы говорить о своих горестях даже со своею приятельницей, госпожою Дервиль, она вообразила, что все мужчины подобны ее мужу, господину Вально и супрефекту Шарко де Можирону. Грубость, скотская нечувствительность ко всему, что не представляло денежного или служебного интереса, слепая ненависть ко всякому несогласному с ними мнению казались ей такими же естественными для мужчин, как ношение сапог и фетровых шляп.
В течение долгих лет госпожа де Реналь все еще не могла привыкнуть к этим преклонявшимся только перед деньгами людям, среди которых ей пришлось жить.
Этим объясняется успех молодого крестьянина Жюльена. Она нашла тихую радость, полную прелести новизну в сочувствии этой гордой и благородной душе. Госпожа де Реналь скоро простила ему его крайнее невежество, еще увеличивавшее его привлекательность, и грубость манер, которую она старалась исправить. Она нашла, что его стоило слушать даже тогда, когда он говорил о самых обычных вещах, даже когда дело шло о несчастной собаке, задавленной мчавшейся телегой в то время, когда Жюльен переходил улицу. Вид страданий животного вызвал грубый смех ее мужа, между тем как она заметила нахмурившиеся прекрасные черные дуги бровей Жюльена. Ей стало казаться постепенно, что благородство, великодушие, гуманность были присущи только одному этому юному аббату. Она перенесла на него одного всю свою симпатию и даже восхищение, которое эти качества вызывают в благородных душах.
В Париже отношения Жюльена с госпожой де Реналь быстро определились бы, но в Париже любовь — порождение романов. Юный наставник и его застенчивая хозяйка нашли бы в трех-четырех романах и бульварных театрах разъяснение их отношений. Романы разъяснили бы им их роли, научили бы, как действовать, и рано или поздно, может быть без всякого удовольствия, может даже сопротивляясь, из тщеславия Жюльен последовал бы этим образцам.
В маленьком городе в Авейроне или в Пиренеях малейшее происшествие могло бы ускорить развязку благодаря жаркому климату. Под нашими более сумрачными небесами бедный молодой человек становится честолюбивым, потому, что чувствительное его сердце требует радостей, доставляемых деньгами: он ежедневно встречается с тридцатилетней женщиной, честной, занятой своими детьми, не следующей в своем поведении примеру романов. Все идет медленно, все совершается постепенно в провинции, все — ближе к природе.
Часто думая о бедности молодого наставника, госпожа де Реналь умилялась до слез. Жюльен застал ее однажды всю в слезах.
— Сударыня, у вас какое-нибудь несчастье?
— Нет, мой друг, — ответила она ему, — позовите детей и пойдем гулять.
Она взяла его под руку и оперлась на нее так, что это показалось Жюльену странным. В первый раз она назвала его своим другом.
К концу прогулки Жюльен заметил, что она сильно покраснела. Она замедлила шаг.
— Вам, вероятно, говорили, — сказала она, не глядя на него, — что я — единственная наследница очень богатой тетки, живущей в Безансоне. Она засыпает меня подарками… Мои сыновья делают успехи… настолько поразительные… что мне хотелось бы попросить вас принять маленький подарок в знак моей благодарности. Дело идет всего о нескольких луидорах, чтобы заказать вам белье. Но…— прибавила она, еще больше покраснев, и умолкла.
— Что такое, сударыня? — спросил Жюльен.
— Не стоит, — продолжала она, опустив голову, говорить об этом моему мужу.
— Я маленький человек, сударыня, но я не подлец,— возразил Жюльен, гневно сверкая глазами, и остановился, выпрямившись во весь рост, — вот о чем вы не подумали. Я был бы ниже всякого лакея, если бы стал скрывать от господина де Реналя что-либо касающееся моих денег.
Госпожа де Реналь была поражена.
— Господин мэр, — продолжал Жюльен, — вот уже пять раз с тех пор, как я служу у него, выдавал мне по тридцать шесть франков, я готов показать мою расходную книжку господину де Реналю и кому угодно, даже господину Вально, который меня ненавидит.
После этой отповеди госпожа де Реналь шла бледная и взволнованная, и прогулка окончилась в молчании — ни тот, ни другая не могли найти предлога для возобновления разговора. Любовь к госпоже де Реналь казалась все более и более невозможной гордому сердцу Жюльена, что касается ее, то она уважала его, восхищалась им, как он ее отчитал. Чтобы загладить невольное унижение, причиненное ему, она разрешила себе самую нежную о нем заботу. Новизна этих отношений составляла радость госпожи де Реналь в течение целой недели. В результате ей удалось смягчить отчасти гнев Жюльена, но он был далек от того, чтобы усмотреть в этом личную симпатию.
— Вот, — говорил он себе, — каковы богатые люди: сначала унизят, а потом стараются все загладить какими-нибудь уловками!
Сердце госпожи де Реналь было слишком переполнено чувствами и еще слишком невинно, чтобы, несмотря на свое решение, она не удержалась от того, чтобы рассказать мужу о предложении, сделанном ею Жюльену, и о том, как он его отверг.
— Как,— воскликнул господин де Реналь, задетый за живое,— как могли вы снести отказ от какого-то слуги?
Госпожа де Реналь, возмущенная этим словом, хотела возразить:
— Я говорю, сударыня, как говорил покойный принц де Конде, представляя своих камергеров своей молодой жене: ‘Все эти люди наши слуги’. Я читал вам это место из мемуаров де Безанваля. Это чрезвычайно важно для манеры обращения. Всякий не дворянин, живущий у нас и получающий жалованье, — ваш слуга. Я скажу два слова этому господину Жюльену и дам ему сто франков.
— Ах, мой друг, — сказала госпожа де Реналь вся трепеща, — по крайней мере, чтобы этого не видали слуги!
— Да, они могли бы позавидовать, и не без основания,— сказал ее муж, уходя и думая о величине суммы.
Госпожа де Реналь упала на стул, почти лишившись чувств от огорчения. Он унизит Жюльена, и по ее вине! Она почувствовала отвращение к своему мужу и закрыла лицо руками. И обещала себе никогда не делать ему никаких признаний.
Когда она увидела Жюльена, она вся затрепетала, горло ее так сжималось, что она не могла выговорить ни слова. В замешательстве она взяла его руки и сжала их.
— Ну что, мой друг, — проговорила она наконец, — довольны ли вы моим мужем?
— Как же мне быть им недовольным? — ответил Жюльен с горькою усмешкою, — он подарил мне сто франков.
Госпожа де Реналь посмотрела на него нерешительно.
— Дайте мне руку, — сказала она наконец с отважным выражением, которого Жюльен у нее никогда не замечал.
Она осмелилась пойти к верьерскому книгопродавцу, несмотря на его гнусную репутацию либерала. Там она выбрала на десять луидоров книг будто бы для своих сыновей. Но это были книги, которые, она знала, хотелось иметь Жюльену. Она пожелала, чтобы там же, в лавке, каждый из ее детей надписал доставшуюся ему книгу. Между тем как госпожа де Реналь радовалась, что нашла способ вознаградить Жюльена, последний был поражен количеством книг, которые он увидел у книгопродавца. Он никогда не решался заходить в это нечестивое место, он боялся его. Далекий от мысли угадать, что происходит в сердце госпожи де Реналь, он мечтал о том, как бы ему, изучающему теологию, достать некоторые из этих книг. Наконец ему пришла идея, что хитростью можно будет убедить господина де Реналя, что его сыновьям необходимо задавать сочинения из жизни знаменитых дворян, вышедших из провинции. После месяца стараний Жюльену удалось его намерение, и с таким успехом, что через некоторое время он отважился в разговоре с господином де Реналем намекнуть на вещь гораздо более тягостную для благородного мэра, дело шло о том, чтобы содействовать обогащению либерала, абонировавшись на чтение книг в его магазине. Господин де Реналь согласился, что благоразумно будет дать старшему сыну реальное представление о нескольких сочинениях, которые ему придется изучать в военной школе, но Жюльен видел, что мэр упорно не желает делать дальнейших шагов. Он подозревал какую-нибудь тайную причину, но не мог ее отгадать.
— Я подумал, сударь, — сказал Жульен мэру однажды, — что было бы весьма неприлично, если бы славное дворянское имя Реналей появилось в грязной бухгалтерии книгопродавца. — Чело господина де Реналя прояснилось. — Было бы также предосудительно, — продолжал он более смиренным тоном, — для бедного студента богословия, если бы когда-нибудь узнали, что мое имя находится в списке книгопродавца-библиотекаря. Либералы могут обвинить меня в том, что я брал самые позорные книги, кто знает, они, может быть, не остановятся перед тем, чтобы выписать названия самых гнусных книг под моим именем.— Но Жюльен зашел слишком далеко. Он увидал, что физиономия мэра снова выражала досаду и замешательство. Он умолк. ‘Теперь я его понимаю’, — сказал он себе.
Несколько дней спустя старший из мальчиков спросил у Жюльена в присутствии господина де Реналя об одной из книг, объявленной в ‘Ежедневнике’:
— Чтобы избегнуть всякого повода к торжеству якобинцев, — сказал молодой наставник, — и в то же время дать мне возможность отвечать на вопросы господина Адольфа, можно было бы взять абонемент на имя одного из ваших лакеев.
— Это недурно придумано, — сказал господин де Реналь, по-видимому очень обрадованный.
— Во всяком случае, следует приказать, — сказал Жюльен с серьезным и почти жалким видом, появляющимся у некоторых людей, когда они видят успех своих долго лелеемых намерений, — следует приказать, чтобы лакей не смел брать никаких романов. Раз попав в дом, эти вредные книги могут развратить горничных госпожи де Реналь и самого лакея.
— Вы забываете еще политические памфлеты, — добавил господин де Реналь высокомерно. Он хотел скрыть восхищение, в которое он пришел от хитроумной полумеры, придуманной наставником его детей.
Жизнь Жюльена складывалась, таким образом, из целого ряда маленьких сделок, их успех занимал его гораздо больше, чем заметное предпочтение, которое ему было легко подметить в душе госпожи де Реналь.
Морально он чувствовал себя у верьерского мэра как и дома. Здесь так же, как на лесопилке своего отца, он глубоко презирал людей, с которыми жил, и чувствовал, что и они его ненавидят. Каждый день он убеждался по рассказам супрефекта, господина Вально и других друзей дома относительно вещей, происходивших у них на глазах, как мало их идеи согласовались с действительностью. Если какой-нибудь поступок возбуждал его восхищение, то непременно он вызывал порицание окружающих. Он постоянно повторял про себя: ‘Что за чудовища!’ или ‘Что за болваны!’ Самое забавное было то, что при его гордости он часто ничего решительно не понимал в разговоре.
В жизни он говорил искренно только с одним старым хирургом, все его сведения исчерпывались походами Бонапарта в Италию или хирургией. Его юношеской отваге нравились подробные рассказы о самых мучительных операциях, он говорил себе:
— Я бы и глазом не моргнул.
В первый же раз, когда госпожа де Реналь завела с ним разговор, не касавшийся воспитания детей, он стал говорить о хирургических операциях, она побледнела и попросила его перестать.
Кроме этого, Жюльен ничего не знал. Вследствие чего, когда ему приходилось оставаться вдвоем с госпожою де Реналь, воцарялось самое странное молчание. В гостиной, как бы смиренно он себя ни держал, она находила, что он превосходит умом всех, кто ее посещал. Оставаясь с ним на минуту одна, она замечала его видимое смущение. Это тревожило ее, ибо своим женским чутьем она угадывала, что это смущение проистекает далеко не из нежных чувств.
Неизвестно, вследствие какого представления, заимствованного из рассказов хирурга о высшем обществе, Жюльен чувствовал себя всегда словно виноватым, если разговор прекращался в присутствии женщины. Это ощущение становилось еще во сто раз тягостнее наедине с дамою… Его воображение, полное самых чрезмерных, самых сумасбродных понятий о том, что мужчина должен говорить наедине с женщиной, внушало ему в его замешательстве самые неприемлемые мысли. Душа его парила в небесах, а вместе с тем он не мог нарушить самого презренного молчания. Вследствие этого его суровый вид во время долгих прогулок с госпожою де Реналь и ее детьми еще усиливался от жестоких мучений. Он безумно презирал себя. Если, на свое несчастье, он заставлял себя говорить, то говорил только самые смешные вещи. К довершению несчастия, он сознавал и даже преувеличивал свое нелепое положение, но он не видел выражения своих глаз, которые были так прекрасны и отражали такую пламенную душу, что, подобно хорошим актерам, зачастую придавали очаровательный смысл тому, в чем его вовсе не было. Госпожа де Реналь заметила, что наедине с нею ему случалось говорить хорошо, только когда, отвлеченный каким-нибудь непредвиденным обстоятельством, он не заботился о том, чтобы говорить комплименты. И так как друзья дома не баловали ее новыми блестящими идеями, она с восхищением ловила блестки ума Жюльена.
Со времени падения Наполеона всякое подобие любезности было беспощадно изгнано из провинциальных нравов. Все боялись лишиться мест. Плуты искали поддержки в конгрегации, лицемерие торжествовало даже среди либералов. Скука возрастала. Оставалось только развлекаться чтением и сельским хозяйством.
Госпожа де Реналь, богатая наследница набожной тетки, вышедшая замуж в шестнадцать лет за знатного дворянина, никогда не видела и не испытывала в своей жизни ничего, что походило бы хоть сколько-нибудь на любовь. Только ее духовник, добрый священник Шелан, говорил с ней о любви по поводу ухаживаний господина Вально, причем он изображал ей любовь в таком отвратительном виде, что она представляла ее себе в виде самого гнусного разврата. Она смотрела как на исключение или как на что-то сверхъестественное на любовь, о которой читала в весьма ограниченном количестве романов, случайно попавшихся ей на глаза. Благодаря этому неведению госпожа де Реналь, вполне счастливая, постоянно занятая Жюльеном, была далека от того, чтобы в чем-то себя упрекать.

VIII

Мелкие события

Then there were sighs, the deeper for suppression,

Ant stolen glances, sweeter for the theft,

And burning blushes, though for no transgression.

Don Juan. С 1, st. 741

1 И вдох тем глубже, чем вздохнуть боится,

Поймает взор и сладостно замрет,

И вспыхнет вся, хоть нечего стыдиться.

Байрон. Дон Жуан, п. 1, ст. 74.

Ангельское настроение, которым госпожа де Реналь обязана была своему характеру и своему настоящему счастью, слегка омрачалось, когда она думала о своей горничной Элизе. Эта девица получила наследство и, отправившись исповедоваться к священнику Шелану, призналась ему в своем намерении выйти замуж за Жюльена. Священник искренно порадовался счастью своего друга, но велико было его изумление, когда Жюльен объявил ему с решительным видом, что предложение девицы Элизы ему не подходит.
— Остерегайтесь, дитя мое, того, что происходит в вашем сердце, — сказал священник, наморщив брови, — если вы отказываетесь по причине вашего призвания от такого более чем приличного состояния, то я приветствую вас. Я служу в Верьере уже пятьдесят шесть лет и, несмотря на это, по всей видимости, буду смещен. Это меня огорчает, хотя у меня есть восемьсот фунтов ренты. Я сообщаю вам эти подробности, чтобы вы не строили себе иллюзий насчет того, что вас ожидает в положении священника. Если же вы намерены угождать сильным мира, вы обречены на неминуемую гибель. Вы могли бы сделать карьеру, но для этого придется вредить обездоленным, льстить супрефекту, мэру, всем людям с положением, потакать их страстям, этот образ действий, называемый умением жить, быть может, для мирянина и совместим со спасением, но в нашем положении нужно выбирать, середины нет, — хотите преуспевать в этом мире или в другом. Ступайте, дорогой друг, подумайте и через три дня дайте мне окончательный ответ. С грустью замечаю я на дне вашей души мрачное пламя, не обещающее сдержанности и отречения от земных благ, необходимых священнослужителю, я ожидаю многого от вашего ума, но позвольте мне вам сказать, — прибавил добряк священник со слезами на глазах, — я трепещу за вас в положении священника.
Жюльену было стыдно за свое волнение, в первый раз в жизни он видел, что его любят, он плакал от умиления и отправился скрыть его в большой лес за Верьером.
‘Что со мною? — спросил он себя наконец. — Я чувствую, что отдал бы сто раз жизнь за этого добряка священника, а между тем он только что убеждал меня, что я дурак. Мне нужнее всего провести его, а он видит мою душу. Скрытое пламя, о котором он говорил, это мое намерение сделать карьеру. Он считает меня недостойным звания священника и, как раз тогда, когда я воображал, что, жертвуя рентой в пятьдесят луидоров, я внушу ему самое высокое представление о моей набожности и моем призвании. В будущем, — продолжал Жюльен, — я буду рассчитывать только на те черты моего характера, которые удастся испытать. Кто сказал бы мне, что я буду, с восторгом проливать слезы? Что буду любить человека, который меня убеждает в том, что я дурак!’
Через три дня Жюльен придумал предлог, которым должен был воспользоваться с первого дня, это была клевета, но что из этого? Он признался священнику, что его отвратила от предполагаемого брака причина, которую он не может открыть, ибо она может повредить третьему лицу. Это бросало тень на Элизу. Господин Шелан нашел в его поведении какую-то светскую пылкость, совсем не соответствующую тому, что должно было воодушевлять юного левита.
— Мой друг, — сказал он ему еще раз, — лучше быть хорошим зажиточным крестьянином, уважаемым и просвещенным, чем священником не по призванию.
Жюльен ответил очень красноречиво на эти новые увещания, он говорил словами юного, пылкого семинариста, но его тон и плохо скрываемое пламя, сверкавшее в его глазах, продолжали тревожить господина Шелана.
Не следует слишком дурно думать о Жюльене, он только тщательно подбирал лицемерные и осторожные слова. В его возрасте это еще не свидетельствует о дурном. Что касается тона и жестов, то ведь он жил среди простонародья и не видел великих образцов. Впоследствии, лишь только ему удалось приблизиться к таковым, он быстро приобрел изумительные жесты и не менее изумительные выражения.
Госпожа де Реналь была удивлена, что полученное ее горничной состояние не сделало ее более счастливой, она заметила, что та беспрестанно ходит к священнику и возвращается с заплаканными глазами, наконец Элиза рассказала ей о своем намерении.
Госпожа де Реналь словно сделалась больна, лихорадка лишила ее сна, она жила только тогда, когда видела свою горничную или Жюльена. Она не могла ни о чем думать, — только о них и о счастье, которое ожидает их в браке. Их убогое хозяйство, которое они должны были вести на пятьдесят луидоров ренты, рисовалось ей в самых пленительных красках. Жюльен может сделаться адвокатом в Брэ, в супрефектуре в двух лье от Верьера, в этом случае она будет его изредка видеть.
Госпожа де Реналь всерьез вообразила, что сходит с ума, она сообщила об этом мужу и наконец занемогла. В тот же вечер, когда ей прислуживала горничная, она заметила, что девушка плачет. В эту минуту она ненавидела Элизу и накричала на нее, она тотчас извинилась. Слезы Элизы еще усилились, она сказала, что, если барыня позволит, она поведает ей свое горе.
— Говорите, — сказала госпожа де Реналь.
— Ну так вот, барыня, он от меня отказывается, злые люди наговорили ему обо мне, а он поверил им.
— Кто от вас отказывается? — спросила госпожа де Реналь еле дыша.
— Кто же, барыня, как не господин Жюльен? — продолжала горничная рыдая. — Господину священнику так и не удалось убедить его, а господин священник находит, что не следует отказываться от честной девушки только оттого, что она служит горничной. Ведь уж если пошло на то, отец господина Жюльена — простой плотник, да и сам он чем занимался, прежде чем поступил к вам?
Госпожа де Реналь больше не слушала, чрезмерная радость почти лишила ее рассудка. Она заставила Элизу повторить несколько раз, что Жюльен окончательно отказался от брака, так что нет никакой надежды заставить его изменить решение.
— Я попытаюсь еще в последний раз, — сказала госпожа де Реналь своей горничной, — и сама поговорю с Жюльеном.
На следующий день, после завтрака, госпожа де Реналь доставила себе восхитительное удовольствие ходатайствовать за свою соперницу и видеть, как рука и состояние Элизы отвергались непреклонно в течение целого часа.
Постепенно Жюльен исчерпал свои придуманные ответы и стал разумно возражать на увещевания госпожи де Реналь. Она не смогла противостоять обуревавшему ее восторгу после стольких терзаний и отчаяния. Ей сделалось дурно. Когда она пришла в себя и очутилась в своей комнате, она выслала всех из комнаты. Она была чрезвычайно удивлена.
‘Уж не влюблена ли я в Жюльена’, — сказала она себе наконец.
Это открытие, которое в любой другой момент повергло бы ее в глубочайшее волнение и раскаяние, теперь показалось ей чем-то странным, безразличным. Ее душа, истощенная предыдущими испытаниями, не в состоянии была реагировать на страсть.
Госпожа де Реналь хотела поработать, но впала в глубокий сон, проснувшись, она не испугалась, как должна была испугаться. Она чувствовала себя слишком счастливою, чтобы видеть что-либо в дурном свете. Наивная и невинная, эта милая провинциалка никогда не уродовала своей души, выискивая какой-нибудь новый оттенок горя или радости. До появления Жюльена, всецело поглощенная домашней работой, которая выпадает вдали от Парижа на долю каждой хорошей матери семейства, госпожа де Реналь относилась к страстям так же, как мы относимся к лотерее: наверняка — обман, счастье, которого ищут одни безумцы.
Раздался звонок к обеду, госпожа де Реналь сильно покраснела, услыхав голос Жюльена, ведшего детей. Научившись немножко притворяться, с тех пор как она влюбилась, она стала жаловаться на ужасную головную боль, чтобы объяснить свой необычный вид.
— Вот каковы женщины, — ответил ей господин де Реналь с громким смехом. — Вечно нужно что-нибудь исправлять в этих сложных организмах.
Хотя госпожа де Реналь и привыкла к такого рода шуткам, но этот тон ее покоробил. Чтобы отвлечься, она посмотрела на лицо Жюльена, и будь он самым безобразным мужчиной в мире, он бы понравился ей в этот момент.
Старательно подражавший аристократическому образу жизни, господин де Реналь с первыми весенними днями переселился в Вержи, это была деревушка, получившая известность после трагической истории Габриэли. В нескольких стах шагов от живописных развалин старинной готической церкви господин де Реналь имел старый замок с четырьмя башнями и сад, разбитый наподобие Тюильри, с множеством бордюров из букса и каштановыми аллеями, которые подрезают дважды в год. Соседнее поле, засаженное яблонями, служило местом для прогулок. Восемь или десять великолепных ореховых деревьев находились в конце фруктового сада, их пышная листва возвышалась почти на восемьдесят футов вышины.
— Каждое из этих проклятых ореховых деревьев, — говорил господин де Реналь, когда его жена восхищалась ими, — стоит мне пол-арпана жатвы: хлеб не может вызреть в их тени.
Деревня показалась госпоже де Реналь теперь в новом свете, ее восхищение было беспредельно. Воодушевлявшее ее чувство придавало ей рассудительности и решительность. Когда на следующий же день после переезда в Вержи господин де Реналь вернулся в город по делам мэрии, госпожа де Реналь наняла за свой счет работников. Жюльен подал ей мысль устроить песчаную дорожку среди фруктового сада и под ореховыми деревьями, где дети могли бы гулять с утра, не опасаясь замочить ноги росою. Не прошло и суток, как эту затею привели в исполнение. Госпожа де Реналь провела весь день очень весело, командуя рабочими, в обществе Жюльена.
Когда верьерский мэр возвратился из города, он был очень удивлен, найдя аллею готовой. Госпожа де Реналь также удивилась его приезду, она забыла о его существовании. Целых два месяца он потом говорил с насмешкой о смелости, с которою она предприняла, не посоветовавшись с ним, такую значительную работу, но госпожа де Реналь сделала ее на свой счет, и это его немного утешило.
Она проводила целые дни бегая с детьми по саду и гоняясь за бабочками. Смастерили большие сетки из светлого газа, при посредстве которых ловили бедных ч_е_ш_у_й_ч_а_т_о_к_р_ы_л_ы_х. Этому варварскому названию Жюльен научил госпожу де Реналь. Она выписала из Безансона прекрасный труд господина Годара, и Жюльен рассказывал о странных нравах этих насекомых.
Их безжалостно прикалывали булавками на большой картон, сооруженный также Жюльеном.
Наконец у госпожи де Реналь и Жюльена явился предмет для разговора, и он уже больше не подвергался ужасной пытке минутами молчания.
Они болтали беспрестанно, с огромным интересом, хотя всегда о вещах весьма невинных. Эта деятельная жизнь, полная веселья и занятий, нравилась всем, кроме Элизы, обремененной работою.
— Никогда во время карнавала, — говорила она, — даже когда в Верьере готовился бал, барыня не занималась столько своим туалетом, теперь она меняет платья по два или три раза в день.
Так как в наши намерения не входит никому льстить, то мы не скроем от читателя, что госпожа де Реналь, обладавшая изумительной кожей, нашила себе платьев с открытою шеей и руками… Она была очень хорошо сложена, и такая манера одеваться чрезвычайно шла к ней.
— Никогда вы еще не казались такой моложавой, — говорили ей ее верьерские друзья, приезжавшие в Вержи пообедать.
Странная вещь, которой весьма немногие из нас поверят, — госпожа де Реналь так усиленно занималась собою без особо определенных намерений: она находила в этом удовольствие без всяких других помыслов, все время, когда она не охотилась за бабочками с Жюльеном и детьми, она занималась с Элизой шитьем платьев. Ее единственный выезд в Верьер был вызван желанием приобрести новые летние ткани, привезенные из Мюлуза.
Она привезла в Вержи свою молодую родственницу. После своего замужества госпожа де Реналь незаметно сблизилась с госпожою Дервиль, своей прежней подругой по монастырю.
Госпожа Дервиль много смеялась над тем, что она называла сумасбродными идеями своей кузины: ‘Самой бы мне никогда этого не пришло в голову’, — говорила она. Этих неожиданных мыслей, называемых в Париже остротами, госпожа де Реналь стыдилась, словно глупостей, если говорили их при муже. Но присутствие госпожи Дервиль придавало ей мужества. Сначала она говорила ей их вполголоса, когда эти дамы долго находились вдвоем, ум госпожи де Реналь оживлялся и долгое утро пролетало как мгновение, оставляя обеих подруг в чрезвычайно веселом настроении. Но в этот праздник рассудительная госпожа Дервиль нашла свою кузину гораздо менее веселою, хотя и более счастливою.
Жюльен, со своей стороны, жил в деревне как настоящий ребенок, гоняясь за бабочками с такою же радостью, как и его ученики. После стольких стеснений и дипломатических хитростей, один, вдали от мужских взглядов и инстинктивно нисколько не опасаясь госпожи де Реналь, он отдавался радостям жизни, столь живым в его годы, среди самой прекрасной горной природы.
С самого приезда госпожи Дервиль Жюльену показалось, что она отнеслась к нему дружески, он поспешил показать ей вид, который открывался в конце новой дорожки под большими орехами, в сущности, он был так же хорош, если не лучше, чем красивые виды Швейцарии и итальянских озер. Если взойти на косогор, начинавшийся через несколько шагов, открывались огромные пропасти, окаймленные дубовыми лесами, тянущимися почти до реки. На вершину этих почти отвесных утесов Жюльен, счастливый и свободный, почти правитель дома, сопровождал обеих подруг, наслаждаясь их восхищением этими превосходными видами.
— Для меня это как музыка Моцарта, — говорила госпожа Дервиль.
Зависть братьев, присутствие грубого и деспотичного отца испортили в глазах Жюльена все места в окрестностях Верьера. В Вержи у него не было больше этих горьких воспоминаний, в первый раз в жизни он не был окружен врагами. Когда господин де Реналь бывал в городе, что случалось довольно часто, Жюльен осмеливался читать, вскоре вместо того, чтобы читать по ночам, да еще спрятав лампу под опрокинутым цветочным горшком, он стал предаваться сну, днем же, в промежутках между уроками детей, он приходил на эти скалы с книгою, единственным предметом его восхищения, и в ней он черпал все правила поведения. Там он находил сразу счастье, экстаз и утешение в минуты уныния.
Некоторые вещи, сказанные Наполеоном о женщинах, рассуждения о романах, бывших в моде во время его правления, в первый раз навели Жюльена на мысли, которые давно бы пришли в голову всякому другому юноше его возраста.
Наступила жара. Они обычно проводили вечера под огромной липой в нескольких шагах от дома. Там царствовал мрак. Однажды вечером Жюльен оживленно говорил, наслаждаясь удовольствием ораторствовать в присутствии красивых женщин, и, жестикулируя, он коснулся руки госпожи де Реналь, опиравшейся на спинку одного из крашеных стульев, обычно находящихся в садах.
Она быстро отдернула руку, но Жюльен подумал, что его д_о_л_г — добиться того, чтобы руку, которой он касается, не отдергивали. Мысль о долге — о смешном и унизительном положении, которому он подвергнется, если это не удастся, — моментально омрачила его радостное настроение.

IX

Вечер в деревне

La Didon de M. Gurin, esquisse charmante!

Strombeck1

1 ‘Дидона’ Герена — прелестный набросок!

Штромбек.

Странным взглядом смотрел на другой день Жюльен на госпожу де Реналь, он изучал ее, словно врага, с которым ему придется сразиться. Этот взгляд, столь непохожий на вчерашний, заставил госпожу де Реналь потерять голову, она была к нему так добра, а он, кажется, сердится. Она не могла оторвать от него глаз.
Присутствие госпожи Дервиль позволяло Жюльену менее разговаривать и более отдаваться своим мыслям. Единственным его занятием в течение всего этого дня было чтение книги, вдохновлявшей и укреплявшей его душу.
Он сократил занятия детей и затем, встретившись с госпожою де Реналь, напомнившей ему о его честолюбивых замыслах, решил, что сегодня вечером он безусловно добьется того, чтобы она не отнимала своей руки у него.
На закате солнца, с приближением решительного момента сердце Жюльена странно забилось. Спустился вечер. Он заметил с радостью, облегчившей ему грудь, что ночь будет темная. Небо заволокли большие облака, гонимые теплым ветром, казалось, оно возвещало бурю. Подруги гуляли допоздна. Все их поведение казалось странным в этот вечер Жюльену. Они наслаждались этой теплой погодой, которая для некоторых нежных душ усиливает сладость любви.
Наконец сели — госпожа де Реналь рядом с Жюльеном, госпожа Дервиль возле своей подруги. Озабоченный своими намерениями, Жюльен не мог ни о чем говорить. Разговор не клеился.
‘Неужели я буду так же дрожать и трусить при первой предстоящей мне дуэли?’ — сказал себе Жюльен, он слишком недоверчиво относился и к себе, и к другим, чтобы не сознавать своего душевного состояния.
Он предпочел бы всевозможные опасности этой мучительной тоске. Как он желал, чтобы госпожу де Реналь позвали в дом из сада по какому-нибудь делу. Жюльен делал над собою такие усилия, что его голос заметно изменился, вскоре голос госпожи де Реналь также задрожал, но Жюльен не обратил на это внимания. Ужасная борьба между ‘долгом’ и застенчивостью слишком поглощала его, чтобы он мог заметить что-либо другое. Без четверти девять пробило на часах замка, а он все еще не решался. Возмущенный своею трусостью, Жюльен сказал себе: ‘Как только часы пробьют десять, я исполню то, что в течение целого дня обещал себе сделать вечером, или же пойду к себе и пущу себе пулю в лоб’.
В тот момент, когда чрезмерное волнение, ожидание и боязнь довели Жюльена до невменяемости, десять часов пробило на часах над его головою. Каждый удар этого рокового колокола отдавался в его груди, причиняя физическое страдание.
Наконец, когда замирал последний десятый удар, он протянул руку и взял руку госпожи де Реналь, которая ее тотчас отдернула. Жюльен, не зная сам, что делать, схватил ее снова. Несмотря на свое волнение, он был поражен ледяной холодностью взятой им руки, он сжал ее конвульсивно, слабым усилием попытались вновь отнять ее у него, но в конце концов он удержал ее.
Душа его утопала в блаженстве не потому, чтобы он любил госпожу де Реналь, а потому, что прекратились ужасные мучения. Для того чтобы госпожа Дервиль ничего не заметила, он счел нужным заговорить, голос его звучал громко и звучно. Голос же госпожи де Реналь, напротив, обнаруживал такое волнение, что ее приятельница сочла ее больной и предложила идти домой. Жюльен почувствовал опасность момента: ‘Если госпожа де Реналь вернется домой, я снова впаду в ужасное состояние, в котором провел весь день. Я держал эту руку слишком недолго, для того чтобы считать это за приобретенную милость’.
Когда госпожа Дервиль возобновила свое предложение идти домой, Жюльен с силою сжал руку, лежавшую в его руке.
Госпожа де Реналь, уже приподнявшаяся, снова села, сказав едва слышно:
— В самом деле, я чувствую себя нехорошо, но на воздухе мне лучше.
Эти слова закрепили блаженство Жюльена, совершенно утопавшего в нем: он начал говорить, позабыл о притворстве, показался слушавшим его обеим приятельницам самым любезным человеком в мире. Однако в этом внезапно прорвавшемся красноречии было какое-то малодушие. Он смертельно боялся, как бы мадам Дервиль, утомленная поднявшимся ветром и надвигавшейся бурей, не захотела бы вернуться домой. Тогда он останется наедине с госпожою де Реналь. У него хватило безрассудного мужества на то, чтобы действовать, но он чувствовал, что не в состоянии сказать госпоже де Реналь ни одного слова. Как бы слабы ни были ее упреки, он будет разбит и потеряет все сделанные им завоевания.
К счастью для него, его восторженные и трогательные речи понравились в этот вечер госпоже Дервиль, нередко находившей его скучным и ненаходчивым. Что касается госпожи де Реналь, она ни о чем уже не думала, отдав свою руку Жюльену, она наслаждалась. Часы, проведенные под этой большой липой, посаженной, по местной легенде, Карлом Смелым, составили для нее целую эпоху блаженства. Она слушала с упоением шелест ветра в густой листве липы и шум дождя, начинавшего падать на нижние листья. Жюльен. не заметил одного обстоятельства, которое окончательно успокоило бы его: госпожа де Реналь, вынужденная отнять у него руку, чтобы встать и помочь своей кузине поднять опрокинутую ветром цветочную вазу, едва снова усевшись, сама отдала ему свою руку, словно это было между ними условлено.
Уже давно пробила полночь, надо было покинуть сад — все разошлись. Госпожа де Реналь в упоении своего любовного восторга была настолько наивна, что не упрекала себя ни в чем. Счастье лишило ее сна. Жюльен заснул мертвым сном, смертельно уставший от борьбы, происходившей в течение всего дня между гордостью и застенчивостью его души.
На следующий день его разбудили в пять часов, госпожа де Реналь ужаснулась бы, если бы узнала, что он едва вспомнил о ней. Он исполнил свой долг, долг героя. Упоенный этим сознанием, он заперся на ключ в своей комнате и с новым удовольствием погрузился в чтение книги о подвигах своего героя.
Когда раздался звонок к завтраку, он уже забыл за чтением записок о великой армии свои завоевания вчерашнего дня. Спускаясь в зал, он сказал себе равнодушно: ‘Надо сказать этой женщине, что я ее люблю’.
Но вместо взглядов, полных неги, которые он ожидал встретить, он нашел суровую физиономию господина де Реналя, приехавшего из Верьера два часа тому назад и весьма недовольного тем, что Жюльен провел целое утро не занимаясь с детьми. Ничего не могло быть отвратительнее этого наглого человека, когда он злился и старался это показать.
Каждое колкое слово мужа вонзалось, как нож, в сердце госпожи де Реналь. Что касается Жюльена, он был так погружен в величие вещей, развертывавшихся перед ним в течение нескольких часов, что едва мог снизойти до выслушивания колкостей, которые говорил ему господин де Реналь. Наконец он сказал довольно резко:
— Я был болен.
Тон этого ответа задел бы человека гораздо менее обидчивого, чем верьерский мэр, ему пришло в голову немедленно прогнать Жюльена. Его удержало только принятое им правило никогда не торопиться в делах.
‘Этот юный болван, — сказал он себе, — создал себе некоторую репутацию в моем доме, Вально тотчас возьмет его к себе, или он женится на Элизе, и в обоих случаях в глубине души может надо мною посмеяться’.
Несмотря на благоразумие этих размышлений, недовольство господина де Реналя выразилось в ряде грубых замечаний, наконец озливших Жюльена. Госпожа де Реналь едва удерживала слезы. Лишь только кончился завтрак, она попросила Жюльена дать ей руку и пройтись с нею, она дружески оперлась на него. На все, что говорила ему госпожа де Реналь, Жюльен только бормотал:
— В_о_т к_а_к_о_в_ы б_о_г_а_т_ы_е л_ю_д_и!
Господин де Реналь шел вблизи, его присутствие усиливало раздражение Жюльена. Он вдруг заметил, что госпожа де Реналь как-то особенно опирается на него, это показалось ему таким противным, что он оттолкнул ее и высвободил свою руку.
К счастью, господин де Реналь не видел этой новой дерзости, заметила это только госпожа Дервиль, ее подруга залилась слезами. В этот момент господин де Реналь начал бросать камни в молодую крестьянку, которая шла по запрещенной дорожке, пересекая фруктовый сад.
— Господин Жюльен, прошу вас, сдержитесь, вспомните, что мы все бываем раздражены, — проговорила быстро госпожа Дервиль.
Жюльен холодно посмотрел на нее взглядом, выражавшим величайшее презрение.
Этот взгляд удивил госпожу Дервиль и еще более поразил бы ее, если бы она отгадала его настоящее выражение, она прочла бы в нем смутную надежду на самую жестокую месть. Такие моменты унижения, без сомнения, порождали Робеспьеров.
— Ваш Жюльен очень зол, он меня пугает, — сказала тихо госпожа Дервиль своей подруге.
— Он имеет основание злиться, — ответила та ей. — После поразительных успехов, сделанных благодаря ему детьми, какое значение может иметь одно пропущенное утро, надо сознаться, что мужчины очень грубы.
В первый раз в своей жизни госпожа де Реналь почувствовала смутное желание отомстить своему мужу. Крайняя ненависть Жюльена к богатым готова была прорваться… К счастью, господин де Реналь позвал своего садовника и занялся с ним огораживанием запрещенной тропинки колючими прутьями. Жюльен не ответил ни словом на все любезности, предметом которых он оставался в продолжение прогулки. Едва господин де Реналь удалился, обе приятельницы, ссылаясь на усталость, попросили его взять их под руки.
Странный контраст представлял Жюльен, мрачный, решительный, надменно-бледный, и эти две женщины, взволнованные и раскрасневшиеся. Он презирал этих женщин со всеми их нежными чувствами.
‘Как! — говорил он себе, — у меня нет даже пятисот франков ренты, чтобы закончить образование! Ах! как бы я его послал к черту!’
Поглощенный своими мрачными мыслями, он едва удостаивал внимания комплименты двух подруг, казавшиеся ему пустыми, бессмысленными, ничтожными, — словом, — б_а_б_ь_и_м_и.
Говоря все, что ей придет в голову, стараясь поддержать разговор, госпожа де Реналь сказала, между прочим, что муж приехал из Верьера для покупки маисовой соломы у одного фермера. (В этой местности маисовой соломой набивают матрацы.)
— Мой муж не придет, — прибавила госпожа де Реналь. — Он займется с садовником и лакеем набивкою матрацев. Утром он заставил заново набить все матрацы на первом этаже, теперь он направился на второй этаж.
Жюльен побледнел, он бросил на госпожу де Реналь странный взгляд и, ускорив шаг, очутился с нею вдвоем. Госпожа Дервиль шла за ними.
— Спасите мне жизнь, — сказал Жюльен госпоже де Реналь. — Вы одна это можете, вам известно, что лакей меня ненавидит до смерти. Поройтесь так, чтобы он не заметил, в углу матраца, обращенном к окну. Вы найдете там маленькую коробочку черного картона.
— И в ней — портрет? — сказала госпожа де Реналь, едва стоя на ногах. Ее расстроенный вид обратил на себя внимание Жюльена, который тотчас этим воспользовался.
— У меня еще есть одна просьба к вам, сударыня: умоляю вас — не смотреть на этот портрет, это моя тайна.
— Тайна! — повторила госпожа де Реналь упавшим голосом.
Несмотря на воспитание среди людей, гордящихся только состоянием и чувствительных только к денежным интересам, она была сейчас великодушна, воодушевляемая любовью. Жестоко оскорбленная, госпожа де Реналь с самым преданным видом задала Жюльену несколько вопросов, необходимых для успешного выполнения его поручения.
— Итак, — сказала она, удаляясь, — маленькая круглая коробка, черная и глянцевитая?
— Да, сударыня, — отвечал Жюльен с тою резкостью, которую опасность придает мужчинам.
Она поднялась на второй этаж, бледная, словно шла на смерть. В довершение несчастья она почувствовала, что силы изменяют ей, но сознание необходимости оказать Жюльену услугу поддержало ее.
‘Надо найти эту коробку’,— сказала она себе, ускоряя шаг.
Она услышала разговор мужа с лакеем уже в комнате Жюльена. К счастью, они прошли в детскую. Она приподняла матрац и засунула руку в солому с такой силою, что поцарапала себе палец. Будучи очень чувствительной ко всякого рода боли, она едва заметила ее сейчас, ибо почти в ту же минуту нащупала лакированную коробочку. Схватив ее, она выбежала.
Едва избавилась она от страха быть застигнутою мужем, как ужас, внушаемый ей этой коробкой, вновь лишил ее сил.
‘Значит, Жюльен влюблен, и я держу в руках портрет любимой им женщины’!
Усевшись на стул в коридоре, близ этой комнаты, госпожа де Реналь отдалась во власть мукам ревности. Ее полное неведение пригодилось ей в этот момент, изумление смягчало скорбь. Вошел Жюльен и, схватив коробку, не говоря ни слова, даже не поблагодарив, побежал с нею в комнату, где тотчас развел огонь и моментально бросил ее туда. Он был бледен, подавлен, он преувеличивал степень опасности, которой избежал.
‘Портрет Наполеона, — говорил он себе, качая головою, — у человека, так явно выражающего ненависть к узурпатору! Найденный господином де Реналем, таким ультраконсерватором и в таком раздражении! и в довершение неосторожности, на обратной стороне портрета строки, написанные моею рукою, не оставляющие никакого сомнения насчет моего чрезмерного восхищения! И каждая из этих восторженных строк помечена числом! последняя — позавчера… Вся моя репутация погибла бы, кончилась бы в один миг! — говорил себе Жюльен, глядя на горевшую коробку, — а моя репутация — все мое богатство, я живу только ею… что я терплю ради нее, великий Боже!’
Час спустя утомление и жалость к самому себе настроили его на более нежный лад. Встретив госпожу де Реналь, он взял ее руку и поцеловал с большей искренностью, чем когда-либо. Она покраснела от радости и тотчас оттолкнула Жюльена в гневе ревности. Гордость Жюльена, так недавно уязвленная, вновь заговорила в нем. Он увидал в госпоже де Реналь только богатую женщину, с презрением выпустил ее руку и удалился. В задумчивости направился он в сад, вскоре на губах его появилась горькая усмешка.
‘Я прогуливаюсь здесь спокойно, словно человек, располагающий своим временем! Я не занимаюсь с детьми! и подвергаюсь унизительным упрекам господина де Реналя не без основания’. — И он побежал в детскую.
Ласки младшего мальчика, которого он очень любил, немного смягчили его жгучую скорбь.
‘Этот меня еще не презирает, — подумал Жюльен, но тотчас упрекнул себя за мягкосердие как за новую слабость. — Эти дети ласкают меня так же, как ласкали бы гончую собаку, купленную вчера’.

X

Большое сердце и малое состояние

But passion most dissembles, yet betrays.

Even by its darkness, as the blackest sky

Foretels the heaviest tempest.

Don Juan. С 1, st. 731

1 Таится страсть, но скрытностью угрюмой

Она сама свой пламень выдает.

Так черной мглой закрытый небосвод

Свирепую предсказывает бурю.

Байрон. Дон Жуан, п. 1, ст. 73.

Господин де Реналь, обходивший все комнаты замка, вернулся в детскую со слугами, несшими матрацы. Внезапное появление этого человека было для Жюльена каплею, переполнившей чашу.
Бледный, мрачнее обыкновенного, он бросился к нему. Господин де Реналь остановился и взглянул на слуг.
— Сударь,— сказал ему Жюльен,— полагаете ли вы, что со всяким другим наставником ваши дети сделали бы такие же успехи, как со мною? Если вы ответите отрицательно, — продолжал Жюльен, не давая господину де Реналю времени ответить, — то как же вы осмеливаетесь упрекать меня в том, что я пренебрегаю моими обязанностями?
Господин де Реналь, едва придя в себя от страха, заключил по странном тону молодого крестьянина, что он имеет какое-нибудь выгодное предложение и хочет от него уйти. Негодование Жюльена возрастало с каждым словом:
— Я смогу жить и без вас, сударь, — прибавил он.
— Мне, право, чрезвычайно досадно видеть вас в таком возбуждении, — ответил господин де Реналь слегка запинаясь.
Слуги находились в десяти шагах, занятые устройством постелей.
— Это совсем не то, что мне надо, сударь, — воскликнул Жюльен вне себя. — Вспомните, какие бесстыдные слова вы говорили мне, да еще при дамах!
Господин де Реналь не ясно понимал, чего от него требует Жюльен, и в душе его происходила тягостная борьба. Наконец Жюльен, дойдя до безумного исступления, воскликнул:
— Я знаю, сударь, куда я пойду от вас.
При этих словах господин де Реналь уже представил себе Жюльена в доме господина Вально.
— Ну что ж, сударь, — сказал он наконец, вздыхая с таким видом, точно призывал хирурга для мучительной операции. — Я уступаю вашим требованиям. Начиная с послезавтра, то есть с первого числа, я буду платить вам по пятьдесят франков в месяц.
Жюльен хотел расхохотаться, но остановился пораженный: весь его гнев пропал.
‘Я недостаточно презирал это животное, — сказал он себе. — Вот самое большое извинение, которое может принести столь низкая душа’.
Дети, слушавшие эту сцену раскрыв рот, побежали в сад сообщить матери, что господин Жюльен очень сердился, но будет теперь получать пятьдесят франков в месяц.
Жюльен пошел за ними по привычке, даже не взглянув на господина де Реналя, которого он оставил в величайшем раздражении.
‘Этот господин Вально уже стоит мне сто шестьдесят восемь франков, — сказал себе мэр, — непременно надо будет ему сказать два словца относительно его поставок для подкидышей’.
Через минуту Жюльен очутился лицом к лицу с господином де Реналем.
— Мне нужно поговорить с господином Шеланом, имею честь вас уведомить, что я отлучусь на несколько часов.
— О, любезный Жюльен, — сказал господин де Реналь с натянутым смехом, — отлучайтесь хоть на весь день, хоть на два дня, мой друг. Возьмите у садовника лошадь, чтобы доехать до Верьера.
‘Он, конечно, — сказал себе господин де Реналь, — едет давать ответ Вально, он мне ничего не обещал, но надо дать остыть этой горячей голове’.
Жюльен быстро исчез и пошел большим лесом, ведущим из Вержи в Верьер. Ему вовсе не хотелось тотчас являться к господину Шелану. Ему не хотелось вновь принуждать себя к лицемерию, ему надо было разобраться в своей душе и прислушаться к обуревавшим его чувствам.
‘Я выиграл сражение,— сказал он себе, лишь только очутился в лесу, вдали от людских взглядов. — Итак, я выиграл сражение!..’
Эти слова представили ему все его положение в розовом свете и вернули ему некоторое спокойствие.
‘Теперь я буду получать пятьдесят франков жалованья в месяц, значит, господин де Реналь очень испугался. Но чего же?’
Это размышление о том, что могло напугать счастливого и влиятельного человека, против которого час тому назад он был преисполнен гнева, вполне успокоило Жюльена. Он почти поддался очарованию восхитительного леса, по которому шел. Огромные глыбы скал когда-то свалились в глубину леса, оторвавшись от горы. Мощные вязы возвышались почти наравне с этими скалами, и тень их придавала чудесную прохладу тем местам, где в трех шагах невозможно было оставаться из-за палящих солнечных лучей.
Жюльен на минуту остановился в тени этих скал и затем продолжил путь в горы. Вскоре узенькая, едва заметная тропинка, по которой ходят пастухи, привела его на вершину огромного утеса, где он, наверное, уже не встретил бы человека. Это положение заставило его улыбнуться, оно как бы символизировало то положение, которое он так безумно желал занять в обществе. Чистый горный воздух настроил его спокойно и даже радостно. Верьерский мэр продолжал ему казаться олицетворением богатых и наглых людей всего мира, но Жюльен чувствовал, что его ненависть, несмотря на свою силу, не имела ничего личного. Если бы он перестал видеть господина де Реналя, он забыл бы о нем за неделю, — о нем, и о его замке, и о собаках, и о детях, обо всем семействе. ‘Не знаю, как я его заставил принести такую жертву. Как! более пятидесяти экю в год? Минутою раньше я избежал огромной опасности. Вот две победы в один день, вторая не заслужена, следовало бы разгадать ее причины. Но — до завтра все тягостные расследования!’
Жюльен, стоя на вершине утеса, смотрел на небо, пылавшее в лучах августовского солнца. Стрекозы распевали на лугу у подошвы утеса, когда они умолкли, вокруг него воцарилось безмолвие. У ног его виднелась окрестность на двадцать лье. Ястреб, слетевший со скал над его головою, описывал молчаливо огромные круги, Жюльен заметил его. Взгляд Жюльена машинально следил за хищником. Его поразили его спокойные и мощные движения, он завидовал этому одиночеству.
Такова была судьба Наполеона, быть может — со временем и его?

XI

Вечер

Yet Juli as very coldnes still waskind,

And tremulously gentle her small hand

Withdrew itself from his, but left behind

A little pressure, thrilling, and so bland

And slight, so very slight that to the mind,

Twas but a doubt.

Don Juan, С 1, st. 711

1 Была в ней даже холодность мила.

Вдруг вздрогнула хорошенькая ручка

И выскользнула из его руки,

Пожатьем нежным бегло подарив.

Столь незаметным, столь неуловимым,

Что он, вздохнув, подумал — быть не может.

Байрон. Дон Жуан, п. 1, ст. 71.

Однако же, надо было показаться в Верьере. Выходя от священника, Жюльен удачно столкнулся с господином Вально, которому он не замедлил сообщить о прибавке жалованья.
Вернувшись в Вержи, Жюльен сошел в сад только глубоким вечером. Душа его была утомлена множеством сильных ощущений, волновавших его в течение дня. ‘Что я им скажу? — думал он, с беспокойством вспомнив о дамах. Он был далек от того, чтобы осознать, что душа его была именно на уровне тех мелких событий, которые обычно поглощают все интересы женщин. Часто Жюльен бывал непонятен госпоже Дервиль и даже ее подруге и, в свою очередь, понимал только половину того, что они ему говорили. Таково было действие силы и, если я смею так выразиться, величия страстей, волновавших душу этого юного честолюбца. Ежедневно происходили бури в этом странном существе.
Входя вечером в сад, Жюльен был расположен поболтать с хорошенькими кузинами. Они ожидали его с нетерпением. Он занял свое обычное место рядом с госпожою де Реналь. Вскоре наступил полный мрак. Ему захотелось взять белую ручку, которую он уже давно видел близ себя на спинке стула. Сначала ему уступили, но затем отняли у него руку, выражая этим досаду. Жюльен готов был остановиться на этом и продолжал весело болтовню, но в это время он услышал шаги господина де Реналя.
У Жюльена еще звучали в ушах грубые слова этого утра. ‘Не лучше ли всего,— сказал он себе,— посмеяться над этим существом, так щедро одаренным судьбою, взяв в его присутствии руку его жены? Да, я это сделаю, — я, которому он выразил столько презрения’.
С этого момента спокойствие, столь несвойственное характеру Жюльена, быстро улетучилось, он страстно захотел и уже не мог ни о чем другом думать, как о том, чтобы госпожа де Реналь дала ему снова руку.
Господин де Реналь с возмущением говорил о политике: два-три фабриканта в Верьере разбогатели больше его и собирались досадить ему на выборах. Госпожа Дервиль слушала его. Жюльен, раздраженный этими рассказами, придвинул свой стул к стулу госпожи де Реналь. Темнота скрывала все движения. Он осмелился положить свою руку очень близко к хорошенькой обнаженной ручке. Он был взволнован, мысли его мешались, он наклонился к прелестной ручке и дерзнул прикоснуться к ней губами.
Госпожа де Реналь вздрогнула. Муж ее был в четырех шагах, она поспешила дать Жюльену руку и в то же время слегка оттолкнула его. Тогда как господин де Реналь продолжал громить мошенников и богатеющих якобинцев, Жюльен осыпал протянутую ему руку страстными, или, по крайней мере, казавшимися таковыми госпоже де Реналь, поцелуями. А между тем несчастная женщина в этот же роковой день держала в своих руках доказательство, что человек, которого она обожала, не смея сам в том признаться, любил другую! Пока Жюльена не было, она чувствовала себя такой безмерно несчастной, что должна была задуматься.
‘Как! я — люблю? — спрашивала она себя. — Я влюблена? Я, замужняя женщина, могу влюбляться? Но, — говорила она себе, — я никогда не чувствовала к моему мужу этого безумного чувства, которое приковывает все мои мысли к Жюльену. В сущности, ведь это почти ребенок, преисполненный уважения ко мне! Это безумие пройдет. Какое дело моему мужу до чувств, которые я питаю к этому юноше? Господин де Реналь нашел бы скучными мои разговоры с Жюльеном. Он думает только о своих делах. Я ничего у него не отнимаю ради Жюльена’.
Никакое лицемерие не омрачило чистоты этой наивной души, введенной в заблуждение никогда не испытанной страстью. Она была бессознательно обманута, а между тем ее природная добродетель была встревожена. Таковы были волновавшие ее сомнения, когда Жюльен появился в саду. Она услышала его голос, почти в ту же минуту она увидела, как он садится рядом с нею. Ее душа была словно подхвачена упоением счастья, которое в течение двух последних недель больше удивляло ее, чем прельщало. Все было для нее неожиданно. Однако спустя несколько минут она сказала себе: ‘Значит, достаточно Жюльену появиться, и я все ему прощаю?’ — Она испугалась, и тогда-то она и отняла у него руку.
Страстные поцелуи, каких она еще никогда не испытала, заставили ее вдруг позабыть, что, быть может, он любит другую женщину. Вскоре он уже не казался ей виноватым. Мучительное страдание, рожденное подозрением, исчезло, а ощущение счастья, о котором она даже никогда не грезила, погрузили ее в любовный восторг и безумную веселость. Этот вечер показался очаровательным всем, кроме верьерского мэра, который не мог забыть своих разбогатевших фабрикантов. Жюльен уже не думал больше ни о своем мрачном честолюбии, ни о своих столь трудно осуществимых намерениях. В первый раз в жизни он поддался обаянию красоты. Впав в какую-то сладкую мечтательность, столь ему несвойственную, он нежно сжимал ручку, казавшуюся ему верхом изящества, и слушал шелест листьев липы, колыхаемых легким ночным ветерком, и лай собак, доносившийся с мельницы на берегу Ду.
Но это было ощущение только удовольствия, а не страсти. Вернувшись в свою комнату, он мечтал только об одном — снова приняться за свою любимую книгу в двадцать лет мысль о возможности покорить свет зат мевает все остальное.
Однако вскоре он отложил книгу. Размышляя на, победами Наполеона, он заметил что-то новое в себе ‘Да, я выиграл сражение, — сказал он, — надо этим вое пользоваться, надо сломить надменность этого чванливого дворянина, пока он отступает. Это вполне по-наполеоновски. Мне надо взять отпуск на три дня, чтоб повидаться с моим другом Фуке. Если господин де Реналь мне в этом откажет, я опять заставлю его торговаться, но он уступит’.
Госпожа де Реналь не могла сомкнуть глаз. Ей казалось, что она не жила до сих пор. Она не могла ни о чем думать, как о блаженстве, которое испытала, когд Жюльен покрывал ее руку пылкими поцелуями.
Вдруг ей представилось ужасное слово: ‘адюльтер! Все, что самый гнусный разврат может придать в виде чувственной любви, представилось ее воображению. Эти представления стремились омрачить нежный и дивный образ, — ее мечты о Жюльене и счастье любви. Будущее рисовалось ей в ужасных красках. Она видела себя всеми презираемой.
Эти мгновения были ужасны. Душа ее переживала неведомое. Накануне она вкусила неизведанное блаженство, теперь она вдруг погрузилась в ужасные муки. Она не имела никакого представления о подобных страданиях, они взволновали ее разум. Был момент, когда ей пришло в голову сознаться мужу, что она боится полюбить Жюльена. Пришлось бы говорить о нем. К счастью, она вспомнила совет, данный когда-то ей теткой накануне ее свадьбы. Она говорила ей об опасности признаний мужчин, который, в конце концов, все-таки ее господин. В полном отчаянии она ломала руки.
Воображение ее осаждали самые противоречивые и мучительные образы. То она боялась не быть любимой, то ужасная мысль о преступлении терзала ее, точно завтра ее выставят к позорному столбу на Верьерской площади с надписью, объявляющей всем об ее прелюбодеянии.
У госпожи де Реналь не было никакого жизненного опыта, даже в полном рассудке, она не находила никакой разницы между тем, чтобы сделаться предметом шумных выражений публичного презрения или считать себя виновною перед Богом.
Когда ужасная мысль об адюльтере и о позоре, который, по ее мнению, следует за этим преступлением, оставила ее в покое и она начала думать о блаженстве жить с Жюльеном безгрешно, как было в прошлом, ее начала терзать другая ужасная мысль, — что Жюльен любит другую. Она еще видела, как он побледнел, боясь потерять портрет или скомпрометировать избранницу своего сердца, если кто-то увидит. В первый раз она видела выражение страха на этом спокойном и благородном лице. Никогда он не волновался так из-за нее или детей. Этот новый повод для мучений превысил меру страданий, отпущенную человеческой душе. Госпожа де Реналь невольно вскрикнула, и это разбудило горничную. Внезапно она увидала возле своей кровати свет и узнала Элизу.
— Это вас он любит? — воскликнула она точно в бреду.
Горничная, пораженная ужасным волнением, в котором находилась ее госпожа, к счастью, не придала никакого значения этим странным словам. Госпожа де Реналь поняла всю свою неосторожность.
— У меня жар, — сказала она, — и, кажется, бред, останьтесь со мною.
Вынужденная овладеть собою, она окончательно пришла в себя и почувствовала себя менее несчастной, ум ее прояснился, оправившись от полусна. Чтобы избавиться от пристального взгляда горничной, она приказала ей читать газету и под монотонный голос девушки, читавшей нескончаемую статью ‘Ежедневника’, госпожа де Реналь приняла добродетельное решение обращаться с Жюльеном при новой встрече как можно холоднее.

XII

Путешествие

On trouve Paris gens lgants, il peut y avoir en province des gens caractre.

Sieyes1

1 В Париже можно встретить хорошо одетых людей, в провинции попадаются люди с характером. Сьейес.

На следующий день, в пять часов утра, раньше, чем госпожа де Реналь вышла из своей спальни, Жюльен получил уже от ее мужа отпуск на три дня. Против своего ожидания, Жюльену вдруг захотелось увидать ее, ему вспомнилась ее изящная рука. Он сошел в сад, госпожа де Реналь заставила себя долго ждать. Но если бы Жюльен любил, то увидал бы ее за полузакрытыми ставнями первого этажа, она стояла, прислонившись к окну. Она смотрела на него. Наконец, вопреки своим решениям, она сошла в сад. Обычная ее бледность сменилась ярким румянцем. Эта наивная женщина была, видимо, взволнована, какая-то принужденность и даже раздражение омрачили выражение невозмутимой ясности, как бы отринувшей все пошлые мирские заботы, выражение, придававшее такую прелесть этому очаровательному лицу.
Жюльен поспешил к ней приблизиться, он любовался ее прекрасными руками, видневшимися из-под поспешно наброшенной шали. Утренняя свежесть, казалось, еще увеличивала яркость ее лица, которому волнения ночи только придали большую выразительность. Эта скромная трогательная красота, притом такая одухотворенная, что не часто встречается среди низших классов, казалось, пробудила в Жюльене способность души, о которой он и не подозревал. В восхищении ее красотою, которую он пожирал глазами, Жюльен нисколько не думал о дружеском приеме, на который рассчитывал. Тем более он был удивлен подчеркнутой холодностью, в которой он усмотрел желание поставить его на место.
Счастливая улыбка замерла на его губах, он вспомнил о своем положении в обществе, в особенности в глазах богатой и знатной наследницы. Моментально с лица его исчезло все, кроме выражения высокомерия и злости на самого себя. Он страшно досадовал на то, что отложил свой отъезд на целый час ради такого унизительного приема.
‘Только дурак, — говорил он себе, — может сердиться на других: камень падает вследствие своей тяжести. Неужели я навсегда останусь таким ребенком? Когда же наконец я приучусь давать этим людям ровно столько, сколько они мне платят? Если я хочу, чтобы они меня уважали и чтобы я уважал самого себя, надо им показать, что это моя бедность заставляет меня торговаться с их богатством, но что мое сердце неизмеримо выше их наглости, — так высоко, что его не могут задеть жалкие выражения их благосклонности или презрения’.
В то время как эти чувства теснились в душе юного учителя, его подвижное лицо приняло выражение оскорбленной гордости и жестокости. Госпожа де Реналь окончательно смутилась. Добродетельная холодность, которую она старалась проявить при встрече с ним, уступила место выражению участия, — участия, усиленного удивлением при виде столь внезапной перемены. Пустые слова, которыми обмениваются утром насчет здоровья или погоды, вдруг замерли у обоих на устах. Жюльен, рассудок которого не был омрачен страстью, быстро нашел способ показать госпоже де Реналь, насколько он мало считал их отношения дружескими, он ничего не сказал ей о своем отъезде, поклонился и ушел.
Она еще смотрела ему вслед, пораженная мрачной надменностью его взгляда, столь приветливого накануне, когда ее старший сын, прибежавший из сада, сказал ей, обнимая ее:
— У нас каникулы — господин Жюльен уезжает в отпуск.
При этих словах госпожа де Реналь почувствовала смертельный холод, она была несчастлива в своей добродетели, но еще несчастнее в своей слабости.
Это новое событие заняло все ее воображение, она унеслась далеко от благоразумных решений, принятых ею в течение ужасной прошлой ночи. Теперь дело шло не о сопротивлении дорогому возлюбленному, но о возможности навсегда его лишиться.
К завтраку ей пришлось выйти. К довершению несчастья, господин де Реналь и госпожа Дервиль только и говорили, что об отъезде Жюльена. Верьерский мэр подметил что-то странное в его тоне, когда он просил об отпуске.
— У этого мужлана, наверное, имеются какие-нибудь предложения со стороны. Но от кого бы они ни исходили, хотя бы от господина Вально, всякий призадумается над суммой в шестьсот франков, которую придется ежегодно на него расходовать. Вчера в Верьере, вероятно, попросили три дня на размышление, — а сегодня утром, чтобы не быть вынужденным давать мне ответ, мальчик отправился в горы. Быть обязанным считаться с каким-то жалким работником, который еще и дерзит нам, — вот, однако, до чего мы дошли!
‘Если мой муж, совершенно не подозревающий, как глубоко он оскорбил Жюльена, думает, что он уйдет от нас, то что остается мне думать? — сказала себе госпожа де Реналь.— Ах! все кончено!’
Чтобы иметь возможность по крайней мере выплакаться на свободе и не отвечать на вопросы госпожи Дервиль, она сослалась на ужасную головную боль и легла в постель.
— Вот каковы женщины, — повторял господин де Реналь, — вечно что-то расстраивается в их сложном организме. — И ушел, посмеиваясь.
В то время как госпожа де Реналь терзалась муками жестокой страсти, так неожиданно охватившей ее, Жюльен весело совершал свой путь среди самых красивых видов, какие может представить горный пейзаж. Ему надо было пересечь большую цепь к северу от Вержи. Тропинка, по которой он шел, поднималась через большой буковый лес, образуя бесчисленные повороты на склоне высокой горы, замыкающей на севере долину Ду. Вскоре взгляды путника перенеслись с менее высоких холмов, по которым Ду течет на юг, на плодородные равнины Бургундии и Божолэ. Как ни была нечувствительна душа этого юного честолюбца к красотам природы, он не мог временами не останавливаться, чтобы взглядывать на эту внушительную, широкую панораму.
Наконец он достиг вершины высокой горы, возле которой начиналась дорога к уединенной долине, где жил Фуке, молодой лесоторговец, его друг. Жюльен не торопился увидать ни его, ни вообще какое-либо человеческое существо. Притаившись, подобно хищной птице среди голых утесов, венчающих высокую гору, он мог издали заметить всякого приближающегося к нему человека. Он нашел маленький грот на склоне одной из почти вертикальных скал. Он направился туда и вскоре занял это убежище. ‘Здесь,— сказал он, сверкая радостно глазами, — люди не смогут причинить мне зла’. Ему вздумалось изложить здесь письменно свои мысли, что было так опасно в другом месте… Квадратный камень заменил ему стол. Перо его летало — он не видел ничего вокруг. Наконец он заметил, что солнце садится за далекими горами Божолэ.
‘Почему бы мне не переночевать здесь, — сказал он себе, — у меня есть хлеб, и я свободен! При звуке этого великого слова душа его загорелась, притворство его не позволяло ему быть самим собою даже у Фуке. Подперши голову руками, Жюльен сидел в гроте такой счастливый, как еще никогда в жизни, отдавшись своим мечтам о счастье.. свободы. Машинально он видел, как потухали один за другим все лучи сумерек. Среди наступившего мрака его душа предалась созерцанию того, что он рассчитывал когда-либо встретить в Париже. Прежде всего — женщину, гораздо более прекрасную, с более возвышенным умом, чем все, что он мог видеть в провинции. Он любил ее страстно, и его любили. Если он разлучался с нею на несколько минут, то только для того, чтобы приобрести славу и заслужить еще большую любовь.
Холодная ирония отрезвила бы в этом месте романа юношу, воспитанного среди печальной действительности парижского общества, хотя бы он и обладал воображением Жюльена, великие подвиги исчезли бы вместе с надеждою их совершить, уступая место столь известному правилу: когда ты покидаешь свою возлюбленную, то — увы! — рискуешь быть обманутым два-три раза в день. Молодой крестьянин, однако, не находил никаких препятствий к самым героическим подвигам, кроме недостатка случая.
Глубокая ночь сменила день, а ему оставалось еще два лье до деревушки, где жил Фуке. Но прежде чем покинуть грот, Жюльен зажег огонь и тщательно сжег все, что написал.
Он очень удивил своего друга, постучавшись к нему в час ночи. Он застал Фуке погруженным в свои счета. Это был высокий молодой человек, довольно нескладный, с грубыми чертами лица, предлинным носом, но чрезвычайно добродушный при своей отталкивающей внешности.
— Ты, должно быть, разругался со своим господином де Реналем, что явился так неожиданно?
Жюльен рассказал ему, как находил нужным, события вчерашнего дня.
— Оставайся со мною, — сказал ему Фуке, — я вижу, что ты знаешь господина де Реналя, господина Вально, супрефекта Можерона, священника Шелана, ты понял все тонкости характеров этих господ, теперь ты можешь присутствовать на торгах. Ты знаешь арифметику лучше меня, ты будешь вести мои счета, я много зарабатываю своей торговлей. Невозможно все делать самому, да и боюсь налететь на мошенника, если возьму компаньона, это мешает мне совершать превосходные сделки. Менее месяца тому назад я дал заработать шесть тысяч франков Мишо де Сент-Аману, которого не видел шесть лет и случайно встретил на торгах в Понтарлье. Отчего бы не заработать тебе эти шесть тысяч франков или, по крайней мере, хоть три? Ибо, если бы в этот день ты был со мною, я бы накинул на эту порубку и никто бы за мной не угнался. Будь моим компаньоном.
Это предложение раздосадовало Жюльена, оно нарушало его безумные мечты, во время ужина, который друзья приготовляли сами, подобно героям Гомера, ибо Фуке жил один, он показал свои счета Жюльену и доказывал ему, сколько выгод представляет его торговля лесом. У Фуке было самое высокое мнение об уме и характере Жюльена.
Наконец, очутившись один в своей комнатушке из еловых бревен, Жюльен сказал себе: ‘Правда, я могу здесь заработать несколько тысяч франков, а затем поступить в солдаты или в священники, смотря по тому, что тогда будет в моде во Франции. Сбережения, которые у меня будут к тому времени, устранят все мелкие затруднения. В этих горах я устранил бы свое невежество относительно многих вещей, занимающих светских людей. Но Фуке не хочет жениться, хотя и говорит, что одиночество делает его несчастным. Очевидно, беря компаньона без всяких вкладов в дело, он питает надежду, что этот компаньон никогда его не оставит. Неужели я обману своего друга?’ — воскликнул Жюльен с негодованием. Он, считавший лицемерие и холодность обычными средствами спасения, на этот раз не мог вынести мысли о малейшим неделикатности по отношению к любившему его человеку.
Внезапно Жюльен обрадовался, он нашел предлог для отказа. ‘Как! потерять семь или восемь лет! ведь мне тогда будет двадцать восемь! Да в этом возрасте Бонапарт уже совершил свои самые великие подвиги! Кто поручится, что я сохраню священное пламя, которое прославляет людей, приводит к славе, если буду бегать по торгам и искать расположения разных плутов?’
На следующее утро Жюльен хладнокровно объявил добряку Фуке, считавшему это дело уже решенным, что его призвание к священному служению церкви не позволяет ему согласиться. Фуке очень удивился.
— Подумай, — говорил он ему, — я принимаю тебя в компаньоны или, лучше сказать, даю тебе четыре тысячи франков в год! А ты хочешь вернуться к своему господину де Реналю, презирающему тебя, как грязь своих сапог! Когда у тебя будет двести луидоров в кармане, кто тебе помешает поступить в семинарию! Я тебе скажу больше, я беру на себя доставить тебе лучший приход в округе, ибо, — прибавил Фуке, понизив голос, — я поставляю дрова г.., г.., г… Я им поставляю лучший дуб, за который они мне платят, как за сосну, но лучше поместить деньги невозможно.
Ничто не могло поколебать намерения Жюльена. В конце концов Фуке начал считать его слегка помешанным. На третий день рано утром Жюльен простился со своим другом, желая провести день среди утесов в горах. Он отыскал свой грот, но спокойствие покинуло его, предложения друга нарушили его душевный мир. Подобно Геркулесу, он очутился, но не между пороками и добродетелью, а между посредственностью и связанным с нею благополучием и всеми героическими мечтами своей юности. ‘Значит, у меня нет настоящей твердости характера, — говорил он себе, и это сомнение больше всего мучило его. — Значит, я не из того теста, из которого рождаются великие люди, если боюсь, что восемь лет, потраченных на зарабатывание денег, отнимут у меня ту великую энергию, которая заставляет творить необычайное’.

XIII

Ажурные чулки

Un roman, c’est un miroir qu’on promne le long d’un chemin…

Saint-Real1

1 Роман — это зеркало, с которым идешь по большой дороге. Сен-Реаль.

Когда показались живописные развалины старинной церкви Вержи, Жюльен вспомнил, что с третьего дня он ни разу не подумал о госпоже де Реналь. ‘В день отъезда эта женщина напомнила мне о бесконечно разделяющем нас расстоянии, она обошлась со мною, как с сыном ремесленника. Без сомнения, она хотела выразить этим свое раскаяние в том, что накануне предоставила мне руку… А как хороша эта ручка! Что за очарование! Какое благородство светится во взгляде этой женщины!’
Возможность разбогатеть при помощи Фуке придала некоторое легкомыслие рассуждениям Жюльена, их уже не омрачало так часто раздражение и осознание своей бедности и ничтожества в глазах света. Теперь он мог судить как бы с некоторой высоты о крайней бедности и достатке, который он все еще называл богатством. Он еще не смотрел на свое положение философски, но был достаточно проницателен, чтобы почувствовать себя другим после этого маленького путешествия в горы.
Он был поражен тем чрезвычайным волнением, с которым госпожа де Реналь выслушала его рассказ о путешествии, которое он ей описал по ее просьбе.
Фуке неудачно влюблялся, собирался жениться, его долгие признания на этот счет составляли предмет разговора обоих друзей. Слишком рано предавшись любовным утехам, Фуке заметил, что любят не его одного. Все эти рассказы удивили Жюльена, он узнал много нового. Его уединенная жизнь, полная мечтательности и недоверия, отдалила его от всякого жизненного опыта.
Во время его отсутствия госпожа де Реналь не жила, а невыносимо мучилась, она не на шутку разболелась.
— В особенности, — сказала ей госпожа Дервиль, увидав возвратившегося Жюльена, — в твоем состоянии ты должна остерегаться и не ходить вечером в сад, сырость повредит тебе.
Госпожа Дервиль с удивлением заметила, что ее подруга, постоянно навлекавшая на себя неудовольствие господина де Реналя своей чересчур простой манерой одеваться, начала носить прозрачные чулки и очаровательные туфельки, присланные из Парижа. В течение трех дней единственное развлечение госпожи де Реналь заключалось в том, что она кроила и торопила Элизу шить ей летнее платье из красивой, легкой, очень модной материи. Платье было готово спустя несколько минут по прибытии Жюльена, госпожа де Реналь его тотчас надела. Ее приятельница уже больше не сомневалась… ‘Несчастная, она любит его!’ — сказала себе госпожа Дервиль. И поняла все странные признаки ее болезни.
Она смотрела на нее, когда та говорила с Жюльеном. Лицо ее поминутно то краснело, то бледнело. Тревога выражалась в глазах, прикованных к глазам молодого наставника. Госпожа де Реналь ждала каждую минуту, что он начнет объясняться и сообщит, оставляет ли он их дом или остается. Жюльен, разумеется, ничего не говорил об этом, да и не думал. После ужасной внутренней борьбы госпожа де Реналь наконец решилась спросить его дрожащим голосом, в котором отражалась вся ее страсть:
— Намерены ли вы покинуть ваших учеников, чтобы устроиться в другом месте?
Жюльен был поражен трепетным голосом и взглядом госпожи де Реналь. ‘Эта женщина меня любит, — сказал он себе, — но, оправившись от этой мимолетной слабости, в которой она раскается, лишь только перестанет опасаться моего отъезда, к ней снова вернется ее высокомерие’. Этот взгляд на положение вещей мелькнул в голове Жюльена быстро, словно молния, он отвечал нерешительно:
— Мне будет очень жаль расстаться с такими милыми детьми из п_о_р_я_д_о_ч_н_о_й семьи, но, может быть, придется… Существуют обязанности ведь и по отношению к самому себе…
Произнеся слово п_о_р_я_д_о_ч_н_ы_е (этот термин Жюльен усвоил себе еще очень недавно), он почувствовал зашевелившуюся в душе глубокую антипатию.
‘В глазах этой женщины я, — подумал он, — непорядочного происхождения’.
Госпожа де Реналь, слушая его, любовалась его умом, его красотою, сердце ее сжималось при мысли о возможности отъезда, на который он намекнул. Все ее верьерские друзья, приезжавшие пообедать в Вержи во время отсутствия Жюльена, словно сговорились расхваливать на все лады удивительного человека, которого посчастливилось откопать ее мужу. Собственно, в успехах детей никто ничего не понимал. Знание наизусть Библии, да еще по-латыни, так поразило обитателей Верьера, что этого восхищения могло хватить на целый век.
Жюльен не говорил ни с кем и ничего об этом не знал. Если бы госпожа де Реналь умела владеть собою, она бы поздравила его с приобретенной им репутацией, и гордость Жюльена была бы удовлетворена, он сделался бы с нею кроток и любезен, тем более что ее новое платье казалось ему очаровательным. Госпожа де Реналь, в свою очередь довольная своим нарядным платьем и тем, что говорил ей о нем Жюльен, захотела пройти по саду, вскоре она призналась, что не в состоянии идти. Она взяла руку путешественника, но, вместо того чтобы поддержать ее, прикосновение руки окончательно лишило ее сил.
Было темно, едва успели они сесть, как Жюльен, пользуясь своей прежней привилегией, осмелился приблизить губы к руке прекрасной соседки и взять ее за руку. Он вспоминал, как смело вел себя Фуке со своими возлюбленными, и не думал о госпоже де Реналь, слово п_о_р_я_д_о_ч_н_ы_й все еще тяготело над его душой. Рука ответила ему пожатием, но это нисколько его не порадовало. Он был далек от того, чтобы гордиться, или хотя бы испытывать признательность ей за чувство, которое она выражала в этот вечер так очевидно, и даже ее красота, изящество почти не трогали его. Душевная чистота, отсутствие всяких злобных чувств, без сомнения, сохраняют моложавость. В большинстве случаев у хорошеньких женщин скорее всего стареет лицо.
Жюльен оставался угрюмым весь вечер, до сих пор его гнев вызывали только случайности общественного устройства, с тех пор как Фуке предложил ему низкое средство достичь благополучия, он начал досадовать на самого себя. Поглощенный своими мыслями, хотя и обращаясь время от времени к дамам, Жюльен наконец, сам того не замечая, выпустил руку госпожи де Реналь. Это глубоко потрясло душу несчастной женщины, в этом она увидала проявление своей судьбы.
Если бы она была уверена в привязанности Жюльена, быть может, ее добродетель сумела бы оказать ему сопротивление. Но, опасаясь потерять его навсегда, она до того дошла в своей страсти, что сама взяла руку Жюльена, которую он рассеянно положил на спинку стула. Этот поступок словно пробудил юного честолюбца. Ему захотелось, чтобы его увидели сейчас все эти спесивые, знатные люди, которые за столом, где он сидел на самом краю с детьми, смотрели на него со снисходительной усмешкою. ‘Эта женщина не может меня презирать, в таком случае, — сказал он себе, — я должен поддаться чарам ее красоты, я обязан перед самим собою сделаться ее возлюбленным’. Подобная мысль не пришла бы ему в голову до того, как он наслушался наивных рассказов своего друга.
Внезапное решение, принятое им, приятно рассеяло его мысли. Он сказал себе: ‘Я должен обладать одною из этих двух женщин’ — и заметил, что, пожалуй, было бы интереснее ухаживать за госпожою Дервиль, не потому, что она казалась ему привлекательнее, но потому, что она видела его всегда в качестве уважаемого наставника, а не простым плотником с шерстяной курткой под мышкой, каким он явился к госпоже де Реналь.
Но госпожа де Реналь особенно любила представлять его себе именно юным рабочим, который краснел до корней волос, стоя у входа в дом и не решаясь позвонить.
Продолжая рассматривать свое положение, Жюльен понял, что о победе над госпожою Дервиль не стоит и думать, ибо, несомненно, она заметила склонность, которую госпожа де Реналь проявляла к нему. Пришлось вернуться к мысли о последней: ‘Что я знаю о характере этой женщины? — спросил себя Жюльен. — Только одно: до моего путешествия я брал у нее руку, и она ее отнимала, теперь я отнимаю свою руку, а она берет ее и пожимает. Прекрасный случай отплатить ей за все ее презрение ко мне. Бог весть, сколько у нее было возлюбленных! Быть может, она склоняется в мою сторону только из-за легкости встреч’.
Увы! в этом беда чрезмерной цивилизации. В двадцать лет душа юноши, хоть сколько-нибудь образованного, уже страшно далека от непосредственности, без которой любовь часто представляется одною из самых докучных обязанностей.
‘Я потому еще должен добиться успеха у этой женщины, — продолжало нашептывать тщеславие Жюльена, — что, если когда-либо сделаю карьеру и кто-нибудь упрекнет меня за низкое ремесло наставника, я могу дать понять, что любовь толкнула меня на это’.
Жюльен снова отдалил свою руку от руки госпожи де Реналь, затем опять взял ее руку и сжал ее. Когда около полуночи они входили в дом, госпожа де Реналь спросила его тихо:
— Вы оставите нас, уедете?
Жюльен отвечал со вздохом:
— Мне надо уехать, ибо я люблю вас страстно, это грех… — да еще какой грех для молодого священника.
Госпожа де Реналь оперлась на его руку в таком самозабвении, что коснулась щекой пылающей щеки Жюльена.
Ночь эти два существа провели совершенно по-разному. Госпожа де Реналь отдалась восторгу самого возвышенного духовного наслаждения. Молодая кокетливая девушка, влюбляющаяся рано, привыкает к волнениям любви, в возрасте, когда наступает настоящая страсть, ей уже не хватает прелести новизны… Но так как госпожа де Реналь никогда не читала романов, то все оттенки счастья были для нее новы. Ее не омрачала никакая печальная истина, ни даже призрак будущего… Ей казалось, что и через десять лет она будет так же счастлива, как сейчас. Мысль о добродетели и верности, в которой она поклялась господину де Реналю, мучившая ее несколько дней тому назад, теперь тщетно старалась ею овладеть, она отделывалась от нее, как от докучного гостя. ‘Жюльен никогда ничего от меня не добьется,— думала госпожа де Реналь, — мы всегда будем жить так же, как живем теперь. Он будет моим другом’.

XIV

Английские ножницы

Une jeune fille de seize ans avait un teint de roze, et elle mettait du roue…1

1 Шестнадцатилетняя девушка, щечки как розаны — и все-таки румянится. Полидори.

Что касается Жюльена, предложение Фуке действительно лишило его всякой радости, он не мог ни на чем остановиться.
‘Увы! Быть может, у меня не хватает характера, я был бы плохим воином у Наполеона. По крайней мере, прибавил он, — маленькая интрижка с хозяйкою дома хоть немножко меня развлечет’.
К счастью для него, даже в этом незначительном инциденте состояние его души мало соответствовало его развязной манере говорить. Госпожа де Реналь напугала его своим прекрасным платьем. Это платье казалось Жюльену каким-то преддверием Парижа. Его гордость не хотела отнести ничего на счет случайности и вдохновения минуты. Основываясь на признаниях Фуке и тому немногому, что он читал о любви в Библии, он составил себе весьма подробный план кампании. Так как он был чрезвычайно взволнован, почти того не сознавая, он записал этот план на бумаге.
На другой день утром госпожа де Реналь на минуту очутилась с ним в гостиной наедине.
— У вас нет никакого другого имени, кроме Жюльена? — спросила она его.
На этот столь соблазнительный вопрос наш герой не знал, что ответить. Это обстоятельство не предвиделось в его плане. Не будь у него этого дурацкого плана, живой ум Жюльена выручил бы его, — неожиданность только увеличивала его остроумие.
Он не нашелся, отчего его замешательство только возросло. Госпожа де Реналь, впрочем, скоро простила его. Она увидела в этом проявление очаровательного простодушия. А именно простодушия недоставало этому человеку, которого все находили таким умным.
— Твой юный наставник внушает мне большое недоверие, — говорила ей иногда госпожа Дервиль. — Я нахожу, что у него всегда что-то на уме и поступает он всегда с расчетом. Это расчетливый тихоня.
Жюльен чувствовал себя униженным оттого, что не нашелся, как ответить госпоже де Реналь.
‘Такой человек, как он, обязан исправить этот промах!’ И, улучив момент, когда переходили из одной комнаты в другую, он счел своим долгом поцеловать госпожу де Реналь.
Ничто не могло быть менее уместным, менее приятным и для него, и для нее и более неосторожным. Их едва не заметили. Госпожа де Реналь сочла его сумасшедшим. Она была напугана и возмущена. Эта глупая выходка напомнила ей господина Вально.
‘Что бы случилось со мною, если бы я осталась с ним наедине?’ Вся ее добродетель вернулась к ней, ибо любовь омрачилась.
Она постаралась так устроить, чтобы постоянно при ней оставался кто-нибудь из детей.
День тянулся скучно для Жюльена. Он провел его стараясь осуществить, и весьма неуклюже, свой план обольщения. Каждый раз, как он смотрел на госпожу де Реналь, его взгляд был многозначителен, однако он не был настолько глуп, чтобы не заметить, что ему совершенно не удавалось быть любезным, а еще менее — обольстительным.
Госпожа де Реналь не могла прийти в себя от изумления, увидав его таким неловким и вместе с тем таким дерзким. ‘Это любовная застенчивость умного человека! — сказала она себе наконец с неизъяснимой радостью.— Возможно ли, что он никогда не был любим моей соперницею?’
После завтрака госпожа де Реналь отправилась в гостиную — принять господина Шарко де Можирона, супрефекта в Брэ. Она вышивала что-то на пяльцах. Госпожа Дервиль сидела рядом с нею. В таком положении, средь белого дня, наш герой нашел уместным придвинуть свой сапог и пожать хорошенькую ножку госпожи де Реналь, ажурные чулочки и парижские туфельки которой заметно привлекали взоры галантного супрефекта. Госпожа де Реналь безумно испугалась, она уронила ножницы, моток шерсти, иголки, и движение Жюльена могло сойти за неловкую попытку помешать падению ножниц, соскользнувших на его глазах. К счастью, маленькие стальные ножницы сломались, и госпожа де Реналь не поскупилась на сожаления по поводу того, что Жюльен не оказался ближе к ней.
— Вы заметили прежде меня их падение, вы могли их удержать, вместо того ваше усердие повело только к тому, что вы меня сильно толкнули ногою.
Все это обмануло супрефекта, но не госпожу Дервиль. ‘У этого милого юноши весьма глупые замашки!’ — подумала она. Провинциальная мораль не прощает подобных промахов. Госпожа де Реналь улучила момент и шепнула Жюльену:
— Будьте осторожны, я вам это приказываю.
Жюльен сознавал свою неловкость, ему стало досадно. Он долго раздумывал, следует ли ему рассердиться на слова: ‘я вам это приказываю’. Он был настолько глуп, что подумал: ‘Она могла бы мне сказать: ‘я приказываю’, если бы дело шло о чем-нибудь касающемся воспитания детей, но, отвечая на мою любовь, она должна была предполагать равенство отношений. Любить нельзя без равенства, и он напрягал весь свой ум, стараясь припомнить общие места о равенстве. Он повторял со злостью стих Корнеля, которому его научила несколько дней тому назад госпожа Дервиль:
‘. . . . . . . . . . . . . . . . .L’amour
Fait les galits et ne les cherche pas’.
Жюльен, упорствуя в своей роли Дон-Жуана, несмотря на то, что никогда не имел возлюбленной, вел себя весь день невероятно глупо. У него явилась только одна разумная мысль, он так надоел самому себе и так ему надоела госпожа де Реналь, что с ужасом думал о приближении вечера, когда ему придется сидеть рядом с нею во мраке сада. Он заявил господину де Реналю, что отправится в Верьер повидаться со священником, и, уйдя тотчас после обеда, вернулся только к ночи.
В Верьере Жюльен застал господина Шелана занятым переездом: его наконец сместили, викарий Малон занял его место. Жюльен помог доброму священнику, и ему пришло в голову написать Фуке, что непреодолимое влечение к духовному сану помешало ему принять сначала его любезное предложение, но что он только что был свидетелем такого примера несправедливости, что, пожалуй, для спасения души будет более выгодно не вступать в священнослужители. Жюльен пришел в восторг от своей хитрости — извлечь пользу из смещения верьерского священника для того, чтобы оставить себе лазейку и заняться торговлей, если прискорбное благоразумие одержит в нем верх над героизмом.

XV

Пение петуха

Amour en latin faict amor,

Or donc provient d’amour la mort.

Et, par avant, soulcy qui mord.

Deuil, plours, piges, forfaitz, remord.

Blason d’Amour1

1 Любовь — амор по-латыни,

От любви бывает мор,

Море слез, тоски пустыня,

Мрак, морока и позор.

Гербовник любви.

Если бы Жюльен обладал хоть небольшой долей хитрости, которую он в себе напрасно предполагал, он мог бы поздравить себя на следующий день с эффектом, произведенным его путешествием в Верьер. Его отсутствие заставило позабыть все его промахи. Весь этот день он был довольно угрюм, к вечеру у него явилась нелепая мысль, и он сообщил ее госпоже де Реналь с редкой отвагою.
Едва они уселись в саду, как, не дожидаясь наступления темноты, Жюльен приблизил губы к уху госпожи де Реналь и, рискуя ее страшно скомпрометировать, прошептал:
— Сударыня, сегодня ночью в два часа я приду к вам в комнату, мне нужно вам что-то сказать.
Жюльен боялся, что она согласится, роль обольстителя была ему так тягостна, что он — если бы это только было возможно — заперся бы на несколько дней в своей комнате, чтобы не видать этих дам. Он понимал, что своим невозможным поведением вчера он испортил все прекрасные завоевания предшествующего дня, и теперь не знал, что ему делать.
Госпожа де Реналь ответила с неподдельным возмущением, нисколько не преувеличенным, на дерзкое заявление, которое Жюльен осмелился ей сделать. Ему почудилось презрение в ее лаконическом ответе. В этом ответе, произнесенном очень тихо, он различил, однако, слова: ‘Это еще что такое’? Под предлогом, будто ему надо что-то сказать детям, Жюльен отправился в их комнату и, вернувшись, сел возле госпожи Дервиль, далеко от госпожи де Реналь. Таким образом он отнял у себя всякую возможность взять ее руку. Разговор принял серьезный оборот, и Жюльен поддерживал его с честью, подыскивая ответы в моменты молчания. ‘Как это я не могу придумать способа, — думал он, — чтобы заставить госпожу де Реналь снова выказывать мне недвусмысленное расположение, заставившее меня три дня тому назад поверить ее любви!’
Жюльен был чрезвычайно смущен почти безнадежным положением своих дел. Однако успех затруднил бы его еще в большей степени.
Когда около полуночи все разошлись, его мрачное настроение заставило его заподозрить, что госпожа Дервиль питает к нему презрение, да и госпожа де Реналь, вероятно, не лучшего о нем мнения.
Сильно раздосадованный и униженный, Жюльен не мог заснуть. Но он был далек от мысли бросить всякое притворство, весь свой план и жить изо дня в день возле госпожи де Реналь, довольствуясь, как дитя, счастьем, которое приносит каждый новый день.
Он ломал себе голову, придумывая искусные маневры, через минуту он уже находил их нелепыми, словом, он был очень несчастен, когда услышал, как на стенных часах пробило два часа.
Звук часов пробудил его, подобно тому как пение петуха заставило очнуться святого Петра. Он почувствовал, что наступила самая тягостная минута. Он не думал о своем дерзком предложении с той минуты, как его сделал, ведь его так плохо приняли!
‘Я сказал ей, что приду в два часа, — подумал он, вставая. — Я могу быть неопытен и груб, как и подобает сыну крестьянина, госпожа Дервиль достаточно давала мне это понять, но, по крайней мере, я не покажу себя трусом’.
Жюльен имел право восхищаться своим мужеством: никогда еще он не подвергал себя более тягостному принуждению. Открывая дверь, он так дрожал, что колени его подгибались и он вынужден был прислониться к стене.
Он был без сапог. Подойдя к двери господина де Реналя, он услыхал его храпение. Это повергло его в отчаяние. Значит, не оставалось никакого предлога, чтобы не идти к ней. Но, великий Боже! что он там будет делать? У него не было никакого плана, да если бы и был таковой, крайнее волнение помешало бы ему его выполнить.
Наконец, страдая в тысячу раз больше, чем если бы его вели на казнь, он вошел в маленький коридор, ведущий к комнате госпожи де Реналь. Он открыл дверь дрожащею рукою, страшно при этом нашумев.
В комнате был свет: близ камина горел ночник, Жюльен не ожидал этого нового несчастья. Увидя его входящим, госпожа де Реналь поспешно вскочила с постели.
— Несчастный! — воскликнула она.
Произошло смятение. Жюльен забыл свои тщеславные планы и вернулся к своей естественной роли, ему показалось самым большим несчастьем не понравиться столь очаровательной женщине. Он ответил на ее упреки тем, что бросился к ее ногам и обнял ее колени. Она упрекала его чрезвычайно сурово, и в ответ на это он залился слезами.
Когда через несколько часов Жюльен вышел из комнаты госпожи де Реналь, можно было сказать, как пишут в романах, что ему не оставалось ничего больше желать. Действительно, любовь, которую он себе внушил, и неожиданное впечатление, произведенное на него чарами красоты, принесли ему победу, к которой не привела бы никогда его неуклюжая хитрость.
Но в самые сладкие минуты он поддался снова своей нелепой гордости и снова пытался играть роль человека, привыкшего побеждать женщин: он делал невероятные усилия, чтобы испортить все, что было в нем привлекательного. Вместо того чтобы прислушиваться к вызванным им самим восторгам и к раскаянию, еще увеличивавшему их силу, он ни на мгновение не выпускал идею долга из головы. Он боялся, что будет безумно раскаиваться и навсегда останется смешным, если отклонится от идеала, которому намеревался следовать. Словом, то, что делало из Жюльена существо высшее, как раз и мешало ему наслаждаться случайным счастьем. Так шестнадцатилетняя девушка с очаровательным цветом лица, румянится, отправляясь на бал.
Смертельно напуганная появлением Жюльена, госпожа де Реналь вскоре предалась самой жестокой тревоге. Слезы и отчаяние Жюльена ее чрезвычайно взволновали.
Даже когда ей уже не в чем было отказывать, она отталкивала Жюльена от себя с неподдельным негодованием, а затем бросалась сама в его объятия. Во всем ее поведении не заметно было никакого плана. Она считала себя безвозвратно потерянной и старалась избавиться от зрелища ада, осыпая Жюльена самыми безумными ласками. Словом, счастье нашего героя было бы полно, тем более что в женщине, которою он обладал, он нашел пламенную страстность, если бы он умел этим наслаждаться. Жульен ушел, а она все еще переживала страстное волнение и терзалась муками раскаяния.
‘Боже мой! быть счастливым, быть любимым, но это — только то?’ — такова была первая мысль Жюльена по возвращении его в комнату. Он находился в том состоянии удивления и беспокойства, которое охватывает душу, получившую то, к чему она долго стремилась. Она привыкла желать — и вот не знает больше, чего ей желать, и в то же время не обладает еще воспоминаниями. Подобно солдату после смотра, Жюльен внимательно припомнил все подробности своего поведения: ‘Не допустил ли я чего-нибудь из того, что должен? Хорошо ли я сыграл свою роль?’
И какую роль! Роль человека, привыкшего блистать среди женщин.

XVI

Следующий день

He turn’d his lip to hers, and with his hand.

Gall’d hack the tangles of her wandering hair.

Don Juan. C. 1, st. 1701

1 К ее устам приник он, прядь волос

Рукою бережной с чела ее откинул.

Байрон. Дон Жуан, п. 1, ст. 170.

К счастью для славы Жюльена, госпожа де Реналь была слишком взволнована, слишком изумлена, чтобы заметить глупость человека, который в один момент сделался для нее всем на свете.
Прося его уйти на рассвете, она сказала:
— О Господи! если мой муж услышал шум, я погибла.
Жюльен, у которого хватало времени на составление фраз, припомнил следующую:
— Вам было бы жаль жизни?
— Ах! в этот момент очень! но никогда не пожалела бы о том, что узнала вас.
Жюльен нашел приличествующим выйти от нее нарочно засветло и без всякой осторожности.
Постоянное внимание, с которым он относился ко всем своим поступкам в своем безумном желании показаться опытным человеком, имело лишь одну выгоду: когда он снова увидел госпожу де Реналь за завтраком, поведение его было образцом осторожности.
Что касается ее, она не могла на него смотреть не краснея до корней волос, но и не могла отвести от него глаз ни на мгновение, она сама замечала свое волнение и, стараясь скрыть его, смущалась еще больше. Жюльен только раз поднял на нее глаза. Сначала госпожа де Реналь восхитилась его осторожностью. Но вскоре, заметив, что этот единственный взгляд больше не повторяется, она встревожилась, ‘Разве он больше меня не любит? — сказала она себе. — Увы! — я слишком стара для него, я на десять лет старше’.
Переходя из столовой в сад, она пожала руку Жюльену. Изумленный этим необыкновенным выражением любви, он поглядел на нее страстно, ибо она показалась ему очень хорошенькой за завтраком, и хотя он опускал глаза, но думал все время обо всех ее прелестях. Этот взгляд утешил госпожу де Реналь, он не уничтожил ее тревог, но эти тревоги почти заглушили ее раскаяние по отношению к мужу.
За завтраком этот муж не заметил ничего, не то было с госпожою Дервиль, ей показалось, что госпожа де Реналь готова сдаться. В продолжение всего дня ее непоколебимая дружба побуждала ее не скупиться на намеки, обрисовывавшие ее подруге в самых отталкивающих красках опасности, которым она подвергается.
Госпожа де Реналь сгорала от нетерпения очутиться наедине с Жюльеном, ей хотелось спросить его, любит ли он ее еще. Несмотря на неистощимую кротость своего характера, она несколько раз едва не дала понять своей подруге, как та ей докучает.
Вечером в саду госпожа Дервиль устроилась так, что поместилась между госпожою де Реналь и Жюльеном. Госпожа де Реналь, мечтавшая о восхитительном наслаждении — пожать руку Жюльена и поднести ее к губам, не могла ему сказать даже слова.
Эта помеха усилила ее волнение. Одна мысль терзала ее. Она так упрекала Жюльена за неосторожный приход прошлой ночью, что боялась, как бы он не отказался теперь от мысли прийти. Она ушла из сада рано и расположилась в своей комнате. Но, не сдержав своего нетерпения, она пошла послушать к двери Жюльена. Несмотря на неуверенность и на пожиравшую ее страсть, она не осмелилась войти. Этот поступок казался ей последнею низостью, ибо дает пищу для провинциальных острот.
Слуги еще не улеглись. Осторожность заставила ее вернуться к себе. Два часа ожидания показались ей двумя веками терзаний.
Но Жюльен был слишком верен тому, что он называл долгом, чтобы не исполнить в точности всего им намеченного.
Когда пробил час, он тихонько выскользнул из своей комнаты и, убедившись, что хозяин дома крепко спит, явился к госпоже де Реналь. На этот раз он чувствовал себя счастливее у своей возлюбленной, ибо менее неотступно думал о своей роли. У него оказались глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать. То, что госпожа Реналь говорила ему о своем возрасте, придало ему некоторую уверенность.
— Увы! я десятью годами старше вас! как вы можете меня любить? — повторяла она ему без всякого умысла, только потому, что эта мысль ее терзала.
Жюльен не понимал ее горя, но видел, что оно искренне, и почти забыл свой страх показаться смешным.
Нелепая мысль, что на него будут смотреть свысока по причине его низкого происхождения, тоже исчезла. По мере того, как пылкость Жюльена ободряла его робкую возлюбленную, она становилась способной наслаждаться счастьем и судить о своем любовнике. К счастью, в этот день он почти не принимал того притворного вида, который накануне превратил их свидание в его победу, но не в упоение. Если бы она заметила его старание играть роль, это печальное открытие навсегда лишило бы ее всякой радости. Она бы увидела в этом только печальное следствие неравенства их лет.
Хотя госпожа де Реналь никогда не размышляла над теориями любви, но разница лет, после разницы состояний, служила постоянно общим местом для провинциальных острот, лишь только дело касалось любви.
Через несколько дней Жюльен, со свойственной его возрасту пламенностью, был безумно влюблен.
‘Нужно сознаться,— говорил он себе,— что она добра, как ангел, а красивее быть невозможно’.
Он почти позабыл о своем намерении играть роль. В минуту забвения он ей признался во всех своих тревогах. Это признание довело внушенную им страсть до апогея. ‘Значит, у меня не было соперницы’, — говорила себе госпожа де Реналь в восхищении. Она решилась спросить его о портрете, столь интересовавшем ее, Жюльен поклялся ей, что это был портрет мужчины.
Когда у госпожи де Реналь оставалось достаточно хладнокровия, чтобы размышлять, она не могла прийти в себя от изумления, что существует подобное счастье и что никогда она о нем не подозревала.
‘Ах! — думала она, — если бы я познакомилась с Жюльеном десять лет тому назад, когда я еще считалась хорошенькою’.
Жюльен был очень далек от этих мыслей. Его любовь была все же тщеславна, его радовало, что он, злосчастный и презираемый бедняк, обладает такой красавицей. Его обожание, его восторги при виде ее прелестей наконец немного успокоили ее насчет разницы лет. Если бы она обладала хоть немного той опытностью, которая присуща всякой тридцатилетней женщине в более цивилизованной среде, она бы опасалась за продолжительность любви, казалось основанной только на неожиданности и восторженном самолюбии.
Когда Жюльен забывал о своем честолюбии, он восторгался даже шляпками, даже платьями госпожи де Реналь. Он не мог вдоволь насладиться их благоуханием. Он открывал ее зеркальный шкаф и целыми часами любовался красотою и порядком всего в нем находившегося. Его возлюбленная, прислонясь к нему, смотрела на него, а он рассматривал ее драгоценности, ее наряды, наполнявшие накануне ее свадьбы свадебную корзину.
‘И я могла бы выйти за такого человека! — думала иногда госпожа де Реналь. — Что за пламенная душа! что за восхитительная жизнь была бы с ним!’
Что касается Жюльена, никогда он еще не находился так близко от этих грозных доспехов женского вооружения. ‘Невозможно,— думал он,— чтобы в Париже могло существовать что-либо прекраснее!’ В такие минуты он не находил никаких возражений своему счастью. Часто искреннее восхищение и восторги его возлюбленной заставляли его забывать глупую теорию, сделавшую его таким неловким и почти смешным в первые моменты их сближения. Бывали минуты, когда, несмотря на свою привычку лицемерить, он находил необычайную усладу, признаваясь восхищавшейся им знатной даме в своем незнании множества житейских правил. Госпожа де Реналь в свою очередь находила необычайное наслаждение обучать множеству мелочей этого гениального юношу, на которого все смотрели как на человека, которому предстоит блестящее будущее. Даже супрефект и господин Вально не могли не восхищаться им, от этого они казались ей менее глупыми. Что касается госпожи Дервиль, она была очень далека от выказывания подобных чувств, то, чего она опасалась, видя, что ее благоразумные советы невыносимы женщине, буквально потерявшей голову, приводило ее в отчаяние, и она уехала из Вержи без всяких объяснений, которых, впрочем, у нее предусмотрительно не потребовали. Госпожа де Реналь пролила по этому поводу несколько слез, но вскоре ей показалось, что ее блаженство увеличилось. Благодаря этому отъезду, она проводила почти весь день наедине со своим возлюбленным.
Жюльен охотно разделял приятное общество своей подруги, ибо, как только он долго оставался наедине, роковое предложение Фуке снова начинало его смущать. В первые дни этой новой жизни случались минуты, когда он, до сих пор никем не любимый и никогда не любивший, находил такое наслаждение в искренности, что готов был сознаться госпоже де Реналь в честолюбии, бывшем до сих пор основою его существования. Ему бы хотелось посоветоваться с нею о странном искушении, которое возбудило в нем предложение Фуке, но одно маленькое событие помешало всяким откровениям.

XVII

Первый помощник мэра

О, how this pring of love ressembleth

The uncertain glory ofan April day,

Which now shows all the beauty of the sun,

And by and by a cloud takes ail away!

Two gentlemen of Verona1

1 Весна любви напоминает нам

Апрельский день, изменчивый, неверный.

То весь он блещет солнечным теплом,

То вдруг нахмурится сердитой тучей.

Шекспир. Два веронца, д. I, явл. 3.

Однажды вечером, на закате солнца, он сидел возле своей возлюбленной посреди фруктового сада в глубокой задумчивости. ‘Столь сладкие мгновения, — думал он, — будут ли они длиться вечно?’ Душа его была погружена в трудность выбора жизненного пути, он скорбел об этом несчастье, которым заканчивается детство и омрачаются первые годы необеспеченной молодости.
— Ах! — воскликнул он, — Наполеона сам Бог послал молодым французам! Кто заменит его? Что станется без него с несчастными, даже более богатыми, чем я, у которых ровно столько средств, чтобы получить образование, но недостаточно, чтобы в двадцать лет подкупить нужного человека и пробить себе дорогу! Что бы ни было, — прибавил он, глубоко вздохнув, — это роковое воспоминание навсегда помешает нам быть счастливыми!
Вдруг он заметил, что госпожа де Реналь нахмурила брови и приняла холодный и презрительный вид, подобный образ мыслей казался ей приличествующим лакею. Ей, воспитанной в сознании своего крупного богатства, казалось, будто Жюльен тоже богат. Она любила его в тысячу раз больше жизни, не придавая никакого значения деньгам.
Жюльен не подозревал ее мыслей. Нахмуренные брови вернули его на землю. У него хватило находчивости перетолковать свою фразу и дать понять знатной даме, сидящей так близко от него на дерновой скамье, что сказанные слова он услыхал во время своего путешествия к приятелю лесотоорговцу. Это, конечно, рассуждения нечестивцев.
— Ну! и не водитесь больше с этими людьми, — сказала госпожа де Реналь, все еще сохраняя свой холодный вид, внезапно сменивший выражение самой пылкой нежности.
Эти нахмуренные брови или, вернее, раскаяние в своей неосторожности нанесли первый удар иллюзиям Жюльена. Он сказал себе: ‘Она добра и кротка, ее привязанность ко мне велика, но она воспитана в неприятельском лагере. Они особенно боятся того класса людей, которые, получив хорошее воспитание, не обладают достаточными средствами для начала карьеры. Что сталось бы с этими дворянами, если бы нам привелось сражаться равным оружием! Например, я, будь я мэром Верьера, с добрыми намерениями, честным, каков в сущности господин де Реналь, как бы я разоблачил викария, господина Вально и все их плутни! Как восторжествовала бы справедливость в Верьере! Все их таланты не помешали бы мне в этом… Они словно наощупь ходят’.
В этот день счастье Жюльена было на пути к упрочению… Нашему герою не хватало смелости быть искренним. Надо было иметь мужество начать сражение, но н_е_м_е_д_л_е_н_н_о, госпожа де Реналь была удивлена словами Жюльена, ибо люди ее общества постоянно твердили, что возвращение Робеспьера было возможно именно благодаря молодым людям низшего сословия, получившим хорошее воспитание. Холодность госпожи де Реналь длилась довольно долго и показалась Жюльену знаменательной. Дело же объяснялось тем, что за отвращением к дурным словам, сказанным им, последовала боязнь — не сказала ли она косвенно ему чего-либо неприятного. Это огорчение живо отразилось в чертах ее столь наивного и чистого лица, сохранявшего это выражение, когда она радовалась, удаляясь от докучных лиц…
Жюльен не осмеливался больше мечтать вслух. Успокоенный и уже менее влюбленный, он нашел, что с его стороны неосторожно навещать госпожу де Реналь в ее комнате. Лучше было бы, если бы она приходила к нему, если кто-нибудь из слуг увидит ее расхаживающей по дому, двадцать различных причин послужат объяснением этого обхода.
Но это положение дел имело также свои неудобства. Жюльен получал от Фуке книги, которых он, воспитанный на теологии, никогда бы не смог получить из библиотеки. Он решался читать их только ночью. Часто ему очень хотелось, чтобы это не прерывалось посещениями, ожидание которых, еще накануне сцены в фруктовом саду, не позволяло ему прочесть ни строки.
Госпоже де Реналь он был обязан тем, что начал понимать книги совершенно по-новому. Он осмеливался задавать ей вопросы о множестве различных вещей, незнание которых препятствует развитию молодого человека, родившегося вне общества, какой бы великий ум в нем не предполагали.
Для него было счастьем это любовное воспитание, исходившее от абсолютно невежественной женщины. Жюльен увидал общество непосредственно таким, каково оно в настоящее время. Ум его не был засорен рассказами о том, каким оно было прежде, две тысячи лет тому назад или всего шестьдесят лет тому назад, во времена Вольтера и Людовика XV. К его неописуемой радости, с глаз его упала пелена, он понял наконец ход вещей в Верьере.
На первый план выдвинулись чрезвычайно сложные интриги, завязавшиеся два года тому назад вокруг безансонского префекта. Они опирались на письма из Парижа, написанные весьма знаменитыми людьми. Дело шло о том, чтобы сделать господина де Муаро, самого набожного человека в округе, первым, а не вторым помощником верьерского мэра.
Конкурентом его являлся очень богатый фабрикант, которого необходимо было оттеснить на место второго помощника.
Жюльен понял наконец намеки, которые долетали до него, когда высшее местное общество собиралось на обед к господину де Реналю. Это привилегированное общество было чрезвычайно занято выбором первого помощника, о возможности появления которого даже не подозревали остальные горожане, и в особенности либералы. Значительность вопроса состояла в том, что, как всем было известно, восточная часть главной верьерской улицы должна будет расшириться более чем на девять футов, ибо эта улица сделается королевским путем.
Если же господин де Муаро, владевший тремя домами, принадлежащими сносу в черте расширения, сделается первым помощником, а затем и мэром, в случае, если господин де Реналь будет выбран в депутаты, он будет, когда надо закрывать глаза и, возможно, будет незаметно подправлять дома, выходящие на общественную дорогу, и таким образом они еще простоят лет сто. Несмотря на высокую набожность и признанную честность господина де Муаро, все были уверены в его с_г_о_в_о_р_ч_и_в_о_с_т_и, ибо он был обременен детьми. Среди домов, подлежащих сноске, девять принадлежали важным лицам в Верьере.
На взгляд Жюльена, эта интрига была гораздо важнее истории битвы при Фонтенуа, название которой он впервые встретил в одной из книг, посланных ему Фуке. Многие вещи изумляли Жюльена в течение пяти лет, когда он ходил по вечерам к священнику. Но так как скромность и смиренность ума считались первыми свойствами ученика богословия, невозможно было задавать вопросы.
Однажды госпожа де Реналь давала приказание лакею своего мужа, врагу Жюльена.
— Но, сударыня, ведь сегодня последняя пятница месяца, — отвечал тот многозначительно.
— Ступайте, — сказала госпожа де Реналь.
— Итак, — сказал Жюльен, — он отправился в это странное учреждение, когда-то бывшее церковью и недавно возвращенное духовенству, но для чего? Вот одна из тайн, которую я не могу разгадать.
— Это очень полезное, но очень странное учреждение, — сказала госпожа де Реналь. — Женщин туда не пускают, все, что я об этом знаю, это то, что все там говорят друг другу ‘ты’. Например, лакей встретится там с господином Вально, и этот человек, столь надменный и глупый, нисколько не рассердится, когда Жан будет говорить ему ‘ты’, и сам будет ему отвечать так же. Если вам интересно узнать, что там делается, я расспрошу подробно господина де Можирона и господина Вально.
Время летело. Воспоминание о прелестях возлюбленной отвлекало Жюльена от его мрачного честолюбия. Необходимость воздерживаться от глубокомысленных разговоров, раз они принадлежали к противным партиям, усиливала его блаженство и ее власть над ним.
В минуты, когда присутствие слишком развитых детей заставляло их говорить лишь на языке холодного разума, Жюльен чрезвычайно внимательно слушал ее житейские рассказы, глядя на нее глазами, горящими любовью. Часто, рассказывая о каком-нибудь искусном мошенничестве по случаю прокладки дороги или поставки, госпожа де Реналь удалялась от своего сюжета, предаваясь мечтам, Жюльену приходилось сдерживать ее, она позволяла себе в обращении с ним ту же непринужденность, что и с детьми, ибо случались дни, когда ей казалось, что она любит его, как своего сына. Да разве ей не приходилось беспрестанно отвечать на его наивные вопросы о тысяче простейших вещей, известных каждому ребенку из порядочной семьи в пятнадцать лет? Минуту спустя она уже восхищалась им как своим повелителем. Его ум иногда даже пугал ее, с каждым днем ей казалось, что она все яснее видит будущего великого человека в этом юном аббате. Она воображала его Папой, первым министром, подобно Ришелье. ‘Доживу ли я до того, чтобы увидать тебя во всей твоей славе? — говорила она Жюльену. — Все дороги открыты великому человеку, монархия, религия нуждаются в нем’.

XVIII

Король в Верьере

N’tes-vous bons qu’ jeter lа comme un cadavre de peuple, sans me, et dont les veines n’ont plus de sang.

Disc. de l’Eveque, la chapelle de Saint-Clment1

1 Или вы годны на то лишь, чтобы выкинуть вас словно падаль, — народ, души лишенный, у кого кровь в жилах остановилась. Проповедь епископа в часовне св. Климента.

3 сентября, в десять часов вечера, жандарм, промчавшийся галопом по Большой улице Верьера, разбудил все население, он привез известие, что его величество король *** прибудет в следующее воскресенье, — это же было во вторник. Префект разрешил, говоря иначе, потребовал образования почетной гвардии, следовало устроить все как можно торжественнее. В Вержи была послана эстафета. Господин де Реналь прибыл ночью и нашел весь город в смятении. Каждый имел свои претензии, наименее занятые нанимали балконы, чтобы посмотреть въезд короля.
Кто возьмет на себя командование почетной охраной? Господин де Реналь тотчас сообразил, как важно в интересах домов, подлежащих сносу, чтобы это командование получил господин де Муаро. Это давало бы ему право на место первого помощника. Против набожности господина де Муаро нечего было возразить: она превышала всякие сравнения, но он никогда не сидел на лошади. Это был человек лет тридцати шести, чрезвычайно застенчивый, одинаково боявшийся и упасть, и показаться смешным.
Мэр призвал его к себе в пять часов утра.
— Вы видите, сударь, что я прибегаю к вашему совету, словно вы уже занимаете пост, к которому предназначают вас все честные люди. В этом несчастном городе процветает промышленность, либералы становятся миллионерами, стремятся к власти и умеют все обращать в свою пользу. Позаботимся об интересах короля, об интересах монархии и прежде всего об интересах святой нашей религии. Кому, полагаете вы, сударь, возможно поручить командование почетной охраной?
Несмотря на ужасную боязнь лошадей, господин де Муаро наконец с видом жертвы согласился принять эту почесть. ‘Я сумею прилично держаться’, — сказал он мэру. Едва хватило времени привести в порядок мундиры, служившие семь лет тому назад при проезде какого-то принца крови.
В семь часов госпожа де Реналь прибыла из Вержи с Жюльеном и с детьми. Свою гостиную она нашла переполненной дамами-либералками, предлагавшими объединение партий и явившимися умолять ее склонить своего мужа предоставить место их мужьям в почетной охране. Одна из них уверяла, что, если ее мужа не выберут, он от огорчения обанкротится. Госпожа де Реналь быстро выпроводила весь этот народ. Она казалась страшно озабоченной.
Жюльен был удивлен и еще более раздосадован тем, что она делала тайну из причины своего волнения. ‘Я это предвидел, — говорил он себе с горечью, — ее любовь померкла перед счастьем принимать короля в своем доме. Вся эта суета ослепляет. Она снова меня полюбит, когда кастовые идеи перестанут ее волновать’.
Как это ни странно, его любовь к ней лишь возросла.
Дом стал наполняться обойщиками, долго и тщетно искал Жюльен случая сказать ей два слова. Наконец он встретил ее, когда она выходила из его комнаты и несла его одежду. Они были одни. Он хотел с ней заговорить. Она скрылась, отказавшись его выслушать. ‘Какой я болван, что люблю подобную женщину, — честолюбие так же сводит ее с ума, как и ее мужа’.
Она зашла еще дальше: одно из ее самых сильных желаний, в котором она не осмелилась признаться Жюльену из боязни его шокировать, заключалось в том, чтобы заставить его хотя бы на один день сбросить мрачное черное одеяние. С хитростью, изумительной в столь простодушной женщине, она добилась сначала от господина де Муаро, а затем от господина супрефекта де Можирона, чтобы Жюльена назначили в почетную охрану, хотя на это место претендовали еще пять-шесть молодых людей, все сыновья состоятельных фабрикантов, и по меньшей мере двое из них отличались образцовой набожностью. Господин Вально, рассчитывавший предоставить свою коляску самым красивым дамам города и тем выставить на показ своих прекрасных нормандок, согласился одолжить одну из своих лошадей Жюльену — самому ненавистному для него существу. Но у всех охранников были свои собственные или взятые на прокат красивые небесно-голубые мундиры с двумя серебряными эполетами, блиставшие семь лет тому назад. Госпожа де Реналь хотела достать новый мундир, а оставалось всего четыре дня, чтобы послать в Безансон и привезти оттуда мундир, шляпу, шпагу — словом, все, что необходимо почетному гвардейцу. Забавнее всего было то, что она считала неосторожным заказать мундир для Жюльена в Верьере. Она хотела поразить его — и его, и весь город.
Когда почетная охрана была сформирована и общественное мнение подготовлено, мэр занялся организацией большой религиозной процессии: король *** непременно желал поклониться в Верьере знаменитым мощам святого Климента, покоившимся в Бре-ле-О, на расстоянии менее одного лье от города. Желательно было собрать многочисленное духовенство, но это казалось всего труднее устроить: господин Малон непременно пожелал устранить присутствие господина Шелана. Тщетно господин де Реналь представлял ему всю неосторожность такого образа действий. Господин маркиз де Ла Моль, предки которого так долго управляли этой провинцией, был назначен в свиту короля ***. Он знал аббата Шелана в течение тридцати лет. Разумеется, он пожелает иметь о нем известия, прибыв в Верьер, и, если найдет его в немилости, он способен отправиться разыскивать его в сопровождении целой свиты в маленький домик, куда тот удалился. Вот это будет всем пощечина.
— Я буду опозорен здесь и в Безансоне, — отвечал аббат Малон, — если он появится среди моего духовенства. Ведь это янсенист, великий Боже!
— Что бы вы там ни говорили, дорогой аббат, — возразил господин де Реналь, — я не могу подвергнуть администрацию Верьера оскорблениям господина де ла Моля. Вы его не знаете — при дворе он себе на уме, но здесь, в провинции, — это злой насмешник, только и думающий, как бы всех поставить в неловкое положение. Он способен исключительно ради забавы выставить нас на осмеяние либералов.
Только в ночь с субботы на воскресенье, после трехдневных переговоров, гордость аббата Малона склонилась перед трусостью мэра, превратившейся в отвагу. Пришлось написать льстивое письмо аббату Шелану, прося его присутствовать на церемонии у мощей в Бре-ле-О, если ему позволят это его преклонный возраст и недуги… Господин Шелан попросил и получил пригласительный билет для Жюльена, который должен был его сопровождать в качестве служки.
С утра воскресенья тысячи крестьян, прибывших с окрестных гор, наводнили улицы Верьера. Был дивный солнечный день. Наконец около трех часов дня в толпе началось движение, на утесе в двух лье от Верьера показался огонь… Это был сигнал, возвещавший, что король вступил на территорию департамента. Тотчас колокольный звон и выстрелы старой испанской пушки, принадлежавшей городу, выразили ликование по поводу этого великого события. Половина населения взобралась на крыши. Все женщины высыпали на балконы. Почетная охрана двинулась. Восхищались блестящими мундирами, каждый узнавал родственника, приятеля. Смеялись над трусостью господина де Муаро, который ежеминутно готов был схватиться из предосторожности за луку седла. Но чье-то замечание заставило позабыть все: первый всадник девятого ряда был красивый стройный юноша, которого сначала никто не узнал. Но вскоре крики возмущения одних, удивленное молчание других выразили общее настроение. В молодом человеке, гарцующем на одной из нормандок господина Вально, узнали молодого Сореля, сына плотника. Поднялся единодушный протест против мэра, в особенности среди либералов. Как! только потому, что этот работник, нарядившийся аббатом, стал наставником его детей, он осмелился назначить его в почетную стражу, предпочтя таким-то и таким-то богатым фабрикантам?
— Эти господа, — говорила одна банкирша, — должны были бы проучить этого нахала, выросшего в грязи…
— Он — тихоня и взялся за саблю, — ответил сосед, — он способен пырнуть их в физиономию.
Замечания высшего общества были более ядовиты. Дамы спрашивали себя: один ли мэр был повинен в этом высоко неприличном поступке? В общем его оправдали, зная о его презрении к людям низкого происхождения.
Сделавшись предметом стольких обсуждений, Жюльен чувствовал себя счастливейшим из людей. От природы смелый, он сидел на лошади лучше большинства молодых людей этой горной местности. По глазам женщин он видел, что речь шла о нем.
Его новые эполеты сверкали ярче всех. Его лошадь поминутно становилась на дыбы, он был на седьмом небе от радости.
Его счастью не было пределов, когда, во время проезда мимо старых укреплений, выстрел маленькой пушки заставил его лошадь выскочить из ряда. Благодаря случайности он не упал, начиная с этого момента он почувствовал себя героем. Он воображал себя адьютантом Наполеона, атакующим батарею.
Одна особа была еще счастливее его. Сначала она из окон мэрии видела, как он проезжает, затем, быстро вскочив в коляску и сделав большой крюк, она прибыла вовремя, чтобы затрепетать, когда лошадь вынесла его из строя. Наконец, ее коляска выехала крупным галопом через другие городские ворота на дорогу, по которой должен был проехать король, и последовала за почетной охраной в двадцати шагах в облаках благородной пыли. Десять тысяч крестьян кричали: ‘Да здравствует король!’ — когда мэр удостоился чести приветствовать его величество. Час спустя, когда король, прослушав все речи, въезжал в город, маленькая пушка снова начала стрелять почти беспрестанно. Здесь произошло несчастье, но не с канонирами, показавшими себя при Лейпциге и Монмирайе, а с будущим первым помощником мэра, господином де Муаро. Его лошадь бережно опустила его в единственную лужу на большой дороге, и это произвело переполох, ибо пришлось его вытаскивать, чтобы королевская карета могла проехать.
Его величество сошел у прекрасной новой церкви, которая ради этого дня была разукрашена пунцовыми драпировками. Король должен был обедать, а после — тотчас ехать поклониться знаменитым мощам святого Климента. Едва король вошел в церковь, как Жюльен понесся галопом к дому господина де Реналя. Там он со вздохом снял свой прекрасный лазоревый мундир, саблю, эполеты и надел свою поношенную черную одежду. Он снова вскочил на лошадь и через несколько минут очутился в Бре-ле-О, занимающем вершину прекрасного холма. ‘Энтузиазм увеличил число этих крестьян, — подумал Жюльен. — В Верьере толпы, нельзя пошевельнуться, и здесь собралось тысяч десять у старинного аббатства’. Наполовину разрушенное вандалами-революционерами, это аббатство было великолепно восстановлено при Реставрации, и уже поговаривали о чудесах… Жюльен присоединился к аббату Шелану, крепко выбранившему его и снабдившему сутаной и стихарем. Он поспешно оделся и последовал за господином Шеланом, направившимся к молодому епископу Агды. Это был племянник господина де Ла Моля, недавно назначенный, на него был возложен показ реликвий королю. Но епископа трудно было разыскать.
Духовенство изнывало от нетерпения. Оно ожидало своего главу в мрачном готическом монастыре старинного аббатства. Собралось двадцать четыре священника, чтобы представить старинный капитул Бре-ле-О, состоявший до 1789 года из двадцати четырех каноников. Посетовав целые три четверти часа на молодость епископа, священники решили, что следовало бы их главе отправиться к монсиньору уведомить его, что король скоро прибудет и что пора отправляться в церковь. Преклонный возраст господина Шелана заставил выбрать его главой, несмотря на то, что он злился на Жюльена, он знаком велел ему следовать за собою. Жюльен отлично носил свой стихарь. При посредстве не знаю каких экклезиастических ухищрений туалета, он превратил свою пышную шевелюру в гладкую, но по оплошности, увеличившей гнев господина Шелана, из-под длинных складок его сутаны виднелись шпоры почетного гвардейца.
Когда они явились в комнаты епископа, высокомерные лакеи в золотых галунах едва удостоили ответить старому священнику, что монсиньора нельзя видеть. И стали смеяться над ним, когда он попытался им объяснить, что в качестве старейшины благородного капитула Бре-ле-О он пользовался правом быть принятым во всякое время епископом.
Надменность Жюльена была задета наглостью лакеев. Он принялся бегать по дортуарам старинного аббатства, пытаясь проникнуть во все попадавшиеся двери. Одна маленькая дверь уступила его натиску, и он очутился в келье, окруженный лакеями монсиньора в черных фраках и с цепями на шее. По его озабоченному виду они приняли его за вызванного епископом и пропустили. Сделав несколько шагов, он очутился в огромной готической зале, крайне мрачной, обшитой черным дубом, за исключением лишь одного, все стрельчатые окна были заложены кирпичами. Ничем не прикрытые, эти окна составляли печальный контраст со старинным великолепием деревянных панелей. Две стены этой залы, известные бургундским антиквариям и построенные Карлом Смелым около 1470 года в искупление какого-то греха, были уставлены деревянными резными скамьями. Они были украшены богатою резьбою из дерева различных цветов, изображавшей тайны Апокалипсиса.
Это грустное великолепие, обезображенное видом голых кирпичей и белой извести, поразило Жюльена. Он молча остановился. На другом конце залы возле единственного окна, сквозь которое проникал свет, он увидел висячее зеркало в раме из красного дерева. Молодой человек в фиолетовой рясе и кружевном стихаре, с непокрытою головою, стоял в трех шагах от зеркала. Последнее казалось таким странным здесь и, без сомнения, было привезено из города. Жюльен нашел, что у молодого человека был сердитый вид, правой рукой он важно посылал благословения по направлению к зеркалу.
‘Что это может означать? — подумал он. — Должно быть, этот молодой священник готовится к церемонии? Быть может, это секретарь епископа… Вероятно, он так же дерзок, как и лакеи… Ну все равно! попытаемся’.
Он приблизился и медленно прошел вдоль залы, не сводя глаз с единственного окна, следя за молодым человеком, продолжавшим медленно воссылать бесконечные благословения, не останавливаясь ни на минуту.
Приближаясь к нему, Жюльен убедился, что он весьма разгневан. Пышность кружевного стихаря невольно остановила Жюльена в нескольких шагах от великолепного зеркала.
‘Я обязан заговорить’, — подумал он наконец, но красота залы поразила его, и он заранее был смущен жесткими словами, которые ему скажут.
Молодой человек увидал его в зеркале, обернулся и, вдруг изменив сердитый вид, спросил его кротким голосом:
— Ну, сударь, наконец готово?
Жюльен остановился в изумлении. Молодой человек повернулся к нему, и он увидел на груди его крест: это был епископ Агды. ‘Такой молодой, — подумал Жюльен, — самое большее на шесть или восемь лет старше меня’.
Ему стало стыдно за свои шпоры.
— Монсиньор, — ответил он робко, — меня прислал глава капитула господин Шелан.
— А! мне очень рекомендовали его, — сказал епископ любезным тоном, удвоившим восхищение Жюльена. — Извините меня, сударь, я принял вас за лицо, которое должно мне принести митру. Ее плохо уложили в Париже, парча сильно попортилась сверху. Это произведет дурное впечатление, — прибавил молодой епископ печально, — да еще заставляют меня ждать!
— Монсиньор, я схожу за митрой, если ваше преосвященство разрешит.
Прекрасные глаза Жюльена произвели эффект.
— Сходите, сударь, — ответил епископ с очаровательной учтивостью, — мне она нужна тотчас. Я в отчаянии, что заставлю ожидать господ членов капитула.
Когда Жюльен был уже на середине залы, он обернулся и увидел, что епископ снова раздает благословения. ‘Что бы это такое могло значить? — спросил себя Жюльен.— Без сомнения, это приготовления для предстоящей церемонии’. Войдя в келью, где находились лакеи, он увидал у них в руках митру. Эти господа невольно подчинились его повелительному взгляду и передали ему митру епископа.
Он нес ее с гордостью, проходя через залу, шел медленно, почтительно держал ее в руках. Епископ сидел перед зеркалом, время от времени его правая рука, хотя и утомленная, все еще посылала благословения. Жюльен помог ему надеть митру. Епископ потряс головою.
— Ну! она кажется будет держаться, — сказал он Жюльену с довольным видом. — Могу я попросить вас немного отойти?
Епископ быстро вышел на середину залы, затем, медленно приближаясь к зеркалу, снова принял сердитый вид и стал важно раздавать благословения.
Жюльен оцепенел от изумления, он пытался понять, но не осмеливался… Епископ остановился и, глядя на него, мгновенно утратил всю свою важность:
— Что вы скажете, сударь, о моей митре, хорошо ли она держится?
— Отлично, монсиньор.
— Она не слишком съезжает назад? Это придало бы мне вид глупый, но также не следует ее надвигать на глаза, точно офицерский кивер.
— Мне кажется, что она сидит отлично.
— Король *** привык видеть духовенство почтенное и, разумеется, весьма серьезное. Мне бы не хотелось, особенно из-за моего возраста, иметь легкомысленный вид.
Епископ снова принялся расхаживать и рассылать благословения.
Через несколько минут епископ заявил:
— Я готов. Ступайте, сударь, предупредите господина главу капитула и его членов.
Вскоре господин Шелан, в сопровождении двух старейших священников, вошел через большую, украшенную великолепной резьбой дверь, которую Жюльен не заметил. Но на этот раз он очутился по своему положению позади всех и мог наблюдать епископа только из-за плеч священников, толпившихся у двери.
Епископ медленно шел по зале, когда он достиг порога, священники образовали процессию. После минутного замешательства процессия двинулась с пением псалма. Епископ шел последним, между господином Шеланом и другим очень старым священником. Жюльен проскользнул совсем близко к епископу в качестве сопровождающего аббата Шелана. Проходили по длинным коридорам аббатства, несмотря на яркое солнце, в коридорах было мрачно и сыро. Наконец дошли до портика монастыря. Жюльен был поражен великолепием этой прекрасной церемонии. Честолюбие, возбужденное в нем молодостью епископа, любезность и восхитительная учтивость этого прелата волновали его душу. Эта учтивость была совсем иного рода, чем учтивость господина де Реналя, даже в его лучшие дни. ‘Чем ближе приближаешься к высшему слою общества, — думал Жюльен, — тем чаще встречаешь это очаровательное обращение’.
В церковь вошли через боковую дверь, внезапно страшный шум сотряс ее древние своды, Жюльен подумал, что они рушатся. Это снова палила маленькая пушка, ее доставили на восьмерке лошадей галопом, и лейпцигские канониры тотчас ее зарядили, и она палила пять раз в минуту, словно сами пруссаки стояли перед ней.
Но этот изумительный шум уже больше не удивлял Жюльена, он уже не думал ни о Наполеоне, ни о военной славе. ‘Такой молодой, — думал он — и уже епископ Агдский! но где же Агда? а какой у него доход? Двести или триста тысяч франков, пожалуй?’
Лакеи монсиньора внесли великолепный балдахин, господин Шелан взял одну из подпорок, но, в сущности, нес ее Жюльен. Епископ встал под балдахин. Ему удалось в самом деле выглядеть старым, восхищению нашего героя не было пределов. ‘Чего только не достигнешь ловкостью?’ — подумал он.
Появился король. Жюльену повезло увидать его очень близко. Епископ приветствовал его, не забыв придать своему голосу волнение, лестное его величеству. Не станем повторять описаний всех церемоний в Бре-ле-О, в течение двух недель ими были наполнены столбцы всех местных газет. Из речи епископа Жюльен узнал, что король происходил из рода Карла Смелого.
Впоследствии Жюльену пришлось проверить счета — во что обошлась эта церемония. Господин де Ла Моль, получивший епископство для своего племянника, возымел любезность принять на свой счет все расходы. Одна только церемония в аббатстве обошлась в три тысячи восемьсот франков.
После речи епископа и ответа короля его величество встал под балдахин, затем он очень набожно преклонил колени на подушке пред алтарем. Хор был окружен стульями, а стулья возвышались на две ступеньки над полом. На последней из этих ступенек сидел Жюльен у ног господина Шелана, словно шлейфоносец возле своего кардинала в Сикстинской капелле в Риме. Затем служили молебен в облаках ладана, под бесконечные залпы артиллерии и мушкетеров, крестьяне опьянели от радости и почтения. Подобный день сводит на нет труд сотен выпусков якобинских газет.
Жюльен стоял в шести шагах от короля, молившегося поистине с усердием. В первый раз он заметил маленького господина с умным взглядом, одетого во фрак почти без всяких нашивок. Но поверх этого скромного фрака была надета небесно-голубая лента. Он стоял ближе к королю, чем многие другие сановники, одежды которых были до того расшиты золотом, что, по выражению Жюльена, совсем не было видно сукна. Спустя несколько минут он узнал, что это был господин де Ла Моль. Он показался ему высокомерным и заносчивым.
Этот маркиз, должно быть, не так вежлив, как мой прекрасный епископ, подумал он. Ах! духовное звание делает кротким и мудрым. Но король приехал поклониться реликвии, а я ее не вижу.
Маленький причетник, стоявший рядом с ним, сообщил ему, что мощи находятся в верхнем этаже, в пылающей капелле.
‘Что это за пылающая капелла?’ — подумал Жюльен. Но он не хотел спрашивать объяснения. Он удвоил внимание.
При посещении коронованной особы этикет требует, чтобы каноники не сопровождали епископа. Но, направляясь в часовню, епископ подозвал аббата Шелана. Жюльен решился за ним последовать.
Длинная лестница вела к маленькой двери, готический наличник которой был весь великолепно раззолочен. Казалось, что это сделано только накануне.
Перед дверью стояли на коленях двадцать четыре молодые девушки, принадлежащие к самым знатным семьям Верьера. Прежде чем отворить дверь, епископ опустился на колени среди этих юных прекрасных девиц. В то время как он громко читал молитву, они, казалось, не могли налюбоваться его прекрасными кружевами, его грацией, его лицом, таким молодым и кротким. Это зрелище заставило нашего героя утратить остаток разума. В эту минуту он пошел бы драться за инквизицию и сделал бы это совершенно искренно. Внезапно дверь растворилась. Маленькая часовня была вся залита светом. На алтаре виднелось более тысячи свечей, они были установлены в восемь рядов, разделенных букетами цветов. Сладкий запах чистейшего ладана несся клубами из дверей святилища. Часовня, вызолоченная заново, была мала, но очень высока. Жюльен заметил на алтаре свечи, возвышавшиеся на пятнадцать футов высоты. Молодые девушки не могли удержаться от восторженного восклицания. В маленький вестибюль часовни пропустили только девушек, двух священников и Жюльена.
Вскоре прибыл король в сопровождении только господина де Ла Моля и главного камергера. Даже охранники оставались снаружи, коленопреклоненные, с оружием в руках.
Его величество скорее бросился, чем опустился на налой. Только тогда Жюльен, притиснутый к золоченой двери, увидал из-за обнаженной руки одной из девушек в костюме молодого римского воина очаровательную статую святого Климента. Статуя была помещена под алтарем, на шее у него была большая рана, откуда, казалось, сочилась кровь. Художник превзошел самого себя. Глаза умирающего, полные кротости, были полузакрыты. Едва пробивающиеся усы обрамляли прелестный рот, полузакрытые губы которого, казалось, шептали молитву. При виде этого девушка, стоявшая рядом с Жюльеном, разразилась слезами, одна из ее слезинок упала на руку Жюльена.
После минутной молитвы в глубоком безмолвии, прерываемом лишь отдаленным звоном колоколов всех окружных деревень, епископ Агды попросил у короля разрешения говорить. Он закончил свою маленькую, но трогательную речь простыми словами, которые тем не менее произвели наилучшее впечатление.
— Не забывайте никогда, юные христианки, что вы видели одного из величайших земных королей на коленях перед служителями всемогущего и грозного Бога. Эти слуги Господни слабы, гонимы, приемлют смерть здесь, на земле, как вы видите, кровоточащей по сей день ране святого Климента, но торжествуют на небе. Не правда ли, юные христианки, вы никогда не забудете этого дня, вы будете ненавидеть нечестие? Всегда останетесь верными Господу столь великому, столь грозному, но и столь милостивому?
С этими словами епископ величественно поднялся.
— Обещаете вы мне это? — сказал он, подымая руку вдохновенным жестом.
Обещаем, — отвечали молодые девушки, заливаясь слезами.
— Принимаю ваш обет во имя грозного Бога! — закончил епископ громовым голосом. Церемония окончилась.
Сам король плакал. Только спустя много времени Жюльен настолько оправился от волнения, чтобы спросить, где находились кости святого, присланные из Рима Филиппу Доброму, герцогу Бургундскому. Ему сказали, что они были спрятаны в восхитительной восковой статуе.
Его Величество соизволил разрешить девушкам, сопровождавшим его в часовню, носить красную ленту с вышитыми словами: ‘Ненависть к нечестию, вечное обожание’.
Господин де Ла Моль велел раздать крестьянам десять тысяч бутылок вина. Вечером в Верьере либералы сумели устроить иллюминацию во сто раз лучше, чем роялисты. До отъезда король сделал визит господину де Муаро.

XIX

Думы вызывают страдания

Le grotesque des vnements de tous les jours vous cache le vrai malheur des passions.

Barnave1

1 Необыденное в рутине повседневных событий заслоняет подлинное несчастье страстей. Барнав.

Приводя в порядок комнату, которую занимал господин де Ла Моль, Жюльен нашел лист толстой бумаги, сложенной вчетверо. Внизу первой страницы он прочитал:
‘Его Превосходительству, маркизу де Ла Молю, пэру Франции, кавалеру королевских орденов и т.д. и т.д.’
Это было прошение, написанное грубым почерком кухарки:
‘Господин маркиз!
Всю мою жизнь я был религиозен. Был в Лионе под обстрелом во время осады в проклятом 93 году. Я причащаюсь, каждое воскресенье бываю у обедни в приходской церкви. Никогда не пропускал Пасхальной службы, даже в гнусном 93 году. Кухарка,— до революции у меня были слуги,— кухарка моя блюдет посты по пятницам. Я пользуюсь в Верьере общим уважением, смею думать заслуженным. В процессиях я иду под балдахином, рядом с господином кюре и господином мэром. В исключительных случаях я несу большую свечу, купленную на собственный счет. Все отзывы обо мне находятся в Париже в министерстве финансов. Я прошу у господина маркиза лотерейную контору в Верьере, которая вскоре останется так или иначе без начальника, ибо он очень болен, к тому же подает голос на выборах не как следует и пр.

Де Шолэн’.

На полях этого прошения была приписка де Муаро, начинавшаяся следующими словами:
‘Я имел честь говорить в_ч_е_р_а_с_ь о верноподданном, обращающемся с этою просьбою и так далее’.
‘Итак, даже болван де Шолэн указывает мне путь, которым надо следовать’, — сказал себе Жюльен.
Неделю спустя после посещения королем Верьера распространились бесчисленные сплетни, глупейшие рассказы, комичные споры и т. п., предметом которых являлись по очереди король, епископ Агды, маркиз де Ла Моль, десять тысяч бутылок вина, бедняга Муаро, упавший с лошади и не выходивший из дому после этого целый месяц в ожидании ордена, все еще говорили о чрезвычайном неприличии неожиданного назначения в почетную охрану Жюльена Сореля, сына плотника. На этот счет надо было послушать рассуждения богатых мануфактурщиков, которые с утра до вечера надрывались в кафе, проповедуя равенство. Эта надменная дама, госпожа де Реналь, придумала такую гнусность. Причина? Прекрасные глаза и румяные щеки юного аббата Сореля.
Вскоре после возвращения в Вержи Станислав-Ксавье, младший из детей, заболел, внезапно госпожа де Реналь предалась страшному раскаянию. В первый раз она стала упрекать себя за свою любовь с некоторою последовательностью, она словно чудом прозрела, поняла, в какое громадное заблуждение позволила себя вовлечь, несмотря на свою искреннюю религиозность, до сих пор она не думала о громадности своего преступления перед Богом.
Когда-то в монастыре она страстно любила Бога, теперь она так же страстно боялась его. Сомнения, раздиравшие ее душу, были тем ужаснее, что в страхе ее отсутствовала всякая рассудительность. Жюльен заметил, что малейшее рассуждение раздражало ее, нисколько не успокаивая, она видела в этом внушение сатаны, но так как Жюльен сам очень любил маленького Станислава, то она выслушивала его, раз дело шло о болезни, а она приняла вскоре опасный оборот. Тогда постоянные угрызения совести лишили госпожу де Реналь сна, она впала в какое-то мрачное оцепенение, и если бы заговорила, то только для того, чтобы признаться Богу и людям в своем преступлении.
— Заклинаю вас, — говорил ей Жюльен, лишь только они оставались одни, — не говорите ни с кем, пусть я буду единственным посвященным в ваши страдания. Если вы меня любите, не говорите ничего, ваши слова не вылечат нашего Станислава.
Но его уговоры не оказывали никакого действия, он не знал, что госпожа де Реналь вбила себе в голову, что, для того чтобы умилостивить ревнивого Господа, надо возненавидеть Жюльена или принять смерть сына. И она чувствовала себя такой несчастной, сознавая, что не в состоянии возненавидеть своего возлюбленного.
— Бегите от меня, — сказала она однажды Жюльену, — ради Бога, оставьте этот дом: ваше присутствие здесь убивает моего сына. Господь карает меня, — прибавила она тихо. — Он справедлив, я преклоняюсь перед его правосудием, преступление мое ужасно, и я жила не раскаиваясь! Это был первый признак того, что я забыла о Господе — я должна быть наказана вдвойне.
Жюльен был глубоко растроган. Он не мог видеть в этом ни лицемерия, ни преувеличения. ‘Она считает, что, любя меня, теряет сына, и в то же время несчастная любит меня больше, чем сына. Без сомнения, ее убивает раскаяние, какое величие чувств. Но как мог я внушить такую любовь, — я, такой бедный, так плохо воспитанный, такой невежественный, иногда такой грубый в обращении?’
Однажды ночью ребенку стало очень плохо. Около двух часов ночи господин де Реналь зашел взглянуть на него. Ребенок, красный от жара, не узнал своего отца. Вдруг госпожа де Реналь бросилась к ногам своего мужа, Жюльен видел, что она сейчас во всем признается и погубит себя навеки.
К счастью, этот странный жест рассердил господина де Реналя.
— Прощай, — сказал он, выходя.
— Нет, выслушай меня, — воскликнула жена, стоя перед ним на коленях и стараясь его удержать. — Узнай всю правду. Это я убиваю своего сына. Я дала ему жизнь, и я же ее отнимаю. Небо карает меня в глазах Бога, я виновна в убийстве. Я должна сама себя унизить и погубить, быть может, эта жертва умилостивит Господа.
Если бы господин де Реналь был человек с воображением, он понял бы все.
— Романтические бредни, — воскликнул он, отстраняя жену, старавшуюся обнять его колени. — Все это одни романтические бредни! Жюльен, велите позвать доктора рано утром. — И он пошел спать.
Госпожа де Реналь упала на колени почти без чувств, судорожно отталкивая Жюльена, бросившегося ей помочь.
Жюльен был поражен.
‘Вот что значит адюльтер! — подумал он. — Возможно ли, что эти столь лукавые священники… правы? Они так много сами грешат, что знают истинную сущность греха? Какая странность!’
Спустя двадцать минут после ухода господина де Реналя Жюльен все еще видел, как любимая им женщина, склонившись головою к постельке ребенка, застыла неподвижно, почти лишившись чувств. ‘Вот женщина, столь умная, доведена до полного отчаяния только потому, что познала меня, — думал он. — Часы летят быстро… Что могу я сделать для нее? Надо решиться. Теперь дело идет уже не обо мне. Что мне до людей и до их глупых кривляний? Что могу я сделать для нее? Оставить ее? Но ведь я оставлю ее на растерзание ужасным мукам. От этого истукана-мужа больше вреда, чем пользы. Он способен грубо с ней обойтись, она может помешаться, выброситься из окна.
Если я ее оставлю, если перестану за нею наблюдать, она признается ему во всем. И кто знает, быть может, несмотря на наследство, которое она должна ему принести, он поднимет скандал. Она может все сказать, Господи! этому… аббату Малону, который под предлогом болезни шестилетнего ребенка постоянно торчит в доме, и неспроста. В своем горе и страхе перед Богом она забывает, что он за человек, видит в нем только священника’.
— Уходи, — сказала ему вдруг госпожа де Реналь, открывая глаза.
— Я бы тысячу раз пожертвовал жизнью, если бы знал, что это тебе поможет, — ответил Жюльен. — Никогда я еще тебя так не любил, мой дорогой ангел, или, вернее, только с этой минуты я начинаю обожать тебя так, как ты этого заслуживаешь. Что станется со мною вдали от тебя, если я буду думать, что ты несчастна из-за меня! Но не будем говорить о моих страданиях. Я уеду, да, любовь моя. Но если я тебя оставлю, если перестану наблюдать за тобою, беспрестанно находясь между тобой и твоим мужем, ты ему скажешь все и погубишь себя. Подумай, он с позором выгонит тебя из дому, весь Верьер, весь Безансон будут говорить об этом скандале. Тебя сочтут во всем виновною, ты никогда не оправишься от этого позора…
— Этого-то я и хочу, — воскликнула она, вставая. — Я буду страдать, тем лучше.
— Но ведь этим ужасным скандалом ты опозоришь и его!
— Но я унижу сама себя, я брошусь в грязь, и, быть может, этим я спасу сына. Это унижение на глазах у всех, быть может, послужит публичным покаянием. Насколько я могу судить, это самая большая жертва, какую я могу принести Богу… Быть может, он удостоит принять мое унижение и сохранить мне сына! Укажи мне еще более тяжелое покаяние, я устремлюсь к нему.
— Позволь мне наказать себя. Ведь я также виновен. Хочешь, я отправлюсь к траппистам? Суровость их жизни может умилостивить твоего Бога. О Господи! Почему я не могу взять на себя болезнь Станислава.
— О, как ты его любишь, — сказала госпожа де Реналь, бросаясь в его объятия.
В то же мгновение она оттолкнула его в ужасе.
— О, мой единственный друг! — воскликнула она, снова упав на колени, — почему ты не отец Станислава! Тогда бы не было страшного греха — любить тебя больше сына.
— Позволь мне остаться здесь и любить тебя отныне, как брат? Это единственное разумное искупление, оно может умилостивить гнев Всевышнего.
— А я, — воскликнула она, поднимаясь, схватив голову Жюльена руками и держа ее перед своим лицом. — А я разве могу любить тебя, как брата? В моей ли власти любить тебя, как брата?
Жюльен разразился слезами.
— Я послушаюсь тебя, — сказал он, падая к ее ногам, — я послушаюсь тебя, что бы ты мне ни приказала. Это все, что мне остается делать. Мой разум поразила слепота, я не знаю, что мне делать. Если я тебя оставлю, ты все скажешь мужу, погубишь и себя, и его. Никогда после такого скандала его не выберут в депутаты. Если я останусь, ты будешь считать меня причиною смерти твоего сына и сама умрешь с горя. Хочешь, я попробую уехать? Если хочешь, я накажу себя за наш грех, расставшись с тобою на неделю. Я проведу эту неделю, где ты хочешь. Например, в аббатстве Бре-ле-О, но поклянись мне, что во время моего отсутствия ты ни в чем не признаешься мужу. Помни, что я не смогу вернуться, если ты признаешься.
Она обещала, он уехал. Но через два дня был снова призван.
— Я не могу без тебя сдержать своего обещания. Я признаюсь мужу, если ты не будешь постоянно приказывать мне взглядами молчать. Каждый час этой ужасной жизни кажется мне целым днем.
Наконец Небо сжалилось над несчастной матерью. Понемногу Станислав стал поправляться. Но лед был сломан, она поняла всю значительность своего прегрешения и не могла вернуться к прежнему спокойствию. Оставались муки совести и их воздействие на столь искреннее сердце. Жизнь ее становилась попеременно то раем, то адом: адом, когда она не видала Жюльена, раем, когда была у его ног.
— Я не строила никаких иллюзий, — говорила она ему даже в те моменты, когда осмеливалась всецело отдаваться любви, — я проклята, безвозвратно проклята. Ты молод, ты поддался моим чарам, Небо может тебя простить, но я осуждена. Я в этом убеждена. Мне страшно: кому бы не было страшно при виде ада? Но в глубине души я не раскаиваюсь. Я снова совершила бы этот грех, если бы пришлось его совершать. Только бы Небо не покарало меня в этой жизни и через моих детей, и я получу больше, чем заслуживаю. Но ты, по крайней мере, мой Жюльен, — восклицала она в другие моменты, — счастлив ли ты, чувствуешь ли, как я люблю тебя?
Недоверчивость и болезненная гордость Жюльена, больше всего нуждавшегося в жертвенной любви, сдались при виде этой жертвы, столь великой, столь несомненной, столь длительной. Он стал обожать госпожу де Реналь. ‘Хотя она знатного рода, а я — сын работника, все же она любит меня… Я для нее — не простой лакей, исполняющий роль любовника’. Расставшись с этими опасениями, Жюльен предался всем безумствам любви с ее мучительными сомнениями.
— По крайней мере, — восклицала она, видя, что он сомневается в ее любви, — пусть я дам тебе счастье в те немногие дни, которые нам остается провести вместе! Не будем терять времени, быть может, уже завтра я больше не буду твоею. Если Небо поразит меня в моих детях, напрасно буду я стараться жить только ради тебя, закрывая глаза на то, что мое преступление — причина их гибели. Я не переживу такого удара. Если бы я и хотела, то не смогу, я сойду с ума.
— Ах! если б я могла взять на себя твой грех, как ты великодушно предлагал мне взять на себя болезнь Станислава!
Это огромное испытание изменило характер чувств, которые Жюльен питал к своей возлюбленной. Его любовь уже не была одним только восхищением ее красотою, гордостью обладания…
С этих пор счастье их сделалось гораздо возвышеннее, сжигавшее их пламя усилилось. Порывы их восторгов доходили до безумия. Со стороны казалось, что они теперь гораздо счастливее. Но они утратили восхитительную ясность, безоблачное блаженство, безмятежное счастье первых дней их любви, когда единственное опасение госпожи де Реналь состояло в том, что Жюльен ее недостаточно любит… Теперь в их счастье словно было что-то преступное…
В самые счастливые и, по-видимому, безмятежные минуты госпожа де Реналь вдруг восклицала, судорожно сжимая руку Жюльена:
— Ах! великий Боже! я вижу ад! Что за ужасные терзания! Я их вполне заслужила. — И она обнимала его, прижималась к нему, словно плющ к стене.
Жюльен тщетно старался успокоить эту разволновавшуюся душу. Она брала у него руку, осыпала ее поцелуями. Затем, погружаясь в мрачную задумчивость, говорила:
— Ад, ад был бы для меня милостью, я могла бы провести на земле еще несколько дней с тобою, но муки ада в этой жизни, смерть моих детей… Впрочем, такой ценой, быть может, простится мое преступление… Ах! великий Боже! не посылай мне прощения этой ценой. Мои бедные дети не грешили пред тобою, я, одна я единственно виновна: я люблю человека, который мне не муж.
После этого Жюльен видел, что на госпожу де Реналь нисходило видимое успокоение. Она старалась овладеть собою, старалась не отравлять жизнь любимого. Среди этих чередований любви, раскаяний и наслаждений время летело для них с быстротою молнии. Жюльен потерял привычку размышлять.
Девица Элиза отправилась в Верьер по своему делу… Она застала господина Вально чрезвычайно настроенным против Жюльена. Она ненавидела наставника и часто о нем говорила с господином Вально.
— Вы можете меня погубить, сударь, но я вам открою истину!.. — сказала она однажды господину Вально. — Господа все заодно в некоторых важных вещах… Бедным слугам никогда не прощают некоторых признаний…
После этих банальных фраз, которые нетерпеливое любопытство господина Вально быстро сократило, он узнал вещи совершенно невыносимые для его самолюбия.
Эта женщина, самая изысканная в округе, которую шесть лет он окружал таким вниманием, — к сожалению, на глазах у всех, — эта женщина, столь гордая, надменность которой столько раз заставляла его краснеть, взяла себе в любовники жалкого работника, пожалованного в наставники. В довершение великой досады господина директора дома призрения, госпожа де Реналь обожала этого любовника.
— И, — прибавляла горничная со вздохом, — господин Жюльен нисколько не добивался этой победы, обращался с барыней со своей обычной холодностью.
Элиза убедилась в этом только на даче, но полагала, что интрига началась значительно раньше. ‘Без сомнения, — прибавляла она с горечью, — это ему и помешало жениться на мне. А я, дура, ходила советоваться с госпожою де Реналь, просила ее поговорить с ним!’
В этот же вечер господин де Реналь получил из города вместе с газетою пространное анонимное письмо, сообщавшее ему во всех подробностях все, что происходило у него дома. Жюльен видел, как он побледнел, читая письмо, написанное на голубоватой бумаге, и бросил на него злобный взгляд. Весь вечер мэр не мог прийти в себя от волнения, и тщетно Жюльен заискивал перед ним, расспрашивая его о генеалогии знатнейших бургундских семей.

XX

Анонимные письма

Do not give dalliance

Too amuch the rein, the strongest oaths are straw

То the fire I’the blood.

Tempest1

1 Обуздывай себя — иль клятвы эти

В пылающей крови сгорят, как порох.

Шекспир. Буря.

Когда около полуночи расходились из гостиной, Жюльен улучил минутку и шепнул своей возлюбленной:
— Сегодня мы не будем видеться, ваш муж нас подозревает, держу пари, что длинное письмо, которое он читал, вздыхая, — анонимное письмо.
К счастью, Жюльен имел обыкновение запираться на ключ в своей комнате. Госпожа де Реналь решила, что опасения Жюльена были предлогом не видеться с нею. Она окончательно потеряла голову и в обычный час подошла к его двери. Жюльен, услыхав шаги в коридоре, моментально потушил лампу. Кто-то старался отворить его дверь, была ли это госпожа де Реналь или ревнивец муж?
На другой день рано кухарка, покровительствовавшая Жюльену, принесла ему книгу, на обложке которой он прочел по-итальянски: ‘Guardate alla pagina 130’ {Посмотрите на страницу 130.}.
Жюльен бросило в дрожь от этой неосторожности, он отыскал 130 страницу и нашел там письмо, приколотое булавкой, написанное наскоро, залитое слезами, без всяких признаков орфографии. Обычно госпожа де Реналь тщательно ее соблюдала, это тронуло его, и он даже забыл о ее страшной неосторожности.
‘Ты не захотел видеть меня сегодня ночью? Бывают минуты, когда мне кажется, что я никогда не заглядывала в глубину твоей души. Порою твои взгляды пугают меня. Я боюсь тебя. Великий Боже! Неужели ты никогда не любил меня? В таком случае пусть мой муж узнает о нашей любви и запрет меня навеки в деревне, вдали от моих детей. Быть может, Господу это угодно. Я скоро умру, но ты будешь чудовищем.
Неужели ты не любишь меня? Тебя утомили мои безумства, мои угрызения, безбожник? Хочешь погубить меня? Я тебе указываю легкий способ. Ступай — покажи это письмо всему Верьеру или, лучше, одному только господину Вально. Скажи ему, что я тебя люблю, нет, не произноси такого богохульства, скажи ему, что я тебя обожаю, что я увидела жизнь только с того дня, как увидала тебя, что в самые безумные минуты юности я даже не мечтала о том счастье, которое ты мне дал, что я пожертвовала тебе жизнью и жертвую душою. Ты знаешь, что я жертвую тебе и большим.
Но разве этот человек понимает, что значит жертва? Скажи ему, скажи, чтобы привести в ярость, что я презираю всех злюк и что на свете для меня только одно несчастье — видеть перемену в единственном человеке, привязывающем меня к жизни. Какое счастье было бы для меня лишиться жизни, принести ее в жертву, не бояться более за детей!
Не сомневайтесь, дорогой друг, что, если существует анонимное письмо, оно послано этим гнусным существом, которое в продолжение шести лет надоедало мне своим грубым голосом, рассказами о своей верховой езде, своим фатовством и постоянным восхвалением своих достоинств.
Было ли анонимное письмо? Злюка, вот о чем я хотела поговорить с тобою, но нет, ты поступил умно. Сжимая тебя в объятиях, быть может, в последний раз, я бы никогда не могла рассуждать хладнокровно, как я рассуждаю, оставшись одна. Теперь наше счастье не будет уже таким безоблачным. Вызовет ли это у вас досаду? Да, в те дни, когда вы не получите от господина Фуке какой-нибудь занимательной книги. Жертва принесена, завтра — есть ли анонимное письмо или нет его — я сама скажу мужу, что получила анонимное письмо и что следует немедленно удалить тебя под приличным предлогом, отправить тотчас к твоим родным.
Увы! милый друг, мы расстанемся на две недели, быть может, на целый месяц! Слушай, я буду справедлива, знаю, что ты будешь страдать не менее меня. Но, в конце концов, это единственное средство противодействовать этому анонимному письму, это уже не первое, полученное моим мужем, и все по поводу меня. Увы! сколько раз я смеялась над этим!
У меня одна цель — заставить мужа подумать, что письмо написано господином Вально, а я не сомневаюсь, что он его автор. Если ты уедешь от нас, поселись непременно в Верьере, я устрою так, что мой муж захочет там провести две недели, чтобы доказать глупцам, что мы с ним не поссорились… Устроившись в Верьере, постарайся подружиться со всеми, даже с либералами. Я уверена, что все дамы будут от тебя в восторге.
Не вздумай ни ссориться с господином Вально, ни отрезать ему ушей, как ты однажды выразился, напротив, будь с ним как можно любезнее. Главное, пусть все кричат в Верьере, что ты поступаешь к Вально или к кому-нибудь другому в воспитатели.
Этого мой муж никогда не допустит. Если же он на это решится, ну что ж! по крайней мере, ты будешь жить в Верьере, и я тебя буду изредка видеть, мои дети так тебя любят и будут тебя навещать. Боже мой! я чувствую, что детей люблю сильнее за то, что они любят тебя. Какой грех! Чем все это кончится?.. Я теряю голову… Ну, ты понимаешь, как нужно себя вести, будь кроток, учтив, не выказывай презрения этим грубиянам, умоляю тебя на коленях: от них зависит наша судьба. Не сомневайся ни минуты, что мой муж будет поступать в отношении тебя так, как ему предпишет о_б_щ_е_с_т_в_е_н_н_о_е м_н_е_н_и_е.
Ты должен доставить мне анонимное письмо, вооружись терпением и парою ножниц. Вырежи из книги прилагаемые слова, затем наклей их на голубоватую бумагу, которую я тебе посылаю, она у меня от Вально. Приготовься к обыску у тебя, сожги страницы книги, которые ты испортишь. Если ты не найдешь готовых слов, не поленись составить их по буквам. Чтобы облегчить твой труд я составила очень короткое анонимное письмо. Увы! если ты меня больше не любишь, как я того опасаюсь, каким длинным должно тебе показаться это мое письмо!

Анонимное письмо

‘Сударыня!

Все ваши проделки известны, а лица, в интересах которых их обуздать, — предупреждены. Остаток дружеских чувств к вам заставляет меня предложить вам решительно удалить от себя молодого крестьянина. Если у вас хватит на это благоразумия, ваш муж поверит, что полученное им уведомление ложно, и его оставят в этом заблуждении. Подумайте, что я держу в руках вашу тайну, трепещите, несчастная, теперь вы должны ходить передо мною п_о с_т_р_у_н_к_е’.
Как только ты закончишь наклеивать слова этого письма (узнал ли ты слог директора?), выйди из дому — я тебя встречу.
Я пройду в деревню и вернусь расстроенная, да я и в самом деле буду взволнована. Великий Боже! что я задумала, и все это только потому, что т_е_б_е п_о_ч_у_д_и_л_о_с_ь анонимное письмо. Затем с изменившимся лицом я передам мужу письмо, поданное мне каким-то незнакомцем. А ты иди гулять с детьми по дороге к большому лесу и возвращайся только к обеду.
С вершины утеса ты можешь видеть голубятню. Если наши дела пойдут хорошо, я привяжу там белый платок, в противном случае — там не будет ничего.
Неблагодарный, твое сердце может подсказать тебе какой-нибудь способ шепнуть мне, что ты меня любишь, до ухода на прогулку? Что бы ни случилось, будь уверен в одном: я не проживу и дня после нашего окончательного разрыва. Ах! какая я скверная мать, но это пустые слова, дорогой Жюльен. Я этого не чувствую, я не могу думать сейчас ни о ком, кроме тебя. Я написала эти слова только для того, чтобы ты меня не бранил. Теперь, когда я чувствую, что могу потерять тебя, — к чему скрывать? Да! пусть я покажусь тебе жестокой, но я не могу лгать перед человеком, которого обожаю! Я и так уже много лгала в своей жизни. Слушай, я тебя прощаю, если ты даже меня больше не любишь. У меня нет времени перечесть это письмо. Мне кажется пустяком заплатить жизнью за счастливые дни, которые я провела в твоих объятиях. Ты знаешь, что они обойдутся мне еще дороже’.

XXI

Диалог с хозяином

Alas, our frailty iz the caus, not we,

For such as we are made of, such we he.

Tweleth Night1

1 О слабость женская! Не наша ль в том вина,

Что женщина такой сотворена?

Шекспир. Двенадцатая ночь.

С детским удовольствием Жюльен в течение целого часа подбирал и наклеивал слова. Выходя из своей комнаты, он встретил своих учеников с матерью, она взяла письмо с простотою и смелостью, которые его удивили.
— Просох ли клей? — спросила она.
‘Та ли это женщина, которую раскаяние доводило почти до безумия? — подумал он. — Что она затеяла?’ Он был слишком горд, чтобы спросить ее об этом, но, быть может, еще никогда она ему так не нравилась.
— Если это не выгорит, — прибавила она с тем же хладнокровием, — у меня отнимут все. Закопайте это где-нибудь в горах, быть может, наступит день, когда этим ограничатся все мои средства.
Она подала ему стеклянный футляр в красном сафьяновом чехле, наполненный золотом и драгоценностями.
— Теперь уходите, — сказала она ему.
Она поцеловала детей, младшего — два раза. Жюльен стоял не двигаясь. Она ушла быстрыми шагами, даже не взглянув на него.
С той минуты, когда господин де Реналь вскрыл анонимное письмо, жизнь его сделалась ужасной. Он не волновался так со времени дуэли, случившейся в 1816 году, и нужно отдать ему справедливость, что тогда перспектива получить пулю была ему приятнее его теперешнего состояния. Он рассматривал письмо со всех сторон. ‘Не женский ли это почерк? — спрашивал он себя. — Но какая же женщина могла его написать? — Он перебирал в уме всех знакомых дам в Верьере, но ни на одной не мог остановить своих подозрений. — Или мужчина сочинил это письмо? Но какой мужчина? — Снова он колебался, ему завидовали, и, без сомнения, большинство его знакомых питало к нему ненависть. — Надо посоветоваться с женой, — сказал он себе по привычке, поднимаясь с кресла.
Он встал, но тут же воскликнул, ударив себя по голове: ‘Боже мой! да ее-то я и должен особенно остерегаться, она — теперь мой враг’. И слезы брызнули у него из глаз от злости.
Как бы по справедливому возмездию за сухость души, олицетворяющей всю провинциальную мудрость, два человека, которых в этот момент господин де Реналь боялся больше всего, были его самыми близкими друзьями.
‘Кроме них, у меня, может, наберется еще десяток приятелей, — и он перебрал их в уме, оценивая степень участия, которое мог ожидать от них. — Всем! всем! — воскликнул он в бешенстве, — мое несчастье доставит величайшее удовольствие’. К счастью, он воображал, что все ему завидуют, и не без основания. Кроме его великолепного городского дома, который король *** осчастливил навеки, переночевав в нем, он владел еще прекрасным замком в Вержи. Фасад его был выкрашен белой краской, а окна закрывались прекрасными зелеными ставнями. На мгновение его утешила мысль об этом великолепии. Ведь его замок был виден на три или четыре лье, к великой досаде владельцев всех соседних домов, называемых ‘замками’, которые стояли серые, потемневшие от времени.
Господин де Реналь мог рассчитывать на сочувственные слезы лишь одного из своих друзей, приходского церковного старосты, но этот дурак плакал из-за всего. И, однако, этот человек был его единственной надеждой.
‘Какое несчастье можно сравнить с моим? — воскликнул он в бешенстве. — Какое одиночество! Возможно ли! — думал этот человек, поистине достойный сожаления, — возможно ли, что в моем несчастье у меня нет друга, чтобы посоветоваться? Ибо я теряю голову, я чувствую это! Ах! Фалькоз! ах, Дюкро!’ — воскликнул он с горечью. Это были имена двух друзей детства, которых он оттолкнул своим высокомерием в 1814 году. Они не были знатного рода, и он счел нужным изменить тон равенства, который установился между ними с детства.
Один из них, Фалькоз, умный и душевный человек, занимавшийся торговлей бумагой в Верьере, купил в главном городке департамента типографию и начал издавать газету. Конгрегация решила его разорить. Газету его запретили, лишили его прав типографа. В этих печальных обстоятельствах он попробовал обратиться к господину де Реналю впервые за десять лет. Мэр Верьера счел нужным ответить подобно древнему римлянину: ‘Если бы королевский министр удостоил меня чести спросить совета, я бы сказал ему: разоряйте без сожалений всех провинциальных типографов и введите на типографию такую же монополию, как на табак’. Это письмо к близкому другу, которым в свое время восхищался весь Верьер, господин де Реналь вспоминал теперь с отвращением. ‘Кто бы мне сказал, что в моем положении, с моим состоянием, при моих орденах, я когда-нибудь буду в этом раскаиваться?’ Он провел ужасную ночь, то негодуя сам на себя, то на все его окружающее, к счастью, ему не пришло в голову следить за женою.
— Я привык к Луизе, — говорил он, — она знает все мои дела, если бы завтра я получил возможность вновь жениться, я не знал бы, кем ее заменить. — И он стал утешать себя мыслью, что жена его невинна, эта точка зрения не ставила его в необходимость выказывать характер — вообще устраивала его, ведь мало ли на скольких женщин клевещут!
‘Вот еще! — воскликнул он вдруг, судорожно забегав по комнате, — неужели я потерплю, словно я какое-нибудь ничтожество, какой-нибудь голяк, чтобы она издевалась надо мною со своим любовником? Неужели я допущу, чтобы весь Верьер смеялся над моим мягкосердечием? Чего только не говорили о Шармье (это был муж, явно обманываемый)? При его имени не начинают ли все улыбаться? Он хороший адвокат, но кто при этом заикается о его таланте? А! Шармье, говорят: Шармье де Бернар, — называют его именем человека, который его опозорил.
Слава Богу, — говорил господин де Реналь немного спустя, — что у меня нет дочери, и наказание, которому я подвергну мать, не повредит положению моих детей, я могу поймать этого малого с моей женой и убить их обоих, в этом случае трагизм положения заслонит собою всю смешную сторону. — Эта мысль ему понравилась, он стал ее обдумывать во всех подробностях. — Уголовное положение за меня, и, что бы ни случилось, наша конгрегация и мои друзья присяжные меня спасут. — Он осмотрел свой охотничий нож, который показался ему очень острым, но мысль о крови пугала его. — Я могу поколотить этого нахального наставника и выгнать его, но какой шум это наделает в Верьере и даже во всем департаменте! После запрещения газеты Фалькоза, когда его главный редактор вышел из тюрьмы, я содействовал тому, чтобы он потерял свое место в шестьсот франков. Говорят, что этот писака осмелился снова появиться в Безансоне, он может так ловко опозорить меня, что окажется невозможным притянуть его к суду!.. Наглец такого нагородит, чтобы доказать, что сказал правду. Человека из хорошей семьи, поддерживающего свое положение, как я это делаю, ненавидят все плебеи. Я увижу свое имя в этих ужасных парижских газетах, о Господи! какой позор! видеть древнее имя де Реналя втоптанным в грязь… Если я поеду когда-либо путешествовать, придется переменить фамилию, как! отказаться от имени, в котором гордость и моя сила! Какое безмерное несчастье!
Если я не убью свою жену, а только с позором выгоню ее, то в Безансоне у нее есть тетка, которая передаст ей из рук в руки все свое состояние. Моя жена отправится в Париж с Жюльеном, это узнают в Верьере, и я еще раз окажусь в дураках’.
Наконец несчастный человек заметил по бледному мерцанию лампы, что светает. Он пошел в сад слегка освежиться. В этот момент он почти решил не поднимать скандала, в особенности ради того, чтобы не доставить такого торжества своим добрым верьерским друзьям.
Прогулка по саду слегка успокоила его. ‘Нет, — воскликнул он, — я не лишу себя жены, она мне слишком нужна’. Он с ужасом представил себе, что станется с его домом без жены, его единственная родственница, маркиза Р… была старая, глупая и злая женщина.
Ему пришла в голову благоразумная мысль, но исполнение ее требовало силы характера значительно больше той, чем располагал этот несчастный человек. ‘Если я не выгоню жену, — подумал он, — я знаю себя — когда-нибудь в момент раздражения я ее упрекну за ее проступок. Она горда, мы поссоримся, и все это случится раньше, чем она получит наследство от тетки. Как все будут тогда надо мной смеяться! Моя жена любит своих детей, и в конце концов все перейдет к ним. А я сделаюсь посмешищем для Верьера. Как, скажут все, он даже не сумел отомстить своей жене! Не лучше ли оставаться при своих подозрениях и ничего не проверять? Этим я свяжу себя по рукам и по ногам и впоследствии не смогу ее ни в чем упрекать’.
Спустя мгновение господин де Реналь, в новом припадке оскорбленного тщеславия, старался припомнить все способы узнать истину, о которых говорили за бильярдом в к_а_з_и_н_о или д_в_о_р_я_н_с_к_о_м к_л_у_б_е Верьера, когда какой-нибудь говорун прерывал партию, чтобы рассказать сплетню об обманутом супруге. Как жестоки казались ему в этот момент эти шутки!
‘Боже! отчего моя жена не умерла! Тогда я был бы неуязвим для насмешек. Почему я не вдовец! Я бы проводил полгода в Париже в лучшем обществе’. После мгновения радости при мысли о вдовстве он снова стал думать о способах узнать правду. После полуночи, когда все лягут спать, он насыпет слой отрубей перед дверью комнаты Жюльена: на следующий день утром он увидит следы шагов.
‘Но это средство ничего не стоит, — воскликнул он вдруг в бешенстве, — эта плутовка Элиза сейчас все заметит, и скоро все будут знать в доме, что я ревную.
В другой басне, пущенной в к_а_з_и_н_о, муж убедился в своем несчастье, запечатав волоском дверь жены и ее поклонника.
После стольких часов колебаний этот способ убедиться в своей судьбе показался ему наилучшим, и он стал думать о том, как бы привести его в исполнение, когда на повороте аллеи он встретил свою жену, которую желал видеть мертвой.
Она возвращалась из деревни. Она ходила к мессе в церковь Вержи. По преданию, весьма сомнительному в глазах рассудочного философа, но которому она верила, маленькая церковь, где теперь служили, была некогда часовней при замке владельца Вержи. Эта мысль преследовала госпожу де Реналь все время, которое она рассчитывала провести в молитве в церкви. Она беспрестанно представляла себе, как муж ее убьет Жюльена на охоте, как бы случайно, а затем вечером заставит ее съесть его сердце.
‘Моя судьба, — думала она, — зависит от того, что он подумает, слушая меня. После этой роковой четверти часа, мне, пожалуй, больше не придется говорить с ним. Он — не мудрый и не руководствуется рассудком. Поэтому я могу, призвав на помощь свой слабый разум, предвидеть, что он скажет или сделает. Он решит нашу общую участь, это в его власти. Но эта участь зависит от моей ловкости, от искусства направить мысли этого сумасброда, которого гнев ослепляет, мешая ему соображать… Боже! мне нужно хладнокровие, мне нужна ловкость, где их взять?’
Она сделалась спокойною, словно ее зачаровали, когда вошла в сад и увидала издали своего мужа. Беспорядок его шевелюры и одежды свидетельствовал о бессонной ночи. Она подала ему распечатанное, но сложенное письмо. Он, не раскрывая его, смотрел на жену глазами сумасшедшего.
— Вот гнусность, — сказала она ему, — которую какой-то подозрительный человек, уверяющий, что знает вас и обязан вам, передал мне, когда я проходила за садом нотариуса. Я требую от вас одного, чтобы вы немедленно отослали к родным господина Жюльена. — Госпожа де Реналь поспешно выговорила это слово, быть может, даже раньше, чем нужно было, чтобы освободиться от ужасной перспективы произносить его.
Она возликовала при виде того, как обрадовался ее муж. По пристальному взгляду, устремленному на нее, она поняла, что Жюльен рассчитал верно. Вместо того, чтобы огорчиться этой очевидной неприятностью, она подумала: ‘Что за присутствие духа, что за изумительный такт! в юноше, еще совершенно неопытном! Чего только он не достигнет впоследствии? Увы! Успехи заставят его позабыть меня’.
Эта маленькая дань восхищения человеком, которого она обожала, помогла ей окончательно оправиться от волнения.
Она восхищалась своей выдумкой. ‘Я оказалась не ниже Жюльена’, — подумала она, сладостно волнуясь.
Не говоря ни слова, чтобы не выдать себя, господин де Реналь рассматривал второе анонимное письмо, составленное, если читатель помнит, из печатных слов, наклеенных на голубоватую бумагу.
‘Надо мною всячески издеваются, — сказал себе господин де Реналь в полном изнеможении. — Опять приходится читать новые оскорбления, и все по милости моей жены!’ Он едва не осыпал ее самыми грубыми ругательствами, только перспектива безансонского наследства удержала его. Раздираемый потребностью на ком-нибудь сорвать злобу, он скомкал это второе анонимное письмо и начал ходить большими шагами, ему необходимо было уйти от жены. Несколько мгновений спустя он вернулся к ней уже более спокойный.
— Надо на что-нибудь решиться и отослать Жюльена, — сказала она ему тотчас. — В конце концов, ведь он всего лишь сын плотника. Вы можете вознаградить его деньгами, к тому же он достаточно учен и легко найдет себе место, хотя бы, например, у господина Вально или супрефекта де Можирона, у которых есть дети. Таким образом, вы ему не повредите…
— Вы говорите, как настоящая дура, — воскликнул господин де Реналь ужасным голосом, — да, впрочем, какого разума можно ожидать от женщины? Вы никогда не обращаете внимания на то, что разумно. Как можете вы что-нибудь знать? С вашей беспечностью и вашей леностью вам только гоняться за мотыльками, — вы слабые существа, и мы осуждены терпеть вас.
Госпожа де Реналь предоставила ему говорить, он говорил долго. Он изливал свой гнев — по местному выражению.
— Сударь, — наконец заметила она ему, — я говорю как женщина, оскорбленная в своей чести, то есть в том, что у нее есть самого драгоценного.
Госпожа де Реналь сохраняла невозмутимое хладнокровие в течение всего этого тягостного разговора, от которого зависела возможность оставаться под одной крышей с Жюльеном. Она искала слова, которые, по ее мнению, могли лучше всего направить слепой гнев ее мужа. Она оставалась нечувствительною ко всем оскорбительным соображениям на ее счет, даже не слушала их, думая в это время о Жюльене: ‘Останется ли он мною доволен?’
— Этот молодой человек, которого мы осыпали любезностями и подарками, может быть, невинен, — сказала она ему наконец, — но тем не менее он причина первого полученного мною оскорбления… Сударь, когда я прочла это гнусное письмо, я дала себе слово, что либо он, либо я должны покинуть ваш дом.
— Вы хотите скандал устроить, чтобы опозорить и меня, и себя заодно? Вы многим доставите удовольствие в Верьере.
— Правда, все завидуют благосостоянию, которое вы своим мудрым управлением сумели обеспечить себе, вашей семье и городу… Хорошо! я посоветую Жюльену попросить у вас отпуск и уехать на месяц в горы к своему достойному другу-лесоторговцу…
— Пожалуйста, воздержитесь от всяких действий, — возразил господин де Реналь достаточно спокойно. — Прежде всего я требую, чтобы вы с ним не разговаривали. Вы можете вспылить и поссорить и меня с ним, вы знаете, как этот господинчик вспыльчив.
— У этого молодого человека совсем нет такта, — продолжала госпожа де Реналь. — Он, может быть, и знает кое-что, вам лучше судить, но, в сущности, это настоящий крестьянин. Что касается меня, то я перестала о нем думать хорошо с тех пор, как он отказался жениться на Элизе, с ее приличным приданым, и все это под предлогом, что она иногда потихоньку навещает господина Вально.
— А! — сказал господин де Реналь, вытаращив глаза, — вам сказал это Жюльен?
— Нет, не совсем, он мне всегда говорил о своем призвании к духовному сану, но, поверьте мне, первое призвание этих бедняков — иметь достаток. Он намекнул мне, что догадывается об этих секретных посещениях.
— А я, я ничего об этом не знал! — воскликнул господин де Реналь, впадая снова в ярость и отчеканивая слова. — У меня происходят вещи, о которых я ничего не знаю… Как! значит, что-то есть между Элизой и Вально.
— Э! да это старая история, мой друг, — сказала госпожа де Реналь смеясь, — да может быть, ничего дурного и не было. Это началось еще тогда, когда ваш милый друг Вально был очень не прочь, чтобы в Верьере думали, что между ним и мною существует какая-то платоническая любовь.
— Мне это приходило в голову, — воскликнул господин де Реналь, хлопая себя в бешенстве по голове и переходя от открытия к открытию, — и вы мне ни слова не говорили?
— Неужели стоило ссорить двух друзей из-за тщеславия нашего любезного директора? Какая светская женщина не получает остроумных и галантных писем?
— Он вам, может быть, писал?
— Он пишет много.
— Покажите мне сейчас же эти письма, я вам приказываю, — и господин де Реналь точно вырос на шесть футов в собственных глазах.
— Я от этого воздержусь, — ответили ему с кротостью, переходившей почти в беспечность, — я покажу вам их в другой раз, когда вы будете поспокойнее.
— Сейчас же, черт побери! — воскликнул господин де Реналь, опьяненный гневом и все же более счастливый, чем он был последние двенадцать часов.
— Дайте мне слово, — сказала госпожа де Реналь очень серьезно, — что никогда не поссоритесь с директором из-за этих писем?
— Поссорюсь я или нет, а я могу отнять у него подкидышей, но, — воскликнул он в ярости, — я хочу видеть эти письма сейчас же, где они?
— В одном из ящиков моего письменного стола, но, разумеется, я вам не дам ключа.
— Я сумею его открыть, — сказал он, направляясь бегом в комнату жены.
И действительно, он сломал при помощи гвоздя очень ценный стол красного дерева, выписанный из Парижа, который он часто вытирал полою своего сюртука, когда ему казалось, что он заметил пятно.
Госпожа де Реналь бегом поднялась по ста двадцати ступенькам голубятни. Она привязала белый носовой платок к железной решетке маленького оконца. Она чувствовала себя наисчастливейшей из женщин. Со слезами на глазах смотрела она в направлении большого леса на горе. ‘Разумеется, — думала она, — под одним из этих развесистых буков Жюльен дожидается счастливого сигнала’. Она долго прислушивалась, затем прокляла монотонный треск стрекоз и пение птиц. Не будь этого докучного шума, до нее донесся бы крик радости с высокого утеса. Жадным взором окидывала она необъятную массу темной зелени, похожую на луг, образуемую вершинами деревьев. ‘Как это он не догадается, — думала она, растрогавшись, — придумать дать мне знать, что его радость равняется моей?’ Она спустилась с голубятни только тогда, когда стала опасаться, как бы муж не пришел ее искать.
Она нашла его в бешенстве. Он пробегал бессвязные письма господина Вально, не рассчитанные на такое волнение при их чтении.
Улучив момент, когда восклицания ее мужа дали ей возможность вставить слово, она сказала:
— Я опять возвращаюсь к предложению, чтобы Жюльен на время уехал. Как бы он ни был силен в латыни, все-таки он простой крестьянин, подчас грубый и бестактный, ежедневно, желая показать мне свою любезность, он преподносит мне преувеличенные и низкопробные комплименты, которые, вероятно, заучивает из какого-нибудь романа.
— Он никогда не читает романов, — воскликнул господин де Реналь. — В этом я убедился. Неужели вы меня считаете совершенно слепым хозяином, не знающим, что у него происходит в доме?
— Ну и отлично! если он не вычитывает этих смешных комплиментов, то сочиняет их сам, и это еще хуже… Он, вероятно, говорил обо мне в этом тоне в Верьере… и даже, чтобы не ходить далеко, — сказала госпожа де Реналь, словно делая открытие, — он говорил так, наверное, при Элизе, а это все равно, если бы он говорил господину Вально.
— Ах! — воскликнул господин де Реналь, обрушивая на стол мощный удар кулака, — анонимное письмо и письма Вально написаны на одинаковой бумаге.
‘Наконец-то!..’ — подумала госпожа де Реналь, она казалась пораженной этим открытием и, как бы не осмеливаясь прибавить ни слова, отошла в глубину гостиной и села на диване.
С этой минуты сражение было выиграно, ей стоило большого труда помешать господину де Реналю идти тотчас объясняться с предполагаемым автором анонимного письма.
— Как вы не понимаете, что устроить сцену господину Вально, не имея достаточных доказательств, самая непростительная ошибка? Вам завидуют, сударь, но кто виноват? Ваши таланты, ваше умение управлять, ваши постройки, в которых столько вкуса, приданое, которое я принесла, и в особенности наследство, на которое мы можем рассчитывать после моей доброй тети, — наследство, значительность которого бесконечно переоценивают, — все это делает вас первым лицом в Верьере.
— Вы забываете еще происхождение, — сказал господин де Реналь, слегка усмехаясь.
— Вы один из самых родовитых дворян провинции, — продолжала поспешно госпожа де Реналь. — Если бы король был свободен и отдавал должную справедливость происхождению, вы бы заседали в палате пэров и прочее. И занимая такое блестящее положение вы хотите подавать повод к завистливым пересудам? Говорить господину Вально о его анонимном письме — значит объявить всему Верьеру, да что я говорю, — всему Безансону, всему округу, что этот несчастный мелкий буржуа, неосмотрительно допущенный до близости с семейством Р_е_н_а_л_е_й, нашел способ оскорбить его. Если бы эти письма, только что вами прочтенные, доказывали, что я отвечала на любовь господина Вально, вы бы должны были меня убить, я заслужила бы это сто раз, но отнюдь не следовало бы выражать ему свой гнев. Подумайте, что все ваши соседи только и ждут первого предлога, чтобы отомстить вам за ваше превосходство, вспомните, что в 1816 году вы содействовали некоторым арестам. Этот человек, скрывавшийся на крыше своего дома…
— Мне кажется, что у вас нет ни уважения, ни дружбы ко мне, — воскликнул господин де Реналь с горечью, пробудившейся от этого воспоминания, — и потому я не стал пэром!…
— Я думаю, друг мой, — возразила с улыбкой госпожа де Реналь, — что я скоро буду богаче вас, что я ваша подруга уже двенадцать лет, и на основании всего этого я должна иметь голос, особенно в сегодняшнем деле. Если вы мне предпочитаете какого-то господина Жюльена, — прибавила она с плохо скрываемой досадою, — я готова ехать на зиму к моей тетке.
Эти слова были сказаны у_д_а_ч_н_о. В них чувствовалась твердость, старающаяся прикрыться вежливостью, господин де Реналь решился. Но, следуя провинциальному обычаю, он говорил еще долго, возвращался ко всем аргументам, жена предоставила ему высказаться, в его тоне еще звучало раздражение. Наконец два часа бесполезной болтовни истощили силы человека, всю ночь предававшегося порывам гнева. Он наметил свое поведение относительно господина Вально, Жюльена и даже Элизы.
В продолжение этой долгой сцены раз или два госпожа де Реналь была готова проникнуться сочувствием к искренним страданиям этого человека, бывшего двенадцать лет ее другом. Но истинные страсти эгоистичны. К тому же она ежеминутно ожидала признания в получении вчерашнего анонимного письма, но этого признания не последовало. Госпоже де Реналь для полной уверенности нужно было знать, какие именно мысли внушены человеку, от которого зависела ее судьба. Ибо в провинции мужья являются вершителями общественного мнения. Если муж жалуется, он становится смешным, но это делается с каждым днем все менее опасным во Франции, однако жена, которой он не дает денег, опускается до положения работницы, получающей пятнадцать су поденно, да и то добрые души берут ее к себе не без опаски.
Одалиска сераля может всей душой любить султана, он всемогущ, у нее нет никакой надежды отнять у него власть, на какие бы хитрости она ни пускалась. Месть властелина страшна, кровава, но воинственна, великодушна: удар кинжалом кончает все. В XIX веке муж убивает жену с помощью общественного презрения, перед ней закрываются двери всех гостиных.
Чувство опасности живо пробудилось у госпожи де Реналь, когда она вернулась к себе, ее поразил беспорядок, царивший в ее комнате. Замки всех ее хорошеньких ящичков были сломаны, несколько плит паркета были подняты. ‘Он был бы безжалостен по отношению ко мне, — подумала она. — Испортить этот паркет цветного дерева, которым он так дорожит, когда кто-нибудь из его же детей ступает на него в мокрых башмаках, он багровеет от злости. И вот он испорчен навсегда!’ — Вид этого разрушения моментально погасил в ней последние угрызения совести, которыми она терзалась из-за слишком быстрой победы.
Незадолго до звонка к обеду Жюльен вернулся с детьми. За десертом, когда слуги удалились, госпожа де Реналь сказала ему очень сухо:
— Вы выражали желание провести две недели в Верьере, господин де Реналь согласен дать вам этот отпуск. Вы можете уехать, когда вам будет угодно. Но, чтобы дети не теряли времени, вам будут ежедневно посылать их тетрадки на просмотр.
— Разумеется, — прибавил господин де Реналь язвительно, — я не могу вам подарить больше недели.
Жюльен нашел, что лицо его выражает тревогу человека, измученного до последней степени.
— Он еще не остановился ни на каком решении? — сказал он своей подруге, улучив минуту, когда они остались одни в гостиной.
Госпожа де Реналь рассказала ему коротко обо всем, что она делала в продолжение дня.
— Подробности оставлю до ночи, — прибавила она смеясь.
‘Женская испорченность, — подумал Жюльен. — Какое удовольствие, какой инстинкт влечет их к обману!’
— Я нахожу, что любовь вас и вразумляет, и ослепляет сразу, — сказал он ей холодно. — Ваше сегодняшнее поведение восхитительно, но благоразумно ли нам пытаться сегодня видеться? Этот дом полон врагов, вспомните только о страстной ненависти ко мне Элизы.
— Эта ненависть очень похожа на ваше страстное равнодушие ко мне.
— Будь я даже равнодушен, я должен вас вызволить из опасности, в которую вы попали из-за меня. Если случайно господин де Реналь разговорится с Элизой, она может одним словом выдать ему все. Почему бы ему не спрятаться близ моей комнаты с оружием?..
— Как, у вас не хватает храбрости! — сказала госпожа де Реналь со всем высокомерием дочери знатного рода.
— Я никогда не унижусь до разговоров о моей храбрости, — сказал Жюльен холодно. — Это низость. Пусть обо мне судят по моим поступкам. Но, — прибавил он, беря ее за руку, — вы не понимаете, насколько я к вам привязан и как я рад возможности проститься с вами перед этой жестокой разлукой.

XXII

Как действовали в 1830 году

La parole a t donne l’homme pour cacher sa pense.

R. P. Malagrida1

1 Слово дано человеку, чтобы скрывать свои мысли.

Преподобный отец Малагрида.

Едва доехав до Верьера, Жюльен стал себя упрекать за свою несправедливость по отношению к госпоже де Реналь: ‘Я бы презирал ее, как пустую бабенку, если бы у нее не хватило духу провести сцену с господином де Реналем. Она выпутывается, словно дипломат, а я сочувствую побежденному, моему врагу. В этом есть буржуазная мелочность, мое тщеславие задето, ибо де Реналь — мужчина! Знаменитая и многочисленная корпорация, к которой я и имею честь принадлежать, я же просто дурак’.
Господин Шелан отказался от помещений, которые предлагали ему наперебой самые уважаемые местные либералы, когда он после отставки лишился квартиры. Две комнаты, нанятые им, были завалены книгами. Жюльен, желая показать Верьеру, что такое священник, взял у своего отца дюжину еловых досок и перенес их сам на спине через всю Большую улицу. Он взял инструменты у одного старого товарища и вскоре устроил нечто вроде библиотеки, на полках которой он расставил книги господина де Шелана.
— Я считал, что тебя развратило светское тщеславие, — говорил ему старик, плача от радости, — но это искупает ребячество блестящего гвардейского мундира, создавшего тебе так много врагов.
Господин де Реналь приказал Жюльену жить в его доме. Никто не подозревал о том, что произошло. На третий день своего приезда Жюльен вдруг увидал, что в его комнату входит не кто иной, как сам господин супрефект де Можирон. И только после двухчасовой нелепой болтовни и бесконечных жалоб на людскую злобу, на бесчестность людей, распоряжающихся общественными достоянием, на опасности, угрожающие несчастной Франции, и т. п. Жюльен наконец догадался о предмете посещения. Они уже вышли на площадку лестницы, и злосчастный полуразжалованный наставник провожал с подобающим почтением будущего префекта какого-нибудь счастливого департамента, когда последнему вздумалось заинтересоваться карьерой Жюльена, восхвалять его умеренность в денежных делах и т. п., и т. п. В конце концов господин де Можирон, обняв его с отеческим видом, предложил ему бросить господина де Реналя и поступить к сановнику, детей которого надо было в_о_с_п_и_т_ы_в_а_т_ь и который, подобно королю Филиппу, благодарил Небо не столько за то, что оно их даровало ему, но за то, что они родились в соседстве господина Жюльена. Их наставник получал бы восемьсот франков жалованья, и не помесячно, что вовсе не благородно, объяснил господин де Можирон, но по четвертям, всегда вперед.
Пришел черед заговорить Жюльену, который в течение полутора часов с тоскою дожидался этого случая. Его ответ по своей напыщенности и бесконечности напоминал епископское послание, в нем заключались всевозможные намеки, но ничего определенного. Он заключал в себе и выражения почтения по отношению к господину де Реналю, и уважение к верьерскому обществу, и признательность к знаменитому супрефекту. Этот супрефект, удивленный тем, что наткнулся на человека еще более искушенного в иезуитстве, чем он сам, тщетно старался добиться от него чего-либо определенного. Жюльен с восторгом ухватился за случай поупражняться и начал все снова, но в других выражениях. Никогда еще красноречивый министр, желающий использовать конец заседания, когда Палата обнаруживает намерение проснуться, не употреблял столько слов для столь малого количества мыслей. Едва господин де Можирон вышел, Жюльен принялся хохотать как сумасшедший. Чтобы использовать свое иезуитское вдохновение, он написал письмо в девять страниц господину де Реналю, в котором подробно сообщал о сделанном ему предложении и смиренно просил у него совета. ‘Этот мошенник, однако, не назвал мне имени особы, делающей предложение. Наверное, это господин Вально, который смотрит на мою ссылку в Верьер как на результат его анонимного письма’.
Отправив свое послание, Жюльен, радуясь, как охотник, вступающий ранним прекрасным осенним утром на равнину, кишащую дичью, направился к господину де Шелану за советом. Пока он шел к доброму священнику, Небо, желавшее порадовать его в этот день, послало ему навстречу господина Вально, от которого он не скрыл, что сердце его разрывается: бедняк, подобный ему, должен всецело отдаться призванию, предназначенному свыше, но призвание еще не все в этой бренной жизни. Чтобы достойно возделывать виноградник Создателя и быть не совсем недостойным стольких ученых сотоварищей, следует получить образование: надо провести в Безансонской семинарии два года, весьма дорого стоящих, следовало делать сбережение, что гораздо легче, если получаешь восемьсот франков, выплачиваемых по четвертям, чем шестьсот франков, проживаемых ежемесячно. С другой стороны, Небо, пославшее его к юным отпрыскам дома Реналей и внушившее ему к ним чрезвычайную привязанность, не указывает ли тем самым, что ему не следует покидать этого места ради другого…
Жюльен достиг такого совершенства в этом виде красноречия, заменившем быстроту действий во время Империи, что в конце концов его собственные слова успели ему надоесть.
Вернувшись домой, он застал лакея господина Вально в парадной ливрее, разыскивавшего его по всему городу с приглашением отобедать у него в тот же день.
Жюльен никогда не бывал у этого человека, всего несколько дней тому назад он думал о том, как бы поколотить его палкой, не поплатившись за это перед судом… Хотя обед был назначен на час дня, Жюльен счел более почтительным явиться в половине первого в кабинет директора дома призрения. Он застал его полным сознания своей важности перед бумагами. Его густые черные бакенбарды, его пышная шевелюра, греческая шапочка на макушке, длиннейшая трубка, вышитые туфли, бесконечные золотые цепи, перекрещивающиеся на груди, вся его наружность провинциального коммерсанта, мнящего себя сердцеедом, не произвели на Жюльена никакого впечатления, он думал о нем только в связи с ударами палки, которые намеревался ему нанести.
Он домогался чести быть представленным госпоже Вальнь, она была еще не одета и не могла его принять. Вместо этого ему посчастливилось присутствовать при туалете директора. После этого перешли в комнаты госпожи Вально, которая представила ему своих детей, умилившись при этом до слез. Эта дама, одна из самых важных в Верьере, обладала толстым мужеподобным лицом, которое она нарумянила ради этого великого торжества. Она излила перед ним весь свой материнский пафос.
Жюльен думал о госпоже де Реналь. Его недоверчивость делала его способным только к тому роду воспоминаний, которые вызываются контрастами, но тогда уж он отдавался им до умиления. Это настроение еще усилилось после осмотра дома директора. Ему показали все. Все было великолепно, ново, и ему называли цену каждой вещи. Но Жюльен видел здесь во всем что-то гнусное, пахнущее крадеными деньгами. Все в доме, кончая слугами, держали себя так, точно защищались от чьего-то презрения.
Сборщик податей, акцизный смотритель, жандармский офицер и два-три других чиновника явились со своими женами. За ними появилось несколько богатых либералов. Пригласили к столу. Жюльен, и так уже скверно настроенный, вообразил себе, что за стеною столовой сидят несчастные призреваемые, и вся эта безвкусная роскошь, которою его хотели поразить, — результат утайки их порций мяса.
‘Теперь они, должно быть, голодают’,— подумал он, горло его сдавило, он не мог есть и почти не мог говорить. Еще хуже стало через четверть часа, откуда-то издалека доносился мотив народной песни, надо сознаться, довольно гнусной, распеваемой каким-то из затворников. Господин Вально метнул взгляд на одного из парадных лакеев, который исчез, и пение вскоре умолкло. В эту минуту лакей налил Жюльену рейнвейну в зеленую рюмку, и госпожа Вально предупредительно заметила, что это вино стоит девять франков бутылка на месте. Жюльен со своей зеленой рюмкой в руках сказал господину Вально:
— Не слышно больше этой дрянной песни.
— Я думаю! — ответил торжествующе директор, — я заставил замолчать эту рвань.
Это слово показалось Жюльену слишком сильным, он воспринял внешнюю сторону, но все еще не сущность своего положения. Несмотря на столь часто практикуемое им лицемерие, он почувствовал, как по щеке его скатилась крупная слеза.
Он постарался скрыть свое волнение за зеленой рюмкой, но не в силах был воздать должное рейнвейну. ‘П_о_м_е_ш_а_т_ь п_е_т_ь! — подумал он.— О Господи! И ты это терпишь!’
К счастью, никто не заметил его мещанской чувствительности, сборщик податей запел роялистскую песню. Во время шума, когда припев был подхвачен хором, Жюльен думал: ‘Вот грязная будущность, которой ты достигнешь, и будешь ею наслаждаться только при таких обстоятельствах, в подобной компании! Быть может, ты будешь получать жалованье в двадцать тысяч франков, но зато в то время, как ты будешь обжираться мясом, ты будешь запрещать петь несчастному заключенному, ты будешь задавать обеды на деньги, украденные от его скудного содержания, и во время твоего обеда он будет чувствовать себя еще несчастнее! О Наполеон! Как сладостно было в твое время прокладывать себе путь чрез опасности битвы! Но как подло увеличивать скорбь несчастных!..’
Признаюсь, слабость, обнаруженная Жюльеном в этом монологе, внушает мне о нем жалкое мнение. Он оказывается достойным собратом этих заговорщиков в желтых перчатках, которые намерены изменить весь механизм огромного государства, но не желающих при том иметь на совести ни малейшей царапины.
Жюльен был неожиданно возвращен к своей роли. Его ведь пригласили обедать в такое прекрасное общество не для того, чтобы мечтать и играть в молчанку.
Бывший фабрикант-мануфактурист, член-корреспондент Безансонской и Юзесской академий, обратился к нему с другого конца стола с вопросом, действительно ли он, судя по общим отзывам, так изумительно изучил Новый Завет?
Воцарилось глубокое молчание, точно по волшебству, Новый Завет с латинским текстом очутился вдруг в руках ученого члена двух академий. После ответа Жюльена была прочтена первая попавшаяся часть фразы по-латыни. Он ответил конец: его память оказалась ему верна, и этому чуду удивлялись с большим оживлением до конца обеда. Жюльен смотрел на сияющие лица дам: некоторые были очень недурны. Он отметил жену сборщика, прекрасного певца.
— Мне, право, стыдно говорить так долго по-латыни в присутствии всех этих дам,— сказал он, глядя на нее.— Если господину Рюбиньо (это был член двух академий) будет угодно прочесть первую случайную латинскую фразу, я, вместо того чтобы отвечать конец текста, попробую перевести ее экспромтом.
Это второе испытание было венцом его славы.
Здесь находилось несколько богатых либералов, имеющих детей, у которых были возможность получить стипендии, и по этому случаю внезапно переменивших взгляды… Несмотря на эту тонкую политику, господин де Реналь никогда не соглашался принимать их у себя. Эти славные люди, знавшие Жюльена только по наслышке и видевшие его только верхом в день въезда короля ***, оказались теперь его самыми восторженными поклонниками. ‘Когда этим дуракам надоест слушать библейский стиль, в котором они ничего не понимают?’ — думал он. Но, напротив, этот стиль забавлял их своею странностью: они много смеялись. Но Жюльен наконец встал.
Он поднялся с серьезным видом, лишь только пробило шесть часов, и заявил, что ему надо приготовить главу из новой теологии Лигорио, которую он должен завтра отвечать господину Шелану.
— Ибо мое ремесло, — прибавил он с милою улыбкой, — заставлять отвечать уроки и отвечать самому.
Много смеялись, восхищались им, так принято в Верьере. Жюльен встал, и все, несмотря на светские правила, тоже поднялись из-за стола, таково обаяние гения. Госпожа Вально задержала его еще на четверть часа, ему пришлось прослушать, как ее дети отвечают катехизис, они делали самые забавные ошибки, на которые он один обратил внимание. Но он не решился их остановить. ‘Какое незнание основных законов религии!’ — подумал он. Наконец он раскланялся и надеялся ускользнуть, но пришлось выслушать еще басню Лафонтена.
— Это очень безнравственный писатель, — сказал Жюльен госпоже Вально. — Известная басня о мессире Жане Шуаре высмеивает самые почтенные вещи. Его сильно порицают самые лучшие комментаторы.
Уходя, Жюльен успел получить пять или шесть приглашений на обеды.
— Этот молодой человек делает честь всей округе, — воскликнули в один голос все развеселившиеся гости. Дошло до того, что они стали поговаривать о том, чтобы выделить ему стипендию из общинных средств и дать ему возможность продолжать обучение в Париже.
В то время, когда эта неосторожная мысль обсуждалась в столовой, Жюльен поспешно вышел в улицу. ‘Что за канальи! Что за канальи!’ — воскликнул он про себя три или четыре раза подряд, с наслаждением вдыхая свежий воздух.
Он казался себе в этот момент совершенным аристократом, он, которого так долго оскорбляла надменная улыбка и высокомерное обращение, проступавшее в учтивости господина де Реналя. Он не мог не почувствовать здесь огромной разницы. ‘Позабудем даже, — говорил он себе, уходя, — что здесь замешаны деньги, украденные у несчастных призреваемых, которым еще к тому же и петь не позволяют! Разве господин де Реналь когда-нибудь объявляет своим гостям цену каждой бутылки предлагаемого вина? А этот господин Вально постоянно перечисляет все свои богатства и при своей жене говорит не иначе как т_в_о_й дом, т_в_о_е имение.
Эта дама, по-видимому столь довольная своим положением собственницы, во время обеда устроила гнуснейшую сцену лакею, разбившему рюмку и р_а_з_р_о_з_н_и_в_ш_е_м_у о_д_н_у и_з е_е д_ю_ж_и_н, на это лакей ответил ей грубостью.
‘Что за семейка! — подумал Жюльен. — Если бы они мне предложили половину того, что воруют, я бы не согласился жить у них. В один прекрасный день я бы сорвался, я не смог бы удержать презрение, которое они мне внушают’.
Однако ему пришлось, следуя приказаниям госпожи де Реналь, присутствовать на нескольких подобных обедах. Жюльен вошел в моду, ему простили его наряд почетного гвардейца, или, вернее, эта выходка и являлась истинной причиной его успехов. Вскоре в Верьере только и было разговору о том, кто одержит победу и перетянет к себе молодого ученого: господин де Реналь или директор дома призрения. Эти господа, вместе с господином Малоном, составляли триумвират, тиранивший город уже много лет подряд. Мэру завидовали, у либералов были основания на него жаловаться, но в конце концов он был дворянин и умел держать себя, тогда как отец господина Вально не оставил сыну и шестисот ливров ренты. Переход от жадности, которую он внушал когда-то своим дрянным зеленым сюртуком, к зависти, которую он возбуждал теперь своим благосостоянием, включая прекрасных нормандских лошадей, золотые цепи и костюмы, сшитые в Париже, был очень велик.
В этом водовороте новых людей Жюльен нашел одного честного человека, это был математик господин Гро, слывший якобинцем. Жюльен, решивший никогда не говорить искренно, должен был изменить свое решение для господина Гро. Жюльен получал из Вержи целые пачки тетрадок. Ему советовали часто видаться с отцом, и он подчинился этой необходимости. Словом, он работал, и довольно удачно, над восстановлением своей репутации, но однажды утром он был внезапно разбужен прикосновением рук, закрывших ему глаза.
Это была госпожа де Реналь, приехавшая в город и взбежавшая одним духом по лестнице, пока дети занимались внизу привезенным ими любимым кроликом, — она спешила увидать Жюльена до их прихода. Это был восхитительный, но, к сожалению, слишком краткий момент: госпожа де Реналь скрылась, лишь только дети появились с кроликом, которого они хотели показать своему другу. Жюльен радостно встретил всех, даже кролика. Ему казалось, что он вернулся в свою семью, он почувствовал, что любит этих детей, что ему приятно поболтать с ними! Он был удивлен их кроткими голосами, простотой и благородством их манер, он чувствовал потребность очиститься от вульгарных поступков и тягостных мыслей, среди которых жил в Верьере. Здесь постоянно чувствовалась боязнь бедности, шла непрерывная борьба между богатством и нищетой. Люди, у которых он обедал, по поводу своего жаркого делали признания, унизительные для них и тошнотворные для тех, кто их слушал.
— Вы, дворяне, имеете основания для гордости, — говорил, он госпоже де Реналь. И рассказал ей обо всех обедах, на которых ему пришлось присутствовать.
— Вы, значит, в моде! — и она добродушно смеялась, представляя себе госпожу Вально, румянившуюся каждый раз, как она ожидала Жюльена. — Я думаю, что она мечтает покорить ваше сердце, — прибавила она.
Завтрак прошел премило. Присутствие детей, казавшееся стеснительным, в действительности только увеличило общее веселье. Бедные дети не знали, как выразить свою радость при виде Жюльена. Прислуга не замедлила им рассказать, что ему предлагают на двести франков больше за о_б_у_ч_е_н_и_е детей Вально.
В середине завтрака Станислав-Ксавье, еще бледненький после тяжелой болезни, вдруг спросил у матери, сколько стоит его серебряный прибор и бокальчик, из которого он пил.
— Зачем тебе это?
— Я хочу их продать и отдать деньги господину Жюльену, чтобы он не п_р_о_г_а_д_а_л, оставаясь у нас.
Жюльен обнял его со слезами на глазах. Мать расплакалась, в то время как Жюльен, взяв Станислава на колени, объяснял ему, что не надо употреблять слова п_р_о_г_а_д_а_л, ибо в этом смысле оно употребляется только лакеями. Заметив, что госпожа де Реналь слушает его с удовольствием, он постарался объяснить это слово несколькими примерами, весьма позабавившими детей.
— Я понимаю, — сказал Станислав, — это можно сказать про ворону, которая имела глупость уронить сыр, подхваченный льстившей ему лисой.
Госпожа де Реналь, обезумев от радости, осыпала детей поцелуями, что было трудно сделать, не прикасаясь к Жюльену.
Вдруг дверь отворилась, и вошел господин де Реналь. Его недовольный и суровый вид представлял странный контраст с радостным оживлением, исчезнувшим при его появлении. Госпожа де Реналь побледнела, она почувствовала, что не в состоянии сейчас ничего отрицать. Жюльен заговорил и стал рассказывать господину мэру о том, как Станислав вздумал продать свой серебряный стаканчик. Он был уверен, что эта история произведет дурное впечатление. Господин де Реналь сразу нахмурил брови, как он это делал всегда при слове ‘деньги’. ‘Упоминание о деньгах, — говорил он, — всегда является предисловием к посягательству на мой кошелек’.
Но здесь дело было важнее денежных соображений, сомнения его увеличились. Счастливый вид его семьи в его отсутствие не мог доставить удовольствия этому человеку с таким щепетильным самолюбием. Его жена стала хвалить остроумную манеру Жюльена сообщать своим ученикам новые понятия.
— Да, да! Я это знаю, он выставляет меня в скверном виде перед моими детьми, ему очень легко быть с ними во сто раз любезнее, чем мне, который, в сущности, является хозяином. Все в этом веке стремится представить в гнусном свете з_а_к_о_н_н_у_ю власть. Несчастная Франция!
Госпожа де Реналь не хотела обращать внимание на оттенки недовольства своего мужа, высказанного ей. Она стала придумывать, как провести целый день с Жюльеном. Ей нужно было сделать в городе кучу покупок, и она объявила, что хочет непременно обедать в ресторане, и, что бы ни говорил ее муж, она стояла на своем. Дети пришли в восторг от одного слова ‘кабачок’, которое с таким удовольствием произносят современные моралисты.
Господин де Реналь оставил жену в первом магазине модных вещей, куда она зашла, и отправился с визитами. Вернулся он еще более мрачный, чем был утром, он убедился, что весь город говорит только о нем и Жюльене. В сущности, никто не дал ему понять, что существуют какие-то оскорбительные для него слухи. То, что спрашивали у господина мэра, касалось лишь одного — останется ли Жюльен у него за шестьсот франков или соблазнится на восемьсот, предложенные ему директором дома призрения.
Этот директор, встретившийся с господином де Реналем на людях, о_б_о_ш_е_л_с_я с н_и_м х_о_л_о_д_н_о. Такое поведение было тонко рассчитано, в провинции не отличаются верхоглядством, впечатления там так редки, что их обсуждают весьма основательно.
Господин Вально был то, что в сотне лье от Парижа называют х_л_ы_щ_о_м, натура грубая и наглая. Его процветание начиная с 1815 года укрепило его прекрасные природные склонности. Он царствовал, если так можно выразиться, в Верьере под началом господина де Реналя, но гораздо более деятельный, ничем не брезговал, во все вмешивался, беспрестанно что-то писал, говорил, суетился, без самолюбия и всяких личных претензий, и в конце концов поколебал авторитет своего мэра в глазах духовных властей. Господин Вально словно сказал местным лавочникам: ‘Выберите мне в вашей среде двух наиболее глупых’, и чиновникам: ‘Укажите мне двух наиболее невежественных’, врачам: ‘Укажите мне двух наибольших шарлатанов’. Когда он собрал самых наглых представителей каждого ремесла, он сказал им: ‘Будем вместе господствовать’.
Повадки всех этих господ оскорбляли господина де Реналя. Нахальство господина Вально не смущалось ничем, даже разоблачениями, которыми аббат Малон осыпал его публично.
Но среди своего благополучия господину Вально приходилось обороняться мелкими наглостями от тех истин, которые, как он сам чувствовал, любой имел право ему высказать. Деятельность его усилилась после посещения господина Аппера. Он три раза ездил в Безансон, отправлял несколько писем с каждой почтой, рассылал также письма через подозрительных лиц, навещавших его по ночам. Быть может, он сделал ошибку с отставкой старика Шелана, ибо эта мстительная выходка создала ему репутацию чрезвычайно злого человека в глазах некоторых знатных, религиозно настроенных людей. Кроме того, эта услуга поставила его в абсолютную зависимость от старшего викария господина де Фрилера, который давал ему теперь странные поручения. Вот какова была его политика, когда он поддался искушению написать анонимное письмо. В довершение всех затруднений его жена объявила ему, что желает иметь у себя Жюльена, ее тщеславие непременно требовало этого.
В таких обстоятельствах господин Вально предвидел неминуемо решительную сцену со своим старым сотоварищем, господином де Реналем. Ему было безразлично его личное неудовольствие, но он мог написать в Безансон и даже в Париж. Родственник какого-нибудь министра вдруг пожалует в Верьер и отнимет у него дело призрения нищих. Господин Вально подумывал, уж не сблизиться ли ему с либералами, ради этого некоторые из них были приглашены на обед, на котором присутствовал Жюльен. Они могли оказать ему сильную поддержку против мэра. Но в случае выборов окажется невозможным вотировать с либералами и сохранить дело призрения в своих руках. Госпожа де Реналь, отлично понимавшая эту политику, посвятила во все это Жюльена, пока они ходили под руку из лавки в лавку и даже дошли до Б_у_л_ь_в_а_р_а В_е_р_н_о_с_т_и, где провели несколько часов почти так же спокойно, как в Вержи.
Между тем господин Вально старался избежать решительного объяснения со своим прежним патроном, сам приняв по отношению к нему вызывающий тон. На этот раз ему это удалось, но настроение мэра от этого только ухудшилось. Никогда тщеславие, столкнувшись с самыми меркантильными или жестокими стремлениями корыстолюбца, не ставило человека в более жалкое положение, в каком очутился господин де Реналь, входя в кабачок. Наоборот, никогда еще дети его не чувствовали себя так весело и радостно. Этот контраст окончательно оскорбил его.
— Насколько я могу судить, я лишний в своей семье! — сказал он, входя, тоном, которому хотел придать апломб.
Вместо всякого ответа жена его отвела в сторону и стала доказывать ему необходимость удаления Жюльена. Счастливые часы, проведенные с ним, вернули ей уверенность и настойчивость, необходимые для выполнения плана, обдуманного ею в течение двух недель. Бедного верьерского мэра окончательно смутило то, что в городе все публично издевались над его пристрастием к д_е_н_ь_г_а_м. Господин Вально щеголял щедростью вора и показал себя блестящим образом во время пяти или шести последних сборов в пользу конгрегации и общины Пресвятой Девы, св. Иосифа и т. п., и т. п.
Среди дворян Верьера и окрестностей, ловко распределенных в списке братьев-сборщиков по величине жертвуемых ими сумм, имя господина де Реналя стояло последним. Напрасно уверял он, что у него н_е_т д_о_х_о_д_о_в. На этот счет духовенство шутить не любит.

XXIII

Огорчения чиновника

Il piacere di abzar la festa tutto l’anno, ben pagato da certi quarti d’ora che bisogna passar.

Casti1

1 Удовольствие ходить весь год, важно задрав голову, стоит того, чтобы помучиться какие-нибудь четверть часа. Касти.

Но предоставим этого ничтожного человека его ничтожным опасениям. Зачем он взял к себе в дом человека с сердцем, когда ему нужна была лакейская душа? Зачем не умеет он выбирать людей? В XIX веке случалось постоянно, что знатный и сильный вельможа, сталкиваясь с благородным человеком, убивает его, ссылает, заключает в тюрьму или до такой степени унижает, что несчастный имеет глупость умереть с горя. Случайно здесь страдает не тот, кто благороден. Великое несчастье — это невозможность забыть о людях, подобных господину де Реналю. В городе с двадцатью тысячами жителей эти господа олицетворяют общественное мнение, а общественное мнение — ужасная вещь в стране, имеющей характер. Человек благородный, великодушный, могущий быть вам другом, но отделенный расстоянием в сотни лье, судит о вас на основании общественного мнения, а оно создано глупцами, которых случай сделал богатыми, знатными и умеренными. Горе тому, кто от них отличается.
Тотчас после обеда все уехали в Вержи, но через день Жюльен снова увидел все семейство Реналей в Верьере.
Не прошло и часа, как он, к своему великому изумлению, заметил, что госпожа де Реналь от него что-то скрывает. Она прерывала свои разговоры с мужем, лишь только он появлялся, и, казалось, почти желала, чтобы он удалился. Жюльен не заставил повторять это дважды. Он сделался холоден и сдержан, госпожа де Реналь заметила это, но не потребовала объяснений. ‘Уж не собирается ли она найти мне замену? — подумал Жюльен. — А еще третьего дня она была со мною так откровенна. Но, говорят, великосветские дамы всегда так поступают. Это так же, как у королей, — они всего любезнее с министром в тех случаях, когда тот, возвратясь домой, находит на столе указ о своей отставке’.
Жюльен заметил, что в этих разговорах, внезапно прерывавшихся при его появлении, часто упоминалось о большом доме, принадлежащем Верьерской общине, старом, но удобном и просторном, расположенном против церкви в самом бойком торговом месте города. ‘Что может быть общего между этим домом и новым любовником?’ — думал Жюльен. В своем огорчении он повторял хорошенькую песенку Франциска I, бывшую для него новостью, ибо госпожа де Реналь научила его ей всего лишь как месяц… Тогда какими клятвами, какими ласками опровергался каждый стих этой песни!
Souvent femme varie,
Bien fol est qui s’y fie1.
1 Красотки лицемерят,
Безумен, кто им верит.
Господин де Реналь уехал на почтовых лошадях в Безансон. Эта поездка была решена им в два часа, он казался чрезвычайно взволнованным. По возвращении он бросил на стол толстый пакет, обернутый в серую бумагу.
— Вот это дурацкое дело, — сказал он жене.
Через час Жюльен увидел, как пакет уносил расклейщик объявлений, и поспешил за ним: ‘Я узнаю тайну на первом повороте улицы’.
Он нетерпеливо ожидал, стоя возле расклейщика, который намазывал своей толстой кистью оборотную сторону афиши. Едва она появилась на стене, как любопытство Жюльена было удовлетворено подробным объявлением о сдаче внаем с торгов того самого большого старого дома, о котором так часто упоминалось в беседах господина де Реналя с женой. Торги были назначены на следующий день, в два часа, в общинной зале, — цену можно было набавлять до сгорания третьей свечи. Жюльен был сильно разочарован, объявление повесили накануне торгов — каким образом все желающие успеют об этом узнать? Впрочем, эта афиша, помеченная числом двухнедельной давности, хоть он и прочитал ее еще трижды в трех разных местах, ничего не разъясняла.
Он отправился посмотреть этот дом. Привратник, не заметив его, сказал таинственно соседу:
— Э-э! Э! Напрасно старается. Господин Малон обещал, что он ему достанется за триста франков, а когда мэр стал упираться, его вызвали к епископу через старшего викария господина де Фрилера.
Появление Жюльена заметно смутило обоих друзей, не произнесших более ни слова.
Жюльен отправился также на торги. В плохо освещенной зале толпилась масса народу, но все они как-то странно п_е_р_е_г_л_я_д_ы_в_а_л_и_с_ь. Глаза всех были устремлены на стол, где на оловянном блюде Жюльен увидел три зажженных огарка свечи. Пристав выкрикивал: ‘Т_р_и_с_т_а ф_р_а_н_к_о_в, г_о_с_п_о_д_а!’
— Триста франков! это здорово, — сказал один человек тихо своему соседу. Жюльен стоял между ними двумя. — Дом стоит больше восьмисот, я надбавлю.
— Это все равно что плевать против ветра. Что ты выиграешь, посадив себе на шею господина Малона, господина Вально, епископа, его грозного старшего викария де Фрилера и всю шайку.
— Триста двадцать франков, — сказал другой, смеясь.
— Скотина! — возразил сосед.— Да вот и шпион мэра, — прибавил он, указывая на Жюльена.
Жюльен живо обернулся, чтобы ответить на эти слова, но оба приятеля делали вид, что не замечают его. Их хладнокровие сообщилось и ему. В этот момент потухла последняя свечка и пристав протяжным голосом объявил, что дом передается на девять лет господину де Сен-Жиро, начальнику канцелярии префектуры за триста тридцать франков.
Лишь только мэр вышел из залы, начались обсуждения.
— Неосторожность Грожо обошлась общине в тридцать франков, — сказал один.
— Но господин де Сен-Жиро, — заметил другой, — отомстит Грожо, напомнит об этих тридцати франках.
— Что за наглость! — говорил какой-то толстяк слева от Жюльена. — За этот дом я дал бы восемьсот франков, пустил бы его под фабрику, да и то считал бы дешево.
— Ба! — ответил ему молодой фабрикант, либерал. — Да разве де Сен-Жиро не член конгрегации? разве его четверо детей не получают стипендии? Ну и бедняга! Верьерская община просто обязана прибавить ему жалованье на пятьсот франков, вот и всё.
— И подумать только, что мэр не мог этому помешать! — заметил третий. — Конечно, он реакционер, но он не вор.
— Не вор? — возразил другой, — нет, это только простофили не воруют. Все это поступает в общую кассу и в конце года делится. Но тут стоит молодой Сорель, пойдемте.
Жюльен вернулся очень раздосадованный, он нашел госпожу де Реналь очень печальной.
— Вы были на торгах? — спросила она его.
— Да, сударыня, я был там и имел честь прослыть за шпиона господина мэра.
— Если бы он меня послушался, он уехал бы на некоторое время.
В эту минуту появился господин де Реналь, он был очень мрачен. Обед прошел в глубоком молчании. Господин де Реналь отдал Жюльену приказание ехать с детьми в Вержи, во время пути все были печальны. Госпожа де Реналь утешала своего мужа.
— Вы должны бы уж к этому привыкнуть, мой друг.
Вечером все сидели молча вокруг камина, треск пылающих поленьев являлся единственным развлечением. Переживали тоскливое настроение, бывающее и в самых дружных семьях. Вдруг один из мальчиков весело воскликнул:
— Звонят! звонят!
— Черт подери! если это де Сен-Жиро, являющийся ко мне под предлогом благодарности, — воскликнул мэр, — я ему выскажу все, это уж слишком. Он чувствует себя обязанным Вально, а я скомпрометирован. Что, если эти проклятые якобинские газеты воспользуются этой историей и сделают из меня посмешище?
В эту минуту вошел в сопровождении лакея очень красивый человек с густыми черными бакенбардами.
— Господин мэр, я синьор Джеронимо. Вот письмо, которое кавалер де Бовэзи, атташе при посольстве в Неаполе, передал мне перед моим отъездом, это было всего девять дней тому назад, — прибавил синьор Джеронимо, весело поглядывая на госпожу де Реналь. — Синьор де Бовэзи, ваш кузен, а мой приятель, говорил, что вы, сударыня, знаете итальянский язык.
Веселость неаполитанца обратила этот скучный вечер в очень веселый. Госпожа де Реналь захотела непременно угостить его ужином. Она подняла весь дом на ноги, ей хотелось во что бы то ни стало развлечь Жюльена и заставить его позабыть, что его дважды обозвали в этот день шпионом. Синьор Джеронимо был известный певец, человек из хорошего общества, к тому же большой весельчак, — свойства, которые во Франции теперь уже несовместимы. После ужина он спел маленький дуэт с госпожой де Реналь. Рассказывал очаровательные анекдоты. Когда Жюльен предложил детям идти спать в час ночи, они запротестовали.
— Мы только дослушаем эту историю, — сказал старший.
— Это моя собственная история, синьорино, — ответил синьор Джеронимо. — Восемь лет тому назад я был приблизительно в вашем возрасте и учился в неаполитанской консерватории, но я не имел чести быть сыном прославленного мэра очаровательного города Верьера. — Эти слова вызвали вздох у господина де Реналя. Он взглянул на жену. — Синьор Зингарелли, — продолжал молодой певец, несколько утрируя свой акцент, отчего дети громко смеялись, — синьор Зингарелли был чрезвычайно строгим учителем. В консерватории его не любили, но он желал, чтобы все делали вид, что его любят. Я отлучался так часто, как мог, ходил в маленький театр Сан-Карлино, где слушал божественную музыку, но — о Небо — где взять восемь су для покупки входного билета. Сумма огромная, — говорил он, глядя на детей, не перестававших смеяться. — Синьор Джованноне, директор Сан-Карлино, услыхал раз, как я пою. Мне было шестнадцать лет. ‘Этот мальчик, — сказал он, — настоящее сокровище. — Хочешь поступить ко мне, дружок?’ — говорит он мне. — ‘А сколько вы мне дадите?’ — ‘Сорок дукатов в месяц’. Господа, это сто шестьдесят франков. Мне показалось, что я попал на Небеса. ‘Но каким образом, — говорю я Джованноне, — добиться, чтобы строгий Зингарелли отпустил меня?’ — ‘Lascia tare a me’.
— Предоставьте это мне! — воскликнул старший мальчик.
— Совершенно верно, мой юный синьор. Синьор Джованноне сказал мне: ‘Милый, прежде всего составим условьице’. Я подписываю — он мне дает три дуката. Никогда я еще не видал столько денег. После этого он мне говорит, что я должен делать.
На следующий день я прошу грозного синьора Зингарелли назначить мне аудиенцию. Его старый лакей вводит меня к нему. — ‘Чего ты хочешь, шалопай?’ — спрашивает Зингарелли. — ‘Маэстро, — говорю я ему, — я раскаиваюсь в моих проступках, никогда не буду больше убегать из консерватории через железную решетку. Я удвою старания’. — ‘Если бы я не боялся испортить твой чудесный бас, я бы посадил тебя в карцер на хлеб и на воду на две недели, мошенник’. — ‘Маэстро, — говорю я, — я стану образцом для всей школы, поверьте мне. Но прошу у вас одной милости: если кто-нибудь придет просить меня петь в городе, откажите. Пожалуйста, скажите, что вы не разрешаете’. — ‘Да какой черт придет просить такого дрянного мальчишку? Разве я когда позволю, чтобы ты бросил консерваторию? Да ты надо мной издеваешься? Проваливай, проваливай! — говорил он, стараясь пнуть меня в зад… — Проваливай, а не то на хлеб и на воду…’
Час спустя синьор Джованноне является к директору. ‘Я пришел вас просить содействовать моей карьере, — сказал он. — Отпустите ко мне Джеронимо. Если он будет петь в моем театре, я в эту же зиму выдам свою дочь замуж’.
‘Что ты намерен делать с этим шалопаем! — говорит ему Зингарелли. — Я не отпущу его, ты его не получишь, да, впрочем, если бы я и согласился, он не захочет бросать консерваторию, он мне только что в этом поклялся’.
‘Если я действую помимо его воли, — говорит серьезно Джованноне, вынимая из кармана мой контракт, — так вот его подпись’.
Тогда Зингарелли, взбешенный, бросается к звонку: ‘Выгнать Джеронноне из консерватории!’ — кричит он вне себя от негодования. И меня выгнали, а я хохотал как безумный. В тот же вечер я пел арию Мольтиплико. Полишинель хочет жениться, считает по пальцам все, что ему нужно для хозяйства, и ежеминутно сбивается со счета.
— Ах! сударь, сделайте одолжение, пропойте нам эту арию, — сказала госпожа де Реналь.
Джеронимо пропел, и все смеялись до слез. Синьор Джеронимо отправился спать только в два часа ночи, очаровав всю семью своими прекрасными манерами, своею услужливостью и веселостью.
На другой же день господин и госпожа де Реналь вручили ему письма, которые ему были нужны для представления ко двору.
‘Итак, повсюду фальшь, — думал Жюльен, — теперь синьор Джеронимо едет в Лондон на шестьдесят тысяч франков жалованья. Не будь директор Сан-Карлино так ловок, его дивный голос получил бы известность, быть может, только лет через десять… Но, право же, я скорее сделался бы Джеронимо, чем господином де Реналем. Если в обществе относятся к нему не с таким уважением, то у него нет неприятностей, подобных сегодняшним торгам, и жизнь его течет весело’.
Одно удивляло Жюльена: недели одиночества, проведенные в Верьере в доме господина де Реналя, казались ему теперь счастливым временем. Мрачное настроение овладевало им только во время обедов, на которые его приглашали, но, оставаясь один в пустом доме, разве не мог он читать, писать, размышлять без всякой помехи? Его не отрывали ежеминутно от его блестящих грез ради жестокой необходимости наблюдать поступки низкой души или обманывать ее лицемерными поступками и словами.
— Неужели счастье может улыбнуться мне? Для такой жизни не нужно много денег, я могу по своему выбору — жениться на девице Элизе или войти в дело Фуке… Путник, поднявшийся на высокую гору и отдыхающий на ее вершине, наслаждается отдыхом… Но будет ли он счастлив, если его заставят отдыхать всю жизнь?
Госпожу де Реналь одолевали тяжелые мысли. Несмотря на свое обещание, она рассказала Жюльену все дело с торгами.
‘Значит, ради него я готова нарушить все свои клятвы!’ — думала она.
Она бы не задумалась пожертвовать своей жизнью ради мужа, если бы тому угрожала опасность. Душа госпожи де Реналь принадлежала к тем благородным и романтическим душам, для которых видеть возможность благородного поступка и не совершить его — значит постоянно терзаться раскаянием, равным совершенному преступлению. Однако и у нее бывали злополучные дни, когда она не могла отогнать от себя мысли о неизмеримом блаженстве, которым бы она наслаждалась, если бы, внезапно овдовев, могла выйти замуж за Жюльена.
Он любил ее сыновей гораздо больше, чем отец, несмотря на его суровую справедливость, они обожали его. Она знала, что, если бы она вышла замуж за Жюльена, ей пришлось бы покинуть Вержи, тенистые сады которого она так любила. Она представляла себе, как жила бы в Париже и занималась детьми, давая им образование, которым бы все восхищались. Дети, она, Жюльен — все были бы безумно счастливы.
Странное развитие получил брак в XIX веке! Будничность супружеской жизни наверняка убивает любовь, если таковая предшествовала браку. А между тем, по словам одного философа, брак очень быстро становится скучным для людей состоятельных и не занятых работою и отвращает их от спокойных семейных радостей. И только самые сухие женщины не получают в браке предрасположения к любовным похождениям.
Размышления этого философа заставляют меня простить госпожу де Реналь, но в Верьере ей не прощали, и весь город без ее ведома занимался исключительно ее скандальной любовью. Благодаря этому скандалу этой осенью там скучали меньше обыкновенного.
Осень и часть зимы пролетели быстро. Пришлось покинуть рощи Вержи. Приличное общество Верьера начало возмущаться тем, что его проклятия, по-видимому, мало задевают господина де Реналя. Менее чем за неделю серьезные лица, вознаграждая себя за свою обычную серьезность удовольствием выполнять подобные поручения, возбудили в нем жесточайшие подозрения, пользуясь для этого сравнительно умеренными выражениями.
Господин Вально, действовавший осторожно, поместил Элизу в знатное и уважаемое семейство, состоявшее из пяти женщин. Элиза, опасаясь, как она говорила, что не найдет места зимой, согласилась получать в этой семье только две трети того, что она получала у господина мэра. Этой девушке пришла в голову превосходная мысль: отправиться на исповедь к старому священнику Шелану и одновременно к новому священнику, чтобы рассказать им обоим подробности любовных дел Жюльена.
На следующий день после ее приезда, в шесть часов утра, аббат Шелан призвал к себе Жюльена.
— Я вас ни о чем не спрашиваю, — сказал он ему, — прошу вас, и даже приказываю ничего мне не говорить, я требую, чтобы вы через три дня отправились или в Безансонскую семинарию, или к вашему другу Фуке, который всегда готов помочь вам превосходно устроиться. Я все предусмотрел, все устроил, но нужно уехать и не возвращаться в течение года в Верьер.
Жюльен ничего не отвечал, он раздумывал: должен ли он оскорбиться попечением о нем господина Шелана, который, в конце концов, вовсе не был ему родней…
— Завтра в этот же час я буду иметь честь снова явиться к вам, — сказал он наконец священнику.
Господин Шелан, рассчитывавший легко одержать победу над таким молодым человеком, говорил много. Жюльен с выражением глубокого смирения на лице не раскрывал рта.
Наконец он покинул аббата и побежал предупредить госножу де Реналь, которую он нашел в отчаянии. Ее муж только что беседовал с нею довольно откровенно. Его природная слабохарактерность вместе с перспективой Безансонского наследства склонили его считать ее совершенно невинной. Он признался ей, в каком странном состоянии он нашел общественное настроение в Верьере. ‘Люди, конечно, ошибаются, они введены в заблуждение завистниками. Но что же, наконец, делать?’
Госпожа де Реналь предалась на мгновение иллюзии, что Жюльен может принять предложение господина Вально и остаться в Верьере. Но это уже не была теперь простодушная и застенчивая женщина, какой она была в прошлом году, ее роковая страсть, ее терзания просветили ее. Вскоре она, слушая мужа, с болью поняла, что разлука, по крайней мере недолгая, теперь необходима. ‘Вдали от меня Жюльен предастся своим честолюбивым планам, столь естественным для бедняка. А я, великий Боже! я так богата и ничего не могу сделать для своего счастья! Он меня забудет. Он так любезен и мил, что его всегда будут любить, полюбит и он. О я несчастная!.. Но на что же мне жаловаться? Бог справедлив, я не имела сил противиться греху, он отнял у меня разум. От меня зависело купить молчание Элизы деньгами, это было так легко. Я даже не потрудилась поразмыслить хоть минуту — безумные любовные мечты поглощали все мое время. Я погибла’.
Жюльена особенно поразило то, что, передавая ужасное известие об отъезде госпоже де Реналь, он не встретил ни малейшего возражения… Она только делала усилия, чтобы не расплакаться.
— Нам необходима твердость, мой друг. — Она отрезала у себя прядь волос. — Я не знаю, что будет со мною, — говорила она ему, — но, если я умру, обещай мне никогда не забывать моих детей. Будешь ли ты далеко или близко от них, но постарайся сделать из них честных людей. Если опять будет революция, всех дворян перережут, их отцу, вероятно, придется эмигрировать из-за этого крестьянина, убитого на крыше. Наблюдай за детьми… Дай мне руку. Прощай, мой друг, — настали и для нас последние минуты. После этой великой жертвы, я думаю, у меня хватит мужества позаботиться о моей репутации в обществе.
Жюльен ожидал взрыва отчаяния. Простота этого прощания растрогала его.
— Нет, я не хочу так с вами прощаться. Я уеду, этого хотят они, но и вы хотите того же. Но через три дня я приду к вам ночью.
Все мысли госпожи де Реналь перевернулись. Значит, Жюльен любит ее, если ему самому пришло в голову повидаться с нею! Ее ужасные муки мгновенно превратились в самую живую радость, когда-либо ею испытанную. Все показалось ей легким. Уверенность, что она увидит своего друга еще раз лишила эти последние минуты всякой горечи. С этого мгновения все поведение и выражение лица госпожи де Реналь сделались благородны, тверды и полны достоинства.
Вскоре вернулся господин де Реналь, он был вне себя. Наконец он признался жене в получении анонимного письма два месяца тому назад.
— Я хочу отнести его в казино, показать всем, пусть все знают, что его написал этот бесстыжий Вально, которого я вытащил из нищеты и сделал одним из самых богатых граждан в Верьере. Я опозорю его публично, а потом буду с ним драться. Это уж слишком!
‘Я могу овдоветь, великий Боже! — подумала госпожа де Реналь. Но почти в ту же минуту сказала себе: если я не помешаю всеми силами этой дуэли, я буду убийцей моего мужа’.
Никогда еще она не льстила его тщеславию так искусно. Менее чем в два часа она убедила его, и даже посредством его собственных доводов, что с господином Вально надо быть любезнее прежнего и даже снова взять Элизу в дом. Госпожа де Реналь должна была призвать все свое мужество, чтобы решиться взять снова к себе эту девушку — причину всех ее несчастий. Но эта мысль исходила от Жюльена.
Наконец, после долгих колебаний, господин де Реналь сам пришел к мысли, чрезвычайно тягостной, что для него будет всего неприятнее, если Жюльен на глазах всего сплетничающего Верьера останется здесь в качестве наставника детей Вально. Для Жюльена явно было выгодно принять предложение директора дома призрения. Но для доброго имени господина де Реналя было, наоборот, очень важно, чтобы Жюльен оставил Верьер и поступил в Безансонскую или Дижонскую семинарию. Но как заставить его это сделать, и потом, на что он станет там жить?
Господин де Реналь, предвидя неизбежность денежной жертвы, пришел в большее отчаяние, чем его жена. Она после последнего разговора чувствовала себя подобно благородному и уставшему от жизни человеку, принявшему дозу stramonium’a, он поступает после этого уже только по инерции, ничем больше не интересуясь. В таком настроений умирающий Людовик XV сказал: ‘К_о_г_д_а я б_ы_л к_о_р_о_л_е_м’. Поразительные слова!
На следующее утро, очень рано, господин де Реналь получил анонимное письмо. Это письмо было написано самым оскорбительным тоном. Самые грубые слова, применительно к его положению, встречались в каждой строчке. Очевидно, это была работа какого-нибудь мелкого завистника. Это письмо снова навело господина де Реналя на мысль драться с господином Вально. Вскоре он до того расхрабрился, что решил привести это намерение немедленно в исполнение. Он вышел один из дому и пошел в оружейный магазин за пистолетами, которые тут же велел зарядить. ‘Действительно, — сказал он себе, — даже при суровом режиме императора Наполеона мне не пришлось бы себя упрекать в плутовстве. Самое большее, что я делал, это закрывал глаза, но в моем столе хранится немало писем, побуждавших меня к тому’.
Госпожа де Реналь испугалась холодного бешенства своего мужа — к ней вернулась роковая мысль о вдовстве, которую она с трудом отгоняла от себя. Она заперлась с ним в кабинете. В течение нескольких часов она тщетно уговаривала его, новое анонимное письмо заставило его решиться. Наконец ей удалось добиться того, что храброе намерение дать пощечину господину Вально превратилось в решимость предложить Жюльену шестьсот франков за год пребывания в семинарии. Господин де Реналь, проклиная тысячу раз злополучный день, когда ему пришла роковая мысль взять наставника к себе в дом, забыл об анонимном письме.
Его несколько утешала мысль, которую он скрывал от жены: действуя ловко и пользуясь романтическими идеями молодого человека, он надеялся убедить его отказаться от предложения господина Вально и меньшими издержками.
Госпоже де Реналь гораздо труднее было доказать Жюльену, что, жертвуя в угоду ее мужу местом в восемьсот франков, которые ему предложил директор дома призрения, он должен без всякого смущения принять вознаграждение.
— Но, — повторял Жюльен, — я и не собирался никогда принять его приглашение. Вы слишком приучили меня к деликатной жизни, грубость этих людей была бы мне невыносима.
Но жестокая необходимость железной рукой согнула волю Жюльена. Его гордость подсказала ему, что следует принять в виде займа сумму, предложенную верьерским мэром, и выдать расписку, обязывающую его выплатить эти деньги через пять лет с процентами.
Госпожа де Реналь все еще хранила свои несколько тысяч франков в маленьком гроте на горе.
Она предложила ему их, трепеща, опасаясь, что он откажется с негодованием.
— Вы хотите, — сказал ей Жюльен, — омрачить самую память о нашей любви.
Наконец Жюльен покинул Верьер. Господин де Реналь был очень счастлив, в роковую минуту получения денег это испытание оказалось выше сил Жюльена. Он отказался наотрез. Господин де Реналь бросился ему на шею со слезами на глазах. Когда Жюльен попросил у него рекомендацию, мэр даже не нашел достаточно восторженных выражений, чтобы расхвалить его поведение. У нашего героя было пять луидоров собственных сбережений, и он надеялся занять такую же сумму у Фуке.
Он был очень взволнован. Но, пройдя лье от Верьера, где он оставил столько любви, он уже думал только о радости жить в столице, в большом военном городе, каким был Безансон.
В продолжение этой короткой разлуки, на три дня, госпожа де Реналь пережила один из самых жестоких любовных обманов. Жизнь ее была сносна, и от чрезмерного несчастья ее отделяло еще это последнее свидание с Жюльеном. Она считала дни, часы, минуты, отделявшие ее от этого свидания. Наконец, в ночь на третий день, она услышала условный сигнал. Жюльен появился перед ней, преодолев тысячу опасностей.
С этой минуты ею овладела единственная мысль: она видит его в последний раз. Не будучи в состоянии отвечать на ласки своего друга, она казалась еле живым трупом. Стараясь выразить ему свою любовь, она делала это так неловко, что заставляла его предполагать почти обратное. Ничто не могло ее отвлечь от жестокой мысли о вечной разлуке. Недоверчивый Жюльен уже подумал, что его позабыли, на его колкие слова на этот счет она ответила только безмолвными слезами и судорожным пожатием его руки.
— Да боже мой! как вы хотите, чтобы я верил? — отвечал Жюльен на ее холодные неубедительные уверения. — Вы бы выказали во сто раз больше искренной привязанности госпоже Дервиль или любой знакомой.
Госпожа де Реналь, словно окаменев, не знала, что ответить.
— Несчастнее быть невозможно… Я надюсь, что скоро умру… чувствую, как леденеет мое сердце…
Таковы были самые пространные ответы, которых он от нее добился.
Когда на рассвете они расставались, госпожа де Реналь перестала плакать. Она безмолвно смотрела, как он привязывал к окну веревку с узлами, даже не отвечала на его поцелуи. Напрасно Жюльен говорил ей:
— Вот мы и достигли того, чего вы так желали. Теперь вы будете жить без укоров совести. При малейшем нездоровье ваших детей вы не станете воображать их в могиле.
— Мне досадно, что вы не можете поцеловать Станислава, — сказала она холодно.
В конце концов, Жюльена глубоко поразили холодные объятия этого живого трупа, пройдя несколько лье, он все еще продолжал об этом думать. Душа его была потрясена, и, пока не показались еще горы и он мог видеть верьерскую колокольню, он все время оборачивался.

XXIV

Столица

Que de bruit, que de gens affairs? que d’ides pour l’avenir dans une tte de vingt ans! quelle distraction pour l’amour.

Barnave1

1 Какой шум! Какая масса народа, и у каждого свои заботы! Каких только планов на будущее не родится в голове двадцатилетнего юноши! Как все это отвлекает от любви!

Барнав.

Наконец он увидел вдали на горе черные стены: это была Безансонская крепость. ‘Совсем другое было бы у меня настроение, — сказал он со вздохом, — если бы я подходил к этому благородному, военному городу, чтобы занять место подпоручика в одном из полков, призванных его защищать’.
Безансон не только один из самых красивых городов Франции, в нем также много умных и благородных людей. Но Жюльен, будучи молодым крестьянином, не имел возможности приблизиться к людям выдающимся.
Он взял у Фуке штатское платье и в таком костюме перешел подъемные мосты. Полный раздумий об истории осады 1674 года, он захотел осмотреть крепостные укрепления до того, как запереться в семинарии. Два или три раза его чуть не арестовали часовые, он проникал в места, запретные для публики, чтобы сохранить возможность для военных властей продавать ежегодно сена на двенадцать или пятнадцать франков.
Высота стен, глубина рвов, грозный вид пушек занимали его в течение нескольких часов, затем он подошел к большому кафе на бульваре. Остановился в восхищении, хотя слово ‘кафе’ и стояло огромными буквами над дверьми, он не поверил своим глазам. Он преодолел свою робость, решился войти и очутился в зале длиной в тридцать или сорок шагов и высотой по меньшей мере в двадцать футов. В этот день все казалось ему очаровательным.
На двух бильярдах игра была в разгаре. Лакеи выкрикивали очки, игроки бегали вокруг бильярдов, окруженные толпой зрителей. Клубы табачного дыма, вылетавшие изо ртов, окутывали всех голубым облаком. Внимание Жюльена привлек высокий рост мужчин, их крепкие плечи, тяжелая походка, огромные бакенбарды и длинные сюртуки. Эти благородные потомки древнего Бизонциума не говорили, а кричали, они вели себя как грозные воины. Жюльен восхищался, не двигаясь с места, он размышлял о необъятности и великолепии такого большого города, как Безансон. Он никак не осмеливался спросить себе чашку кофе у этих высокомерных господ, выкрикивающих бильярдные очки.
Но девица, сидевшая за конторкой, заметила милое лицо юного поселянина, который остановился с узелком под мышкой в трех шагах от печки и рассматривал бюст короля из прекрасного белого гипса. Эта девица из хорошей местной семьи, отлично сложенная и одетая как подобает для поднятия престижа кафе, уже дважды окликала Жюльена тоненьмим голоском, стараясь быть услышанной только им: ‘Сударь! сударь!’ Жюльен увидел обращенные на него светло-голубые глаза и понял, что говорят с ним.
Он устремился к конторке и к молодой девице, словно шел на приступ. При этом быстром движении его узел упал.
Какую жалость внушил бы наш провинциал юным парижским лицеистам, которые в пятнадцать лет уже умеют входить в кафе с развязным видом? Но эти дети, такие изящные в пятнадцать лет, в восемнадцать становятся уже з_а_у_р_я_д_н_ы_м_и. Страшная застенчивость, свойственная провинциалу, зачастую преодолевается и превращается в твердый характер. Приближаясь к этой прекрасной молодой девушке, удостоившей с ним заговорить, Жюльен подумал, что нужно говорить ей правду, — он становился храбрым по мере того, как побеждал свою застенчивость.
— Сударыня, я в первый раз в Безансоне, мне бы хотелось получить чашку кофе и булку — конечно, за плату.
Девица слегка улыбнулась, затем покраснела, она боялась, как бы игроки не стали насмехаться над этим милым молодым человеком. Его напугают, и он больше не появится.
— Садитесь здесь, возле меня, — сказала она, указывая ему на мраморный столик, почти спрятанный за огромной конторкой красного дерева, выступающей в залу.
Девушка нагнулась над конторкой, что дало ей возможность показать свой прекрасный стан. Жюльен заметил это, мысли его приняли другое направление. Прекрасная девица поставила перед ним чашку, сахар и булку. Она не решалась позвать лакея, который подал бы ему кофе, понимая, что тогда ей незачем будет оставаться наедине с Жюльеном.
Жюльен задумчиво сравнивал эту веселую белокурую красавицу с некоторыми образами, часто волновавшими его. Мысль о внушенной им страсти лишила его почти всякой застенчивости. Прекрасной девице достаточно было одного мгновения, она поняла взгляды Жюльена.
— Этот табачный дым заставляет вас кашлять, приходите сюда завтра утром в восемь часов завтракать, тогда я бываю почти всегда одна.
— Как вас зовут? — спросил Жюльен, улыбаясь ласково, с милой робостью.
— Аманда Бине.
— Позвольте мне прислать вам через час небольшой пакет?
Прекрасная Аманда на минуту задумалась.
— За мною наблюдают — это может меня скомпрометировать, впрочем, я запишу вам свой адрес на карточке, которую вы приложите к вашему свертку. Присылайте мне его смело.
— Меня зовут Жюльен Сорель, — сказал молодой человек, — у меня нет ни родных, ни знакомых в Безансоне.
— Ага! понимаю, — сказала она весело, — вы поступаете в юридическую школу?
— Увы! нет,— ответил Жюльен,— меня посылают в семинарию.
Глубокое разочарование омрачило лицо Аманды, она позвала лакея, теперь у нее хватило на это мужества. Лакей налил Жюльену кофе, даже не взглянув на него.
Аманда получала деньги за конторкой. Жюльен гордился тем, что осмелился с ней заговорить, за одним из бильярдов поспорили. Крики и споры игроков, разносившиеся по огромной зале, производили шум, изумлявший Жюльена. Аманда, опустив глаза, казалось, о чем-то грезила.
— Если хотите, мадемуазель, — вдруг сказал он с уверенностью, — я выдам себя за вашего кузена?
Его авторитетный тон очень понравился Аманде. ‘Это не какой-нибудь пустомеля’,— подумала она. Она сказала ему живо, не глядя на него, наблюдая за тем, чтобы кто-нибудь не подошел к конторке:
— Я из Жанлиса, близ Дижона, скажите, что вы тоже из Жанлиса, кузен моей матери.
— Постараюсь.
— Каждый четверг летом, в пять часов, господа семинаристы проходят мимо нашего кафе.
— Если вы будете думать обо мне, держите в руках букетик фиалок, когда я буду проходить.
Аманда посмотрела на него с удивлением, этот взгляд превратил мужество Жюльена в безрассудство, однако он покраснел, проговорив:
— Я чувствую, что безумно влюбился в вас.
— Говорите же тише, — прошептала она испуганно.
Жюльен старался припомнить фразы из разрозненного томика ‘Новой Элоизы’, найденного им в Вержи. Его память не подвела его: в течение десяти минут он отвечал восхищенной Аманде целыми фразами из ‘Новой Элоизы’, его храбрость забавляла его самого, когда вдруг прекрасная девица приняла холодный вид. Один из ее возлюбленных показался у входа в кафе.
Он приблизился к конторке, насвистывая и подергивая плечами, взглянул на Жюльена. Тут же воображению Жюльена, постоянно впадающему в крайности, представилась неизбежная дуэль. Он сильно побледнел, отодвинул свою чашку, принял уверенный вид и стал внимательно смотреть на своего соперника. Пока этот соперник наклонился над рюмкою водки, которую он развязно наливал себе на конторке, взгляд Аманды приказал Жюльену опустить глаза. Он повиновался и в течение двух минут сидел неподвижно, бледный, думая только о том, что сейчас произойдет, в эту минуту он был действительно прекрасен. Соперник был поражен взглядом Жюльена, проглотив свою рюмку водки залпом, он шепнул что-то Аманде, засунул руки в карманы своего толстого сюртука и направился к бильярду, насвистывая и поглядывая на Жюльена. Последний поднялся вне себя от гнева, но не знал, как бросить вызов. Он положил свой узелок и с самым развязным видом направился к бильярду.
Напрасно шептало ему благоразумие: дуэль тотчас по приезде в Безансон погубит всю его духовную карьеру.
— Пускай, по крайней мере не скажут, что я спускаю нахалу.
Аманда видела его решимость, которая бросалась в глаза рядом с его наивными манерами, и предпочла его высокому молодому человеку в сюртуке. Она поднялась с места и, делая вид, что наблюдает за кем-то проходящим по улице, поспешно встала между ним и бильярдом.
— Берегитесь смотреть косо на этого господина, это мой зять.
— А мне что за дело? Он тоже на меня смотрел.
— Вы хотите меня сделать несчастной? Разумеется, он на вас посмотрел, быть может, даже заговорит с вами. Я ему сказала, что вы — родственник моей матери и приехали из Жанлиса. Он здешний и никогда не бывал дальше Доля по Бургундской дороге, вы можете ему рассказывать что хотите, ничего не опасаясь.
Жюльен продолжал колебаться, она прибавила быстро, ее фантазия девицы за стойкой в изобилии снабжала ее выдумками:
— Конечно, он на вас смотрел как раз в тот момент, когда он меня спрашивал, кто вы такой, этот человек грубоват со всеми, он не хотел вас обидеть.
Взгляд Жюльена следил за мнимым зятем, он видел, как тот собирался играть на самом отдаленном из двух бильярдов. Жюльен услыхал, как он громко и угрожающе выкрикивал: ‘Я б_е_р_у_с_ь с_д_е_л_а_т_ь!’ Он быстро прошел мимо девицы Аманды и сделал шаг по направлению к бильярду. Аманда схватила его за руки:
— Сначала заплатите мне, — сказала она.
‘Это верно, — подумал Жюльен, — она боится, что я уйду, не заплатив’. Аманда была так же взволнована, как и он, и сильно раскраснелась, она давала ему сдачи как можно медленнее, все время повторяя ему шепотом:
— Сейчас же уходите из кафе, или я не буду вас любить, а между тем, вы мне очень нравитесь.
Жюльен вышел, но очень медленно. ‘Не нужно ли мне, — повторял он себе, — пойти в свою очередь посмотреть на эту наглую личность?’ В нерешительности он провел целый час на бульваре перед кафе, ожидал выхода того господина. Но он не появлялся, и Жюльен ушел.
Он провел в Безансоне всего несколько часов и уже чувствовал раскаяние. Отставной хирург когда-то дал ему, несмотря на свою подагру, несколько уроков фехтования, это было все, чем располагал гнев Жюльена. Но это затруднение не смутило бы его, если бы он знал, как можно ссориться без пощечин, — в случае рукопашной его соперник, человек огромного роста, наверняка избил бы его и оставил на месте.
‘Для такого бедняка, как я, — говорил себе Жюльен,— не имеющего ни денег, ни покровителей, не существует большой разницы между семинарией и тюрьмой, мне надо оставить мое штатское платье в какой-нибудь гостинице и переодеться в черное. Если мне удастся когда-либо ускользнуть на несколько часов из семинарии, я смогу отлично навестить девицу Аманду в моем штатском платье’. Рассуждение это было превосходно, но Жюльен, проходя мимо гостиниц, не осмеливался зайти ни в одну из них.
Наконец, когда он проходил мимо ‘Посольской гостиницы’, его беспокойный взгляд встретился с глазами женщины, полной, но еще молодой, румяной, с веселым и счастливым видом. Он подошел к ней и рассказал свою историю.
— Разумеется, мой милый аббат, — сказала ему хозяйка ‘Посольской гостиницы’. — Я с удовольствием возьму на сохранение ваше штатское платье и даже велю его часто вытряхать. Суконное платье ведь не годится оставлять не проветривая… — Она взяла ключ и сама проводила его в комнату, советуя ему записать, что он ей оставляет.
— Господи! как вы хоршо выглядите теперь, господин аббат Сорель, — сказала ему толстуха, когда он спустился в кухню. — Я сейчас велю вам подать обед, — и прибавила шепотом: — Вам он обойдется всего в двадцать су вместо пятидесяти, которые все платят, ведь надо же пожалеть ваши денежки.
У меня десять луидоров, — возразил Жюльен горделиво.
— Ах, Господи! — ответила добрая хозяйка, встревожившись. — Не говорите этого громко, в Безансоне немало плутов, украдут у вас, не успеете оглянуться. В особенности никогда не ходите в кафе, они всегда полны мошенников.
— В самом деле? — сказал Жюльен задумчиво.
— Приходите только ко мне, я буду поить вас кофе. Не забывайте, что здесь вы всегда найдете друга и отличный обед за двадцать су, надеюсь, это приятно слышать. Садитесь за стол, я сама стану вам подавать.
— Я сейчас не в состоянии есть, — сказал ей Жюльен, — я очень взволнован, я сейчас от вас пойду в семинарию.
Добрая женщина не отпускала его, пока не напихала ему все карманы съестным. Наконец Жюльен направился к страшному месту, хозяйка, стоя у дверей, указывала ему дорогу.

XXV

Семинария

Trois cent trente-six diners 85 centimes, trois cent trente-six soupers 38 centimes, du chocolat а qui de droit, combien u a-t-il gagner sur la soumission?

Le Valenod de Besanon1

1 Триста тридцать шесть обедов по восемьдесят три сантима, триста тридцать шесть ужинов по тридцать восемь сантимов, шоколад — кому полагается, сколько же можно заработать на этом деле?

Безансонский Вально.

Он увидел издалека железный позолоченный крест на воротах, шел он медленно, ноги его, казалось, подкашивались. ‘Вот этот земной ад, из которого меня уж не выпустят!’ Наконец он решился позвонить. Колокол прозвучал точно среди пустыни. Через десять минут бледный мужчина, одетый в черное, отворил дверь. Жюльен посмотрел на него и тотчас опустил глаза. У этого привратника была странная физиономия. Глаза зеленые и выпуклые, словно у кошки, неподвижные веки придавали ему что-то отталкивающее, тонкие губы окружали полукругом выступающие вперед зубы. Впрочем, лицо это не отражало никаких пороков, скорее только какое-то глубокое равнодушие, отпугивающее молодежь. Единственным выражением, подмеченным быстрым взглядом Жюльена на этом вытянутом лице святоши, было глубокое презрение ко всему, о чем бы ни говорили, за исключением религиозных вопросов.
Жюльен с усилием поднял глаза и дрожащим от волнения голосом заявил, что он желает говорить с господином Пираром, директором семинарии. Не говоря ни слова, человек в черном сделал ему знак следовать за собою. Они поднялись на второй этаж по широкой лестнице с деревянными перилами, расшатанные ступени которой наклонялись в противоположную от стены сторону и, казалось, готовы были развалиться. Маленькая дверь с прибитым над ней большим деревянным крестом, выкрашенным в черное, с трудом отворилась, и привратник ввел Жюльена в низкую, мрачную комнату, выбеленные стены которой были украшены двумя картинами, почерневшими от времени. Там он оставил Жюльена одного, тот был подавлен, сердце его безумно билось, ему хотелось плакать, мертвая, тишина царила во всем доме.
Через четверть часа, показавшихся ему сутками, привратник с мрачным лицом появился в дверях на противоположном конце комнаты и, не удостаивая его словом, сделал знак идти за ним. Он вошел в комнату, еще большую, чем первая, и очень плохо освещенную. Стены были также выбелены, но не было заметно никакой мебели. Только в углу, возле двери, Жюльен заметил, проходя, кровать из некрашеного дерева, два плетеных стула и маленькое кресло из сосновых досок без подушки. На другом конце комнаты, у маленького окна с пожелтевшими стеклами и неухоженными цветами в горшках на подоконнике, он увидел человека, сидевшего за столом в поношенной сутане, он выглядел рассерженным и перебирал по очереди маленькие четырехугольники бумаги, которые раскладывал на столе, написав на них несколько слов. Он не замечал присутствия Жюльена. Последний стоял неподвижно посреди комнаты, там, где его оставил привратник, который вышел, притворив дверь.
Так прошло минут десять, плохо одетый человек продолжал писать. Волнение и страх Жюльена были так велики, что ему казалось: он вот-вот упадет. Какой-то философ сказал, быть может ошибочно: ‘Такова сила воздействия уродства на душу, созданную для любви к красоте’.
Писавший человек поднял голову, Жюльен заметил это только через минуту и, даже заметив, продолжал оставаться неподвижным, словно пораженный насмерть устремленным на него ужасным взглядом. Беспокойный взгляд Жюльена с трудом различал длинное, покрытое красными пятнами лицо, только лоб выделялся своей смертельной бледностью. Между этими красными щеками и белым лбом горели два маленьких черных глаза, способные напугать самого храброго человека. Широкий лоб был обрамлен густыми, плоскими, совершенно черными волосами.
— Намерены ли вы подойти или нет? — сказал наконец человек нетерпеливо.
Жюльен робко шагнул вперед, чуть не падая, бледный, как еще никогда в жизни, и остановился в трех шагах от белого деревянного стола, покрытого квадратиками из бумаги.
— Ближе, — сказал человек.
Жюльен подошел еще, протянув руку, словно ища за что ухватиться.
— Ваше имя?
— Жюльен Сорель.
— Вы очень запоздали,— сказал тот, снова устремляя на него грозный взгляд.
Жюльен не мог вынести этого взгляда, вытянув руку, как бы ища поддержки, он упал во весь рост на пол.
Человек позвонил. Жюльен утратил только способность двигаться и видеть, но он различил приближающиеся шаги.
Его подняли, усадили на маленькое деревянное некрашеное кресло. Он услыхал, как страшный человек сказал привратнику:
— У него, по-видимому, падучая, только этого еще не хватало.
Когда Жюльен открыл глаза, человек с красным лицом продолжал писать, привратник исчез. ‘Следует приободриться, — сказал себе наш герой, — в особенности скрыть то, что я чувствую, — он испытывал сильную тошноту. — Если со мной что случится, они подумают обо мне бог знает что’. — Наконец человек перестал писать и искоса посмотрел на Жюльена.
— В состоянии ли вы мне отвечать?
— Да, сударь, — сказал Жюльен слабым голосом.
— Ну, слава Богу.
Человек в черном приподнялся и стал нетерпеливо искать письма в ящике своего соснового стола, открывавшегося со скрипом. Наконец он его нашел, медленно уселся и снова посмотрел на Жюльена, точно хотел отнять у него последний остаток жизни:
— Мне вас рекомендовал господин Шелан, это был лучший священник в епархии, добродетельный человек, каких мало, и мой друг в течение тридцати лет.
— А! значит, я имею честь говорить с господином Пираром, — сказал Жюльен едва слышным голосом.
— Очевидно, — возразил ректор семинарии, глядя на него с досадой.
Блеск его маленьких глаз усилился, и углы рта непроизвольно задергались. Он был похож на тигра, предвкушавшего удовольствие растерзать свою жертву.
— Письмо Шелана коротко, — сказал он как бы самому себе. Intelligent pauca {Разумному достаточно (лат.).}, по теперешним временам не умеют писать коротко.
Он прочел вслух:
— ‘Посылаю вам Жюльена Сореля из моего прихода, которого я окрестил двадцать лет тому назад, его отец — богатый плотник, но ничего не дает сыну. Из Жюльена может выйти прекрасный работник в винограднике Господа. У него прекрасная память, ум, есть склонность к размышлениям. Но прочно ли его призвание? Искренно ли оно?’ И_с_к_р_е_н_н_о? — повторил аббат Пирар, с удивлением глядя на Жюльена, но уже взгляд аббата был не так бесчеловечен, — и_с_к_р_е_н_н_о! — повторил он, понизив голос и продолжая читать: ‘Я прошу у вас для Жюльена Сореля стипендии, он заслужит ее, выдержав необходимые экзамены. Я немного обучил его теологии, старинной настоящей теологии Боссюэ, Арно, Флери. Если он вам не подойдет, отошлите его ко мне обратно, директор дома призрения, которого вы хорошо знаете, предлагает ему восемьсот франков за обучение своих детей. — У меня все спокойно, благодаря Господу. Привыкаю к страшному удару. Vale et me ama’ {Прощай и люби меня (лат).}.
Аббат Пирар прочел медленно и со вздохом подпись: ‘Ш_е_л_а_н’.
— Он спокоен, — сказал он, — действительно, его добродетель достойна этой награды, пошли мне, Господи, то же, когда придет мой час! — Он посмотрел на небо и перекрестился.
При виде крестного знамения, Жюльен почувствовал, как уменьшается в нем чувство ужаса, охватившее его с момента вступления в этот дом.
— У меня здесь триста двадцать один претендент на духовное звание, — сказал наконец аббат Пирар строгим, но не злым тоном, — но только семь или восемь рекомендованы мне людьми, подобными аббату Шелану, итак, среди трехсот двадцати одного вы будете девятым. Но моя система не допускает ни слабости, ни снисхождения, она состоит в усилении надзора и в строгости к порокам. Пойдите заприте эту дверь на ключ.
Жюльен с усилием пошел, стараясь не упасть. Он заметил маленькое окно рядом с входной дверью, выходившее в открытое поле. Он посмотрел на деревья, вид их ободрил его, словно он увидал старых друзей.
— Loquerisne lmquam latinam (Говорите вы по-латыни)? — спросил его аббат Пирар, когда он вернулся на свое место.
— Ita, pater optime (Да, святой отец), — ответил Жюльен, понемногу приходя в себя. Понятно, что ни один человек в мире не казался ему менее заслуживающим этого названия, чем господин Пирар полчаса тому назад.
Разговор продолжался по-латыни. Выражение глаз аббата смягчалось, Жюльен вернулся к своему хладнокровию. ‘До чего я слаб, — думал он, — что позволил напугать себя этой притворной добродетелью! Этот человек, вероятно, такой же мошенник, как господин Малон’, — и Жюльен порадовался, вспомнив, что спрятал почти все свои деньги в сапоги.
Аббат Пирар экзаменовал Жюльена по теологии, он был поражен обширностью его познаний. Его удивление увеличилось, когда он стал задавать ему вопросы из Священного Писания. Но, когда дело дошло до учения Святых Отцов, он заметил, что Жюльен не знал имен святого Иеронима, святого Августина, святого Бонавентура, святого Василия и т. п.
‘Вот, — подумал аббат Пирар, — результаты этого фатального пристрастия к протестантизму, в котором я всегда упрекал Шелана. Слишком детальное изучение Святого Писания.
(Жюльен только что ему говорил, не будучи даже спрошен об этом, об истинном времени появления книги Бытия, Пятикнижия и т. п.)
К чему ведут эти бесконечные рассуждения о Священном Писании, — думал аббат Пирар, — как не к л_и_ч_н_о_м_у т_о_л_к_о_в_а_н_и_ю, т.е. к самому ужасному протестантизму? И кроме этого легковесного знания, ничего о Святых Отцах, что могло бы уравновесить это стремление’.
Но удивление ректора семинарии было беспредельно, когда на вопрос об авторитете Папы, вместо положения старой Галликанской Церкви, Жюльен пересказал ему книгу господина де Местра.
‘Странный человек этот Шелан, — думал аббат Пирар,— может быть, он дал ему эту книгу, чтобы научить его смеяться над ней?’
Напрасно он расспрашивал Жюльена, стараясь угадать, придает ли он серьезное значение имени господина де Местра. Молодой человек отвечал только наизусть. С этого момента Жюльен почувствовал себя очень хорошо, осознавая свое умение владеть собою. После очень долгого экзамена ему показалось, что суровость господина Пирара к нему была притворной. Действительно, если бы не принципы суровой строгости, которые уже пятнадцать лет он культивировал по отношению к своим ученикам по теологии, ректор семинарии охотно расцеловал бы Жюльена, настолько восхитили его ясные, определенные и разумные ответы последнего.
‘Вот смелый и здоровый ум, — подумал он, — но тело — слабое’.
— Вы часто так падаете? — спросил он Жюльна по-французски, указывая пальцем на пол.
— Первый раз в жизни, лицо привратника поразило меня, — прибавил Жюльен, покраснев, как ребенок.
Аббат Пирар почти улыбнулся.
— Вот следствие суетной светской пышности, вы, очевидно, привыкли видеть улыбающиеся, но лживые лица. Истина сурова, сударь. Но и наша задача здесь разве не так же сурова. Следует следить, чтобы ваша совесть не поддавалась ч_р_е_з_м_е_р_н_о_й ч_у_в_с_т_в_и_т_е_л_ь_н_о_с_т_и к с_у_е_т_н_ы_м в_н_е_ш_н_и_м с_о_б_л_а_з_н_а_м.
— Если бы вас мне не рекомендовали,— сказал аббат Пирар, переходя с заметным удовольствием снова на латинский язык, если бы вас не рекомендовал такой человек, как аббат Шелан, я бы стал с вами говорить на этом суетном, мирском языке, к которому вы, по-видимому, так привыкли. Полную стипендию, которую вы просите, скажу вам, получить неимоверно трудно. Но аббат Шелан, значит, заслужил мало своими пятидесятишестилетними апостольскими трудами, если он не может располагать одною из стипендий семинарии.
После этих слов аббат Пирар посоветовал Жюльену не вступать ни в какое тайное общество или конгрегацию без его согласия.
— Даю вам честное слово, — сказал Жюльен с пылкостью прямодушного человека.
Ректор семинарии улыбнулся в первый раз.
— Это слово здесь не употребляется, — сказал он ему, — оно слишком напоминает суетную честь светских людей, доводящую их до стольких проступков, а зачастую и до преступления. Вы обязаны мне повиноваться в силу 17 параграфа Буллы Unam Ecclesiam святого Пия V. Я ваше духовное начальство. В этом доме, мой дорогой сын, слышать — значит повиноваться. Сколько у вас денег?
(‘Вот мы и дошли,— подумал Жюльен,— потому то он и назвал меня дорогим сыном’).
— Тридцать пять франков, отец мой.
— Записывайте аккуратно ваши расходы, вам придется давать мне в них отчет.
Эта тягостная сцена длилась три часа. Аббат позвал привратника.
— Проводите Жюльена Сореля в келью номер сто три, — сказал ему Пирар.
В знак особой милости Жюльен получил отдельное помещение.
— Отнесите туда его вещи, — прибавил он.
Жюльен опустил глаза и увидел перед собою свой баул, на который он смотрел в течение трех часов, не узнавая его.
Келья сто три оказался маленькой комнаткой — восемь футов в квадрате, на последнем этаже дома. Жюльен заметил, что окно выходило на укрепления и виднелась красивая равнина на другом берегу Ду.
‘Что за очаровательный вид!’ — воскликнул Жюльен, говоря так, он не чувствовал значения слов. Сильные ощущения, испытанные им за короткое пребывание в Безансоне, окончательно истощили его силы. Он сел близ окна на единственный деревянный стул, находившийся в этой комнате, и провалился в сон. Он не слыхал ни звонка к ужину, ни к вечерней молитве, о нем позабыли.
На другой день лучи солнца разбудили его, он спал на полу.

XXVI

Мир, или То, чего не хватает богачу

Je suis seul sur la terre, personne ne daigne penser moi. Tous ceux que je vois faire fortune ont une effronterie et une duret de coeur que je ne me sens point. Ils me haissent cause de ma bont facile. Ah! bientt je mourrai, soit de faim, soit du malheur de voir les hommes si durs.

Joung1

1 Я один на белом свете, никому до меня нет дела. Все, кто на моих глазах добивается успеха, отличаются бесстыдством и жестокосердием, а во мне этого совсем нет. Они ненавидят меня за мою уступчивую доброту. Ах, скоро я умру либо от голода, либо от огорчения, из-за того, что люди оказались такими жестокими.

Юнг.

Жюльен поспешно почистил свое платье и спустился вниз. Он опоздал. Помощник учителя сделал ему суровый выговор, вместо того чтобы оправдываться, Жюльен скрестил руки на груди:
— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь в моем прегрешении, отче), — сказал он с сокрушенным видом.
Это начало имело большой успех. Наиболее ловкие из семинаристов увидели, что имеют дело с человеком, который тоже был не дурак… Когда наступил час рекреации, Жюльен увидал себя предметом общего любопытства. Но он оставался сдержан и молчалив. Следуя своим собственным правилам, он смотрел на своих товарищей как на врагов, но самый опасный изо всех, по его мнению, был аббат Пирар.
Спустя несколько дней Жюльену пришлось выбирать себе духовника. Ему подали лист. ‘Неужели они думают, что я не понимаю, ч_т_о з_н_а_ч_и_т г_о_в_о_р_и_т_ь?’ И он выбрал аббата Пирара.
Он и сам не подозревал, насколько этот поступок был для него решающим. Один юный семинарист, родом из Верьера, объявивший себя с первого же дня его другом, сказал ему, что если бы он выбрал отца Кастанеда, помощника ректора семинарии, то, пожалуй, поступил бы осторожнее.
— Аббат Кастанед — враг господина Пирара, которого подозревают в янсенизме, — прибавил семинарист, наклонившись к уху Жюльена.
Все первые поступки нашего героя, воображавшего себя таким осторожным, были так же опрометчивы, как и выбор духовника. Сбитый с толку своей самонадеянностью, он принимал свои выдумки за факты и считал себя страшным лицемером. Его ослепление дошло до того, что он упрекал себя за свои успехи в этом искусстве слабых.
‘Увы! это мое единственное оружие! В другое время, — говорил он себе, — я бы зарабатывал хлеб поступками, говорящими за себя перед неприятелем’.
Жюльен, довольный своим поведением, оглядывался вокруг, повсюду он находил видимость чистейшей добродетели.
Восемь или десять семинаристов жили в облаках святости, имели видения, подобно святой Терезе и святому Франциску, когда последний получил стигматы в Апеннинских горах. Но это держалось в большой тайне, их друзья скрывали это. Бедные молодые люди, одержимые видениями, почти все время проводили в лазарете. Сотня других олицетворяли непоколебимую веру, соединенную с неутомимым прилежанием. Они работали в ущерб своему здоровью, но без особых результатов. Два-три выделялись действительной талантливостью, и, между прочим, один, по фамилии Шазель, но Жюльен не чувствовал к ним влечения, равно как и они к нему.
Остальные семинаристы были просто темные существа, едва понимавшие латинские слова, которые они зубрили в течение целого дня. Почти все были сыновьями крестьян и думали, что легче зарабатывать хлеб бормотанием латинских слов, а не копанием земли. Сделав это наблюдение, Жюльен с первых же дней пообещал себе быстрый успех. ‘Во всякой службе нужны люди умные, так как, в конце концов, везде есть работа, — говорил он себе. — При Наполеоне я был бы сержантом, среди этих будущих священников я стану старшим викарием. Все эти бедняки, — прибавил он, — жили до поступления сюда в черном теле, питаясь ржаным хлебом и простоквашей. В их хижинах говядину видят пять-шесть раз в год. Подобно тому как римские солдаты считали войну отдыхом, эти грубые крестьяне восхищаются всеми прелестями семинарии’.
Жюльен никогда не видел в их угрюмых взорах ничего, кроме чувства физической удовлетворенности после обеда и предвкушения того же удовольствия перед едой. Таковы были люди, среди которых ему нужно было выделиться, но Жюльен не знал и ему остерегались говорить, что быть первым в различных предметах догматики, церковной истории и прочих предметах обучения в семинариях казалось в их глазах п_ы_ш_н_ы_м г_р_е_х_о_м. Со времен Вольтера, со времени правления двух палат, представляющего, в сущности, н_е_д_о_в_е_р_и_е и л_и_ч_н_о_е т_о_л_к_о_в_а_н_и_е, вселяющее в народные умы дурную привычку н_е д_о_в_е_р_я_т_ь, Церковь Франции поняла, что книги — ее истинные враги. В ее глазах главное — подчинение сердца. Преуспевать в науках, даже священных, кажется ей подозрительным, и не без основания. Кто помешает человеку выдающемуся перейти на другую сторону, подобно Сьейсу или Грегуару! Колеблющаяся Церковь хватается за Папу как за единственное средство спасения. Один Папа может пытаться пресечь личное толкование и с помощью торжественных служб при его дворе производить впечатление на скучающий болезненный ум светских людей.
Жюльен, едва проникшись этими различными истинами, которые, однако, опровергаются всем, что произносится в семинарии, впал в глубокую меланхолию. Он много занимался и быстро учился вещам очень полезным для священника, очень ложным, на его взгляд, и ему не интересным. Он считал, что больше ему нечего делать.
‘Неужели меня позабыли все на свете’, — думал он. Он не знал, что господин Пирар получил и бросил в огонь несколько писем, помеченных Дижоном, где из-под внешне приличной формы проглядывала самая пылкая страсть. По-видимому, эту любовь терзали жестокие раскаяния. ‘Тем лучше, думал аббат Пирар, — по крайней мере, этот молодой человек любил не какую-нибудь еретичку’.
Однажды аббат Пирар распечатал письмо, наполовину залитое слезами, это было прощание навеки. ‘Наконец-то, — писали Жюльену, — Небо послало мне милость возненавидеть не виновника моего греха, он навсегда останется для меня самым дорогим существом на свете, но самый мой грех. Жертва принесена, друг мой. Как вы видите, это обошлось не без слез. Победило спасение тех, которым я обязана посвятить себя и которых вы так любили. Справедливый, но грозный Бог не станет больше мстить им за грехи их матери. Прощайте, Жюльен, будьте справедливы к людям’.
Конец письма почти невозможно было разобрать. Был приложен адрес в Дижоне, и в то же время высказывалась надежда, что Жюльен не ответит или ответит по крайней мере так, что женщина, вернувшаяся на путь добродетели, могла бы прочесть его письмо, не краснея.
Тоскливое настроение вместе с плохими обедами, поставляемыми в семинарию по 83 сантима, начало оказывать влияние на здоровье Жюльена, когда в одно утро в его комнату неожиданно вошел Фуке.
— Наконец-то меня впустили. Я уже пять раз был в Безансоне, чтобы повидаться с тобою. Постоянно эта деревянная рожа. Я поручил человеку караулить у ворот семинарии. Какого черта ты никогда не выходишь?
— Я наложил на себя испытание.
— Ты очень изменился. Наконец-то я тебя вижу. Кажется, я был дураком, что не предложил двух пятифранковиков еще при первом приезде.
Беседа двух друзей длилась без конца. Жюльен покраснел, когда Фуке сказал ему:
— Кстати, знаешь? мать твоих учеников впала в самую крайнюю набожность.
И он стал рассказывать с непринужденным видом, производящим такое странное впечатление на страстную душу, когда бессознательно затрагивают в ней самое дорогое.
— Да, мой друг, в самую экзальтированную набожность… Говорят, что она ездит на богомолье… Но, к величайшему позору аббата Малона, так долго шпионившего за этим бедным Шеланом, госпожа де Реналь не захотела у него исповедоваться. Она ездит исповедоваться в Дижон или в Безансон.
— Она бывает в Безансоне! — воскликнул Жюльен, весь покраснев.
— Довольно часто, — отвечал Фуке с недоумением.
— Есть у тебя при себе ‘Constitutionnel’?
— Что ты говоришь? — возразил Фуке.
— Я спрашиваю, есть при тебе ‘Constitutionnel’? — продолжал Жюльен совершенно спокойным тоном. — Здесь он продается по тридцати су за номер.
— Как! даже в семинарию проникают либералы! — воскликнул Фуке. — Несчастная Франция! — прибавил он, подражая лицемерному и слащавому тону аббата Малона.
Это посещение произвело бы глубокое впечатление на нашего героя, если бы на следующий же день письмо юного семинариста из Верьера, казавшегося ему таким ребенком, не натолкнуло его на важное открытие. Со времени поступления в семинарию поступки Жюльена представляли непрерывный ряд промахов. С горечью он посмеялся сам над собой.
В сущности, в важных случаях своей жизни он поступал очень умно, не обращая внимания на мелочи, а в семинарии обращают внимание главным образом на мелочи. Таким образом, он успел прослыть между товарищами за в_о_л_ь_н_о_д_у_м_ц_а, его выдало множество мелочей.
В их глазах он был повинен в огромном грехе, он д_у_м_а_л, с_а_м_о_с_т_о_я_т_е_л_ь_н_о р_а_с_с_у_ж_д_а_л, вместо того чтобы слепо следовать а_в_т_о_р_и_т_е_т_у и примеру. Аббат Пирар не оказал ему никакой помощи, он даже ни разу не говорил с ним вне исповедальни, где он больше слушал, чем говорил. Совсем иначе было бы, если бы Жюльен выбрал аббата Кастанеда.
Как только Жюльен заметил свой промах, он не стал мешкать… Ему захотелось узнать, как велика его ошибка, и ему пришлось нарушить высокомерное упорное молчание, которым он отталкивал от себя товарищей. Теперь настала их очередь отомстить ему. Его попытки заговорить были приняты с презрением, доходившим до издевательств. Он узнал, что со времени его поступления в семинарию не проходило часа, особенно во время рекреации, который не принес бы для него тех или иных последствий, не увеличил бы числа его врагов или не доставил ему расположения какого-нибудь искренне добродетельного семинариста или не такого грубого, как остальные… Приходилось исправлять огромный вред, задача предстояла трудная. Отныне внимание Жюльена было постоянно настороже, приходилось выработать себе совсем новый характер…
Например, у него возникли трудности с выражением глаз. Не без основания в такого рода местах держат глаза опущенными. ‘Как велика была моя самонадеянность в Верьере, — думал Жюльен, — я воображал, что живу, но я только приготовлялся к жизни, и вот теперь я попал в жизнь такую, какова она будет до конца моей миссии, — среди скопища врагов. Какая огромная трудность, — прибавил он, — это постоянное лицемерие, перед этим меркнут труды Геркулеса. Геркулес нашего времени — это Сикст V, пятнадцать лет подряд обманывавший своим скромным видом сорок кардиналов, знавших его надменным и заносчивым в молодости.
‘Наука, значит, здесь ни при чем! — говорил он себе с досадой. — Успехи в догматике, в Священной Истории и т. п. оцениваются только для виду. Все, что говорится по поводу их, имеет целью поймать в ловушку безумцев, подобных мне. Увы! единственная моя заслуга состояла в моих быстрых успехах, в том, что я легко схватываю весь этот вздор. Значит, они знают их истинную цель? Понимают их, как я? А я еще имел глупость ими гордиться! Эти успехи до сих пор создавали мне здесь только ожесточенных врагов. Шазель, который знает больше меня, всегда влепит в свои сочинения какую-нибудь нелепицу и получает пятидесятое место, если же получает первое, то по рассеянности. Ах! как полезно было бы мне одно слово, хотя бы одно слово господина Пирара!’
С тех пор как Жюльен разочаровался, длинные упражнения в аскетической набожности, например пять раз в неделю ношение четок, пение гимнов и т. п., казавшиеся ему прежде смертельно скучными, приобрели в его глазах интерес. Сурово размышляя о самом себе и в особенности стараясь не переоценивать своих способностей, Жюльен не надеялся сразу, подобно семинаристам, служившим примером для других, совершать ежеминутно поступки з_н_а_ч_и_т_е_л_ь_н_ы_е, т.е. доказывающие его христианское совершенство. В семинарии даже яйцо всмятку умеют есть так, чтобы это свидетельствовало об успехах в благочестии.
Читатель, быть может улыбающийся при этом чтении, пусть вспомнит все промахи, которые совершил аббат Делиль, кушая яйцо за завтраком у одной знатной дамы при дворе Людовика XVI.
Жюльен старался сначала дойти до non culpa, когда весь образ действий молодого семинариста, его движения руками, глазами и т. п. уже не заключают в себе ничего мирского, но еще не указывают на поглощение этой жизни мыслью о другой и о полном н_и_ч_т_о_ж_е_с_т_в_е этой, земной жизни.
Жюльен постоянно находил написанные углем на стенах коридоров фразы: ‘Что значит шестьдесят лет испытаний в сравнении с вечным блаженством или вечными муками ада!’ Он не презирал их более, он понял, что постоянно будет иметь их перед глазами. ‘В чем пройдет моя жизнь? — думал он. — Я буду продавать верующим места на небе. Но как они убедятся в действительности этого места? По различию моей внешности и внешности мирянина?’
После нескольких месяцев упорных стараний Жюльен все еще имел вид человека м_ы_с_л_я_щ_е_г_о. Его манера глядеть и шевелить губами не обнаруживала слепой, на все, даже на мученичество, готовой веры. Жюльен с возмущением видел, что его в этом превосходят самые темные крестьяне. У них были основательные причины не иметь мыслящего вида.
Как он старался придать себе это выражение слепой и пламенной веры, готовой всему верить, все перенести, так часто встречающейся в итальянских монастырях, превосходные образцы которого оставил нам Гверчино в своих церковных изображениях {См. в Лувре ‘Франциск, герцог Аквитанский, снимающий кольчугу и надевающий монашеское платье’, No 1130.}.
В большие праздники семинаристов угощали сосисками с кислой капустой. Соседи по столу Жюльена заметили, что он равнодушен к этой роскоши, это было одним из его первых преступлений. Его товарищи усмотрели в этом гнусную черту глупейшего лицемерия, ничто не создало ему больше врагов. ‘Посмотрите на этого буржуа, посмотрите на этого гордеца, — говорили они, — он делает вид, что презирает наилучшее у_г_о_щ_е_н_и_е,— сосиски с кислой капустой! Что за дрянь! спесивец проклятый!’
‘Увы! невежество этих молодых крестьян, моих сотоварищей, чрезвычайно для них выгодно, — восклицал Жюльен в минуты отчаяния. — При их поступлении в семинарию профессору не приходится изгонять из них множества светских мыслей, которые я принес с собою и которые они читают на моем лице, что бы я ни делал’.
Жюльен наблюдал с интересом, близким к зависти, самых неотесанных крестьян, поступавших в семинарию. В момент, когда они меняли свою ратиновую куртку на черную одежду, все их образование ограничивалось беспредельным уважением к деньгам, к з_в_о_н_к_о_й м_о_н_е_т_е, как говорят во Франш-Конте.
Это торжественная и героическая манера выражения высокой идеи наличных денег.
Счастье для этих семинаристов, подобно героям романов Вольтера, заключается прежде всего в хорошем обеде. Жюльен замечал почти у всякого из них врожденное почтение к человеку, носящему платье из т_о_н_к_о_г_о с_у_к_н_а. Это чувство признает о_т_н_о_с_и_т_е_л_ь_н_у_ю с_п_р_а_в_е_д_л_и_в_о_с_т_ь, подобную той, которую практикуют наши суды… ‘Можно ли тягаться, — повторяли они часто между собою, — с т_о_л_с_т_о_с_у_м_а_м_и?’
Этим словом в долинах Юры обозначают богатого человека. Поэтому можно судить об их уважении к самому богатому изо всех — к правительству!
Не улыбнуться почтительно при одном имени господина префекта считается неосторожным в глазах бургундских крестьян, а неосторожность бедняка тотчас наказывается лишением хлеба.
В первое время Жюльен почти задыхался от душившего его презрения, но в конце концов он проникся к ним жалостью: зачастую случалось отцам большинства его товарищей, возвращаясь в зимние вечера в свои дома, не находить там ни хлеба, ни каштанов, ни картофеля. ‘Что же удивительного, — говорил себе Жюльен, — если, на их взгляд, счастлив тот, у кого, во-первых, есть хороший обед, а затем и хорошее платье! У моих товарищей прочное призвание, т.е. они видят в духовном звании постоянное продолжение этого счастья: хорошо обедать и тепло одеваться зимой’.
Жюльену случилось раз услышать, как один юный семинарист, одаренный фантазией, говорил своему сотоварищу:
— Почему бы не стать мне Папой, подобно Сиксту Пятому, который пас свиней?
— Папами выбирают только итальянцев, — отвечал его товарищ. — Но, наверное, из нас будут выбирать на места старших викариев, каноников и, может, даже епископов. Господин П…, шалонский епископ, сын бочара: это ремесло моего отца.
Однажды, во время урока догматики, аббат Пирар послал за Жюльеном. Бедняга был в восторге освободиться из моральной и физической тяготы, которая окружала его.
Жюльен был встречен ректором так же, как в тот напугавший его день поступления в семинарию.
— Объясните мне, что написано на этой игральной карте, — сказал он Жюльену, глядя на него так, что тот готов был провалиться под землю.
Жюльен прочел:
‘Аманда Бине в кафе ‘Жираф’ до восьми часов. Сказать, что из Жанлиса и кузен моей матери’.
Жюльен понял какая опасность нависла над ним: шпионы аббата Кастанеда украли у него этот адрес.
— В день моего поступления,— ответил он, глядя на лоб господина Пирара, ибо не мог выносить его грозного взгляда и содрогался, — господин Шелан предупредил меня, что здесь я найду бездну предательства и всевозможных неприятностей, шпионство и клеветничество между товарищами здесь очень поощряются. Так угодно Небу, чтобы показать молодым священникам, какова жизнь, и внушить им отвращение к миру со всей его суетностью.
— И это вы измышляете передо мною, — сказал аббат Пирар в бешенстве. — Негодяй!
— В Верьере, — возразил Жюльен холодно, — братья меня колотили, когда имели основание мне завидовать…
— К делу! К делу! — воскликнул господин Пирар почти вне себя.
Нисколько не смутившись, Жюльен продолжал свой рассказ.
— В день моего приезда в Безансон, около полудня, я захотел есть и вошел в кафе. Сердце мое было полно отвращения к такому гнусному месту, но я думал, что завтрак обойдется мне там дешевле, чем в гостинице. Одна дама, по-видимому хозяйка лавки, сжалилась над моей неопытностью. ‘Безансон полон негодяев, — сказала она мне, — я боюсь за вас сударь. Если с вами случится что дурное, обратитесь ко мне, пришлите ко мне до восьми часов. Если привратники семинарии откажутся исполнить ваше поручение, скажите, что вы мой кузен и родом из Жанлиса…’
— Всю эту болтовню надо проверить, — воскликнул аббат Пирар, который, не будучи в состоянии оставаться на месте, бегал по комнате.
— Отправляйтесь в свою келью!
Аббат пошел за Жюльеном и запер его на ключ. Жюльен тотчас принялся осматривать свой баул, на дне которого была тщательно спрятана злополучная карта. Из баула ничего не пропало, но вещи были в беспорядке, и, однако, он всегда был заперт на ключ. ‘Какое счастье, — говорил себе Жюльен, — что во время моего ослепления я ни разу не воспользовался разрешением выйти, так любезно предлагаемым мне господином Кастанедом, — теперь я знаю цену этой любезности. Быть может, если бы я вздумал переодеться и навестить прекрасную Аманду, я погубил бы себя. Когда они отчаялись поймать меня таким способом, они решились на донос’.
Через два часа его снова позвал ректор.
— Вы не солгали, — сказал он с менее суровым видом, — но хранить подобный адрес — неосторожность, серьезность которой вы даже не в состоянии понять. Несчастное дитя! быть может, через десять лет вам еще это отзовется.

XXVII

Первый жизненный опыт

Le temps prsent, grand Dieu! c’est l’arche du Seigneur, malheur а qui y touche.

Diderot1

1 Наше время, Боже праведный! Да это сущий Ковчег Завета: горе тому, кто к нему прикоснется.

Дидро.

Читатель не осудит нас, если мы приведем мало определенных и точных фактов о жизни Жюльена за это время. Это не оттого, чтобы у нас их было мало, наоборот, но, пожалуй, то, что Жюльен видел в семинарии, слишком мрачно для умеренного колорита, который мы старались соблюдать на этих страницах. Современники, страдающие от некоторых вещей, не могут вспоминать о них иначе, как с ужасом, убивающим всякое удовольствие, даже удовольствие читать сказку.
Жюльену плохо удавались его попытки лицемерия в жестах, он впадал иной раз в полное разочарование и отчаяние. Даже такая гадкая карьера не удавалась ему. Малейшая помощь извне ободрила бы его, трудности, которые надо было преодолеть, не так уж были велики, но он был один, подобно лодке, брошенной посреди океана. ‘И даже если я добьюсь успеха, — думал он, — всю жизнь придется провести в таком гнусном обществе! Либо обжоры, только и мечтающие о яичнице с салом, которую они сожрут за обедом, либо аббаты Кастанеды, которые не останавливаются ни перед каким преступлением! Они добьются власти, но какой ценой, великий Боже! Воля человека всемогуща. Я читаю это повсюду, но хватит ли ее на то, чтобы преодолеть такое отвращение? Великим людям было легко, как бы ни была грозна опасность, они находили ее прекрасной, но кто, кроме меня, может, понять безобразие всего, что меня окружает?’
Это было самое ужасное время в его жизни. Ему было так легко поступить в один из прекрасных полков, стоявших в Безансоне! Он мог бы стать учителем латинского языка, ему нужно было так мало для жизни! Но тогда прощай карьера, прощайте все мечты о будущем — это было равно смерти. Вот описание одного из его тоскливых дней.
‘По моей самонадеянности я так часто радовался, что не похож на других молодых крестьян! И вот теперь я достаточно пожил, чтобы убедиться, что р_а_з_л_и_ч_и_е п_о_р_о_ж_д_а_е_т н_е_н_а_в_и_с_т_ь’,— говорил он себе однажды утром. Эта великая истина открылась ему при одной из самых досадных его неудач. Он старался целую неделю понравиться одному семинаристу из числа ханжей. Он гулял с ним по двору, покорно выслушивая самые невероятные нелепости. Вдруг налетела гроза, загремел гром, и святоша воскликнул, грубо отталкивая его:
— Послушайте, каждый за себя в этом мире, я не хочу быть сожженным молнией. А Господь может вас поразить, потому что вы нечестивец, как Вольтер.
Стиснув зубы от бешенства и устремив взор к небу, изборожденному молниями, Жюльен воскликнул:
— Я согласен погибнуть, если буду зевать во время бури! Попробуем завоевать другого педанта.
В это время позвонили к уроку священной истории аббата Кастанеда.
В этот день аббат Кастанед объяснял молодым крестьянам, напуганным тяжелым трудом и бедностю своих родителей, что правительство, которого они так боятся, обладает действительной законной властью, так как она ему дана наместником Божьим на земле.
Станьте достойными папской милости, святостью вашей жизни, вашим послушанием, будьте п_а_л_к_о_ю в р_у_к_а_х Е_г_о, — закончил он, — и вы получите прекрасное назначение, где будете управлять одни вне всякого контроля, пожизненное место, где треть жалованья оплачивает правительство, а верные, которых вы обращаете вашими проповедями, заботятся о двух других третях.
Выходя из класса, господин Кастанед остановился во дворе.
— Можно сказать о священнике: каков поп, таков и приход, — говорил он окружившим его ученикам. — Я сам знавал приходы в горах, где священники получали побольше, чем некоторые городские. Денег у них было вдоволь, не считая жирных каплунов, яиц, свежего масла и тысячи развлечений, уж там священник-то первое лицо: ни одного обеда не обходится, чтобы его не пригласили, не чествовали и все такое.
Едва господин Кастанед удалился, как ученики разделились на группы. Жюльен не пристал ни к одной из них, его сторонились, словно паршивой овцы. Он видел, как во всех группах забавлялись подбрасыванием монеты в воздух, и, если угадывали верно — орел или решка, товарищи заключали, что выигравший скоро получит богатый приход.
Затем начались анекдоты. Такой-то молодой священник, всего через год после своего назначения, подарил кролика служанке старого священника и через это был назначен им в викарии, а спустя несколько месяцев старик умер, и молодой священник заменил его в прекрасном приходе. Другой добился назначения в преемники параличному старому священнику и на обедах ловко разрезал ему цыплят.
Семинаристы, подобно молодым людям на всех поприщах, преувеличивают эффект этих мелких случаев, поражающих воображение своей необычайностью.
‘Я должен подладиться к этим разговорам’, — говорил себе Жюльен.
Если речь не шла о сосисках и богатых приходах, вдавались в обсуждения светской части церковного учения: распрей между епископом и префектом, мэрами и священниками.
Жюльен видел у них зарождение идеи второго Бога, но Бога еще более могущественного и страшного: этим Богом был Папа. Передавали шепотом и только уверившись, что не услышит господин Пирар, что если Папа не дает себе труда назначать всех префектов и всех мэров Франции, то только потому, что он передал это попечение французскому королю, назвав его старшим сыном Церкви.
Около этого времени Жюльен вообразил, что сможет использовать книгу о Папе де Местра, чтобы внушить к себе уважение. По правде сказать, он поразил своих товарищей, но это стало новым несчастьем. Им не понравилось, что он лучше их выражает их личные мнения. Господин Шелан оказался так же неосмотрителен по отношению к Жюльену, как и к самому себе. Приучив его правильно рассуждать и не ценить пустых слов, он позабыл ему сказать, что у незначительных людей это качество считается за преступление, ибо всякое правильное суждение кого-нибудь оскорбляет.
Итак, красноречие Жюльена было вменено ему в новое преступление. Его товарищи наконец нашли слово, в котором выразили весь внушаемый им Жюльеном ужас: они прозвали его М_а_р_т_и_н Л_ю_т_е_р. ‘В особенности, — говорили они, — он походит на Лютера этой адской логикой, которая делает его таким надменным’.
У некоторых молодых семинаристов был более свежий цвет лица, и они могли показаться красивее Жюльена, но у него были белые руки и он не скрывал некоторых привычек к изысканной опрятности. Это преимущество не считалось, однако, таковым в том мрачном доме, куда его забросила судьба. Грязные крестьяне, среди которых он жил, объявили, что у него распутные замашки. Мы боимся утомить читателя рассказом о тысяче злоключений нашего героя. Например, самые сильные из его товарищей взяли обыкновение его колотить, ему пришлось вооружиться железным циркулем и объяснить знаками, что он пустит его в ход. Мимика не может фигурировать с таким успехом, как слова в доносах шпиона.

XXVIII

Процессия

Tous les coeurs taient mus. La prsence de Dieu semblait descendue dans ces rues troites et gothiques, tendues de toutes parts, et bien sables par les soins des fidles.
Joung1
1 Все сердца были взволнованы. Казалось, Бог сошел в эти узкие готические улочки, разубранные и густо усыпанные песком благодаря заботам усердно верующих.
Юнг.
Как ни прикидывался Жюльен мелким и глупым, он не мог понравиться окружающим, — слишком он не походил на них. ‘Как же, — думал он, — все эти профессора — умные люди, избранные среди многих, так как же они не ценят моего смирения?’ Только один среди них, казалось, злоупотреблял его доверчивостью и притворною простодушностью. Это был аббат Шас-Бернар, заведующий церемониями в соборе, где в течение пятнадцати лет ему все обещали место каноника, в ожидании он преподавал церковное красноречие в семинарии. В первое время после поступления Жюльен был одним из первых по этому предмету. С этого началось расположение к нему аббата Шаса, и после урока он охотно брал иногда под руку Жюльена и прогуливался с ним по саду.
‘Чего ему от меня нужно?’ — думал Жюльен. Он с удивлением заметил, что аббат целыми часами говорил ему об украшениях, находившихся в соборе. Там насчитывалось семнадцать золоченых риз, не считая траурных облачений. Возлагали большие надежды на престарелую президентшу де Рюбампре, эта девяностолетняя дама хранила по меньшей мере уже семьдесят лет свои свадебные платья из великолепных лионских шелков, затканных золотом.
— Представьте себе, мой друг, — говорил аббат Шас, останавливаясь вдруг и тараща глаза, — эти платья стоят колом, столько на них золота. В Безансоне все уверены, что, по завещанию президентши, с_о_к_р_о_в_и_щ_н_и_ц_а собора обогатится по меньшей мере десятью ризами, не считая четырех или пяти облачений для больших празднеств. Я иду дальше, — прибавлял аббат Шас, понижая голос, — у меня есть основания думать, что президентша оставит нам восемь великолепных вызолоченных подсвечников, купленных, как предполагают, в Италии герцогом Бургундским, Карлом Смелым, любимым министром которого был один из ее предков.
‘Но куда этот человек клонит, рассказывая об этом старье, — думал Жюльен. — Это искусное введение длится бесконечно и кажется ни к чему… Должно быть, он не доверяет мне! Он хитрее других, от которых можно узнать за две недели все их заветные цели. Я понимаю — его честолюбие страдает уже целых пятнадцать лет!’
Однажды вечером, на уроке фехтования, Жюльена позвали к аббату Пирару, который сказал ему: ‘Завтра праздник Т_е_л_а Г_о_с_п_о_д_н_я. Вы нужны господину аббату Шас-Бернару, чтобы помочь ему убрать собор, ступайте и повинуйтесь ему. — Аббат Пирар вернул его и прибавил с соболезнующим видом: — Вы сами должны решить, захотите ли вы воспользоваться случаем для отлучки в город’.
‘Incedo per ignes (y меня есть тайные враги)’, — ответил Жюльен.
На следующее утро, очень рано, Жюльен направился в собор опустив глаза… Вид улиц и движение просыпающегося города были ему очень приятны. Повсюду украшали фасады домов для предстоящей процессии. Ему показалось, что в семинарии он пробыл всего минуту. Мысли его перенеслись в Вержи и к хорошенькой Аманде Бине, которую он мог встретить, ибо ее кафе находилось невдалеке. Издалека он заметил аббата Шас-Бернара в дверях его любимого собора, это был полный мужчина с веселым и простодушным лицом. В этот день он, казалось, торжествовал.
— Я ожидаю вас, мой дорогой сын, — воскликнул он, лишь только завидел Жюльена, — добро пожаловать. Нам предстоит тяжелый рабочий день, подкрепимся пока слегка, второй завтрак нам дадут в десять часов во время торжественной мессы.
— Я желаю, сударь, — сказал ему Жюльен серьезно, — не оставаться ни на минуту один, будьте любезны заметить, — прибавил он, показывая на часы над их головами, — что я пришел в пять часов без одной минуты.
— А! на вас наводят страх эти злючки-семинаристы! Очень нужно о них думать, — сказал аббат Шас. — Разве дорога менее прекрасна оттого, что в окаймляющей ее изгороди находятся колючки? Путешественники идут своей дорогой, предоставляя колючкам торчать на своих местах. Впрочем, за работу, милый друг, за работу.
Аббат Шас сказал правду, говоря, что предстоит тяжелая работа. Накануне в соборе происходили пышные похороны, поэтому нельзя было ничего приготовить к празднику, теперь приходилось за одно утро обвить готические колонны всех трех приделов красной тканью на тридцать футов высоты. Господин епископ вызвал из Парижа четырех обойщиков, но эти господа не успевали всюду управиться и не только не поощряли своих неопытных безансонских товарищей, но смущали их своими насмешками.
Жюльен увидел, что придется влезть самому на лестницу, — его проворство ему очень пригодилось. Он взялся наблюдать за работой местных обойщиков. Аббат Шас смотрел с восторгом, как он перелетал с лестницы на лестницу. Когда все колонны были обтянуты шелковой каймой, стали думать, как поместить пять огромных букетов из перьев на большом балдахине над главным алтарем. Пышная корона из позолоченого дерева поддерживалась восемью большими витыми колоннами из итальянского мрамора. Но, чтобы добраться до середины балдахина над дарохранительницей, надо было пройти по старому деревянному карнизу, вероятно подточенному червями на высоте сорока футов.
Перспектива этого опасного прохода омрачила бурную веселость парижских обойщиков, они посматривали снизу, много спорили, но не решались подняться. Жюльен схватил букеты из перьев и бегом взбежал по лестнице. Он очень хорошо поместил их посредине балдахина над украшением в виде короны. Когда он спустился с лестницы, аббат Шас-Бернар схватил его в объятия.
— Optime! {Превосходно! (лат.).} — воскликнул добрый священник, я доложу об этом монсиньору.
Завтрак в десять часов прошел очень оживленно. Аббат Шас еще никогда не видал свою церковь такой нарядной.
— Дорогой ученик, — говорил он Жюльену, — мать моя поставляла стулья в этот почтенный собор, так что я почти вырос в нем. Террор Робеспьера разорил нас, но уже восьми лет от роду я прислуживал на домашних службах и меня кормили в эти дни. Никто лучше меня не умел складывать ризы, у меня никогда не портилось золотое шитье. Со времени восстановления богослужения при Наполеоне я имею счастье управлять всем в этом достопочтенном храме. Пять раз в год мой взор радуется его прекрасному убранству. Но никогда еще он не был так великолепен, никогда еще шелковые каймы не были так хорошо прилажены, не облегали так плотно колонны.
‘Наконец-то он откроет мне свою тайну, — подумал Жюльен,— вот он заговорил, начал изливаться’. Но этот человек, хоть и был возбужден, не сказал ничего неосторожного. ‘Однако, он много поработал, он счастлив, — говорил себе Жюльен, — не пожалел доброго вина. Что за человек! Какой пример для меня, ему — первое место. (Эту поговорку он заимствовал у отставного хирурга)’.
Когда прозвонили Sanctus, Жюльен хотел надеть стихарь, чтобы следовать за епископом в торжественной процессии.
— А воры, мой друг, воры! — воскликнул аббат Шас.— Вы о них и не подумали. Процессия сейчас выйдет, мы с вами должны сторожить. Мы будем очень счастливы, если недосчитаемся только двух аршин этого прекрасного галуна, которым обвит низ колонн. Это тоже дар госпожи де Рюбампре, он принадлежал еще знаменитому графу, ее прадеду, это чистое золото, мой милый друг, — прибавил аббат ему на ухо с восторженным видом, — никакой примеси! Поручаю вам надзор за северным крылом, не уходите оттуда. Себе я оставлю южное крыло и главный придел. Наблюдайте за исповедальнями, оттуда подстерегают воры и шпионы удобный момент, когда мы повернемся к ним спиной.
Когда он закончил говорить, пробило три четверти двенадцатого, тотчас загудел большой колокол. Колокол звонил вовсю, его полногласные и торжественные звуки захватили Жюльена. Мечты его унеслись далеко от земли.
Запах ладана и розовых лепестков, разбросанных перед святыми дарами детьми, одетыми в костюм святого Иоанна, усилили его восторг.
Торжественные звуки колокола должны были бы пробудить в Жюльене мысль о том, что это результат работы двадцати человек с оплатой в пятьдесят сантимов, которым помогали пятнадцать—двадцать прихожан. Он должен был бы вспомнить о гнилых веревках, о прогнивших балконах, об опасности колокола, который падает каждые два столетия, подумать о возможности уменьшить плату звонарям или оплачивать их какой-нибудь милостью из сокровищ Церкви, не уменьшающей ее средств…
Но вместо этих мудрых размышлений, душа Жюльена, восхищенная этими мужественными и полногласными звуками, витала в надземных сферах. Никогда он не будет ни хорошим священником, ни хорошим администратором. Души, способные так восторгаться, порождают только художников. Здесь сказалось во всем блеске высокомерие Жюльена. Около полусотни его товарищей семинаристов, напуганных народной ненавистью и якобинством (а это опасности, что стерегут за каждым плетнем), при звуке большого соборного колокола думали бы только о жалованье звонарей. Они расследовали бы с гениальностью Барема, соответствует ли степень умиления толпы тем суммам, что заплатят звонарям. Если бы Жюльен думал о материальных интересах собора, его воображение вместо заоблачных сфер стало бы измышлять, как сберечь церковному совету сорок франков и не упустить возможности избежать расхода в двадцать пять сантимов.
В то время как процессия в этот чудный день медленно проходила по Безансону, останавливаясь у сверкающих уличных алтарей, воздвигнутых городскими властями, в церкви царила глубокая тишина. Там царил полумрак, приятная свежесть, аромат цветов и ладана.
Тишина, полное уединение, прохлада длинных приделов придавали еще большую сладость мечтам Жюльена. Он уже не боялся, что аббат Шас, занятый в другой части здания, потревожит его. Его душа как бы покинула его земную оболочку, и та неторопливо гуляла по северному приделу, порученному ее наблюдению. Жюльен был спокоен, так как убедился, что в исповедальнях находилось только несколько набожных женщин, взор его блуждал, ни на чем не останавливаясь.
Однако его внимание было вдруг привлечено видом двух хорошо одетых коленопреклоненных дам. Одна из них была в исповедальне, а другая сидела на стуле тут же рядом. Он смотрел и не видел их, но смутное ли сознание своих обязанностей, восхищение ли благородными и простыми туалетами этих дам заставило его обратить внимание на то, что в исповедальне не было священника. ‘Странно, — подумал он, — что эти прекрасные дамы, по-видимому такие набожные, не молятся на коленях перед уличным алтарем или же, если они светские, то не сидят где-нибудь в первом ряду балкона. Как хорошо облегает ее это платье! как оно изящно!’ Он замедлил шаги, чтобы постараться их рассмотреть.
Дама, стоявшая на коленях в исповедальне, слегка повернула голову, услышав шум шагов Жюльена среди царившего безмолвия. Вдруг она громко вскрикнула и упала без чувств.
Падая, эта дама опрокинулась навзничь, ее подруга, находившаяся вблизи, бросилась ей на помощь. В ту же минуту Жюльен увидел шею падающей дамы. Он заметил ожерелье из крупного жемчуга, хорошо ему знакомое… Что сделалось с ним, когда он узнал прическу госпожи де Реналь! Это была она. Дама, старавшаяся поддержать ее голову и помешать ей упасть на пол, была госпожа Дервиль. Жюльен вне себя бросился к ним, падение госпожи де Реналь могло повлечь за собой и падение ее подруги, если бы Жюльен не поддержал их. Он увидал голову госпожи де Реналь, запрокинутую на его плечо. Он помог госпоже Дервиль опустить эту очаровательную головку на спинку соломенного стула, сам он стоял на коленях.
Госпожа Дервиль обернулась и узнала его.
— Бегите, сударь, бегите! — сказала она ему, выражая крайний гнев. — Главное, чтобы она вас не увидала. Ваш вид, должно быть, внушать ей отвращение, она была так счастлива до вашего появления! Ваш поступок ужасен. Бегите, скройтесь, если у вас осталось хоть немного стыда.
Это было сказано так решительно, а Жюльен был так растерян в эту минуту, что он отошел. ‘Она меня всегда ненавидела’, — подумал он о госпоже Дервиль.
В ту же минуту в церкви раздалось гнусавое пение священников, которые шли впереди процессии. Аббат Шас-Бернар несколько раз окликнул Жюльена, но тот сначала его не слышал, наконец он подошел и, найдя Жюльена за колонною, куда он скрылся полуживой, взял его за руку. Аббат хотел представить его епископу.
— Вам дурно, дитя мое, — сказал аббат, увидав, что Жюльен бледен и не в состоянии двигаться, — вы слишком много работали. — Аббат взял его под руку.— Идемте, сядьте на эту скамеечку кропильщика позади меня, я вас прикрою. — В эту минуту они находились вблизи больших входных дверей. — Успокойтесь, еще двадцать минут до появления епископа. Постарайтесь прийти в себя, когда он будет проходить, я помогу вам подняться, ведь я силен и крепок, несмотря на мой возраст.
Но когда проходил епископ, Жюльен настолько шатался, что аббат Шас отказался от мысли представить его.
— Не огорчайтесь, — сказал он ему, — я найду еще случай.
Вечером он велел отнести в семинарскую часовню десять фунтов свечей, сбереженных, по его словам, попечением Жюльена и проворством, с которыми тот их гасил. Но это было не так. Бедный малый, казалось, сам угас, он уже ни о чем не думал с той минуты, как увидел госпожу де Реналь.

XXIX

Первое повышение

Il a connu son sicle, il a connu son dpartement et il est riche.

Le Prcurseur1

1 Он хорошо изучил свой век, хорошо изучил свой округ, и теперь он обеспечен.

‘Прекюрсёр’.

Жюльен еще не вполне очнулся от той глубокой задумчивости, в которую погрузился после происшествия в соборе, когда однажды утром строгий аббат Пирар приказал позвать его к себе.
— Аббат Шас-Бернар дает мне о вас лестный отзыв. В целом я почти доволен вашим поведением. Вы чрезвычайно неосторожны и безрассудны, хотя это незаметно, но сердце у вас доброе, даже великодушное, а ум превосходный. В общем я замечаю в вас искру, пренебрегать которою отнюдь не следует. После пятнадцати лет работы мне придется покинуть это учреждение: преступление мое состоит в том, что я предоставлял семинаристов их свободной воле и не поощрял, хотя и не притеснял то тайное общество, о котором вы говорили мне на исповеди. Перед тем как уехать, я хочу сделать для вас кое-что, я бы сделал это и раньше, ибо вы этого заслуживаете, если бы не обвинение, основанное на найденном у вас адресе Аманды Вине. Я назначаю вас репетитором по Новому и Ветхому Завету.
В пылу благодарности Жюльен хотел было броситься на колени и возблагодарить Бога, но уступил побуждению более искреннему. Он подошел к аббату Пирару и, взяв его руку, поднес ее к своим губам.
— Это что такое? — вскричал с сердитым видом ректор, но глаза Жюльена были еще красноречивее, чем его поступок.
Аббат Пирар смотрел на него с удивлением, как человек, уже давно отвыкший от тонких душевных переживаний. Внимание это выдало ректора, голос его дрогнул.
— Ну да, дитя мое! Я привязался к тебе. Видит Бог, что это произошло помимо моей воли. Я должен бы быть ко всем справедливым и не питать ни к кому ни ненависти, ни любви. Перед тобою трудный путь. В тебе я вижу что-то такое, что оскорбляет людей пошлых. Зависть и клевета будут преследовать тебя по пятам. Куда бы Провидение ни послало тебя, товарищи будут тебя ненавидеть, а если притворятся, что любят, то это для того, чтобы вернее предать тебя. Против этого есть лишь одно средство: прибегай к одному только Господу Богу, который сделал тебя предметом чужой ненависти в наказание за твою самонадеянность, пусть поведение твое будет безупречным, в этом я вижу твое единственное спасение. Если вера в тебе непоколебима, то рано или поздно враги твои рассеются.
Жюльен так давно уже не слыхал дружеского голоса, что залился слезами, надо простить ему эту слабость. Аббат Пирар заключил его в свои объятия, и сладкою была для обоих эта минута.
Жюльен был вне себя от радости, полученное им повышение было первым, связанные с ним преимущества — громадны. Оценить их может лишь тот, кто осужден был целые месяцы проводить, не имея ни минуты уединения, в постоянном окружении товарищей, по меньшей мере докучных, а в большинстве случаев — невыносимых. Одни их крики могли довести до исступления чувствительную натуру. Как будто радость этих откормленных и хорошо одетых крестьян только тогда находила полное выражение, когда они кричали во все горло.
Теперь же Жюльен обедал один, или почти один, часом позже остальных семинаристов. У него был ключ от сада, и он мог гулять, когда там никого не было.
К своему великому удивлению, он заметил, что ненависть к нему товарищей уменьшилась, между тем как он ожидал усиления ее. То затаенное желание, чтобы с ним не заговаривали, которое слишком явно сквозило в нем и из-за которого он приобрел стольких врагов, уже не являлось теперь признаком смешного высокомерия. В глазах грубых существ, его окружавших, оно было теперь справедливым сознанием своего достоинства. Ненависть к нему значительно ослабела, особенно среди младших товарищей, которые сделались теперь его учениками и с которыми он обращался чрезвычайно вежливо. Мало-помалу он приобрел даже приверженцев, и называть его Мартином Лютером стало считаться неприличным.
Впрочем, к чему говорить о его друзьях или недругах? Все это безобразно и тем безобразнее, чем правдивее изображение. А между тем они ведь единственные учителя нравственности для народа, и без них что стало бы с ним? Удается ли когда-нибудь газете заменить священника?
С тех пор как Жюльен получил новое назначение, ректор семинарии старался никогда не говорить с ним без свидетелей. В этом была доля осторожности как по отношению к учителю, так и по отношению к ученику, главным же образом он хотел и_с_п_ы_т_а_т_ь его. Пирар, этот строгий янсенист, держался следующего непоколебимого принципа: если какой-нибудь человек обладает, по вашему мнению, достоинствами, то старайтесь ставить препятствия всем его желаниям и начинаниям. Если достоинства его действительны, то он сумеет преодолеть или обойти их.
Был сезон охоты. Фуке вздумал прислать в семинарию оленя и кабана от имени родных Жюльена. Убитых животных положили в проходе, между кухней и столовой. Здесь все семинаристы видели их, когда шли обедать и любопытству их не было конца. Кабан, даже мертвый, внушал страх младшим ученикам, они дотрагивались до его клыков. В течение целой недели в семинарии ни о чем другом не говорили.
Дар этот выделил семью Жюльена в ту часть общества, которую надлежит уважать, и тем самым нанес смертельный удар завистникам. Его превосходство оправдывалось теперь богатством. Шазель и наиболее известные семинаристы стали за ним ухаживать и чуть не сетовать на то, что, не предупредив их о богатстве своих родителей, он тем самым заставил их проявлять неуважение к деньгам.
В это время производился рекрутский набор, от которого Жюльен в качестве семинариста был освобожден. Обстоятельство это его глубоко взволновало. ‘Двадцать лет тому назад для меня могла бы начаться доблестная жизнь. Теперь возможность эта для меня безвозвратно потеряна’.
Прогуливаясь один в семинарском саду, он услышал разговор двух каменщиков, чинивших ограду.
— Ну вот! Придется отправляться, объявлен новый набор.
— При т_о_м здорово было! бывало так, что каменщик делался офицером, а то и генералом.
— Поди-ка сунься теперь! В солдаты идут одни нищие, а у кого есть денежки, тот сидит на месте.
— Кто несчастным родился, насчастным и умрет, вот и все!
— А вот правду ли говорят, что т_о_т умер? — спросил третий каменщик.
— Ну, это богачи рассказывают! Т_о_т нагонял на них страх.
— При нем и работа шла совсем по-другому, чем теперь! И подумать только, что предали его же маршалы — нужно же быть такими изменниками!
Разговор этот немного утешил Жюльена. Уходя, он повторял со вздохом:
— Единственный монарх, кого народы помнят!
Подошло время экзаменов. Жюльен отвечал блестяще, он видел, что даже Шазель старается показать все свои знания.
В первый день экзаменаторы, назначенные знаменитым старшим викарием де Фрилером, с большой досадой должны были на всех экзаменационных листах выставить первым или, в худшем случае, вторым имя Жюльена Сореля, на которого им указывали как на любимца аббата Пирара. В семинарии держали пари, что и на общем экзамене Жюльен будет первым, и это доставит ему честь обедать у монсиньора епископа. Но в конце экзамена, когда речь шла об Отцах Церкви, один ловкий экзаменатор, спросив Жюльена о святом Иерониме и о его пристрасти к Цицерону, заговорил о Горации, Вергилии и других светских авторах. Жюльен потихоньку от товарищей выучил наизусть много отрывков из этих авторов. Увлеченный своими успехами, он забыл, где находится, и по настойчивой просьбе экзаменатора с увлечением ответил и истолковал несколько од Горация. После того как он в течение двадцати минут таким образом резал самого себя, экзаменатор вдруг изменил выражение лица и стал отчитывать его за время, потерянное на это нечестивое занятие, и за те бесполезные и даже греховные мысли, которые он забрал себе в голову.
— Я просто дурак, сударь, и вы совершенно правы,— сказал ему скромно Жюльен, поняв ту ловкую хитрость, жертвой которой он стал.
Это экзаменаторское коварство показалось мерзким даже в семинарии, что не помешало, однако, аббату де Фрилеру (этому ловкому человеку, столь искусно организовавшему сеть Безансонской конгрегации и заставлявшему своими депешами в Париж трепетать судей, префектов и даже гарнизонных генералов) поставить своей властной рукой ‘198’ против имени Жюльена. И он испытал при этом радость, мстя таким образом своему врагу — янсенисту Пирару.
Уже десять лет, как он задался целью отнять у него управление семинарией. Аббат Пирар следовал тем же правилам, которые он указал Жюльену, был искренен, благочестив, избегал интриг, строго исполнял свои обязанности. Но судьба в минуту гнева наделила его желчным темпераментом, который так глубоко чувствует несправедливость и ненависть. Ни одно из наносившихся оскорблений не прошло бесследно для этой пламенной души. Он уже сто раз вышел бы в отставку, но считал, что приносит пользу на том посту, куда определило его Провидение. ‘Я мешаю успехам иезуитства и идолопоклонства’, — говорил он сам себе.
Ко времени экзаменов он уже месяца два не разговаривал с Жюльеном, а между тем он целую неделю был болен, когда, получив официальное извещение о результатах экзаменов, увидел ‘198’ против имени ученика, которого он считал славой своего заведения. Единственным утешением для него стало сосредоточить на Жюльене всю свою наблюдательность. И он с восхищением убедился, что Жюльен не проявляет ни гнева, ни мстительности, ни отчаяния.
Несколько недель спустя Жюльен затрепетал, получив письмо с парижским штемпелем. ‘Наконец-то, — подумал он, — госпожа де Реналь вспомнила о своих обещаниях’. Какой-то господин, по имени Поль Сорель, называвший себя его родственником, посылал ему чек на пятьсот франков. И добавлял, что если Жюльен будет успешно продолжать изучение добрых латинских авторов, то такая же точно сумма будет ему доставляться ежегодно.
‘О, это она, я узнаю ее доброту! — сказал себе растроганный Жюльен. — Она хочет утешить меня, но почему не написать ни одного дружеского слова?’
Он заблуждался относительно этого письма. Госпожа де Реналь, под влиянием подруги своей госпожи Дервиль, всецело отдалась глубокому раскаянию. Хотя она против своей воли часто думала о том странном создании, встреча с которым перевернула всю ее жизнь, она не позволяла себе написать ему.
Говоря на семинарском языке, мы могли бы признать чудом появление этих пятисот франков и сказать, что Небо избрало самого аббата де Фрилера, чтобы поднести э_т_о_т дар Жюльену.
Двенадцать лет тому назад аббат де Фрилер прибыл в Безансон с тощим чемоданчиком, в котором, по слухам, заключалось все его имущество. Теперь это был один из самых богатых собственников в округе. В дни своего благополучия он купил половину земельного участка, другая часть которого досталась по наследству господину де Ла Молю. Следствием этого был громкий судебный процесс между обоими владельцами.
Несмотря на свое блестящее положение в Париже и на должность, занимаемую при дворе, маркиз де Ла Моль почувствовал, что в Безансоне опасно вести борьбу против старшего викария, который славился тем, что ставил и смещал префектов. Вместо того чтобы уступить аббату де Фрилеру в этой пустяковой тяжбе, а себе выхлопотать взамен награду в пятьдесят тысяч франков, замаскировав ее в бюджете каким-нибудь подобающим образом, маркиз заупрямился. Он верил, что право на его стороне — как будто в этом дело.
Но, можем спросить мы, где тот судья, который не желал бы вывести в люди сына или кузена?
Чтобы просветить несведущих, аббат де Фрилер через неделю после первого выигранного процесса сел в карету его преосвященства епископа и сам отвез орден Почетного Легиона своему адвокату. Господин де Ла Моль, несколько озадаченный решительностью противника и чувствуя, что его адвокаты слабеют, попросил совета у господина Шелана, а тот познакомил его с аббатом Пираром.
В эпоху нашего рассказа отношения их продолжались уже несколько лет. Аббат внес и в это дело свой страстный темперамент. Постоянно видясь с адвокатом маркиза, он изучил его дело и, найдя его правым, сделался явным защитником маркиза де Ла Моля против всемогущего старшего викария. Этот последний был оскорблен подобной дерзостью, да еще от ничтожного янсениста.
— Полюбуйтесь, что значит теперь придворное дворянство, воображающее себя столь могущественным! — говорил своим друзьям аббат де Фрилер. — Господин де Ла Моль не послал и ничтожного крестика своему безансонскому агенту и преспокойно допустит, чтобы того сместили. А между тем мне пишут, что этот благородный пэр не пропускает недели, чтобы не покрасоваться в своей голубой ленте на приеме у министра юстиции, кто бы он ни был.
Несмотря на всю энергию аббата Пирара и на то, что господин де Ла Моль был всегда в наилучших отношениях с министром юстиции и в особенности с его канцелярией, все, что после шестилетних стараний ему удалось сделать, это не проиграть окончательно процесса.
Состоя с аббатом Пираром в постоянной переписке по делу, за ходом которого оба следили, со страстью, маркиз оценил наконец ум аббата. Мало-помалу, несмотря на громадную разницу в общественном положении, переписка их приняла дружеский тон. Аббат сообщил маркизу, что при помощи всяких притеснений его хотят заставить подать в отставку. Возмущенный подлой, по его мнению, уловкой, употребленной по отношению к Жюльену, он рассказал маркизу его историю.
Этот вельможа хотя и был богачом, но не был нисколько скуп. Ему никогда не удавалось заставить аббата Пирара принять немного денег хотя бы на почтовые расходы по процессу, и теперь он ухватился за мысль послать пятьсот франков его любимому ученику.
Господин де Ла Моль сам потрудился написать письмо при отсылке денег. Это заставило его подумать об аббате.
В один прекрасный день аббат Пирар получил записку, приглашавшую его прийти по неотложному делу в одну из гостиниц Безансонского предместья. Там он нашел управляющего господина де Ла Моль.
— Господин маркиз поручил мне предоставить вам его карету, — сказал ему этот человек. — Он надеется, что по прочтении этого письма вы не откажетесь поехать в Париж через четыре или пять дней. За то время, которое вам угодно будет мне назначить, я объеду земли, принадлежащие господину маркизу во Франш-Контэ, после чего в назначенный вами день мы выедем в Париж.
Письмо было коротко:
‘Бросьте, мой дорогой аббат, все провинциальные дрязги и приезжайте дышать спокойным воздухом Парижа. Посылаю вам мою карету, я приказал ждать вашего решения в течение четырех дней. Я буду сам ждать вас в Париже до вторника. Нужно только ваше согласие, чтобы принять один из лучших приходов в окрестностях Парижа. Самый богатый из ваших будущих прихожан хотя никогда и не видал вас, но предан вам более, чем вы можете думать, это маркиз де Ла Моль’.
Сам того не подозревая, суровый аббат Пирар любил полную врагов семинарию, которой вот уже пятнадцать лет были отданы все его мысли. Он воспринял письмо господина де Ла Моля как появление хирурга, обязанного сделать жестокую, но необходимую операцию. Его отставка была несомненна. Он назначил свидание управляющему маркиза через три дня.
В продолжение двух суток он находился в лихорадочной нерешительности. Наконец он написал господину де Ла Молю и составил письмо его преосвященству епископу, настоящий шедевр экклесиастического стиля, но несколько длинноватое. Трудно было найти выражения более безукоризненные и дышащие более искренним уважением. Но в письме этом, предназначенном для того, чтобы доставить аббату де Фрилеру неприятную минуту наедине с его патроном, перечислялись также все поводы к серьезным жалобам, вплоть до мелких грязных придирок, безропотно переносившихся в течение шести лет и наконец вынудивших аббата Пирара покинуть епархию: у него воровали дрова из сарая, отравили его собаку и т.д., и т. д.
Окончив это письмо, он велел разбудить Жюльена, который в восемь часов вечера уже спал, как и все семинаристы.
— Вы знаете, где находится дом епископа? — сказал он ему на прекрасном латинском языке. — Отнесите это письмо его преосвященству. Не скрою, что посылаю вас в волчью стаю. Будьте осторожнее. Не допускайте ни малейшей лжи в своих ответах, но помните, что тот, кто будет вас допрашивать, испытает большую радость, если сможет вам навредить. Я очень доволен, дитя мое, что могу доставить вам это испытание перед тем, как покинуть вас, ибо не стану скрывать, что поручаемое вам письмо содержит мою отставку.
Жюльен не трогался с места, он любил аббата Пирара и не мог думать о себе, хотя осторожность и говорила ему: ‘После ухода этого честного человека враждебная партия будет меня притеснять, быть может, выгонит’.
В настоящую минуту ему хотелось сказать одну вещь, но он не знал, как бы это выразить поделикатнее.
— Так что же, друг мой, отчего вы не отправляетесь?
— Дело в том, — начал застенчиво Жюльен, — что, как я слышал, за время вашего долгого управления вы не сделали никаких сбережений. У меня есть шестьсот франков…
Слезы помешали ему продолжать.
— И э_т_о н_е б_у_д_е_т з_а_б_ы_т_о, — холодно сказал экс-ректор семинарии. — Идите же к епископу, становится поздно.
Случаю было угодно, чтобы в этот вечер аббат де Фрилер дежурил в приемной епископа, монсиньор обедал у префекта и, таким образом, Жюльен передал письмо самому де Фрилеру, но он не знал его в лицо.
Жюльен с изумлением увидел, как этот аббат дерзко распечатал письмо, адресованное епископу. Вскоре на прекрасном лице старшего викария выразилось удивление, смешанное с живейшим удовольствием, а затем и какая-то особая озабоченность. Пока он читал, Жюльен, пораженный его красивой внешностью, успел рассмотреть его. Лицо это выиграло бы в значительности, если бы черты его не выражали хитрости, переходившей в глубоко запрятанное коварство. Сильно выдававшийся нос представлял безукоризненно прямую линию, но, к несчастью, придавал этому красивому профилю неизгладимое сходство с лисицею. Кроме того, аббат этот, по-видимому сильно интересовавшийся отставкой господина Пирара, был одет с элегантностью, которая очень понравилась Жюльену и которой он никогда не видал ни у одного священника.
Жюльен только впоследствии узнал, в чем заключался исключительный талант аббата де Фрилера. Он умел забавлять своего епископа, любезного старика, созданного для жизни в Париже и смотревшего на Безансон как на место ссылки. Обладая чрезвычайно плохим зрением, епископ этот до страсти любил рыбу, и аббат де Фрилер вынимал кости из рыбы, подаваемой монсиньору.
Жюльен молча смотрел на аббата, перечитывавшего просьбу об отставке, как вдруг дверь с шумом распахнулась. Быстро прошел богато одетый лакей. Жюльен едва успел обернуться к двери, как увидел маленького старика с крестом на груди. Он пал ниц, епископ ласково ему улыбнулся и прошел мимо. Прекрасный аббат последовал за ним, и Жюльен остался один в приемной, благочестивую пышность которой он мог теперь спокойно рассматривать.
Безансонский епископ, человек с умом закаленным, но не задавленным длительными испытаниями эмиграции, имел уже более семидесяти пяти лет и чрезвычайно мало беспокоился о том, что случится через десять лет.
— Что это за семинарист с таким умным взглядом, которого я как будто видел, — проходя, спросил епископ. — Разве они не обязаны теперь уже спать, согласно установленным мною правилам.
— Ну, этот совсем не расположен спать, клянусь вам, монсиньор, и, кроме того, он принес важную новость — просьбу об отставке единственного остававшегося в вашей епархии янсениста. Этот ужаснейший аббат Пирар понял наконец, чего от него давно хотят!
— Ну вот! — сказал епископ смеясь,— вам не удастся заменить его достойным человеком. А чтобы показать вам его настоящую цену, я приглашу его завтра к обеду.
Старший викарий хотел было вставить несколько словечек насчет выбора преемника, но прелат, не расположенный к деловым разговорам, перебил его:
— Раньше чем позволим придти другому, узнаем немножко, почему уходит этот. Пошлите ко мне этого семинариста: устами детей глаголет истина.
Позвали Жюльена. ‘Сейчас я окажусь между двумя инквизиторами’, — подумал он. Никогда он не чувствовал в себе такой отваги.
Когда он вошел, монсиньора раздевали два лакея, одетые лучше самого господина Вально. Прежде чем перейти к господину Пирару, прелат счел нужным расспросить Жюльена о его занятиях. Он коснулся слегка догмы и был поражен. Затем перешел к словесности: к Вергилию, Горацию, к Цицерону. ‘За этих писателей, — подумал Жюльен, — я получил свой 198-й номер. Терять мне нечего, попробую блеснуть’. Это ему удалось. Прелат, сам прекрасный знаток литературы, был в восторге.
За обедом у префекта одна молодая девушка с вполне заслуженной известностью прочла поэму о Магдалине. Епископу хотелось говорить о литературе, и он очень скоро забыл и аббата Пирара, и все свои дела, споря с семинаристом о том, богат или беден был Гораций. Он прочел наизусть несколько од, но иногда память изменяла ему, и тогда Жюльен со скромным видом цитировал всю оду целиком, епископа поражало то, что Жюльен не выходил из тона обычного разговора, он произносил двадцать или тридцать латинских стихов, как если бы рассказывал о том, что происходит в семинарии. Они долго говорили о Вергилии, о Цицероне. Наконец прелат не смог удержаться, чтобы не похвалить юного семинариста.
— Пройти курс учения лучше, чем вы, невозможно.
— Монсиньор, — возразил Жюльен, — ваша семинария может представить вам 197 воспитанников, более достойных вашего высокого одобрения.
— Это каким образом? — спросил прелат, удивленный этой цифрой.
— Я могу подтвердить официальным свидетельством то, что имел честь сказать вашему преосвященству. На годовом экзамене в семинарии, отвечая как раз по тем предметам, которые сейчас доставили мне похвалу вашего преосвященства, я получил No 198.
— А! это любимец аббата Пирара, — воскликнул епископ смеясь и посмотрел на господина де Фрилера,— этого надо было ожидать, но это честная война! Не правда ли, друг мой, — обратился он к Жюльену, — ведь вас разбудили, чтобы послать сюда?
— Да, монсиньор. Я выходил один из семинарии только раз в жизни, чтобы помочь аббату Шас-Бернару убрать собор в день праздника Тела Господня.
— Optime, — сказал епископ, — значит это вы показали столько мужества, поместив букеты из перьев на балдахин? Я каждый год смотрю на них с содроганием, я всегда боюсь, чтобы они не стоили кому-нибудь жизни. Вы пойдете далеко, друг мой, но я вовсе не хочу пресечь вашу блестящую карьеру, уморив вас с голоду.
По приказанию епископа принесли бисквитов и бутылку малаги. Жюльен оказал им честь, но еще более — аббат де Фрилер, знавший, что епископ любит смотреть, когда едят весело и с аппетитом.
Прелат, все более и более довольный концом своего вечера, заговорил об истории Церкви, но увидел, что Жюльен ничего не понимает в этом вопросе, и перешел к нравственности Римской империи при императорах эпохи Константина. Конец язычества сопровождался тем же состоянием тревоги и сомнений, которое в XIX веке удручает печальные и тоскующие умы. Монсиньор заметил, что Жюльен не знал даже имени Тацита.
К удивлению прелата, Жюльен наивно ответил, что этого автора нет в семинарской библиотеке.
— По правде сказать, я очень рад этому обстоятельству, — ответил прелат весело. — Вы выводите меня из затруднения, вот уже десять минут, как я измышляю средство отблагодарить вас за приятный вечер, доставленный мне вами, и притом столь неожиданно. Я не ожидал найти ученого в воспитаннике моей семинарии. Мне хочется подарить вам Тацита, хотя подарок этот не особенно каноничен.
Прелат велел принести восемь томов, прекрасно переплетенных, и пожелал написать собственноручно на заглавном листе первого тома комплимент Жюльену Сорелю по-латыни, он щеголял хорошим знанием латинского языка. В конце он сказал ему серьезным тоном, резко отличавшимся от остального разговора:
— Е_с_л_и в_ы б_у_д_е_т_е б_л_а_г_о_р_а_з_у_м_н_ы, молодой человек, то со временем получите лучший приход в моей епархии, по близости от моего епископского дворца, но для этого н_а_д_о б_ы_т_ь б_л_а_г_о_р_а_з_у_м_н_ы_м.
Било полночь, когда Жюльен, нагруженный своими восьмью томами, вышел от епископа в большом удивлении.
Монсиньор не сказал ему ни слова об аббате Пираре. Особенно поразила Жюльена крайняя вежливость епископа. Он и понятия не имел о такой внешней учтивости, соединенной со столь естественным достоинством. Контраст выступил особенно резко, когда он вновь увидел мрачного аббата Пирара, дожидавшегося его с нетерпением.
— Quid tibi dixerunt (что они тебе сказали)? — громко крикнул он ему, как только увидел его издали.
Жюльен несколько путался, передавая по-латыни речи епископа.
— Говорите по-французски и повторите в точности слова монсиньора, ничего не прибавляя и ничего не убавляя, — сказал экс-ректор семинарии своим резким тоном и не слишком учтиво.
— Что за странный подарок от епископа молодому семинаристу? — говорил он, перелистывая прекрасное издание Тацита, золотой обрез которого, казалось, внушал ему ужас.
Било два часа, когда после подробного отчета, он позволил своему любимому ученику удалиться.
— Оставьте мне первый том вашего Тацита, тот, где написано приветствие монсиньора епископа, — сказал он ему. — После моего отъезда эта латинская строчка будет для вас в этом доме громоотводом. Erit tibi, fili mi, successor meus tanquam leo quoerens quem devoret (ибо для тебя, сын мой, преемник мой окажется свирепым львом, готовым растерзать тебя).
На следующее утро Жюльен нашел что-то странное в манере разговаривать с ним товарищей. Тогда он еще более замкнулся в себе. ‘Вот, — подумал он, — следствие отставки господина Пирара. Весь дом узнал о ней, а я слыву его любимцем’. В их поведении должно было быть что-то для него обидное, но он не мог разобрать что. Напротив, он замечал отсутствие ненависти во взгляде всех тех, кого он встречал в дортуарах. ‘Что это значит? Здесь, конечно, кроется ловушка, будем настороже’. Наконец семинаристик из Верьера сказал ему со смехом: ‘Cornelii Taciti opera omnia (полное собрание сочинений Тацита)’.
При этих словах, которые были услышаны, все наперерыв стали поздравлять Жюльена не только с великолепным подарком, полученным от монсиньора, но также и с двухчасовым разговором, которого он был удостоен. Все было известно до мельчайших подробностей. С этой минуты зависти больше не было, перед ним стали заискивать: аббат Кастанед, который еще накануне был с ним до крайности заносчив, взял его под руку и пригласил завтракать.
По несчастному свойству характера Жюльена дерзость этих грубых существ заставляла его сильно страдать, уродливость их вызвала у него отвращение и не доставила ни малейшего удовольствия.
Около полудня аббат Пирар простился со своими учениками, не упустив случая обратиться к ним с строгим нравоучением. ‘К чему стремитесь вы, — сказал он им, — к мирским ли почестям, к общественным преимуществам, к наслаждению властвовать, попирать законы и быть безнаказанно дерзкими со всеми? Или же к вечному спасению? Самым отсталым из вас стоит только открыть глаза, чтобы увидеть разницу между этими двумя путями’.
Едва успел он уехать, как святоши пошли в капеллу и запели Те Deum. Никто во всей семинарии не отнесся серьезно к речи бывшего директора. ‘Он очень раздосадован своей отставкой’, — говорили все. Ни один семинарист не был так наивен, чтобы поверить, будто можно добровольно уйти с должности, где приходится вести дела с крупными поставщиками.
Аббат Пирар переехал в самую лучшую гостиницу в Безансоне и решил там прожить два дня под предлогом дел, которых у него не было.
Епископ пригласил его к обеду и, желая подразнить своего старшего викария де Фрилера, старался заставить аббата блистать. Когда сидели за десертом, из Парижа пришло странное известие о назначении аббата Пирара в великолепнейший приход N*** в четырех лье от столицы. Добрый прелат от души поздравил его с этим. Во всем этом деле он увидел т_о_н_к_у_ю и_г_р_у, а это привело его в хорошее настроение и внушило ему самое высокое мнение о талантах аббата. Он выдал ему великолепное латинское свидетельство и приказал замолчать аббату де Фрилеру, позволившему себе какие-то замечания.
Вечером монсиньор отправился поделиться своим восхищением с маркизой де Рюбампре. Это было крупной новостью для высшего безансонского общества, терялись в догадках относительно этой необычайной милости. Аббата Пирара уже видели епископом. Умы самые тонкие вообразили, что господин де Ла Моль сделался министром, и осмелились подшучивать в этот день над высокомерным видом, с которым аббат де Фрилер появлялся в свете.
На следующее утро за аббатом Пираром чуть ли не по улицам ходили, а торговцы выглядывали из своих лавок, когда он проходил, направляясь к судьям маркиза, в первый раз те приняли его вежливо. Суровый янсенист, возмущенный всем виденным, долго совещался с адвокатами, которых он выбрал для маркиза, и уехал в Париж. Он имел слабость сказать двум-трем друзьям детства, провожавшим его до кареты, гербами которой они восхищались, что после пятнадцатилетнего управления семинарией он покидает Безансон всего с пятьюстами двадцатью франками в кармане. Друзья обняли его со слезами на глазах и потом сказали друг другу:
— Добрый аббат мог бы избавить себя от этой лжи: она уж слишком нелепа.
Пошляки, ослепленные страстью к деньгам, не могли понять, что в своей искренности аббат Пирар черпал силу, необходимую, чтобы в течение шести лет вести борьбу против Марии Алакок, общества Sacr Coeur, иезуитов и против своего епископа.

XXX

Честолюбец

Il n’y a qu’une seule noblesse, c’est le titre de duc, marquis est ridicule, au mot duc on tourne la tte.

Edinburgh Review1

1 Единственный благородный титул — это титул герцога, маркиз — в этом есть что-то смешное, но стоит только произнести герцог, все невольно оборачиваются.

‘Эдинбургское обозрение’.

Маркиз де Ла Моль принял аббата Пирара без всех этих великосветских церемоний, столь изысканных и в то же время столь оскорбительных для тех, кто их понимает. Это было бы бесполезной тратой времени, а у маркиза было столько важных дел, что ему нельзя было терять ни минуты.
Уже шесть месяцев интриговал он, чтобы заставить и короля, и народ принять то министерство, которое обещало в знак благодарности сделать его герцогом.
Маркиз уже много лет тщетно требовал от своего безансонского адвоката ясного и точного отчета о своих тяжбах во Франш-Конте. Как мог знаменитый адвокат объяснить их ему, когда он сам их не понимал?
Маленькая четвертушка бумаги, поданная ему аббатом, все разъясняла.
— Дорогой аббат, — сказал ему маркиз, менее чем в пять минут покончив со всеми изъявлениями вежливости и с вопросами о личных делах, — дорогой аббат, среди моего кажущегося благополучия мне не хватает времени, чтобы серьезно заняться двумя пустяками, не лишенными, однако, значения: моей семьей и моими делами. В общем, я забочусь о положении моей семьи и надеюсь вознести его высоко. Я забочусь также о своих удовольствиях, и они должны стоять на первом плане, по крайней мере в моих глазах, — прибавил он, подметив удивление во взгляде аббата Пирара.
Хотя этот последний и был человеком рассудительным, но он был изумлен, видя старика, столь откровенно рассуждающего о своих удовольствиях.
— В Париже, конечно, есть труженики, — но они ютятся на пятых этажах, а как только я приближаю к себе кого-нибудь из них, он берет квартиру на втором, а жена его назначает приемный день, и вот всякая работа прекращается, все усилия направляются лишь на то, чтобы быть или казаться людьми светскими. Это их единственное занятие с того момента, как им обеспечен кусок хлеба.
Для всех моих процессов и, если говорить честно, для каждого из них в отдельности у меня есть адвокаты, изводящие себя работой, не далее чем третьего дня один из них умер от чахотки. Но можете ли вы поверить, сударь, что вот уже три года, как я потерял надежду найти человека, который, управляя всеми моими делами, соблаговолил бы хоть немножко думать о том, что он делает? Впрочем, все это лишь предисловие.
Я вас уважаю и, осмелюсь прибавить, хотя и вижу вас впервые, люблю. Хотите быть моим секретарем с окладом в восемь тысяч франков или хотя бы вдвое большим? Клянусь вам, я еще буду в выигрыше, и я беру на себя сохранить вам ваш прекрасный приход на тот случай, если мы с вами рассоримся.
Аббат отказался, но в конце разговора, при виде действительно затруднительного положения, в котором находился маркиз, ему пришла в голову одна мысль.
— У меня в семинарии остался один бедный юноша, которого, если не ошибаюсь, там будут жестоко преследовать. Будь он простым монахом, то уже давно находился бы in расе {Монастырская темница.}. Пока юноша этот знает только латынь и Священное Писание, но весьма возможно, что в один прекрасный день у него объявится большой талант или к проповедничеству, или к пастырству. Я не знаю, что он сделает, но в нем есть священный огонь, он может пойти далеко. Я надеялся представить его нашему епископу, если бы когда-нибудь судьба послала нам такого, который бы смотрел на людей и на вещи с вашей точки зрения.
— Кто такой этот юноша? — спросил маркиз.
— Говорят, что он сын плотника в наших горах, но я более склонен считать его незаконным сыном какого-нибудь богача. Я видел, как он получил анонимное или подписанное чужим именем письмо с чеком на пятьсот франков.
— А! Так это Жюльен Сорель, — сказал маркиз.
— Откуда вы знаете его имя? — вскричал удивленный аббат и покраснел при этих словах.
— Вот этого-то я вам и не скажу, — ответил маркиз.
— Так вот, — продолжал аббат, — вы могли бы попробовать сделать его вашим секретарем, у него есть энергия, ум, одним словом, эту попытку стоит сделать.
— Отчего бы нет? — сказал маркиз. — Но не соблазнится ли этот человек на подачки господина префекта или кого-нибудь другого, и не станет ли шпионить за мной? Вот мое единственное возражение.
После благоприятных заверений аббата Пирара маркиз вынул тысячефранковый билет:
— Передайте это на дорогу Жюльену Сорелю и пришлите его ко мне.
— Сейчас видно, что вы живете в Париже, — проговорил аббат Пирар. — Вы не имеете понятия о той тирании, которая тяготеет над нами, бедными провинциалами, в особенности же над теми священниками, которые не дружат с иезуитами. Жюльена Сореля не захотят отпустить, для этого изобретут множество предлогов, ответят мне, что он болен, что почта затеряла письма и т. д., и т.д.
— Я на днях возьму у министра письмо к архиепископу, — сказал маркиз.
— Я забыл предупредить вас, — заметил аббат, — хотя этот юноша и низкого происхождения, но сердце у него благородное и он окажется никуда не годным, если задеть его гордость: вы только обратите его в тупицу.
— Это мне нравится, — сказал маркиз, — я сделаю его товарищем моего сына, будет ли этого достаточно?
Спустя некоторое время Жюльен получил письмо, написанное незнакомым почерком и со штемпелем Шалона, к письму был приложен денежный чек на одного безансонского купца и приглашение немедленно явиться в Париж. Письмо было подписано вымышленным именем, но, распечатывая его, Жюльен вздрогнул: к ногам его упал лист с дерева, это был знак, о котором он условился с аббатом Пираром.
Не прошло и часа, как Жюльена позвали к епископу, где его приняли с чисто отеческой добротой. Пересыпая речь цитатами из Горация, его преосвященство рассыпался в искусных комплиментах по поводу ожидающего его в Париже высокого положения и в благодарность за них ожидал от Жюльена объяснений. Но тот ничего не мог сказать, прежде всего потому, что сам ничего не знал, и монсиньор проникся к нему большим уважением. Один из младших священников при епископстве написал мэру, и тот поспешил сам принести уже подписанную подорожную с оставленным пустым местом для имени едущего.
Вечером, до наступления полуночи, Жюльен был уже у Фуке, мудрый ум которого был скорее озадачен, чем восхищен ожидавшею его друга будущностью.
— Это приведет тебя к получению казенного места, которое, в свою очередь, вынудит тебя на поступки, за которые газеты будут тебя поносить. И когда ты там опозоришься, известия о тебе дойдут до меня. Помни, что даже с финансовой точки зрения гораздо лучше зарабатывать сто луидоров честной торговлей лесом, если ты ее хозяин, чем получать четыре тысячи от правительства, хотя бы это было правительство царя Соломона.
Жюльен увидел во всем этом лишь мелочную ограниченность деревенского богача. Наконец-то для него откроется арена великих действий. Все для него затмевалось счастьем ехать в Париж, населенный, как ему казалось, людьми умными, большими интриганами и лицемерами, но такими же вежливыми, как епископ Безансонский или епископ Агдский. Другу он сказал, что подчиняется указаниям аббата Пирара.
На другой день около полудня Жюльен приехал в Верьер, чувствуя себя счастливейшим из смертных: он надеялся увидать госпожу де Реналь. Сначала он отправился к своему покровителю, доброму аббату Шелану, который принял его сурово.
— Считаете вы себя хоть немного обязанным мне? — спросил его господин Шелан, не отвечая на его поклон. — Вы позавтракаете со мною, тем временем вам наймут другую лошадь, и вы уедете из Верьера, н_е п_о_в_и_д_а_в_ш_и_с_ь н_и с к_е_м.
— Слышать — значит повиноваться, — ответил Жюльен с видом семинариста, и дальше разговор касался только теологии и латинской словесности.
Он сел на лошадь, проехал примерно лье, увидел лес и, так как кругом никто не мог его заметить, углубился в него. На закате солнца он отпустил лошадь, потом зашел к одному крестьянину, который согласился продать ему лестницу и донести ее до рощицы, возвышающейся над Бульваром Верности.
— Я несчастный беглый рекрут… или контрабандист, — сказал крестьянин, прощаясь с ним, — да какое мне дело! за лестницу я взял хорошо, а ведь и сам я немало п_о_к_р_у_т_и_л_с_я в своей жизни.
Ночь была очень темная. Было около часа утра, когда Жюльен, нагруженный своей лестницей, вошел в Верьер. Он как можно скорее спустился к руслу ручья, протекающего по великолепным садам господина де Реналя и обнесенного двумя стенами десяти футов высотой. Жюльен легко поднялся по лестнице. ‘Как-то встретят меня сторожевые собаки? — подумал он. — В этом весь вопрос’. Собаки залаяли и со всех ног бросились к нему, но он тихонько свистнул, и они стали к нему ласкаться.
Хотя все решетки были заперты, но, карабкаясь с площадки на площадку, он без труда добрался до окна спальни госпожи де Реналь, возвышавшегося всего на восемь или десять футов над уровнем сада.
В ставнях было маленькое отверстие в форме сердца, хорошо знакомое Жюльену. Но, на его горе, оно не было освещено светом ночника.
‘Великий Боже! — подумал он, — неужели госпожа де Реналь сегодня не спит в этой комнате? Где же она тогда? Вся семья в Верьере, так как собаки здесь, но ведь без ночника я могу наткнуться в этой комнате на самого господина де Реналя или на кого-нибудь постороннего, и тогда — ну и скандал!
Благоразумнее всего было бы удалиться, но такого рода решение приводило Жюльена в ужас. ‘Если здесь кто-нибудь чужой, я удеру со всех ног, бросив свою лестницу, если же здесь она, то какая встреча ожидает меня? Я знаю, что она впала в раскаяние и в самую крайнюю набожность, но все же она не совсем забыла меня, если только недавно писала мне’. Этот довод заставил его решиться.
С трепещущим сердцем, но твердо решив погибнуть или увидеть ее, он стал бросать о ставень маленькие камушки — никакого ответа. Он приставил лестницу к окну и стал сам стучать о ставень, сначала тихонько, потом сильнее. ‘Как ни темно, а в меня все-таки могут выстрелить’, — подумал Жюльен, и мысль эта свела безумное предприятие к вопросу храбрости.
‘Или в этой комнате сегодня никого нет, — подумал он, — или же особа, спавшая в ней теперь, разбужена. Значит с нею церемониться больше нечего, надо только постараться, чтобы меня не услышали в других комнатах’.
Он слез, приставил лестницу к одной из половинок ставня, вновь поднялся и, просунув руку в сердцевидное отверстие, довольно скоро удачно нашел проволоку, прикрепленную к крючку, запиравшему ставень. Он потянул за нее и с невыразимой радостью почувствовал, что ставень уже не заперт и уступает под его напором. ‘Надо открыть его потихоньку и дать распознать мой голос’. Он приоткрыл ставень настолько, чтобы просунуть голову, повторяя шепотом: ‘Это друг’.
Он прислушался и убедился, что ничто не нарушало глубокого безмолвия комнаты. Но действительно в ней не оказалось даже полупотухшего ночника, это не предвещало ничего хорошего.
Берегись выстрела! Он немного подумал, потом отважился постучать пальцем в стекло — ответа нет, он постучал сильнее. ‘Надо с этим покончить, хотя бы пришлось разбить стекло’. Когда он очень сильно стучал, ему показалось, что какая-то белая тень пересекла комнату в темноте. Наконец, уже вне всяких сомнений, он увидел чрезвычайно медленно приближавшуюся тень, потом вдруг щека прислонилась к стеклу, в которое он смотрел.
Он вздрогнул и слегка отстранился. Но так темна была ночь, что даже на этом расстоянии он не мог различить, была ли это госпожа де Реналь. Он боялся первого крика смятения, слышно было, как собаки ворчали и бродили у подножия лестницы. ‘Это я, друг ваш’, — повторял он довольно громко. Ответа не было, белое привидение исчезло. ‘Бога ради, откройте, мне надо поговорить с вами, я слишком несчастен!’ и он так стучал, как будто хотел разбить стекло.
Послышался сухой короткий звук, оконная задвижка подалась, он толкнул окно и легко прыгнул в комнату.
Белая тень удалялась, он схватил ее за руки, это оказалась женщина. Все его мысли о мужестве разлетелись в прах. ‘Если только это она, то что скажет мне?’ Что с ним сделалось, когда по легкому вскрику он узнал госпожу де Реналь!
Он сжал ее в своих объятиях, она дрожала и напрягала силы, чтобы оттолкнуть его.
— Несчастный! Что вы делаете?
Ее сдавленный голос с трудом произнес эти слова. Жюльену послышалось в них самое искреннее негодование.
— После четырнадцати месяцев жестокой разлуки я пришел, чтобы видеть вас.
— Уходите, оставьте меня сию же минуту. О, зачем господин Шелан запрещал мне писать вам? Я бы не допустила этого ужаса. — Она оттолкнула его от себя с необычайной силой. — Я раскаиваюсь в моем преступлении, Небу угодно было просветить меня, — повторяла она прерывающимся голосом. — Уходите! бегите!
— После четырнадцати месяцев страданий я, конечно, не уйду от вас, не поговорив с вами. Я хочу знать все, что вы делали за это время. О, я достаточно любил вас, чтобы заслужить ваше доверие… я хочу знать все…
Этот властный тон помимо воли госпожи де Реналь имел власть над ее сердцем.
Жюльен, до сих пор страстно сжимавший ее в объятиях и не выпускавший ее, несмотря на сопротивление, наконец отпустил ее. Это немного успокоило госпожу де Реналь.
— Я уберу лестницу, — сказал он, — чтобы она не выдала нас в том случае, если кто-нибудь из слуг, разбуженных шумом, задумал бы обойти дом.
— О, уходите, уходите же, — говорила она с восхитительным гневом. — Какое мне дело до людей? Сам Бог видит, что вы со мной делаете, и накажет меня за это. Вы подло злоупотребляете теми чувствами, которые я питала к вам, но которых у меня больше нет. Слышите, господин Жюльен!
Он поднимал лестницу очень медленно, чтобы не произвести шума.
— Твой муж в городе? — спросил он, не из желания высказать ей неуважение, а просто по старой привычке.
— Прошу вас не говорите со мной так, или я позову мужа. Я виновата уже в том, что не выгнала вас сразу же, невзирая на возможные последствия. Вы возбуждаете во мне жалость, — прибавила она, стараясь задеть его гордость, которая — она знала — была так чувствительна.
Этот отказ говорить т_ы, этот резкий способ порвать ту нежную связь, на которую Жюльен все еще надеялся, довели любовный порыв его до исступления.
— Как! возможно ли, чтобы вы больше не любили меня! — сказал он ей с тем выражением отчаяния, слушать которое равнодушно невозможно.
Она не отвечала, тогда он горько заплакал. Действительно, у него больше не хватало сил говорить.
— Итак, я окончательно забыт единственным существом, когда-то любившим меня! К чему теперь мне жить?
Все мужество оставило его, когда он увидел, что опасность встретиться с кем-нибудь более ему не угрожает, из сердца его исчезло все, кроме любви.
Он долго плакал в тишине. Потом взял ее руку, которую та хотела отнять, но все же, после нескольких судорожных движений, оставила у него в руке. Темнота была полная, оба сидели на кровати госпожи де Реналь. ‘Какая разница с тем, что было четырнадцать месяцев тому назад! — подумал Жюльен, и слезы его полились еще сильнее. — Значит, разлука неизбежно убивает все чувства в человеке’.
— Соблаговолите же сказать мне, что с вами случилось? — проговорил наконец Жюльен, смущенный ее молчанием, голос его прерывался от слез.
— Когда вы уехали, заблуждения мои стали, конечно, известны всему городу, — отвечала госпожа де Реналь голосом твердым, в котором звучала какая-то сухость и упрек, направленный в адрес Жюльена. — Столько неосторожности было в ваших поступках! Несколько времени спустя — я была тогда в отчаянии — почтенный господин Шелан навестил меня. Он долго и напрасно хотел добиться от меня признания. Наконец однажды ему пришла в голову мысль отвезти меня в ту церковь в Дижоне, где я первый раз причащалась. Там он решился первый заговорить… — Слезы прервали госпожу де Реналь. — Какая постыдная минута! Я созналась во всем. Этот добрый человек не подавил меня тяжестью своего негодования, он сокрушался вместе со мною. В то время я каждый день писала вам письма, которых не смела отсылать, я тщательно прятала их и, когда чувствовала себя слишком несчастной, то запиралась у себя в комнате и перечитывала их. Наконец господин Шелан добился, чтобы я передала ему их… Несколько наиболее сдержанных были вам посланы, вы мне не ответили.
— Клянусь тебе, я никогда не получил ни одного твоего письма в семинарии.
— Боже мой! Кто же перехватил их?
— Подумай же о моем горе: я не знал, жива ли ты, пока не увидел тебя в соборе.
— Господь был милостив ко мне,— продолжала госпожа де Реналь, — и помог мне понять, как велик был мой грех перед Ним, перед детьми, перед мужем, он никогда не любил меня так, как, я тогда думала, вы любили меня…
Вне себя Жюльен бросился обнимать ее, забыв все на свете, но она отстранила его и с твердостью продолжала:
— Мой высокочтимый друг, господин Шелан, разъяснил мне, что, выходя замуж за господина де Реналя, я обязалась отдать ему все свои чувства, даже такие, которых я сама не знала и никогда не испытывала до моей роковой связи. После того как я пожертвовала этими столь дорогими для меня письмами, жизнь моя потекла если не счастливо, то по крайней мере сравнительно спокойно. Не смущайте же ее больше, будьте мне другом… лучшим из друзей.
Жюльен осыпал ее руки поцелуями, она почувствовала, что он все еще плачет.
— Перестаньте плакать, вы так меня огорчаете… Расскажите мне в свою очередь, что вы делали. — Жюльен не мог говорить. — Я хочу знать, как вы жили в семинарии, — повторила она, — а потом вы уйдете.
Не думая о том, что он говорит, Жюльен рассказал о тех бесчисленных интригах и зависти, которые окружали его сначала, и о сравнительно более спокойной жизни с тех пор, как он был назначен репетитором.
— Тогда-то, — добавил он, — после вашего долгого молчания, которым, конечно, вы хотели дать мне понять то, что я отлично вижу теперь, — что вы разлюбили меня и я стал вам безразличен…— Госпожа де Реналь сжала ему руки, — тогда-то вы и послали мне эти пятьсот франков.
— Никогда не посылала, — вскричала госножа де Реналь.
— Письмо было помечено парижским штемпелем и подписано именем Поля Сореля, чтобы отвлечь всякое подозрение.
И между ними завязался маленький спор относительно возможного происхождения этого письма. Душевное состояние их изменилось. Сами того не замечая, госпожа де Реналь и Жюльен оставили свой торжественный тон и перешли на тон нежной дружбы. Было так темно, что они совершенно не видели друг друга, но звук голоса выражал все. Жюльен обнял свою подругу за талию, и это движение было для нее пагубным. Она попыталась отстранить руку Жюльена, но в эту минуту он очень ловко привлек ее внимание к интересной подробности в своем рассказе. Про руку его как бы забыли, и она осталась в прежнем положении.
После целого ряда предположений о происхождении письма с пятьюстами франками, Жюльен вернулся к своему рассказу, он понемногу овладевал собою, рассказывая о своей прошедшей жизни, которая так мало интересовала его в сравнении с тем, что происходило с ним сейчас. Все его мысли сосредоточились на том, как закончится это свидание.
— Вам нужно уйти, — все повторяли ему время от времени отрывистым тоном.
‘Какой позор, если меня выпроводят! Угрызение это отравит мне всю жизнь, — думал он. — Писать мне она никогда не станет. Одному Богу известно, когда я вернусь сюда!’ С этой минуты из сердца Жюльена испарилось все, что было там возвышенного. Сидя рядом с обожаемой женщиной, почти держа ее в объятиях, в той самой комнате, где он бывал так счастлив, чувствуя в глубокой тьме, что она плачет и даже, судя по движениям, рыдает, он имел несчастье вдруг превратиться в холодного политикана, почти такого же расчетливого и холодного, каким бывал, когда во дворе семинарии подвергался насмешкам более сильных товарищей. Жюльен растягивал свой рассказ и распространялся о той тоскливой жизни, которую он вел со времени отъезда из Верьера. ‘Так значит, — думала госпожа де Реналь, — после целого года разлуки, не зная, помню ли я о нем, в то самое время, когда я понемногу забывала его, он не переставал жить теми блаженными днями, которые он провел в Вержи’. Рыдания ее усилились. Жюльен видел, что рассказ его имеет успех, и понял, что настало время испытать последнее средство: он сразу перешел к письму, полученному из Парижа.
— Я распрощался с монсиньором епископом.
— Как, разве вы не вернетесь в Безансон? Разве вы нас покидаете навсегда?
— Да, — ответил Жюльен решительным тоном, — да, я покидаю край, где я забыт даже тою, которую я любил более всего в жизни, и я покидаю ее навсегда. Я еду в Париж…
— Ты едешь в Париж! — воскликнула госпожа де Реналь довольно громко.
Голос ее прерывался от слез и выдавал, сколь велико было ее волнение. Жюльен нуждался в таком поощрении, он намеревался сделать решительный шаг, но колебался, в темноте не видя ее, он не знал, к чему это приведет. После вырвавшегося у нее восклицания он более не колебался, боязнь упреков совести вернула ему самообладание, и, вставая, он холодно сказал:
— Да, сударыня, я покидаю вас навсегда, будьте счастливы, прощайте.
Он сделал несколько шагов по направлению к окну и хотел открыть его. Госпожа де Реналь устремилась к нему и припала головой к его плечу, обняла его прижалась щекой к его щеке.
Так, после трех часов разговора, Жюльен добился того, чего так страстно желал в течение двух первых. Если бы у госпожи де Реналь возврат к нежности и забвение угрызений совести наступили несколько раньше, то это показалось бы ему райским блаженством, но, добытые хитростью, они доставили ему только удовольствие. Несмотря на возражения возлюбленной, Жюльен непременно хотел зажечь ночник.
— Неужели ты хочешь, чтобы у меня не осталось никакого воспоминания о том, что я видел тебя? — говорил он ей. — Неужели должна пропасть для меня любовь, отражающаяся в этих прелестных глазах? И я не увижу белизны прекрасных рук? Подумай только, что я, быть может, надолго покидаю тебя!
При этой мысли, заставившей госпожу де Реналь залиться слезами, она ни в чем не могла отказать Жюльену. Но заря начинала уже ясно вырисовывать контуры елей на горе, расположенной к востоку от Верьера. Вместо того чтобы уйти, Жюльен, опьяненный сладострастием, умолял госпожу де Реналь позволить ему провести весь день спрятавшись в ее комнате и уехать лишь на следующую ночь.
— Отчего же нет? — ответила она, прижимая его к своему сердцу. — Это вторичное падение окончательно лишает меня собственного уважения и навсегда губит меня. Мой муж очень изменился, у него явились подозрения, он думает, что я провела его во всем этом деле, и, кажется, очень раздражен против меня. Если он услышит малейший шорох — я пропала, он выгонит меня как негодную женщину, какова я и есть на самом деле.
— А! вот одна из фраз господина Шелана, — сказал Жюльен. — Ты никогда бы не сказала этого до моего проклятого отъезда в семинарию, тогда ты любила меня!
Он был вознагражден за хладнокровие, которое вложил в эти слова, он увидел, как подруга его мгновенно забыла об опасности для себя со стороны мужа и думала только о другой, гораздо большей для нее, опасности, что Жюльен усомнился в ее любви.
День быстро прибывал и ярко осветил комнату. Жюльен вновь испытал гордость, когда увидел в своих объятиях и почти у ног своих эту очаровательную, единственную любимую им женщину, которая всего несколько часов тому назад была охвачена страхом перед грозным Богом и преданностью своему долгу. Принятые и скрепленные целым годом постоянства намерения не устояли перед его смелостью.
Вскоре в доме началось движение, и госпожу де Реналь смутило одно обстоятельство, о котором она раньше не подумала.
— Эта негодная Элиза войдет сюда в комнату, что нам делать с этой огромной лестницей? — говорила она возлюбленному. — Куда спрятать ее? Я снесу ее на чердак, — вскричала она с какой-то внезапной веселостью.
— Но ведь придется пройти через людскую, — возразил Жюльен с удивлением.
— Я оставлю лестницу в коридоре, позову лакея и пошлю его с каким-нибудь поручением.
— Приготовь заранее какое-нибудь объяснение для лакея, если он, проходя по коридору мимо лестницы, заметит ее.
— Хорошо, мой ангел, — ответила госпожа де Реналь, целуя его. — А ты спрячься поскорее под кровать, на случай, если, пока меня не будет, Элиза войдет сюда.
Жюльен был удивлен такой внезапной веселостью. ‘Так значит, — подумал он, — близость реальной опасности не только не смущает ее, но возвращает ей прежнюю веселость, потому что заставляет ее забывать укоры совести. Действительно необыкновенная женщина! О! вот сердце, в котором царит блаженство!’ Жюльен был в восхищении.
Госпожа де Реналь взялась за лестницу, очевидно слишком тяжелую для нее. Жюльен хотел помочь ей, он любовался ее изящной талией, которая не говорила никоим образом о большой силе, как вдруг она без всякой помощи схватила лестницу и подняла ее, как будто бы это был стул. Проворно отнесла она ее в коридор третьего этажа и положила вдоль стены. Потом позвала лакея, а сама, чтобы дать ему время одеться, поднялась на голубятню. Когда пять минут спустя она вернулась в коридор, то не нашла уже там лестницы. Куда она девалась? Если бы Жюльен не был в доме, то эта опасность нимало бы не встревожила ее. Но если бы теперь муж увидел эту лестницу! Это могло бы быть ужасно. Госпожа де Реналь бегала по всему дому и наконец нашла ее под крышей, куда лакей отнес ее и даже спрятал — странное обстоятельство, которое раньше встревожило бы ее.
‘Какое мне дело, — думала она, — до того, что случится через двадцать четыре часа, когда Жюльен уже уедет? Разве все не будет тогда для меня полно ужаса и угрызений?’
У нее мелькнула как будто смутная мысль о том, что она должна умереть, но что из того? Он вернулся к ней после разлуки, показавшейся ей вечностью, она вновь свиделась с ним, а то, что он сделал, чтобы добраться до нее, доказывало, как он ее любит!
— Что отвечу я мужу, — говорила она Жюльену, — если слуга расскажет ему, что нашел лестницу? — С минуту она раздумывала. — Чтобы разыскать крестьянина, который продал ее тебе, им понадобятся целые сутки. О! как бы я желала умереть так! — воскликнула она, бросаясь в объятия Жюльена, судорожно обнимая его и покрывая поцелуями. А потом прибавила смеясь: — Но ты-то не должен умереть с голоду.
— Пойдем, прежде всего я спрячу тебя в комнате госпожи Дервиль, она всегда заперта на ключ. — И она пошла сторожить в конце коридора, пока Жюльен перебежал туда. — Смотри не открывай дверей, если будут стучать, — сказала она, запирая его на ключ, — во всяком случае, это могут сделать только дети, играя между собою.
— Приведи их в сад под окошко, — попросил Жюльен, — пусть они поговорят, я так был бы рад увидеть их.
— Хорошо, хорошо, — крикнула госпожа де Реналь, уходя.
Вскоре она вернулась с апельсинами, печеньем, с бутылкой малаги, только хлеба ей не удалось стащить.
— Что поделывает твой муж? — спросил Жюльен.
— Пишет проекты договоров с крестьянами.
Однако пробило восемь часов, и в доме слышалось большое движение. Если бы госпожи де Реналь не было, то ее стали бы искать повсюду, поэтому она должна была оставить Жюльена. Вскоре она вернулась, вопреки всякой осторожности, и принесла ему чашку кофе, так как боялась, чтобы он не умер с голоду. После завтрака ей удалось-таки привести детей под окошко госпожи Дервиль. Он нашел, что они очень выросли, но как-то огрубели, или, быть может, его вкусы изменились. Госпожа де Реналь заговорила с ними о Жюльене. Старший из детей отозвался о бывшем наставнике дружелюбно и с сожалением, но младшие почти забыли его.
Господин де Реналь в это утро не выходил из дому, он беспрестанно ходил вверх и вниз, занятый своими сделками с крестьянами, которым продавал картофель. До самого обеда госпожа де Реналь не могла уделить ни минуты своему пленнику. Когда прозвонили и подали обедать, ей пришла мысль утащить для него тарелку горячего супа. Бесшумно подходя к двери занимаемой им комнаты с тарелкою в руках, она вдруг очутилась лицом к лицу с лакеем, который утром припрятал лестницу. Он тоже бесшумно подвигался по коридору и как будто прислушивался. Вероятно, Жюльен слишком громко расхаживал у себя. Лакей удалился слегка сконфуженный. Госпожа де Реналь смело вошла к Жюльену. Встреча с лакеем сильно встревожила его.
— Ты боишься! — сказала она ему. — А я бы презрела все опасности в мире не моргнув глазом. Лишь одного только я боюсь — той минуты, когда останусь одна после твоего отъезда. — И с этими словами она убежала.
‘О! — подумал Жюльен с восторгом, — угрызения совести — вот та единственная опасность, которой страшится эта великая душа!’
Наконец наступил вечер. Господин де Реналь отправился в клуб.
Жена его объявила, что страдает ужасной мигренью, удалилась к себе, поспешила отпустить Элизу и открыть дверь Жюльену.
Оказалось, что тот действительно умирал с голоду. Госпожа де Реналь пошла в буфетную за хлебом. Вдруг Жюльен услыхал громкий крик. Воротясь к нему, она рассказала, что, войдя в буфетную без огня и подойдя к шкафу, куда убирали хлеб, она наткнулась на женскую руку. Это была Элиза, ее-то крик и услышал Жюльен.
— Что она там делала?
— Она или воровала конфеты, или шпионила за нами, — ответила госпожа де Реналь совершенно равнодушно. — К счастью, однако, я нашла пирог и большой хлеб.
— А там что? — спросил Жюльен, указывая на карманы ее передника.
Госпожа де Реналь забыла, что за обедом наполнила их хлебом.
Жюльен обнял ее со всей страстью, на какую был способен, никогда еще она не казалась ему столь прекрасна. ‘Даже в Париже, — смутно мелькнуло у него в голове, — я никогда не найду более возвышенной души’. В ней замечалась неловкость женщины, не привыкшей к подобного рода уловкам, но в то же время и истинное мужество существа, которое страшится опасностей совсем другого порядка, может и ужасных, но совсем в ином смысле.
В то время как Жюльен с большим аппетитом ужинал, а подруга его подтрунивала над незатейливостью его пиршества, — она, казалось, чувствовала отвращение к серьезным разговорам, — вдруг послышался сильный удар, потрясший дверь. Это стучал господин де Реналь.
— Почему ты заперлась? — кричал он жене. Жюльен едва успел скользнуть под диван.
— Это что такое? — воскликнул господин де Реналь входя,— вы совсем одеты, ужинаете и заперлись на ключ?
Во всякое другое время вопрос этот, заданный с супружеской сухостью, смутил бы госпожу де Реналь, но теперь она чувствовала, что мужу ее стоит только немного нагнуться, чтобы увидеть Жюльена, ибо он занял стул напротив дивана, на котором только что сидел Жюльен.
Мигрень послужила всему извинением. Между тем как муж, в свою очередь, пространно рассказывал ей подробности выигранной им в клубе партии на бильярде — в девятнадцать франков, честное слово! — прибавил он, — она заметила, что в трех шагах от них на стуле лежит шляпа Жюльена. Хладнокровие ее удвоилось, она стала раздеваться и, улучив минуту, быстро прошла сзади мужа и бросила платье на стул со шляпой.
Наконец господин де Реналь удалился. Она попросила Жюльена повторить рассказ о своей жизни в семинарии:
— Вчера я не слушала тебя, пока ты говорил, я все время собиралась с духом, чтобы прогнать тебя.
Она забыла всякую осторожность. Разговор шел очень громко, и было, должно быть, часа два утра, когда свирепый удар в дверь прервал их. Это был опять господин де Реналь.
— Скорее отоприте мне, у нас в доме воры! — говорил он. — Сегодня утром Сен-Жан нашел их лестницу.
— Теперь все кончено, — вскричала госпожа де Реналь, бросаясь в объятия Жюльена. — Он убьет нас обоих, потому что в воров он не верит, я умру в твоих объятиях более счастливая при смерти, чем в течение всей жизни. — И, не отвечая ни звука выходившему из себя мужу, она страстно целовала Жюльена.
— Сохрани мать Станиславу,— и он посмотрел на нее повелительным взглядом. — Я выпрыгну во двор из окна твоей уборной и скроюсь в саду, собаки узнали меня. Свяжи мою одежду в узел и брось в сад, как только будет возможно. А пока пускай выламывает дверь. Главное, ни в чем не признавайся, я тебе это запрещаю, пусть лучше у него будут подозрения, а не уверенность.
— Ты убьешься, когда будешь прыгать! — это было ее единственным ответом и единственной тревогой.
Она проводила его до окна уборной, потом спрятала его одежду и наконец отворила дверь кипевшему гневом мужу. Он осмотрел комнату, уборную, не говоря ни слова, и скрылся. Жюльену была брошена его одежда, он схватил ее и проворно побежал к нижней части сада по направлению к Ду.
Во время бегства он услышал свист пули и вслед за ним ружейный выстрел.
‘Это не господин де Реналь, — подумал он, — он слишком плохо стреляет’. Собаки молча бежали рядом с ним, второй заряд раздробил, очевидно, одной из них лапу, потому что она жалобно завизжала. Жюльен перепрыгнул через ограду террасы, сделал под ее прикрытием шагов пятьдесят и опять бросился бежать в другом направлении. Он слышал перекликающиеся голоса, отчетливо видел, как лакей, его враг, выстрелил из ружья, стрелял также фермер с другого конца сада, но Жюльен уже добрался до берега Ду и принялся одеваться.
Час спустя он был уже на расстоянии лье от Верьера, на Женевской дороге. ‘Если у них появятся подозрения, — подумал Жюльен, — то меня будут скорее искать по дороге в Париж’.

ЧАСТЬ II

I

Удовольствия сельской жизни

О rus quano ego te aspiciam!

Horace1

1 О деревня, когда же я тебя увижу!

Гораций.

— Вы, конечно, дожидаетесь почтовой кареты в Париж, сударь? — спросил Жюльена хозяин постоялого двора, где он остановился, чтобы позавтракать.
— Сегодняшней или завтрашней — мне все равно, — ответил Жюльен.
Пока он прикидывался равнодушным, почтовая карета подъехала. В ней оказалось два свободных места.
— Как! Это ты, мой бедный Фалькоз, — сказал ехавший из Женевы путешественник тому, который вместе с Жюльеном садился в карету.
— Я думал, что ты обосновался в окрестностях Лиона, в прелестной долине близ Роны, — сказал Фалькоз.
— Хорошо обосновался. Я удираю.
Фалькоз расхохотался:
— Как! Ты удираешь? Ты — Сен-Жиро! Неужели с таким благонравным видом ты совершил преступление?
— Право, стоило бы… Я бегу от той отвратительной жизни, какою живет провинция. Ты знаешь, я люблю лесную прохладу и спокойствие, ведь ты даже обвинял меня в романтизме. Никогда в жизни я не хотел и слышать о политике, и вот политика гонит меня.
— К какой же ты партии принадлежишь?
— Ни к какой, и это меня и погубило. Вот в чем вся моя политика: я люблю музыку, живопись, хорошая книга является для меня событием. Мне скоро исполнится сорок четыре года. Сколько времени осталось мне еще прожить? Лет пятнадцать—двадцать, самое большее — тридцать. Так вот! Я убежден, что через тридцать лет министры будут такими же подлецами, как сейчас, разве только немного искуснее. История Англии — это зеркало нашего будущего. Короли всегда будут стремиться расширить свои прерогативы, честолюбивое желание попасть в депутаты, слава Мирабо и сотни тысяч франков, полученных им, всегда будут лишать сна богатых провинциалов: они назовут это либерализмом и любовью к народу. Даже крайние элементы всегда заразятся желанием попасть в пэры или в камер-юнкеры. На правительственном корабле все пожелают быть кормчими, так как это хорошо оплачивается. Неужели же на нем никогда не найдется несчастного местечка для простого пассажира?
— К делу, к делу, это должно быть забавно при твоем характере. Уж не последние ли выборы выгнали тебя из провинции?
— Несчастье мое началось гораздо раньше. Четыре года назад мне минуло сорок лет и у меня было пятьсот тысяч франков, сейчас я на четыре года старше и, вероятно, беднее тысяч на пятьдесят, которые потерял на продаже моего дивного замка в Монфлери, на берегу Роны.
В Париже мне надоела эта беспрерывная комедия, которую вы называете цивилизацией девятнадцатого века. Я жаждал добродушия и простоты и вот купил имение в горах на Роне, прелестнее которого нет ничего на всем земном шаре.
В течение полугода деревенские священники и местные дворянчики ухаживали за мною. А я задавал им обеды. Я покинул Париж, сказал я им, чтобы никогда в жизни не говорить и даже ничего не слышать о политике. Как видите, я не выписываю ни одной газеты, и чем реже почтальон приносит мне письма, тем я довольнее.
Это не входило в расчеты священника, вскоре меня начинают осаждать тысячами нелепых требований, сплетен и тому подобным. Я намеревался давать двести или триста франков в год на бедных, у меня стали требовать на духовные общины Святого Иосифа, Пресвятой Девы и так далее, я отказал: тогда на меня посыпались сотни оскорблений, а я имел глупость обидеться. Я не могу уже больше утром выйти полюбоваться красотой гор, тут же какая-нибудь неприятность нарушает мои грезы и напоминает мне самым отвратительным образом о людях и их злобе. Например, во время крестных ходов перед Вознесением, а я очень люблю это пение (это, вероятно, греческая мелодия), священник более не благословляет моих полей, так как, по его словам, они принадлежат нечестивцу. У одной старой святоши-крестьянки околевает корова, она заявляет, что это произошло от соседства с прудом, принадлежащим мне, философу-нечестивцу, приехавшему из Парижа, и неделю спустя я нахожу всех своих рыб брюхом вверх — их отравили известкой. Всевозможные дрязги окружают меня. Мировой судья, человек честный, но боящийся потерять место, всегда решает дело не в мою пользу. Мир полей обратился для меня в ад. Как только увидали, что я оставлен священником, главой сельской конгрегации, и что отставной капитан, глава либералов, тоже меня не поддерживает, так все на меня накинулись вплоть до каменщика, которого я содержал целый год, вплоть до каретника, вздумавшего безнаказанно обманывать меня при починке плугов.
Тогда, чтобы иметь какую-нибудь поддержку и выиграть хоть некоторые из моих тяжб, я становлюсь либералом, но, как ты сам сказал, подходят эти проклятые выборы, у меня требуют, чтобы я голосовал.
— За неизвестного тебе человека?
— Ничего подобного… За человека, мне слишком хорошо известного. Я отказываю — ужасная неосторожность! — с этого момента и либералы тоже обрушились на меня, и положение мое становится невыносимым. Я уверен, что если бы священнику пришло в голову обвинить меня в убийстве моей служанки, то от обеих партий явилось бы по крайней мере двадцать свидетелей, которые присягнули бы, что видели, как я совершал убийство.
— Ты хочешь жить в деревне, не угождая страстям твоих соседей и даже не слушая их болтовни? Какое заблуждение!..
— Но теперь оно исправлено. Монфлери продается, если нужно, я потеряю пятьдесят тысяч франков, но я весел, так как покидаю этот ад лицемерия и дрязг. Я отправляюсь искать уединения и деревенской тишины в единственное место, где они существуют во Франции, а именно на четвертом этаже с окнами на Елисейские Поля. Да и то я еще обдумываю: не начать ли мне своей политической карьеры с раздачи просфор прихожанам Рульского квартала.
— Всего этого с тобою не случилось бы при Бонапарте, — сказал Фалькоз со взглядом, сверкавшим от гнева и сожаления.
— Еще бы! Только вот почему он не умел сидеть на месте, твой Бонапарт? Все то, от чего мне приходится теперь страдать, сделал он.
При этих словах внимание Жюльена удвоилось. Он с первых же слов понял, что бонапартист Фалькоз был старый друг детства господина де Реналя, отвергнутый им в 1816 году, а философ Сен-Жиро был, вероятно, братом того начальника канцелярии …ской префектуры, который сумел по дешевке завладеть домами, принадлежавшими общинам.
— И все это наделал твой Бонапарт, — продолжал Сен-Жиро, — честный и безобидный человек, сорока лет от роду и пятьюстами тысячами франков в кармане, не может поселиться в провинции и обрести там покой, священники и дворяне выгоняют его оттуда.
— О, не говори о нем дурно! — вскричал Фалькоз. — Никогда Франция не стояла так высоко в глазах других народов, как в течение тех тринадцати лет, когда он царствовал. На всем, что происходило тогда, лежал отблеск его величия.
— Черт бы побрал твоего императора, — возразил сорокачетырехлетний господин, — он был велик только на поле сражения да когда наводил порядок в финансах Франции в тысяча восемьсот втором году. А что значит все его последующее поведение? Своими камергерами, своей пышностью, своими приемами в Тюильри он повторил новое издание всех монархических глупостей. Правда, оно вышло исправленным и могло бы просуществовать один или два века, дворяне и священники, однако, предпочли вернуться к старому, но у них нет железной руки, необходимой для сбыта его широкой публике.
— Вот настоящая речь бывшего газетчика.
Но разгневанный газетчик продолжал:
— Кто гонит меня с моей земли? Священники, которых Наполеон призвал своим конкордатом, вместо того чтобы отнестись к ним так же, как государство относится к врачам, адвокатам, астрономам, и видеть в них только граждан, не заботясь о том, каким ремеслом каждый из них зарабатывает себе на хлеб. Разве существовали бы теперь наглые дворяне, если бы твой Бонапарт не понаделал из них баронов и графов? Нет, мода на них прошла. После священников более всего досаждали мне мелкие деревенские дворяне. Они и вынудили меня стать либералом.
Разговор был бесконечен, сюжет его способен занимать Францию еще с полвека. Слыша, что Сен-Жиро настаивает на невозможности жить в провинции, Жюльен робко заговорил о господине де Ренале.
— Черт возьми, молодой человек, что вы выдумали! — воскликнул Фалькоз. — Чтобы не быть наковальней, он обратился в молот, да еще в какой ужасный! Но я чувствую, что де Вально потопит его. Знаете ли вы этого плута? Это уже настоящий. Что скажет ваш господин де Реналь, когда в одно ближайшее прекрасное утро увидит себя отставленным, а де Вально на своем месте?
— Он останется наедине со своими преступлениями, — ответил Сен-Жиро. — Вы, значит, знаете Верьер, молодой человек? Вот что! Бонапарт — будь он проклят со всеми его монархическими мошенничествами — сделал возможным царство Реналей и Шеланов, которое привело к царству Вально и Малонов.
Этот мрачный политический разговор удивлял Жюльена и отвлекал его от сладостных грез.
Он остался довольно равнодушным к первому впечатлению от Парижа, видневшегося вдалеке. Воздушные замки относительно предстоящей ему судьбы упорно боролись с еще свежим воспоминанием о сутках, проведенных в Верьере. Он давал себе клятву никогда не покидать детей своей возлюбленной, бросить все, чтобы защищать их, если дерзость духовенства приведет опять к республике и к преследованиям дворян.
Что бы произошло в ночь его приезда в Верьер, если бы в ту минуту, как он подставлял лестницу к окошку спальни госпожи де Реналь, в комнате этой оказался кто-нибудь чужой или господин де Реналь?
Но зато какие восхитительные два часа, когда подруга искренне хотела его прогнать, а он ее уговаривал, сидя возле нее в темноте. Люди с душой Жюльена сохраняют подобные воспоминания в течение целой жизни. Остальная часть свидания смешивалась в памяти с первыми днями их любви, четырнадцать месяцев назад.
Карета остановилась, и Жюльен вышел из глубокой задумчивости. Они въехали во двор почтовой станции на улице Жан Жака Руссо. Кучеру подъехавшего экипажа Жюльен сказал:
— Я хочу поехать в Мальмезон.
— В такой час, сударь, зачем?
— Какое вам дело! Поезжайте!
Всякая истинная страсть поглощена исключительно собою. Потому-то, мне кажется, страсти смешны в Париже, где всякий сосед воображает, что о нем много думают. Не стану рассказывать о восторгах Жюльена в Мальмезоне. Он плакал. Как! скажете вы, плакал, — несмотря на гадкие, выстроенные к этому году белые стены, которые разбили весь парк на куски? Да, сударь, для Жюльена, как и для потомства, не существовало ничего между Арколем, Святой Еленой и Мальмезоном.
В тот же день вечером Жюльен долго колебался, прежде чем решился войти в театр, ибо он имел странное представление об этом пагубном месте.
Какое-то глубокое недоверие мешало ему восторгаться живым Парижем, и только памятники, оставленные его героем, трогали его.
‘Итак, я очутился в центре интриг и лицемерия! Здесь царят покровители аббата де Фрилера’.
Вечером на третий день любопытство одержало в нем верх над желанием все осмотреть, прежде чем явиться к аббату Пирару. Этот последний холодным тоном объяснил ему, какая жизнь ожидает его у господина де Ла Моля.
— Если по прошествии нескольких месяцев вы не окажетесь полезны, то вернетесь в семинарию, но при благоприятных условиях. Вы будете жить у маркиза — одного из знатнейших французских вельмож, будете носить черную одежду, но такую, что носят люди в трауре, а не духовенство. Я требую, чтобы три раза в неделю вы посещали лекции богословия в семинарии, куда я вас представлю. Каждый день, в двенадцать часов, вы будете являться в библиотеку маркиза, который намерен поручить вам составление писем по его судебным и другим делам. На полях всякого получаемого письма он набрасывает в двух словах, какого рода должен быть ответ. Я бы хотел, чтобы по прошествии трех месяцев вы так умели бы составлять эти ответы, чтобы из двенадцати писем, представленных ему к подписи, маркиз одобрил бы восемь или девять. В восемь часов вечера вы приводите в порядок его бумаги, а в десять вы свободны.
Может случиться, — продолжал аббат Пирар, — что какая-нибудь старая дама или сладкоречивый господин пообещает вам великолепные перспективы или просто-напросто предложит вам за деньги показать получаемые маркизом письма…
— О сударь! — вскричал Жюльен, вздрогнув.
— Странно, — сказал аббат с горькой усмешкой, — что при вашей бедности и после года, проведенного в семинарии, вы еще способны на такое благородное негодование. Вы, должно быть, совсем слепы! Или это — голос крови? — проговорил аббат вполголоса, как бы рассуждая сам с собой. — Что странно, — прибавил он, глядя на Жюльена, — так это то, что маркиз знает вас… Не знаю откуда. Для начала он дает вам сто луидоров жалованья. Человек этот действует всегда под влиянием каприза — в этом его главный недостаток, в спорах с вами он способен на ребячества. Если он останется вами доволен, оклад ваш может со временем возрасти до восьми тысяч франков. Но вы, конечно, понимаете, — спохватился аббат с иронией, — что он не даст вам таких денег ради ваших прекрасных глаз. Надо быть полезным. На вашем месте я бы говорил очень мало, и в особенности никогда не говорил бы о том, чего не знаю.
Да! — прибавил он, — я навел справки для вас и забыл сказать о семье маркиза де Ла Моля. Детей у него двое: дочь и сын девятнадцати лет, чрезвычайно элегантный молодой человек, немного взбалмошный, который никогда не знает в полдень, что будет делать в два часа. Он обладает умом, храбростью, участвовал в испанской войне. Не знаю почему, маркиз надеется, что вы подружитесь с молодым графом Норбером. Я сказал ему, что вы хороший латинист, быть может, он надеется, что вы обучите его сына нескольким готовым фразам из Цицерона и Вергилия.
На вашем месте я бы не позволял этому молодому красавцу подшучивать над собой, прежде чем соглашаться на его изысканные, отравленные иронией любезности, я не один раз заставил бы повторить их себе.
Не стану скрывать, что молодой граф де Ла Моль должен презирать вас уже потому, что вы не более как мелкий буржуа. Его предок был придворным и удостоился чести быть казненным на Гревской площади двадцать шестого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвертого года за политическую интригу.
Вы же — сын верьерского плотника и, кроме того, состоите на жалованье у его отца. Взвесьте хорошенько эту разницу и изучите историю этого дома по книге Морери, все льстецы, бывающие у них на обедах, по временам делают, как говорится, тонкие намеки на нее.
Обдумывайте хорошенько свои ответы на шутки графа Норбера де Ла Моля, командира эскадрона гусаров и будущего пэра Франции, и не приходите потом ко мне с жалобами.
— Мне кажется, — проговорил Жюльен, весь вспыхнув, — что я не должен даже отвечать человеку, который меня презирает.
— Об их презрении вы не имеете и понятия, оно выразится лишь в преувеличенных любезностях. Если бы вы были дураком, то могли бы попасться на этом, если же вы хотите сделать карьеру, то вы должны позволить себя провести.
— Не покажусь ли я неблагодарным, — спросил Жюльен, — если в один прекрасный день, когда мне все это надоест, вернусь в свою маленькую келью под номером сто три?
— Конечно, все прихлебатели этого дома станут клеветать на вас, но тогда явлюсь на сцену я. Adsum qui feci {Я совершил это (лат.).}. Я скажу, что решение это исходит от меня.
Жюльен был удручен тем горьким, почти злым тоном, который он подметил у господина Пирара и который совершенно испортил его последний ответ.
На самом деле аббат совестился своей любви к Жюльену и с каким-то благоговейным ужасом принимал такое близкое участие в судьбе другого.
— Вы увидите также, — продолжал он все столь же неохотно и как бы исполняя тяжелую обязанность, — вы увидите также маркизу де Ла Моль. Это высокая, белокурая дама, набожная, надменная, утонченно вежливая, но в общем полное ничтожество. Она — дочь старого герцога де Шона, столь прославившегося своими дворянскими предрассудками. В этой великосветской даме чрезвычайно рельефно отражено все то, что составляет сущность характера женщины ее класса. Она даже и не скрывает, что иметь предков, участвовавших в Крестовых походах, является для нее единственным достойным уважения преимуществом. Богатство ценится гораздо ниже. Вас это удивляет? Ведь мы с вами уже не в провинции, друг мой.
В салоне ее вы встретите крупных сановников, отзывающихся с особого рода легкостью о наших принцах. Что касается самой госпожи де Ла Моль, то она из почтения понижает голос всякий раз, когда упоминает имя кого-либо из принцев и особенно из принцесс. Я вам не советовал бы говорить при ней, что Филипп Второй или Генрих Восьмой были извергами. То были к_о_р_о_л_и, и это дает им неотъемлемое право на уважение таких низкорожденных созданий, как мы с вами. Но все-таки, — прибавил аббат, — мы с вами священники, ибо она и вас примет за такового, а в качестве священников она смотрит на нас как на своего рода лакеев, необходимых для ее спасения.
— Мне кажется, — проговорил Жюльен, — что я не пробуду долго в Париже.
— И прекрасно, но заметьте себе, что человек нашего звания может сделать свою карьеру только через покровительство вельмож. В характере вашем есть что-то такое, чего я не умею определить, но благодаря чему вы будете гонимы, если не создадите себе положения, для вас нет середины. Не обманывайте себя. Люди видят, что не доставляют вам удовольствия, заговаривая с вами, если вы не добьетесь почета в такой общительной стране, как наша, то вы обречены на страдания.
Что стало бы с вами в Безансоне, не случись этого каприза де Ла Моля? Когда-нибудь вы поймете всю необычайность того, что он для вас делает, и, если только вы не чудовище, то будете вечно признательны ему и его семье. Сколько бедных аббатов, более образованных, чем вы, живут годами в Париже на жалкие гроши, получаемые за мессы или от Сорбонны!.. Вспомните, что я рассказывал вам прошлой зимой о первых годах этого негодяя кардинала Дюбуа. Уж не думаете ли вы, по своей гордости, что вы талантливее его?
Например, я, человек спокойный и посредственный, рассчитывал умереть в своей семинарии и имел глупость привязаться к ней. И вот! Меня собирались сместить, но я сам подал в отставку. Знаете, каково было мое состояние? У меня было пятьсот двадцать франков — ни более, ни менее, ни одного друга, едва двое-трое знакомых. Из этого затруднительного положения выручил меня господин де Ла Моль, которого я никогда не видел, стоило только сказать ему одно слово, и мне дали приход, в котором прихожане — люди зажиточные, стоящие выше низменных пороков, а доход мой, мне даже стыдно, до такой степени он превышает мой труд. Я рассказываю вам все это так пространно только для того, чтобы немного образумить вас.
Еще одно слово: я имею несчастье быть вспыльчивым, весьма возможно, что мы перестанем видаться друг с другом.
Если высокомерие маркизы или злые шуточки ее сына сделают вам жизнь в этом доме невыносимой, то советую вам закончить учение в какой-нибудь семинарии, лье за тридцать от Парижа, — и лучше к северу, чем к югу. Север гораздо культурнее и, — прибавил он, понизив голос, — должен признаться, что близость парижских газет устрашает мелких тиранов.
Если же мы будем так же охотно видеться друг с другом, а дом маркиза вам придется не по вкусу, то я предлагаю вам у себя место викария и половину того, что дает этот приход. Я вам должен это, и даже гораздо больше, — прибавил он, отстраняя благодарность Жюльена, — за то необычайное предложение, которое вы сделали мне в Безансоне. Если бы вместо пятиста двадцати франков у меня не было ничего, вы бы спасли меня.
Голос аббата утратил оттенок жестокости. Жюльен, к своему великому стыду, почувствовал, что у него выступают слезы, он сгорал от желания броситься в объятия своего друга и не мог удержаться, чтобы не сказать ему, стараясь показаться как можно мужественнее:
— Мой отец ненавидел меня с самой колыбели, это было одним из самых больших несчастий для меня, но я более не стану жаловаться на судьбу, потому что в вас я нашел отца.
— Ну хорошо, — проговорил аббат в замешательстве и вслед за тем вернулся к своей роли ректора семинарии. — Никогда не следует говорить ‘судьба’, дитя мое, всегда говорите ‘Провидение’.
Карета остановилась, кучер приподнял бронзовый молоток у тяжелой двери, это был особняк де Ла Моля, и, чтобы прохожие не могли в этом усомниться, слова эти красовались на черной мраморной доске над входной дверью.
Такая аффектация не понравилась Жюльену. ‘Они так боятся якобинцев! За каждой изгородью им чудится Робеспьер с его тележкой, — это иногда бывает до смерти смешно, а в то же время они пишут на стенах дома свои имена, чтобы в случае мятежа чернь нашла бы и разграбила их!’ Он сообщил свою мысль аббату Пирару.
— О бедное дитя, вы очень скоро станете моим викарием. Какая ужасная мысль появилась у вас!
— Я нахожу, что нет ничего проще, — возразил Жюльен.
Важность привратника и в особенности чистота двора привели Жюльена в восхищение. Солнце ярко сияло.
— Какая великолепная архитектура, — заметил он своему другу.
Это был один из особняков с плоскими фасадами, понастроенных в Сен-Жерменском предместье незадолго до смерти Вольтера. Никогда еще мода и красота не были так далеки друг от друга.

II

Вступление в свет

Souvenir ridicule et touchant: le premier salon o а dix-huit ans l’on a paru seul et sans appui! Le regard d’une femme suffisait pour m’intimider. Plus je voulais plaire, plus je devenais gauche. Je me faisais de tout les ides les plus fausses, ou je me livrais sans motifs, ou je voyais dans un homme un ennemi, parce qu’il m’avait regard d’un air grave. Mais alors, au milieu des aiffreux malheurs de ma timidit, qu’un beau jour tait beau!

Kant1

1 Забавное, трогательное воспоминание: первая гостиная, в которую восемнадцатилетний юноша вступает один, без поддержки! Достаточно было одного беглого женского взгляда, и я уже робел. Чем больше я старался понравиться, тем больше я обнаруживал свою неловкость. Мои представления обо всем — как они были далеки от истины: то я ни с того ни с сего привязывался к кому-нибудь всей душой, то видел в человеке врага, потому что он взглянул на меня сурово.

Но среди всех этих ужасных мучений, проистекавших из моей робости, сколь поистине прекрасен был ясный, безоблачный день.

Кант.

Жюльен в изумлении остановился посреди двора.
— Будьте же хоть с виду благоразумны, — сказал ему аббат Пирар, — сейчас вам приходят в голову ужасные мысли, а в общем, вы сущее дитя! Где же nil mirari {Ничему не удивляться (лат.).} Горация? Подумайте, ведь эта толпа лакеев, увидев, как вы тут зазевались, будет издеваться над вами, они сочтут вас за человека, равного себе, но несправедливо поставленного над ними. Под видом добродушия, добрых советов, желания помочь они постараются толкнуть вас на какие-нибудь немалые глупости.
— Я презираю их за это, — сказал Жюльен, закусив губу, и все его недоверие опять вернулось к нему.
Гостиные первого этажа, через которые они проходили, направляясь в кабинет маркиза, показались бы вам, читатель, унылыми, несмотря на их великолепие. Вы бы не захотели в них жить, если бы вам их подарили в их настоящем виде: это — родина зевоты и скучного умствования. Но при виде их восхищение Жюльена удвоилось. ‘Как можно быть несчастным, — подумал он, — когда живешь в таком великолепии?’
Наконец они пришли в самую безобразную комнату этого роскошного помещения, почти совершенно темную. Там оказался маленький худощавый господин с живыми глазами, в белокуром парике. Аббат представил ему Жюльена — это был маркиз де Ла Моль. Жюльен с большим трудом узнал его, настолько он показался ему вежливым и далеко не таким надменным вельможей, как в аббатстве Бре-ле-О. Жюльен нашел, что в парике его чересчур много волос, и эта мысль несколько его подбодрила. Сначала ему показалось, что потомок друга Генриха IV выглядел довольно жалко, был очень худ и вертляв. Но вскоре Жюльен заметил, что учтивость маркиза доставляла собеседнику больше удовольствия, чем вежливость безансонского епископа. Аудиенция длилась всего три минуты. При выходе аббат заметил Жюльену:
— Вы рассматривали маркиза так, как смотрят на картину. Я не очень много смыслю в том, что у этих людей называется вежливостью, — скоро вы меня в этом опередите, но все-таки настойчивость вашего взгляда показалась мне не особенно учтивой.
Они опять сели в карету, на бульваре кучер их высадил, и аббат ввел Жюльена в целый ряд больших зал, где, к его удивлению, совсем не было мебели. В то время как он рассматривал великолепные золоченые часы, изображавшие, по его мнению, нечто крайне непристойное, какой-то очень элегантный господин с веселым видом подошел к нему. Жюльен слегка поклонился.
Господин улыбнулся и положил ему руку на плечо. Тогда Жюльен вздрогнул и отскочил назад, покраснев от гнева, а аббат Пирар, несмотря на свою серьезность, расхохотался до слез. Господин оказался портным.
— Я освобождаю вас на целых два дня, — сказал ему аббат при выходе. — Только по истечении этого срока вь сможете представиться госпоже де Ла Моль. Другой бы моем месте стал бы охранять вас, как молодую девушку в первые дни вашего пребывания в этом новом Вавилоне. Но если вам суждено погибнуть, то погибайте теперь же, по крайней мере я избавлюсь от слабости постояннь думать о вас. Послезавтра утром портной этот принесет вам два костюма, вы дадите пять франков подмастерью который вам их принесет. Старайтесь, впрочем, чтобь эти парижане не слышали и звука вашего голоса, стоит вам произнести одно слово, и они найдут возможность посмеяться над вами — таково уж их свойство. После завтра приходите ко мне в двенадцать часов. Идите же погибайте… Чуть не забыл, сходите по этим адресам и закажите себе ботинки, сорочки и шляпу.
Жюльен посмотрел на почерк, которым были написаны адреса.
— Это рука маркиза, — сказал аббат. — Это человек деятельный, он все предвидит заранее и предпочитает делать сам, скорее чем приказывать. И вас-то он берет для того, чтобы вы избавили его от такого рода забот. Будущее покажет, хватит ли у вас ума должным образом исполнять все, что вам прикажет этот деятельный человек: смотрите берегитесь!
Жюльен молча направился к поставщикам по указанным адресам, он заметил, что его везде принимали уважением, а сапожник, записывая его имя в книгу, по ставил: Жюльен де Сорель.
На кладбище Пер-Лашез какой-то очень предупредительный и крайне либеральный в своих речах господи предложил свои услуги, чтобы показать Жюльену могилу маршала Нея, лишенную надгробной надписи вследстви какой-то тонкой политики. Простившись с этим либералом, чуть не задушившим его со слезами на глазах в свои объятиях, Жюльен заметил, что часы его исчезли. Обогащенный этим опытом, через день, ровно в полдень, о явился к аббату Пирару, который внимательно осмотрел его.
— Вы, чего доброго, станете фатом, — сказал он ему строго.
Жюльен выглядел как молодой человек в глубоком трауре, он был действительно очень красив, но добрый аббат был слишком провинциален сам и не мог заметить, что у Жюльена сохранилась еще та манера держаться, которая в провинции служит признаком элегантности и важности. В отличие от аббата, маркиз оценил иначе элегантность Жюльена и спросил:
— Не будете ли вы возражать против того, чтобы господин Сорель учился танцам?
Аббат был ошеломлен.
— Нет, — ответил он наконец, — ведь Жюльен не священник.
Маркиз, шагая через ступеньку по узенькой потайной лестнице, сам отвел нашего героя в хорошенькую мансарду, выходившую в громадный сад при особняке. Он спросил, сколько тот взял сорочек у белошвейки.
— Две, — ответил Жюльен, смущенный тем, что такой важный сановник спрашивает о подобных мелочах.
— Отлично, — сказал маркиз с серьезным видом отрывистым, повелительным тоном, поразившим Жюльена. — Отлично! Возьмите еще двадцать две. Вот ваше жалованье за первую четверть года.
Спускаясь по лестнице, маркиз подозвал слугу.
— Арсен, — сказал он ему, — вы будете прислуживать господину Сорелю.
Через несколько минут Жюльен очутился один в великолепнейшей библиотеке, это была восхитительная минута. Чтобы никто не заметил его волнения, он спрятался в темный уголок и оттуда с восторгом смотрел на блестящие корешки книг. ‘И все это я смогу читать, — думал он. — Как же может мне здесь не понравиться? Господин де Реналь счел бы себя навеки опозоренным, если бы сделал сотую часть того, что маркиз де Ла Моль сделал для меня’.
‘Однако примемся за переписку’.
Покончив с нею, Жюльен осмелился подойти к книгам, он чуть не сошел с ума от радости, когда открыл томик Вольтера и побежал раскрыть дверь, чтобы не быть застигнутым врасплох. Потом он доставил себе удовольствие открыть каждый из восьмидесяти томов, роскошные переплеты которых были настоящим шедевром лучшего лондонского переплетчика. Это было уже слишком, — Жюльен и так пребывал в полном восторге.
Час спустя вошел маркиз, посмотрел переписанное и с удивлением заметил, что Жюльен пишет э_т_о с двумя ‘т’, — э_т_т_о. Уж не сказка ли все то, что аббат рассказал мне о его учености! И совершенно обескураженный, маркиз кротко спросил его:
— Вы нетверды в орфографии?
— Да, — ответил Жюльен, ничуть не думая о том, как вредит себе этим признанием, его так умилила доброта маркиза, — он вспомнил высокомерный тон господина де Реналя.
‘Только потеря времени — вся эта затея с франшконтейнским аббатиком, — подумал маркиз, — но мне так нужен надежный человек!’
— Э_т_о пишется с одним только ‘т’, — сказал он Жюльену. — Когда вы окончите переписку, то посмотрите в словаре все слова, в орфографии которых вы не совсем уверены.
В шесть часов маркиз прислал за Жюльеном и с видимым неудовольствием посмотрел на его сапоги.
— Я сам виноват, не предупредив вас, что всегда в половине шестого вам следует переодеваться.
Жюльен смотрел на него, не понимая.
— Я хочу сказать, что следует надевать чулки. Арсен будет вам напоминать об этом, а сегодня я извинюсь за вас.
С этими словами господин де Ла Моль пропустил Жюльена в сверкающий позолотой салон. Господин де Реналь в подобных случаях всегда ускорял шаг, чтобы самому пройти первому в дверь. Этой суетности своего бывшего патрона Жюльен был обязан тем, что наступил маркизу на ногу, и очень больно, так как тот страдал подагрой. ‘О, да он еще и дурак, кроме того’,— подумал про себя маркиз. Он представил его даме высокого роста и внушительной наружности. Это была маркиза. Жюльен нашел, что своим несколько вызывающим видом она напоминала госпожу де Можирон, супругу верьерского супрефекта. Несколько смущенный великолепием салона, он не расслышал, что говорил господин де Ла Моль. Маркиза едва удостоила его взглядом. Здесь было несколько мужчин, между которыми Жюльен, к своей несказанной радости, узнал молодого агдского епископа, милостиво беседовавшего с ним на церемонии в Бре-ле-О несколько месяцев назад. Молодой прелат был, конечно, испуган теми нежными взорами, которые устремлял на него конфузившийся Жюльен, и не подумал узнать этого провинциала.
Жюльену показалось, что все гости, собравшиеся в этом салоне, были как-то грустны и скованны, в Париже говорят тихо и не преувеличивают значения мелочей.
Около половины седьмого вошел красивый молодой человек с усиками, очень бледный и очень стройный, у него была непропорционально маленькая голова.
— Всегда вы заставляете ждать себя, — сказала маркиза, когда он целовал ей руку.
Жюльен понял, что это был граф де Ла Моль, и был очарован им с первого взгляда.
‘Возможно ли, — подумал он, — что это тот самый человек, оскорбительные насмешки которого выгонят меня из этого дома?’
Разглядывая внимательно графа Норбера, Жюльен заметил, что он в сапогах со шпорами. ‘А я, очевидно, как низший, должен быть в башмаках’. Сели за стол. Жюльен слышал, как маркиза сделала кому-то замечание, повысив голос. Почти в ту же минуту он увидел молодую, чрезвычайно белокурую, хорошо сложенную девушку, которая села напротив него. Ему, однако, она совсем не понравилась, внимательно посмотрев на нее, он подумал, что никогда не видел таких прекрасных глаз, но они свидетельствовали о большой холодности души. Немного спустя Жюльен нашел в них выражение скуки, но вместе с тем осознание необходимости внушать другим почтение. ‘У госпожи де Реналь были тоже прекрасные глаза, — думал он, — ей часто делали на этот счет комплименты, но они были совсем не похожи на эти’. Жюльен не имел достаточно опытности, чтобы различить, что глаза мадемуазель Матильды — он услышал, что ее называли этим именем, — порою вспыхивали насмешливым огоньком, тогда как глаза госпожи де Реналь, оживлявшиеся при рассказе о какой-нибудь несправедливости, пылали огнем страсти или великодушного негодования.
К концу обеда Жюльен нашел, как определить красоту глаз мадемуазель де Ла Моль. ‘Они мерцают’, — подумал он. Впрочем, она была поразительно похожа на свою мать, которая ему все больше не нравилась, и он скоро перестал на нее смотреть. Зато граф Норбер казался ему обворожительным во всех отношениях. Жюльен был до такой степени очарован им, что ему даже в голову не пришло завидовать ему или ненавидеть его за то, что он был богаче и знатнее.
Жюльен нашел, что маркиз имел скучающий вид. За вторым блюдом он сказал сыну:
— Норбер, прошу тебя любить и жаловать господина Жюльена Сореля, которого я взял в свой штаб и которого надеюсь сделать человеком, если э_т_т_о возможно.
Это мой секретарь, — шепнул маркиз своему соседу, — а пишет он ‘это’ через два ‘т’.
Все взглянули на Жюльена, который поклонился, адресуя поклон скорее Норберу, но в целом все остались им довольны.
Вероятно, маркиз говорил уже о полученном Жюльеном образовании, потому что один из гостей заговорил с ним о Горации. ‘Ведь как раз в разговоре о Горации я имел успех у безансонского епископа, — подумал Жюльен. — Очевидно, они знают только этого автора’. С этой минуты он овладел собою, это было для него легко, потому что он решил, что мадемуазель де Ла Моль никогда ему не понравится. После семинарии Жюльен презирал мужчин и редко робел перед ними. Он был бы совершенно хладнокровен, если бы столовая была обставлена с меньшим великолепием. Особенно смущали его два зеркала, восемь футов высоты каждое, в которые он иногда посматривал на своего собеседника, говорившего о Горации. Обороты речи его не были слишком длинны для провинциала. У него были прекрасные глаза, в которых светилась робость, то трепещущая, то ликующая при удачном ответе. Его нашли приятным. Этот маленький экзамен придал интерес торжественному обеду. Маркиз знаками поощрял собеседника Жюльена подзадорить последнего. ‘Возможно ли, чтобы он что-нибудь знал?’ — думал он.
Жюльен настолько освободился от своей застенчивости, что показал в разговоре если не ум — вещь невозможная для того, кто не знаком с языком, на котором говорят в Париже, — то мысли вполне самостоятельные, хотя выражал он их без достаточного умения и не всегда кстати, кроме того, видно было, что он в совершенстве знал латинский язык.
Противник Жюльена был членом Академии надписей, знавший латынь случайно, он нашел в Жюльене прекрасного знатока литературы и не только перестал бояться его смутить, но даже старался сбить его. В пылу спора Жюльен забыл наконец о великолепном убранстве столовой и начал высказывать о латинских поэтах мысли, которых его противнику не приходилось нигде читать. Как человек учтивый, он воздал за это должное юному секретарю. К счастью, завязался спор относительно того, был ли Гораций беден или богат, был ли он человек приятный, сластолюбивый и беззаботный, сочинявший стихи для забавы, как Шапель, друг Мольера и Лафонтена, или же придворный бедняк-поэт, повсюду следовавший за двором и сочинявший оды на день рождения короля, как Саути, обличитель лорда Байрона. Заговорили о состоянии общества при Августе и Георге IV: как в ту, так и в другую эпоху аристократия была всемогуща, но в Риме власть у нее вырвал Меценат, бывший простым воином, тогда как в Англии она низвела Георга IV почти до положения венецианского дожа. Этот спор, казалось, вывел маркиза из того состояния оцепенения и скуки, в котором он пребывал в начале обеда.
Жюльен слышал в первый раз новейшие имена, как Саути, лорд Байрон, Георг IV, и ничего не понимал в них. Но ни от кого не ускользнуло, что на его стороне было неоспоримое превосходство всякий раз, как только речь заходила о событиях, происходивших в Риме, и знание которых можно было почерпнуть из произведений Горация, Марциала, Тацита и других. Жюльен бесцеремонно воспользовался некоторыми мыслями, слышанными им от безансонского епископа во время их знаменитого спора, и на их долю выпал немалый успех.
Когда все достаточно наговорились о поэзии, маркиза, считавшая своим долгом восхищаться всем, что забавляло ее мужа, соблаговолила бросить взгляд на Жюльена.
— Под неловкими манерами этого молодого аббата скрывается, пожалуй, человек образованный, — сказал маркизе академик, сидевший рядом с нею.
Часть этой фразы долетела до Жюльена.
Хозяйка дома имела обыкновение пользоваться уже готовыми мнениями, она усвоила себе сказанное ей насчет Жюльена и осталась очень довольна тем, что пригласила академика обедать. ‘Он по крайней мере развлек маркиза’, — подумала она.

III

Первые шаги

Cette immense valle remplie de lumires clatantes et de tant de milliers d’hommes blouit ma vue. Pas un ne me connat, tous me sont suprieurs. Ma tte se perd.

Poemi dell’av. Reina1

1 Эта необозримая равнина, вся залитая сверкающими огнями, и несметные толпы народа ослепляют мой взор. Ни одна душа не знает меня, все глядят на меня сверху вниз. Я теряю способность соображать.

Рейна.

На другой день, очень рано утром, Жюльен переписывал в библиотеке письма, когда мадемуазель Матильда вошла туда через маленькую дверь, отлично скрытую корешками книг. Между тем как Жюльен восхищался такой изобретательностью, мадемуазель Матильда, казалось, была очень удивлена и раздосадована, найдя его тут, она была в папильотках, и Жюльен нашел, что у нее жестокий, надменный и почти мужеподобный вид. Дело в том, что она потихоньку таскала книги из библиотеки отца, сегодня же визит ее не удался из-за присутствия Жюльена, и это тем более было ей досадно, что она пришла за вторым томом ‘Вавилонской Принцессы’ Вольтера, книгой, которая достойным образом дополняла высокомонархическое и религиозное воспитание, полученное ею в монастыре Sacr-Coeur. В девятнадцать лет эта бедная девушка уже не могла заинтересоваться романом, если он не был пикантно-остроумным.
Около трех часов в библиотеку явился граф Норбер, он пришел просмотреть газету, чтобы вечером быть в состоянии говорить о политике, и был очень рад увидеть там Жюльена, о существовании которого совсем позабыл. Он был с ним чрезвычайно любезен и предложил ехать кататься верхом.
— Отец отпускает нас до обеда.
Жюльен понял это н_а_с и нашел его очаровательным.
— Боже мой, граф, — воскликнул Жюльен, — если бы дело шло о том, чтобы срубить восьмидесятифутовое дерево, ободрать его и распилить на доски, то смею думать, что я бы отлично с этим справился, но ездить верхом мне пришлось только шесть раз за всю жизнь.
— Ну что ж, так это будет седьмой, — сказал Норбер.
В глубине души Жюльен вспоминал въезд короля *** в Верьер и воображал, что ездит верхом превосходно. Но, возвращаясь из Булонского леса, на самой середине улицы дю Бак, желая разойтись со встречным кабриолетом, он упал и весь выпачкался в грязи. Хорошо еще, что у него было две пары платья. За обедом маркиз, желая заговорить с ним, спросил, хорошо ли прошла прогулка верхом, на что Норбер поспешно ответил в общих выражениях.
— Граф очень добр ко мне, — возразил Жюльен, — и я глубоко ценю его доброту и благодарен ему за нее. Он приказал подать мне самую смирную и самую красивую лошадь, но все-таки он ведь не мог привязать меня к ней, а без этой предосторожности я свалился как раз на середине этой длинной улицы близ моста.
Мадемуазель Матильда напрасно старалась скрыть смех, его спросили о подробностях падения. Жюльен рассказал с большой искренностью, он был очень мил, сам того не подозревая.
— Этот маленький священник мне нравится, — сказа маркиз академику, — настоящий провинциал-простак, даже рассказывает о своей беде при д_а_м_а_х.
Слушатели Жюльена отнеслись так непринужденно к его несчастью, что в конце обеда, когда общий разговор принял другое направление, мадемуазель Матильда спросила брата о подробностях злополучного происшествия. За одним вопросом последовал другой, хотя они и не были обращены к Жюльену, но, встретив несколько раз ее взгляд, он осмелился сам отвечать ей, и в конце конце все трое стали хохотать так, как могут хохотать только трое молодых крестьян где-нибудь в чаще леса.
На другой день Жюльен прослушал две лекции по богословию, а потом, вернувшись, переписал штук двадцать писем. Он нашел в библиотеке какого-то молодого человека, очень изысканно одетого, но с дурными манерами и выражением зависти в лице.
Вошел маркиз.
— Что вы здесь делаете, Танбо? — спросил он пришельца строгим тоном.
— Я полагал… — начал было молодой человек, подобострастно улыбаясь.
— Нет, сударь, вы н_е п_о_л_а_г_а_л_и. Вы сделали попытку, но неудачно.
Молодой Танбо вскочил взбешенный и исчез. Он был племянник академика, друга госпожи де Ла Моль и готовился к литературной карьере. Академик добился от маркиза обещания сделать его своим секретарем. Танбо работал в отдаленной комнате, но, узнав о преимуществе, которым пользовался Жюльен, работая в библиотеке, захотел разделить его с ним и утром перенес туда же свои бумаги.
В четыре часа Жюльен после некоторого колебания решился явиться к графу Норберу. Тот собирался ехать верхом и пришел в замешательство, как человек в высшей степени учтивый.
— Надеюсь, — сказал он Жюльену, — что вы в скором времени побываете в манеже и что через несколько недель я с величайшим удовольствием буду кататься с вами.
— Я хотел иметь честь поблагодарить вас за оказанное мне внимание, поверьте, граф, — прибавил Жюльен с серьезным видом, — что я чувствую, как я вам обязан. Если ваша лошадь не ушиблась, благодаря моей вчерашней неловкости, и если она свободна, я хотел бы сегодня покататься на ней.
— Ну что ж, делайте это на свой страх, дорогой Сорель! Считайте, что я сделал вам все требуемые благоразумием возражения. Дело в том, что уже четыре часа, и нам нельзя терять времени.
— Что надо делать, чтобы не упасть? — спросил Жюльен у графа, когда они сели.
— Очень многое, — ответил Норбер, покатываясь со смеху. — Например, надо откидывать корпус назад.
Жюльен поехал крупной рысью. Они были на площади Людовика XVI.
— О юный смельчак, — сказал Норбер, — здесь слишком много экипажей, и правят ими бесшабашные люди! Если только вы упадете, их экипажи проедут по вашему телу, потому что они не рискнут разорвать своей лошади рот удилами, останавливая ее на скаку.
Раз двадцать Норбер видел, что Жюльен готов был упасть, но все-таки прогулка закончилась без происшествий. По возвращении домой юный граф сказал сестре:
— Позвольте вам представить лихого наездника.
За обедом, разговаривая с отцом через весь стол, он отдал справедливость отваге Жюльена, вот все, что можно похвалить в его манере ездить. Утром молодой граф слышал, как конюхи, чистившие на дворе лошадей, оскорбительно издевались над Жюльеном за его падение.
Несмотря на все любезности, Жюльен в скором времени почувствовал себя глубоко одиноким в этой семье. Все их обычаи казались ему странными, и он постоянно делал промахи, доставлявшие большую радость лакеям.
Аббат Пирар уехал в свой приход. ‘Если Жюльен подобен слабому тростнику, пусть он погибнет, — думал он, — если же это человек мужественный, пусть пробивается сам’.

IV

Особняк де Ла Моля

Que fait-il ici? s’y plairait-il? penserait-il y plaire?

Ronsard1

1 Что он здесь делает? Нравится ему здесь? Или он льстит себе надеждой понравиться?

Ронсар.

Странным все казалось Жюльену в благородном салоне особняка де Ла Моля, но и сам Жюльен, бледный и облаченный в черное, казался не менее странным тем, кто удостаивал его замечать. Госпожа де Ла Моль предложила мужу отсылать Жюльена по поручениям в те дни, когда у них должны были обедать некоторые лица.
— Мне хочется довести опыт до конца, — ответил маркиз. — Аббат Пирар утверждает, что мы не вправе хлестать самолюбие тех, кого мы приближаем к себе. М_о_ж_н_о в_е_д_ь о_п_и_р_а_т_ь_с_я т_о_л_ь_к_о н_а т_о, ч_т_о п_р_о_т_и_в_о_с_т_о_и_т. Этот же неуместен только своей неизвестностью, но ведь он все равно что глухонемой.
‘Чтобы лучше разобраться в этих людях, — сказал себе Жюльен, — надо записывать их имена и несколько слов о каждом, кого только я буду встречать в этом доме’.
Прежде всего он записал пять или шесть друзей дома, которые ухаживали за ним на всякий случай, хотя и были уверены, что только каприз маркиза выдвигает Жюльена. Это были бедняки, более или менее угодливые, однако, к чести этих людей, постоянно встречающихся в аристократических гостиных, надо сказать, что они не были одинаково угодливы ко всем. Иной из них допускал по отношению к себе дурное обращение со стороны маркиза, но бывал крайне возмущен резким словом, сказанным по его адресу госпожой де Ла Моль.
В основе характера хозяев этого дома таилось слишком много гордости и скуки, постоянно унижая этих людей, они не могли рассчитывать на их искреннее расположение. Впрочем, они всегда были отменно вежливы, за исключением дождливых дней и минут жестокой скуки, наступавших сравнительно редко.
Если бы эти пять-шесть фаворитов, проявлявшие к Жюльену такое отеческое дружелюбие, перестали бывать в особняке де Ла Моля, маркиза была бы обречена на долгие минуты одиночества, между тем в глазах женщин этого круга одиночество ужасно: это — символ н_е_м_и_л_о_с_т_и.
В этом отношении маркиз был безупречен, он постоянно старался, чтобы ее салон не пустовал, но избегал приглашать пэров, находя их недостаточно знатными, чтобы бывать на правах друзей, и в то же время недостаточно интересными, чтобы быть допущенными на положении низших.
Только значительно позже Жюльен постиг все эти тайны. Разговор о высшей политике, являющейся постоянной темой среди буржуазии, допускается в дома высших классов только в минуты важных событий.
В этот скучающий век так была сильна потребность удовольствий, что в дни обедов, как только маркиз покидал гостиную, все тотчас разбегались. В разговоре допускались все темы, кроме насмешек над Богом, над духовенством, королем, высшими сановниками, над артистами, которым покровительствует двор, над всем тем, что было принято, точно так же нельзя было хвалить Беранже, оппозиционные журналы, Вольтера, Руссо и вообще все, что дышало свободно, но больше всего преследовались разговоры о политике.
В борьбе против этого непреложного закона был бессильны и стотысячный доход, и синяя орденская лента. Каждая живая мысль здесь казалась дерзостью. Несмотря на хороший тон, на отменную вежливость желание быть приятным, скука читалась на всех лицах. Приходившие с визитами молодые люди, боясь разговора о таких вещах, которые давали возможность заподозрить мысль или обнаружить запрещенное чтение, замолкали, произнеся несколько довольно изящных фраз о Россини или о погоде.
Жюльен заметил, что оживленный разговор обыкновенно поддерживался двумя виконтами и пятью баронами, которых маркиз де Ла Моль знавал еще во время эмиграции. Эти господа обладали рентой в шесть-восемь тысяч ливров, четверо из них отстаивали Quotidienne, a трое — Gazette de France. Один из них ежедневно приносил несколько свежих анекдотов из дворца. Жюльен заметил у него пять орденов, остальные все вместе имели только три.
Зато в передней было десять ливрейных лакеев, которые в течение всего вечера угощали мороженым и чаем, а около полуночи подавали ужин с шампанским.
Это обстоятельство заставляло иногда Жюльена оставаться до конца, впрочем, он почти не понимал, как можно было серьезно относиться к обычным беседам в этом раззолоченном салоне. Порою он всматривался в собеседников, желая понять, не смеются ли они над собой и над тем, что говорят. ‘Мой господин де Местр, которого я знаю как свои пять пальцев, — думал он, — говорит во сто раз лучше, да и то он бывает скучен’.
Не один Жюльен замечал эту умственную духоту. Одни из гостей утешались мороженым, другие находили удовольствие повторять весь вечер: я только что из особняка де Ла Моля, где я слышал, что Россия и т.д.
От одного из друзей дома Жюльен узнал, что полгода назад госпожа де Ла Моль вознаградила одного приверженца за двадцатилетнюю верность, сделав префектом бедного барона Ле-Бургиньона, который со времен Реставрации был супрефектом.
Это великое событие поощрило усердие всех этих господ, прежде они сердились из-за всякого пустяка, теперь же ничто не раздражало их. Правда, им редко выказывали явное неуважение, но несколько кратких фраз маркиза и его супруги, которые пришлось Жюльену услышать за столом, были беспощадны по отношению к сидевшим с ними рядом. Эти знатные особы не скрывали своего искреннего презрения ко всем тем, чьи предки н_е е_з_д_и_л_и в к_а_р_е_т_а_х к_о_р_о_л_я. Жюльен заметил, что одно только упоминание о крестовых походах придавало их лицам выражение глубокой серьезности, смешанной с уважением. Обычно же их уважение таило в себе оттенок снисходительности.
Посреди всего этого великолепия и скуки Жюльен интересовался только господином де Ла Молем, с удовольствием услышал от него подтверждение о его будто бы непричастности к повышению бедного Ле-Бургиньона. Ясно, что это было любезностью по отношению к маркизе, Жюльен знал существо дела от аббата Пирара.
Однажды утром аббат работал вместе с Жюльеном в библиотеке маркиза над нескончаемой тяжбой его с господином Фрилером.
— Как вы думаете, — неожиданно спросил Жюльен, — входит ли в мои обязанности ежедневный обед с маркизой или же эта особая благосклонность, которую мне оказывают?
— Это высокая честь! — вскричал возмущенный аббат. — Господин N., академик, усердно добивался этой чести в течение пятнадцати лет и все же ему не удалось получить приглашения для своего племянника господина Танбо.
— Однако для меня это самая тяжелая сторона моей службы. Я меньше скучал в семинарии. Иной раз я вижу, как зевает госпожа де Ла Моль, а она уж должна бы привыкнуть к любезности друзей этого дома. Я боюсь, как бы не заснуть там. Будьте добры, попросите для меня позволения ходить обедать за сорок су куда нибудь в простой трактир.
Аббат, вышедший из низов, высоко ценил честь обеда со знатным вельможей. В то время как он старался внушить это чувство Жюльену, легкий шум заставил и повернуть головы. Жюльен, увидав слушавшую их ма демуазель де Ла Моль, покраснел. Она вошла за какой то книгой, все слышала и прониклась некоторым уважением к Жюльену. ‘Этот не рожден, чтобы ползать на коленях, как старый аббат, — подумала она. — Но, боже как он безобразен’.
За обедом Жюльен не смел поднять глаз на мадемуазель де Ла Моль, она же благосклонно обратилась нему сама. В этот день ждали много гостей, и он получил ее приглашение остаться на вечер. Молодые парижанки недолюбливают людей преклонного возраста, особенно если те небрежно одеты. Жюльен, не проявляя особой прозорливости, мог заметить и ранее, что оставшиеся в гостиной товарищи Ле-Бургиньона удостаивались чести служить предметом постоянных насмешек мадемуазель де Ла Моль. В этот вечер, умышленно или случайно, она была просто жестока с этими скучающими господами.
Мадемуазель де Ла Моль была центром небольшого кружка, почти каждый вечер собиравшегося вокруг громадного кресла маркизы. Там находились: маркиз де Круазнуа, граф де Кейлюс, виконт де Люз и два-три молодых офицера, друзья Норбера или его сестры. Все они усаживались на большом голубом диване. Жюльен молчаливо занимал место на низеньком соломенном кресле у конца дивана, противоположного тому, где располагалась блестящая Матильда. Этому скромному месту завидовали все молодые люди, однако Норбер деликатно удерживал на нем молодого секретаря отца, беседуя с ним и называя его по имени несколько раз за вечер. Мадемуазель де Ла Моль спросила его, какова высота горы, на которой построена безансонская крепость, — выше ли она или ниже горы Монмартр, но Жюльен не сумел на это ответить. Часто он от всей души смеялся тому, что говорилось в этом маленьком кружке, но придумать что-нибудь подобное чувствовал себя неспособным. Они говорили как бы на другом языке, который он понимал, но объясняться на нем сам не мог.
В этот вечер друзья Матильды встречали особо язвительно всех входивших в большую гостиную. Друзья дома были лучше знакомы и пользовались при этом особым предпочтением. Полный внимания, Жюльен с интересом вникал в смысл и форму насмешек.
— А вот и господин Декули, — сказала Матильда, — но на нем нет больше парика, не хочет ли он получить префектуру за свою гениальность? Он выставляет напоказ свою лысую голову, начиненную, по его уверению, высокими мыслями.
— Этот человек знает весь свет, — сказал маркиз де Круазнуа. — Он бывает и у моего дяди кардинала. У него особая способность распускать клевету в течение многих лет о каждом из своих друзей, а их у него две или три сотни. Но он умеет поддерживать дружбу, на это у него талант. Зимой можно его встретить уже в семь часов утра у подъезда кого-нибудь из приятелей. Временами он ссорится и тогда по поводу ссоры пишет семь или восемь писем, затем наступает примирение — и он шлет столько же посланий с изъявлением дружбы. Но всего более ему удаются искренние излияния чистосердечных чувств человека с открытой душой. К этому маневру он прибегает в то время, когда нуждается в какой-нибудь услуге. Один из старших викариев моего дяди бесподобно рассказывает жизнь господина Декули после Реставрации. Я приведу его к вам.
— О! я не верю этим рассказам: это — соперничество между мелкими людишками, занимающимися одним делом, — сказал граф де Кейлюс.
— Господин Декули оставил свое имя в истории, — возразил маркиз. — Он участвовал в Реставрации, вместе с аббатом де Прадтом и с господами Талейраном и Поццо ди Борго.
— Этот человек ворочал миллионами, — сказал Норбер, — и я не понимаю, как может он приходить сюда и выслушивать насмешки отца, подчас невыносимые. На днях он крикнул во всеуслышание: ‘Сколько раз вы предавали своих друзей, мой милый Декули?’
— А разве правда, что он их предавал? — спросила мадемуазель де Ла Моль. — Впрочем, кто не предает?!
— Как! — сказал граф де Кейлюс Норберу.— Вы принимаете у себя господина Сенклёра, этого известного либерала? И на кой черт он сюда является? Надо будет к нему подойти и заговорить, заставить его высказаться. Говорят, что он так умен…
— Как только твоя мать его принимает? — сказал Круазнуа. — Его идеи так сумасбродны, так смелы, так независимы…
— Смотрите, — сказала мадемуазель де Ла Моль, — как этот независимый человек чуть не до земли кланяется господину Декули и жмет его руку. Я чуть не подумала, что он поднесет ее сейчас к губам.
— Надо полагать, что господин Декули стоит ближе к властям, чем мы думаем, — возразил господин де Круазнуа.
— Сенклер приходит сюда в расчете попасть в академию, — сказал Норбер. — Смотрите, Круазнуа, как он кланяется барону Л.
— Лучше бы он просто стал на колени, — заметил господин де Люз.
— Мой милый Сорель, — сказал Норбер, — вы умны и, хотя недавно покинули ваши горы, старайтесь никогда не кланяться так, как это делает сей великий поэт, хотя бы даже самому Богу Отцу.
— А вот и человек с самым светлым умом — барон Батон, — сказала мадемуазель де Ла Моль, слегка подражая голосу лакея, только что доложившего о нем.
— Мне кажется, что даже слуги смеются над ним. Какова фамилия — барон Батон! — сказал господин де Кейлюс.
— ‘Что значит имя? — сказал он нам однажды,— заметила Матильда. — Представьте себе, что вам докладывают в первый раз о герцоге Бульонском. Просто общество еще не привыкло к моему имени’.
Жюльен покинул свое место у дивана. Не понимая всей прелести легкой и тонкой насмешки, он считал, что смеяться шутке можно только, когда она остроумна. В болтовне этих молодых людей он видел лишь хулу на всех и вся, и это ему не нравилось. Его провинциальная, похожая на английскую чопорность готова была приписать это зависти, в чем, конечно, он сильно ошибался.
‘Я видел, — говорил он себе, — три черновика одного письма в двадцать строк, которое граф Норбер готовил для своего полковника, да, он был бы счастлив, если бы за всю жизнь мог сочинить хоть одну страницу, какие пишет господин Сенклер’.
Не привлекая к себе внимания, в силу своей незначительности, Жюльен переходил от одной группы к другой, он издали следил за бароном Батоном, желая его послушать. Этот человек, известный своим умом, казался озабоченным и оправился лишь, подыскав три или четыре остроумные фразы. Жюльену показалось, что такого рода ум нуждается в просторе.
Барон не умел говорить парадоксов, чтобы блеснуть, ему нужно было не менее четырех многословных фраз.
— Э_т_о_т ч_е_л_о_в_е_к р_а_с_с_у_ж_д_а_е_т, а н_е р_а_з_г_о_в_а_р_и_в_а_е_т, — сказал кто-то позади Жюльена.
Он обернулся и покраснел от удовольствия, услыхав, как назвали имя графа Шальве, это был самый остроумный человек того времени. Жюльен часто находил это имя в ‘Мемориале Святой Елены’ и в отрывках истории, продиктованных Наполеоном. Граф Шальве выражался кратко, его остроты были блестящи, правдивы, жизненны и глубокомысленны. Всякая беседа, которую он начинал, тотчас вызывала интерес, он оживлял ее, слушать его было приятно. Впрочем, в политике он был крайне циничен.
— Я человек независимый, — говорил он, очевидно насмехаясь, господину, украшенному тремя звездами. — Почему непременно хотят, чтобы я сегодня был того же мнения, что и шесть недель назад? В таком случае мое мнение сделалось бы моим тираном.
Окружавшие его четверо солидных молодых людей поморщились, эти господа не любили шуточного тона. Граф увидел, что зашел слишком далеко. На свое счастье, он заметил честного господина Баллана — Тартюфа честности. Граф заговорил с ним, их окружили, поняв что бедный Баллан будет сейчас уничтожен. После первых шагов в свете, о которых трудно рассказать, господин Баллан, несмотря на свое ужасное безобразие, прибегнув к уловкам морали и ханжества, женился на богатой особе, которая вскоре умерла, и он женился опять на богатой, которая никогда не появлялась в обществе. Смиренно пользовался он рентой в шестьдесят тысяч ливров и обзавелся льстецами. Граф Шальве говорил обо всем этом ему без пощады. Вскоре около них образовался кружок в тридцать человек. Все смеялись, даже и солидные молодые люди — надежда века.
‘Зачем он появляется в этом доме, где, очевидно служит посмешищем’,— думал Жюльен. Он направился к аббату Пирару, чтобы расспросить его.
Между тем господин Баллан откланялся.
— Отлично, — сказал Норбер. — Один из шпионов отца уехал, остался только хромой Напье.
‘Не это ли ответ? — подумал Жюльен. — Но в таком случае для чего маркиз принимает у себя господина Баллана?’
Строгий аббат Пирар сидел с кислой миной в углу гостиной, прислушиваясь к фамилиям, о которых докладывали лакеи.
— Да это настоящий вертеп, — сказал он. — Сюда приходят только люди с сомнительной репутацией.
Суровый аббат был совершенно не в курсе того, что занимало высшее общество. Через своих же друзей-янсенистов он имел довольно точные сведения об этих господах, проникавших во все салоны благодаря своей крайней готовности услужить всем партиям или благодаря богатству, часто приобретенному постыдным путем. В этот вечер он в течение нескольких минут с полной откровенностью отвечал на вопросы, интересовавшие Жюльена, потом внезапно прервал разговор, высказывая сожаление и упрекая себя за данные им дурные отзывы. Для него, желчного янсениста, почитавшего христианское милосердие своим долгом, жизнь в свете была постоянной борьбой.
— Ну и лицо у этого аббата Пирара! — сказала мадемуазель де Ла Моль, когда Жюльен подходил к дивану.
Жюльен рассердился на эти слова, хотя Матильда и была права. Бесспорно, Пирар был наичестнейший человек в этой гостиной, но лицо его, красное, угреватое, отражавшее угрызения совести, было в эту минуту безобразно. ‘Судите после этого по физиономиям! — подумал Жюльен.— Именно в то время, когда он, по своей щепетильности, упрекает себя в маленькой погрешности, нам он представляется безобразным, а вот у господина Напье, известного шпиона, на лице написана чистая и безмятежная радость. Между тем в смысле внешности аббат Пирар пошел на большие уступки: он нанял себе лакея и стал хорошо одеваться’.
Жюльен заметил вдруг что-то необычное в гостиной: все глаза устремились к дверям и наступила тишина. Лакей произнес фамилию барона де Толли, на которого обратили общее внимание во время последних выборов. Жюльен подошел ближе, чтобы хорошо его рассмотреть. Барон был председателем в одной из избирательных коллегий, ему пришла блестящая мысль стащить бюллетени с голосами одной из партий, а чтобы возместить их число, он, соответственно, заменял их своими, с угодной для него фамилией. Эта смелая проделка была замечена некоторыми избирателями, которые поспешили поздравить барона де Толли. Старичок еще не оправился от этой неприятной истории. Злые языки поговаривали о каторжных работах. Маркиз де Ла Моль принял его холодно, и барон скоро удалился.
— Он нас покинул так быстро, потому что торопится к господину Конту {Conte (фр.) — известный фокусник. — Примеч. автора.},— сказал граф Шальве.
Все засмеялись.
В этот вечер в гостиной господина де Ла Моля (его прочили в министры) перебывало много безгласных больших вельмож и масса интриганов, с сомнительной репутацией, но людей остроумных. Среди этого общества выступал впервые юный Танбо. Если взглядам его недоставало известной глубины, то недостаток этот возмещался, как мы увидим далее, особой энергией его речей.
— Отчего не приговорить этого человека к десяти годам тюремного заключения? — говорил он в то время, как Жюльен приближался к его группе. — Гадов следует заключать в самые глубокие подземелья, во мраке которых они были бы заживо погребены, иначе их яд крепнет и становится еще опаснее. Какой смысл приговаривать его к штрафу в тысячу экю? Он беден, допустим — это лучше, но ведь эту сумму заплатит за него его партия. Следовательно, назначить пятьсот франков штрафа и десять лет подземной тюрьмы.
‘О боже! Кто же это чудовище, о котором он говорит?’ — думал Жюльен, удивляясь сильным выражениям и порывистым жестам своего товарища.
Маленькое, узкое и худое лицо любимого племянника академика было в эту минуту отвратительно. Жюльен вскоре понял, что речь шла о величайшем современном поэте.
‘Вот чудовище! — вскричал Жюльен чуть не вслух, со слезами негодования на глазах. — Подожди, низкий бездельник, я припомню тебе эти слова’.
‘Вот, однако, каковы, — думал он, — заблудшие чада партии, руководимой в числе прочих и маркизом! Сколько этот знаменитый человек, которого он поносит, мог бы получить орденов, должностей с большими окладами, если бы продался, я не говорю — подлому министерству господина Нерваля, а одному из более или менее честных министров, которые перед нашими глазами сменяли друг друга’.
Аббат Пирар издали сделал знак Жюльену, после того как маркиз де Ла Моль что-то сказал ему. Жюльен в эту минуту выслушивал с опущенным взором жалобы одного епископа, а когда наконец освободился и мог подойти к своему другу, он увидел, что его опередил маленький, подлый Танбо. Этот уродец ненавидел аббата, считая его виновником хороших отношений маркиза к Жюльену, но тем не менее усиленно ухаживал за ним.
— К_о_г_д_а ж_е с_м_е_р_т_ь и_з_б_а_в_и_т н_а_с о_т э_т_о_й с_т_а_р_о_й п_а_д_а_л_и? — так с библейским пылом выражался этот мелкий писака, говоря об уважаемом лорде Голланде.
По правде сказать, Танбо знал хорошо биографии всех современных людей, и он только что перед этим вкратце описал всех, кто мог добиваться некоторого влияния в царствование нового короля Англии.
Аббат Пирар перешел в соседнюю гостиную, куда за ним последовал Жюльен.
— Предупреждаю вас: маркиз не выносит писак, это его единственная антипатия. Знайте свою латынь, греческий, если возможно — историю египтян, персов и так далее, и маркиз будет вас уважать и превозносить как ученого. Но имейте в виду, никогда не пишите по-французски, и особенно о вещах важных и не соответствующих вашему положению в свете, иначе он назовет вас бумагомарателем и вы потерпите полную неудачу. Живя в доме большого сановника, вы должны знать слова, сказанные герцогом де Кастри о д’Аламбере и Руссо: тоже берутся обо всем рассуждать, а не имеют и тысячи экю ренты.
‘Однако здесь все известно, — подумал Жюльен, — как у нас, в семинарии’. У него было написано довольно напыщенным слогом восемь или десять страниц — это было нечто вроде похвального слова вместе с биографией старого лекаря, сделавшего, по его словам, из него человека. ‘И ведь эта маленькая тетрадка всегда была заперта на ключ’, — сказал себе Жюльен. Он тотчас пошел к себе наверх, сжег рукопись и возвратился в гостиную. Блестящие плуты уже ушли, оставались особы, украшенные звездами.
Вокруг стола, внесенного прислугой уже накрытым, сидели семь-восемь дам, наиболее знатных, набожных и жеманных, от тридцати до тридцати пяти лет. Было уже за полночь, когда вошла блестящая супруга маршала де Фервака, прося извинить ее за позднее появление, она поместилась рядом с маркизой. Жюльен был глубоко смущен — ее глаза и взгляд сильно напоминали ему госпожу де Реналь.
Кружок мадемуазель де Ла Моль был еще в полном составе. Со своими друзьями она занималась тем, что насмехалась над несчастным графом де Талером. Он был единственным потомком известной еврейской фамилии, прославившейся своим громадным состоянием, которое они приобрели, ссужая королей для войн с народами… Глава семьи недавно умер, оставив сыну сто тысяч экю ежемесячной ренты и имя, увы, слишком хорошо известное. Такое исключительное положение требовало от него характера или простоты и большой силы воли.
К несчастью, граф был безвольным простачком, и только окружавшие его льстецы внушали ему различного рода претензии.
Господин де Кейлюс утверждал, что графу внушили намерение просить руки мадемуазель де Ла Моль, за которой тогда усиленно ухаживал маркиз Круазнуа — будущий герцог и обладатель стотысячной ренты.
— О, не клевещите на него, будто он имеет какое-либо желание, — жалобно сказал Норбер.
Если чего недоставало несчастному графу Талеру, так это именно способности чего-либо желать. С этой особенностью своего характера он вполне был бы пригоден занять место короля. Постоянно спрашивая у всех советы, он не имел мужества следовать ни одному из них до конца.
— Его физиономия может служить постоянной утехой для него самого, — говорила мадемуазель де Ла Моль.
В ней отражалась какая-то особая смесь беспокойства и разочарования, но временами у графа появлялись приступы мании величия и той резкости в обращении, которая свойственна самому богатому во Франции человеку, особенно если он недурен собой и не достиг еще тридцати шести лет от роду. ‘Он застенчиво нахален’, — сказал про него господин Круазнуа. Граф де Кейлюс, Норбер и два-три молодых человека с усиками поиздевались над ним, сколько хотели, чего тот и не заподозрил, и наконец около часу ночи отпустили его домой.
— Неужели и при такой погоде ваши знаменитые арабские лошади ожидают вас у подъезда? — спросил его Норбер.
— Нет, сегодня новая упряжка, гораздо менее ценная, — ответил господин де Талер. — Левая стоит пять тысяч франков, а правая не более ста луидоров, но, поверьте, их запрягают только ночью и то потому, что ход у них такой же, как у тех.
Слова Норбера заставили графа задуматься над тем, что человеку с его положением вполне приличествует иметь страсть к лошадям, но что оставлять лошадей мокнуть под дождем не следовало. Он уехал, а через минуту после того разошлись и остальные гости, продолжая издеваться над графом.
‘Итак, — думал Жюльен, слыша их смех на лестнице, граф дал мне возможность видеть и другую крайность моего положения! У меня нет годовой ренты, даже в двадцать луидоров, а рядом со мной человек получает столько же каждый час, и все над ним издеваются… Такое зрелище может исцелить от зависти’.

V

Чувствительность и набожная знатная дама

Une ide un peu vive y a l’air d’une grossiret, tant on y est accoutum aux mots sans relief. Malheur а qui invente en parlant!

Faublas1

1 Мало-мальски живая мысль кажется дерзостью, настолько привыкли здесь к избитым и плоским речам. Горе тому, кто блеснет своеобразием в разговоре.

Фоблаз.

После нескольких месяцев испытаний управитель дома передал Жюльену около трети своих докладов. Маркиз де Ла Моль возложил на него надзор за управлением его землями в Бретани и Нормандии, куда Жюльену часто приходилось ездить. На нем же как главном управляющем лежала переписка по известному процессу с аббатом Фрилером, с которым ознакомил его господин Пирар.
По кратким заметкам, которые маркиз набрасывал на полях получаемых на его имя бумаг, Жюльен составлял письма, почти все удостаивавшиеся подписи маркиза. В семинарии профессора упрекали его в недостатке усидчивости, но все же смотрели на него как на одного из лучших учеников. Разнообразные работы, за которые он брался с усердием уязвленного честолюбца, быстро сгоняли с лица Жюльена те свежие краски, которые он принес из провинции. Его бледность являлась достоинством в глазах юных семинаристов, его товарищей. Он находил, что они не так злы и менее преклоняются перед деньгами, чем их безансонские коллеги, они же считали его чахоточным.
Маркиз подарил ему лошадь. Опасаясь, что его встретят во время прогулок верхом, Жюльен говорил всем, что это упражнение прописано ему доктором. Аббат Пирар ввел его во многие общества янсенистов. Жюльен был поражен, в его уме мысль о религии неразрывно связывалась с представлением о лицемерии и денежных расчетах, а потому он был крайне удивлен, встретив в них людей строго набожных, не заботящихся о доходах. Многие янсенисты оказывали ему дружеское расположение и давали советы. Новый мир открылся перед ним. У янсенистов он познакомился с графом Альтамирой, великаном, либералом, приговоренным к смерти в своем отечестве, но в то же время очень набожным. Жюльена поразил этот странный контраст между набожностью и любовью к свободе.
Жюльен был в холодных отношениях с молодым графом, который находил, что тот слишком резко отвечает на шутки некоторых из его друзей. Погрешив как-то против правил приличия, Жюльен дал себе слово не заговаривать с Матильдой. Все в особняке де Ла Моля были по-прежнему с ним вежливы, но он чувствовал, что потерял в их мнении. Его здравый смысл провинциала объяснял эту перемену народной поговоркой: в_с_е х_о_р_о_ш_о, ч_т_о н_о_в_о.
Может быть, он стал более проницателен, чем в первые дни, или прошло первое очарование, навеянное на него парижской учтивостью.
Как только он переставал работать, им овладевала смертельная скука. Таково иссушающее действие этой прославленной вежливости высшего общества, вежливости, столь точно отмеренной и меняющейся в соответствии с положением каждого. Человек с более чувствительным сердцем видит в этом притворство.
Конечно, провинциалам можно поставить в упрек их недостаточно учтивый и вульгарный тон, но они страстно и с увлечением отвечают на ваши вопросы. Никогда в особняке де Ла Моля самолюбие Жюльена не оскорблялось, но в то же время часто к концу дня он готов был плакать. В провинции, если с вами что-нибудь случится при входе в кафе, каждый гарсон примет в вас участие, а если случившееся особенно неприятно для вашего самолюбия, то он, утешая вас, по крайней мере раз десять повторит именно то слово, которое вас терзает. В Париже столь деликатны, что смеяться над вами будут украдкой, но вы всегда и для всех останетесь чужим.
Мы обходим молчанием множество мелких приключений с Жюльеном, которые могли бы делать его смешным, если бы только он был достоин смеха. Безумная чувствительность заставляла его совершать тысячи неловкостей. Все его развлечения были мерами предосторожности: ежедневно он стрелял из пистолета, был одним из лучших учеников известного учителя фехтования. Располагая свободным временем, он не употреблял его на чтение, как раньше, а бежал в манеж и требовал себе самых строптивых лошадей. Во время прогулок с берейтором чуть не каждый раз он падал с лошади.
Маркиз находил его подходящим по уму, молчаливости и усердной работе и мало-помалу доверил ему ведение всех своих довольно запутанных дел. Когда честолюбие оставляло ему несколько свободных минут, маркиз устраивал свои дела с необычайной прозорливостью, имея возможность знать все новости, он счастливо играл на бирже. Он покупал дома и леса, но всякий пустяк легко приводил его в дурное расположение духа. Он отдавал сотни луидоров и судился из-за сотни франков. Богатые люди с возвышенным сердцем часто ищут в своих делах скорее забавы, чем результатов. Маркизу нужен был начальник штаба, который бы привел в должный порядок и ясность все его денежные дела.
Госпожа де Ла Моль, несмотря на свой выдержанный характер, иногда смеялась над Жюльеном. Все н_е_о_ж_и_д_а_н_н_о_е, порожденное чувствительностью, приводит в ужас знатных дам: оно противоречит приличиям. Два или три раза маркиз брал Жюльена под свою защиту.
— Если он смешон в вашей гостиной, — говорил он, — то он великолепен за своей конторкой.
Со своей стороны, Жюльен считал, что он понял секрет маркизы. Она снисходительно интересовалась всем только тогда, когда докладывали о приезде барона де Ла Жумата. Это было холодное существо с бесстрастным лицом. Высокий, тонкий, безобразный, прекрасно одетый, он проводил свою жизнь во дворце и абсолютно ничего и ни о чем не говорил. Такова была его манера думать. Госпожа де Ла Моль была бы безмерно счастлива первый раз в своей жизни, если бы ей удалось сделать его мужем своей дочери.

VI

Способ выражения

Leur haute mission est de juger avec calme les petits, vnements de la vie journalire des peuples. Leur sagesse doit prvenir les grandes colres pour les petites causes, ou pour des vnements que la voix de la renomme transfigure en les portant au loin

Gratius1

1 Их высокое назначение — невозмутимо обсуждать мелкие происшествия повседневной жизни народов. Им надлежит предотвращать своею мудростью великую ярость гнева, вспыхивающую из-за ничтожных причин или из-за каких-либо событий, которые в устах молвы искажаются до неузнаваемости.

Гораций.

Являясь новичком в Париже, и, по своей гордости, ничего ни у кого не спрашивая, Жюльен все же не наделал слишком больших глупостей. Однажды, застигнутый внезапным ливнем, он зашел в кафе на улице Сент-Оноре, удивленный его мрачным взглядом, какой-то высокий господин в суконном сюртуке, в свою очередь, посмотрел на него так, как некогда в Безансоне возлюбленный девицы Аманды.
Жюльен слишком часто упрекал себя за то, что оставил безнаказанным то первое оскорбление, а потому теперь не выдержал хладнокровно этого взгляда и потребовал объяснения. Господин в сюртуке в ответ разразился грубой бранью, все бывшие в кафе их окружили, прохожие останавливались перед дверью. По провинциальной привычке Жюльен постоянно имел при себе пистолет, рука его конвульсивно сжимала его в кармане. Тем не менее он остался благоразумным и ограничился тем, что повторял своему противнику:
— Ваш адрес, сударь? Я вас презираю!
Упорство, с которым он повторял эти шесть слов, наконец сразило толпу.
Ну конечно! Пусть тот, который разорался, даст свой адрес. Господин в сюртуке, услышав это решение, не раз повторенное в толпе, бросил перед носом Жюльена пять или шесть своих визитных карточек. На счастье, ни одна из них не коснулась его лица, иначе он дал себе слово пустить в ход пистолет, если только его заденут. Господин удалился, оборачиваясь на ходу, он грозил Жюльену кулаком и посылал ему проклятия.
С Жюльена катился пот градом. ‘Однако всякий негодяй может меня обидеть до такой степени! — говорил он себе в бешенстве. Каким образом подавить эту столь унизительную чувствительность?’
Где достать себе секунданта? У него не было друзей. Знакомых у него было много, но все они по истечении нескольких недель как-то рассеивались. ‘Я очень необщителен, — думал он, — и вот за это теперь жестоко наказан’. Наконец ему пришла мысль поискать старого лейтенанта 96-го полка по фамилии Льевен, бедного малого, с которым ему не раз приходилось фехтовать. Жюльен был с ним откровенен.
— Я согласен быть вашим секундантом, — сказал Льевен, но с одним условием: если вы не раните этого господина, то вы тотчас же обязаны драться со мной.
— К вашим услугам,— отвечал восхищенный Жюльен.
И они отправились искать господина де Бовуази по адресу, указанному на карточках, вглубь Сен-Жерменского предместья.
Было семь часов утра. Приказывая о себе доложить, Жюльен тут только вспомнил, что это мог быть молодой родственник госпожи де Реналь, служивший когда-то при посольстве в Риме или Неаполе и давший тогда рекомендательное письмо певцу Джеронимо. Жюльен передал высокому камердинеру одну из карточек, брошенных ему накануне, приложив к ней свою.
Его вместе с секундантом заставили ждать по крайней мере три четверти часа, наконец их ввели в комнату, необычайно изящную, где они увидели высокого молодого человека, одетого как кукла, черты его лица олицетворяли совершенство и вместе с тем незначительность греческой красоты. Голова его, страшно узкая, была покрыта прелестными белокурыми волосами, завитыми так тщательно, что ни один волос не выступал из-за другого. ‘Для того чтобы так завиться, этот проклятый фат заставил нас столько ждать’, — подумал лейтенант 96-го полка. Пестрый халат, утренние панталоны, все, заканчивая вышитыми туфлями, было изящно и чудной работы. Его благородное и пустое лицо свидетельствовало о мыслях приличных, но весьма скудных, это был идеал дипломата la Меттерних. Наполеон тоже не любил, чтобы среди офицеров, которых он приближал к себе, были люди мыслящие.
Только перед тем лейтенант объяснял Жюльену, что заставлять себя ждать столько времени, после того как накануне так дерзко были брошены в лицо визитные карточки, составляет еще большее оскорбление. Под впечатлением этого Жюльен шумно вошел к господину де Бовуази, твердо решив быть дерзким, но в то же время намереваясь держаться приличного тона.
Жюльен был до того поражен мягкостью манер господина де Бовуази, его выдержанным и вместе с тем значительным и самодовольным видом, удивительной элегантностью всего окружающего, что потерял в миг всякое намерение быть дерзким. Оказалось, это был не тот господин, что оскорбил его накануне. Он до того был изумлен, встретив столь изящную особу вместо грубияна, которого он искал, что не мог подыскать ни одного слова, и только передал одну из карточек, которые были ему брошены.
— Это мое имя, — сказал молодой дипломат, которому не внушал особого уважения черный фрак Жюльена, надетый в семь часов утра, — но, честное слово, я не понимаю…
Тон, которым были сказаны эти слова, вернул Жюльена к прежнему настроению.
— Я пришел, чтобы драться с вами, милостивый государь. — И в двух словах объяснил, в чем дело.
Господин Шарль де Бовуази после зрелого размышления остался доволен покроем черного фрака Жюльена. ‘Он от Штауба, это ясно, — говорил он себе, слушая рассказ Жюльена, — жилет тоже со вкусом, и штиблеты хороши, но, с другой стороны, этот черный фрак с самого раннего утра!.. Это, вероятно, чтобы лучше уберечься от пули’, — догадался кавалер де Бовуази.
Объяснив себе это таким образом, он вновь стал в высшей степени вежлив и держался с Жюльеном почти как с равным. Разговор был довольно долгий, дело было очень щекотливое, но, в конце концов, Жюльен не мог не сознавать очевидности: молодой человек с прекрасными манерами не представлял ни малейшего сходства с грубой личностью, оскорбившей его накануне.
Жюльену очень не хотелось уйти ни с чем, он затягивал объяснение и наблюдал за самонадеянностью кавалера де Бовуази, как он сам назвал себя в разговоре, будучи обижен тем, что Жюльен обращался к нему, называя просто ‘господин’.
Жюльен удивлялся его важности, смешанной с некоторым оттенком скромного фатовства, которое не покидало его ни на минуту. Он был изумлен его особой манерой шевелить языком, произнося слова… Но, однако, во всем этом не было ни малейшего повода для ссоры.
Молодой дипломат с большой готовностью предлагал ему дуэль, но отставной лейтенант 96-го полка, сидевший более часа расставив ноги, положив руки, на ляжки и вывернув локти, возразил, что его друг господин Сорель вовсе не намерен искать пустой ссоры с человеком только из-за того, что у него украли его визитные карточки.
Жюльен выходил в мерзейшем настроении. Карета кавалера де Бовуази ожидала его во дворе, перед подъездом. Случайно Жюльен поднял глаза и в кучере узнал человека, его оскорбившего.
Увидеть его, стащить за длинную ливрею, свалить с козел и осыпать ударами хлыста было делом одной минуты. Два лакея хотели было защитить своего коллегу, но Жюльен, получив удар кулаком, мгновенно вытащил свой маленький пистолет и выстрелил в них, они обратились в бегство. Все это продолжалось не долее минуты.
Кавалер де Бовуази спускался по лестнице с притворной серьезностью, повторяя тоном важной особы: ‘Что такое? Что такое?’ Он, очевидно, был сильно заинтересован, но важность дипломата не позволяла ему обнаружить любопытство. Когда он узнал, в чем дело, надменность на его физиономии сменилась выражением слегка шутливого хладнокровия, которое никогда не должно покидать лица дипломата.
Лейтенант 96-го полка понял, что господину де Бовуази самому хочется драться, но решил дипломатическим путем сохранить за своим другом все выгоды инициативы.
— Да, здесь, — вскричал он, — есть повод к дуэли!
— Я полагаю, даже вполне достаточный, — сказал дипломат.— Выгнать этого негодяя,— велел де Бовуази своим лакеям, — пусть кто-нибудь другой сядет на его место.
Открыли дверцы кареты, кавалер хотел обязательно усадить в нее Жюльена с его секундантом. Отправились искать друга, господин де Бовуази, который указал удобное для дуэли место. Разговор во время поездки был оживленный. Необычен был только дипломат в домашнем халате.
‘Хотя эти господа и очень знатные, — думал Жюльен, — все же они не так скучны, как те особы, что являются на обеды в особняк де Ла Моля, и я понимаю почему, — прибавил он минуту спустя, — они позволяют себе быть неприличными’. Разговор шел о танцовщицах, на которых обратила внимание публика в балете, дававшемся накануне. Эти господа намекали на пикантные анекдоты, которых ни Жюльен, ни его секундант совсем не знали. Жюльен был настолько умен, что не скрыл своего незнания и с любезной улыбкой сознался, что их не слышал. Эта откровенность понравилась другу кавалера, и он рассказал эти анекдоты во всех подробностях и очень хорошо.
Одна вещь чрезвычайно удивила Жюльена. Их карету на минуту задержал алтарь, сооружаемый среди улицы для процессии в день праздника Тела Господня. Спутники Жюльена позволили себе по этому поводу несколько шуток, священник, по их словам, был сын одного архиепископа. Никогда в доме маркиза де Ла Моля, который собирался быть герцогом, никто не осмелился бы произнести такие слова.
Дуэль закончилась в одно мгновение. Жюльену пуля попала в руку, ее перевязали платками, смоченными в воде, и кавалер де Бовуази очень вежливо попросил разрешения Жюльена довезти его домой в той же карете, которая их доставила сюда. Когда Жюльен назвал особняк де Ла Моля, молодой дипломат и его друг обменялись взглядами. Фиакр Жюльена был тут же, но он находил разговор этих молодых людей бесконечно более интересным, чем беседу с добрым лейтенантом 96-го полка.
‘Боже мой, неужели дуэль такой пустяк! — думал Жюльен. — Как же я счастлив, что нашел этого кучера. Было бы совсем плохо, если бы мне пришлось перенести еще и это оскорбление в кафе!’
Занятный разговор почти не прерывался. Жюльен понял тогда, что дипломатическое притворство очень уместно в некоторых случаях.
Оказывается, скука отнюдь не всегда присуща разговорам людей высокого происхождения. Эти, например смеются над процессией в день Тела Господня, осмеливаются рассказывать скабрезные анекдоты, даже с картинными подробностями. Им только недостает рассуждений на политические темы, но и это более чем вознаграждается легкостью их тона и замечательной меткостью их выражений. Жюльен почувствовал живую привязанность к ним. ‘Как был бы я счастлив видеться с ними часто!’
Как только они расстались, кавалер де Бовуази поспешил навести справки: они оказались не блестящи.
Ему было очень любопытно узнать, кто был его противником: прилично ли нанести ему визит. Немногие полученные им сведения были не обнадеживающими.
— Все это ужасно,— говорил он своему секунданту. — Немыслимо признаться, что я дрался на дуэли с простым секретарем господина де Ла Моля, и еще по той причине что мой кучер украл у меня визитные карточки.
— Наверное, инцидент этот даст пищу для насмешек.
В тот же вечер кавалер де Бовуази и его друг распространили повсюду слух, что господин Сорель, к слову сказать, очень милый молодой человек, был побочным сыном близкого друга маркиза де Ла Моля. Этот слух прошел без затруднений. После того как это было установлено, молодой дипломат и его друг удостоили Жюльена несколькими визитами в продолжение тех двух недель, которые он провел в своей комнате. Жюльен им признался, что он всего один раз за всю жизнь был в Опере.
— Это невероятно, — сказали ему. — Только туда ведь и можно ходить, обязательно ваш первый выход должен быть на ‘Графа Ори’.
В Опере кавалер де Бовуази представил его знаменитому певцу Джеронимо, пользовавшемуся тогда значительным успехом.
Жюльен был почти в полном восхищении от кавалера, его пленяла в молодом человеке эта смесь уважения к самому себе с загадочной внушительностью и оттенком фатовства. Например, кавалер несколько заикался только потому, что имел честь часто видеться с одним знатным вельможей, обладавшим таким недостатком. Жюльен никогда не встречал в одном существе подобного сочетания поистине смешных сторон с таким совершенством манер, подражать которым должен стараться всякий бедный провинциал.
Его видели в Опере с кавалером де Бовуази, эта дружба заставила называть его имя.
— Итак, — сказал ему однажды господин де Ла Моль, — вы, оказывается, побочный сын богатого дворянина из Франш-Конте, моего близкого друга?
Маркиз прервал слова Жюльена, пытавшегося было заявить, что он не причастен к распространению этого слуха.
— Господин де Бовуази не захотел бы признаться, что дрался на дуэли с сыном плотника.
— Я это знаю, отлично знаю, — сказал маркиз де Ла Моль.— Мне остается только подтверждать этот рассказ, который для меня удобен. Но я вас попрошу об одном, это отнимет у вас не более получаса вашего времени: во все дни Оперы присутствуйте в вестибюле при разъезде высшего общества. Я иногда замечаю у вас провинциальные манеры, от которых вам надо бы избавиться, помимо этого, вам не мешало бы познакомиться, хотя бы по виду, кое с кем из высшего общества, к кому я могу дать иной раз поручение. Пройдите в бюро театральных мест, чтобы вас там знали, вам там выдадут проходной билет.

VII

Приступ подагры

Et j’eus de l’avancement, non pour mon mrit mais parce que mon matre avait la goutte.

Bertolott1

1 И я получил повышение не потому, что заслужил его, потому, что у патрона разыгралась подагра.

Бертолотти.

Читатель, пожалуй, будет удивлен этим свободным и почти дружеским тоном. Мы забыли сказать, что маркиз уже шесть недель не выходил из дому из-за подагры.
Мадемуазель де Ла Моль и ее мать уехали в Гиер, матери маркизы. Граф Норбер заходил к отцу только на минуту, они очень хорошо относились друг к другу, и говорить между собой им было не о чем. Маркиз де Ла Моль, довольствуясь обществом Жюльена, был удивлен, обнаружив у него мысли. Он заставлял его читать газеты. Вскоре молодой секретарь был в состоянии самостоятельно выбирать наиболее интересные места. Маркиз не выносил одной новой газеты, он клялся никогда ее нн читать и каждый день говорил о ней. Жюльена это смешило. Раздраженный современной печатью, маркиз заставлял читать себе Тита Ливия, его занимал перевод экспромтом латинского текста.
Однажды маркиз обратился к нему с той чрезмерной вежливостью, которая часто раздражала Жюльена:
— Позвольте, мой милый Сорель, поднести вам подарок синий фрак: когда вам заблагорассудится его надеть и прийти в нем ко мне, вы будете, в моих глаза младшим братом графа де Реца, иначе говоря, сыном моего друга, старого герцога.
Жюльен не вполне понимал, к чему маркиз ведет, тот же вечер он поспешил к нему в синем фраке. Maркиз держал себя с ним как с равным. Жюльен имел возможность оценить истинную вежливость, оттенков же он не схватывал. До этой фантазии маркиза он готов был уверять, что большей любезности немыслимо проявить. ‘Какой удивительный талант!’ — говорил себе Жюльен. Когда поднялся, чтобы уйти, а маркиз извинился, что не может его проводить из-за своей подагры.
Эта странная выдумка заняла его. ‘Не насмехается ли он надо мной?’ — думал Жюльен. Он пошел спросить совета у аббата Пирара, последний, сам по себе не такой вежливый, как маркиз, в ответ ему только свистнул и перевел разговор на другое. На следующий день утром Жюльен явился к маркизу в черном фраке, с портфелем и письмами к подписи. Он был принят по-старому. Вечером в синем одеянии, — тон был совсем иной и, безусловно, такой же учтивый, как и накануне.
— Если вы не очень скучаете, навещая по своей доброте бедного больного старика, — сказал ему маркиз, — то следовало бы рассказать ему все маленькие приключения вашей жизни, но с полной откровенностью и не помышляя ни о чем другом, как только о ясности и забавной форме. Ибо надо себя развлекать, — продолжал маркиз, — это самое существенное в жизни. Человек не может спасать мне жизнь на войне каждый день или дарить мне ежедневно по миллиону, но если бы здесь, около моей кушетки, был Ривароль, то он всякий день избавлял бы меня, хотя на час, от моих страданий и скуки. Я часто с ним виделся в Гамбурге во время эмиграции.
И маркиз рассказал приключения Ривароля среди гамбуржцев, которые вчетвером совещались, чтобы понять одну его остроту.
Маркиз де Ла Моль, вынужденный проводить время в обществе этого маленького аббата, хотел расшевелить его и потому старался затронуть его гордость. Так как от него просили только искренности, то Жюльен решил говорить все, умалчивая лишь о двух вещах: о своем фанатическом преклонении перед одним именем, которое раздражало маркиза, и о полнейшем неверии, не вполне гармонировавшем с его будущей ролью священника. Его маленькое приключение с кавалером де Бовуази случилось очень кстати. Маркиз смеялся до слез над сценой на улице Сент-Оноре с кучером, который осыпал его грубой бранью. Это было время полной искренности в отношениях между хозяином и его протеже.
Маркиз де Ла Моль заинтересовался этим особенным характером. Вначале он поощрял забавные выходки Жюльена в целях развлечения, вскоре же он нашел более выгодным осторожно исправлять ложные взгляды этого молодого человека. ‘Другие провинциалы, приезжая в Париж, всем восхищаются, — думал маркиз, — этот же все ненавидит. У тех слишком много восторженности, а у него ее слишком мало, поэтому глупцы принимают его за глупца’.
Жестокие зимние холода затянули приступ подагры и он продолжался несколько месяцев.
‘Привязываются же к красивой болонке, — говорил себе маркиз. — Почему же мне стыдиться моей склонности к этому юному аббату? Он оригинален. Я oбхожусь с ним как с сыном, так что же, что тут неприличного? Если эта фантазия продолжится, то она обойдется мне, по завещанию в его пользу, в один бриллиант стоимостью в пятьсот луидоров’.
После того как маркиз распознал твердый характер Жюльена, он ежедневно поручал ему какое-нибудь новое дело.
Жюльен с ужасом заметил, что ему приходится получать от этого знатного вельможи по одному и тому же поводу решения, часто совершенно противоположные.
Чувствуя, что это может его сильно скомпрометировать, Жюльен, приходя на работу, обязательно приносил с собой книгу, в которую заносил получаемые и указания, а маркиз их подписывал. Затем Жюльен нанял писца, чтобы вносить в особую книгу все решения по каждому делу и туда же снимать копии со всех писем.
Такая система казалась маркизу сначала до крайности смешной и скучной, но менее чем через два месяца он признал ее преимущества. Жюльен предложил взять служащего из банкирской конторы для ведения счетов по двойной бухгалтерии по всем имениям, управление которыми лежало на Жюльене.
Эти мероприятия настолько разъяснили маркизу его денежные дела, что он мог позволить себе удовольствие принять участие в двух-трех новых спекуляциях без помощи подставного лица, бессовестно обкрадывавшего маркиза.
— Возьмите себе три тысячи франков, — сказал он однажды своему молодому министру.
— Это может навлечь на меня клевету.
— Что же вам, однако, нужно? — спросил маркиз с раздражением.
— Чтобы вы соблаговолили хорошо обдумать это решение и записать его собственноручно в книге, тогда оно мне даст сумму в три тысячи франков.
Между прочим, мысль обо всем этом счетоводстве подал аббат Пирар. Маркиз со скучающей миной маркиза де Монкада, выслушивающего отчеты своего управляющего господина де Пуассона, записал свое решение.
По вечерам, когда Жюльен приходил в синем фраке, о делах речь не заходила. Бесконечная доброта маркиза так льстила вечно страждущему самолюбию нашего героя, что вскоре он невольно почувствовал нечто вроде привязанности к этому любезному старику. Это нельзя было объяснить чувствительностью, как понимают это слово в Париже, просто он не был извергом, и, кроме того, никто после смерти старого полкового врача не говорил с ним с такой добротой. Он с удивлением замечал, что маркиз в своей любезности более щадил его самолюбие, чем старый хирург, из чего он вывел заключение, что лекарь более гордился своим орденом, чем маркиз своей синей лентой. Отец маркиза был знатным сановником.
Однажды под конец утренней аудиенции, в черном фраке и деловой, Жюльен развеселил маркиза, который продержал его часа два лишних и непременно хотел вручить ему несколько банковских билетов, которые только принес ему с биржи его представитель.
— Надеюсь, господин маркиз, я не выйду за пределы моего глубокого к вам уважения, если попрошу позволения сказать два слова.
— Говорите, мой друг.
— Соблаговолите, господин маркиз, разрешить м отказаться от этого подарка. Он предназначается не человеку в черном фраке, а потому только испортил бы обращение, которое с такой добротой вами установлено к человеку в синем фраке.
Он поклонился с глубоким почтением и, не взглянув на маркиза, вышел из комнаты.
Этот поступок позабавил маркиза. Вечером он рассказал его аббату Пирару.
— Надо вам признаться наконец в одном, мой дорогой аббат. Я знаю происхождение Жюльена и разрешаю вам не хранить это в тайне.
‘Его поступок сегодня утром был благороден, — думал маркиз, — и я, в свою очередь, облагораживаю его.
Несколько времени спустя маркиз наконец смог выйти из дому.
— Поезжайте пожить месяца на два в Лондон, — сказал он Жюльену. — Нарочные и курьеры будут досталять вам получаемые письма с моими пометками, вы по ним составляйте ответы и посылайте их мне, вкладывая каждое письмо в ответное. Я рассчитал, что задержка будет не более пяти дней.
Проезжая на почтовых по дороге в Кале, Жюльен удивлялся ничтожности мнимых дел, для которых его посылал маркиз.
Не будем ничего говорить, с каким чувством отвращения и почти что ужаса Жюльен вступил на английскую территорию. Читателю уже известно его безумное увлечение Бонапартом. В каждом офицере он видел сэра Хадсона Лоу, в каждом вельможе — лорда Батхерс распоряжавшегося всеми подлостями на острове Святой Елены и получившего в награду за это десятилетнее министерство.
В Лондоне он познал верх фатовства. Он познакомился с молодыми русскими сановниками, которые поучали.
— Вы предопределены самой судьбой, мой милый Сорель, — говорили они ему. — От природы вы одарены лицом холодным, и в_ы с_л_о_в_н_о в т_ы_с_я_ч_е л_ь_е о_т н_а_с_т_о_я_щ_е_г_о о_щ_у_щ_е_н_и_я, то есть именно то, что мы так стараемся приобрести.
— Вы не поняли своего века, — сказал ему князь Коразов. — П_о_с_т_у_п_а_й_т_е в_с_е_г_д_а п_р_о_т_и_в_о_п_о_л_о_ж_н_о т_о_м_у, ч_т_о о_т в_а_с о_ж_и_д_а_ю_т. Честное слово, это единственное правило нашей эпохи. Не будьте ни глупцом, ни притворщиком, так как тогда от вас будут ждать безумств или притворства, и правило это было бы нарушено.
Жюльен покрыл себя славой в салоне герцога Фитц-Фолька, куда он был приглашен к обеду, так же как и князь Коразов. Обеда ожидали почти час. Жюльен среди двух десятков собравшихся держался так, что молодые секретари посольства в Лондоне вспоминают об этом и поныне. Его выражение лица было бесподобно.
Несмотря на протесты его друзей-денди, ему захотелось повидать знаменитого Филиппа Вена, единственного философа, бывшего в Англии после Локка. Он нашел его за решеткой, отбывающим седьмой год тюремного заключения. ‘Однако аристократия не шутит в этой стране, — думал Жюльен. — Мало того, что Вен в заключении, он опозорен, унижен’.
Жюльен нашел его веселым, он потешался над яростью аристократии.
‘Вот единственный веселый человек, которого я видел в Англии’,— сказал себе Жюльен, выходя из тюрьмы.
— С_а_м_а_я п_о_л_е_з_н_а_я д_л_я т_и_р_а_н_о_в и_д_е_я — э_т_о и_д_е_я Б_о_г_а, — сказал ему Вен.
Об остальной его системе умалчиваем, находя ее ц_и_н_и_ч_н_о_й.
По его возвращении маркиз де Ла Моль спросил:
— Какую забавную мысль привезли вы мне из Англии?..
Жюльен молчал.
— Какую же мысль привезли вы, забавную или нет? — с живостью спросил маркиз.
— Во-первых, — сказал Жюльен, — самый умный англичанин сходит с ума на один час ежедневно, его навещает демон самоубийства, бог всей страны. Во-вторых, ум и гений теряют двадцать пять процентов своей ценности, высаживаясь у берегов Англии. В-третьих, нет ничего в мире красивее, удивительнее и трогательнее, чем английский ландшафт.
— Теперь моя очередь, — сказал маркиз. — Во-первых, зачем вы сказали на балу у русского посланника что во Франции есть триста тысяч молодых людей в возрасте двадцати пяти лет, которые страстно желают войны? Думаете, что это учтиво по отношению к королям?
— Прямо не знаешь, как говорить с нашими великими дипломатами, — сказал Жюльен. — У них мания начинать серьезные споры, и если придерживаться избитых газетных мыслей, то прослывешь глупцом если же позволишь себе что-нибудь искреннее и новое, то они будут удивлены, не найдут, что ответить, а на другой день, в семь часов утра, через первого секретаря посольства вам передадут, что вы были не приличны.
— Недурно, — сказал, смеясь, маркиз. — Впрочем, я держу пари, что вы, глубокомысленный человек, не догадались, для какого дела вы ездили в Англию.
— Извините, — ответил Жюльен, — я там был, чтобы раз в неделю обедать у нашего королевского посланника, самого вежливого человека в мире.
— Вы ездили вот за этим орденом, — сказал ему маркиз. — Я не могу вас заставить бросить черный фрак, не я привык к более занятному тону, который у меня установился с человеком в синем фраке. Впредь до изменений помните хорошенько следующее: когда я буду видеть на вас этот орден, вы будете для меня младшим сыном моегго друга, герцога де Реца, служащим уже в течение шести месяцев, сам об этом не догадываясь, по дипломатической части. Заметьте,— добавил маркиз с серьезным видом и прерывая выражения благодарности, — я вовсе не хочу выводить вас из вашего положения. Это всегдашняя ошибка и несчастие как для покровителя, так и для его протеже. Когда мои тяжбы вам наскучат или вы не будете подходить мне более, я попрошу для вас хороший приход вроде того, как у нашего друга аббата Пирара, и н_и_ч_е_г_о б_о_л_е_е,— добавил маркиз сухо.
Этот орден ублаготворил самолюбие Жюльена, он стал более разговорчив, не так часто считал себя обиженным и реже принимал на свой счет те намеки, которые могли вырваться у всякого при оживленном разговоре, но которые, после некоторого объяснения, оказывались только неучтивыми.
Этот же орден снискал ему посещение барона де Вально, приехавшего в Париж благодарить министра за баронский титул и получить от него указания. Вскоре ему предстояло назначение мэром Верьера, на замену господина де Реналя.
Жюльен вдоволь смеялся про себя, когда господин де Вально сообщил ему новое открытие, будто господин де Реналь был якобинцем. Но дело в том, что на готовящихся вторично выборах новый барон являлся кандидатом министерства, а в главной избирательной коллегии департамента, по правде сказать весьма крайнего, либералы выдвигали господина де Реналя.
Впустую окончилась попытка Жюльена разузнать что-нибудь о госпоже де Реналь, барон, казалось, помнил их давнее соперничество и был непроницаем. Он закончил просьбой к Жюльену похлопотать о голосе его отца на выборах, которые предстояли на днях. Тот обещал написать.
— Вам бы следовало, господин кавалер, представить меня маркизу де Ла Молю.
‘Действительно, мне следовало бы, — думал Жюльен, — но он уж слишком большой пройдоха!..’
— По правде сказать, я слишком ничтожная особа в доме господина де Ла Моля, чтобы представлять кого-нибудь.
Жюльен всё говорил маркизу: вечером он рассказал о претензиях господина де Вально, так же как и про все его проделки после 1814 года.
— Не только вы завтра же представите мне нового барона, — возразил маркиз де Ла Моль с серьезным лицом, — но я еще приглашаю его обедать на послезавтра. Он будет одним из наших новых префектов.
— В таком случае, — сказал холодно Жюльен, — я прошу для моего отца места директора дома призрения.
— И отлично, — сказал маркиз, принимая вновь веселый вид, — обещаю. Я ждал нравоучительных размышлений. Вы прогрессируете.
Узнав от господина де Вально, что заведывавший Верьерским лотерейным бюро недавно умер, Жюльен нашел забавным предоставить это место старому дураку Шолену, прошение которого он как-то нашел в комнате госпожи де Ла Моль. Маркиз от всего сердца смеялся выслушивая сказанное Жюльеном наизусть прошение и приказывая заготовить письмо к министру финансов с просьбой этого места.
Едва только Шолен был назначен, Жюльен узнал что на это место просился через депутацию от департамента господин Гро, известный математик: у этого великодушного человека было только тысяча четыреста франков ренты, и из них он ежегодно давал шестьсот франков бывшему заведующему, только что умершему чтобы помочь ему содержать семью.
Жюльен был поражен тем, что он наделал. ‘Ну ничего, — сказал он себе, — если я хочу возвыситься, придется пойти еще и на другие несправедливости и притом научиться скрывать их под красивыми, сентиментальны ми фразами. Бедный господин Гро! Вот кто заслужил орден, а между тем получил его я и обязан действовать в интересах правительства, которое мне его дало’.

VIII

Что выделяет человека

Ton eau ne me rafrachit pas, dit le gnie altr. —

C’est pourtant le puits le plus frais de tout le

Diar-Bkir.

Pellico1

1 — Твоя вода не освежает меня, — сказал истомленный жаждой джин. — А ведь это самый прохладный колодец во всем Диар-Бекире.

Пеллико.

Как-то Жюльен возвратился из прелестного имения Виллекье, на берегу Сены, к этому имению маркиз де Ла Моль относился с особой любовью, так как из всех его поместий только оно одно принадлежало некогда его знаменитому предку Бонифасу де Ла Молю. В особняке он застал приехавших с Гиерских островов маркизу с дочерью.
Жюльен теперь был настоящим денди и постиг искусство жизни в Париже. Он был чрезвычайно холоден по отношению к мадемуазель де Ла Моль, казалось, что у него не осталось и воспоминаний о том времени, когда она со смехом расспрашивала его о подробностях его падения с лошади.
Мадемуазель де Ла Моль нашла его выросшим и побледневшим. В покрое его одежды, в его манерах не было ничего провинциального. Не было этого и в разговоре, хотя еще заметно было слишком много серьезности, положительности. Невзирая на эти разумные качества, он благодаря своей гордости не производил впечатления подчиненного, чувствовалось только, что он преувеличивает значение некоторых вещей. Однако было очевидно, что этот человек может сдержать свое слово.
— Ему недостает легкости, но не ума, — сказала мадемуазель де Ла Моль своему отцу, смеясь вместе с ним над орденом, который он выхлопотал Жюльену. — Брат мой просил у вас ордена в течение полутора лет, а ведь он — де Ла Моль!..
— Да, но Жюльен находчив. А именно этого в том де Ла Моле, о котором вы говорите, никогда не было.
Доложили о приезде герцога Реца.
Матильда почувствовала, что ею овладевает непреодолимая зевота, она снова видела старинную позолоту и древних завсегдатаев отцовского салона. Она отлично представила себе скуку предстоящей ей в Париже жизни. Между тем на Гиерских островах она тосковала по Парижу.
‘Однако мне всего девятнадцать лет! — думала она. — Это возраст счастья, говорят все эти глупцы в золотых галунах’. Она взглянула на восемь-десять томов новой поэзии, накопившихся на столике в гостиной за время их поездки в Прованс. На свое несчастье, она была умнее все этих господ де Круазнуа, де Кейлюсов, де Люзов и прочих своих друзей. Она себе представляла все, что ей будут говорить о прекрасном небе Прованса, о поэзии Юга и прочем, и прочем. Ее прекрасные глаза, в которых отражалась глубочайшая скука и, еще хуже, безнадежность найти в чем-либо удовольствие, остановились на Жюльене. По крайней мере этот совсем не таков, как другие.
— Господин Сорель, — сказала она живым, быстрым тоном, не имевшим того специфического оттенка, каким обыкновенно говорят молодые женщины высшего круга, — господин Сорель, будете ли вы сегодня вечером н балу у господина де Реца?
— Сударыня, я не имел чести быть представленным господину герцогу. (Можно было подумать, что от этих слов и титула саднило в горле гордого провинциала.)
— Он поручил моему брату привезти вас к нему, кстати, если вы там будете, вы мне расскажете подроби об имении Виллекье, поднимается вопрос о поездке туда весной. Я хотела бы знать, насколько удобен для жилья замок и так ли хороши окрестности, как говорят. Ведь существует так много незаслуженных репутаций!
Жюльен ничего не ответил.
— Приезжайте же на бал с моим братом, — прибавила она довольно сухо.
Жюльен почтительно поклонился. ‘Итак, даже и среди бала я должен давать отчеты всем членам семьи. Но разве не оплачивают мой труд как управляющего делами?’ Его дурное расположение духа добавило: ‘Бог знает, не будет ли еще то, что я скажу дочери, противоречить видам отца, брата, матери? Это настоящий двор владетельных принцев. Здесь нужно быть полным ничтожеством и в то же время никому не давать повода быть тобой недовольным’.
‘Не нравится мне эта дылда! — думал он, глядя вслед уходившей мадемуазель де Ла Моль, которую позвала мать, чтобы представить нескольким дамам, своим приятельницам. — Она утрирует все моды, платье у нее падает с плеч… выглядит она еще бледнее, чем была до поездки. Как бесцветны ее волосы, их даже нельзя назвать белокурыми, вернее, они прозрачные. Сколько высокомерия в этой манере здороваться, в этом взгляде! Какие царственные жесты!’ В то время как он собирался покинуть гостиную, мадемуазель де Ла Моль позвала брата.
Граф Норбер подошел к Жюльену.
— Мой милый Сорель, — сказал он, — куда заехать за вами в полночь, чтобы отправиться на бал к господину Рецу? Он поручил мне обязательно привезти вас.
— Я отлично знаю, кому я обязан таким вниманием, — ответил Жюльен, кланяясь чуть не до земли.
Его дурное расположение духа, не найдя выхода в вежливом и участливом обращении к нему Норбера, обратилось к разбору ответа, данного им на это учтивое предложение. Он нашел в нем оттенок низости.
Вечером, приехав на бал, он был поражен великолепием дома де Реца. Двор у подъезда был покрыт необъятной палаткой из малинового тика с золотыми звездами, что выходило необычайно элегантно. Весь двор под палаткой был превращен в рощу из цветущих апельсиновых и олеандровых деревьев. Кадки этих деревьев были искусно замаскированы так, что казалось, что деревья растут из земли. Дорога, по которой подъезжали кареты, была усыпана песком.
Нашему провинциалу общий вид всего этого казался необыкновенным. Он не имел понятия о таком великолепии, его взволнованное воображение моментально унеслось за тысячу лье от его мрачного настроения. В карете, едучи на бал, Норбер был счастлив, а он видел все в черном свете, едва они выехали во двор, роли переменились.
Норбер замечал только некоторые мелочи, о которых могли и не подумать среди всего этого великолепия. Он оценивал стоимость каждой вещи, и, по мере того как получал высокий итог, на его лице появлялись досада и чуть ли не зависть.
Восхищенный и робкий от сильного волнения удивления, Жюльен вошел в первый зал, где танцевали. У дверей второго зала стояла целая толпа, пробраться через нее не было возможности. Убранство этого второго зала напоминало гренадскую Альгамбру.
— Она царица бала, в этом надо признаться, — говорил какой-то молодой человек с усиками, плечи которого упирались в грудь Жюльена.
— Мадемуазель Фурмон, которая всю зиму считалась первой красавицей, — отвечал ему сосед, — чувствует, что должна отойти на второе место, посмотри, какой у нее странный вид.
— Правда, она пускает в ход все средства, чтоб нравиться. Посмотри на ее прелестную улыбку, когда она танцует solo в кадрили. Ей-богу, это бесподобно.
— Мадемуазель де Ла Моль делает вид, что она равнодушна к своей победе, которую она отлично сознает. Можно подумать, будто она боится понравиться том с кем говорит.
— Великолепно! Вот это — настоящее искусство обольщать!
Напрасно Жюльен прилагал старания увидеть эту обольстительную девушку — семь или восемь человек выше его ростом, мешали ему ее увидеть.
— Немало кокетства в этой благородной скромности, — заметил молодой человек с усиками.
— А эти большие голубые глаза, которые медленно опускаются в тот момент, когда, можно бы сказать, они готовы себя выдать, — вставил сосед. — Клянусь, искуснее этого ничего не может быть.
— Посмотри, какой посредственный вид рядом с нею у красавицы Фурмон, — сказал третий.
— Этот скромный вид точно хочет сказать: сколько ласки оказала бы я вам, если бы вы были достойны меня.
— А кто может быть достоин величественной Матильды? спросил первый. — Разве какой-нибудь принц королевской крови, красивый, умный, хорошо сложенный, герой войны и притом не старше двадцати лет.
— Побочный сын русского императора, которому благодаря этому браку преподнесут княжество, или же попросту — граф Талер, с его видом крестьянина, разодетого в праздничный наряд.
Проход в зал освободился. Жюльен смог войти.
‘Если она так замечательна в глазах этих кукол, то стоит потрудиться изучить ее, — думал он. — Я тогда пойму, что называется совершенством у этих людей’.
Пока он искал ее глазами, Матильда увидела его. ‘Мои обязанности призывают меня’, — сказал Жюльен, но прежнее его раздражение вылилось только в этом выражении. Любопытство заставило его с удовольствием подойти ближе, причем интерес его заметно увеличился при виде сильно обнаженных плеч Матильды, такое чувство не говорило в пользу Жюльена. ‘В ее красоте много молодости’, — подумал он. Пятеро или шестеро молодых людей, среди которых Жюльен узнал беседовавших в дверях, отделяли его от нее.
— Вы пробыли здесь всю зиму, — сказала она ему. — Не правда ли, что это самый красивый бал в сезоне?
Он не ответил ей.
— Эта кадриль Кулона мне кажется восхитительной, и все дамы танцуют ее отлично.
Молодые люди обернулись, чтобы увидеть счастливца, от которого так настойчиво добивались ответа, он получился неодобрительный:
— Я не могу быть хорошим судьей, сударыня. Я провожу жизнь за бумагами, это первый такой блестящий бал, который мне приходится видеть.
Молодые люди были уязвлены.
— Вы ведь настоящий мудрец, господин Сорель, — сказали ему с довольно заметным интересом. — Вы смотрите на все эти балы, всякие празднества как философ, как Жан Жак Руссо. Эти безумства вас удивляют, но не прельщают.
Одно слово задело его воображение и изгнало из сердца все очарование. Рот его принял выражение презрительности, быть может несколько преувеличенной.
— Жан Жак Руссо, — ответил он, — в моих глазах только глупец, потому что он осмелился осуждать высший свет, он не понимал его и стремился к нему душой лакея-выскочки.
— Однако он написал ‘Общественный договор’, — сказала Матильда тоном благоговения.
— Проповедуя республику и ниспровержение монархического строя, этот выскочка пьянел от счастья, если какой-нибудь герцог менял направление своей послеобеденной прогулки, чтобы пройтись с одним из его друзей.
— О да, герцог Люксембургский из Монморанси сопровождал какого-то господина Куанде по дороге к Парижу, — сказала мадемуазель де Ла Моль с удовольствием сознавая свою ученость.
Ей кружили голову ее знания, подобно тому как бывает с академиком, который повествует о бытии короля Феретрия. Взгляд Жюльена оставался резким и суровым. Матильду на минуту охватил порыв энтузиазма, холодность же ее собеседника повергла ее в глубокое замешательство. Этим она еще более была удивлена, так как привыкла сама производить такое впечатление на других.
В эту минуту к ней поспешно подходил маркиз де Круазнуа. Шагах в трех от нее, не будучи в состоянии пробраться через толпу, он остановился и смотрел на нее, улыбаясь встретившемуся препятствию. Около него находилась молодая маркиза де Рувре, кузина Матильды, всего две недели как вышедшая замуж, под руку со своим мужем. Маркиз де Рувре, тоже совсем молодой, относился к ней с той любовью, которую может чувствовать человек, устраивавший свой брак единственно по расчету через нотариусов и неожиданно нашедший в жене чрезвычайно красивую женщину. Господин Рувре вскоре должен был стать герцогом, после смерти своего престарелого дяди.
В то время как маркиз де Круазнуа, не пробравшись через толпу, с улыбкой смотрел на Матильду, она остановила свои огромные небесно-голубого цвета глаза на нем и его соседях. ‘Может ли быть что-то пошлее всей этой группы, — говорила она себе. — Вот Круазнуа, рассчитывающий на мне жениться. Он мягок, вежлив, имеет отличные манеры, так же как и господин Рувре. Не считая скуки, которую они распространяют, эти господа были бы очень милы. Он точно так же сопровождал бы меня на балы с этим ограниченным и довольным видом. После года замужества мои экипажи, лошади, наряды, мой замок в двадцати лье от Парижа, все это было бы настолько красиво, что какая-нибудь выскочка, вроде, например, графини де Руавиль, могла бы умереть от зависти, а потом?..’
Матильда с унынием думала о будущем. В это время маркизу де Круазнуа удалось пробраться к ней, и он говорил ей что-то, но она, не слушая его, продолжала мечтать. Его слова смешивались с шумом бала. Машинально она следила глазами за Жюльеном, который удалился с почтительным, но гордым и недовольным видом. В углу, вдалеке от движущейся толпы, она увидела графа Альтамиру, приговоренного к смертной казни на своей родине, с ним читатель уже знаком. В царствование Людовика XIV какая-то его родственница вышла замуж за принца де Конти, память об этом несколько защищала его против конгрегационной полиции.
‘Я вижу, что только смертный приговор выделяет человека, — думала Матильда, — это единственная вещь, которую нельзя купить’.
‘А ведь я сейчас нашла остроумную мысль! Как жаль, что эта острота не пришла вовремя, — это было бы лестно для меня’. У Матильды было достаточно вкуса, чтобы ввести в разговор остроту, выдуманную заранее, но в то же время и достаточно тщеславия, чтобы восхищаться собой. Благодушное выражение сменило на ее лице оттенок скуки. Маркиз де Круазнуа, который не переставал говорить, обрадовался успеху и удвоил красноречие.
‘Однако что мог бы возразить какой-нибудь придира на мою остроту? — спросила себя Матильда. — Критикующему я бы ответила: титул барона, виконта — покупаются, ордена даются. Мой брат собирается его получить. А что он сделал? Чины — получаются. Десять лет службы или если вы родственник военного министра, вас назначают командиром эскадрона, как Норбера. Большое состояние?.. Ну, это потруднее, а следовательно, и почетнее. Это, однако, смешно и к тому же не противоречит всему, что пишут в книгах… Впрочем, чтобы получить состояние, нужно жениться на дочери Ротшильда. В самом деле, в моей остроте — глубокий смысл. Осуждение на смерть — это единственная вещь, о которой никто не думал хлопотать’.
— Знакомы ли вы с графом Альтамирой? — спросила она у господина де Круазнуа.
Очевидно было, что она в своих размышлениях зашла так далеко и ее вопрос имел так мало отношения ко всему, что говорил бедный маркиз в течение добрых пяти минут, что он был крайне смущен и его любезность ему не помогла. Между тем он был человек умный, и все признавали это за ним.
‘У Матильды есть свои странности, — думал он. — Это иной раз будет неудобно, но зато какое чудное общественное положение даст она своему мужу. Не знаю, как это удается маркизу де Ла Молю, но он в отличных отношениях со всеми видными людьми во всех партиях, этот человек не пропадет. Впрочем, странность Матильды может прослыть за гениальность. При высоком положении и хороших средствах гениальность отнюдь не смешна, наоборот, как выделяет она человека! Притом, когда она захочет, у нее является эта прелестная смесь ума, характера и находчивости, что делает ее очаровательной…’
Так как трудно делать хорошо две вещи сразу, то маркиз отвечал Матильде с рассеянным видом и как бы говоря наизусть выученный урок:
— Кто не знает этого бедного Альтамиру!
И он рассказал ей историю его неудавшегося, смешного и нелепого заговора.
— Очень нелепо! — протянула Матильда, как бы говоря сама с собой. — Но, однако, он действовал. Я хочу его видеть, приведите его ко мне, — сказала она маркизу, крайне оскорбленному такой просьбой.
Граф Альтамира был одним из явных поклонников надменной и почти дерзкой наружности мадемуазель де Ла Моль, по его мнению, она принадлежала к числу самых красивых женщин Парижа.
— Как она хороша была бы на троне, — сказал он господину де Круазнуа и охотно пошел за ним.
Немало найдется на свете людей, которые хотели бы доказать, что в девятнадцатом веке ничего не может быть предосудительнее, чем заговор, это пахнет якобинством. А может ли что быть безобразнее якобинца, потерпевшего неудачу?
Матильда немного посмеивалась над Альтамирой, переглядываясь с господином де Круазнуа, но она слушала его с удовольствием.
‘Заговорщик на балу, — думала она, — недурной контраст!’ Она находила, что он, с его черными усами, напоминает льва, расположившегося на отдых, но вскоре она заметила, что ум его признает только одно положение: п_о_л_ь_з_у, п_р_е_к_л_о_н_е_н_и_е п_е_р_е_д п_о_л_е_з_н_ы_м.
Молодой граф считал все нестоящим его внимания, за исключением того, что могло дать его родине правление из двух палат. Он покинул Матильду, самую красивую на балу женщину, едва увидел входившего в зал перуанского генерала. Не надеясь на Европу в том виде, в какой ее привел Меттерних, бедный Альтамира был склонен думать, что, когда южноамериканские государства сделаются сильными и могущественными, они будут в состоянии возвратить Европе свободу, дарованную ей Мирабо.
Группа молодых людей с усиками подошла к Матильде. Она отлично видела, что Альтамира не был обольщен ею, и чувствовала себя оскорбленной его уходом. Она видела, как его черные глаза блистали во время разговора с перуанским генералом. Мадемуазель де Ла Моль смотрела на молодых французов с такой глубокой серьезностью, которой не могла подражать ни одна из ее соперниц. ‘Кто из них, — думала она, — способен навлечь на себя смертный приговор, хотя бы рассчитывая на самый благоприятный исход?’
Ее странный взгляд льстил тем, кто был поглупее, но тревожил других, так как они боялись как огня какой-нибудь остроты, на которую им трудно будет ответить.
‘Знатное происхождение дает сотню качеств, отсутствие которых раздражало бы меня: это я видела на примере Жюльена, — думала Матильда. — Но вместе с тем оно обесцвечивает именно те качества, которые приводят к осуждению на смерть’.
В эту минуту кто-то возле нее сказал: ‘Этот граф Альтамира — второй сын князя Сан-Назаро-Пиментеля, потомка того Пиментеля, который пытался спасти Конрадина, обезглавленного в тысяча двести шестьдесят восьмом году. Это одна из наиболее знатных семей Неаполя.
‘Вот, — сказала себе Матильда, — недурное доказательство моей теории, будто знатное происхождение отнимает силу характера, без которой нельзя навлечь на себя смертный приговор! Нет, в этот вечер мне, видимо, предназначено говорить бессмыслицу, а так как я женщина, как и другие, то лучше пойду танцевать’. Она уступила настояниям маркиза, который более часа приглашал ее на галоп. Чтобы вознаградить себя за неудачу в философии, Матильда решила быть обворожительной… и господин де Круазнуа был в полном восторге.
Но ни танцы, ни желание увлечь собою одного из самых красивых придворных, — ничто не могло развлечь Матильду. Было немыслимо иметь больший успех. Она была царицей бала, отлично сознавала это, но оставалась холодна к этому.
‘Какую ничтожную жизнь буду вести я с таким созданием, как Круазнуа! — говорила она себе, когда он час спустя отводил ее на место. — В чем может быть для меня удовольствие, — добавила она печально, — если я после шестимесячного отсутствия не нахожу его даже на этом балу, о котором с завистью помышляют все женщины Парижа. И притом здесь я окружена преклонением самого избранного общества, лучше которого трудно себе представить: из буржуа здесь только несколько пэров и, быть может, один или два человека вроде Жюльена. А между тем, — продолжала она с возрастающей тоской, — какими преимуществами только не наградила меня судьба! Положением, богатством, молодостью, всем, кроме счастья’.
‘К числу самых сомнительных из моих преимуществ относятся те, о которых мне твердили весь вечер. Первое — это ум, и я верю в него, потому что всех их я заставила явно бояться меня. Если осмеливаются затронуть серьезный предмет, то через пять минут разговора совсем выдыхаются и точно делают важное открытие, сказав такую вещь, которую я повторяю уже целый час. Затем, я красива, у меня есть преимущество, за которое госпожа де Сталь пожертвовала бы всем, и вот, несмотря на все это, я умираю со скуки. Есть ли какое-нибудь основание думать, что я буду скучать меньше, когда переменю свое имя на имя маркизы де Круазнуа?! Но боже! — прибавила она чуть не плача, — разве не превосходный он человек? Это образец воспитанности нашего века. На него нельзя взглянуть, чтобы он не нашелся сказать вам что-нибудь любезное и даже остроумное, он молодец… Однако этот Сорель очень странный, — сказала она себе, причем выражение ее глаз вместо задумчивого сделалось сердитым. — Я его предупреждала, что хочу с ним говорить, а он даже не изволит показаться’.

IX

Бал

Le luxe des toilettes, l’clat des bougies, les parfums, tant de jolis bras, de belles paules, des bouquets, des airs de Rossini qui enlvent, des peintures de Ciceri! Je suis hors de moi!

Voyages d’Uzeri1

1 Роскошные туалеты, блеск свечей, тончайшие ароматы! А сколько прелестных обнаженных рук, дивных плеч! А букеты цветов! А упоительные арии Россини, а живопись Сисери! Прямо дух захватывает!

‘Путешествия Узери’.

Вы в дурном настроении, — сказала ей маркиза де Ла Моль, — предупреждаю, что это неприлично на балу.
— У меня просто болит голова, — ответила Матильда пренебрежительно. — Здесь очень жарко.
В эту минуту, точно в подтверждение ее слов, упал, почувствовав себя дурно, старый барон де Толли, пришлось вынести его на руках. Говорили об апоплексическом ударе. Происшествие было не из приятных.
Матильда на него не обратила внимания. Она умышленно избегала смотреть на стариков и слушать тех, кто заводил речь о печальных вещах.
Она танцевала, чтобы избежать разговоров об ударе, которого в действительности и не было, так как через день барон уже выходил.
‘Но господин Сорель так и не показывается’,— сказала она себе после нескольких танцев, поискав глазами, она нашла его в другом зале. К удивлению, он, казалось, потерял свой невозмутимо холодный вид, который выходил у него так естественно, и не был похож на англичанина.
‘Он беседует с графом Альтамирой, моим приговоренным к смерти, — сказала себе Матильда. — Его глаза источают мрачное пламя, он похож на переодетого принца, а взгляд его более горделив’.
Жюльен приближался в ее направлении, продолжая беседовать с Альтамирой, она пристально смотрела на него, изучая его лицо и отыскивая те высокие качества, которые бы могли доставить человеку честь быть приговоренным к смерти.
Проходя мимо нее, Жюльен говорил графу Альтамире:
— Да, Дантон был великий человек!
‘О боже, не Дантон ли он?! — подумала Матильда. — Но у него такая благородная наружность, а этот Дантон был ужасно безобразен, настоящий мясник, как говорят’. Жюльен был еще близко от нее, и она, не колеблясь, подозвала его. Сознательно и не без гордости она задала ему необычный для молодой девушки вопрос.
— Разве Дантон не был настоящим мясником? — спросила она.
— Да, пожалуй, в глазах некоторых особ, — ответил ей Жюльен с выражением плохо скрытого презрения и со взглядом, горящим от разговора с Альтамирой, — но, к несчастью для людей знатных, он был адвокатом из Мери-на-Сене. Иначе говоря, сударыня, — прибавил он злобно, — Дантон начал так же, как и большинство пэров, которых я здесь вижу. Правда, он имел громадный изъян с точки зрения красоты — он был очень безобразен.
Эти последние слова были сказаны быстро, каким-то необычным и далеко не вежливым тоном.
Жюльен подождал минуту, слегка наклонив верхнюю часть тела и с видом горделиво смиренным. Казалось, он говорил: мне платят, чтобы я вам отвечал, и я живу этой платой. Он не соизволил взглянуть на Матильду, она же, со своими прекрасными глазами, широко открытыми и прикованными к нему, имела вид его рабыни. Так как молчание продолжалось, он наконец взглянул на нее, как слуга смотрит на господина в ожидании приказаний. Встретившись с глазами Матильды, все еще устремленными на него со странным выражением, он отошел с заметной поспешностью.
‘Сам он поистине красив, — сказала себе Матильда, выходя наконец из задумчивости, — а восхваляет безобразие. Никогда не подумать о себе самом! Он не таков как Кейлюс или Круазнуа. Этот Сорель имеет кое-что схожее с моим отцом, когда тот так хорошо изображав Наполеона на балу’. Она совсем забыла о Дантоне ‘Нет, положительно в этот вечер я скучаю’. Она взяла под руку своего брата и, к его большому неудовольствию, заставила пройтись с собою по залам. Ей пришла мысль послушать беседу приговоренного к смерти с Жюльеном.
Народу столпилось очень много, но все же ей удалось нагнать их в тот момент, когда граф Альтамира в двух шагах от нее подходил к подносу, чтобы взять мороженое. Он говорил Жюльену, наполовину повернувшись к нему корпусом, и в это время увидел руку с расшитым манжетом, которая тянулась за мороженым с той же стороны. Вышивка, по-видимому, привлекла его внимание, он по вернулся совсем, чтобы видеть лицо, которому принадлежала эта рука. Его глаза, такие благородные и добродушные, мгновенно приняли легкое выражение презрения.
— Вы видите этого человека? — сказал он довольш тихо Жюльену.— Это князь Арачели, посланник ***. Сегодня утром он требовал моей выдачи у вашего министра иностранных дел, господина Нерваля. Вон он там играет в вист. Господин Нерваль, по-видимому, склонен меня выдать, так как в тысяча восемьсот шестнадцатом году мы вам передали двух или трех заговорщиков. Если меня возвратят моему королю, через двадцать четыре часа я буду повешен. А арестует меня один из этих смазливых господ с усиками.
— Негодяи! — воскликнул Жюльен вполголоса.
Матильда не упустила ни слова из их разговора. Скука ее пропала.
— Нельзя сказать, что негодяи, — возразил граф Альтамира. — Я вам сказал о себе, чтобы поразить вас более живым примером. Посмотрите на князя Арачели: каждые пять минут он бросает взгляд на свой орден Золотого Руна, он не может прийти в себя от удовольствия видя на своей груди эту безделушку. В сущности, ведь этот бедный человек — не что иное, как анахронизм. Сто лет тому назад орден Золотого Руна был высокой почестью, но в те времена этот орден, конечно, прошел бы мимо него. Сегодня же, среди этих знатных особ, надо быть господином Арачели, чтобы им восхищаться. Он мог бы перевешать целый город, лишь бы только получить его.
— Не этой ли ценой он и достался ему? — спросил с тоской Жюльен.
— Не совсем так, — ответил холодно Альтамира. — Кажется, он распорядился бросить в реку человек тридцать богатых собственников своей страны, прослывших либералами.
— Вот чудовище! — воскликнул Жюльен.
Мадемуазель де Ла Моль слушала беседу с самым живым интересом, наклонив голову так близко к Жюльену, что ее прекрасные волосы почти касались его плеч.
— Вы еще очень молоды! — отвечал Альтамира. — Я вам рассказывал, что у меня есть замужняя сестра в Провансе. Она еще недурна собою, добрая и кроткая, прекрасная мать семейства, верная всем своим обязанностям, набожная, но не ханжа.
‘К чему он клонит?’ — подумала мадемуазель де Ла Моль.
— Она счастлива, — продолжал граф Альтамира, — вернее, была счастлива в тысяча восемьсот пятнадцатом году. Тогда я скрывался у нее, в ее имении близ Антиб, и вот в ту минуту, когда она узнала о казни маршала Нея, она принялась танцевать!
— Возможно ли это?! — сказал пораженный Жюльен.
— Это в духе партии, — возразил Альтамира. — В девятнадцатом веке нет настоящих страстей: вот отчего так скучают во Франции. Совершают самые ужасные жестокости без всякой жестокости.
— Тем хуже, — сказал Жюльен, — по крайней мере, когда совершаешь преступления, то следует делать это с удовольствием. Только в этом и есть хорошее, что их несколько оправдывает.
Мадемуазель де Ла Моль, забыв совершенно о достоинстве, подошла вплотную к Альтамире и Жюльену. Ее брат стоял под руку с ней, привыкнув ей повиноваться, и осматривал зал, делая вид, что он остановлен толпой.
— Вы правы, — говорил Альтамира, — все делается без удовольствия, даже и не вспоминают ни о них, ни о самих преступлениях. Я могу показать вам на этом балу, пожалуй, человек десять, которых можно бы осудить как убийц. Сами они об этом позабыли, и общество тоже {Это говорит недовольный (примечание Мольера к ‘Тартюфу’).}.
Большинство из них расстраивается до слез, если их собака сломает лапу. На кладбище Пер-Лашез, бросая цветы на их могилу (как вы шутливо называете это в Париже), нас уверяют, что они соединяли в себе все добродетели храбрых рыцарей, и повествуют о великих подвигах их прадедов, живших при Генрихе IV. Если, несмотря на старания князя Арачели, я не буду повешен и если когда-либо буду иметь возможность пользоваться своим состоянием в Париже, я приглашу вас пообедать с восемью или десятью убийцами, которые пользуются почетом и не чувствуют угрызений совести. Вы да я на этом обеде только и будем чисты от крови, но меня будут презирать и чуть ли не ненавидеть как изверга и якобинца, а вас — просто как человека из народа, пролезшего в хорошее общество.
— Более чем верно, — сказала мадемуазель де Ла Моль.
Альтамира посмотрел на нее с удивлением, Жюльен не удостоил взглядом.
— Заметьте, что революция, во главе которой я оказался, — продолжал граф Альтамира, — не удалась исключительно потому, что я не захотел срубить три головы и распределить между нашими сторонниками семь или восемь миллионов, находившихся в кассе, ключи от которой были у меня. Мой король, который сейчас горит нетерпением меня повесить, но который до восстания был со мною на ‘ты’, дал бы мне высочайший орден, если бы я отрубил эти три головы и распределил деньги, ибо в этом случае я добился бы хоть частичного успеха и моя родина обрела бы какую-нибудь хартию… Так все идет на свете — чисто шахматная игра.
— Тогда, — возразил Жюльен с пламенным взором, — вы не знали этой игры, теперь же…
— Вы хотите сказать, что я отрубил бы головы и не стал бы жирондистом, как вы меня назвали как-то на днях? На это я вам отвечу, — сказал Альтамира с печальным выражением, — когда вы убьете человека на дуэли, а это все-таки не так безобразно, как предать его на казнь палачу.
— Право, — сказал Жюльен, — любишь кататься, люби и саночки возить. Если бы я, вместо того чтобы быть ничтожным атомом, имел какую-либо власть, я повесил бы троих человек, чтобы спасти жизнь четверым.
Его глаза горели сознанием своего презрения к пустым людским суждениям, они встретились с глазами мадемуазель де Ла Моль, стоявшей совсем близко от него, и это презрение, вместо того чтобы смениться милым и учтивым выражением, казалось, еще усилилось. Она этим была глубоко оскорблена, но забыть Жюльена была более не в силах. С досадой она отошла, увлекая за собою брата.
‘Мне нужно выпить пунша и побольше танцевать, — сказала она себе, — я хочу выбрать лучшего на балу кавалера и произвести на него решительное впечатление. Кстати, вот известный наглец, граф де Фервак’. Она приняла его приглашение и пошла с ним танцевать. ‘Сейчас увидим, — думала она, — кто из нас двоих будет более дерзок, но, чтобы вполне насмеяться над ним, надо его заставить говорить’. Вскоре все остальные пары в кадрили танцевали только для виду: не хотели терять ни одного остроумного высказывания Матильды. Господин Фервак смущался, вместо мыслей у него были наготове одни изящные фразы, он корчил гримасы, Матильда, которая и раньше была раздражена, была с ним жестока и приобрела врага. Она танцевала до утра и уехала домой страшно усталая. Но в карете остаток ее сил обратился в печаль и досаду. Она видела со стороны Жюльена презрение, сама же не могла ответить ему тем же.
Жюльен был вне себя от радости. Против воли он был опьянен музыкой, цветами, прекрасными женщинами, общим изяществом и, более всего, собственным воображением, он мечтал о славе для себя и свободе для всех.
— Какой прекрасный бал, — сказал он графу, — ни в чем не ощущается недостатка.
— Недостает мысли, — ответил Альтамира.
Его лицо выдавало презрение, которое было тем острее, что вежливость обязывала скрывать его.
— Вы сами мысль, граф. Не правда ли, мысль, и притом мятежная?
— Я здесь из-за моего имени. Но вообще в ваших салонах ненавидят мысль. Требуют, чтобы она не поднималась выше остроты водевильного куплета, только тогда ее ценят. Но мыслящего человека, если он в своих стремлениях обладает энергией и новизной, вы называете циником. Разве не так назвал один из ваших судей господина Курье? Вы его отправили в тюрьму, так же как и Беранже. Всякого у вас, кто чего-нибудь да стоит по своему уму, конгрегация бросает в руки исправительной полиции, а доброе общество тому рукоплещет. Ваше состарившееся общество прежде всего ценит приличия. Вы никогда не подниметесь выше военной доблести. У вас будут Мюраты, но никогда не будет Вашингтонов. Во Франции я вижу только тщеславие. У человека, который вечно вынужден выдумывать, свободно может в разговоре вырваться неудобное словечко, и хозяин дома сочтет себя опозоренным.
При этих словах карета графа, подвозившего Жюльена, остановилась перед особняком де Ла Моля. Жюльен был влюблен в своего заговорщика. Альтамира почтил его комплиментом, очевидно вытекавшим из глубины его воззрений.
— Вы не страдаете французским легкомыслием и понимаете принцип полезного,— сказал он.
Случилось так, что только три дня назад Жюльен видел ‘Марино Фальеро’, трагедию Казимира Делавиня.
‘Разве Израэль Бертуччо не обладал более сильным характером, чем все эти знатные венецианцы? — говорил себе наш возмущенный плебей. — А ведь все это были люди, неоспоримое дворянство которых восходит к семисотому году, веком ранее Карла Великого, тогда как все, что было самого родовитого на сегодняшнем балу у Реца, восходит, и то с грехом пополам, только к тринадцатому веку. И вот из всех этих столь знатных дворян Венеции вспоминают одного только Израэля Бертуччо.
Бунт уничтожает все титулы, созданные прихотью общественного строя. При нем каждый сразу занимает то место, которое определяется его умением встречать смерть. Даже ум теряет свою власть…
Кем был бы Дантон сегодня, в век Вально и Реналей? Самое большее — товарищем прокурора.
Впрочем, что я говорю? Он продался бы конгрегации, он был бы министром, потому что, в конце концов, и сам великий Дантон воровал, Мирабо точно так же продался. Наполеон награбил миллионы в Италии, иначе из-за бедности он был бы арестован, как Пишегрю. Один только Лафайет никогда не воровал. Следует ли воровать, следует ли продаваться?’ — думал Жюльен. На этом вопросе он остановился и остаток ночи провел за чтением истории Революции.
На другой день, занимаясь бумагами в библиотеке, он все еще размышлял о разговоре с графом Альтамирой.
‘На самом деле, — сказал он себе после долгого раздумья, — если бы эти испанские либералы скомпрометировали народ преступлениями, то их не прогнали бы с такой легкостью. Это были дети, горделивые и болтливые… вроде меня! — вскрикнул внезапно Жюльен, точно просыпаясь от какого-то толчка. — Что совершил я важного, что давало бы мне право осуждать этих бедняков, которые наконец-то раз в жизни осмелились и начали действовать? Я похож на человека, который, выходя из-за стола, кричит: завтра я не буду обедать, но это не помешает мне быть таким же сильным и бодрым, как сегодня. Кто знает, что испытываешь на полпути к великому делу?’
Эти высокие мысли были прерваны внезапным приходом в библиотеку мадемуазель де Да Моль. Жюльен был так воодушевлен своим преклонением перед высокими качествами Дантона, Мирабо и Карно, которые сумели не дать себя победить, что он остановил взгляд на мадемуазель де Ла Моль, не думая о ней, не приветствуя ее и даже почти не видя. Когда наконец его большие, широко открытые глаза заметили ее присутствие, их взгляд потух. Мадемуазель де Ла Моль с горечью это подметила.
Напрасно она попросила его достать том ‘Истории Франции’ Вели, лежавший на самой верхней полке. Это заставило Жюльена пойти за более высокой из двух лестниц, он пододвинул ее, нашел книгу и подал Матильде, не будучи еще в состоянии думать о ней. Относя лестницу, в своей торопливости он ударился локтем об одно из стекол книжного шкафа. Осколки стекла, падая на паркет, наконец привели его в себя. Он поспешил принести извинения мадемуазель де Ла Моль, он хотел быть вежливым и действительно был таковым, но не более. Для Матильды было очевидно, что она помешала ему и что он более отдавался тем думам, которые занимали его до ее прихода, чем разговору о ней. Посмотрев на него долгим взглядом, она медленно вышла. Жюльен посмотрел ей вслед. Он наслаждался контрастом между простотой ее сегодняшнего туалета и чудной элегантностью бывшего на ней накануне. Разница в лице ее была почти так же поразительна. Это молодая девушка, столь надменная на балу у герцога Реца, в эту минуту смотрела чуть ли не с мольбой. ‘Очевидно,— сказал себе Жюльен,— это черное платье еще более оттеняет красоту ее фигуры. У нее царственная осанка… Но почему она в трауре? Если я спрошу у кого-нибудь о причине ее траура, то мой вопрос может оказаться неловким’.
Жюльен окончательно очнулся от своих раздумий. ‘Надо перечитать все письма, которые я написал сегодня утром. Бог знает, сколько там найдется пропусков и глупостей’. Когда он с усиленным вниманием читал первое из этих писем, то услышал около себя шуршание шелкового платья. Он быстро повернулся: мадемуазель де Ла Моль стояла в двух шагах от его стола, она смеялась. Этот второй перерыв раздосадовал Жюльена.
В эту минуту Матильда ясно почувствовала, что она ничто для этого молодого человека, смех ее был деланый, с целью скрыть смущение. Это ей удалось.
— Очевидно, вы думаете о чем-то очень интересном, господин Сорель. Может, о каком-нибудь эпизоде заговора, который привез в Париж граф Альтамира? Расскажите же мне, в чем дело, я страшно хочу знать и буду молчать, я вас уверяю. — Она сама была удивлена этим словам, произнеся их. Еще бы! Она умоляла своего подчиненного! Ее смущение усилилось, и она добавила легкомысленным тоном: — Что такое, что могло превратить вас, обычно такого холодного, в существо вдохновенное, наподобие пророка Микеланджело?
Этот быстрый и нескромный вопрос глубоко оскорбил Жюльена и вернул его к прежнему безумному состоянию.
— Хорошо ли делал Дантон, что воровал? — сказал он ей резко и тоном, делавшимся все более и более суровым. — Должны ли были революционеры Пьемонта и Испании компрометировать народ преступлениями? Предоставить людям без всяких заслуг все места в армии, всякие ордена? Люди, получив эти ордена, стали бы бояться возвращения короля? Следовало ли предоставить туринскую казну на разграбление? Одним словом, сударыня, — сказал он, приближаясь к ней со страшным видом, — должен ли человек, который желает изгнать невежество и преступление на земле, пронестись наподобие урагана и совершать зло без разбору?
Матильда испугалась и, не будучи в состоянии выдержать его взгляд, отступила на два шага. С минуту она смотрела на него, потом, устыдившись своего страха, легкой походкой вышла из библиотеки.

X

Королева Маргарита

Amour! dans quelle folie ne parvient il pas а nous faire trouver du plaisir?

Lettres d’une Religieuse portugaise1

1 Любовь! В каких только безумствах не заставляешь ты нас обретать радость!

‘Письма португальской монахини’.

Жюльен перечел свои письма. Когда раздался обеденный колокол, он подумал: ‘Каким смешным я должен казаться этой парижской кукле! Какое безумие было сказать ей то, о чем я думал! Впрочем, пожалуй, не такое уж безумие. В данном случае истина была достойна меня. А зачем было расспрашивать меня о вещах столь интимных? Вопрос этот был нескромным с ее стороны. Она поступила неприлично. Мои мысли о Дантоне отнюдь не входят в круг обязанностей, за исполнение которых я получаю жалованье от ее отца’.
Когда Жюльен вошел в столовую, внимание его было привлечено глубоким трауром мадемуазель де Ла Моль поразившим его тем более, что никто другой из членов семьи не был в черном.
После обеда он почувствовал, что совсем освободился от того приступа восторженности, во власти которого находился весь день. По счастью, в числе обедавших был академик, знавший латынь. ‘Вот кто меньше всего будет смеяться надо мною, — подумал Жюльен, — если как я и полагаю, вопрос мой насчет траура мадемуазель де Ла Моль окажется неловкостью’.
Матильда смотрела на него с особенным выражением. ‘Вот это-то и есть кокетство парижских женщин каким его изображала мне госпожа де Реналь, — подума, Жюльен. — Я не был любезен с нею сегодня утром, не уступил ее капризу поболтать со мною. Это подняло мне цену в ее глазах. Конечно, дьявол от этого ничего не потеряет. Впоследствии ее презрительная надменность сумеет, конечно, отомстить за себя. Я не боюсь ее угроз. Какая разница по сравнению с тем, что я утратил! Какой прелестный характер! Какое чистосердечие! Я знал ее мысли раньше ее самой, видел, как они зарождались, моим единственным соперником в ее сердце был страх за жизнь детей — привязанность разумная и естественная, приятная даже мне, который страдал из-за нее. Я был глупцом. Мечты о Париже помешали мне оценить эту прекрасную женщину. Великий Боже, какая разница! Что нахожу я здесь? Сухое и высокомерное тщеславие, самолюбие во всех оттенках, и ничего более!’
Все встали из-за стола ‘Не будем упускать нашего академика’, — подумал Жюльен. Когда все переходили в сад, он приблизился к нему, принял кроткий и покорный вид и сказал, что разделяет его негодование по поводу успеха Э_р_н_а_н_и.
— О, если бы мы жили еще во времена тайных королевских указов!..
— Тогда он не посмел бы! — воскликнул академик с жестом, напоминавшим Тальма.
По поводу какого-то цветка Жюльен процитировал несколько изречений из ‘Георгик’ Вергилия и заявил, что ничто не может сравниться со стихами аббата Делиля. Одним словом, он всячески льстил академику, а потом с самым равнодушным видом проговорил: ‘Вероятно, мадемуазель де Ла Моль надела траур по какому-нибудь дядюшке, от которого получила наследство?’
— Как! Вы живете у них в доме, — сказал академик, внезапно останавливаясь, — и не знаете об ее сумасбродстве? Право, странно, как ее мать позволяет ей подобные вещи, но ведь, говоря между нами, семья эта не блещет именно силою характера. А у мадемуазель Матильды этого хватит на всех них, и она ими командует. Ведь сегодня тридцатое апреля! — И академик остановился, лукаво глядя на Жюльена.
Тот улыбнулся с таким умным видом, на какой только был способен.
‘Какая связь может существовать между командованием в доме, ношением траурного платья и тридцатым апреля? — спрашивал себя Жюльен. — Очевидно, я еще глупее, чем полагал’.
— Признаюсь вам… — сказал он академику, и взгляд его оставался вопросительным.
— Пройдемтесь по саду, — предложил тот, с восхищением предвкушая удобный случай начать длинное красивое повествование.
— Как! возможно ли, чтобы вы не знали о том, что произошло тридцатого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвертого года?
— Где? — спросил удивленно Жюльен.
— На Гревской площади.
Жюльен был так озадачен, что даже это слово ничего не напомнило ему. Любопытство, ожидание чего-то трагического, столь родственного его натуре, придавали его глазам тот блеск, который всякий рассказчик любит видеть у своего слушателя. Академик, в восторге оттого, что нашел столь девственные уши, пространно рассказал Жюльену о том, как 30 апреля 1574 года на Гревской площади отрубили головы Бонифасу де Ла Молю, самому красивому юноше того времени, и другу его, пьемонтскому дворянину Аннибалу де Коконасу. Де Ла Моль был возлюбленным королевы Маргариты Наваррской, которая обожала его.
— И заметьте, — вставил академик, — что мадемуазель де Ла Моль зовут Матильда-Маргарита.
Де Ла Моль был в то же время любимцем герцога Алансонского и близким другом мужа своей любовницы, короля Наваррского, впоследствии Генриха IV. Во вторник Масленицы в этом самом тысяча пятьсот семьдесят четвертом году двор находился в Сен-Жермене вместе с несчастным королем Карлом IX, который был при смерти. Де Ла Моль намеревался похитить своих друзей-принцев, которых королева Екатерина Медичи держала при дворе в качестве пленников. Он привел к стенам Сен-Жермена лошадей, герцог Алансонский испугался, и де Ла Моль был отдан в руки палача.
— Что же касается мадемуазель Матильды, то она сама призналась мне семь-восемь лет назад, когда ей было лет двенадцать, — ведь это такая голова, такая голова… И академик возвел глаза к небу. — Что ее поразило в этой политической катастрофе, так это то, что у королевы Маргариты Наваррской, укрывшейся в одном из домов на Гревской площади, хватило мужества выкупить у палача голову своего возлюбленного. В следующую полночь, она взяла с собою в карету эту голову и сама похоронила ее в часовне, находящейся у подножия Монмартра.
— Неужели? — воскликнул растроганный Жюльен.
— Мадемуазель Матильда презирает своего брата за то, что, как вы видите, он ничуть не думает обо всей этой старой истории и не надевает траура тридцатого апреля. Со времени этой знаменитой казни, а также в воспоминание тесной дружбы де Ла Моля с Коконасом, которого, как истого итальянца, звали Аннибалом, все мужские потомки этого рода носят это имя. А по словам самого Карла Девятого, — прибавил академик, понизив голос, — этот Коконас был одним из самых жестоких убийц двадцать четвертого августа тысяча пятьсот семьдесят второго года. Но как это может быть, дорогой Сорель, что вы обедаете с ними за одним столом и не знаете всех этих вещей?
— Так вот почему во время обеда мадемуазель де Ла Моль два раза назвала своего брата Аннибалом. Я думал, что ослышался.
— Это был упрек. Странно, что маркиза допускает подобные сумасбродства… Мужу этой мадемуазель придется увидеть еще не такое.
За этими словами последовало пять или шесть язвительных фраз. Жюльен был неприятно поражен выражением радости и неприязни, светившимся в глазах академика. ‘Мы похожи на двух лакеев, занимающихся пересудами о своих господах, — подумал он. — Впрочем, ничто не должно удивлять меня со стороны этого господина из академии’. Однажды Жюльен застал его на коленях перед маркизой де Ла Моль, он выпрашивал у нее табачную лавочку для своего племянника провинциала.
В тот же вечер камеристка мадемуазель де Ла Моль, кокетничавшая с Жюльеном, как некогда Элиза, объяснила ему, что госпожа ее надевала траур отнюдь не из желания обратить на себя внимание. Мотивы этой причуды лежали глубже: она действительно любила этого де Ла Моля, обожаемого возлюбленного умнейшей королевы того века, умершего за то, что хотел возвратить свободу своим друзьям. И каким друзьям! Первому принцу крови и Генриху IV.
Привыкший к полной естественности поведения госпожи де Реналь, Жюльен не видел ничего, кроме одной аффектации, во всех парижанках и при малейшем грустном настроении не знал, о чем с ними говорить. Мадемуазель де Ла Моль оказалась исключением.
Он перестал принимать за сухость сердца ту особую манеру держаться, которая проистекала из благородства ее манер. Иногда после обеда мадемуазель де Ла Моль подолгу разговаривала с ним, прогуливаясь по саду под открытыми окнами гостиной. Однажды она сказала ему, что читает историю д’Обинье и Бранома. ‘Странное чтение, — подумал Жюльен, — а маркиза не позволяет ей читать романы Вальтера Скотта!’
В другой раз она рассказала ему — и глаза ее блестели от удовольствия и искренности ее восхищения — о поступке одной молодой женщины в царствование Генриха III, о котором она только что прочла в ‘Мемуарах’ Летуаля: ‘Узнав о неверности своего мужа, она заколола его кинжалом’.
Самолюбие Жюльена было польщено. Особа, окруженная таким почетом, командовавшая, по словам академика, всем домом, удостаивала его разговором почти дружеского характера.
‘Я ошибся, — стал вскоре думать Жюльен, — это не дружба, а просто потребность говорить, я не более как наперсник в трагедии. В этой семье я слыву за ученого. Примусь читать Брантома, д’Обинье, Летуаля, и тогда я смогу оспаривать некоторые из анекдотов, которые рассказывает мне мадемуазель де Ла Моль. Я хочу выйти из роли пассивного наперсника.
Мало-помалу разговоры его с этой девушкой, державшей себя с таким достоинством и в то же время так свободно, сделались более интересными. Он забывал свою печальную роль плебея-бунтовщика, находил, что она обладает известными знаниями и даже рассудительностью. В саду она выражала совсем другие мнения, чем в гостиной. По временам в разговорах с ним она проявляла такой энтузиазм и такую искренность, которые являлись резким контрастом с ее обычной манерой держаться высокомерно и холодно.
— Войны Лиги — героическая эпоха Франции, — говорила она ему однажды, ее глаза сверкали вдохновением и восторгом. — Тогда каждый сражался, чтобы добиться того, что он считал необходимым для торжества своей партии, а не из-за пошлого стремления получить крест, как во времена вашего императора. Признайте, что в этом было меньше эгоизма и мелочности. Я люблю этот век.
— И Бонифас де Ла Моль был его героем, — сказал он ей.
— По крайней мере, он был любим. Как, вероятно, приятно быть любимым! Какая женщина в наше время не страшилась бы прикоснуться к отрубленной голове своего возлюбленного?
Госпожа де Ла Моль позвала свою дочь. Чтобы лицемерие приносило пользу, оно должно быть скрытым, а Жюльен, как это видно из предыдущего, наполовину признался мадемуазель де Ла Моль в своем поклонении Наполеону.
‘Вот в чем громадное преимущество этих людей над нами, — думал Жюльен, оставшись один в саду. — История их предков возвышает их над обыденными чувствами, и им не надо постоянно думать о своем пропитании. Горе мне, — прибавил он, — я недостоин рассуждать об этих великих вопросах. Жизнь моя это сплошное притворство оттого только, что у меня нет тысячи франков ренты, чтобы прокормиться’.
— О чем вы здесь мечтаете? — спросила его прибежавшая снова Матильда.
Жюльену надоело постоянно презирать себя, и он из гордости открыто высказал свою мысль. Говоря о своей бедности такой богатой особе, он сильно покраснел и своим гордым тоном старался подчеркнуть, что он ничего не просит. Никогда он не казался Матильде более красивым, она нашла в выражении его лица ту чувствительность и искренность, которых ему часто недоставало.
Около месяца спустя после описанных событий Жюльен в задумчивости прогуливался в саду особняка де Ла Моля, лицо его, однако, утратило ту жесткость и глубокомысленное высокомерие, которое налагало на него постоянное сознание своей подчиненности. Он только что проводил до дверей гостиной мадемуазель де Ла Моль, так как она заявила, что ушибла себе ногу, бегая с братом.
‘Она как-то особенно опиралась на мою руку! — думал про себя Жюльен. — Или я фат, или на самом деле я нравлюсь ей? Она слушает меня с таким кротким видом, даже когда я признаюсь ей во всех страданиях своей гордости. Она, которая так высокомерна со всеми. Как удивились бы все в гостиной, если бы увидели у нее такое лицо! Такого кроткого и доброго вида у нее не бывает, несомненно, ни с кем’.
Жюльен старался не преувеличивать значения этой странной дружбы и сам сравнивал ее с вооруженным перемирием. Всякий день при встрече, раньше чем вернуться к тому дружескому тону, которым они разговаривали накануне, каждый из них задавал себе вопрос: будем мы сегодня друзьями или врагами? Жюльен понимал, что все это будет потеряно, если он хоть раз позволит этой высокомерной барышне безнаказанно оскорбить себя. ‘Если я должен поссориться с нею, то не лучше ли сделать это с самого начала, защищая законные права своей гордости, чем позднее, отражая презрение, которое я навлек бы на себя, поступившись личным достоинством.
Несколько раз, будучи в дурном настроении, Матильда пробовала принимать с ним тон знатной дамы, она делала эти попытки чрезвычайно тонко, но Жюльен тотчас пресекал их.
Однажды он резко перебил ее. ‘Если мадемуазель де Ла Моль угодно приказать что-нибудь секретарю своего отца, — сказал он ей, — то он должен выслушать ее распоряжения и почтительно выполнить их, но, кроме этого, он не обязан говорить ей ни слова. Он не получает жалованья за то, чтобы открывать ей свои мысли’.
Благодаря этому поведению и некоторым странным догадкам, явившимся у Жюльена, рассеялась та скука, которую он постоянно испытывал в этом великолепном салоне, где всего боялись и где считалось неприличным шутить о чем бы то ни было.
‘Было бы забавно, если бы она полюбила меня. Но, — продолжал Жюльен, — любит она меня или нет, а я совершенно откровенно говорю с умной девушкой, перед которой, как я вижу, трепещет весь дом и более всех маркиз де Круазнуа, столь вежливый, столь мягкий и столь храбрый юноша, совмещающий в себе все преимущества рождения и состояния, из которых любое наполнило бы радостью мое сердце. Он безумно влюблен в нее и должен на ней жениться. Сколько писем заставил меня написать маркиз де Ла Моль двум нотариусам, чтобы уладить контракт. С пером в руке я чувствую себя подчиненным, а два часа спустя здесь, в саду, я торжествую над этим достойным молодым человеком: ведь, в конце концов, предпочтение, оказываемое ею мне, — поразительно, несомненно. Возможно также, что она ненавидит в нем своего будущего супруга — у нее достаточно высокомерия для этого. А ко мне она благосклонна, как к своему подчиненному наперснику!
Но нет, или я сошел с ума, или она неравнодушна ко мне, чем я холоднее и почтительнее с нею, тем более она ищет моего общества. Она могла бы делать все это с умыслом, из аффектации, но я вижу, как оживляются ее глаза, когда я появляюсь неожиданно. Неужели парижанки умеют до такой степени притворяться? Что мне за дело! Видимость за меня, и будем ею наслаждаться. Боже мой, как хороша она! Как я люблю ее большие голубые глаза, когда вижу их вблизи и когда они смотрят на меня, как это часто случается. Какая разница между этой весной и прошлогодней, когда я был так несчастлив среди трехсот грязных и злых лицемеров и только сила характера поддерживала меня. Я сам делался почти таким же злым, как они’.
В те дни, когда Жюльен поддавался сомнению, он думал: ‘Эта мадемуазель смеется надо мною. Она сговорилась с братом, чтобы дурачить меня. А в то же время она, по-видимому, презирает брата за недостаток энергии! ‘Он храбр, и только… — сказала она мне. — Ни одной мыслью не смеет он уклониться от общепринятого’. И мне же приходится вступаться за него. Девятнадцатилетняя девушка! Неужели в эти годы можно притворяться ни на одну минуту не изменяя себе?
С другой стороны, когда мадемуазель де Ла Моль обращает на меня свои голубые глаза с особенным, необыкновенным выражением, всякий раз граф Норбер удаляется. Это мне подозрительно, уж не возмущается ли он тем, что сестра его отличает одного из домашних слуг? Ведь я слышал, как герцог де Шон именно так назвал меня. — При этом воспоминании гнев вытеснил у него все другие чувства. — Или, может быть, у этого герцога-маньяка особая любовь к старинным выражениям?
Да, она красива! — продолжал Жюльен, сверкая глазами. — Я овладею ею, а потом уйду, и горе тому, кто попытается мне помешаеть!’
Мысль эта сделалась единственным занятием Жюльена, он не мог более думать ни о чем другом. Дни летели для него как часы.
Ежеминутно, лишь только он старался заняться каким-нибудь серьезным делом, мысль его оставляла, и только четверть часа спустя он приходил в себя с бьющимся сердцем, со смятенным умом и с одной мыслью: ‘Любит ли она меня?’

XI

Власть молодой девушки

J’admire sa beaut, mais je crains son esprit.

Mrime1

1 Я восхищаюсь ее красотой, но боюсь ее ума.

Мериме.

Если бы Жюльен потратил на наблюдение за происходившим в гостиной то время, которое шло у него на мечты о красоте Матильды или на возмущение свойственной всей ее семье гордостью, которую она забывала только для него, то он понял бы, в чем состояла ее власть над всеми окружающими. Стоило прогневать мадемуазель де Ла Моль, и она умела наказать виновного шуткой, столь рассчитанной, столь меткой и подходящей к случаю, но в то же время столь приличной с виду, что боль, причиненная ею, возрастала по мере того, как пострадавший вдумывался в нее, и наконец становилась ужасною для его оскорбленного самолюбия. Так как Матильда не придавала никакой цены многим вещам, составлявшим предмет упорных желаний для остальной семьи, то она казалась им всегда хладнокровной. Аристократические салоны приятны тем, что, побывав в них, можно при случае об этом упомянуть, но и только: вежливость сама по себе представляет некоторый интерес только первые дни. И Жюльен испытал это, за первым очарованием последовало первое разочарование. ‘Вежливость, — говорил он, — есть только отсутствие гнева, а гнев есть следствие дурных манер’. Матильда часто скучала, что, вероятно, случалось с нею повсюду, и тогда бросить острую эпиграмму являлось для нее развлечением и настоящим удовольствием.
Возможно, что она подавала надежды маркизу де Круазнуа, графу де Кейлюсу и еще двум-трем молодым людям из знати лишь затем, чтобы иметь перед собою жертв, несколько более интересных, чем ее старшие родственники, академик и пять или шесть других приживалов, которые ухаживали за нею. Они являлись лишь новыми объектами для ее эпиграмм.
Мы должны с прискорбием признаться, ибо любим Матильду, что от некоторых из них она получала письма, а иногда и отвечала им. Спешим прибавить, что эта особа являлась исключением из современных нравов. Воспитанниц благородного монастыря Sacr-Coeur обычно нельзя упрекнуть в отсутствии осторожности.
Однажды маркиз де Круазнуа вернул Матильде одно осторожное письмо, написанное ею накануне. Этим знаком тонкой предусмотрительности он думал значительно повысить свои шансы. Но Матильда любила в своей переписке именно неосторожность, играть своей судьбой составляло для нее удовольствие. После этого она шесть недель не говорила с ним.
Письма этих молодых людей забавляли ее, но, по ее словам, все они были одинаковы. Каждое говорило страсти самой глубокой и самой меланхолической.
— Все эти люди изображают себя идеальным человеком, готовым отправиться в Палестину, — говорила она своей кузине. — Знаете ли вы что-нибудь нелепее? И такие письма я обречена получать всю жизнь! Такого poда послания могут изменяться только раз в двадцать лет сообразно тому роду занятий, который в моде. В эпоху Империи они были, наверное, менее бесцветны. Тогда бы эти светские юноши были свидетелями или участниками таких событий, в которых действительно было величие. Мой дядя, герцог де N***, был при Ваграме.
— Много ли нужно ума, чтобы нанести удар саблей? — возражала мадемуазель де Сент-Эридете, кузина Матильды. — А когда им это удастся, они так много твердят об этом!
— Ну что ж, а мне эти рассказы нравятся! Участие в настоящем сражении, в наполеоновском сражении, когда погибали десятки тысяч солдат, доказывает храбрость в человеке. Подвергать себя опасности — возвышает душу и спасает от той скуки, в которую, очевидно погружены мои бедные обожатели, а ведь скука эта заразительна. Явилась ли у кого из них мысль совершить что-нибудь необыкновенное? Они добиваются моей руки, хороша честь! Я богата, а отец мой продвинет своего зятя. О, если бы нашелся кто-нибудь, хоть немножко позанимательнее!
Как видит читатель, взгляд Матильды на вещи, живой, ясный и образный, не мог не отзываться на ее языке. Частенько какое-нибудь выражение коробило ее столь учтивых друзей. Если бы не авторитет Матильды, то они признались бы друг другу, что язык ее слишком цветист для изящной молодой девицы.
Она, со своей стороны, была несправедлива к изящным кавалерам, наполнявшим Булонский лес. На будущее она смотрела не с ужасом, что было бы чувством ярким, но с отвращением, весьма редким в ее годы.
Чего могла она желать? Богатство, знатное происхождение, ум, красота, как ей говорили и она верила этому, — все у нее было по воле судьбы.
Вот каковы были мысли этой завиднейшей наследницы Сен-Жерменского предместья в то самое время, когда она начала находить удовольствие в совместных прогулках с Жюльеном. Ее поразила его гордость и восхищала ловкость этого простолюдина. ‘Он сумеет сделаться епископом’, — думала она.
Вскоре ее заинтересовало то искреннее сопротивление, с которым наш герой встречал некоторые ее идеи. Она задумывалась над этим, своей подруге она рассказывала малейшие подробности их разговоров, и ей казалось, что она не может передать все их оттенки.
Вдруг ее озарила мысль: ‘Мне выпало счастье полюбить, — сказала она себе однажды в порыве невероятной радости.— Я люблю, люблю, это ясно! В чем же, если не в любви, может испытать подобные ощущения молодая, красивая и умная девушка? Как я ни старалась бы, но никогда я не почувствую любви к де Круазнуа, де Кейлюсу и tutti quanti. Они великолепны, может быть, даже слишком, но, в конце концов, они мне надоели’.
Она перебирала в уме все описания страсти, о которых читала в ‘Манон Леско’, в ‘Новой Элоизе’, ‘Письмах португальской монахини’ и т.д., и т.д. Само собой разумеется, речь шла лишь о великой страсти, любовь мелкая была недостойна девушки ее лет и ее происхождения. Она называла любовью только то героическое чувство, которое встречалось во Франции во времена Генриха III и Басомпьера. Такая любовь не только не отступала перед обстоятельствами, но, напротив, толкала на великие подвиги.
‘Какое несчастье для меня, что не существует настоящего двора, как во времена Екатерины Медичи или Людовика Тринадцатого! Я чувствую, что способна на все самое смелое и великое. Чего бы я не сделала из короля с благородным сердцем, как, например, Людовика Двенадцатого, если бы он вздыхал у моих ног! Я повела бы его в Вандею, как повторяет барон де Толли, и оттуда он снова завоевал бы свое королевство. Тогда долой Хартию… и Жюльен помог бы мне. Чего ему не хватает? Имени и богатства. Он создал бы себе имя, приобрел бы богатство.
У Круазнуа есть все, но он всю свою жизнь будет только герцогом полуконсерватором, полулибералом, существом нерешительным, всегда далеким от крайностей и п_о_э_т_о_м_у в_т_о_р_ы_м п_о_в_с_ю_д_у.
Разве каждый подвиг не кажется к_р_а_й_н_о_с_т_ь_ю тот момент, когда его затевают? Когда же он совершен, то кажется возможным даже обыкновенным смертным. Да, в сердце моем начинается царство любви со всем ее чудесами, это я чувствую по тому огню, который одушевляет меня. Небо должно было послать мне эту милость. Не напрасно же оно сосредоточило на одном существе все преимущества. Мое счастье будет достойно меня. Ни один день не будет холодным повторением вчерашнего. Есть уже известное величие в том, что я осмелилась полюбить человека, столь далекого от меня по своему общественному положению. Посмотрим, будет ли он в дальнейшем достоин меня? При первой слабости которую я в нем замечу, я брошу его. Девушка моего происхождения, обладающая тем рыцарским характером который мне приписывают (это было выражение ее отца), не должна вести себя как дурочка. А разве я не разыгрывала бы эту роль, если бы полюбила маркиза де Круазнуа? Я получила бы повторение счастья моих кузин, которых так глубоко презираю. Мне заранее известно все, что скажет бедный маркиз, и все, что я должна буду ему ответить. Что это за любовь, которая вызывает зевоту? Тогда лучше сделаться ханжой. При заключении моего брачного контракта, как это было у младшей из моих кузин, старшие родственники расчувствовались бы, если бы, впрочем, не были в дурном расположении духа, по поводу последней статьи, внесенной накануне в контракт нотариусом противной стороны’.

XII

Уж не Дантон ли он?

Le besoin d’anxiete, tel tait le caractre de la belle Marguerite de Valois, ma tante, qui bientt pousa le roi de Navarre, que nous voyons de prsent rgner en France sous le nom de Henri IV-e. Le besoin de jouer formait tout le secret du caractre de cette princesse aimable, de lа ses brouilles et ses raccommodements avec ses frres des l’ge de seize ans. Or, que peut jouer une jeune fille? Ce qu’elle a de plus prcieux: sa rputation, la considration de toute sa vie.

Mmoires du duc d’Angoulme, fils naturel de Charles IX1

1 Жажда треволнений — таков был характер прекрасной Маргариты Валуа, моей тетки, которая вскоре вступила в брак с королем Наваррским, царствующим ныне во Франции под именем Генриха IV. Потребность рисковать — вот в чем секрет характера этой обворожительной принцессы, отсюда и все ее ссоры и примирения с братьями, начиная с шестнадцатилетнего возраста. А чем может рисковать молодая девушка? Самым драгоценным, что у нее есть: своим добрым именем. По нему судится вся жизнь ее.

‘Мемуары герцога Ангулемского, побочного сына Карла IX’.

‘Между Жюльеном и мною нет никакого контракта, никакого нотариуса, всё героически, всё — дело случая. Если исключить дворянство, которого ему не хватает, то это совсем как любовь Маргариты де Валуа к молодому де Ла Молю, самому замечательному человеку своего времени. Разве моя вина, что придворные молодые люди являются такими горячими сторонниками п_р_и_л_и_ч_и_я и бледнеют при одной мысли о сколько-нибудь необыкновенной авантюре? Маленькое путешествие в Грецию или в Африку кажется им верхом отваги, да и то они могут решиться на него лишь гурьбою. Стоит им остаться одним, они начинают бояться, но не копья бедуина, а смешного положения, и эта боязнь сводит их с ума.
Жюльен же мой, напротив, любит действовать всегда один. Никогда этому исключительному существу не приходит в голову искать у других помощи или поддержки! Он презирает других, потому-то я не презираю его!
Если бы при своей бедности Жюльен был дворянином, то любовь моя к нему была бы заурядной глупостью, пошлым мезальянсом и я бы отказалась от нее, в ней не было бы того, что характеризует великие страсти: громадности препятствий, которые приходится преодолевать, и мрачной неуверенности в будущем’.
Мадемуазель де Ла Моль настолько увлеклась этими прекрасными рассуждениями, что на другой день, сама того не замечая, стала превозносить Жюльена маркизу де Круазнуа и своему брату. Ее красноречие зашло так далеко, что задело их.
— Остерегайтесь-ка этого молодого человека и его энергии! — воскликнул ее брат. — Если начнется революция, он всех нас отправит на эшафот.
Она ничего не ответила, а поспешила подшутить над братом и маркизом за страх, который им внушала всякая решимость. В сущности, это страх непредвиденного, боязнь быть застигнутым им врасплох…
— Постоянно, постоянно у вас боязнь смешного, господа, этого чудища, которое, к несчастью, умерло в тысяча восемьсот шестнадцатом году.
‘Более не существует смешного в стране, где есть две партии’, — говаривал маркиз де Ла Моль, и дочь его усвоила эту мысль.
— Итак, господа, — сказала она врагам Жюльена, — вы будете бояться всю вашу жизнь, а потом вам скажут: ‘Это был не волк, а лишь его тень’.
Матильда вскоре оставила их. Слова брата привели ее в ужас и беспокойство, но на другой же день она усмотрела в них высшую похвалу.
‘В наше время, когда всякая решимость вымерла, его решимость пугает их. Я передам ему слова брата. Посмотрим, что он на это ответит. Но я выберу момент, когда глаза его горят, тогда он не может лгать мне. Он был бы Дантоном! — прибавила она после долгого и смутного раздумья. — Ну что ж! Если бы вновь началась революция, какую роль играли бы Круазнуа и брат? Эта роль предначертана заранее: величественная покорность судьбе. Они оказались бы героическими баранами, безропотно позволяющими перерезать себе горло. И умирая, они боялись бы только одного: погрешить против хорошего тона. А мой Жюльен всадил бы пулю в лоб каждому якобинцу, который явился бы арестовать его, если бы имел хоть малейшую надежду спастись. Уж он-то не побоялся бы дурного тона’.
Эти последние слова заставили ее задуматься, они будили тяжелые воспоминания и отымали у нее всю смелость, так как напомнили ей насмешки де Кейлюса, де Круазнуа, де Люза и ее брата. Эти господа в один голос упрекали Жюльена за его п_о_п_о_в_с_к_и_й вид, смиренный и лицемерный.
— А между тем, — сказала она вдруг, с блестящим от радости взором, — горечь и частое повторение этих насмешек доказывают, что это самый выдающийся из всех людей, которых мы перевидали за эту зиму. Что значат те недостатки или смешные стороны, которые у него есть? В нем есть величие, и оно-то их неприятно поражает, несмотря на всю их доброту и снисходительность. Конечно, он бедняк и готовился стать священником, они же командуют эскадронами и не нуждаются ни в каких знаниях, это гораздо покойнее.
Ясно как день, что достоинства его внушают им опасения, несмотря на недостатки его всегда черного костюма и поповской мины, которую необходимо иметь этому бедному малому, чтобы не умереть с голоду. А уж поповская мина совершенно исчезает, как только мы остаемся одни хоть на несколько минут. Когда этим господам случается сказать фразу, которую они считают тонкой и неожиданной, то разве их первый взгляд не обращается к Жюльену? Это я очень хорошо заметила. А между тем они отлично знают, что он никогда не заговаривает с ними, если они не обратятся к нему с вопросом. Он говорит только со мной одной, потому что признает у меня высокую душу. На их замечания он отвечает лишь постольку, поскольку этого требует вежливость, и тотчас возвращается к почтительности. Со мной он спорит целыми часами и не уверен в своей мысли, пока я нахожу на нее малейшее возражение. Наконец, всю эту зиму мы ни разу не повздорили, он обращал на себя внимание только разговорами. И мой отец, человек выдающийся, который может высоко поднять славу нашего дома, уважает Жюльена. Все остальные его ненавидят, но никто не презирает, кроме ханжей — приятельниц моей матери.
Граф де Кейлюс старался прослыть большим любителем лошадей, всю свою жизнь он проводил у себя на конюшне и частенько там завтракал. Благодаря этой страсти, а также привычке никогда не улыбаться он пользовался большим уважением среди своих друзей: в их маленьком кружке он считался орлом.
На другой день, когда кружок этот собрался за креслом госпожи де Ла Моль (Жюльена при этом не было), господин де Кейлюс без всякого повода, как только увидел мадемуазель де Ла Моль, стал вместе с де Круазнуа и Норбером горячо оспаривать хорошее мнение Матильды о Жюльене. Она сейчас же поняла их уловку и пришла от нее в восхищение.
‘Теперь все они сплотились против одного гениального человека, у которого нет и десяти луидоров ренты, — подумала она, — и он имеет право ответить им только, если к нему обратятся с вопросом. Даже в своей черной одежде он внушает им страх. Что же было бы, если бы он носил эполеты?’
Никогда еще она так не блистала. С первых же нападок она покрыла веселыми сарказмами Кейлюса и его союзников. Когда запас шуток у этих блестящих офицеров истощился, она сказала господину де Кейлюсу:
— Если завтра какой-нибудь дворянчик из Франш-Конте спохватится, что Жюльен — его незаконный сын, и даст ему имя вместе с несколькими тысячами франков, то через шесть недель, господа, у него будут такие же усы, как у вас, а через шесть месяцев он будет таким же, как вы, гусарским офицером. И тогда величие его характера не будет уже смешным. Я вижу, господин будущий герцог, что у вас остался лишь старый и плохой довод: преимущество придворного дворянства над дворянством провинциальным. Но что же вам останется делать, если я пойду до конца и коварно дам в отцы Жюльену какого-нибудь испанского герцога, безансонского пленника со времен Наполеона, который, мучимый угрызениями совести, признает Жюльена на смертном одре?
Все эти предположения о незаконном происхождении показались довольно-таки дурного тона господам де Кейлюсу и де Круазнуа. Вот и все, что они усмотрели в рассуждениях Матильды.
Как ни привык Норбер подчиняться сестре, слова ее его были так ясны, что он принял важный вид, который, надо признаться, довольно плохо шел к его улыбающейся и добродушной физиономии, и отважился произнести несколько слов.
— Здоровы ли вы, друг мой? — ответила ему Матильда с серьезной миной. — Нужно быть серьезно больным, чтобы на шутки отвечать моралью. Моралью — вы! Уж не хлопочете ли вы о месте префекта?
Матильда очень скоро забыла обиженный вид графа де Кейлюса, досаду Норбера и молчаливое отчаяние де Круазнуа. Ей надо было разрешить одно роковое сомнение, внезапно охватившее ее душу.
‘Жюльен довольно откровенен со мною, — думала она. — В его годы и в его положении, при его необыкновенном честолюбии, он чувствует потребность в друге. Этим другом, быть может, являюсь я, но я не вижу у него любви. При отважности своего характера он высказал бы мне это чувство’.
Эта неуверенность, этот спор с самой собою, который отныне заполнял все ее время и для которого после каждого разговора с Жюльеном она находила все новые аргументы, рассеяли окончательно все приступы скуки, которым Матильда была так подвержена.
Мадемуазель де Ла Моль, как дочь человека умного, могущего сделаться министром и вернуть духовенству его права, была предметом неумеренной лести в монастыре Sacr-Coeur. Такое несчастье всегда бывает непоправимо. Ее убедили, что благодаря преимуществам своего происхождения, богатству и т. д. она должна быть счастливее всех других девушек. В этом кроется источник скуки всех принцев и их сумасбродств.
Матильда тоже не избежала пагубного влияния этих идей. Каким умом ни обладай, трудно в десять лет устоять против лести целого монастыря, да еще, по-видимому, лести, хорошо обоснованной.
С той минуты, как она решила, что любит Жюльена, Матильда более не скучала. Каждый день она поздравляла себя с принятым решением отдаться великой страсти. ‘Это развлечение представляет большие опасности, — думала она. — Тем лучше! В тысячу раз лучше! Я томилась скукой, не зная страсти, в самую лучшую пору жизни — от шестнадцати до двадцати лет. Я уже потеряла лучшие годы, вместо развлечений я была вынуждена выслушивать всякую чепуху от приятельниц моей матери, которые, как говорят, в тысяча семьсот девяносто втором году в Кобленце были совсем не так строги, как их теперешние проповеди’.
В период этих великих сомнений, волновавших Матильду, Жюльен не понимал те долгие взгляды, которые она на нем останавливала. Правда, он заметил какую-то удвоенную холодность в обращении графа Норбера, а также большую надменность со стороны де Кейлюса, де Люза и де Круазнуа. К этому он привык. Подобная беда случалась с ним не раз после какого-нибудь вечера, на котором он блистал более, чем это позволяло его положение. Если бы не тот исключительный прием, который оказывала ему Матильда, и не любопытство, которое внушал ему весь этот ансамбль, он не стал бы следовать за этими блестящими молодыми усачами в сад, куда они после обеда сопровождали мадемуазель де Ла Моль.
‘Да, я должен признаться, — говорил себе Жюльен, — мадемуазель де Ла Моль как-то особенно смотрит на меня. Но даже в те минуты, когда ее прекрасные голубые глаза устремлены на меня с самым непринужденным вниманием, я всегда улавливаю в них какой-то оттенок пытливости, холодности и упрямства. Неужели такова любовь? Какая разница со взором госпожи де Реналь!’
Однажды после обеда Жюльен, пройдя за господином де Ла Молем в его кабинет, быстро вернулся затем в сад. В то время как он неосмотрительно подходил к группе Матильды, Жюльен услыхал несколько слов, произнесенных очень громко. Она поддразнивала брата. Жюльен услышал свое имя, отчетливо произнесенное два раза. При его появлении внезапно воцарилось глубокое молчание, которое они тщетно старались прервать. Мадемуазель де Ла Моль и брат ее были слишком возбуждены, чтобы найти новый предмет для разговора. Де Кейлюс, де Крузнуа, де Люз и один из бывших с ними приятелей встретили Жюльена с ледяной холодностью. Он удалился.

XIII

Заговор

Des propos dcousus, des rencontres par effet du hasard, se transforment en preuves de la dernire vidence aux yeux de l’homme а’imagination, s’il a quelque feu dans le coeur.

Schiller1

1 Обрывки разговоров, случайные встречи превращаются в неопровержимые доказательства для человека, наделенного воображением, если в сердце его сокрыта хоть искра пламени.

Шиллер.

На следующий день Жюльен опять застал Норбера и его сестру разговаривающими о нем. Как и накануне, при его появлении наступило мертвое молчание. Тогда подозрения его потеряли всякие пределы. ‘Уж не задумали ли эти милые молодые люди насмехаться надо мною? Признаться, это гораздо вероятнее и гораздо естественнее, чем воображаемая страсть мадемуазель де Ла Моль к ничтожному секретарю. Во-первых, способны ли эти люди на страсть? Их дело дурачить других. Они завидуют тому, что я, быть может, интереснее их в разговоре. Зависть тоже одна из их слабостей. Теперь весь план их понятен. Мадемуазель де Ла Моль хочет убедить меня в своем расположении единственно для того, чтобы выставить на посмешище своему жениху’.
Это жестокое подозрение нарушило душевное равновесие Жюльена и без труда разрушило ту любовь, которая зарождалась в его сердце. Любовь эта основывалась лишь на редкой красоте Матильды или, скорее, на ее царственной осанке и восхитительных туалетах. В этих вещах Жюльен был еще настоящим простаком. Уверяют, что когда какой-нибудь умный простолюдин добирается до верхов общества, то больше всего его поражает красота великосветских дам. Все предыдущие дни Жюльен мечтал вовсе не о характере Матильды. У него было достаточно здравого смысла, чтобы понять, что этого характера он совершенно не знал, а то, что он в нем видел, могло ему только казаться.
Например, Матильда ни за что на свете не пропустила бы воскресной обедни и почти ежедневно сопровождала свою мать в церковь. Если в салоне де Ла Моля какой-нибудь неосторожный гость забывал, где он находится, И позволял себе хотя бы самый отдаленный намек на шутку над истинными или предполагаемыми интересами трона или Церкви, Матильда немедленно напускала на себя ледяную серьезность. Ее взгляд, обычно столь живой, принимал надменное и бесстрастное выражение старого фамильного портрета.
А между тем Жюльен знал, что у нее в комнате постоянно были два-три тома Вольтера наиболее философского содержания. Он сам частенько брал по нескольку томов из прекрасного издания в великолепных переплетах и, раздвигая немного тома, маскировал таким образом то, что уносил с собою, вскоре, однако, он заметил, что кто-то другой тоже читает Вольтера. Тогда он употребил семинарскую хитрость: он положил несколько волосков на те тома, которые, по его мнению, могли интересовать мадемуазель де Ла Моль. Они исчезали на целые недели.
Господин де Ла Моль, выведенный из терпения своим книгопродавцом, присылавшим ему только п_о_д_л_о_ж_н_ы_е ‘Мемуары’, поручил Жюльену покупать все сколько-нибудь интересные новинки. Но для того чтобы отрава эта не распространилась по дому, секретарю было приказано убирать эти книги в книжный шкаф, стоявший в кабинете самого маркиза. Он вскоре убедился, что все новые книги, сколько-нибудь враждебные престолу и Церкви, немедленно исчезали. Конечно, не Норбер читал их.
Жюльен, преувеличивая смысл этих фактов, приписывал мадемуазель де Ла Моль лукавство Макиавелли. Это мнимое коварство составляло в его глазах большую, почти единственную в ее характере прелесть. До такой крайности довела его скука, нагоняемая лицемерием и добродетельными разговорами.
Он скорее возбуждал свое воображение, чем был действительно увлечен любовью. Влюблен он бывал лишь после долгих мечтаний об изящной талии мадемуазель де Ла Моль, об изысканности ее туалета, о белизне и красоте ее рук, о disinvoltura {Непринужденность (ит.).} всех ее движений. Тогда, для полноты очарования, он воображал ее себе Екатериной Медичи, приписывал ей такой характер, для которого не существует ничего слишком злодейского. Это был идеал Малонов, Фрилеров и Кастанедов, которыми он восхищался в юности. Одним словом, это был его идеал Парижа.
Может ли быть что-нибудь комичнее, чем приписывать глубину или злодейство характеру парижан?
‘Не может быть, чтобы это т_р_и_о смеялось надо мною’, — думал Жюльен. Зная хоть немного его характер, можно представить себе то мрачное и холодное выражение, которое приняли его глаза при встрече со взором Матильды. С горькой иронией были отвергнуты уверения в дружбе, на которые мадемуазель де Ла Моль отважилась два или три раза.
Эта внезапная странность задела за живое молодую девушку, и сердце ее, обычно холодное, скучающее, чувствительное к одному остроумию, возгоралось всею страстью, на какую было способно. Но в характере Матильды было много гордости, и зарождение чувства, отдававшего ее счастье в руки другого, сопровождалось какой-то мрачной тоской.
Жюльен приобрел уже достаточный опыт со времени своего приезда в Париж, чтобы различить, что дело было не в сухой, тоскливой скуке. Вместо того чтобы, как прежде, стремиться на вечера, спектакли и всякого рода развлечения, она избегала их.
Французское пение нагоняло на Матильду смертельную скуку, а между тем Жюльен, считавший своим долгом присутствовать при разъездах в Опере, заметил, что она стремится бывать там гораздо чаще. Ему показалось, что она утратила часть той размеренности, которой отличались все ее поступки. Она отвечала иногда своим приятелям шутками оскорбительными, до того они были обидно резки. Жюльен находил, что она насмехалась над маркизом де Круазнуа. ‘Этот молодой человек должен безумно любить деньги, если не посылает к черту эту девушку, как бы богата она ни была’, — думал Жюльен. И, возмущенный за него оскорблениями, наносимыми мужскому достоинству, он удваивал свою холодность по отношению к ней. Часто ответы его бывали прямо невежливы.
Жюльен, однако, не мог оставаться слепым и хотя твердо решил не попадать впросак и не отзываться на проявления внимания со стороны Матильды, но проявления эти бывали иногда так очевидны, а сама она казалась ему такой красивой, что он испытывал смущение.
‘В конце концов ловкость и долготерпение этих великосветских молодых людей восторжествуют над моей неопытностью, — думал он. — Надо уехать и положить конец всему этому’.
Маркиз поручил ему управление целым рядом мелких поместий и домов, принадлежавших ему в Южном Лангедоке. Необходимо было туда съездить. Господин де Ла Моль с трудом согласился отпустить Жюльена, так как тот сделался его правой рукой во всем, что только не касалось его честолюбия.
‘В конце концов, им не удалось меня поймать, — думал Жюльен, готовясь к отъезду. — Меня забавляли насмешки мадемуазель де Ла Моль над этими господами, все равно, были ли они искренни или предназначались только для того, чтобы внушить мне доверие. Если не существует заговора против сына плотника, то поведение мадемуазель де Ла Моль необъяснимо, по крайней мере, столько же для маркиза де Круазнуа, сколько для меня. Вчера, например, досада его была совершенно неподдельна, и я имел удовольствие видеть, что меня предпочитают молодому человеку, который настолько же богат и знатен, насколько я беден и прост. Это лучшая из одержанных мною побед. Воспоминание о ней будет развлекать меня в почтовой карете во время моих поездок по равнинам Лангедока’.
Он держал свой отъезд в секрете, но Матильда лучше его знала, что на следующий день он должен был покинуть Париж, и надолго. Она сослалась на сильнейшую головную боль, которую усиливал спертый воздух гостиной, и долго гуляла в саду, до такой степени преследуя своими едкими насмешками Норбера, маркиза де Круазнуа, де Кейлюса, де Люза и несколько других молодых людей, обедавших в доме де Ла Моля, что заставила их разойтись. На Жюльена она смотрела как-то особенно.
‘Взгляд этот может быть притворством, — думал Жюльен, — но это стесненное дыхание, но ее волнение!.. Ба! — продолжал он, — кто я такой, чтобы судить о подобных вещах? Ведь дело идет о самой восхитительной из парижанок. Быть может, это прерывистое дыхание, чуть не растрогавшее меня, она переняла у Леонтины Фай, которую она так любит?’
Они остались одни, разговор явно не клеился. ‘Нет, Жюльен ничего не чувствует ко мне’, — думала Матильда с искренним горем.
Когда он прощался с ней, она сильно сжала его руку.
— Сегодня вечером вы получите от меня письмо, — сказала она ему таким изменившимся голосом, что его трудно было узнать.
Это тотчас растрогало Жюльена.
— Отец мой, — продолжала она, — по-должному оценивает те услуги, которые вы ему оказываете. Не надо завтра уезжать, найдите какой-нибудь предлог.
И она убежала.
Сложена она была очаровательно, более красивую ножку трудно было вообразить, бежала она с грацией, восхитившей Жюльена. Но угадает ли читатель, какая была его первая мысль, когда она скрылась из виду? Его оскорбил повелительный тон, с которым она произнесла это слово надо. Людовик Пятнадцатый, будучи при смерти, был тоже сильно оскорблен этим же словом, некстати употребленным его лейб-медиком, а ведь Людовик XV не был каким-нибудь выскочкой.
Час спустя лакей подал Жюльену письмо, это было замаскированное объяснение в любви.
‘В слоге не заметно большой напыщенности, — говорил себе Жюльен, стараясь этими литературными ремарками обуздать радость, вызывавшую у него невольную улыбку. — Наконец-то я, — воскликнул он вдруг, не будучи в состоянии сдерживать свой восторг, — я, бедный крестьянин, получил объяснение в любви от знатной особы! Но и я держался недурно, — прибавил он, сдерживая, насколько возможно, свою радость.— Я сумел сохранить свое достоинство и ни разу не сказал, что люблю’.
Он стал рассматривать форму букв, у мадемуазель де Ла Моль был красивый мелкий английский почерк. Ему нужно было какое-нибудь физическое занятие, чтобы отвлечься от доходившей до безумия радости.
‘Ваш отъезд заставляет меня высказаться… Не видеть вас более было бы свыше моих сил…’
Одна мысль, словно какое-нибудь открытие, поразила Жюльена и, удвоив его радость, заставила прервать изучение письма Матильды.
‘Я торжествую над маркизом де Круазнуа, — воскликнул он, — хотя и говорю только о серьезных вещах! А ведь он так красив! У него и усы, и восхитительный мундир, и он всегда находит в нужный момент остроумное и тонкое словцо…’
Жюльен пережил восхитительную минуту, бродя по саду вне себя от блаженства.
Потом он поднялся в кабинет и велел доложить о себе маркизу де Ла Молю, который, по счастью, был дома. Он без труда доказал ему, показав некоторые гербовые бумаги, полученные из Нормандии, что хлопоты о его нормандских тяжбах заставляют его отложить отъезд в Лангедок.
— Я очень рад тому, что вы не уезжаете, — сказал ему маркиз, когда они окончили деловые разговоры, — я л_ю_б_л_ю в_а_с в_и_д_е_т_ь.
Жюльен вышел, слова эти мучили его.
‘А я собираюсь обольстить его дочь! Сделать, быть может, невозможным брак ее с маркизом де Круазнуа, о котором он так мечтает, если ему самому не удалось сделаться герцогом, то, по крайней мере, дочь его будет иметь право сидеть перед королем’. У Жюльена мелькнула мысль все же уехать в Лангедок, несмотря на письмо Матильды, несмотря на объяснение с маркизом, но этот проблеск добродетели быстро исчез.
‘Я чересчур добр, — сказал он себе, — мне, плебею, иметь сострадание к такой знатной семье! Мне, которого герцог де Шон называет лакеем! Какими способами увеличивает маркиз свое огромное состояние? Продавая ренту, когда узнает во дворце, что на другой день будет нечто вроде государственного переворота. А я, брошенный злой судьбой в последние ряды общества, я, которого она наделила благородным сердцем и отказала хотя бы в тысяче франков ренты, то есть в куске хлеба, б_у_к_в_а_л_ь_н_о в к_у_с_к_е х_л_е_б_а, я должен отказаться от счастья, которое идет в руки! От светлого источника, из которого могу утолить свою жажду, в этой жгучей пустыне посредственности, путь через которую так труден! Честное слово, я не так глуп, всяк за себя в этой пустыне эгоизма, называемой жизнью’.
И ему вспомнились презрительные взгляды, которые посылала ему госпожа де Ла Моль и особенно ее приятельницы.
Удовольствие победы над маркизом де Круазнуа довершило его отход с пути добродетели.
‘Как бы я хотел, чтобы он рассердился, с какой уверенностью нанес бы я ему удар шпагой. — И он проделал движение выпада. — До этого письма я был просто злоупотреблявшим своей храбростью, после письма я ему ровня. Да, — говорил он себе медленно, с бесконечным наслаждением,— заслуги маркиза и мои были взвешены, и бедный плотник из Юры одержал верх’.
— Хорошо же, — вскричал он, — я нашел, как подписать свой ответ. Не думайте, мадемуазель де Ла Моль, что я забываю свое положение. Я вам дам понять и глубоко почувствовать, что вы ради сына плотника отказываетесь от потомка знаменитого Ги де Круазнуа, который последовал за Людовиком Святым в Крестовый поход.
Жюльен был не в состоянии сдерживать свою радость. Он принужден был спуститься в сад. Комната, в которой он заперся на ключ, казалась ему слишком душной.
‘Я — бедный крестьянин из Юры, — повторял он без конца, — я, осужденный вечно носить эту унылую черную одежду! Увы! двадцать лет назад и я носил бы мундир, как они. В то время такой человек, как я, или был бы убит, или произведен в г_е_н_е_р_а_л_ы в т_р_и_д_ц_а_т_ь ш_е_с_ть л_е_т’. Зажатое в его руке письмо, казалось, придавало ему рост и осанку настоящего героя. ‘Правда, в наше время благодаря этой черной одежде можно в сорок лет быть обладателем стотысячного оклада и синей ленты, как, например, епископ Бовэ. Ну, что ж, — говорил он с мефистофельской улыбкой, — я умнее их и умею выбрать мундир, подходящий моему веку’. И он почувствовал огромный прилив честолюбия и приверженности к духовной одежде. ‘Сколько было кардиналов еще более низкого, чем я, происхождения, а между тем они держали власть в своих руках! Как, например, мой соотечественник Гранвель’.
Мало-помалу возбуждение Жюльена улеглось, благоразумие взяло верх. Он сказал себе, как его учитель Тартюф, роль, которую он знал наизусть:
Je puis croire ces mots, un artifice honnte.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Je ne me fоrai point a des propos si doux,
Qu’un peu de ses faveurs, aprs quoi je soupire,
Ne vienne m’assurer tout ce qu’ils m’ont pu dire1.
1 Я могу принять эти слова за невинную хитрость… И никогда не доверюсь столь сладостным речам, пока ее благосклонность, о которой я мечтаю, не подтвердит мне то, о чем они могли мне говорить.
‘Тартюф’, акт IV, сц. 5.
‘Тартюфа тоже погубила женщина, а он был ничуть не хуже других… Мой ответ могут показать… Против этого мы найдем средство, — продолжал он медленно, с выражением сдерживаемой ярости, — а именно начнем его с самых пылких фраз из письма прелестнейшей Матильды.
Да, но четверо лакеев господина де Круазнуа бросаются на меня и вырывают у меня оригинал. Нет, ведь я хорошо вооружен, и всем известно, что я имею привычку стрелять в лакеев.
Ну что же! Один из них не лишен отваги, он бросается на меня: ему обещано сто луидоров. Я убиваю или раню его, и прекрасно, этого только и надо было. Меня бросают в тюрьму на самом законном основании, я предстаю перед судом исправительной полиции, и судьи по законам правосудия и справедливости отправляют меня в Пуасси, в компанию Фонтана и Магалона. Там я сплю вповалку с четырьмя сотнями бездельников’.
— А я еще хочу иметь какую-то жалость к этим людям! — вскричал он, стремительно вскакивая. — Разве она есть у них, когда к ним в лапы попадают люди третьего сословия!
Этой фразой он покончил со своей признательностью господину де Ла Молю, которая до той минуты невольно мучила его.
‘Успокойтесь, господа дворяне, я понимаю этот макиавеллический поступок, аббат Малон или господин Кастанед поступили бы не лучше. Вы похитили у меня в_о_з_м_у_т_и_т_е_л_ь_н_о_е письмо, и я окажусь вторым полковником Кароном в Кольмаре.
Угодно вам обождать минутку, господа, я отправлю роковое письмо в наглухо запечатанном конверте на хранение аббату Пирару. Он человек честный, янсенист и, как таковой, гарантирован от экономических соблазнов. Да, но он вскрывает письма… Пошлю его Фуке’.
Надо признаться, взгляд Жюльена был ужасен, а лицо отвратительно: оно дышало преступлением. Это был несчастный человек, сражающийся со всем обществом.
‘К оружию!’ — воскликнул Жюльен и одним прыжком бросился с крыльца дома. Войдя в лавочку уличного писца, он испугал того. ‘Перепишите это’, — сказал он, подавая писцу письмо мадемуазель де Ла Моль.
Пока тот переписывал, он написал Фуке, прося его сохранить драгоценную вещь, посылаемую на хранение. ‘Нет, господа, — прервал он самого себя, — ведь черный кабинет на почте вскроет мое письмо и вернет вам то, что вы ищете…’ Он пошел купить огромную Библию у одного протестантского книгопродавца, очень ловко спрятал письмо Матильды в ее переплет, велел запаковать книгу и отослать пакет по почте по адресу одного из работников Фуке, имени которого никто в Париже не знал.
Покончив с этим, он веселый, легкими шагами вернулся в особняк де Ла Моля. ‘Теперь — за дела!’ — воскликнул он, запираясь в своей комнате на ключ и сбрасывая с себя верхнюю одежду.
‘Как! — писал он Матильде, — неужели мадемуазель де Ла Моль через руки отцовского лакея Арсена пересылает такое обольстительное письмо бедному плотнику из Юры для того, без сомнения, чтобы посмеяться над его простосердечием…’ И он переписал самые откровенные фразы из полученного им письма.
Его послание сделало бы честь дипломатической осторожности кавалера де Бовуази. Было всего десять часов. Жюльен отправился в Итальянскую оперу, опьяненный счастьем и сознанием своей силы, сознанием, столь новым для такого бедняги. Он услышал пение своего друга Джеронимо. Никогда музыка не приводила его в такой восторг. Он чувствовал себя почти богом.

XIV

Мысли молодой девушки

Que de perplexits! Que de nuits passes sans sommeil! — Grand Dieu! vais-je me rendre mprisable! il me mprisera lui-mme. Mais il part, il s’loigne.

Alfred de Musset1

1 Какие муки нерешительности! Сколько ночей, проведенных без сна! Боже великий! неужели я дойду до такого унижения? Он сам будет презирать меня! Но он уезжает, уезжает далеко.

Альфред де Мюссе.

Матильда написала свое письмо не без борьбы с самой собой. Каким бы образом ни зародилось ее чувство к Жюльену, вскоре оно восторжествовало над гордостью, которая с тех пор, как она помнила себя, безраздельно царила в ее сердце. Эта возвышенная и холодная душа была в первый раз увлечена страстью. Но если страсть эта торжествовала над гордостью, то все же она еще считалась с привычками. Два месяца внутренней борьбы и новых ощущений переродили, так сказать, все ее нравственное существо.
Матильде казалось, что счастье открывается перед нею. Этой иллюзии, всевластной над людьми с мужественной душой и высоким умом, пришлось долго бороться с самолюбием и с чувствами обыденного долга. Однажды она вошла к своей матери в семь часов утра и умоляла позволить ей уехать в Виллекье. Маркиза не соблаговолила даже ей ответить, а посоветовала пойти и лечь снова в постель. Это было последнее усилие обыденного благоразумия и уважения к принятым взглядам.
Боязнь поступить дурно или оскорбить те идеи, которые были священны для разных де Кейлюсов, де Люзов, де Круазнуа, не имели над Матильдой большой власти, ей казалось, что существа, подобные им, не созданы для того, чтобы понимать ее, она готова была советоваться с ними лишь в том случае, если дело шло о покупке коляски или имения. Действительно же боялась она одного: что Жюльен будет недоволен ею.
А может быть, он тоже только кажется человеком выдающимся.
Она ненавидела отсутствие характера, и в этом заключался ее главный упрек тем прекрасным молодым людям, которые ее окружали. Чем остроумнее они вышучивали все то, что уклоняется от моды или неумело следует за нею, тем более они теряли в ее глазах.
‘Они храбры, и только. Да впрочем, в чем их храбрость? — думала она. — В дуэлях? Но ведь теперь дуэль — это простая церемония, в которой известно заранее все, даже то, что следует сказать при падении. Лежа на траве и приложив руку к сердцу, надо великодушно простить своего противника и упомянуть о возлюбленной, часто вымышленной или такой, которая в самый день вашей смерти пойдет на бал из боязни возбудить подозрения.
Легко презирать опасность, находясь во главе эскадрона, сверкающего оружием, но если это — опасность для одного, исключительная, непредвиденная, в сущности, некрасивая!..
Увы! — говорила Матильда, — только при дворе Генриха Третьего были люди, столь же выдающиеся по характеру, как и по рождению. О, если бы Жюльен участвовал в сражениях при Жарнаке или Монконтуре, тогда бы у меня не было сомнений. В те времена полные энергии и силы французы не были куклами. День битвы был днем, когда нет времени для нерешительности.
Жизнь их не была заключена, подобно египетской мумии, в какой-то покров, для всех одинаковый. Да, — добавила она, — надо было больше действительной храбрости для того, чтобы выйти одному в одиннадцать часов вечера из дворца ‘Суассон’, где жила Екатерина Медичи, чем теперь для того, чтобы отправиться в Алжир. Жизнь человека состояла из смены случайностей. В наше время цивилизация изгнала случайность и уже более не существует неожиданного. А если появится в мыслях, на него обрушивается достаточно эпиграмм, если же проявится в событиях, то нет такой подлости, перед которой наша трусость остановилась бы. На какое бы безумие она нас ни толкнула, ей найдется извинение. Выродившийся и скучный век! Что бы сказал Бонифас де Ла Моль, если бы, подняв из могилы свою отрубленную голову, увидел, что в тысяча семьсот девяносто третьем году семнадцать человек из его потомков позволили схватить себя как бараны, чтобы погибнуть на гильотине два дня спустя? Смерть была для них неизбежна, но защищаться и убить хотя бы одного или двух якобинцев считалось признаком дурного тона. О! в героическую эпоху Франции, во времена Бонифаса де Ла Моля, Жюльен был бы командиром эскадрона, а брат мой — молодым добродетельным священником с благоразумием в очах и рассудительностью на устах’.
Несколько месяцев тому назад Матильда отчаивалась встретить существо, хоть немного отличающееся от общей мерки. Некоторое удовольствие она находила в переписке с несколькими молодыми людьми из общества. Эта вольность, столь неприличная и неосторожная для молодой мадемуазель, могла опозорить ее в глазах де Круазнуа, отца его герцога де Шона и всего этого дома, который, видя, что предполагаемый брак расстроился, пожелал бы знать причину этого. Поэтому-то в те дни, когда Матильда писала одно из своих писем, она не могла заснуть. А между тем письма эти были лишь ответами.
Теперь она осмелилась заявить о своей любви. Она написала п_е_р_в_а_я (какое ужасное слово!) человеку, стоящему на последних ступенях общества.
В случае обнаружения обстоятельство это грозило ей вечным позором. Ни одна из бывавших у ее матери дам не отважилась бы принять ее сторону! Какие нелепости пришлось бы им повторять для того, чтобы ослабить удар ужасающего презрения светских гостиных?
Даже говорить было ужасно, но писать! ‘Е_с_т_ь в_е_щ_и, к_о_т_о_р_ы_х, н_е п_и_ш_у_т!’,— воскликнул Наполеон, узнав о капитуляции Байлена. И как раз Жюльен рассказал ей об этих словах, как будто предупреждая ее,
Впрочем, все это было еще ничего, беспокойство Матильды происходило из других причин. Не заботясь об ужасном впечатлении на общество, о несмываемом, полном презрения бесчестии — ибо оскорбляла свою касту, — она решилась написать человеку совершенно иной породы, чем все эти де Круазнуа, де Люзы и де Кейлюсы.
Но глубина, непостижимость характера Жюльена могли бы испугать даже при обыденных отношениях с ним. А она намеревается сделать его своим возлюбленным, быть может, властелином!
‘Каких не изъявит он претензий, если когда-нибудь приобретет надо мною власть? Ну что ж! Я скажу себе как Медея: ‘П_о_с_р_е_д_и с_т_о_л_ь_к_и_х о_п_а_с_н_о_с_т_е_й м_н_е о_с_т_а_е_т_с_я м_о_е Я’. У Жюльена нет никакого уважения к благородству крови, — думала она. — Более того, у него, может быть, нет никакой любви ко мне’.
К этим минутам ужасных сомнений прибавилось еще чувство женской гордости. ‘Все должно быть необыкновенно в судьбе такой девушки, как я!’ — вскричала раздосадованная Матильда. В это время гордость, внушенная ей с колыбели, боролась с добродетелью. В эту-то минуту отъезд Жюльена ускорил ход событий.
(К счастью, подобные характеры весьма редки.)
Вечером, очень поздно, Жюльен возымел коварство отослать вниз, к привратнику, очень тяжелый чемодан, он поручил сделать это лакею, ухаживавшему за горничной мадемуазель де Ла Моль. ‘Хитрость эта может остаться без последствий, — подумал он. — Если же она удастся, то Матильда подумает, что я уехал’. И заснул, очень довольный своей проделкой. Матильда не сомкнула глаз.
На другой день, очень рано утром, Жюльен вышел из особняка незамеченным и вернулся еще до восьми часов.
Едва он очутился в библиотеке, как мадемуазель де Ла Моль появилась в дверях. Он передал ей свой ответ. Ему казалось, что он должен что-то сказать ей, по крайней мере момент был удобный, но мадемуазель де Ла Моль не пожелала его слушать и исчезла. Жюльен остался очень доволен, так как не знал, что ей сказать.
‘Если все это не игра, условленная с графом Норбером, то ясно, что именно мои холодные взгляды зажгли в этой высокорожденной девице какую-то странную любовь. Я буду невероятно глуп, если позволю себе увлечься этой высокой белокурой куклой’. Рассуждение это сделало его более чем когда-либо холодным и расчетливым.
‘В готовящейся битве, — прибавил он, — дворянская спесь будет служить своего рода холмом, образующим военную позицию между ею и мною. На нее и надо действовать. Зря я остался в Париже: отсрочка моего отъезда унижает и подчиняет меня, если все это — только игра. Чем я рисковал, если бы уехал? Если они насмехаются надо мною, то я бы, в свою очередь, насмеялся над ними. Если же она действительно интересуется мною, то своим отъездом я бы увеличил этот интерес во сто раз’.
Письмо мадемуазель де Ла Моль настолько польстило тщеславию Жюльена, что хотя он и подсмеивался над своим приключением, но забыл обдумать, следует ли ему уехать.
Роковой особенностью его характера была чрезвычайная чувствительность к собственным ошибкам. Поэтому он был сильно раздосадован и почти не вспоминал о той невероятной победе, которая предшествовала его промаху, когда вдруг, около девяти часов вечера, мадемуазель де Ла Моль появилась в дверях библиотеки, бросила ему письмо и убежала.
‘Это, кажется, будет роман в письмах, — сказал он, поднимая его. — Неприятель делает вероломное движение, я же буду выказывать холодность и добродетель’.
У него просили определенного ответа с высокомерием, которое его развеселило. Жюльен доставил себе удовольствие на двух страницах подурачить тех, кто хотел подшутить над ним, и в шутливой же форме объявил в конце письма, что отъезд его окончательно назначен на следующее утро.
Окончив письмо, он подумал: ‘Я передам его в саду’, пошел туда и стал смотреть на окно комнаты мадемуазель де Ла Моль.
Она помещалась в первом этаже рядом с комнатами ее матери, над высокой антресолью.
Этот первый этаж был так высок, что Жюльена, который прогуливался по липовой аллее с письмом в руке, не видно было из окна мадемуазель де Ла Моль. Свод из тщательно подстриженных лип загораживал вид. ‘Ну вот, — подумал Жюльен с досадой, — опять неосторожность! Если они затеяли смеяться надо мной, то, показываясь с письмом в руке, я оказываю услугу своим врагам’.
Комната Норбера находилась как раз над комнатой сестры, и если бы Жюльен вышел из-под свода, образованного подстриженными ветвями лип, то граф и друзья его могли бы следить за всеми его движениями.
Мадемуазель де Ла Моль появилась у своего окна. Он показал ей кусочек письма, она кивнула. Жюльен тотчас же взбежал к ней и по счастливой случайности встретил на главной лестнице прекрасную Матильду, которая взяла его письмо совершенно непринужденно и со смехом.
‘Сколько страсти бывало во взгляде бедной госпожи де Реналь, — подумал Жюльен, — когда, уже после шестимесячной связи, она решилась взять у меня письмо! Мне кажется, что ни разу в жизни она не смотрела на меня смеющимися глазами’.
Свои дальнейшие мысли Жюльен не выражал уже с такой ясностью. Стыдился ли он мелочности своих побуждений? ‘Но, с другой стороны, — добавлял он мысленно, — какая разница в изяществе утреннего туалета, в элегантности манер. Человек со вкусом, завидя мадемуазель де Ла Моль даже в тридцати шагах, легко отгадает, какое место она занимает в обществе’.
Хотя Жюльен и подшучивал таким образом, но он все же не признавался самому себе в своих мыслях до конца: госпожа де Реналь не должна была жертвовать для Жюльена маркизом де Круазнуа. Единственным соперником его был этот отвратительный супрефект Шарко, который называл себя де Можироном, потому что Можиронов больше не было.
В пять часов Жюльен получил третье письмо: оно было брошено ему с порога двери в библиотеку. И опять мадемуазель де Ла Моль убежала. ‘Что за страсть к письмам! — сказал себе Жюльен со смехом, — когда так легко было бы говорить друг с другом! Неприятелю, очевидно, угодно иметь мои письма, да еще не одно!’ Он не торопился вскрывать конверт. ‘Опять красивые фразы’, — подумал он. Но побледнел, читая их. В письме было всего несколько строк:
‘Мне необходимо переговорить с вами. Я должна это сделать сегодня же вечером, будьте в саду, когда пробьет час пополуночи. Возьмите возле колодца лестницу садовника, приставьте ее к моему окну и поднимитесь ко мне. Теперь полнолуние, но пускай!’

XV

Заговор ли это?

Ah! que j’intervalle est cruel entre un grand projet conu et son excution! Que de vaines terreurs! que d’irrsolutions! Il s’agit de la vie. — Il s’agit de buen plus: de l’honneur!

Schiller1

1 О, сколь мучителен промежуток времени, отделяющий смелый замысел от его выполнения! Сколько напрасных страхов! Сколько колебаний! На карту ставится жизнь — более того, много более: честь!

Шиллер.

‘Это становится серьезным, — подумал Жюльен. — И слишком ясным, — прибавил он, подумав. — Как! эта прелестная мадемуазель может, слава богу, с полной свободой поговорить со мной в библиотеке, маркиз никогда не заходит туда из страха, чтобы я не пристал к нему со счетами. Мадемуазель де Ла Моль и граф Норбер — единственные лица, которые туда входят, — почти целый день не бывают дома, и очень легко проследить минуту их возвращения. А между тем прелестнейшая Матильда, руку которой впору бы получить только владетельному принцу, желает, чтобы я совершил ужаснейшее безрассудство.
Очевидно, что меня хотят погубить или, по крайней мере, посмеяться надо мною. Сначала меня хотели погубить моими письмами, но они оказались осторожными. Так вот теперь им нужен такой поступок, который выдал бы меня с головой. Эти красавчики считают меня или уж очень глупым, или большим фатом. Черт возьми! В самый разгар полнолуния влезать по лестнице в бельэтаж на высоту двадцать пять футов! Меня успеют заметить даже из соседних домов. Хорош я буду на своей лестнице!’
Жюльен поднялся к себе в комнату и, насвистывая, принялся укладывать свой чемодан. Он твердо решил уехать, даже не ответив.
Но это мудрое решение не принесло покоя его сердцу. ‘А что если Матильда искренна? — внезапно сказал он себе, покончив с укладкой. — В таком случае я окажусь в ее глазах настоящим трусом. У меня нет знатного происхождения, мне нужны достоинства, поступки, а не предположения, нужно наличное золото, а не кредит…’
Он раздумывал целые четверть часа. ‘Зачем отрицать? — сказал он наконец. — В ее глазах я буду трусом. Я потеряю не только расположение самой блестящей особы высшего общества, как они все выражались на балу у герцога де Реца, но и лишусь высшего наслаждения видеть, как для меня жертвуют маркизом де Круазнуа, сыном герцога, который со временем сам будет герцогом, молодым человеком, очаровательным, одаренным всеми качествами, которых недостает мне, — находчивостью, знатностью, богатством… Угрызения совести будут преследовать меня всю жизнь не из-за нее, собственно, ведь любовниц так много.
‘Но честь — одна!’ — говорит старый дон Диего, а в этом случае я открыто отступаю перед первой возникшей опасностью, так как дуэль с господином де Бовуази была скорее шуткой. Теперь — дело совсем другое. Меня может подстрелить любой слуга, но это еще наименьшая из опасностей: меня могут опозорить.
Это становится серьезным, милейший, — добавил он на гасконском наречии и с чисто гасконской веселостью. — Дело идет о ч_е_с_т_и. Подобный случай никогда не представится снова такому несчастному бедняку, как я, брошенному судьбой столь низко, любовные приключения у меня будут, но гораздо более низкого порядка…’
Он долго раздумывал, прохаживаясь быстрыми шагами и время от времени внезапно останавливаясь. К нему в комнату поставили великолепный мраморный бюст кардинала Ришелье, который невольно привлекал к себе его взгляды. Казалось, бюст этот смотрел на него строго, как бы упрекая его за недостаток отваги, столь свойственной французской натуре: ‘В твое время, великий человек, стал бы я колебаться?’
‘В худшем случае, — сказал себе наконец Жюльен, предположим, что все это ловушка, но она очень коварна и скандальна для молодой мадемуазель. Они знают, что я не из таких людей, чтобы молчать. Значит, придется убить меня. Это было хорошо в тысяча пятьсот семьдесят четвертом году, во времена Бонифаса де Ла Моля, но де Ла Моль нашего времени никогда не осмелится на это: они совсем другие люди. Мадемуазель де Ла Моль так завидуют! Завтра же о ее позоре будут греметь в четырехстах гостиных, и еще с каким удовольствием!
Прислуга уже болтает между собой о явном предпочтении, оказываемом мне, я это знаю, я слышал разговоры.
С другой стороны, ее письма!.. Они, пожалуй, думают, что я ношу их при себе и что они отнимут их, застав меня в ее комнате. Мне придется иметь дело с двумя, тремя, быть может, четырьмя людьми. Но где взять им этих людей? Где найти в Париже молчаливых слуг? Все они боятся суда… Ей-богу! Да и все эти Кейлюсы, Круазнуа, де Люзы… Их соблазнила перспектива момента и мой дурацкий вид перед ними. Берегитесь участи Абеляра, господин секретарь!
Ну так ладно же! Вы будете носить знаки моих ударов, я буду бить по лицу, как солдаты Цезаря при Фарсале. Что же касается писем, то я могу спрятать их в надежное место’.
Жюльен переписал копии с двух последних писем, вложил их в один из томов великолепного издания Вольтера, находившегося в библиотеке, а оригиналы отнес собственноручно на почту.
‘Какое безумие я затеваю!’ — сказал он себе с удовольствием и ужасом, когда вернулся домой. Он провел целые четверть часа, не думая о том, что предстояло ему сделать ночью.
‘Если я откажусь, то потом буду презирать себя. Поступок этот останется для меня на всю жизнь источником сомнений, а для меня подобное сомнение мучительнее всякого несчастья. Разве я не испытал этого по отношению к любовнику Аманды? Мне кажется, что я скорее простил бы себе настоящее преступление, раз сознавшись, я перестал бы о нем думать.
Как! вступив в соперничество с человеком, носящим одно из самых громких имен Франции, я сам, без всякой причины, объявлю себя побежденным! В сущности, не пойти туда — это малодушие. Слово это решает все! — воскликнул Жюльен, вскочив с места. — К тому же она так хороша!
Если только это не предательство, то на какое безумие решается она ради меня!.. Если же это мистификация, господа, то, черт возьми, от меня одного зависит придать шутке серьезный оборот, и так я и сделаю.
Но если они свяжут мне руки, как только войду в комнату? Они, может быть, поставили там какую-нибудь хитрую машину.
Это похоже на дуэль, — сказал он себе, смеясь. — Всякий удар можно отбить, говорит мой учитель фехтования, но Господь Бог, желая покончить дело, заставляет одного из противников забывать парировать удары. Впрочем, вот чем мы им ответим’. Он вынул свои пистолеты и перезарядил их, хотя в этом не было нужды.
До момента действия оставалось еще много времени, и Жюльен стал писать Фуке: ‘Друг мой, ты вскроешь прилагаемое письмо только в том случае, если услышишь, что со мною случилось что-нибудь особенное. Тогда сотри имена собственные в посылаемой мною рукописи и сделай с нее восемь копий, которые ты разошлешь в газеты Марселя, Бордо, Лиона, Брюсселя и т.д., десять дней спустя отдай эту рукопись в печать. Первый же экземпляр отошли маркизу де Ла Молю, а остальные разбросай ночью по улицам Верьера недели две спустя’.
В той оправдательной записке, написанной в виде сказки, которую Фуке должен был вскрыть только в случае какого-нибудь особого происшествия, Жюльен старался возможно меньше скомпрометировать мадемуазель де Ла Моль, но все-таки очень точно описал свое положение.
Жюльен запечатывал свой конверт, когда прозвонил колокол к обеду и заставил забиться его сердце. Его воображение, полное только что написанным рассказом, находилось во власти трагических предчувствий. Он воочию представлял себе, как слуги хватают его, вяжут и, заткнув ему рот, тащат в подвал. Там один из слуг стережет его. А если бы честь благородной семьи потребовала, чтобы происшествие завершилось трагически, то было бы очень легко все покончить с помощью одного из ядов, не оставляющих после себя никаких следов. Тогда бы его мертвого перенесли в его комнату и сказали бы, что он умер от такой-то болезни.
Будучи, как настоящий драматический автор, взволнован придуманной им самим сказкой, Жюльен испытывал действительный страх, входя в столовую. Он смотрел на лакеев в парадных ливреях и вглядывался в их физиономии. ‘Которых из них выбрали для сегодняшней ночной экспедиции? — думал он про себя. — В этой семье так живы воспоминания о дворе Генриха Третьего, о них так часто говорят, что, сочтя себя оскорбленными, они будут действовать с большей решимостью, чем другие особы их ранга’. Он взглянул на мадемуазель де Ла Моль, желая в ее глазах прочесть замыслы ее семьи: она сидела бледная, с лицом как на средневековом портрете. Никогда он не видел у нее такого значительного выражения: она была действительно прекрасна и величественна. Он почти влюбился в нее. ‘Pallida morte futura’ {Бледна перед лицом смерти (ит.).}, — подумал он. (Ее бледность указывает на великие замыслы.)
После обеда он напрасно долго гулял по саду — мадемуазель де Ла Моль не показывалась. А в данную минуту разговор с нею снял бы с его души большое бремя.
Отчего не сознаться? Он испытывал страх и не стыдясь отдавался этому чувству, потому что твердо решился действовать. ‘Какое значение имеет то, что я чувствую сейчас, — повторял он себе, — лишь бы в нужную минуту я нашел в себе необходимое мужество!’ Он пошел разузнать заранее, где находится лестница и насколько она тяжела.
‘Вот орудие, — сказал он себе, смеясь, — которым мне написано на роду пользоваться! Как в Верьере, так и здесь. Но какая разница! Там, — прибавил он со вздохом, — мне не нужно было остерегаться той самой особы, ради которой рисковал. Да и опасность другая!
Если бы я был убит в садах господина де Реналя, то в этом не было бы никакого бесчестия для меня. Просто бы заявили, что смерть моя необъяснима. А здесь каких только отвратительных историй не станут рассказывать в салонах де Шона, де Кейлюса, де Реца, словом, повсюду. Я прослыву извергом в потомстве. В продолжение двух-трех лет… — продолжал он, посмеиваясь над самим собой. Однако эта мысль подавляла его. — И кто сможет защитить меня? Предположим, что Фуке напечатает мой посмертный памфлет, он окажется подлостью. Как! Я был принят в дом и в награду за оказанное гостеприимство и за расточаемую мне доброту я печатаю памфлет о том, что там происходит! Оскорбляю честь женщин! О, в тысячу раз лучше остаться в дураках!’
Этот вечер был ужасен.

XVI

Час пополуночи

Ce jardin tait fort grand, dessin depuis peu d’annes avec un goыt parfait. Mais les arbres avaient figur, daus le fameux Pr.-aux Cleres, si clbre du temps de Henry III, ils avaient plus d’un sicle. On y trouvait quelque chose de champtre.

Massinger1

1 Сад этот был очень большим, и разбит он был с изумительным вкусом тому назад несколько лет. Деревьям было более ста лет, от них веяло каким-то диким привольем.

Мессинджер.

Жульен собирался написать Фуке, чтобы отменить свое распоряжение, когда пробило одиннадцать часов. Он с шумом повернул ключ в дверном замке, делая вид, что заперся у себя, потом неслышными шагами пошел посмотреть, что делается в доме, особенно же на четвертом этаже, где жила прислуга. Там не происходило ничего необыкновенного. Одна из горничных госпожи де Ла Моль устроила вечеринку, и все очень весело пили пунш. ‘Если они так веселятся, — подумал Жюльен, — то не должны участвовать в ночной засаде, иначе они были бы более серьезны’.
Наконец он забрался в самый темный угол сада.
‘Если они не хотят показываться прислуге, то их люди, чтобы схватить меня, должны будут пробраться через садовую ограду.
Если господин де Круазнуа проявит хладнокровие во всем этом деле, то он поймет, конечно, что молодая особа, на которой он хочет жениться, будет менее скомпрометирована, если меня схватят до того, как я войду в ее комнату’.
Он сделал настоящую военную рекогносцировку, очень тщательную. ‘Дело идет о моей чести, — подумал он. — Если я совершу оплошность, то довод, что я не подумал об этом, будет плохим извинением в моих глазах’.
Погода была ясная до отчаяния. Луна взошла около одиннадцати, а в половине первого залила светом весь фасад дома, выходивший в сад.
‘Она просто сумасшедшая’, — думал Жюльен. Когда пробило час, в окнах графа Норбера все еще виднелся свет. Никогда в жизни Жюльен не испытывал такого страха: в своем предприятии он видел только опасные стороны и не чувствовал ни малейшего энтузиазма.
Он взял огромную лестницу, подождал минуть пять, не последует ли отмены приглашения, и ровно в пять минут второго приставил лестницу к окошку Матильды. Он тихо поднялся с пистолетом в руке и был удивлен, что никто на него не нападает. Когда он приблизился к окну, оно бесшумно открылось.
— Наконец-то вы, — сказала ему Матильда в глубоком волнении. — Вот уже целый час, как я слежу за всеми вашими движениями.
Жюльен казался очень смущенным, не знал, как вести себя, и не ощущал решительно никакой любви. В своем замешательстве он подумал, что надо быть смелым, и попытался обнять Матильду.
— Фи! — сказала она, отталкивая его.
Очень довольный такой отставкой, он поспешно осмотрелся кругом: луна была так ослепительна, что отбрасываемые в комнате тени были совершенно черными. ‘Весьма возможно, что там спрятаны люди, хотя я их и не вижу’, — подумал он.
— Что это у вас в боковом кармане? — спросила Матильда, радуясь, что нашла предмет для разговора.
Она ужасно страдала, чувства сдержанности и скромности, столь естественные у девушки из хорошей семьи, одержали верх над всеми другими, и это была настоящая пытка
— У меня целый арсенал всякого оружия и пистолетов, — ответил Жюльен, не менее довольный, что может что-нибудь сказать.
— Надо опустить лестницу, — заметила Матильда.
— Она огромная и может разбить внизу окна гостиной или антресоли.
— Стекла бить не надо, — возразила Матильда, тщетно стараясь принять тон обыкновенного разговора. — Мне кажется, что вы могли бы опустить лестницу, привязав веревку к первой ступеньке. У меня всегда есть запас веревок.
‘И это — влюбленная женщина! — подумал Жюльен. — И она смеет говорить, что любит! Такое хладнокровие, такая предусмотрительность достаточно свидетельствуют о том, что я совсем не одержал победу над господином де Круазнуа, как я в своей глупости воображал, а что я просто наследую ему. На самом деле не все ли мне равно! Разве я люблю ее? Я торжествую над маркизом в том смысле, что ему очень досадно иметь преемника, а еще досаднее, что этим преемником являюсь я. С каким высокомерием взглянул он на меня вчера вечером в кафе Тортони, делая вид, что не узнает меня! С каким злым видом поклонился мне, наконец, когда не мог уже более избежать этого!’
Жюльен привязал веревку к последней ступеньке лестницы и потихоньку спускал ее, сильно свешиваясь с балкона, чтобы она не задела окна. ‘Удобный случай, чтобы убить меня, если кто-нибудь спрятан в комнате Матильды’,— подумал он. Но везде по-прежнему царила глубокая тишина.
Лестница коснулась земли, и Жюльену удалось уложить ее вдоль стены, в клумбу с экзотическими цветами.
— Что скажет моя мать, когда увидит свои прелестные растения измятыми вконец!.. Надо бросить веревку, — прибавила она с большим хладнокровием. — Если заметят, что она протянута на балкон, то это обстоятельство нелегко будет объяснить.
— А моя как выходить? — спросил Жюльен шутливым тоном, подлаживаясь под говор креолок (одна из горничных в доме была родом из Сан-Доминго).
— Вы? Вы выйдете через дверь, — ответила Матильда, в восторге от этой выдумки.
‘О, как этот человек достоин моей любви!’ — подумала она.
Жюльен бросил веревку в сад. Матильда сжала ему руку. Ему показалось, что какой-то враг схватил его, он быстро обернулся и выхватил кинжал. Ей послышалось, будто открылось окошко. Оба остановились без движения, затаив дыхание. Луна обливала их своим светом. Шум больше не возобновлялся, и они успокоились.
Тогда опять обоих охватило непреодолимое смущение. Жюльен убедился, что дверь была заперта на все задвижки. Хотел было посмотреть под кроватью, но не решался: туда могли спрятать одного или двух лакеев. Наконец он подумал, как будет жалеть о неосторожности и все-таки посмотрел.
Матильда мучилась ужасным страхом, положение ее внушало ей отвращение.
— Что вы сделали с моими письмами? — спросила она наконец.
‘Какой прекрасный случай сбить с толку этих господ, если они подслушивают, и избежать сражения!’ — подумал Жюльен.
— Первое письмо спрятано в толстой протестантской Библии, которую вчерашняя вечерняя почта уносит очень далеко отсюда.
Он говорил очень внятно, входя в эти подробности, чтобы его слышали лица, спрятанные, быть может, в тех двух больших шкафах из красного дерева, которые он не решился осмотреть.
— Остальные два — на почте и отправятся по той же дороге.
— Но боже мой, почему же столько предосторожностей? — спросила Матильда с испугом.
‘С какой стати мне лгать?’ — подумал Жюльен и высказал ей все свои подозрения.
— Так вот причина холодности твоих писем! — воскликнула Матильда скорее со страстью, чем с нежностью.
Жюльен не заметил этого оттенка, но это обращение на ты заставило его потерять голову, и, во всяком случае, подозрения его рассеялись, он осмелился заключить в объятия эту прекрасную девушку, внушавшую ему такое уважение, и был лишь слегка отстранен.
Порывшись в своей памяти, как некогда в Безансоне в разговорах с Амандой Бине, он процитировал несколько самых красивых фраз из ‘Новой Элоизы’.
— У тебя мужественное сердце, отвечали ему, не особенно слушая его изречения. — Признаюсь, я хотела испытать твою храбрость. Твои первые подозрения и твоя решимость показывают, что ты еще отважнее, чем я думала.
Матильде стоило усилий говорить ему т_ы, и она, по-видимому, более обращала внимания на эту непривычную манеру разговаривать, чем на сущность того, что говорила. Это ‘ты’, лишенное оттенка нежности, не доставляло Жюльену никакого удовольствия, он удивлялся, что не испытывает счастья, и наконец, чтобы ощутить его, прибегнул к разуму: ведь его ценит эта молодая девушка, такая гордая и никогда никого не хвалившая без ограничений. Благодаря такого рода рассуждению он ощутил своего рода счастье — счастье удовлетворенного самолюбия.
Правда, он не испытал того душевного наслаждения, которое иногда находил вблизи госпожи де Реналь. Не было ни малейшей нежности в этих переживаниях первого момента. Здесь было живейшее торжество честолюбия, а Жюльен был прежде всего честолюбив. Он снова заговорил о своих подозрениях и об изобретенных им предосторожностях. Говоря, он обдумывал, как воспользоваться своей победой.
Матильда, все еще смущенная и, казалось, ошеломленная своим поступком, была, по-видимому, очень рада найти предмет для разговора. Заговорили о способах снова увидеться. Тут Жюльен вновь блеснул и умом, и мужеством. Им приходилось иметь дело с людьми очень проницательными, молодой Танбо был, без сомнения, шпион, но Матильда и он сам тоже ведь не лишены хитрости.
Нет ничего легче, как встречаться в библиотеке, чтобы обо всем условиться. ‘Я могу, — прибавил Жюльен, — не возбуждая подозрений показываться во всех частях дома, чуть не в комнате самой госпожи де Ла Моль, которую надо непременно пройти, чтобы добраться до комнаты ее дочери’. Если же Матильда предпочитает, чтобы он являлся по лестнице, то он, с сердцем, исполненным радости, подвергнет себя этой ничтожной опасности.
Слушая его, Матильда была неприятно поражена его торжествующим тоном. ‘Разве он властелин мой?’ — думала она. Ею уже овладели угрызения совести, разум ее возмущался той отменной глупостью, которую она учинила. Если бы она могла, то с удовольствием уничтожила бы и себя, и Жюльена. Когда силой своей воли она на минуту заставляла умолкнуть угрызения совести, то скромность и чувство оскорбленной стыдливости делали ее глубоко несчастной. Она никак не предвидела, в каком ужасном положении окажется.
‘Я должна, однако, поговорить с ним, — подумала она наконец, — так уж принято, всегда говорят со своим возлюбленным’. И вот, чтобы выполнить этот долг, она принялась с нежностью только в словах, но отнюдь не в голосе рассказывать ему те различные решения, к которым она приходила в последние дни.
Она решила, что если он осмелится подняться к ней при помощи садовой лестницы, как ему было приказано, то она отдастся ему. Но кажется, никогда еще столь нежные вещи не говорились более холодным и более учтивым тоном. До сих пор свидание их было до такой степени ледяное, что можно было возненавидеть саму любовь. Какой хороший урок морали для опрометчивой девицы! Стоило ли губить свое будущее ради подобной минуты?
После долгих колебаний, которые поверхностному наблюдателю могли бы показаться следствием откровенной ненависти, насколько сильной воле Матильды трудно было взять верх над инстинктивными чувствами женщины, она заставила себя стать его любовницей.
Сказать правду, восторги ее были несколько деланы. Она скорее подражала страстной любви, чем в действительности переживала ее.
Мадемуазель де Ла Моль воображала, что выполняет некий долг по отношению к себе самой и своем, возлюбленному. ‘Этот бедный юноша,— думала она,— выказал величайшую храбрость. Он должен быть счастлив, а не то я окажусь бесхарактерной’. Но она согласилась бы искупить ценою вечного несчастья ту жестокую необходимость, которую сама себе навязала.
Несмотря на страшное насилие над собой, она вполне владела своими мыслями. Ни сожаления, ни упреки не испортили этой ночи, показавшейся Жюльену скорее странной, чем счастливой. Великий Боже, какая разница с последними сутками, проведенными им в Верьере! ‘Эти прекрасные парижские манеры обладают секретом испортить все, даже саму любовь’, — думал он, забыв всякую справедливость.
Он предавался этим размышлениям, стоя в одном из больших шкафов красного дерева, куда его спрятали при первом шуме в смежном помещении, занятом госпожой де Ла Моль. Матильда пошла с матерью к обедне, горничные вскоре куда-то ушли, и Жюльен без труда скрылся, раньше чем они вернулись кончать работу.
Он поехал верхом в соседний с Парижем лес разыскивать самые уединенные уголки, чувствуя себя скорее удивленным, чем счастливым. Блаженство, наполнявшее время от времени его душу, походило на блаженство подпоручика, произведенного командиром полка сразу в полковники за какой-нибудь изумительный подвиг, он чувствовал себя вознесенным на страшную высоту. Все то, что еще накануне было выше его, теперь сравнялось с ним или оказалось гораздо ниже его. Счастье Жюльена постепенно возрастало по мере того, как он удалялся от Парижа.
Если в душе его не проснулось никакого нежного чувства, так это потому, что всем своим поведением Матильда — как это ни покажется странным — исполняла какой-то долг. Для нее во всех событиях этой ночи не было ничего неожиданного, кроме горя и стыда, которые она нашла вместо полного блаженства, о котором говорится романах.
‘Неужели я ошиблась, неужели я не люблю его?’ — спрашивала она себя.

XVII

Старинная шпага

I now mean to be serious, — it is time,

Since langhter now-a-days is deem’d too serious.

A jest at vice by virtue’s called a crime.

Don Juan. С. XIII1

1 Пора мне стать серьезным, ибо смех сурово судят ныне,

Добродетель и шутку над пороком ставят в грех.

Байрон. Дон Жуан, п. XIII.

К обеду Матильда не вышла. Вечером она сошла в гостиную на одну минуту, но не взглянула на Жюльена. Поведение это показалось ему странным. Он подумал: ‘Ведь, я не знаю их обычаев, она мне, конечно, все это объяснит’. Тем не менее, движимый жгучим любопытством, он принялся изучать выражение лица Матильды и не мог не признаться, что оно казалось сухим и злым. Было ясно, что это уже не та женщина, которая прошлой ночью отдавалась — быть может, притворяясь, — несколько преувеличенным восторгам блаженства.
На другой, на третий день — та же холодность с ее стороны, она не смотрела на Жюльена, как бы не замечала его существования. Охваченный сильнейшей тревогой, он был теперь бесконечно далек от того чувства торжества, которое воодушевляло его весь первый день. ‘Уж не есть ли это возврат на путь добродетели?’ — подумал он. Но это предположение показалось ему слишком мещанским для гордой Матильды.
‘В повседневной жизни она совсем не признает религию, — думал он, — и ценит ее лишь потому, что она чрезвычайно полезна для интересов ее касты. Но может ли она живо упрекать себя за сделанный проступок из простой стыдливости?’
Жюльен считал себя ее первым возлюбленным.
В другие минуты он говорил себе: ‘Надо, однако признаться, что в ее манере держать себя нет ни капли наивности, простоты или нежности. Никогда я не видел ее более надменной. Уж не презирает ли она меня? С ее стороны вполне возможно, что она упрекает себя за то, что сделала для меня, только из-за моего низкого происхождения’.
Между тем как Жюльен, полный предрассудков, почерпнутых в книгах и в верьерских воспоминаниях, продолжал мечтать о нежной возлюбленной, которая бы забыла о собственном существовании с той минуты, как осчастливила своего возлюбленного, все тщеславие Матильды возмущалось против него.
Она перестала бояться скуки, так как уже более двух месяцев не скучала, таким образом, сам того не подозревая, Жюльен утерял свое большое преимущество.
‘Я отдалась в рабство! — говорила себе мадемуазель де Ла Моль, охваченная черной тоской. — Он исполнен благородства, пусть так! Но если я посильнее задену его тщеславие, он отомстит мне, раскрыв сущность наших отношений’. Матильда никогда еще не любила и, в то время как самые черствые души предаются нежным иллюзиям в подобных обстоятельствах, она отдавалась самым горьким размышлениям.
‘Он имеет надо мной огромную власть, так как внушает мне страх и может ужасно наказать меня, если я выведу его из себя’. Одной этой мысли было достаточно, чтобы заставить мадемуазель де Ла Моль оскорбить Жюльена. Храбрость составляла отличительную черту ее характера. Ничто не могло так взволновать ее и вылечить от постоянных приступов скуки, как сознание того, что она ставит на карту всю свою жизнь.
Когда на третий день мадемуазель де Ла Моль продолжала избегать взглядов Жюльена, он после обеда пошел за нею в бильярдную, очевидно против ее желания.
— Итак, милостивый государь, вы воображаете, что приобрели очень большие права на меня, — сказала она ему с плохо сдерживаемым гневом, — если вопреки моей ясно выраженной воле намереваетесь говорить со мною? Знаете ли вы, что никто в мире еще не был так дерзок?
Не было ничего забавнее диалога этих двух любовников, сами того не сознавая, они испытывали друг к другу чувство живейшей ненависти. Так как ни тот, ни другая не отличались терпением и к тому же оба привыкли к хорошему тону, то вскоре они открыто объявили друг другу, что между ними все кончено.
— Клянусь вам сохранить вечную тайну, — сказал Жюльен. — Прибавлю даже, что никогда не обратился бы к вам с разговором, если бы репутация ваша могла не пострадать от столь резкой перемены. — Он почтительно поклонился ей и ушел.
Он без большого труда исполнял то, что считал своим долгом, так как отнюдь не чувствовал себя очень влюбленным в мадемуазель де Ла Моль. Нет никакого сомнения, что он не любил ее три дня тому назад, когда его спрятали в большой шкаф из красного дерева. Но с той самой минуты, как он почувствовал, что они навеки расстались, в его душе все внезапно изменилось.
Беспощадная память рисовала перед ним малейшие подробности той ночи, которая в действительности оставила его столь холодным. В следующую ночь после этого объявления вечной вражды Жюльен чуть не сошел с ума, будучи принужден сознаться, что он любит мадемуазель де Ла Моль.
Это открытие перевернуло все его чувства и вызвало ужасную душевную борьбу.
Два дня спустя, вместо того чтобы вести себя гордо по отношению к господину де Круазнуа, он готов был чуть не со слезами обнять его.
Привычка к несчастью придала ему проблеск здравого смысла: он решил уехать в Лангедок, уложил чемодан и пошел на почту.
Он чуть не лишился чувств, когда, придя в контору дилижансов, узнал, что случайно есть одно место на завтра в тулузской почтовой карете. Он удержал его за собой и вернулся в особняк де Ла Моля, чтобы сообщить о своем отъезде маркизу.
Господина де Ла Моля не было дома. Ни жив ни мертв Жюльен отправился подождать его в библиотеку. Но что сталось с ним, когда он нашел там мадемуазель де Ла Моль!
При виде его лицо ее приняло злое выражение, на счет которого он не мог ошибиться.
Смущенный этой неожиданностью и вне себя от горя, Жюльен не мог удержаться, чтобы не сказать ей самым нежным задушевным тоном:
— Итак, вы более меня не любите?
— Я в ужасе оттого, что отдалась первому встречному, — сказала Матильда со слезами бешенства против самой себя.
— П_е_р_в_о_м_у в_с_т_р_е_ч_н_о_м_у! — вскричал Жюльен и бросился к старинной средневековой шпаге, хранившейся в библиотеке в виде редкости.
Его страдание, достигшее, как ему казалось, крайних пределов в ту минуту, когда он обратился к мадемуазель де Ла Моль, стало в сто раз сильнее при виде тех слез стыда, которые она проливала. Он был бы счастливейшим из смертных, если бы мог убить ее.
В ту минуту, когда он не без труда вытащил шпагу из старинных ножен, Матильда гордо подошла к нему, счастливая этим новым ощущением: слезы ее высохли.
Жюльену мгновенно пришла в голову мысль о маркизе де Ла Моле, его благодетеле. ‘И я мог бы убить его дочь! — подумал он.— Какой ужас!’ Он сделал уже движение, чтобы бросить шпагу, но подумал: ‘Она, конечно, разразится смехом при виде такого мелодраматического движения’. От этой мысли к нему вернулось хладнокровие. Он с любопытством осмотрел лезвие старинной шпаги, как будто отыскивая на нем следы ржавчины, потом вложил ее в ножны и самым спокойным образом повесил снова на золоченый бронзовый крюк.
Все эти движения, очень замедленные под конец, продолжались по крайней мере минуту. Мадемуазель де Ла Моль смотрела на него с удивлением. ‘Итак, меня чуть не убил мой возлюбленный’, — подумала она.
Мысль эта перенесла ее в прекрасные времена Карла IX и Генриха III.
Неподвижно стояла она перед Жюльеном, повесившим шпагу на место, и смотрела на него взором, в котором не было более ненависти. Надо признаться, что в эту минуту она была пленительна, и, конечно, ни одна женщина не походила так мало на парижскую куклу (этим словом Жюльен выражал свое порицание парижанкам).
‘Я опять отдамся своей слабости к нему, — подумала Матильда, — и он, конечно, вообразит себя моим повелителем и властелином на этот раз, после вторичного падения и как раз после того, как я говорила с ним так решительно’. И она убежала.
‘Боже мой! как она хороша! — говорил Жюльен, глядя ей вслед. — И это создание, бросившееся с такою страстью в мои объятия всего неделю назад… И мгновения эти никогда не повторятся! И по моей вине! Как мог я остаться бесчувственным в минуту необыкновенного и важного для меня события! Надо сознаться, что природа наделила меня весьма нелепым и несчастным характером’.
Вошел маркиз. Жюльен поспешил объявить ему о своем отъезде.
— Куда? — спросил господин де Ла Моль.
— В Лангедок.
— Нет-нет, прошу вас, вас ожидают дела поважнее. Если вы поедете, то на север… Выражаясь по-военному, я даже подвергаю вас домашнему аресту. Вы меня очень обяжете, если пока не будете отлучаться более чем на два-три часа, вы можете понадобиться мне с минуты на минуту.
Жюльен поклонился и ушел, не сказав ни слова и оставив маркиза в большом удивлении, Жюльен был не в состоянии говорить и заперся у себя в комнате, где мог на свободе размышлять о жестокости судьбы.
‘Итак, — думал он, — я не могу даже уехать! Бог знает, сколько времени маркиз будет держать меня в Париже. Великий Боже! что станется со мною? И ни одного друга, с которым я мог бы посоветоваться: аббат Пирар не даст мне докончить и первой фразы, граф Альтамира станет предлагать мне вступить в какой-нибудь заговор. А между тем я схожу с ума, я это чувствую, я схожу с ума!
Кто может направить меня? Что будет со мною?’

XVIII

Ужасные минуты

Et elle me l’avoue! Elle dtaille jusqu’ aux moindres circonstances! Son oeil si beau fix sur le mien peint l’amour qu’elle sent pour un autre!

Schiller1

1 И она признается мне в этом! Рассказывает все до малейших подробностей. Ее прекрасные очи глядят на меня, пылая любовью, которую она испытывает к другому.

Шиллер.

Мадемуазель де Ла Моль с восхищением только и думала о том, что чуть не была убита. Она дошла до того, что говорила себе: ‘Он достоин быть моим властелином, если готов был убить меня. Сколько пришлось бы сплавить вместе прекрасных светских юношей, чтобы добиться такого страстного жеста?
Надо сознаться, что он был очень красив в ту минуту, когда встал на стул, чтобы повесить шпагу на место так живописно, как это сделал обойщик-декоратор. В конце концов, я была совсем не так безумна, когда полюбила его’.
Если бы в эту минуту представился какой-нибудь приличный способ примирения, она бы с удовольствием ухватилась за него. Жюльен, запершись накрепко в своей комнате, предавался самому неистовому отчаянию. В своем безумии он думал броситься к ее ногам. Если бы, вместо того чтобы сидеть, спрятавшись в уединенной комнате, он бы стал бродить по саду и дому, выжидая удобного случая, то, может быть, его ужасное несчастье в одну секунду превратилось бы в самое пылкое блаженство.
Но хитрость, в отсутствии которой мы упрекаем Жюльена, не допустила бы того прекрасного порыва, который побудил его схватить шпагу и придал ему в ту минуту такую красоту в глазах мадемуазель де Ла Моль. Этот благоприятный для Жюльена каприз продолжался целый день, Матильда рисовала себе прелестные картины коротких мгновений ее любви к нему и сожалела о них.
‘На самом деле,— думала она,— в глазах этого бедного малого страсть моя к нему длилась только от часа пополуночи, когда я увидела, как он поднимается по лестнице со всеми своими пистолетами в боковом кармане, до восьми часов утра. Уже четверть часа спустя, на мессе в церкви Святой Валерии, я стала думать, что он может заставить меня повиноваться ему посредством угроз’.
После обеда мадемуазель де Ла Моль, вместо того чтобы избегать Жюльена, заговорила с ним и в некотором роде даже пригласила его пойти с собой в сад, он повиновался, так как не был еще достаточно опытен. Матильда, сама того не подозревая, уступала возрождавшейся любви к нему. Она испытывала невероятное удовольствие от прогулки с ним и с любопытством посматривала на его руки, схватившие утром шпагу, чтобы убить ее.
После этого поступка, после всего происшедшего между ними не могло быть и речи об их прежних разговорах.
Мало-помалу Матильда начала с дружеской откровенностью рассказывать ему о состоянии своего сердца. Она находила особое наслаждение в подобного рода разговоре и дошла до того, что стала описывать ему кратковременные порывы увлечения, которые она испытывала к господину де Круазнуа, к господину де Кейлюсу.
— Как, и к Кейлюсу тоже?! — вскричал Жюльен, и вся горечь ревности оставленного любовника вылилась в этих словах.
Матильда так и поняла это и нисколько не оскорбилась.
Она продолжала мучить Жюльена, самым живописным и самым правдивым образом рассказывая ему все подробности своих прежних чувств. Он видел, что она рисует то, что переживала, и с болью заметил, что во время своего рассказа она делает открытия в своем собственном сердце.
Ревность не может доставить большего мучения.
Подозревать, что ваш соперник любим, — уже очень тяжело, но слышать, как обожаемая женщина признается до мельчайших подробностей в любви к нему, является, несомненно, верхом страдания.
О, как в эту минуту Жюльен был наказан за то чувство гордости, которое заставляло его ставить себя выше всяких Кейлюсов и Круазнуа! С каким прочувствованным и искренним горем преувеличивал он теперь все их маленькие преимущества. С каким горячим чистосердечием презирал самого себя!
Матильда казалась ему восхитительной, все слова были бледны, чтобы выразить степень его восхищения ею. Прогуливаясь рядом с ней, он украдкой поглядывал на ее руки, плечи, на ее королевскую осанку и готов был, уничтоженный горем и любовью, упасть к ее ногам с криком: ‘Сжальтесь!’
‘И эта девушка, такая прекрасная, которая так возвышается над всем окружающим, была один раз моей, а теперь, несомненно, готова полюбить господина де Кейлюса’.
Жюльен не мог сомневаться в искренности мадемуазель де Ла Моль, — слишком ясно слышалась правда во всем, что она говорила. К довершению его горя, по временам, разбираясь в чувствах, которые она однажды испытала к господину де Кейлюсу, Матильда начинала говорить о нем, как будто бы она его любила и сейчас. Несомненно, в выражении ее голоса слышалась любовь, — Жюльен ясно видел это.
Если бы грудь Жюльена залила волна расплавленного свинца, он страдал бы меньше. В избытке своего горя как мог бедный юноша догадаться, что если мадемуазель де Ла Моль с таким удовольствием вспоминала об испытанном некогда подобии любви к де Кейлюсу или де Люзу, то только потому, что рассказывала об этом ему!
Ничто не в силах выразить терзания Жюльена. Он слушал подробные признания в любви к другим в той самой липовой аллее, где так недавно ждал, когда пробьет час, чтобы подняться к ней в комнату. Большего горя человеческая природа не могла бы вынести.
Эта жестокая откровенность продолжалась целую неделю. Матильда то сама искала возможности, то пользовалась каким-нибудь случаем поговорить с Жюльеном, и предмет разговора, к которому, казалось, оба возвращались с каким-то жестоким наслаждением, состоял в рассказах о ее чувствах к другим. Она почти дословно передавала ему содержание своих писем, приводила наизусть целые фразы. В последние дни она, казалось, посматривала на Жюльена с какой-то лукавой радостью. Страдания его доставляли ей живейшее наслаждение.
Из всего этого видно, что Жюльен не имел никакого житейского опыта, что он даже не читал романов. Если бы он был немножко догадливей, то хладнокровно сказал бы обожаемой им девушке, делавшей ему столь странные признания: ‘Сознайтесь, что хотя я и не стою всех этих господ, а любите вы все-таки меня…’ Тогда, быть может, она осталась бы довольна тем, что ее поняли, по крайней мере, успех всецело зависел бы от манеры, с какой Жюльен высказал бы эту мысль, и от выбранного им момента. Во всяком случае, он вышел бы с честью и с выгодой для себя из положения, начинавшего казаться Матильде однообразным,
— Так вы больше меня не любите, меня, который вас обожает! — сказал ей в один прекрасный день Жюльен, вне себя от горя и любви.
Большей глупости он не мог совершить.
Слова эти в один миг уничтожили все удовольствие, которое мадемуазель де Ла Моль испытывала, говоря ему о состоянии своего сердца. Она начала уже удивляться, как после всего происшедшего он не оскорбляется ее рассказами, дошла даже до того, что как раз в ту минуту, когда он обратился к ней с этой нелепой фразой, она вообразила, что, вероятно, он ее больше не любит. ‘Без всякого сомнения, гордость заглушила в нем любовь, — говорила она себе. — Он не такой человек, чтобы безнаказанно видеть, что ему предпочитают господ, подобных де Кейлюсу, де Люзу, де Круазнуа хотя бы он и признавал все их превосходства над собою Нет, мне больше не видать его у своих ног!’
В предыдущие дни Жюльен, наивный даже в несчастье, часто искренно восхвалял блестящие качества этих господ и доходил до преувеличения. Этот оттенок отнюдь не ускользнул от мадемуазель де Ла Моль, она была удивлена им, но, собственно, не догадывалась о его причине. Пылкая душа Жюльена, восхваляя счастливого соперника, сочувствовала его успеху.
Его искренние, но столь глупые слова изменили в одну минуту все: Матильда, уверившись в его любви, немедленно стала презирать его.
Они гуляли вместе в ту минуту, когда были произнесены эти нелепые слова. Она тотчас же оставила его, и в ее прощальном взгляде выражалось самое ужасное презрение. Вернувшись в гостиную, она ни разу за весь вечер не взглянула на него. На другой день это чувство презрения всецело овладело ею, больше не было и речи о порыве, заставившем ее в течение целой недели обращаться с Жюльеном как со своим лучшим другом и находить в этом столько удовольствия, один вид его был ей неприятен. Чувство Матильды дошло даже до отвращения, и ничем невозможно передать крайнего презрения, которое она испытывала при встречах с ним.
Жюльен не понял ничего из того, что происходило в сердце Матильды в течение этой недели, но почувствовал ее презрение к себе. У него хватило разума, чтобы как можно реже встречаться с нею, и он больше не смотрел на нее.
Он мучительно страдал, лишив себя ее общества. Ему казалось, что несчастье его еще возросло. ‘Мужество человеческого сердца имеет предел’, — думал он. Целые дни Жюльен проводил под самой крышей у маленького окошечка, ставни были тщательно закрыты, но, по крайней мере, оттуда он мог наблюдать за мадемуазель де Ла Моль, когда она выходила в сад.
Что было с ним, когда после обеда он видел, как она гуляет с де Кейлюсом, с де Люзом или с одним из тех, в прежней слабости к которым она ему призналась.
Жюльен понятия не имел, что можно дойти до такого отчаяния. Он готов был кричать. Эта сильная душа была потрясена до самого основания.
Всякая мысль, чуждая мадемуазель де Ла Моль, сделалась ему ненавистной, он был не в состоянии написать самое простое письмо.
— Вы с ума сошли, — сказал ему маркиз.
Жюльен, дрожа от страха, что его раскусят, сослался на болезнь, и ему поверили. На его счастье, за обедом маркиз стал подшучивать над его будущим путешествием. Матильда поняла, что оно может быть очень продолжительным. Уже несколько дней Жюльен избегал ее, а блестящие молодые люди, обладавшие всем, чего не хватало этому бледному и мрачному созданию, которое она прежде любила, не могли вывести ее из мечтательности.
‘Обыкновенная девушка, — думала она, — стала бы искать себе избранника среди этих молодых людей, привлекающих к себе взгляды в салонах, но одна из отличительных черт гения заключается в том, чтобы не мыслить по шаблону толпы.
Будучи подругой такого человека, как Жюльен, которому не хватает только богатства, я буду постоянно привлекать к себе внимание и не пройду в жизни незамеченной. Я далека от постоянного страха перед революцией, как мои кузины, которые не смеют даже выбранить ямщика, если он их плохо везет, я, безусловно, буду играть роль, и роль значительную, так как избранник мой одарен сильным характером и безграничным честолюбием. Чего ему недостает? Друзей, богатства? Я дам их ему’.
Но в мыслях своих Матильда обращалась с Жюльеном как с существом низшим, которое можно осчастливить, когда захочешь, и в любви которого нет сомнений.

XIX

Операбуфф

О how this spring of love resembleth

The uncertain glory of an April day,

Which now shows all the beauty of the sun.

And by, and by a cloud takes all away!

Shakspeare1

1 Весна любви напоминает нам

Апрельский день, изменчивый, неверный:

То весь он блещет солнечным теплом,

То вдруг нахмурится сердитой тучей.

Шекспир. Два веронца.

Увлеченная мечтами о будущем и исключительной роли, которую она надеялась играть, Матильда вскоре принялась сожалеть о своих прежних сухих и метафизических спорах с Жюльеном. Утомленная этими столь высокими размышлениями, она сожалела также о минутах блаженства, проведенных с ним, впрочем, воспоминания этого рода сопровождались укорами совести, осаждавшими ее в иные моменты.
‘Всякому человеку свойственна слабость, — думала она. — Девушка, подобная мне, однако, может позабыть свой долг только ради человека достойного, никак нельзя сказать, что меня прельстили его красивые усы или осанка при верховой езде, но его глубокие рассуждения о будущем Франции, его идеи о сходстве грядущих событий с Английской революцией тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года. Я была обольщена, — возражала она самой себе, — я слабая женщина, но, по крайней мере, меня не прельстили, словно куклу, его внешние достоинства.
Если произойдет революция, почему бы Жюльену Сорелю не сыграть роль Ролана, а мне госпожи — Ролан? Мне больше нравится эта роль, чем роль госпожи де Сталь: безнравственность поведения в наш век послужила бы препятствием. Разумеется, никому не удастся упрекнуть меня вторично, я бы умерла от стыда’.
Мечты Матильды не всегда бывали такими серьезными, как приведенные нами мысли,— в этом надо признаться.
Она смотрела на Жюльена и с каждым взглядом находила все его поступки полными неизъяснимого очарования.
‘Без сомнения, — говорила она, — мне удалось окончательно уничтожить в нем всякую мысль о его правах на меня’.
Несчастный вид и выражение глубокой страсти, когда бедный малый признался мне в любви неделю назад, доказывают остальное, надо сознаться, что с моей стороны было очень странным рассердиться на него за слова, в которых было столько уважения и любви. Разве я не жена его? Эти слова были вполне естественны, к тому же он был так мил. Жюльен продолжал любить меня даже после бесконечных рассказов с моей стороны, довольно жестоких, об увлечениях моих этими великосветскими кавалерами, которыми я забавлялась от скуки и к которым он так ревнует. Ах! если бы он знал, как мало опасны они для него! Как ничтожны и безличны кажутся все они мне в сравнении с ним’.
Размышляя таким образом, Матильда набрасывала машинально карандашом силуэты в альбом. Один из них поразил ее, привел в восхищение: он изумительно походил на Жюльена. ‘Это голос самого Неба! Вот одно из чудес любви! — воскликнула она в восторге. — Сама не подозревая того, я нарисовала его портрет’.
Она убежала в свою комнату, заперлась на ключ и серьезно принялась за портрет Жюльена, но ничего не получалось, случайно набросанный профиль оказался наиболее похожим, Матильда была в восхищении, увидав в этом явное свидетельство великой страсти.
Она рассталась со своим альбомом только тогда, когда маркиза прислала за ней, чтобы ехать в Итальянскую оперу. Ею овладела одна мысль: отыскать Жюльена взором и попросить мать пригласить его их сопровождать.
Но Жюльен не показывался, и дамам пришлось наполнить свою ложу самыми вульгарными личностями, В продолжение первого акта Матильда увлеченно страстно мечтала о своем возлюбленном в порыве самой безумной страсти, но во втором акте ее поразил любовный афоризм, пропетый, надо признаться, на мелодию, достойную Чимарозы. Героиня оперы говорила: ‘Меня следует наказать за чрезмерную любовь к нему, я слишком люблю его’.
Лишь только Матильда услыхала эту чудесную арию, все на свете исчезло для нее. С нею говорили — она не отвечала, мать бранила ее — она едва заставила себя взглянуть на нее. Ее восторг дошел до полного экстаза, который можно было сравнить только с приступами исступления, которые переживал Жюльен в течение нескольких дней из-за нее. Ария, полная божественного очарования, так поразившая ее сходством с ее переживаниями, теперь занимала ее в те минуты, когда она не думала непосредственно о Жюльене. Благодаря своей любви к музыке она в этот вечер походила на госпожу де Реналь, когда та думала о Жюльене. Рассудочная любовь, без сомнения, умнее любви истинной, но в ней редко случаются моменты самозабвения, она слишком хорошо знает себя, постоянно разбирается в себе, она построена на мышлении, и ей редко удается обмануть мысль.
Вернувшись домой и предоставив госпоже де Ла Моль думать все, что ей пожелается, Матильда объявила, что у нее жар, и провела часть ночи за роялем, наигрывая понравившуюся ей мелодию. Она напевала слова очаровавшей ее знаменитой арии:
Devo punirmi, devo punirmi,
Se troppo amai, etc.
Результатом этой безумной ночи было то, что она вообразила себе, будто преодолела свою любовь.
(Эта страница весьма повредит злосчастному автору. Люди с замороженной душой обвинят его в бесстыдстве. Он не оскорбляет молодых особ, блистающих в парижских салонах предположением, что хоть одна из них способна на безумные выходки, унижающие Матильду. Эта личность — продукт воображения автора, созданная вне социальных обычаев, выдвигающих цивилизацию XIX века на особое место в ряду прочих столетий.
Молодых девиц, составлявших украшение балов этой зимы, уж никак нельзя упрекнуть в недостатке осторожности.
Я также не думаю, чтобы можно было обвинить их в чрезмерном презрении к богатству, выездам, поместьям и ко всему прочему, обеспечивающему приятное положение в свете. Они далеки от того, чтобы видеть суетность всех этих преимуществ, и обыкновенно желают их постоянно, со всей пылкостью, на которую способны их сердца.
Так же, не вследствие любви, устраивается судьба молодых талантливых людей, подобных Жюльену, они обыкновенно пристраиваются к какой-нибудь партии, и когда последней улыбнется счастье, все блага жизни сыплются на них. Горе человеку науки, не принадлежащему ни к какой партии, его будут упрекать даже самыми незначительными успехами, и высокая добродетель будет торжествовать, обкрадывая его. Да, сударь, роман ведь подобен зеркалу, с которым прогуливаются по большой дороге. Вы видите в нем то отображение лазури небес, то придорожной грязи и луж. А человек, несущий зеркало, будет обвинен вами в безнравственности! Его зеркало отражает грязь, а вы корите за это зеркало! Уж обвиняйте скорее большую дорогу за ее лужи или смотрителя дорог, позволяющего воде застаиваться и стоять лужами.
Теперь, когда мы решили, что характер Матильды немыслим в наше время, столь же благоразумное, как и добродетельное, я не боюсь прогневить читателя, продолжая повествовать о сумасбродствах этой очаровательной девушки.)
В течение всего следующего дня она искала случая удостовериться в своем торжестве над безумной страстью. Она поставила себе целью разонравиться Жюльену, ни одно из его движений не ускользнуло от нее.
Жюльен был слишком несчастен и, пожалуй, слишком взволнован, чтобы разгадать этот сложный любовный маневр, еще менее способен он был увидать в этой что-либо благоприятное для себя: он сделался жертвой этой хитрости и никогда еще не чувствовал себя таким несчастным. Его поступки так мало управлялись разумом, что если бы какой-нибудь сострадательный философ сказал ему: ‘Постарайтесь, не теряя времени, воспользоваться расположением к вам этой девушки, при этом виде любви, встречающейся нередко в Париже, одна и та же манера держаться не может длиться долее двух дней’, он бы не понял его. Но при всей своей экзальтированности Жюльен был человеком чести. Первым долгом он считал скромность и молчание. Спрашивать советов, рассказывать о своих муках первому встречному показалось бы ему блаженством, сравнимым с блаженством несчастного, ощутившего среди жгучей пустыни каплю холодной воды, упавшей с неба. Жюльен понимал опасность положения, он боялся разразиться потоком слез при первом же вопросе, обращенном к нему с участием, и он заперся у себя в комнате.
Он видел Матильду, долго гулявшую по саду, когда наконец она ушла, он спустился в сад, приблизился к розовому кусту, с которого она сорвала цветок.
Ночь была темная, он мог предаться своему отчаянию, не боясь быть увиденным. Для него было очевидным, что мадемуазель де Ла Моль любила одного из молодых офицеров, с которыми она только что так весело болтала. Она любила и его, но убедилась в его незначительности.
‘И в самом деле, у меня нет никаких достоинств! — говорил себе Жюльен с полной убежденностью. — В общем, я существо очень ограниченное, очень обыкновенное, скучное для других и невыносимое для самого себя’. Ему смертельно противны были все его достоинства, всё, чем он прежде гордился, и в этом состоянии в_ы_в_е_р_н_у_т_о_г_о н_а_и_з_н_а_н_к_у в_о_о_б_р_а_ж_е_н_и_я он принялся судить о жизни. Эта ошибка свойственна людям высокого достоинства.
Несколько раз ему приходила в голову мысль о самоубийстве, образ смерти казался ему очаровательным, полным восхитительного успокоения. Это был словно стакан ледяной воды, поданный несчастному, умирающему в пустыне от жажды и зноя.
‘Моя смерть только увеличит ее презрение ко мне! — воскликнул он. — Какую память по себе я оставлю!’
Доведенный до полного отчаяния, человек начинает искать выход только в мужестве. У Жюльена не хватало догадливости сказать себе: надо рискнуть, но, взглянув на окно Матильды, он увидел сквозь решетчатые ставни, что она потушила свечу. Ему представилась эта очаровательная комната, которую он — увы! — видел всего раз в жизни. Воображение его не шло дальше.
Пробил час, услыхав бой часов, он моментально сказал себе: ‘Поднимусь по лестнице’, и тотчас стал действовать.
Его словно осенило, тут же пришли другие разумные мысли… ‘Хуже уже не будет!’ — подумал он. Он побежал за лестницей. Садовник привязал ее цепью. При помощи маленького пистолета Жюльен, воодушевляемый в этот момент сверхчеловеческой силой, вывернул одно из звеньев цепи, в одно мгновение завладел лестницей и поместил ее под окно Матильды.
‘Она рассердится, обрушится на меня презрением, но что из этого? Я поцелую ее, поцелую в последний раз, пойду к себе и застрелюсь… Мои губы коснутся ее щеки прежде, чем я умру!’
Он взлетел по лестнице, постучал в ставни. Через несколько мгновений Матильда услышала его, хотела открыть окно, но лестница не пускала ставню. Жюльен ухватился за железный крюк, на котором держится открытая ставня, и, рискуя тысячу раз упасть, яростно оттолкнул лестницу, передвинув ее. Матильда открыла окно.
Он бросился в комнату ни жив ни мертв.
— Это ты! — воскликнула она, бросаясь в его объятия.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Кто может описать безмерный восторг Жюльена? Матильда была также вне себя от счастья.
Она жаловалась ему сама на себя, обвиняла себя перед ним.
— Накажи меня за мою ужасную гордость, — говорила она, сжимая его в своих объятиях до изнеможения. — Ты мой властелин, я твоя раба, я должна на коленях вымаливать прощение за мое желание возмутиться. — Она выпускала его из объятий, чтобы упасть к его ногам. — Да, ты мой властелин, — повторяла она, вне себя от восторга, в опьянении любви, — властвуй надо мной всегда, наказывай беспощадно твою рабу, когда она вздумает бунтовать.
Спустя мгновение она вырвалась из его объятий, зажгла свечу, и Жюльену стоило огромных усилий не дать ей отрезать чуть не половину своих волос.
— Я хочу помнить, — сказала она, — что я твоя служанка. Если когда-либо моя ненавистная гордыня снова введет меня в заблуждение, покажи мне эти волосы и скажи: дело идет уже не о любви, не о том, что вы чувствуете в эту минуту, вы поклялись повиноваться, это — вопрос чести.
Будет более благоразумным не описывать все безумства их восторгов и клятв.
Благородство Жюльена почти равнялось его радости.
— Мне надо выйти отсюда по лестнице, — сказал он Матильде, когда утренняя заря заалела над садом со стороны востока. — Жертва, которую я приношу, достойна вас, я лишаю себя нескольких часов самого изумительного счастья, доступного смертному. Приношу эту жертву ради вашей репутации: если вы читаете в моем сердце, вы поймете, чего мне это стоит. Всегда ли вы останетесь для меня такой, как сейчас? Но во мне говорит честь, и этого достаточно. Знайте, что после нашего первого свидания не все подозрения пали на воров. Господин де Ла Моль расставил в саду стражу. Господин де Круазнуа окружен шпионами, известно, где он проводит каждую ночь…
При этой мысли Матильда разразилась громким смехом. Ее мать и одна из дежурных горничных проснулись, заговорили с ней через дверь. Жюльен смотрел на нее, она побледнела, выбранила горничную и не ответила матери.
— Но, если им придет в голову открыть окно, они увидят лестницу! — сказал ей Жюльен.
Он еще раз сжал ее в объятиях, бросился на лестницу и скорее скатился, чем сбежал по ней, через минуту он был уже на земле.
Три секунды спустя лестница была отнесена в липовую аллею, и честь Матильды была спасена. Жюльен, придя в себя, заметил, что он почти без одежды и весь в крови: он ранил себя, неосторожно спускаясь по лестнице.
Чрезмерное счастье вернуло ему всю энергию его натуры: если бы двадцать человек напали на него одного в эту минуту, это бы даже доставило ему удовольствие. К счастью, его воинственное настроение не подверглось на этот раз испытанию: он поставил лестницу на ее обычное место, скрепил цепь, даже не забыл стереть следы, оставленные лестницей на клумбе редких цветов под окном Матильды.
Когда он водил рукой по рыхлой земле, заглаживая окончательно протоптанные следы, то вдруг почувствовал, что ему на руки упала большая прядь волос, Матильда отрезала их и бросила ему.
Она стояла у окна.
— Вот тебе дар твоей рабыни, — сказала она довольно громко, — это знак вечной преданности. Я отказываюсь от своей воли, будь моим властелином.
Жюльен, окончательно побежденный, чуть не побежал снова за лестницей, чтобы вернуться к ней. Но разум одержал верх над чувством.
Вернуться из сада в дом было непросто. Ему удалось взломать дверь подвала, проникнув в дом, он был вынужден осторожно вскрыть дверь в свою комнату. Он так волновался, что оставил свой ключ в кармане сюртука в маленькой комнате, которую так поспешно покинул. ‘Только бы она, — подумал он, — сообразила спрятать это’.
Наконец усталость взяла верх над блаженством, и восход солнца застал его в глубоком сне.
Звонок к завтраку еле разбудил его, он сошел в столовую. Вскоре появилась Матильда. Гордость Жюльена была на миг польщена при виде сияющих глаз этой красавицы, окруженной таким поклонением, но вскоре ему пришлось испугаться.
Под предлогом, что ей некогда было причесаться, Матильда заколола свои волосы так, что Жюльен с первого взгляда заметил, какую громадную жертву она принесла ему прошлой ночью. Если бы столь прелестное лицо можно было чем-нибудь испортить, Матильда почти добилась этого: огромная прядь ее чудных пепельных волос была отрезана на полпальца от головы.
За завтраком все поведение Матильды соответствовало ее неосторожному поступку. Можно было подумать, что она задалась целью показать всему миру, какую безумную страсть она питает к Жюльену. К счастью, в этот день господин де Ла Моль и маркиза были чрезвычайно озабочены списком лиц, которые должны были получить синие ленты и в числе которых не было имени герцога де Шона. В конце завтрака Матильда дошла до того, что, обращаясь к Жюльену, назвала его м_о_й в_л_а_с_т_е_л_и_н. Он покраснел до корней волос.
Случайно или так задумала госпожа де Ла Моль, но Матильда не оставалась ни на минуту в этот день одна. Вечером, проходя из столовой в залу, она улучила момент шепнуть Жюльену:
— Все мои планы расстроены. Не подумайте, что это моя выдумка! Матушка решила, что одна из ее горничных будет находиться ночью в моей комнате.
День пролетел с быстротой молнии. Жюльен был наверху блаженства. На следующее утро с семи часов он уже дежурил в библиотеке, он надеялся, что мадемуазель де Ла Моль соблаговолит показаться, он написал ей необъятное письмо.
Он увидел ее в этот день только за завтраком. На этот раз она причесалась с большим старанием, с изумительным искусством замаскировала отрезанную прядь. Раз или два она взглянула на Жюльена спокойно и вежливо и уже не думала называть его с_в_о_и_м в_л_а_с_т_е_л_и_н_о_м.
Удивлению Жюльена не было пределов… Матильда почти упрекала себя за все, что сделала для него.
По зрелом размышлении она заключила, что если он и не совсем обыкновенный человек, то и не настолько выдающийся, чтобы решаться ради него на все эти безумства… О любви она уже не думала, в этот день она была пресыщена любовью.
Что касается Жюльена, то он переживал все безумства шестнадцатилетнего подростка. Ужасное сомнение, удивление, отчаяние сменялись в нем во время этого завтрака, казавшегося ему бесконечным.
Лишь только он смог встать из-за стола, не нарушая приличий, он бросился на конюшню, сам оседлал свою лошадь и помчался галопом, он боялся опозорить себя какой-нибудь слабостью. ‘Пусть мое сердце разорвется от физической усталости, — говорил он себе, носясь по Медонскому лесу. — Что я сделал, что я сказал, чтобы заслужить подобную немилость?
Не надо ничего делать, не надо ничего говорить сегодня, — думал он, возвращаясь домой. — Умереть телесно, так же как я умер духовно… Жюльен умер, это двигается лишь его труп’.

XX

Японская ваза

Son coeur ne comprend pas d’abord tout l’excs de son malheur, il est plus troubl qu’mu. Mais а mesure que la raison revient, il sent la profondeur de son infortune. Tous les plaisirs de la vie se trouvent anzantis pour lui, il ne peut sentie que les vives pointes du dsespoir qui le ddire. Mais а quoi bon parler de douleur physique. Quelle douleur sentie par le corps seulement est comparable а celle-ci?

Jean Paul1

1 Сердце его на первых порах еще не постигает своего несчастья, оно не столь удручено, сколько взволновано. Но постепенно, по мере того как возвращается рассудок, оно познает всю глубину своего горя. Все радости жизни исчезают для него, оно теперь ничего не чувствует, кроме язвящего жала отчаяния, пронзающего его. Да что говорить о физической боли! Какая боль, ощущаемая только телом, может сравниться с этой мукой?

Жан Поль.

Жюльен едва успел переодеться к обеду, в салоне он застал Матильду, которая упрашивала своего брата и господина де Круазнуа не ехать в этот день на вечер в Сюренн, к маршальше де Фервак.
Она была с ними как нельзя более очаровательна и любезна. После обеда появились господа де Люз, де Кейлюс и еще некоторые из их друзей. Можно было подумать, что мадемуазель де Ла Моль вместе с культом родственной приязни возобновила также самый строгий культ светскости. Несмотря на чудесный вечер, она настояла на том, чтобы не идти в сад, не захотела отлучаться от кушетки, в которой полулежала госпожа де Ла Моль, и снова, как и зимой, группа сосредоточилась вокруг голубого канапе.
Матильда, казалось, за что-то сердилась на сад, или, по крайней мере, он наводил на нее неприятные воспоминания: он слишком напоминал ей о Жюльене.
Горе притупляет разум. Наш герой имел неосторожность остановиться возле соломенного стульчика, свидетеля столь блестящих недавних триумфов. Сегодня никто даже не обращался к нему, его присутствие словно не замечалось… Те из друзей мадемуазель де Ла Моль, которые сидели близ него на диване, старались повернуться к нему спиной, по крайней мере ему так казалось.
‘Это придворная немилость’, — подумал он. Ему захотелось присмотреться к людям, которые, казалось, выражали ему свое презрение.
Дядюшка господина де Люза получил важную должность при короле, следствием чего было то, что этот блестящий офицер начинал свой разговор с каждым с этой пикантной новости: его дядя отправился в семь часов в Сен-Клу, рассчитывая там переночевать. Эта подробность передавалась хотя с простодушным видом, но неуклонно каждому.
Наблюдая за господином Круазнуа беспощадным оком несчастливца, Жюльен заметил, что этот любезный молодой человек приписывал огромное влияние всяким оккультным силам. Вера его во все таинственное доходила до того, что он огорчался и досадовал, если слышал объяснение какого-нибудь значительного события простой и естественной причиной. ‘Здесь есть доля безумия, — подумал Жюльен. — В его характере есть удивительное сходство с характером императора Александра, как мне его описывал князь Коразов’. В первый год своего пребывания в Париже бедный Жюльен, только что покинувший семинарию и ослепленный блеском всех этих милых молодых людей, мог ими только восхищаться. Теперь перед ним стал обрисовываться их настоящий характер.
‘Я играю здесь недостойную роль’,— вдруг пришло ему в голову. Надо было расстаться со своим соломенным стульчиком, уйти, сделав это незаметно. Ему захотелось что-нибудь сочинить, он стал придумывать предлог, но ум его был занят другим. Надо было порыться в памяти, которая не была у него обременена подобным багажом, бедный малый имел еще мало светского опыт, и потому обратил на себя всеобщее внимание своей исключительной неловкостью, когда поднялся и ушел. Он был слишком заметно подавлен своим горем. В продолжение трех четвертей часа он играл роль человека ничтожного, от которого даже не считают нужным скрывать своего к нему отношения.
Критические наблюдения, только что сделанные им над своими соперниками, помешали ему слишком серьезно отнестись к своему несчастью, он поддерживал свою гордость воспоминаниями событий третьего дня. ‘Каковы бы ни были их преимущества передо мною, — думал он, выходя одиноко в сад, — Матильда ни для одного из них не была тем, чем она удостоила подарить меня дважды’.
Его благоразумие не пошло далее этого. Он совершенно не понимал характера странной особы, которую случай сделал абсолютной повелительницей всей его жизни.
На следующий день он старался снова уморить себя и свою лошадь. Вечером он не пытался даже приблизиться к голубому дивану, которому Матильда осталась верна. Он заметил, что граф Норбер, встречаясь с ним, даже не удостаивал его взглядом. ‘Ему это стоит, должно быть, больших усилий, — думал он, — обычно ведь он так вежлив’.
В таком состоянии сон явился бы для Жюльена блаженством. Но, несмотря на физическую усталость, обольстительные воспоминания заполонили все его воображение. Он не мог сообразить, что его поездки по окрестностям Парижа действовали только на него лично, но отнюдь не на сердце и ум Матильды, и что случай по-прежнему повелевал его судьбой.
Ему казалось, что только одно может облегчить его горесть: это разговор с Матильдой. Но что мог бы он ей сказать?
Об этом он думал однажды утром, в семь часов, когда внезапно Матильда вошла в библиотеку.
— Я знаю, сударь, что вы хотите со мной говорить.
— О боже! кто вам это сказал?
— Я это знаю, не все ли вам равно? Если вы человек бесчестный, вы можете меня погубить или, по крайней мере, попытаться это сделать, но эта опасность — которой я, впрочем, не боюсь, — разумеется, не помешает мне быть искренней. Я больше вас не люблю, сударь, мое безумное воображение обмануло меня…
Этот ужасный удар так поразил Жюльена, обезумевшего от любви и горя, что он стал оправдываться. Ничего не может быть нелепее: оправдываться в том, что перестал нравиться. Но он уже не владел своими поступками. Слепой инстинкт толкал его отсрочить решительный момент. Ему казалось, что, пока он говорит, не все еще кончено. Матильда не слушала его, даже голос его раздражал ее, она не понимала, как он осмелился ее прервать.
Угрызения совести и оскорбленная гордость также сделали ее в это утро совершенно несчастной. Она не могла вынести мысли, что дала на себя права ничтожному аббату, сыну крестьянина. ‘Это почти то же, — говорила она себе, преувеличивая свое несчастье, — как если бы я упрекала себя за слабость к одному из лакеев’.
Характеры гордые и смелые чрезвычайно быстро переходят от гнева на самих себя к раздражению против других, порывы бешенства в этом случае доставляют им живейшее удовольствие.
Мадемуазель де Ла Моль в один миг принялась осыпать Жюльена самыми чрезмерными выражениями презрения. Будучи чрезвычайно остроумной, она изумительно умела терзать чужое самолюбие, нанося ему жесточайшие удары.
В первый раз в жизни Жюльену приходилось выносить нападки сильного ума, воодушевленного самой яростной ненавистью. Менее всего на свете думая о том, чтобы защититься, он начал сам презирать себя. Выслушивая слова самого жестокого презрения, рассчитанного на то, чтобы разрушить в нем самом хорошее мнение о себе, он начал думать, что Матильда права и что она даже слишком сдержанна…
Что касается ее, она находила огромное удовольствие для своей гордости, так беспощадно бичуя его и себя за то обожание, которое она чувствовала к нем, несколько дней назад.
Ей не приходилось придумывать все те жестокости, которыми она осыпала его с таким удовольствием. Она повторяла только то, что уже в течение целой недели твердил в ее сердце голос, враждебный любви.
Каждое ее слово безмерно увеличивало адские муки Жюльена. Он хотел бежать, мадемуазель де Ла Моль властно схватила его за руку.
— Извольте заметить, — сказал он ей, — что вы говорите слишком громко, вас могут услышать из соседней комнаты.
— Что мне за дело! — возразила гордая мадемуазель де Ла Моль. — Кто смеет мне сказать, что меня слышат? Я хочу раз и навсегда излечить ваше ничтожное тщеславие от представлений, которые оно осмелилось создать себе на мой счет.
Когда Жюльен смог выйти из библиотеки, он был настолько изумлен, что не сознавал всю величину своего несчастья. ‘Итак, она не любит меня больше, — повторял он себе громко, словно желая убедиться в своем положении. — Значит, она любила меня всего восемь или десять дней, а я полюбил ее на всю жизнь.
Возможно ли, еще так недавно она была ничем для моего сердца, ничем!’
Сердце Матильды переполнилось горделивым ликованием: она смогла порвать с ним навеки! Она чувствовала себя счастливой, одержав столь блистательную победу над столь мощной привязанностью. ‘Итак, этот господинчик поймет раз и навсегда, что он не имеет и никогда не будет иметь никаких прав на меня’. Она чувствовала себя такой счастливой, что действительно позабыла о всякой любви в эту минуту.
У человека менее страстного, чем Жюльен, эта сцена, столь унизительная, столь жестокая, уничтожила бы всякие следы любви. Не унижая себя ни на минуту, мадемуазель де Ла Моль наговорила ему столько неприятных, беспощадных вещей, что они могли показаться справедливыми даже при воспоминании о них.
Заключение, которое Жюльен сделал в первую минуту после этой поразительной сцены, было то, что Матильда отличается безмерной гордостью. Он твердо поверил, что теперь все между ними кончено, а между тем на следующее утро, за завтраком, он ощутил в ее присутствии неловкость и робость. До сих пор его нельзя было в этом упрекнуть. Обыкновенно во всех обстоятельствах жизни, как в малом, так и в большом, он точно знал, чего хочет, и держал себя соответственно.
В этот день после завтрака, когда госпожа де Ла Моль попросила Жюльена передать ей брошюру, которую принес ее священник утром, он, доставая ее с консоли, уронил старинную голубую вазу, чрезвычайно безобразную.
Госпожа де Ла Моль вскочила с криком ужаса и подошла рассмотреть обломки своей любимой вазы.
— Это была японская ваза, — говорила она, — она досталась мне от моей тетки, аббатисы Шельской, она была подарена голландцами регенту, принцу Орлеанскому, подарившему ее затем своей дочери…
Матильда подошла вместе с матерью и казалась довольной тем, что разбили вазу, которую она находила чрезвычайно уродливой. Жюльен стоял молча, но не слишком взволнованный: мадемуазель де Ла Моль очутилась совсем близко от него.
— Эта ваза, — сказал он ей, — погибла навеки, и то же произошло с чувством, которое когда-то царило в моем сердце. Прошу вас извинить меня за все безумства, которые оно заставило меня проделать.
И он вышел.
— Можно подумать, — сказала госпожа де Ла Моль после его ухода, — что господин Сорель очень доволен и горд тем, что он сделал.
Эти слова поразили Матильду. ‘Правда, — подумала она, — моя мать верно угадала: это как раз то, что он чувствует’. И только теперь она перестала радоваться сцене, которую она ему устроила накануне. ‘Ну что ж, все кончено, — сказала она себе с видимым спокойствием. — Это будет мне уроком, эта ошибка ужасна, унизительна. Она придаст мне мудрости на всю оставшуюся жизнь’.
‘Почему я не сказал правды, — думал Жюльен. — Почему любовь, которую я чувствовал к этой сумасбродке, все еще меня мучает?’
Эта любовь не только не потухла, как он надеялся, но, наоборот, возрастала с ужасающей силой. ‘Она сумасшедшая, это правда, — думал он, — но разве она оттого менее очаровательна? Возможно ли быть прекраснее? Разве не соединилось в ней все, что есть самого восхитительного в самой утонченной цивилизации?’ Эти воспоминания о прошлом счастье овладели всем существом Жюльена и вскоре побороли все доводы разума.
Напрасно борется разум с подобными воспоминаниями, его суровые попытки только увеличивают их очарование.
Спустя сутки после того, как он разбил японскую вазу, Жюльен был положительно одним из самых несчастных людей на свете.

XXI

Секретная нота

Car tout ce que je raconte, je l’ai vu, et si j’ai pu me tromper en le voyant, bien certainement je ne vous trompe point en vous le disant.

Lettre l’Auteur1

1 Ибо все, что я рассказываю, я сам видел, а если, глядя на это, я в чем-либо и обманулся, то, во всяком случае, я не обманываю вас, рассказывая вам это.

Письмо к автору.

Маркиз призвал к себе Жюльена, господин де Ла Моль, казалось, помолодел, глаза его блестели.
— Поговорим немного о вашей памяти, — сказал он Жюльену. — О ней рассказывают чудеса! Могли бы вы выучить наизусть четыре страницы, отправиться в Лондон и повторить их? Но не изменяя ни одного слова!..
Маркиз нервно мял в руках номер ‘Quotidienne’ и напрасно старался скрыть серьезный вид, которого Жюльен раньше не замечал у него, даже когда шел разговор о процессе Фрилера.
Жюльен был уже достаточно опытен, чтобы не удивляться шутливому тону, которым с ним старались говорить.
— Этот номер ‘Quotidienne’, может быть, и не слишком занимателен, но, если господин маркиз разрешит, я завтра утром буду иметь честь прочитать его наизусть.
Как! даже объявления?
— Слово в слово, не пропустив ни строчки.
— Вы ручаетесь? — спросил маркиз с внезапной серьезностью.
— Да, сударь, и только боязнь не сдержать слова могла бы одна помутить мою память.
— Вчера я позабыл у вас это спросить: я не буду заставлять вас клясться, что не передадите никому то, что вы услышите, я вас слишком хорошо знаю, чтобы оскорблять таким подозрением. Я поручился за вас и введу вас в салон, где соберутся двенадцать человек, вы станете записывать все, что каждый скажет. Не беспокойтесь, разговор не будет сбивчивым, каждый станет говорить по очереди, хотя и не будет строгого порядка, — прибавил маркиз, возвращаясь к своему обычному светскому тону. — Во время нашей беседы вам придется написать страниц двадцать, вы вернетесь сюда со мною, и мы из этих двадцати страниц выкроим всего четыре. Эти четыре страницы вы ответите мне завтра утром, вместо целого номера ‘Quotidienne’. Вслед за этим вы немедленно уедете, во время пути вы будете держать себя, как молодой человек, путешествующей ради удовольствия. Поставьте себе задачей не обращать на себя ничьего внимания. Вы придете к очень важному лицу. Там вам придется обнаружить большую ловкость. Дело заключается в том, что надо будет обмануть всех окружающих, ибо среди секретарей и слуг этого лица есть люди, подкупленные нашими врагами, они постоянно подстерегают и перехватывают наших агентов.
Вы получите рекомендательное письмо, но это не имеет значения.
В тот момент, когда его сиятельство взглянет на вас, вы вынете часы, которые я вам даю на дорогу. Возьмите их сейчас, по крайней мере это будет уже сделано, и дайте мне ваши.
Герцог сам запишет под вашу диктовку те четыре страницы, которые вы выучите наизусть.
После этого, но ни в коем случае не раньше, заметьте это, вы сможете рассказать его сиятельству, если оно пожелает узнать, о заседании, на котором вы будете присутствовать.
Во время путешествия вас несколько развлечет то обстоятельство, что между Парижем и резиденцией министра найдется немало людей, которые от души желали бы пристрелить аббата Сореля. Тогда его миссия будет окончена, а для меня возникнет большое затруднение, ибо как мы узнаем, мой друг, о вашей смерти? Ваше усердие не может же простираться до того, чтобы самому сообщить нам об этом.
Сейчас же отправляйтеь купить себе платье, — продолжал маркиз с серьезным видом. — Оденетесь по моде позапрошлого года. Сегодня вечером вы должны быть одеты небрежно. Наоборот, в дороге вы будете одеты обычным образом. Это удивляет вас, ваша подозрительность настороже? Да, мой друг, одно из почтенных лиц, рассуждения которого вы услышите, вполне способно послать сведения, благодаря которым вас могут угостить, по меньшей мере сегодня вечером, опиумом в одной из милых гостиниц, где вы спросите себе ужин.
— Лучше, — сказал Жюльен, — сделать лишних тридцать лье и ехать в обход. Дело, вероятно, идет о Риме.
Маркиз принял высокомерный и недовольный вид, какого Жюльен никогда не видел у него со времен Бре-ле-О.
— Вы узнаете это, сударь, когда я сочту за нужное вам это сказать. Я не люблю вопросов.
— Это не был вопрос, — сказал Жюльен чистосердечно. — Клянусь вам, сударь, я думал вслух и искал в уме наиболее надежный путь.
— Да, ваш ум, очевидно, занес вас очень далеко. Не забывайте, что посланник вашего возраста не должен злоупотреблять доверием.
Жюльен был очень уязвлен. Его самолюбие подыскивало, но не находило оправданий.
— Поймите же, — прибавил господин де Ла Моль, — что всегда ссылаются на свои чувства, сделав глупость.
Через час Жюльен входил в комнату маркиза в старомодном костюме и галстухе сомнительной белизны, манеры его были подобострастны и во всей наружности что-то педантское.
Увидя его, маркиз прыснул со смеху и только тогда окончательно простил Жюльена.
‘Если этот юноша меня обманет, — думал де Ла Моль, — то кому же доверять? А между тем, когда действуешь, доверять необходимо кому-нибудь. У моего сына и его блестящих друзей верности хватило бы на сто тысяч человек, если бы пришлось драться, они бы умерли у подножия трона, они знают все… кроме того, что требуется в данную минуту. Я готов поклясться, что ни один из них не способен выучить наизусть четыре страницы и проехать сто лье не попавшись. Норбер сумеет погибнуть, как его предки, но ведь это судьба любого рекрута…’
Маркиз впал в глубокую задумчивость. ‘А что касается умения умереть, — подумал он со вздохом, — пожалуй, это Сорель сумеет не хуже…’
— Сядем в карету, — сказал маркиз, как бы желая отогнать навязчивую мысль.
— Сударь, — сказал Жюльен, — пока мне перешивали этот костюм, я выучил наизусть первую страницу сегодняшнего ‘Quotidienne’.
Маркиз взял газету. Жюльен ответил без запинки до последнего слова. ‘Хорошо, — сказал маркиз, державшийся в этот вечер большим дипломатом, — по крайней мере он не заметит, по каким улицам мы едем’.
Они вошли в большой, довольно унылый зал, затянутый зеленым бархатом. Посредине комнаты лакей с сумрачным видом устанавливал большой обеденный стол, который он превратил затем в письменный, покрыв его обширным зеленым сукном, испачканным чернилами, — вероятно, наследием какого-нибудь министерства.
Хозяин дома был человек огромного роста, имя его не называлось, Жюльен нашел, что выражение его физиономии и красноречие целиком зависят от пищеварения.
По знаку маркиза Жюльен поместился на самом краю стола. Не зная, как держать себя, он принялся чинить перья. Украдкой он насчитал семь человек, но ему удавалось видеть только их спины. Двое из них, казалось, держали себя с господином де Ла Молем как равные, остальные обращались к нему более или менее почтительно.
Вошло без доклада новое лицо. ‘Как странно, — подумал Жюльен, — в этот салон входят без доклада. Может быть, ради меня приняли эту предосторожность?’
Все встали навстречу новоприбывшему. Он был украшен теми же почетными орденами, что и трое из присутствовавших уже в этом салоне. Разговаривали довольно тихо. Жюльену оставалось судить о новоприбывшем только на основании его лица и осанки. Он был небольшого роста, широкоплеч, румян, в блестящих глазах его отражалась злоба загнанного кабана.
Внимание Жюльена отвлекло прибытие почти одновременно с этим лицом другого, совершенно на него не похожего. Это был высокий человек, очень худощавый, на котором было надето несколько жилетов. Взгляд его был ласков, манеры учтивы.
‘Он напоминает старого безансонского епископа, — подумал Жюльен. — Этот человек, очевидно, из духовенства, ему лет пятьдесят — пятьдесят пять, вид он имеет чрезвычайно отеческий’.
Вошел молодой епископ Агдский и весьма удивился, когда, оглядывая присутствующих, он заметил Жюльена. Он не говорил с ним ни разу после церемонии в Бре-ле-О. Его удивленный взгляд смутил и рассердил Жюльена. ‘Как! — подумал он, — неужели знакомое лицо всегда приносит мне неприятность? Все эти знатные господа, которых я не знаю, нисколько меня не смущают, а взгляд этого молодого епископа леденит мою кровь. Надо сознаться, что я очень странное и чрезвычайно несчастное существо’.
Маленький, очень смуглый человек вошел с шумом и начал говорить от самой двери, у него было желтое лицо и немного сумасшедший вид. Лишь только появился этот несносный говорун, как образовались группы, очевидно чтобы избавиться от скуки его слушать.
Удаляясь от камина, беседующие приближались к дальнему концу стола, где сидел Жюльен. Его положение становилось все более и более затруднительным, ибо теперь, несмотря на все усилия, он не мог не слышать и, хотя был неопытен, не мог не понимать всей важности того, о чем говорили без всякого стеснения, а как эти важные особы, которых он видел, должны были желать, чтобы это осталось в тайне!
Жюльен уже успел, хотя очень и не спешил, очинить штук двадцать перьев, но это занятие уже приходило к концу. Напрасно он искал приказания во взгляде господина де Ла Моля, маркиз, по-видимому, забыл о нем.
‘То, что я делаю, совершенно нелепо, — думал Жюльен, продолжая очинять перья, — но лица с такими незначительными физиономиями, которые занимаются столь важными делами по собственному желанию или по поручению других, должны быть крайне осторожны. Мой злосчастный взгляд, должно быть, заключает в себе какой-то вопрос и малопочтителен, что непременно должно их задевать. Если же я буду держать глаза опущенными, будет казаться, что я стараюсь запомнить их слова’.
Его смущение дошло до крайних пределов, он услышал престранные речи.

XXII

Беседа

La rpublique! — Pour un, aujourd’ hui, qui sacrifierait tout au bien public, il en est des milliers et des millions qui ne connaissent que leurs jouissances, leur vanit. On est considr, a Paris, cause de sa voiture et non cause de sa vertu.

Napolon Memorial1

1 Республика! Нынче на одного человека, готового пожертвовать всем ради общего блага, приходятся тысячи тысяч, миллионы таких, которым нет дела ни до чего, кроме собственного удовольствия и тщеславия. В Париже человека судят по его выезду, а отнюдь не по его достоинствам.

Наполеон. Мемориал Святой Елены.

Стремительно вошел лакей со словами: господин герцог де ***.
— Замолчите, вы просто болван, — сказал герцог, входя.
Он сказал это так величественно и так хорошо, что Жюльен невольно подумал, что умение сердиться на лакея составляет всю ученость этой важной особы. Жюльен поднял глаза, но тотчас их опустил. Он так верно угадал значение новоприбывшего, что боялся, как бы взгляд его не был принят за дерзость.
Этот герцог был человеком лет пятидесяти, одетый как денди, с походкой автомата. У него была вытянутая голова с большим носом, лицо, выдающееся вперед и точно стянутое, трудно было иметь вид более аристократичный и более незначительный. С его появлением заседание было объявлено открытым.
Наблюдения Жюльена были внезапно прерваны голосом маркиза де Ла Моля.
— Представляю вам аббата Сореля, — сказал маркиз. — Он одарен необычайной памятью. Всего час назад, когда я сказал ему о высокой миссии, которой он удостоился, он, дабы доказать мне свою память, выучил наизусть всю первую страницу ‘Quotidienne’.
— А! странные сообщения этого бедного N., — сказал хозяин дома. Он торопливо схватил газету и, глядя на Жюльена с забавным видом, которому он старался придать внушительность, сказал: — Отвечайте, сударь.
Воцарилось глубокое молчание, взоры всех устремились на Жюльена, он отвечал так хорошо, что через двадцать строк герцог прервал его словом ‘довольно’. Маленький человек со взглядом кабана сел к столу. Он был избран председателем и, едва усевшись на место, указал Жюльену на ломберный стол и велел поставить его возле себя. Жюльен уселся за этим столом со всеми принадлежностями для писания. Он насчитал вокруг зеленого стола двенадцать человек.
— Господин Сорель, — сказал герцог, — ступайте в соседнюю комнату, вас позовут.
Хозяин дома принял озабоченный вид.
— Ставни не закрыты, — заметил он тихо своему соседу. — Бесполезно смотреть в окно, глупо, — крикнул он Жюльену.
‘Вот я и попал по меньшей мере в заговор, — подумал последний. — К счастью, этот заговор не таков, какие приводят на Гревскую площадь. Но если бы и была здесь опасность, я должен пойти на нее, хотя бы ради маркиза. Я счастлив, что могу загладить огорчение, которое когда-нибудь причинят ему мои безумства!’
Размышляя о своих безумствах и о своем горе, он внимательно всматривался во все окружающее. Только теперь он вспомнил, что не слышал названия улицы и что маркиз взял извозчика, чего с ним никогда не случалось.
Жюльен был надолго предоставлен своим размышлениям. Он находился в гостиной, обтянутой красным бархатом с широким золотым галуном. На маленьком столике стояло большое Распятие из слоновой кости, а на камине — книга о П_а_п_е господина де Местра с золотым обрезом, в великолепном переплете. Жюльен открыл ее, чтобы не выглядеть подслушивающим. Время от времени в соседней комнате раздавался громкий разговор. Наконец дверь открылась, Жюльена позвали.
— Помните, господа, — сказал председатель, — что с этого момента мы говорим в присутствии герцога де ***. Господин Сорель, — прибавил он, указывая на Жюльена, — молодой левит, преданный нашему святому делу, благодаря своей изумительной памяти он легко передаст, все мельчайшие подробности нашей беседы. Слово принадлежит вам, сударь, — сказал он, обращаясь к особе с отеческим видом, облаченной в несколько жилетов.
Жюльен нашел, что всего натуральнее было бы назвать его господином с жилетами. Он взял бумагу и принялся усердно записывать.
(Здесь автор предполагал усеять целую страницу многоточиями.
— Это выйдет очень неуклюже, — заметил ему издатель, — и обезобразит столь непринужденную повесть.
— Политика, — возразил автор, — это камень, висящий на шее литературы, менее чем за шесть месяцев он ее топит. Политика на фоне полета фантазии — это словно пистолетный выстрел во время концерта. Этому звуку, весьма негармоничному, не хватает в то же время и энергии. Он не согласуется ни с одним другим инструментом. Эта политика способна смертельно оскорбить одну половину читателей и навести смертельную скуку на другую, которая в утренней газете находит ее уместной и могущественной…
— Если ваши действующие лица не ведут политических бесед, — возражает издатель, — то это не французы тысяча восемьсот тридцатого года и ваша книга далеко не зеркало, как вы на то претендуете…)
Протокол Жюльена занял двадцать шесть страниц, мы извлекаем из него только бледное отражение, ибо пришлось, как всегда, выпустить из него все комичное, кажущееся часто неправдоподобным или отталкивающим. (Смотри С_у_д_е_б_н_у_ю г_а_з_е_т_у.)
Человек с жилетами и отеческим видом (вероятно, то был епископ) часто улыбался, и тогда его глаза с длинными ресницами загорались странным блеском, принимая более определенное выражение. Этот человек, которого заставили говорить первым, раньше герцога (‘Но кто же герцог, что это за герцог?’ — думал Жюльен), по-видимому, для того, чтобы изложить общее мнение и выступить в роли поверенного, показался Жюльену очень нерешительным и мнения его весьма расплывчатыми, в чем так часто обвиняют чиновников. В дальнейшей беседе сам герцог упрекнул его в этом.
Сказав несколько фраз о морали и философской снисходительности, человек с жилетами продолжал:
— Благородная Англия, управляемая гениальным человеком, бессмертным Питтом, истратила сорок миллиардов франков, чтобы помешать революции. Если почтенное собрание позволит мне откровенно выразить одну печальную мысль, чего Англия не поняла в достаточной степени, что с человеком, подобным Бонапарту, в особенности если ему противополагают только одни прекрасные намерения, можно бороться только личными выступлениями…
— Ах! снова восхваление убийства! — сказал хозяин дома с беспокойством.
— Избавьте нас от ваших сантиментальных поучений! — воскликнул с досадой президент. Его взгляд кабана горел диким блеском. — Продолжайте, — обратился он к человеку с жилетами.
Щеки и лоб президента побагровели.
— Благородная Англия, — продолжал докладчик, — теперь раздавлена, ибо каждый англичанин, прежде чем оплатить свой хлеб, должен выплачивать проценты за эти сорок миллиардов, употребленных на борьбу с якобинцами. И Питта уже больше нет.
— Зато есть герцог Веллингтонский, — заметил один военный, приняв внушительный вид.
— Ради бога, молчите, господа! — воскликнул президент. — Если мы будем еще спорить, то присутствие господина Сореля окажется излишним.
— Известно, сударь, что вы начинены идеями, — сказал герцог с колкостью, глядя на военного, бывшего генерала Наполеона.
Жюльен понял, что эти слова заключали какой-то личный намек, весьма оскорбительный. Все улыбнулись, генерал-перебежчик казался вне себя от гнева.
— Питта нет больше, господа, — продолжал докладчик с унылым видом человека, отчаявшегося убедить слушателей. — И если бы даже явился в Англии новый Питт, нельзя два раза подряд дурачить нацию одними и теми же способами.
— Вот почему генерал-завоеватель, Бонапарт, теперь невозможен во Франции! — воскликнул вмешавшийся военный.
На этот раз ни председатель, ни герцог не посмели рассердиться, хотя Жюльен видел по их глазам, что они были к тому весьма склонны. Они опустили глаза, и герцог ограничился настолько громким вздохом, что все его слышали.
Но докладчик уже был раздосадован.
— Меня торопят, — заговорил он горячо, совершенно позабыв о вежливости и умеренном тоне, показавшимися Жюльену основами его характера, — меня торопят, чтобы я закончил, не принимают совершенно во внимание моих стараний не оскорбить ничьих ушей, как бы длинны они ни были. Ну что ж, господа, я буду краток.
Скажу вам вульгарным языком: Англия не располагает больше ни одним су для помощи доброму делу. Если бы сам Питт вернулся, то и ему, при всей его гениальности, не удалось бы обвести мелких английских собственников, ибо они хорошо знают, что одна только кампания и битва при Ватерлоо стоила им миллиард франков. Выражаясь ясно, — прибавил докладчик, все больше и больше оживляясь, — скажу вам: п_о_м_о_г_а_й_т_е с_е_б_е с_а_м_и, ибо Англия не располагает ни одной гинеей для вашего дела, а когда Англия не платит, Австрия, Россия, Пруссия, богатые только храбростью, но не деньгами, не в состоянии предпринять против Франции более одного или двух походов.
Можно надеяться, что молодые солдаты, набранные якобинцами, будут разбиты в первой же кампании или, пожалуй, во второй, но в третьей — пусть я прослыву в ваших глазах за революционера, в третьей у вас будут солдаты тысяча семьсот девяносто четвертого года, которые нисколько не походили на солдат, завербованных в тысяча семьсот девяносто втором году.
Здесь его прервали сразу три или четыре человека.
— Сударь, — обратился председатель к Жюльену, — пройдите в соседнюю комнату переписать начисто начало вашего протокола.
Жюльен вышел с большим сожалением. Докладчик перешел к возможностям, которые составляли предмет его обычных размышлений.
‘Они боятся, как бы я не стал над ними смеяться’, — думал он. Когда его снова позвали, господин де Ла Моль говорил с серьезным видом, показавшимся весьма забавным Жюльену, хорошо его знавшему.
— …Да, господа, в особенности это можно сказать об этом несчастном народе: будет ли он божеством, столом или лоханкой? О_н б_у_д_е_т б_о_ж_е_с_т_в_о_м, восклицает баснописец. Вам, господа, по-видимому, должны принадлежать эти глубокие и великие слова. Действуйте сами, и благородная Франция снова восстанет почти в том же виде, какой ее создали наши предки и какой мы ее еще видели перед кончиной Людовика Шестнадцатого.
Англия, по крайней мере ее благородные лорды, не менее нас ненавидят гнусное якобинство. Без английского золота Австрия и Пруссия могут дать всего два-три сражения. Достаточно ли будет этого, чтобы привести к столь же счастливой оккупации, как та, которую господин Ришелье так бессмысленно растрепал в тысяча восемьсот семнадцатом году? Я этого не думаю.
Здесь его прервали, но все зашикали. Прервал снова бывший императорский генерал, жаждавший получить синюю ленту и занять важное место среди составителей секретной ноты.
— Я этого не думаю, — продолжал де Ла Моль, когда все умолкли.
Он подчеркнул слово ‘я’ с дерзостью, очаровавшей Жюльена. ‘Это славно сказано, — подумал он, перо его летало по бумаге почти одновременно со словами маркиза. — Одним метким словом господин де Ла Моль уничтожает двадцать кампаний этого перебежчика’.
— Но не одним только иностранцам, — продолжал маркиз спокойным тоном, — не одним иностранцам мы будем обязаны этой новой военной оккупацией. Из этой молодежи, пишущей зажигательные статьи в ‘Globe’, выйдет три или четыре тысячи молодых подпоручиков, среди которых найдутся и Клебер, и Гош, и Журдан, и Пишегрю, но не столь благонамеренные.
— Мы не сумели его прославить, — заметил председатель, — надо было обеспечить ему бессмертие.
— Необходимо же, наконец, чтобы во Франции было две партии, — продолжал господин де Ла Моль, — но две партии не только по имени, а две партии, весьма определенно разграниченные. Узнаем, наконец, кого надо уничтожить. С одной стороны — журналисты, избиратели, словом, общественное мнение, молодежь и все, что ее восхищает. Пока она оглушает себя собственным пустословием, мы имеем преимущество, мы распоряжаемся бюджетом.
Здесь снова его прервали.
— Вы, сударь, — заметил господин де Ла Моль прервавшему его с изумительным высокомерием и спокойствием, — вы не распоряжаетесь, если это слово вас оскорбляет, — вы просто пожираете сорок тысяч франков, внесенных в государственный бюджет, и восемьдесят тысяч, получаемых вами по цивильному листу.
Ну что ж, сударь, раз вы меня к тому вынуждаете, я смело ставлю вас в пример. Подобно вашим благородным предкам, следовавшим за Людовиком Святым в Крестовый поход, вам бы следовало за эти сто двадцать тысяч франков снарядить по меньшей мере полк, отряд — что я говорю! — ну хоть пол-отряда, хотя бы там было не более пятидесяти человек, готовых драться, преданных доброму делу на жизнь и на смерть. Но у вас одни лакеи, которых вы в случае восстания сами испугаетесь.
Трон, алтарь, дворянство могут завтра же погибнуть, господа, если вы не создадите в каждом департаменте отряд из пятисот п_р_е_д_а_н_н_ы_х людей, я говорю ‘преданных’, не только в смысле французской доблести, но и испанского упорства.
Половина этого войска должна состоять из наших детей, наших племянников, словом, цвета дворянства. Каждый из них должен иметь при себе не болтливого мелкого буржуа, готового нацепить трехцветную кокарду, если снова начнутся события тысяча восемьсот пятнадцатого года, но простого крестьянина, прямодушного и чистосердечного, подобно Кателино, наш дворянин просветит его, сделает его своим молочным братом. Пусть каждый из нас жертвует пятую часть своего дохода на формирование этих маленьких отрядов из пятисот человек в каждом департаменте. Тогда мы можем рассчитывать на иностранную оккупацию. Никогда иноземный солдат не проникнет даже до Дижона, если не будет убежден, что в каждом департаменте он найдет пятьсот дружественных воинов.
Иностранные короли не станут нас слушать, пока мы им не сообщим, что у нас двадцать тысяч дворян, готовых взяться за оружие, чтобы открыть им доступ во Францию. Это обойдется нам дорого, скажете вы, господа, этой ценой мы спасаем свои головы. Между свободной печатью и существованием нас как дворян смертельная война. Делайтесь промышленниками, крестьянами или беритесь за оружие. Будьте нерешительны, если хотите, но не будьте глупы, откройте глаза.
Ф_о_р_м_и_р_у_й_т_е б_а_т_а_л_ь_о_н_ы — скажу я вам словами якобинской песни, тогда найдется какой-нибудь благородный Густав-Адольф, который, тронутый неминуемой гибелью монархического принципа, бросится за триста лье от своего королевства и сделает для вас то, что Густав сделал для протестантских принцев. Вам угодно продолжать болтовню сложа руки? Через пятьдесят лет в Европе будут одни президенты республик и ни одного короля. Вместе с этими шестью буквами к-о-р-о-л-ь исчезнут с лица земли священники и дворяне. Я уже вижу одних к_а_н_д_и_д_а_т_о_в, заигрывающих с б_о_л_ь_ш_и_н_с_т_в_о_м подонков.
Как бы вы ни уверяли, что во Франции в настоящий момент нет генерала, известного и всеми любимого, что армия организована только в интересах престола и алтаря, что у нее отняты все ее старые воины, между тем как в каждом прусском и австрийском полку насчитывается пятьдесят унтер-офицеров, побывавших в огне… тем не менее двести тысяч юношей, принадлежащих к мелкой буржуазии, бредят войною…
— Достаточно неприятных истин, — сказало самодовольно важное лицо, вероятно занимавшее высокий духовный пост, ибо господин де Ла Моль приятно улыбнулся, вместо того чтобы рассердиться, что для Жюльена было очень знаменательным.
— Достаточно неприятных истин, — будем кратки, господа: человек, которому надо отрезать ногу в гангрене, напрасно стал бы повторять своему хирургу: эта больная нога совершенно здорова. Если мне позволено будет так выразиться, господа, благородный герцог де *** — наш хирург.
‘Наконец великое слово сказано, — подумал Жюльен, — значит, сегодня ночью я помчусь в…’

XXIII

Духовенство, леса, свобода

La premire loi de tout tre, c’est de se conserver, c’est de vivre. Vous semez de la ciguё et prtendez voir mrir des pis!

Machiavel1

1 Основной закон для всего существующего — это уцелеть, выжить. Вы сеете плевелы и надеетесь вырастить хлебные колосья.

Макиавелли.

Человек с внушительной осанкой продолжал говорить. Видно было, что он знает свой предмет, умеренно, красноречиво и сдержанно, что очень понравилось Жюльену, он излагал великие истины:
— Во-первых, Англия не располагает ни одной гинеей для нашего дела, теперь в ней господствуют экономия и Юм. Даже С_в_я_т_ы_е не дадут нам денег, а господин Брум нас высмеет.
Во-вторых, без английского золота невозможно добиться более двух кампаний от европейских государей, двух кампаний недостаточно, чтобы сразить мелкую буржуазию.
В-третьих, необходимо образовать во Франции военную партию, без чего монархические принципы Европы не отважатся даже на эти две кампании.
Четвертый пункт, который я осмеливаюсь вам предложить как несомненный:
В_о Ф_р_а_н_ц_и_и н_е_в_о_з_м_о_ж_н_о с_ф_о_р_м_и_р_о_в_а_т_ь в_о_о_р_у_ж_е_н_н_у_ю п_а_р_т_и_ю б_е_з п_о_м_о_щ_и д_у_х_о_в_е_н_с_т_в_а. Говорю вам это смело, ибо я сейчас вам докажу, господа. Следует все предоставить духовенству.
Занимаясь денно и нощно делами, духовенство, управляемое высокоспособными людьми, проживающими вдали от бурь, в трехстах лье от ваших границ…
— Ах! Рим, Рим! — воскликнул хозяин дома.
— Да, сударь, Рим, Рим! — возразил кардинал горделиво. — Несмотря на все более или менее остроумные анекдоты, бывшие в моде в дни вашей молодости, я скажу во всеуслышание в тысяча восемьсот тридцатом году, что духовенство, руководимое Римом, одно еще способно воздействовать на простой народ.
Пятьдесят тысяч священников проповедуют одно и то же в день, указанный их вождями, и народ, в конце концов поставляющий солдат, скорее отзовется на голоса этих священников, чем на краснобайство мирян…
Этот личный намек возбудил ропот.
— Духовенство обладает гением, превосходящим ваш, — продолжал кардинал, возвышая голос. — Все шаги, которые вы совершали для главной цели — с_о_з_д_а_т_ь в_о Ф_р_а_н_ц_и_и в_о_о_р_у_ж_е_н_н_у_ю п_а_р_т_и_ю, уже испробованы нами. Мы говорим о фактах… Кто роздал восемьдесят тысяч ружей в Вандее?.. и так далее.
Пока духовенство не получит свои леса, оно ничего не значит. При первой войне министр финансов пишет своим агентам, что денег хватает только на священника. В сущности, Франция не верит в Бога и любит войну. Кто бы ни заставил ее воевать, будет вдвойне популярен, так как воевать — значит заставить голодать иезуитов, выражаясь вульгарно. Воевать — значит избавить этих чудовищных гордецов, французов, от угрозы иностранного вмешательства.
Кардинала слушали благосклонно.
— Необходимо, — сказал он, — чтобы господин де Нерваль оставил министерство: его имя возбуждает ненужное раздражение.
При этих словах все поднялись с мест и заговорили сразу. ‘Меня опять ушлют’,— подумал Жюльен, но даже благоразумный председатель забыл о присутствии и существовании Жюльена.
Взоры всех обратились на господина, которого Жюльен узнал. Это был господин де Нерваль, первый министр которого он видел на балу у герцога де Реца.
Б_е_с_п_о_р_я_д_о_к д_о_ш_е_л д_о а_п_о_г_е_я, как выражаются газеты о парламентских заседаниях. И только через добрую четверть часа постепенно восстановилась тишина.
Тогда поднялся господин де Нерваль и заговорил тоном проповедника.
— Я не стану уверять вас, — сказал он странным голосом,— что я не дорожу своим постом. Господа, мне доказали, что мое имя увеличивает силы якобинцев, увлекая против нас многих умеренных. Итак, я добровольно удаляюсь, но пути Господни ясны для немногих. Но, — прибавил он, глядя пристально на кардинала, — у меня есть миссия. Небесный голос сказал мне: ты сложишь голову на эшафоте или восстановишь во Франции монархию и сведешь роль палат к тому, чем был парламент при Людовике Пятнадцатом, и, господа, я э_т_о с_д_е_л_а_ю.
Он замолк, сел на свое место. Воцарилось глубокое молчание.
‘Вот отличный актер’, — подумал Жюльен. Он, по обыкновению, ошибался, предполагая в людях слишком много ума. Оживленные дебаты этого вечера, и в особенности искренность спорящих, придали господину де Нервалю веру в свою миссию. Обладая большим мужеством, этот человек был совершенно лишен ума.
Полночь пробила во время молчания, воцарившегося после отважных слов ‘я э_т_о с_д_е_л_а_ю’, Жюльен нашел, что в звуке часов было что-то внушительное и мрачное. Он был растроган.
Вскоре прения возобновились с возраставшей энергией и невероятной наивностью. ‘Эти господа непременно отравят меня, — думал Жюльен в иные моменты. — Как можно говорить подобные вещи в присутствии плебея?’
Беседа еще продолжалась, когда часы пробили два. Хозяин дома уже давно спал, господин де Ла Моль принужден был позвонить, чтобы спросить новые свечи. Господин де Нерваль, министр, удалился без четверти два, внимательно вглядываясь перед уходом в лицо Жюльена, отражавшееся в зеркале, вблизи министра. После его ухода присутствующим стало легче.
— Бог знает, что этот человек наговорит еще королю! — шепнул человек в жилетах своему соседу, пока вставляли новые свечи. — Он может выставить нас в смешном свете и испортить нам будущее.
Надо сознаться, что он выказал редкую самоуверенность и даже наглость, явившись сюда. Он бывал здесь до своего поступления в министерство, но портфель меняет все, поглощает все интересы человека, он должен был это чувствовать.
Едва министр вышел, как бонапартистский генерал закрыл глаза, затем заговорил о своем здоровье, о своих ранах, посмотрел на часы и удалился.
— Держу пари, — сказал человек в жилетах, — что генерал побежал за министром, будет извиняться, что очутился здесь, и уверять, что он нами руководит.
Полусонные лакеи зажгли новые свечи.
— Решим наконец, господа, — сказал президент, — не стоит больше стараться убеждать друг друга. Подумаем о содержании ноты, которую через сорок восемь часов будут читать наши заграничные друзья. Здесь шла речь о министре. Мы можем сказать теперь, когда господина де Нерваля нет больше с нами: что нам за дело до министров, мы заставим их слушаться.
Кардинал одобрил его мысль тонкой улыбкой.
— Мне кажется, нет ничего легче, как резюмировать наше положение, — сказал молодой епископ Агды со сдержанным пламенем самого ярого фанатизма.
До сих пор он хранил молчание, его взгляд, который, по наблюдениям Жюльена, был сначала кроток и спокоен, загорелся при начале спора. Теперь все внутри него бушевало, подобно лаве Везувия.
— С тысяча восемьсот шестого по четырнадцатый год Англия провинилась лишь в одном, — говорил он. — Она не предпринимала ничего прямо и лично против особы Наполеона. Когда этот человек натворил герцогов и камергеров, когда он восстановил престол, миссия, возложенная на него Богом, была окончена. Оставалось только его сокрушить. Священное Писание учит нас во многих местах, как надо кончать с тиранами.
Здесь он привел несколько латинских цитат.
— В настоящее время, господа, надо уничтожить уже не одного человека, а целый Париж. Вся Франция подражает Парижу. К чему вооружать ваших пятьсот человек на департамент? Предприятие рискованное, которое этим не окончится. К чему мешать Францию в дело, которое касается одного Парижа? Париж один со своими газетами и салонами натворил зло, — пусть же погибнет новый Вавилон. Надо покончить борьбу между алтарем и Парижем. Эта катастрофа будет даже на пользу светским интересам трона. Почему Париж не смел дышать при Бонапарте? Спросите-ка это у пушек Святого Рока…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Только в три часа утра Жюльен вышел вместе с господином де Ла Молем.
У маркиза был сконфуженный и утомленный вид. Впервые в разговоре с Жюльеном в его тоне слышалась просьба. Он просил его дать слово никогда не говорить никому о чрезмерности усердия — это было его выражение,— случайным свидетелем которого ему пришлось быть.
— Даже нашему заграничному другу расскажите только, если он будет серьезно настаивать на желании узнать наших молодых безумцев. Что им за дело, если государство будет ниспровергнуто? Они сделаются кардиналами и спасутся в Риме. А мы в наших замках будем все перерезаны крестьянами.
Секретная нота, составленная маркизом из протокола в двадцать шесть страниц, написанных Жюльеном, была готова только без четверти пять.
— Я смертельно устал, — сказал маркиз, — это отразилось и на ноте, которой в конце недостает ясности. Я ею более недоволен, чем каким-либо делом в моей жизни. Слушайте, мой друг, — прибавил он, — отдохните несколько часов, а чтобы вас не похитили, я сам запру вас на ключ в вашей комнате.
На следующее утро маркиз отвез Жюльена в уединенный замок, довольно удаленный от Парижа. Там Жюльен встретил странных людей, которых принял за священников. Ему передали паспорт с вымышленным именем, и там наконец указано было место, цель его путешествия, о котором он до сих пор якобы не знает. Он сел в коляску один.
Маркиз нисколько не тревожился насчет его памяти. Жюльен несколько раз ответил ему наизусть секретную ноту, но он боялся, чтобы его не перехватили в пути.
— В особенности постарайтесь казаться фатом, путешествующим ради собственного удовольствия, — сказал маркиз ему дружелюбно, прощаясь с ним на пороге салона. — На вчерашнем нашем собрании, наверное, присутствовал не один мнимый собрат.
Путешествие было коротко и скучно. Едва Жюльен скрылся из глаз маркиза, как позабыл и о секретной ноте, и о своей миссии и стал думать о насмешках Матильды.
В одной деревушке за Мецем начальник станции объявил ему, что нет лошадей. Было десять часов вечера, Жюльен, сильно раздосадованный, спросил себе ужин. Прогуливаясь возле двери, он машинально вышел на двор к конюшням. Лошадей не было видно.
‘А между тем вид у этого человека был странный, — подумал Жюльен, — он слишком бесцеремонно разглядывал меня’.
Как видно, он начинал не доверять тому, что ему говорили. Намереваясь ускользнуть после ужина и желая разузнать на всякий случай кое-что о местности, он отправился в кухню, чтобы погреться у очага. Какова же была его радость, когда он нашел там синьора Джеронимо, знаменитого певца!
Усевшись в кресло возле самого огня, неаполитанец громко вздыхал и говорил больше, чем все двадцать немецких крестьян, в изумлении окруживших его.
— Эти люди хотят меня разорить, — громко повествовал он Жюльену. — Я обещал завтра петь в Майнце. Семь владетельных князей съехались туда, чтобы меня послушать. Выйдем-ка подышать свежим воздухом, — прибавил он многозначительно.
Они отошли на сто шагов, никто не мог их слышать.
— Знаете, в чем дело? — сказал он Жюльену. — Начальник станции мошенник. Разгуливая здесь, я дал двадцать су мальчишке, который мне все поведал. Двенадцать лошадей стоят в конюшне на другом конце деревни. Здесь хотят задержать какого-то курьера.
— Правда? — сказал Жюльен с наивным видом.
Открыть плутовство еще не все, надо было отсюда уехать, но это не удавалось ни Джеронимо, ни его другу.
— Подождем до утра, — сказал наконец певец, — нас в чем-то подозревают. Быть может, они подстерегают вас или меня. Завтра утром мы закажем хороший завтрак и, пока его будут готовить, отправимся гулять, улизнем, наймем лошадей и доскачем до следующей станции.
— А ваши пожитки? — сказал Жюльен, подумав, что, быть может, самому Джеронимо поручено его перехватить.
Пришлось ужинать и ложиться спать. Жюльен только что начал засыпать, когда его вдруг разбудили голоса двух людей, разговаривавших в его комнате без особого стеснения.
В одном из них он узнал начальника станции с потайным фонарем в руках. Он направлял его на чемодан Жюльена, который тот велел перенести из коляски в свою комнату. Рядом с ним какой-то человек преспокойно рылся в раскрытом чемодане. Жюльен мог рассмотреть только рукава его одежды, черные и узкие.
‘Это сутана’,— сказал он себе и тихонько взялся за пистолеты, положенные им под подушку.
— Не бойтесь, что он проснется, батюшка, — говорил начальник станции. — Их угостили винцом, которое вы сами изволили приготовить.
— Я не нахожу никаких бумаг, — ответил священник. — Много белья, духов, помады, безделушек, это светский молодой человек, преданный своим удовольствиям. Эмиссар скорее тот, который притворяется, что говорит с итальянским акцентом.
Оба человека приблизились к Жюльену, чтобы обшарить карманы его дорожного платья. Ему очень хотелось убить их как воров, тем более что это не имело бы для него последствий. Соблазн был велик. ‘Я окажусь дураком, — подумал он, — и скомпрометирую свою миссию’. Обшарив его платье, священник сказал:
— Это не дипломат, — и благоразумно отошел от него.
‘Если он дотронется до меня лично, горе ему, — подумал Жюльен. — Он еще может ударить меня кинжалом, но я этого не допущу’.
Когда священник повернул голову, Жюльен чуть-чуть приоткрыл глаза. Каково было его изумление! Это был аббат Кастанед. И в самом деле, хотя оба человека старались говорить очень тихо, ему показался с самого начала один из голосов знакомым. Жюльену безумно захотелось освободить землю от одного из самых подлых негодяев…
‘Но моя миссия!’ — подумал он.
Священник и его помощник вышли. Четверть часа спустя Жюльен притворился будто только что проснулся. Он начал кричать и разбудил весь дом.
— Меня отравили! — восклицал он. — Как я страдаю!
Ему хотелось найти предлог, чтобы помочь Джеронимо. Он нашел его полузадохнувшимся от опия, подмешанного к вину.
Жюльен, ожидая подобной шутки, поужинал шоколадом, захваченным из Парижа. Он не сумел окончательно разбудить Джеронимо и уговорить его уехать.
— За все Неаполитанское королевство, — бормотал певец, — я не откажусь от наслаждения сном именно сейчас.
— А семь владетельных князей!
— Подождут.
Жюльен уехал один и без всяких новых приключений добрался до важной особы. Целое утро он напрасно потерял, чтобы добиться аудиенции. На его счастье, около четырех часов герцог пожелал прогуляться. Жюльен увидел, как он вышел пешком, и решился просить у него милостыню. Подойдя шага на два к герцогу, он вынул часы маркиза де Ла Моля и нарочито показал их.
— С_л_е_д_у_й_т_е з_а м_н_о_й, п_о_о_д_а_л_ь, — сказали ему, не взглянув на него.
Пройдя четверть лье, герцог внезапно вошел в кофейню. В этой дрянной таверне, в жалкой комнатушке, Жюльен имел честь ответить герцогу свои четыре страницы. Когда он закончил, ему сказали:
— П_о_в_т_о_р_и_т_е м_е_д_л_е_н_н_е_е, с н_а_ч_а_л_а.
Герцог пометил себе кое-что. И_д_и_т_е п_е_ш_к_о_м д_о с_л_е_д_у_ю_щ_е_й с_т_а_н_ц_и_и. О_с_т_а_в_ь_т_е з_д_е_с_ь в_а_ш_и в_е_щ_и и э_к_и_п_а_ж. Д_о_б_е_р_и_т_е_с_ь д_о С_т_р_а_с_б_у_р_г_а, к_а_к у_м_е_е_т_е, а 2_2-г_о э_т_о_г_о м_е_с_я_ц_а (т_о_г_д_а б_ы_л_о 10-е) б_у_д_ь_т_е в п_о_л_о_в_и_н_е п_е_р_в_о_г_о в э_т_о_й с_а_м_о_й к_о_ф_е_й_н_е. В_ы_й_д_и_т_е о_т_с_ю_д_а ч_е_р_е_з п_о_л_ч_а_с_а.
— М_о_л_ч_а_н_и_е!
Это были единственные слова, сказанные Жюльену. Этого было, однако, достаточно, чтобы он проникся истинным уважением. ‘Вот как делаются дела, — подумал он. — Что сказал бы этот великий государственный муж, если бы услыхал пылких болтунов третьего дня?’
Жюльену понадобилось два дня на дорогу до Страсбурга, ему казалось, что там нечего делать. Он сделал большой крюк. ‘Если этот дьявол аббат Кастанед узнал меня, то он не таков, чтобы легко потерять мои следы… Какая радость для него будет посмеяться надо мной и помешать моей миссии!’
Аббат Кастанед, начальник полиции конгрегации по всей северной границе, к счастью, не узнал Жюльена. А страсбургским иезуитам, хотя и очень рьяным, совершенно не пришло в голову наблюдать за ним, тем более что Жюльен, в своем синем сюртуке с крестом, имел вид молодого военного, сильно занятого своей особой.

XXIV

Страсбург

Fascination! tu as de l’amour toute son nergie, toute sa puissance d’prouver le malheur. Ses plaisirs enchanteurs, ses douces jouissances sont seuls au delа de ta sphre, je ne pouvais pas dire en la voyant dormir: elle est toute moi, avec sa beaut d’ange et ses douces faiblesses! La voilа livre ma puissance, telle que le ciel la fit dans sa misricorde pour enchanter un coeur d’homme.

Ode de Schiller1

1 Ослепление! Тебе дана вся пылкость любви, вся сила ее предаваться отчаянию. Ее пленительные радости, ее сладостные утехи — лишь это одно не в твоей власти. Я не мог сказать, глядя на нее спящую: вот она, вся моя, во всей своей ангельской красе, со всеми своими милыми слабостями. Она сейчас в моей власти вся как есть, как создал ее Господь Бог в своем милосердии, на радость и счастье мужскому сердцу.

Ода Шиллера.

Вынужденный провести целую неделю в Страсбурге, Жюльен старался развлекаться, мечтая о военной славе и преданности родине. Был ли он влюблен? Он этого не знал, но находил, что в душе его безраздельно царит Матильда над всеми помыслами и желаниями. Ему приходилось напрягать всю свою душевную энергию, чтобы не поддаться окончательно отчаянию. Думать о чем-нибудь, не имевшем никакого отношения к мадемуазель де Ла Моль, было для него совершенно невозможно. Прежде честолюбие, успехи тщеславия заставляли его позабыть о чувствах к госпоже де Реналь. Но Матильда заполонила все его существо, будущее он не мог себе представить без нее.
В этом будущем со всех сторон Жюльен видел одни неудачи. Такой высокомерный и требовательный в Верьере, теперь он впал в крайнюю, доходящую до смешного скромность.
Три дня назад он с удовольствием убил бы аббата Кастанеда, а если бы в Страсбурге ребенок нагрубил ему, он считал бы его правым. Перебирая в памяти неприятелей и соперников, встреченных им в жизни, он постоянно находил теперь себя кругом виноватым.
Теперь самым неумолимым врагом его сделалось яркое воображение, рисовавшее ему прежде непрерывные картины будущих блестящих успехов.
Полное одиночество — удел путешественника — еще увеличивало над ним власть этого мрачного воображения. Каким сокровищем явился бы для него друг! ‘Но,— думал Жюльен, — существует ли сердце, которое билось бы для меня? И даже если бы у меня был друг, разве честь не обязывает меня к вечному молчанию?’
В печальном настроении катался он верхом по окрестностям Келя, это местечко на берегу Рейна увековечено Дезе и Гувьоном Сен-Сиром. Немецкий крестьянин показывал ему ручейки, дороги, островки Рейна, прославленные подвигами этих двух великих генералов. Жюльен, ведя лошадь левой рукой, правой придерживал великолепную карту, украшающую ‘Мемуары’ маршала Сен-Сира. Внезапно веселое восклицание заставило его поднять голову.
Это был князь Коразов, его лондонский приятель, обучавший его несколько месяцев назад основным приемам высшей светскости. Верный этому великому искусству, Коразов, прибывший в Страсбург и всего час назад в Кель, никогда в жизни не читавший ни одной строки об осаде 1796 года, принялся все объяснять Жюльену. Немец крестьянин смотрел на него с удивлением, он знал французский язык настолько, чтобы понимать, какие ужасные нелепости говорил князь. Жюльен, однако, был далек от мыслей крестьянина, он с удивлением смотрел на молодого щеголя, любовался его искусством ездить верхом.
‘Счастливый характер, — думал он. — Как хорошо сидят на нем брюки, как изящно подстрижены его волосы! Увы! если бы я был таким, как он, вероятно, она не почувствовала бы ко мне отвращения после трехдневной любви’.
Покончив с осадой Келя, князь обратился к Жюльену:
— У вас вид трапписта, вы чересчур воспользовались теми уроками серьезности, которые я вам давал в Лондоне. Печальный вид не соответствует хорошему тону, надо иметь вид скучающий. Если вы грустны, значит, вам чего-то не хватает, в чем-то потерпели неудачу.
П_о_к_а_з_ы_в_а_т_ь ж_е с_е_б_я т_а_к_и_м н_е_в_ы_г_о_д_н_о. Если же вы, наоборот, скучаете, то в невыгодном свете оказывается тот, кто напрасно старался вам понравиться. Поймите же, мой милый, как значителен этот промах.
Жюльен швырнул экю крестьянину, слушавшему их, разинув рот.
— Чудесно, — сказал князь, — в этом есть грация, благородство, презрение! Отлично!
И он пустил свою лошадь в галоп. Жюльен последовал за ним, преисполненный самого нелепого восхищения.
‘Ах! если бы я был таков, она бы не могла мне предпочесть де Круазнуа!’ Чем более его ум поражался нелепостями князя, тем более он презирал себя за восхищение ими и чувствовал себя несчастным оттого, что он не таков. Отвращение к самому себе дошло у него до крайней степени.
Князь, заметив его глубокую грусть, сказал ему по дороге в Страсбург:
— Э-э, любезный друг, уж вы не проигрались ли или не влюбились ли в какую-нибудь актрису?
Русские копируют французские нравы, впрочем, с опозданием на пятьдесят лет. Они еще теперь увлекаются веком Людовика Пятнадцатого.
Эти шутки насчет любви вызвали слезы на глазах Жюльена. ‘Почему бы не посоветоваться мне с этим столь любезным человеком?’ — подумал он вдруг.
— Ну да, мой друг, — сказал он князю, — вы застаете меня в Страсбурге безумно влюбленным и к тому же покинутым. Очаровательная женщина в одном из соседних городов выставила меня после трех дней страстной любви, и эта перемена убивает меня.
Он обрисовал князю поступки и характер Матильды под вымышленными именами.
— Довольно, — сказал Коразов, — не стоит продолжать: чтобы внушить доверие к вашему исцелителю, я докончу за вас остальное. Муж этой молодой женщины страшно богат, и, вероятно, она принадлежит к самому знатному обществу. Она должна чем-то особенно гордиться.
Жюльен кивнул, у него не хватало мужества говорить.
— Отлично, — продолжал князь, — вот три довольно горькие пилюли, которые вы начнете принимать не откладывая:
Первое. Видеть ежедневно госпожу… как вы ее называете?
— Госпожа де Дюбуа.
— Что за имя! — сказал князь, покатываясь со смеху.— Впрочем, извините, оно для вас священно. Значит, дело в том, чтобы видеться ежедневно с госпожой де Дюбуа: не кажитесь ей холодным или обиженным, помните великий принцип вашего века: будьте противоположны тому, чего от вас ожидают. Кажитесь ей точно таким, каким вы были за неделю до того, как она удостоила вас своей благосклонностью.
— Ах! тогда-то я был спокоен,— воскликнул Жюльен с отчаянием, — я воображал, что здесь играет роль жалость…
— Бабочка обжигается о свечку,— продолжал князь, — сравнение старое как мир.
Во-первых, вы будете ежедневно ее видеть.
Во-вторых, вы начнете ухаживать за одной из дам ее круга, но без всяких проявлений страсти, понимаете? Я не скрываю от вас, ваша роль трудна, вы играете комедию, и если догадаются, что вы ее играете, вы пропали.
— Она так умна, а я так глуп! Я пропал, — сказал Жюльен грустно.
— Нет, вы только более влюблены, чем я полагал. Госпожа де Дюбуа чрезвычайно занята собою, как все женщины, которым небо послало или слишком знатное происхождение, или слишком большое состояние. Она сосредоточивается на себе, вместо того чтобы сосредоточиться на вас, следовательно, она вас не знает. Во время этих приступов любви, когда она отдалась вам, она видела в вас героя своих грез, а не то, что вы есть в самом деле…
Но к черту, это ведь всё азбучные истины, мой дорогой Сорель, разве вы школьник?
Зайдем-ка в этот магазин, вот очаровательный черный галстух, он точно работы Джона Андерсона из Лондона, Сделайте мне одолжение, возьмите его и бросьте эту гнусную черную веревку, которая у вас на шее.
— Ах да, — продолжал князь, выходя из магазина первого страсбургского галантерейщика, — из кого состоит общество мадам де Дюбуа? Боже! Что за фамилия? Не сердитесь, мой милый Сорель, это сильнее меня… За кем же вы начнете ухаживать?
— За одной страшной ханжой, дочерью чулочного фабриканта, страшно богатого. У нее чудесные глаза, они мне безумно нравятся. Без сомнения, она занимает особое место в городе, но среди своего величия она краснеет и теряется, когда при ней говорят о торговле и лавках. К несчастью, ее отец был одним из самых известных купцов в Страсбурге.
— Итак, если заговорят о п_р_о_м_ы_ш_л_е_н_н_о_с_т_и,— сказал князь со смехом, — вы уверены, что ваша красавица станет думать о себе, а не о вас. Эта черта прелестна и очень полезна, она помешает вам забыться, любуясь ее прекрасными глазами, успех обеспечен.
Жюльен подумал о госпоже де Фервак, часто посещавшей особняк де Ла Моля. Это была красивая иностранка, вышедшая замуж за маршала де Фервака за год до его смерти. По-видимому, целью ее жизни было заставить забыть, что она дочь п_р_о_м_ы_ш_л_е_н_н_и_к_а, и, чтобы обратить на себя внимание хоть чем-нибудь в Париже, она напустила на себя добродетель.
Жюльен искренне восхищался князем, чего бы он ни дал, чтобы обладать его насмешливостью. Разговор между двумя друзьями длился бесконечно, Коразов был в восхищении: никогда еще ни один француз не слушал его так долго. ‘Итак, я дошел наконец до того, — говорил себе князь в восторге, — что меня слушают, когда я читаю моим учителям наставления!’
— Мы с вами условились, — говорил он Жюльену в десятый раз,— ни тени страсти, когда вы будете говорить с молодой красавицей, дочерью чулочного торговца, в присутствии госпожи де Дюбуа. Напротив, в письмах выражайте самую пламенную страсть. Читать хорошо написанное любовное письмо — высочайшее наслаждение для ханжи, это для нее минута передышки. Здесь она не играет комедию, она слушает свое сердце. Итак, пишите по два письма в день.
— Никогда, никогда! — воскликнул Жюльен в отчаянии. — Я скорее готов дать себя истолочь в ступке, чем сочинить три фразы. Я превратился в труп, мой милый, ничего путного не ждите от меня. Предоставьте мне умереть на краю дороги.
— А кто вам говорит о сочинении фраз? В моем дорожном несессере находятся шесть томов образцовых любовных писем. Здесь есть на всякий женский нрав и для самых высоких добродетелей. Разве Калиский не ухаживал в Ричмонд-Террасе, знаете, в трех лье от Лондона, за самой хорошенькой квакершей в Англии?
Жюльен чувствовал себя менее несчастным, когда он в два часа ночи простился со своим другом.
На следующий день князь позвал переписчика. Два дня спустя Жюльен обладал пятьюдесятью тремя любовными письмами, тщательно пронумерованными и предназначавшимися для самой суровой и мрачной добродетели.
— Пятьдесят четвертого письма нет, — сказал князь, — ибо Калиского выставили. Но не все ли вам равно, если дочь чулочного фабриканта прогонит вас, раз вы хотите подействовать только на сердце госпожи де Дюбуа?
Друзья ежедневно катались верхом: князь был в восторге от Жюльена. Не зная, чем выразить ему свою внезапную симпатию, он в конце концов предложил ему посватать одну из своих кузин, богатую московскую наследницу.
— Женившись, — прибавил он, — вы благодаря моим связям и вашему ордену через два года будете уже полковником.
— Но ведь этот орден пожалован мне не Наполеоном, — сказал Жюльен.
— Что ж такое, — возразил князь, — разве не Наполеон создал его? Он еще считается первым орденом в Европе.
Жюльен чуть не согласился на его предложение, но он должен был еще вернуться к знатной особе. Расставаясь с Коразовым, он обещал ему писать. Получив ответ на секретную ноту, он поспешно направился в Париж. Пробыв в одиночестве два дня, он понял, что оставить Францию и Матильду показалось бы ему горше смерти. ‘Я не женюсь на миллионах, которые мне предлагает Коразов, — сказал он себе, — но послушаюсь его советов. В конце концов, искусство обольщать — его ремесло, с пятнадцати лет он занимается исключительно этим — теперь ему тридцать. Нельзя назвать его глупым, он хитер и пронырлив. Энтузиазм, поэзия не совместимы с его характером: это настоящий прокурор. Тем более он не должен ошибаться.
Итак решено, я начну ухаживать за госпожой де Фервак. Быть может, она надоест мне очень скоро, но я буду смотреть в ее прекрасные глаза, столь напоминающие мне те, которые меня любили больше всего на свете. Она иностранка, мне придется наблюдать новый нрав.
Я безумец, я гублю себя. Я должен следовать советам друга и не полагаться на самого себя’.

XXV

Ведомство добродетели

Mais si je prends de ce plaisir avec tant de prudence et de circonspection, ce ne sera plus unиplaisir pour moi.

Lope de Vega1

1 Но если я буду вкушать это наслаждение столь рассудительно и осторожно, оно уже не будет для меня наслаждением.

Лопе де Вега.

Едва вернувшись в Париж и передав бумаги маркизу де Ла Молю, который принял их с разочарованным видом, наш герой поспешил к графу Альтамире. Этот прекрасный иностранец отличался, кроме того что был приговорен к смерти, серьезностью и религиозностью, эти два достоинства, а еще больше — знатное происхождение графа, вполне отвечали вкусам госпожи де Фервак, часто видавшейся с ним.
Жюльен признался ему очень серьезно, что без ума влюблен в последнюю.
— Это женщина чрезвычайно возвышенная и добродетельная, — отвечал Альтамира, — лишь слегка напыщенная и лицемерная. Бывает, что я понимаю каждое из ее слов, но не понимаю всей фразы целиком. Часто она заставляет меня думать, что я не так хорошо знаю французский язык, как думаю. Знакомство с нею заставит говорить о вас, это придаст вам вес в обществе. Но давайте поедем к Бюстосу, — продолжал граф Альтамира, любивший делать все систематически, — он ухаживал за маршальшей.
Дон Диего Бюстос заставил пространно изложить себе дело, не произнося ни слова, точно адвокат, выслушивающий клиента. У него было полное лицо монаха с черными усами, непроницаемо серьезное, впрочем, это был добрый карбонарий.
— Я понимаю, — сказал он наконец Жюльену. — Были у маршальши де Фервак возлюбленные или нет? Есть ли у вас какая-либо надежда на успех? Вот в чем вопрос. Я должен вам сказать: что касается меня, то я потерпел поражение. Теперь, когда мои раны зажили, скажу вам следующее: часто она бывает капризна и, как вы скоро узнаете, довольно мстительна.
Я не нахожу у нее желчного темперамента, свойственного талантливым натурам и бросающего на все поступки отблеск страсти. Наоборот, своему спокойствию и чисто голландской флегматичности она обязана тем, что сохранила свою редкую красоту и столь свежие краски.
Жюльена раздражали медлительность и непоколебимое спокойствие испанца, время от времени у него невольно вырывались односложные восклицания.
— Угодно ли вам меня выслушать? — сказал ему серьезно дон Диего Бюстос.
— Простите мою furia francese {Французская горячность (ит.).}, я весь превращаюсь в слух, — сказал Жюльен.
— Итак, госпожа де Фервак очень склонна к ненависти, она беспощадно преследует людей, которых никогда не видала — адвокатов, бедняков-писателей, сочиняющих песни, например Колле, знаете?
J’ai la marotte
D’aimer Marote, etc.
И Жюльен должен был выслушать всю песенку до конца. Испанец, казалось, был очень доволен возможностью петь по-французски.
Эта дивная песенка никогда еще не выслушивалась с большим нетерпением. Окончив, дон Диего сказал:
— Маршальша заставила сместить автора этой песенки:
Un jour l’amour au cabaret.
Жюльен испугался, как бы он не вздумал пропеть и эту. Но он ограничился ее разбором. На самом деле, она была весьма непристойна.
— Когда маршальша вознегодовала против этой песенки, — сказал дон Диего, — я заметил ей, что женщина в ее положении не должна читать всех печатающихся глупостей. Какие бы успехи ни совершали набожность и серьезность, во Франции всегда будет существовать литература для кабачков. Когда госпожа де Фервак добилась, что у бедного автора на полупенсии отняли его место в тысячу восемьсот франков, я сказал ей: берегитесь, вы атаковали этого рифмоплета вашим оружием, он может вам ответить своими стихами: сочинит песенку, высмеивающую добродетель. Раззолоченные салоны будут на вашей стороне, но люди, любящие посмеяться, будут повторять его эпиграммы. Знаете, что маршальша ответила мне? Ради Господа Бога я готова на глазах всего Парижа пойти на пытку, это явилось бы новым зрелищем во Франции. Народ научился бы уважать высокие качества. Это был бы лучший день в моей жизни. Говоря это, она была прекрасна как никогда.
— А глаза у нее просто великолепны! — воскликнул Жюльен.
— Я вижу, что вы влюблены… Итак,— продолжал разглагольствовать дон Диего Бюстос, — у нее не желчный темперамент, располагающий к мстительности. И если все-таки она любит наносить вред, то это потому, что она сама несчастна, я подозреваю у нее какое-нибудь т_а_й_н_о_е г_о_р_е. Уж не утомила ли ее взятая на себя добродетельная роль?
Испанец довольно долго смотрел на него молча.
— Вот в чем вопрос, — прибавил он серьезно, — и вот что может внушить вам некоторую надежду. Я много думал об этом в продолжение двух лет, когда состоял ее покорным слугой. Все ваше будущее, господин влюбленный, зависит от этой проблемы. Не надоела ли ей роль ханжи и не несчастье ли причина ее злости?
— Или же, — проговорил Альтамира, выходя из своего глубокого молчания, — это то, что я повторял тебе двадцать раз. Это просто французское тщеславие: воспоминание об отце, пресловутом суконщике, отравляет жизнь этой мрачной и угрюмой по природе натуры. Единственным счастьем для нее было бы жить в Толедо и находиться в тисках духовника, постоянно угрожающего ей муками разверстого ада.
Когда Жюльен уходил, дон Диего сказал ему все с той же важностью.
— Альтамира сообщил мне, что вы из наших. Настанет день, когда вы нам поможете возвратить свободу, и потому я хочу помочь вам в этой маленькой забаве. Вам следует ознакомиться со стилем маршальши, вот четыре письма, написанных ее рукой.
— Я велю их списать, — воскликнул Жюльен, — и верну их вам.
— И никогда никто не узнает ни слова из нашего разговора.
— Никогда, даю слово! — воскликнул Жюльен.
— В таком случае да поможет вам Бог! — прибавил испанец и молча проводил до лестницы Альтамиру и Жюльена.
Эта сцена слетка позабавила нашего героя, он готов был улыбаться. ‘Вот вам и набожный Альтамира, — подумал он, — помогающий мне в попытке обольщения’.
В течение этого важного разговора с дон Диего Бюстосом Жюльен внимательно прислушивался к бою стенных часов.
Приближался час обеда. Он сейчас увидит Матильду! Вернувшись, он занялся своим туалетом весьма тщательно.
‘Первая глупость, — подумал он, спускаясь с лестницы. — Надо следовать буквально предписаниям князя’.
Он вернулся к себе и переоделся в простой дорожный костюм. ‘Теперь,— подумал он,— надо следить за своим взглядом’. Было еще только половина шестого, а обед начинался в шесть. Он прошел в гостиную, где никого не было. При виде голубого диванчика он растрогался до слез, вскоре его щеки запылали. ‘Надо покончить с этой дурацкой сентиментальностью, — сказал он себе с гневом, — она меня выдаст’. Он взял газету и три или четыре раза прошел из гостиной в сад и обратно.
Спрятавшись за большим дубом, весь дрожа, он решился наконец поднять глаза на окно мадемуазель де Ла Моль. Оно было герметически закрыто, он чуть не упал и долго стоял, прислонясь к дубу, затем, шатаясь, пошел взглянуть на лестницу садовника.
Цепь, вырванная им при обстоятельствах — увы! — тогда все было иначе, не была починена. В порыве безумия Жюльен поднес ее к губам.
Долго бродид он, переходя из гостиной в сад, и наконец почувствовал себя страшно утомленным, это был первый достигнутый им успех, очень его обрадовавший. ‘Мой взгляд будет казаться потухшим и не выдаст меня!’ Постепенно все начали собираться в салон, никогда еще сердце Жюльена не замирало так мучительно всякий раз, как открывалась дверь.
Сели за стол. Наконец появилась мадемуазель де Ла Моль, верная своей привычке заставлять себя ждать. Она сильно покраснела, увидав Жюльена, ей не сообщили о его приезде. По совету Коразова Жюльен взглянул на ее руки, они дрожали. Чрезвычайно взволнованный этим открытием, он был до того счастлив, что казался лишь утомленным.
Господин де Ла Моль рассыпался ему в похвалах. Маркиза заговорила с ним и обратила внимание на его усталый вид. Жюльен повторял себе ежеминутно: ‘Я не должен много смотреть на мадемуазель де Ла Моль, но мой взгляд не должен также ее избегать. Надо казаться таким, каким я был за неделю до моего несчастья…’ Он представился очень довольным своим успехом и остался в гостиной. В первый раз он выказывал внимание хозяйке дома и употреблял все усилия, чтобы вовлечь в разговор присутствующих и поддержать оживленную беседу.
Его учтивость не осталась без награды, в восемь часов возвестили появление маршальши де Фервак. Жюльен исчез и вновь появился, одетый с чрезвычайным старанием. Госпожа де Ла Моль была бесконечно благодарна ему за такой знак почтения и, желая выразить ему свое удовольствие, заговорила с госпожой де Фервак о его поездке. Жюльен поместился возле маршальши так, чтобы Матильда не могла видеть его лица. Усевшись таким образом по всем правилам искусства, он начал самым неумеренным образом восхищаться госпожой де Фервак. Одно из пятидесяти трех писем, подаренных ему князем Коразовым, начиналось как раз тирадой восхищения.
Маршальша объявила, что едет в Оперу. Жюльен последовал за ней, он нашел там кавалера де Бовуази, который провел его в ложу камер-юнкеров, находившуюся рядом с ложей госпожи де Фервак. Жюльен не спускал с нее глаз. ‘Мне следует, — сказал он себе, — вернувшись домой, вести журнал своей атаки, иначе я перезабуду все мои маневры’. Он заставил себя написать две или три страницы об этом скучном предмете, и таким образом — о удивление! — ему удалось почти не думать о мадемуазель де Ла Моль.
Во время его отсутствия Матильда почти позабыла о нем. ‘В конце концов, это самый заурядный человек, — думала она, — его имя будет мне постоянно напоминать о величайшей глупости в моей жизни. Надо вернуться к обыденным понятиям благоразумия и чести, забывая их, женщина гибнет’. Она выразила намерение наконец заняться устройством брака с маркизом де Круазнуа, так долго подготовлявшимся. Последний был вне себя от радости и весьма удивился бы, если б услыхал, что Матильда поступала так единственно из покорности судьбе.
Все намерения мадемуазель де Ла Моль изменились при виде Жюльена. ‘Вот мой муж, — подумала она, — и если я хочу поступать благоразумно, то, разумеется, должна выйти замуж только за него’.
Она ожидала, что Жюльен начнет ей надоедать своим несчастным видом, и приготовила ему ответ, ибо была уверена, что по выходе из-за стола он постарается сказать ей несколько слов. Но он и не думал этого делать, оставался все время в гостиной, не обращая даже взгляда по направлению к саду, одному богу известно, с каким трудом! ‘Лучше всего сейчас же с ним объясниться’,— подумала мадемуазель де Ла Моль. Она одна сошла в сад, Жюльен не появлялся. Матильда начала прогуливаться мимо дверей гостиной. Она увидела, что он оживленно описывает госпоже де Фервак развалины старых замков, украшающих холмистые берега Рейна и придающих им такую поэтичность. Он уже начинал привыкать к обращению с сентиментальными и вычурными фразами, которые принимаются в некоторых салонах за живость ума.
Князь Коразов мог бы вполне возгордиться, если бы очутился в Париже: этот вечер прошел вполне по его программе. Поведение Жюльена в следующие дни также заслужило бы его одобрение.
Члены тайного правительства получили возможность вследствие интриг располагать несколькими синими лентами, маршальша де Фервак требовала, чтобы дядю ее отца наградили орденом Почетного легиона. Маркиз де Ла Моль требовал того же для своего тестя, они объединились в этом стремлении, и маршальша почти ежедневно появлялась в особняке де Ла Моля. От нее-то Жюльен узнал, что маркиз скоро будет министром: он предложил К_а_м_а_р_и_л_ь_е весьма остроумный план уничтожения Хартли без всяких потрясений в течение трех лет.
Если бы господин де Ла Моль сделался министром, то Жюльен мог рассчитывать на епископство. Но теперь для него все эти важные соображения словно подернулись туманом. Его воображение различало их только смутно и отдаленно. Несчастная любовь, превратившая его в маньяка, заставила его смотреть на все исключительно с точки зрения близости к мадемуазель де Ла Моль. Он рассчитывал, что через пять или шесть лет усилий ему удастся заставить ее снова полюбить себя.
Как видно, эта столь рассудительная голова дошла до состояния полного безумия. Изо всех его прежних качеств у него оставалась только некоторая настойчивость. Решившись твердо следовать советам князя Коразова, он каждый вечер усаживался возле кресла госпожи де Фервак, но не мог выдавить из себя ни слова.
Усилия, которые он делал над собой, чтобы показаться Матильде излеченным от любви, поглощали все его душевные силы, он казался даже подле маршальши каким-то полуживым существом, даже глаза его потеряли весь свой огонь, как это бывает при сильных физических страданиях.
Так как все мнения госпожи де Ла Моль являлись только отголоском мнений ее мужа, который мог сделать ее герцогиней, то в течение нескольких дней она превозносила до небес достоинства Жюльена.

XXVI

Любовь нравственная

There also was of course in Adeline

That calm patrician polish in the adress,

Which ne’er can pass the equinoctial line.

Of any thing which Nature would express:

Just as a Mandarin finds nothing fine,

At least his manner suffers not to guess

That any thing he yiews can greatly please.

Don Juan, с. XIII, st. 84l

1 У Аделины, несомненно, был

Патрицианский холод в обращенье,

Тот светский лоск, что сдерживает пыл

Всех чувств живых, страшась, как преступленья,

Нарушить равновесье. Так застыл,

Невозмутим, исполненный презренья,

В своем величье, важный мандарин.

Байрон. Дон Жуан, п. XIII, стр. XXXIV.

‘Что-то странное есть во взглядах всей этой семьи,— думала маршальша. — Все они очарованы своим молодым аббатиком, который умеет только слушать и смотреть своими, правда довольно красивыми, глазами’.
Жюльен, со своей стороны, находил в манерах маршальши образец того а_р_и_с_т_о_к_р_а_т_и_ч_е_с_к_о_г_о т_а_к_т_а, преисполненного крайней вежливости и недоступности никакому живому чувству. Неожиданное движение, неумение овладеть собою неприятно поразило бы госпожу де Фервак почти так же, как недостаток величественности в обращении с низшими. Малейшее проявление чувствительности казалось ей чем-то вроде морального опьянения, которого следует стыдиться и которое сильно вредит собственному достоинству особы высшего общества. Ее величайшим удовольствием был разговор о последней охоте короля, ее любимой книгой были ‘Мемуары’ г_е_р_ц_о_г_а С_е_н-С_и_м_о_н_а, особенно часть, относящаяся к генеалогии.
Жюльен хорошо знал место в гостиной, с которого благодаря эффекту освещения красота госпожи де Фервак выигрывала больше всего. Он заранее занимал его, стараясь при этом поставить свой стул так, чтобы не видеть Матильды. Удивленная его старанием избегать ее, она покинула в один прекрасный день голубой диван и, взяв свою работу, уселась у столика близ кресла маршальши. Жюльен видел ее теперь очень близко из-за шляпы госпожи де Фервак. Глаза, управлявшие его судьбой, сначала испугали его, затем внезапно вывели из обычной апатии, он стал говорить, и на этот раз очень хорошо.
Жюльен обращался к маршальше, но единственной целью его слов было воздействовать на душу Матильды. Он до того воодушевился, что госпожа де Фервак наконец перестала понимать, что он говорит.
Это было его первой заслугой. Если бы Жюльену вздумалось употребить несколько фраз в духе немецкого мистицизма, высокого благочестия или иезуитского лицемерия, то маршальша не замедлила бы причислить его к выдающимся людям, призванным обновить свой век.
‘Если он настолько безвкусен, — думала мадемуазель де Ла Моль, — чтобы говорить с таким жаром и так долго с госпожой де Фервак, я не буду его больше слушать’. И до конца вечера она осталась верна своему слову, не без некоторых усилий.
В полночь, когда она взяла свечу, чтобы проводить мать до ее комнаты, госпожа де Ла Моль остановилась на лестнице и принялась пламенно восхвалять Жюльена. Матильда окончательно вышла из себя, она не могла уснуть всю ночь. Одна мысль успокаивала ее: ‘Тот, кого я презираю, может показаться в глазах маршальши человеком высоких достоинств’.
Что касается Жюльена, то он чувствовал себя менее несчастным с тех пор, как начал действовать. Случайно взгляд его упал на портфель из русской кожи, куда князь Коразов положил подаренные ему пятьдесят три любовных письма. Жюльен заметил на первом из них примечание: Э_т_о п_и_с_ь_м_о п_о_с_ы_л_а_й_т_е ч_е_р_е_з н_е_д_е_л_ю п_о_с_л_е п_е_р_в_о_г_о з_н_а_к_о_м_с_т_в_а.
— Я запоздал! — воскликнул Жюльен. — Уже давно я вижусь с госпожой де Фервак.
Он тотчас принялся переписывать это первое любовное письмо, эта была скучнейшая проповедь, наполненная высокопарными фразами о добродетели, убийственно скучными, Жюльену удалось заснуть на второй же странице.
Несколько часов спустя яркое солнце разбудило его, он все так же сидел за столом. Самым мучительным моментом в его жизни бывало, когда по утрам, просыпаясь, он вспоминал о своем несчастье. Но в этот день он почти весело докончил переписывать письмо. ‘Возможно ли, — думал он, — чтобы существовал в действительности молодой человек, способный написать это!’ Он насчитал несколько фраз, состоявших из девяти строк. В конце оригинала он нашел следующее примечание карандашом:
‘Э_т_и п_и_с_ь_м_а о_т_в_о_з_я_т_с_я с_а_м_о_л_и_ч_н_о, в_е_р_х_о_м н_а л_о_ш_а_д_и, в с_и_н_е_м с_ю_р_т_у_к_е и ч_е_р_н_о_м г_а_л_с_т_у_к_е. П_и_с_ь_м_о п_е_р_е_д_а_е_т_с_я ш_в_е_й_ц_а_ру, в_и_д у_д_р_у_ч_е_н_н_ы_й, в_з_г_л_я_д г_л_у_б_о_к_о м_е_л_а_н_х_о_л_и_ч_е_н. Е_с_л_и в_с_т_р_е_т_и_т_с_я г_о_р_н_и_ч_н_а_я, б_ы_с_т_р_о с_м_а_х_н_у_т_ь с_л_е_з_у и п_о_с_т_а_р_а_т_ь_с_я з_а_г_о_в_о_р_и_т_ь с н_е_й’.
Все это было исполнено в точности.
‘То, что я делаю, очень смело, — думал Жюльен, выходя из особняка де Фервак, — но тем хуже для Коразова. Осмелиться писать столь высокодобродетельной женщине! Она высмеет меня с величайшим презрением, и ничто не позабавит меня. В сущности, это единственная комедия, которая может еще меня расшевелить. Да, высмеять это отвратительное существо, которое я из себя представляю, — это меня позабавит. Я даже в состоянии был бы совершить преступление, лишь бы развлечься’.
В течение месяца самым счастливым моментом в жизни Жюльена бывал тот, когда он отводил свою лошадь на конюшню. Коразов строжайше запретил ему смотреть на покинувшую его возлюбленную. Но Матильда хорошо знала стук копыт его лошади, манеру Жюльена стучать хлыстиком в дверь конюшни, чтобы позвать конюха, и она часто смотрела на него из-за занавески окна. Занавеска была столь прозрачна, что Жюльен видел ее сквозь тюль. Он приноровился так смотреть из-под шляпы, что видел фигуру Матильды, не встречаясь с ней взглядом. ‘Следовательно, — говорил он себе, — она также не видит моих глаз, а это не значит смотреть на нее’.
Вечером госпожа де Фервак встретила его так, словно она и не получала того философского, мистического и религиозного трактата, который утром он так меланхолично передал ее швейцару. Накануне Жюльен случайно нашел способ быть красноречивым, он уселся так, чтобы видеть глаза Матильды. Она, со своей стороны, тотчас по приходе маршальши покинула свой голубой диван, говоря иначе, покинула свое обычное общество. Господин де Круазнуа был, видимо, огорчен этим новым капризом: его заметное огорчение смягчило жестокие страдания Жюльена.
Эта неожиданность заставила его говорить необыкновенно сладкоречиво, а так как самолюбие прокрадывается даже в сердца, хранящие самую священную добродетель, то маршальша, садясь в карету, сказала себе: ‘Госпожа де Ла Моль права: этот молодой священник очень изящен. Должно быть, мое присутствие в первые дни смущало его. В сущности, все в этом доме очень легкомысленно. Добродетель здесь обусловлена старостью и оледенелым темпераментом. Этот юноша умеет понять разницу. Он хорошо пишет, но я сильно опасаюсь, что под его просьбой просветить его моими советами, о чем он пишет, скрывается чувство, еще не сознаваемое им самим.
Впрочем, сколько обращений началось именно так! Я оттого ожидаю от него многого, что его стиль не похож на стиль молодых людей, письма которых мне приходилось читать. Невозможно не признать серьезного благоговения и большой убежденности в послании этого молодого левита, со временем он будет так же добродетельно кроток, как Массильон’.

XXVII

Наилучшие церковные места

Des services! des talents! du mrite! bah! soyez d’une coterie.

Tlemaque1

1 Заслуги? Таланты? Достоинства? Пустое!.. Надо только принадлежать к какой-нибудь клике.

Телемах.

Таким образом, мысль об епископстве в первый раз соединилась с образом Жюльена в голове женщины, от которой рано или поздно будут зависеть главные места во французской церкви. Эта победа нисколько не тронула бы Жюльена, в этот момент мысли его не отрывались ни на минуту от его несчастья: все только усиливало его. Например, вид его комнаты сделался ему невыносим. Вечером, когда он входил в нее со свечой, мебель, каждый предмет, казалось, напоминали ему еще острее какую-нибудь новую подробность его несчастья.
‘Сегодня у меня обязательная работа, — сказал он себе, возвращаясь в свою комнату с неожиданной живостью, — будем надеяться, что второе письмо будет так же скучно, как и первое’.
Оно оказалось еще скучнее. То, что он переписывал, показалось ему столь невыносимо глупым, что он принялся писать машинально, строка за строкой, нисколько не заботясь о смысле.
‘Это еще более напыщенно, — подумал он, — чем официальные договоры Мюнстера, которые профессор дипломатии заставлял меня переписывать в Лондоне’.
Только теперь Жюльен вспомнил о письмах госпожи де Фервак, оригиналы которых он позабыл вернуть величественному испанцу дон Диего Бюстосу. Он разыскал их, они были почти так же бессмысленны, как письма молодого русского князя. В них царствовала полнейшая двусмысленность, как будто хотели сказать все и вместе с тем ничего. ‘Это настоящая эолова арфа стиля, — подумал Жюльен. — Среди возвышенных мыслей о небытии, смерти, бесконечности и т. д. я ничего не вижу живого, кроме ужасного страха показаться смешным’.
Монолог, который мы привели в сокращенном виде, повторялся подряд две недели. Засыпать, перелистывая какие-то комментарии на Апокалипсис, на другое утро передавать с меланхолическим видом письма, отводить лошадь в конюшню, в надежде увидеть хоть край платья Матильды, работать, вечером появляться в Опере, когда госпожа де Фервак не приезжала в особняк де Ла Моля, — таковы были монотонные события жизни Жюльена. Интерес усиливался, когда госпожа де Фервак приезжала к маркизе, тогда он мог глядеть на Матильду из-за шляпы маршальши, и это придавало ему красноречия. Его образные и прочувствованные высказывания становились все более изящными и выразительными.
Он отлично понимал, что все, что он говорил, казалось Матильде нелепостью, но он хотел во что бы то ни стало поразить ее изысканностью своих слов. ‘Чем более в моих словах лжи, тем более я должен ей нравиться’, — думал Жюльен и с необыкновенной смелостью предавался чрезмерным искажениям и преувеличениям. Вскоре он заметил, что для того, чтобы не показаться маршальше заурядным, надо больше всего избегать простых и разумных понятий. И он продолжал в этом роде или сокращал свои разглагольствования, смотря по тому, подмечал ли он успех или равнодушие в глазах двух великосветских дам, которым он желал нравиться.
В общем, его жизнь теперь стала легче, чем тогда, когда он проводил дни в бездействии.
‘Но, — говорил он себе раз вечером, — вот я переписываю уже пятнадцатое из этих гнусных трактатов: четырнадцать предыдущих уже вручены швейцару маршальши. Я буду иметь честь наполнить все ящики ее письменного стола. А между тем она обращается со мною, словно я ей ничего и не писал! Чем все это кончится? Не надоест ли ей мое упорство да и сам я? Надо сознаться, что этот русский друг Коразов и возлюбленный прекрасной ричмондской квакерши был человеком ужасным, невозможно быть надоедливее’.
Как все посредственности, которых случай заставляет присутствовать при маневрах великого полководца, Жюльен ничего не понимал в атаке на сердце прекрасной англичанки молодого русского. Сорок первых писем предназначались только для того, чтобы испросить себе прощение за смелость писать. Надо было приучить эту милую особу, вероятно безумно скучавшую, получать письма, несколько менее пошлые, чем ее каждодневная жизнь.
Однажды утром Жюльену подали письмо, он узнал герб госпожи де Фервак и сломал печать с поспешностью, которая показалась бы ему невозможной несколькими днями раньше: это было приглашение на обед.
Он бросился искать наставлений у князя Коразова. К сожалению, молодой русский желал подражать легкомыслию Дора там, где следовало быть простым и ясным, Жюльен не мог узнать, как ему следовало держаться за обедом маршальши.
Салон маршальши был великолепен, раззолочен, словно галерея Дианы в Тюильри, украшен картинами, написанными маслом. На этих картинах кое-где виднелись белые пятна. Впоследствии Жюльен узнал, что сюжеты их показались непристойными хозяйке дома и она велела их исправить. ‘Н_р_а_в_с_т_в_е_н_н_ы_й в_е_к!’ — подумал он.
В салоне маршальши он узнал троих, присутствовавших при составлении секретной ноты. Один из них, монсиньор, епископ ***, дядя маршальши, владел списком бенефиций и, как говорят, ни в чем не смел отказывать своей племяннице. ‘Как я далеко шагнул, — подумал Жюльен, меланхолично улыбаясь, — и как мне на все наплевать! Вот я обедаю за одним столом со знаменитым епископом ***’.
Обед был посредственный, а разговор крайне раздражающий. ‘Точно оглавление плохой книги, — подумал Жюльен. — Здесь высокомерно затрагиваются все великие предметы человеческой мысли. Но, прослушав три минуты, спрашиваешь себя, что больше раздражает: напыщенность говорящего или его невероятное невежество’.
Читатель, вероятно, позабыл молодого писателя по имени Танбо, племянника академика и будущего профессора, который своими низкими клеветами отравлял гостиную особняка де Ла Моля.
Этот молодой человек дал понять Жюльену, что госпожа де Фервак, не отвечая на его письма, все же может снисходительно отнестись к чувству, которым они продиктованы. Темная душа господина Танбо раздиралась от зависти при виде успехов Жюльена, но так как, с другой стороны, один человек — умный он или дурак — не может быть сразу на двух местах, ‘то, если Сорель сделается возлюбленным прелестной маршальши, — говорил себе будущий профессор, — она доставит ему выгодное место среди духовенства, я же избавлюсь от него в доме де Ла Моля’.
Аббат Пирар также обратился к Жюльену с наставлением относительно его успехов в особняке де Фервак. Здесь заметна была с_е_к_т_а_н_т_с_к_а_я р_е_в_н_о_с_т_ь сурового янсениста к иезуитскому салону добродетельной маршальши, претендующему на возрождение монархии.

XXVIII

Манон Леско

Or, une fois qu’il fat bien convaincu de la sottise et nerie du prieur, il russissait assez ordinairement en appelant noir ce qui eiait blanc, et blanc ce qui tait noir.

Lichtenberg1

1 И вот после того, как он вполне убедился в глупости и ослином упрямстве приора, он стал угождать ему очень просто: называл белое черным, а черное — белым.

Лихтенберг.

Предписания русского князя строжайше запрещали как-либо противоречить особе, которой писали. Ни под каким видом не позволялось уклоняться от выражений самого исступленного восторга, письма должны были также следовать этому правилу.
Однажды вечером, в ложе госпожи де Фервак, в Опере, Жюльен превозносил до небес балет ‘Манон Леско’. Единственным основанием к тому было то, что он находил его ничтожным.
Маршальша сказала, что балет значительно уступает роману аббата Прево.
‘Как, — подумал Жюльен, пораженный, — особа столь высокой набожности хвалит какой-то роман!’ Госпожа де Фервак два или три раза в неделю обрушивалась с презрением на писак, которые своими пошлыми сочинениями стараются развратить молодежь, слишком склонную — увы! — к чувственным соблазнам.
— Среди аморальных и опасных сочинений, — говорила маршальша, — ‘Манон Леско’, как говорят, занимает одно из первых мест. Слабости и заслуженные страдания порочного сердца, говорят, описаны в нем с глубиной и искренностью, что, впрочем, не помешало вашему Бонапарту высказаться на острове Святой Елены, что этот роман написан для лакеев.
Эти слова возвратили душе Жюльена всю его энергию. ‘Меня хотели погубить в глазах маршальши, ей рассказали о моем восхищении Наполеоном. Этот факт настолько задел ее, что она не могла отказаться от попытки дать мне это почувствовать’. Это открытие занимало его весь вечер и сделало его интересным. Когда он прощался с маршальшей в вестибюле Оперы, она сказала ему:
— Помните, сударь, что не следует любить Бонапарта, если любят меня, его можно только принять как необходимость, ниспосланную Провидением. Впрочем, у этого человека душа была недостаточно гибкая, чтобы понимать произведения искусства.
‘Е_с_л_и л_ю_б_я_т м_е_н_я, — повторял себе Жюльен, — это означает или много, или ничего. Вот тайны языка, неизвестные нашим бедным провинциалам’. И он думал о госпоже де Реналь, переписывая бесконечное письмо для маршальши.
— Каким образом могло случиться, — сказала она ему на следующий день с равнодушием, которое показалось ему притворным, — что вы говорите мне о Лондоне и Ричмонде в письме, написанном вами вчера, вероятно, по возвращении из Оперы?
Жюльен был страшно сконфужен, он списал письмо строка за строкой машинально и, по-видимому, забыл заменить слова оригинала ‘Лондон’ и ‘Ричмонд’ названиями ‘Париж’ и ‘Сен-Клу’. Он начал две-три фразы, но не мог их закончить, он чувствовал, что готов разразиться безумным хохотом. Наконец, путаясь в словах, ему удалось подыскать следующее: я был так возбужден рассуждениями о высочайших полетах человеческой души, что моя собственная могла впасть в рассеянность в то время, когда я вам писал.
‘Я произвожу впечатление, — сказал он себе, — поэтому могу себя избавить от скуки остального вечера’. И он чуть не бегом скрылся из особняка де Фервак. Вечером, просматривая оригинал письма, переписанного им накануне, он быстро нашел роковое место, где молодой русский упоминает о Лондоне и Ричмонде. Жюльен, к своему удивлению, нашел это письмо почти нежным.
Если что и заставило обратить на него внимание, то это именно контраст между кажущейся легкостью его разговоров и необычайной, чуть не апокалиптической глубиной его писем. В особенности маршальше нравились его длинные фразы, это не тот прыгающий стиль, который ввел в моду этот безнравственный Вольтер! И хотя наш герой всеми силами старался изгнать здравый смысл из своих рассуждений, но все же в них еще оставался налет антимонархизма и безбожия, не ускользавших от госпожи де Фервак. Постоянно окруженная людьми высоконравственными, но с крайне убогими мыслями, маршальша глубоко поражалась всему сколько-нибудь новому, но в то же время она считала, что это должно ее оскорблять. Этот недостаток она называла о_т_п_е_ч_а_т_к_о_м л_е_г_к_о_м_ы_с_л_и_я в_е_к_а…
Подобные салоны можно посещать только по необходимости. Наш читатель, конечно, чувствует монотонность той скучной жизни, которую вел Жюльен. Это словно безводные степи в нашем путешествии.
В то время как Жюльен был занят эпизодом с де Фервак, мадемуазель де Ла Моль должна была делать большие усилия, чтобы не думать о нем. Душа ее разрывалась от ожесточенной борьбы. Иногда она гордилась своим презрением к этому мрачному юноше, но, несмотря на это, разговор его пленял ее. В особенности ее поражала его крайняя неискренность, он не говорил маршальше ни одного слова, которое не было бы ложью или, по крайней мере, ужасным искажением его собственных мыслей, которые были так хорошо известны Матильде. Этот макиавеллизм поражал Матильду. ‘Какая глубина, — думала она, — какая разница с напыщенными дураками или пошлыми мошенниками, вроде господина Танбо, говорящими о том же!’
Но все же у Жюльена случались ужасные дни. Ежедневно он появлялся в салоне маршальши ради исполнения самой тяжкой из своих обязанностей. Усилия играть роль доводили его до изнеможения. Часто ночью, проходя по огромному двору дома де Ла Моля, он должен был призывать на помощь все силы своего ума и характера, чтобы удержаться от отчаяния.
‘Я победил свое отчаяние в семинарии, — говорил он себе, — и, однако, какая ужасная перспектива ожидала меня тогда. Удалось бы мне или нет сделать карьеру, во всяком случае, я видел себя обреченным на жизнь среди всего того, что есть на земле самого презренного и отвратительного. На следующую весну, всего одиннадцать месяцев спустя, я был, пожалуй, одним из самых счастливых молодых людей моих лет’.
Но часто эти прекрасные рассуждения разбивались об испытания действительностью. Каждый день он видел Матильду за завтраком и за обедом. Из многочисленных писем, которые он писал под диктовку де Ла Моля, он знал, что она накануне замужества с господином де Круазнуа. Уже этот милый молодой человек появлялся по два раза в день в особняке де Ла Моля, ревнивый взгляд покинутого любовника следил за каждым его шагом.
Когда ему казалось, что мадемуазель де Ла Моль любезничала со своим женихом, Жюльен не мог удержаться, чтобы не посмотреть с любовью на свои пистолеты.
‘Ах, насколько я был бы умнее, — думал он, — если бы я уничтожил метки на своем белье и, отправившись в какой-нибудь уединенный лес за двадцать лье от Парижа, окончил бы эту возмутительную жизнь, не будучи никем узнан. О моей смерти не знали бы в течение двух недель. Кто вспомнил бы обо мне потом?’
Подобное рассуждение было очень мудро. Но на следующий же день локоток Матильды, мелькнувший между рукавом и перчаткой, погружал нашего юного философа в жестокие, но все же привязывавшие его к жизни воспоминания. ‘Ну что ж,— говорил он себе,— я доведу до конца эту русскую политику. Чем все это кончится?
Маршальше я, конечно, перепишу все пятьдесят три письма, но больше не напишу ни одного.
Что касается Матильды, эти полтора месяца тягостной комедии или не произведут на нее никакого впечатления, или доставят мне хотя бы минутное примирение. Великий Боже! Я умру от счастья!’ И он погружался в сладкие мечты.
Выходя из мечтательности, он старался снова овладеть собою. ‘Итак, — думал он, — я когда-нибудь добьюсь одного дня счастья, а затем снова возобновится ее суровость, основанная — увы! — на моем неумении ей нравиться, и тогда уже у меня не останется никаких надежд, я погибну навеки… Какую гарантию может она мне дать при своем характере? Увы! мне не хватает изящества, мой разговор кажется ей тяжелым и скучным. Великий Боже! Почему я таков?’

XXIX

Скука

Se sacrifier а ses passions, passe mais а des passions qu’on n’a pas? О triste XIX-e sicle!

Girodet.1

1 Стать жертвой своих страстей! Это еще куда ни шло. Но стать жертвой страстей, которых ты не испытываешь! О, жалкий XIX век!

Жироде.

Сначала госпожа де Фервак читала длинные послания Жюльена довольно равнодушно, затем начала интересоваться ими, но ее сокрушало одно обстоятельство: ‘Как жаль, что этот господин Сорель не священник! Тогда бы можно было допустить с ним некоторую интимность. Но в этом почти светском костюме, с этим орденом… Рискуешь подвергнуться жестоким расспросам, а что отвечать?’ Она не решалась даже закончить эту мысль: ‘Какая-нибудь коварная приятельница может вообразить и даже всем рассказать, что это дальний кузен, родственник моего отца, купчишка, получивший орден национальной гвардии’.
До момента знакомства с Жюльеном величайшим удовольствием госпожи де Фервак было писать рядом со своим именем слово м_а_р_ш_а_л_ь_ш_а. Но затем уродливое и щепетильное тщеславие выскочки начало бороться с зарождающимся чувством.
‘Мне было бы так легко, — думала маршальша, — сделать из него старшего викария в одном из ближайших к Парижу приходов. Но просто господин Сорель, да еще домашний секретарь господина де Ла Моля! Нет, это невозможно’.
Впервые эта душа, в_с_е_г_о о_п_а_с_а_в_ш_а_я_с_я, была встревожена интересом, чуждым ее претензиям на знатность и на высшее положение. Ее старый швейцар заметил, что, когда он приносил письма этого молодого красавца, казавшегося таким печальным, с лица маршальши мгновенно исчезало рассеянное и недовольное выражение, которое она считала нужным принимать всегда при появлении прислуги.
С тех пор как она начала мечтать о Жюдьене, ей показалась невыносимо скучной ее жизнь, проникнутая честолюбием и стремлением производить впечатление в обществе, хотя душе ее эти успехи не доставляли никакой радости. Теперь достаточно было ей провести накануне вечером хотя бы час с этим странным молодым человеком, чтобы весь следующий день ее горничные были избавлены от ее капризов и придирок. Возрастающее к нему доверие устояло даже против анонимных писем, написанных весьма искусно. Напрасно Танбо сообщил господину де Люзу, де Круазнуа, де Кейлюсу две-три искусные клеветы, которые эти господа охотно принялись распространять, даже не потрудясь проверить. Маршальша, ум которой не был способен противостоять этим грубым приемам, поверяла свои сомнения Матильде и всегда получала от нее утешение.
Однажды, справившись напрасно три раза, нет ли писем, госпожа де Фервак вдруг решила ответить Жюльену. Это была решительная победа скуки. Но на втором письме маршальша почти остановилась, вдруг сознав насколько неприлично писать своей рукой такой гадкий адрес: Г_о_с_п_о_д_и_н_у С_о_р_е_л_ю, в д_о_м_е д_е Л_а М_о_л_я.
— Вам следует, — сказала она вечером Жюльену очень сухо, — принести мне конверты с вашим адресом.
‘Вот я и попал в любовники-лакеи’, — подумал Жюльен. Он поклонился, забавляясь тем, что может подражать Арсену, старому камердинеру маркиза,
В тот же вечер он передал конверты и на следующее утро получил третье письмо, он прочел пять-шесть строк в начале и две-три в конце. В нем было четыре страницы, написанные весьма сжатым почерком.
Постепенно ему стали писать почти ежедневно — не без удовольствия. Жюльен отвечал точными копиями с русских писем, таково преимущество напыщенного слога, что госпожа де Фервак нисколько не удивлялась, как мало ответы соответствуют ее письмам.
Какой удар был бы нанесен ее гордости, если бы ничтожный Танбо, добровольно взявшийся шпионить за всеми поступками Жюльена, сообщил ей, что все ее письма валялись нераспечатанными в ящике стола Жюльена.
В одно утро швейцар принес ему в библиотеку письмо маршальши. Матильда встретила посланного, увидела письмо и адрес, надписанный рукой Жюльена. Лишь только вышел швейцар, она вошла в библиотеку, письмо лежало еще на столе: Жюльен, занятый своей работой, не успел его спрятать в ящик.
— Вот чего я не могу допустить! — воскликнула Матильда, хватая письмо. — Вы меня совершенно забываете, меня, вашу жену. Ваше поведение ужасно, сударь.
Проговорив это, она ужаснулась невероятной непристойности своей выходки, рыдания душили ее, и Жюльен увидел, что она едва не лишилась чувств.
Жюльен был до того поражен и растерян, что не мог сообразить, сколько восторга сулит ему эта сцена. Он поспешил на помощь Матильде, она почти упала в его объятия.
В первое мгновение он почувствовал неизъяснимую радость. Но тут же он вспомнил о Коразове: я могу все потерять из-за одного слова.
Руки его словно окоченели, так тягостно было усилие, к которому вынуждала его тактика. ‘Я даже не смею прижать к сердцу это очаровательное и хрупкое существо, она или пренебрегает мною, или издевается надо мной. Какой ужасный характер!’
Но, проклиная характер Матильды, он любил ее во сто раз сильнее, ему казалось, что он обнимает королеву.
Невозмутимая холодность Жюльена усилила страдания гордой мадемуазель де Ла Моль. Ей не хватало необходимого хладнокровия, которое помогло бы прочесть в его глазах то, что он испытывал в эту минуту. Она не могла решиться взглянуть на него, трепетала, боясь увидать презрение на его лице.
Сидя неподвижно на диване библиотеки, отвернув голову от Жюльена, она находилась во власти самых ужасных мук любви и гордости, какие только может испытывать душа человека. На какую ужасную выходку она решилась!
‘О, как я несчастна! Видеть, как мои непристойные подходы отвергают! И кто же?’ И безумно оскорбленная гордость досказала — лакей моего отца.
— Нет, этого я не потерплю, — сказала она громко. И, порывисто поднявшись, она открыла ящик стола
Жюльена, находившийся в двух шагах от нее. Она остановилась, словно оцепенев от ужаса, когда увидела там восемь или десять нераспечатанных писем, совершенно таких же, как только что принесенное. На всех этих письмах был почерк Жюльена, более или менее искаженный.
— Оказывается, — воскликнула она вне себя, — что вы не только ухаживаете за ней, но еще и презираете ее. Вы, ничтожество, смеете презирать маршальшу де Фервак!
Ах! прости меня, друг мой! — воскликнула она, бросаясь к его коленям. — Презирай меня, если хочешь, но люби меня, я не могу дольше жить без твоей любви.— И она лишилась чувств.
— И вот эта гордячка у моих ног, — сказал Жюльен.

XXX

Ложа в итальянской опере

As the blackest sky

Foretels the heaviest tempest.

Don Juan, с. 1, st. 751

1 Так черной мглой сокрытый небосвод свирепую предсказывает бурю.

Байрон. Дон Жуан, п. 1, ст. 75.

Все эти значительные события скорее поразили, чем обрадовали Жюльена. Выходка Матильды доказала ему всю мудрость русской политики. ‘М_а_л_о г_о_в_о_р_и_т_ь, м_а_л_о д_е_й_с_т_в_о_в_а_т_ь’ — вот единственное средство спасения.
Он поднял Матильду и, не говоря ни слова, усадил ее на диван. Она разразилась слезами.
Чтобы скрыть смущение, она взяла письма госпожи де Фервак, медленно стала их распечатывать. Заметно вздрогнула, узнав почерк маршальши. Не читая, вертела их в руках, большинство писем состояло из шести страниц.
— Ответьте мне, по крайней мере, — проговорила наконец Матильда умоляющим голосом, все еще не решаясь взглянуть на Жюльена, — вы хорошо знаете, что я горда, это несчастье моего положения и даже моего характера, сознаюсь в этом, госпожа де Фервак, значит, похитила у меня ваше сердце… Скажите, принесла ли она вам те жертвы, на которые меня толкнула эта роковая любовь?
Мрачное молчание было ответом Жюльена. ‘По какому праву, — думал он, — требует она от меня признания, недостойного честного человека?’
Матильда попыталась прочесть одно из писем, но глаза ее застилали слезы, мешавшие ей видеть.
В течение целого месяца она была несчастна, но гордая душа ее ни за что не хотела в этом сознаться. Только случай вызвал эту вспышку. В одно мгновение ревность и любовь сломили ее гордость. Она сидела на диване совсем близко от него. Он видел ее волосы, ее алебастровую шею, был момент, когда он забыл все свои обязанности, он обнял ее и прижал к своей груди.
Она медленно повернула к нему голову: он был изумлен страданием в ее взоре, изменившем ее лицо до неузнаваемости. Жюльен почувствовал, что силы оставляют его, до того тягостно было усилие, которое он делал над собой.
‘Скоро эти глаза будут выражать одно холодное презрение, — подумал Жюльен, — если я позволю себе выразить мою любовь’. Между тем глухим голосом, едва выговаривая слова, она повторяла ему, как сожалеет она обо всех своих выходках, на которые ее толкнула безумная гордость.
— Я тоже горд, — сказал Жюльен едва слышно, и на лице его отразилось полнейшее изнеможение.
Матильда живо обернулась к нему. Слышать его голос было для нее счастьем, на которое она почти не надеялась. В этот момент она проклинала свое высокомерие, ей хотелось сделать что-нибудь невероятное, чтобы доказать ему, до какой степени она его обожает, а себя презирает.
— Вероятно, эта гордость, — продолжал Жюльен,— заставила вас обратить на меня внимание. Несомненно, вы уважаете меня сейчас вследствие моей твердости, приличествующей мужчине. Я, конечно, могу любить маршальшу…
Матильда затрепетала, в глазах ее блеснуло странное выражение. Сейчас она услышит свой приговор. Это движение не ускользнуло от Жюльена, он почувствовал, как его мужество ослабевает.
‘Ах! — говорил он себе, прислушиваясь к звуку слов, произносимых его губами, словно к странному шуму,— если бы я мог покрыть поцелуями эти бледные щеки так, чтобы ты этого не почувствовала!’
— Я могу питать любовь к маршальше, — продолжал он. Его голос становился все тише. — Но, разумеется, у меня нет никакого доказательства ее чувств ко мне…
Матильда посмотрела на него, он выдержал этот взгляд, по крайней мере, он надеялся, что лицо не выдало его. Жюльен чувствовал, что любовь переполнила все самые тайные уголки его сердца. Никогда еще он не обожал ее до такой степени, он был почти в таком же безумии, как Матильда. Если бы она обнаружила больше умения владеть собой и больше хитрости, он упал бы к ее ногам и отказался бы от пустой комедии. У него хватило сил продолжать разговор. ‘Ах, Коразов! — мысленно взывал он. — Почему вы не здесь! Как мне нужно было услышать от вас хоть слово, чтобы знать, как поступать!’
И в то же время его голос говорил: ‘Уже одна только благодарность могла бы привязать меня к маршальше, она была ко мне снисходительна, утешала меня, когда меня презирали… Я могу не доверять некоторым проявлениям, чрезвычайно для меня лестным, но также, вероятно, очень непродолжительным’.
— Ах, великий Боже! — воскликнула Матильда.
— Итак, какую гарантию можете вы мне дать? — продолжал Жюльен резко и твердо, казалось позабыв на мгновение всю свою дипломатическую тактику. — Какое ручательство? Кто может мне поручиться, что расположение ваше, которое вы намерены мне возвратить сейчас, продлится более двух дней?
— Чрезмерность любви моей и моего несчастья, если вы меня уже больше не любите, — сказала она, беря его за руки и поворачиваясь к нему…
От быстрого движения пелерина ее распахнулась, и Жюльен увидал ее чудные плечи. Слегка растрепанные волосы вызвали в нем очаровательные воспоминания…
Он готов был уступить. ‘Одно неосторожное слово, — подумал он, — и для меня снова начнется длинный ряд дней полного отчаяния. Госпожа де Реналь старалась обосновать веления своего сердца, эта великосветская девушка позволяет себе волноваться только тогда, когда докажет сама себе, что должна быть взволнована’.
Он понял эту истину в одно мгновение, и в то же мгновение к нему вернулось его мужество.
Он отнял свои руки, которые Матильда продолжала сжимать, и отошел от нее с заметным почтением. Мужество мужчины не позволяет заходить дальше. Затем он занялся собиранием писем госпожи де Фервак, разбросанных на диване, и прибавил с чрезмерной вежливостью, столь жестокой в эту минуту:
— Мадемуазель де Ла Моль разрешит мне дать подумать обо всем этом.
Он быстро удалился и вышел из библиотеки, она слышала, как за ним закрывались двери.
‘Чудовище даже не взволновано, — подумала она. — Но что я говорю — чудовище! Он мудр, осторожен, добр, это я виновата более, чем он может себе представить’.
Это настроение не изменилось. Матильда чувствовала себя почти счастливой весь день, предаваясь любви. Можно было подумать, что душа ее никогда не была взволнована гордостью, да еще какой гордостью!
Она содрогнулась от ужаса, когда вечером в гостиной лакей доложил о прибытии госпожи де Фервак, голос докладывавшего показался ей зловещим. Она не могла вынести вида маршальши и поспешно удалилась. Жюльен же, мало возгордившийся своей тягостной победой, боялся своих собственных взглядов и не обедал в этот день в особняке де Ла Моля.
Его любовь и счастье возрастали по мере удаления от поля битвы, он уже начал бранить себя. ‘Как мог я устоять! — говорил он. — А если она меня разлюбит! Одно мгновение может изменить эту гордую душу, а надо сознаться, я обошелся с ней ужасно’.
Вечером он вспомнил, что необходимо показаться в Опере, в ложе госпожи де Фервак. Она настойчиво приглашала его. Матильда непременно узнает, если он окажется настолько невежливым, что не придет. Несмотря на очевидность этого довода, в начале вечера у него не хватало сил показаться на людях. Он боялся утратить половину своего счастья, если начнет разговаривать.
Пробило десять часов, необходимо было ехать.
К счастью, ложа маршальши оказалась переполненной дамами. Ему пришлось сесть у самой двери, дамские шляпы почти закрыли его. Это обстоятельство спасло его, дивные звуки отчаяния Каролины в ‘Matrimonio segreto’ вызвали у него слезы на глазах. Госпожа де Фервак заметила эти слезы, они составляли такой контраст с мужеством и твердостью его обычного лица, что эта великосветская дама, давно пресыщенная всем, что могло льстить ее гордости в_ы_с_к_о_ч_к_и, почувствовала себя глубоко растроганной. Остаток женского кокетства, сохранившийся в ней, заставил ее заговорить. Ей захотелось услышать звук его голоса.
— Видели ли вы дам де Ла Моль? — спросила она. — Они в третьем ряду.
В этот момент Жюльен наклонился, облокотясь на барьер ложи, и увидел Матильду, на ее глазах сверкали слезы.
‘Но ведь это — не их день, — подумал Жюльен. — Какое нетерпение!’
Матильда уговорила свою мать поехать в Оперу, несмотря на неприличие ложи в ярусе, которую им предложила одна из их небогатых знакомых. Она хотела знать, проведет ли Жюльен этот вечер с маршальшей.

XXXI

Внушить ей страх

Voilа donc le beau miracle de votre civilisation! De l’amour vous avez fait une affaire ordinaire.

Barnave1

1 Вот оно, истинное чудо вашей цивилизации! Вы ухитрились превратить любовь в будничное занятие.

Барнав.

Жюльен поспешил в ложу госпожи де Ла Моль. Уже входя, он заметил слезы на глазах Матильды, она плакала без стеснения, так как в ложе были лица незначительные — приятельница, предложившая ей ложу, и ее знакомые. Матильда положила свою руку на руку Жюльена: она словно забыла о присутствии своей матери. Почти задыхаясь от слез, она шепнула ему одно слово: г_а_р_а_н_т_и_и!
‘Только бы мне не говорить с нею, — подумал Жюльен, сильно расстроенный, закрывая глаза рукой под предлогом ослепительного света люстры. — Если я заговорю, она уже не сможет больше сомневаться в моем чрезмерном волнении. Звук моего голоса выдаст меня, я все потеряю’.
Теперь ему было еще труднее, чем утром, бороться самому с собой, душа его успела растрогаться. Он боялся оскорбить тщеславие Матильды. Вне себя от любви и счастья, он решился не говорить ни слова.
На мой взгляд, это одна из лучших черт его характера, человек, способный на такое усилие над собой, может пойти далеко, si fata sinant {Если позволит судьба (лат.).}.
Мадемуазель де Ла Моль настояла на том, чтобы Жюльен возвращался с ними домой. К счастью, шел проливной дождь. Но маркиза усадила его против себя, все время с ним говорила, не давая ему говорить с дочерью ни слова. Можно было подумать, что маркиза охраняла счастье Жюльена, а он уже больше не боялся обнаружить свое чрезмерное волнение и предавался безумной радости.
Осмелюсь ли я сказать, что, придя к себе в комнату, Жюльен бросился на колени и покрыл поцелуями любовные письма, данные ему Коразовым.
‘О великий человек! Разве я не тебе обязан всем этим!’ — воскликнул он в безумном порыве.
Понемногу к нему вернулось хладнокровие. Он сравнил себя с генералом, одержавшим большую победу. ‘Успех несомненный, огромный,— говорил он себе,— но что будет завтра? Один миг может все погубить’.
Он быстро раскрыл ‘Мемуары’, продиктованные на острове Святой Елены Наполеоном, и в продолжение двух часов читал их, но это стоило ему больших усилий — читали одни глаза. Во время этого странного чтения его голова и сердце усиленно работали без его ведома. ‘Какая разница между госпожой де Реналь и Матильдой’, — думал он, но дальше этого не пошел.
‘В_н_у_ш_и_т_ь е_й с_т_р_а_х! — воскликнул он внезапно, отбрасывая книгу в сторону. — Неприятель будет мне повиноваться, если я внушу ему страх. Тогда-то он не осмелится меня презирать’.
Он бегал по своей маленькой комнатке, опьяненный радостью. По правде сказать, радость его была вызвана скорее гордостью, чем любовью.
‘Внушить ей страх! — повторял он гордо, и у него были основания гордиться. — Даже в самые счастливые минуты госпожа де Реналь всегда сомневалась, люблю ли я ее так же, как она меня. Здесь мне приходится покорять дьявола, значит, следует п_о_к_о_р_и_т_ь’.
Жюльен хорошо знал, что на следующий день, в восемь часов утра, Матильда придет в библиотеку, он спустился туда только в девять часов, сгорая от любви, но стараясь подчинить сердце разуму. Кажется, не проходило минуты, чтобы он не спрашивал себя: ‘Должен ли я постоянно поддерживать в ней сомнение: любит ли он меня? Ее блестящее положение, окружающая лесть заставляют ее ч_е_р_е_с_ч_у_р скоро успокаиваться’.
Он нашел ее бледной, спокойной, сидящей на диване, но, очевидно, вконец разбитой. Она протянула ему руку.
— Друг мой, я тебя оскорбила, это — правда, ты имеешь право сердиться на меня…
Жюльен не ожидал такого простого тона. Он чуть не выдал себя.
— Вы хотите гарантий, мой друг? — прибавила она, подождав, что он первый нарушит паузу. — Вы правы. Увезите меня, уедем в Лондон… Это погубит меня на всю жизнь, обесчестит… — Она осмелилась отнять руку у Жюльена, чтобы закрыть ею глаза. Сдержанность и женская стыдливость снова овладели ее душой. — Ну что ж! опозорьте меня, — прибавила она со вздохом. — Вот вам г_а_р_а_н_т_и_я.
‘Вчера я был счастлив, потому что у меня хватило мужества быть строгим с самим собой’,— подумал Жюльен. Помолчав с минуту, он настолько овладел собой, что сказал ей ледяным тоном:
— Кто мне поручится, что вы будете любить меня, уже претерпев позор, выражаясь вашими словами, по дороге в Лондон? Что мое присутствие в почтовой карете не покажется вам ненавистным? Я не изверг — погубить вас в общественном мнении будет для меня еще лишним несчастьем. Препятствие составляет не ваше положение в свете, но, к несчастью, ваш собственный характер. Можете вы себе самой ручаться, что будете любить меня хотя бы неделю?
(‘Ах! пусть бы она любила меня только неделю, только одну неделю, — думал Жюльен, — и я бы умер от счастья. Что мне до будущего, что мне до жизни? И это дивное блаженство может начаться сию же минуту, это зависит только от меня!’)
Матильда видела, что он задумался.
— Значит, я совсем недостойна вас, — сказала она, беря его за руку.
Жюльен обнял ее, но в ту же минуту словно железная рука долга стиснула его сердце. ‘Если она увидит, как я ее обожаю, я потеряю ее’. И, не выпуская ее из своих объятий, он снова принял вид, достойный мужчины.
В этот день и в следующие он сумел скрыть чрезмерность своего блаженства, бывали минуты, когда он отказывал себе в наслаждении сжать ее в своих объятиях.
Но бывали и другие моменты, когда безумный восторг брал в нем верх над всеми советами благоразумия.
Жюльен имел обыкновение забираться в саду в кусты жимолости, скрывавшие лестницу, чтобы оттуда следить за занавеской в окне Матильды и оплакивать ее непостоянство. Вблизи стоял огромный дуб, ствол которого скрывал его от посторонних.
Проходя с Матильдой мимо этого места, так живо напоминавшего ему его недавнее несчастье, он почувствовал контраст между прошлым отчаянием и теперешним блаженством, слезы затуманили его глаза и, поднеся к губам руку своей возлюбленной, он сказал ей:
— Здесь я жил мыслью о вас, здесь, глядя на это окно, я ждал по целым часам благословенной минуты, когда эта ручка откроет его…
Он потерял над собою власть. Описывал ей с полной искренностью свое тогдашнее отчаяние. Отрывистые восклицания свидетельствовали о его теперешнем счастье, сменившем эту жестокую пытку.
‘Но что я делаю, о боже! — вдруг вспомнил Жюльен, приходя в себя. — Я гублю себя’.
Он так встревожился, что ему показалось, будто в глазах мадемуазель де Ла Моль он читает уже меньше любви. Это была иллюзия, но лицо Жюльена мгновенно изменилось и покрылось смертельной бледностью. Глаза его потухли, и выражение самой искренней, беззаветной любви сменилось высокомерным выражением, почти злостью…
— Что с вами, мой друг? — спросила Матильда с нежностью и тревогой.
— Я солгал, — сказал Жюльен с досадой. — Я солгал вам. Я упрекаю себя за это — одному Богу известно, как я вас уважаю, чтобы лгать вам. Вы любите меня, вы преданы мне, и мне незачем сочинять фразы, чтобы нравиться вам.
— Великий Боже! Значит, это пустые фразы, все, что вы говорили мне восхитительного в течение десяти минут?
— Да, и я себя за это горячо упрекаю, мой друг. Я когда-то сочинил их для женщины, которая любила меня и надоедала мне… Это недостаток моего характера, я сам признаюсь вам в нем, простите меня.
Горькие слезы потекли по щекам Матильды.
— Как только что-нибудь мне не нравится, — продолжал Жюльен, — мною овладевает какое-то безумие, моя гнусная память, которую я проклинаю в этот миг, является мне на помощь, и я злоупотребляю ею.
— Уж не сделала ли я, в свою очередь, чего-нибудь, что вам не понравилось? — спросила Матильда с очаровательной наивностью.
— Я вспомнил, что однажды, проходя мимо этой жимолости, вы сорвали цветок, господин де Люз взял его у вас и вы его не отняли. Я стоял в двух шагах.
— Господин де Люз? Это невероятно, — возразила Матильда со свойственным ей высокомерием, — это не в моих правилах.
— Уверяю вас, — подтвердил Жюльен с живостью.
— Ну что ж, пусть так, мой друг, — сказала Матильда, грустно опуская глаза. Она знала наверное, что уже давным-давно не позволяла ничего подобного господину де Люзу.
Жюльен посмотрел на нее с невыразимой нежностью. ‘Нет, — подумал он, — она любит меня н_е м_е_н_ь_ш_е’.
Вечером, смеясь, она упрекала его за ухаживания за госпожой де Фервак: ‘Буржуа, любящий выскочку! Сердца этой породы, быть может, единственные, которые мой Жюльен не в состоянии довести до безумия’.
— Она превратила вас в настоящего денди, — говорила ему Матильда, играя его кудрями.
В то время когда Жюльен воображал, что Матильда презирает его, он превратился в одного из первых парижских франтов. Он обладал еще одним преимуществом перед этими людьми — раз одевшись, он забывал о своем костюме.
Одно только оскорбляло Матильду: Жюльен продолжал переписывать русские письма и отвозить их маршальше.

XXXII

Тигр

Hlas! pourquoi ces choses et non pas d’autres.

Beaumarchais1

1 Увы! Почему это так, а не иначе?

Бомарше.

Некий английский путешественник рассказывает про свою жизнь в тесной дружбе с тигром: он его вырастил, ласкал, но всегда держал на столе заряженный пистолет.
Жюльен предавался своему чрезмерному счастью только в те минуты, когда Матильда не могла прочесть в его глазах выражения этого счастья. Взяв себе за правило, он аккуратно, время от времени, говорил ей что-нибудь жесткое.
Когда кротость Матильды, которую он наблюдал с изумлением, и излишнее ее самопожертвование готовы были лишить его всей власти над собой, у него хватало духа внезапно покидать ее.
Любя первый раз в жизни, Матильда всецело отдалась этому чувству.
Жизнь, которая прежде тянулась для нее черепашьим шагом, теперь летела незаметно.
Так как ее гордость должна была в чем-нибудь проявляться, то она и выражалась в ее желании с полным безрассудством подвергать себя всем опасностям, которые влекла за собою ее любовь. Один только Жюльен был достаточно благоразумен, но в тех случаях, когда возникал вопрос об опасности, она не уступала его воле, во всех случаях покорная и смиренная, она держала себя еще с большей надменностью по отношению ко всем окружающим, к родителям, к прислуге.
Вечером в гостиной, среди шестидесяти человек, она подзывала Жюльена и долгое время беседовала с ним с глазу на глаз.
Как-то раз вертлявый Танбо устроился около них, она попросила его сходить в библиотеку за книгой Смолета, где описана революция 1688 года, и, когда он замялся, добавила:
— И, пожалуйста, совсем не торопитесь. — Сказав это с выражением высшей степени оскорбительного высокомерия, что было очень приятно Жюльену.
— Заметили вы взгляд этого маленького чудовища? — спросил он ее.
— Его дядя десять или двенадцать лет был постоянным гостем в этой гостиной, иначе бы я его выгнала сию же минуту.
По отношению к господам де Круазнуа, де Люзу и другим ее поведение было по форме очень вежливым, но в сущности не менее вызывающим. Матильда сильно упрекала себя за сделанные когда-то Жюльену признания, тем более что у нее не хватало смелости сознаться, как преувеличены те почти невинные чувства, объектом которых были эти господа.
Несмотря на самые благие намерения, ее женская гордость мешала ей сказать Жюльену:
— Ведь только потому, что это говорилось вам, мне доставляло особое удовольствие описывать, как я не отняла руки, когда господин де Круазнуа коснулся ее, положив свою на мраморный столик рядом с моей.
Теперь, как только кто-нибудь из этих господ говорил с ней несколько минут, она тут же находила какой-нибудь вопрос к Жюльену, и это служило предлогом задержать его около себя.
Заметив, что беременна, она с радостью объявила об этом Жюльену.
— Сомневаетесь ли вы и теперь во мне? Не достаточная ли вам это гарантия? Я — ваша жена навеки.
Это известие глубоко потрясло Жюльена, из-за него он чуть было не отступил от принятой им тактики. ‘Как могу я быть намеренно холодным и обижать эту несчастную девушку, которая губит себя ради меня?’ Даже в те дни, когда благоразумие заставляло его говорить с ней суровым тоном, он не находил в себе сил обратиться к ней с жестокими словами, которые, по своему опыту, считал необходимыми для продления их любви.
— Я хочу написать отцу, — сказала ему однажды Матильда. — Для меня он больше чем отец — он мне друг, на его месте я считала бы недостойными ваши и мои старания обмануть его, хотя бы на минуту.
— Боже мой! Что вы хотите сделать? — спросил с испугом Жюльен.
— Исполнить свой долг, — отвечала она с блестящими от радости глазами.
Матильда оказалась великодушнее своего любовника.
— Но он выгонит меня с позором!
— Это его право, надо его уважать. Я дам вам руку, и мы выйдем из дома через главные двери, среди белого дня.
Жюльен, опешив, просил ее отложить объяснение на неделю.
— Я не могу, — отвечала она, — моя честь требует этого. В этом я вижу свой долг, и надо исполнить его немедленно.
— Отлично, но я вам приказываю отложить. Ваша честь под надежной защитой — я ваш муж. Этот решительный шаг изменит и ваше, и мое положение. У меня тоже есть право. Сегодня у нас вторник, в будущий вторник вечер у герцога Реца, вечером, когда маркиз де Ла Моль возвратится, швейцар вручит ему роковое письмо. Он только и помышляет, чтобы сделать вас герцогиней, в этом я уверен. Представьте только себе его горе!
— Может быть, вы хотите сказать: представьте себе его месть?
— Я могу жалеть своего благодетеля, сокрушаться о том, что причинил ему зло, но я никого не боюсь и не стану бояться.
Матильда подчинилась. С тех пор как она сообщила ему новость о своем положении, Жюльен в первый раз говорил с ней так властно, никогда еще он так не любил ее. Нежность его души охотно ухватилась за состояние Матильды как за предлог, чтобы не говорить ей ничего грубого. Предстоящее признание маркизу де Ла Молю глубоко волновало его. Пожалуй, ему придется расстаться с Матильдой. И если она с некоторым горем отнесется к его отъезду, то вспомнит ли она о нем месяц спустя?
Его страшили также справедливые упреки, с которыми мог обратиться к нему маркиз.
Вечером он признался Матильде во второй причине своих огорчений, а затем, в экстазе любви,— и в первой.
Она изменилась в лице.
— Неужели действительно, — спросила она, — шесть месяцев разлуки со мною будут для вас горем?
— Огромным, единственным в мире, о чем я думаю с ужасом.
Матильда была счастлива. Жюльен выдержал свою роль так искусно, что добился того, что она уверилась, будто из них двоих она любит сильнее.
Наступил роковой вторник. В полночь, возвратившись домой, маркиз получил письмо, с пометкой, что вскрыть его следует собственноручно, когда он останется один, без свидетелей.
‘Отец!
Все социальные узы между нами порваны, — остались только узы родства. После моего мужа, вы и сейчас, и в будущем останетесь для меня бесконечно дороги. Глаза мои наполняются слезами, я думаю о горе, которое причиняю вам, но, пока мой позор не сделался достоянием толпы, я не вправе более откладывать признание, которое я должна вам сделать, чтобы дать вам время обдумать и предпринять что-либо. Если ваша любовь, чрезмерность которой ко мне я знаю, пожелает подарить мне небольшую пенсию, я отправлюсь и водворюсь с моим мужем, где вы пожелаете, хотя бы в Швейцарии. Фамилия его настолько неизвестна, что никто не узнает вашей дочери в госпоже Сорель, невестке верьерского плотника. Вот то имя, написать которое стоило мне таких страданий. Я боюсь вашего гнева, по правде, вполне справедливого, против Жюлъена. Я не буду герцогиней, дорогой отец, я это знала, полюбив его, потому что я первая его полюбила и я же завлекла его. От вас я получила душу, слишком возвышенную, чтобы обращать внимание на то, что есть или кажется мне пошлым. Напрасно, в намерении сделать вам угодное, я думала о господине де Круазнуа. Зачем вы поставили перед моими глазами человека с истинными достоинствами? Вы сами мне сказали, по возвращении моем с Гиерских островов: единственный человек, который меня развлекал, — это молодой Сорель. Бедный малый опечален не менее меня, если только это возможно, тем горем, которое вам причинит это письмо. Я не могу помешать вашему отцовскому гневу, но отнеситесь ко мне как друг.
Жюльен относился ко мне всегда с уважением. Если он иногда говорил со мною, то это единственно только из-за глубокой признательности к вам, ибо природная гордость его характера не позволяла ему отвечать иначе, как официально, всем, стоящим настолько выше его по положению. Он с тонким, врожденным чувством разбирается в различии социальных положений. С краской стыда сознаюсь вам как моему лучшему другу, и никогда такого признания не сделала бы кому-либо другому, — что именно я первая однажды в саду пожала ему руку.
Думаю, что через сутки вам незачем будет более сердиться на него. Моя вина непоправима. Если вы того потребуете, вы его больше не увидите, через меня он передаст уверения в своем глубоком уважении и отчаянии за причиненную вам боль, но вместе с ним поеду и я, куда только он захочет. Это его право, а моя обязанность, он отец моего будущего ребенка. Если вы будете добры назначить нам для жизни шесть тысяч франков, я приму их с признательностью, в противном случае Жюльен рассчитывает основаться в Безансоне и заняться преподаванием латинского языка и литературы. Я уверена, что с каких бы низких ступеней он ни начал, он возвысится. С ним я не боюсь пропасть в неизвестности. В случае революции, я уверена, он будет играть первую роль. Могли бы вы сказать то же о любом из тех, кто просил моей руки? Вы скажете, что у них чудные имения? Но в этом одном обстоятельстве я не вижу основания, чтобы ими восхищаться. Мой Жюльен достиг бы высокого положения даже и при настоящем режиме, если бы он обладал миллионом и протекцией моего отца…’
Матильда, зная, что отец ее действует всегда по первому впечатлению, написала восемь страниц.
‘Что мне делать? — говорил себе Жюльен, в то время как маркиз де Ла Моль читал это письмо. — Где, во-первых, мой дом, а во-вторых, в чем состоит моя выгода? Чем я ему бесконечно обязан — это тем, что без него я был бы низким мошенником, и даже настолько низким, что не мог бы избежать ненависти и преследования со стороны других мошенников. Он сделал из меня светского человека. Мои н_е_и_з_б_е_ж_н_ы_е мошенничества будут более редки и менее низки. Это стоит дороже, чем если бы он подарил мне миллион. Я обязан ему этим орденом и призрачными дипломатическими заслугами, которые возвысили меня из ряда мне подобных.
Если бы он держал сейчас в руках перо, чтобы указать мне, как дальше себя вести, что написал бы он?’
Размышления Жюльена были внезапно прерваны старым лакеем маркиза де Ла Моля.
— Маркиз сию минуту просит вас к себе, даже если вы не одеты.
Идя рядом с Жюльеном, он шепотом добавил:
— Он вне себя, берегитесь.

XXXIII

Ад слабости

En taillant ce diamant, un lapidaire malhabile lui a t quelques-unes de ses plus vives tincelles. Au Moyen ge, que dis-je? encore sous Richelieu, le Franais avait la force de vouloir.

Mirabeau1

1 Шлифуя этот алмаз, неискусный гранильщик сточил его самые искрометные грани. В Средние века — да что я говорю? — еще при Ришелье француз обладал способностью хотеть.

Мирабо.

Жюльен нашел маркиза взбешенным: быть может, первый раз в жизни этот знатный господин позволил себе вульгарный тон. Он осыпал Жюльена всевозможной бранью, которая подвертывалась ему на язык. Наш герой был поражен, изумлен, но признательность его от этого не поколебалась. ‘Сколько прекрасных планов, так долго лелеянных в глубине души бедным человеком, рушилось в одну минуту! Но я должен ему что-нибудь ответить, мое молчание увеличивает его раздражение’. Ответ был заимствован из роли Тартюфа.
— Я н_е а_н_г_е_л, я верно служил вам, вы щедро оплачивали меня… Я был за это признателен… Но ведь мне двадцать два года… В этом доме меня понимали только вы и эта милая особа…
— Чудовище! — воскликнул маркиз. — ‘Милая’! ‘милая’! В тот день, когда вы нашли ее милой, вы должны были бежать.
— Я и пытался, хотел уехать в Лангедок.
Утомленный беготней по комнате, маркиз, сраженный горем, бросился в кресло, Жюльен услышал, как он бормочет: он ведь вовсе не злой человек.
— Нет, у меня нет зла по отношению к вам! — воскликнул Жюльен, падая перед ним на колени.
Но тотчас устыдился своего порыва и быстро поднялся.
Маркиз был действительно вне себя. Увидев Жюльена на коленях, он снова принялся осыпать его жестокой бранью, достойной извозчика. Быть может, новизна этих выражений служила для него развлечением.
— Как, моя дочь будет называться госпожой Сорель! Моя дочь не будет герцогиней!
Каждый раз, как эти две мысли представлялись ясно господину де Ла Молю, он начинал волноваться и уже был не в состоянии владеть собой. Жюльен боялся, что он его побьет.
В светлые промежутки, когда маркиз начинал осваиваться со свом несчастьем, он обращался к Жюльену с довольно обоснованными упреками.
— Вам следовало бежать, сударь, — говорил он,— Ваш долг был бежать… Вы оказались последним негодяем…
Жюльен подошел к столу и написал:
‘У_ж_е д_а_в_н_о ж_и_з_н_ь с_т_а_л_а д_л_я м_е_н_я н_е_в_ы_н_о_с_и_м_а, я к_л_а_д_у е_й к_о_н_е_ц. П_р_о_ш_у г_о_с_п_о_д_и_н_а м_а_р_к_и_з_а п_р_и_н_я_т_ь с в_ы_р_а_ж_е_н_и_е_м м_о_е_й б_е_с_п_р_е_д_е_л_ь_н_о_й п_р_и_з_н_а_т_е_л_ь_н_о_с_т_и т_а_к_ж_е м_о_и и_з_в_и_н_е_н_и_я з_а б_е_с_п_о_к_о_й_с_т_в_о, к_о_т_о_р_о_е м_о_ж_е_т п_р_и_ч_и_н_и_т_ь е_м_у м_о_я с_м_е_р_т_ь в е_г_о д_о_м_е’.
— Пусть господин маркиз соблаговолит прочесть эту записку… Убейте меня, — сказал Жюльен, — или прикажите вашему лакею убить меня. Теперь час ночи, я спущусь в сад и буду прогуливаться вдоль задней стены.
— Убирайтесь ко всем чертям! — крикнул ему маркиз, когда он уходил.
‘Я понимаю, — подумал Жюльен, — он был бы не прочь, если бы я избавил его лакея от обязанности меня убивать… Нет, пусть он меня убьет, это удовлетворение, которое я ему предлагаю… Но, черт возьми, я люблю жизнь… Я должен сберечь ее для моего сына’.
Эта мысль, впервые представшая ему с такой ясностью, всецело заняла его во время прогулки, за исключением первых минут, когда он испытывал тревогу.
Этот столь новый интерес сделал его осторожным. ‘Мне надо попросить у кого-нибудь совета, как держать себя с этим бешеным человеком… Он поступает безрассудно и способен на все. Фуке слишком далеко, да к тому же ему не понять чувств такого человека, как маркиз.
Граф Альтамира… Но уверен ли я в его вечном молчании? Мое обращение за советом не должно осложнить моего положения. Увы! остается только мрачный аббат Пирар… С его узкими взглядами янсениста… Плут иезуит, знающий свет, был бы мне больше пригоден… Господин Пирар способен меня побить, лишь только услышит о преступлении’.
Гений Тартюфа явился на помощь Жюльену: ‘Итак, пойду к нему на исповедь’. Это было последним решением, им и закончилась двухчасовая прогулка по саду. Он уже больше не думал о внезапном ружейном выстреле, его одолевал сон.
На следующий день очень рано Жюльен уже был за несколько лье от Парижа и стучался в дверь сурового янсениста. К своему великому удивлению, он нашел, что исповедь его не слишком поразила аббата.
— Пожалуй, я должен сам себя упрекать за это, — говорил аббат, скорее озабоченный, чем раздраженный. — Я догадывался о вашей любви. Мое расположение к вам, несчастный юноша, помешало мне уведомить отца…
— Что он предпримет? — спросил с живостью Жюльен.
(В эту минуту он любил аббата, и неприятная сцена с ним была бы ему очень тягостна.)
— Я вижу три исхода, — продолжал Жюльен. — Во-первых, господин де Ла Моль может меня убить. — И он рассказал о записке, оставленной им маркизу. — Во-вторых, он может заставить графа Норбера убить меня на дуэли.
— И вы бы приняли его вызов? — сказал взбешенный аббат, вскочив с места.
— Вы не даете мне закончить. Конечно, я бы никогда не стал стрелять в сына моего благодетеля. В-третьих, он может меня удалить. Если он мне скажет: ‘Поезжайте в Эдинбург, в Нью-Йорк’, я повинуюсь ему беспрекословно. Тогда можно будет скрыть положение мадемуазель де Ла Моль, но я не потерплю, чтобы погубили моего сына.
— Будьте уверены, что это первое, что придет в голову этому развращенному человеку…
Между тем в Париже Матильда была в отчаянии. Она виделась с отцом около семи часов утра. Маркиз показал ей записку Жюльена, она боялась, как бы он не нашел более благородным покончить с собою. ‘И не спросив меня’, — говорила она с гневной скорбью.
— Если он умрет, я также умру, — сказала она отцу. — Вы будете виновны в его смерти… Быть может, она вас порадует… Но клянусь, я надену траур и публично заявлю, что я в_д_о_в_а С_о_р_е_л_ь, разошлю всем объявления о его смерти, будьте уверены… Я не обнаружу ни трусости, ни подлости.
Любовь ее доходила до безумия. В свою очередь, господин де Ла Моль был поражен.
Он начал смотреть на события несколько хладнокровнее. За завтраком Матильда не показывалась совсем. Маркиз почувствовал огромное облегчение, в особенности он был польщен тем, что она, по-видимому, ничего не сказала матери.
Жюльен вернулся к полудню. Слышно было, как стих во дворе перестук копыт. Едва он соскочил с лошади, Матильда прислала за ним и бросилась ему на шею почти на глазах у своей горничной. Жюльен не совсем разделял этот порыв. Из долгого совещания с аббатом Пираром он вышел настроенный крайне расчетливо и дипломатично. Его воображение поутихло после расчета вероятностей. Матильда со слезами на глазах призналась ему, что видела его предсмертную записку.
— Мой отец может передумать, сделайте мне одолжение, уезжайте тотчас в Виллекье. Оставьте дом, пока еще не встали из-за стола, и снова садитесь на лошадь.
Жюльен стоял с разочарованным и холодным видом, она не преминула разразиться слезами.
— Предоставь мне вести наши дела! — воскликнула она, страстно обнимая его. — Ты отлично знаешь, как я неохотно расстаюсь с тобою. Пиши мне на имя моей горничной, пусть адрес будет написан чужой рукой, я же буду писать тебе целые тома. Прощай! Беги!
Это последнее слово задело Жюльена, однако он повиновался. ‘В этом что-то роковое, — подумал он, — даже в лучшие моменты эти люди ухитряются меня оскорбить’.
Матильда с твердостью отвергла все б_л_а_г_о_р_а_з_у_м_н_ы_е проекты своего отца. Она не желала вести никаких переговоров иначе, как на следующих условиях: она сделается госпожой Сорель и будет жить скромно со своим мужем в Швейцарии или у своего отца в Париже. Она окончательно отвергла мысль о тайных родах.
— Этим я открыла бы возможность клеветать на меня и бесчестить меня. Через два месяца после свадьбы я поеду путешествовать с мужем, и легко будет уверить всех, что мой сын родился в должное время.
Сначала эта твердость вызывала в маркизе вспышки бешенства, но в конце концов заставила его поколебаться.
— Вот, — сказал он дочери в минуту умиления, — вот тебе дарственная на десять тысяч ренты, пошли ее твоему Жюльену, и пусть он поскорее примет меры, чтобы я не мог отнять ее у вас.
П_о_в_и_н_у_я_с_ь Матильде, властолюбие которой он знал, Жюльен напрасно проехал сорок лье: он побывал в Виллекье, где занялся проверкой счетов фермеров, благодеяние маркиза заставило его вернуться обратно. Он отправился просить приюта у аббата Пирара, который за время его отсутствия сделался самым полезным советчиком Матильды. Каждый раз, когда маркиз обращался к нему, он доказывал ему, что всякое другое решение, кроме публичного брака, будет преступлением в глазах Господа Бога.
— К счастью, — прибавлял аббат, — в этом случае житейская мудрость сходится с религией. Можно ли было рассчитывать, зная пылкий характер мадемуазель де Ла Моль, что она сохранит тайну, насильно ей навязанную? Если вы не согласитесь на открытое венчание, общество гораздо дольше станет заниматься этим неравным браком. Следует объявить все сразу, чтобы не оставалось никаких подозрений на какую-либо тайну.
— Это верно, — сказал маркиз задумчиво. — При такой системе разговор об этой свадьбе через три дня покажется болтовней пустословов. Надо будет воспользоваться какой-нибудь важной антиякобинской мерой правительства, чтобы под ее прикрытием все уладить.
Два или три друга господина де Ла Моля были одного мнения с аббатом Пираром. По их мнению, самым большим препятствием являлся решительный характер Матильды. Но после всех этих прекрасных рассуждений маркиз все же не мог примириться с мыслью, что его дочь должна будет отказаться от права на табурет.
Он старался припомнить всевозможные хитрости и проделки, бывшие в ходу во время его молодости. Уступить необходимости — бояться закона, казалось ему нелепым и позорным для человека его положения. Теперь он дорого платил за свои волшебные мечты, которые он лелеял в течение десяти лет насчет будущности этой любимой дочери.
‘Кто мог бы это предвидеть? — думал он. — Девушка с таким гордым характером, с таким возвышенным умом, гордящаяся еще больше меня своим именем, руку ее у меня уже давно просили самые знатные люди Франции!’
Приходится отказаться от всякого благоразумия. Этому веку точно предназначено все смешать! Мы идем к хаосу.

XXXIV

Умный человек

Le prfet cheminant sur son cheval se disait: Pourquoi ne serais-je pas ministre, prsident du conseil, duc? Voici comment je ferais la guerre… Par ce moyen je jetterais les novateurs dans les fers…

Le Globe1

1 Префект ехал верхом и рассуждал сам с собой: ‘Почему бы мне не стать министром, председателем совета, герцогом? Войну я бы стал вести вот каким образом!.. А вот как бы я заковал в кандалы всяких охотников до нововведений.

‘Le Globe’.

Никакие доводы не могут уничтожить власть десятилетних восхитительных мечтаний. Маркиз находил неблагоразумным сердиться, но не мог решиться на прощение. ‘Если бы этот Жюльен мог умереть случайно’, — думал он иногда. Таким образом, его опечаленное воображение утешалось самыми нелепыми химерами. И они парализовали влияние всех мудрых увещеваний аббата Пирара. Прошел целый месяц, не приведя ни к какому решению.
В этом семейном деле, как и в политических делах, у маркиза являлись блестящие мысли, которыми он увлекался в течение трех дней. Тогда всякий другой план не нравился ему, потому что опирался на благоразумные основания, а ему нравились только те основания, которые поддерживали его излюбленный план. В продолжение трех дней он работал с увлечением и пылом настоящего поэта над тем, чтобы довести дело до известного положения, но на следующий день он уже не думал об этом больше.
Сначала Жюльена огорчала медлительность маркиза, но через несколько недель он наконец понял, что господин де Ла Моль не знал, на что решиться.
Госпожа де Ла Моль и весь дом предполагали, что Жюльен отправился в провинции по делам управления имениями. Он скрывался в приходе аббата Пирара и видался с Матильдой почти ежедневно, последняя каждое утро проводила около часу со своим отцом, но иногда они целыми неделями не касались дела, занимавшего их мысли.
— Я не хочу знать, где находится этот господин, — сказал ей однажды маркиз.— Перешлите ему это письмо.
Матильда прочла:
‘Имения в Лангедоке приносят 20 600 франков. Я даю 10 600 франков моей дочери и 10 000 франков господину Жюльену Сорелю. Разумеется, я отдаю и самые имения. Прикажите нотариусу приготовить два акта дарственной записи и принести их завтра мне, после этого все отношения между нами должны прекратиться. О сударь, мог ли я ожидать всего этого?

Маркиз де Ла Моль’.

Благодарю вас, благодарю вас очень, — сказала Матильда весело. — Мы поселимся в замке Эгильон, между Аженом и Мармандом. Говорят, что там так же красиво, как в Италии.
Этот дар чрезвычайно удивил Жюльена. Он уже не был тем суровым и сдержанным человеком, каким мы его знали. Судьба его сына поглощала заранее все его мысли. Это неожиданное и значительное состояние для человека, столь неимущего, еще усилило его честолюбие. Теперь у него вместе с женой было тридцать шесть тысяч ливров ренты. Что касается Матильды, то все ее чувства были поглощены исключительно обожанием мужа, как она с гордостью называла теперь Жюльена. Ее единственным и великим честолюбием было теперь заставить признать ее брак. Она постоянно превозносила теперь свое высшее благоразумие, выразившееся в том, что она связала свою судьбу с человеком выдающимся. Личные достоинства не выходили у нее теперь из головы.
Очень краткие свидания, множество дел, минуты, которые уделялись разговорам о любви, дополняли прекрасный эффект мудрой политики, когда-то изобретенной Жюльеном.
Матильда наконец стала негодовать на то, что ей приходится так мало видеть человека, которого она действительно полюбила.
В минуту досады она написала отцу, начав свое письмо словами Отелло:
‘Что я предпочла Жюльена всем преимуществам, которые общество предоставляет дочери господина де Ла Моля, выбор мой доказывает ясно. Для меня не существуют тщеславные и мелкие удовольствия. Вот уже скоро шесть недель, как я живу в разлуке с мужем. Этого достаточно, чтобы доказать вам мою почтительность. До следующего четверга я покину родительский дом. Ваши благодеяния обогатили нас. Никто не знает моей тайны, кроме уважаемого аббата Пирара. Я отправлюсь к нему, он обвенчает нас, и через час после обряда мы уже будем на пути в Лангедок и появимся в Париже только согласно вашим приказаниям. Но мое сердце скорбит при мысли, что все это послужит содержанием для пикантных анекдотов на мой счет и на ваш. Эпиграммы пошлой публики заставят, пожалуй, нашего храброго Норбера затеять ссору с Жюльеном. Я знаю, что в этом случае я не смогу оказать на него никакого влияния. В его душе возмутится вся гордость оскорбленного плебея. Заклинаю вас на коленях, дорогой отец! Приезжайте на мою свадьбу в церкви аббата Пирара в следующий четверг. Это смягчит ехидство анекдотов и отведет опасность от жизни вашего единственного сына, и жизни моего мужа…’
Это письмо привело душу маркиза в необычайное смущение. Итак, следовало на что-то р_е_ш_и_т_ь_с_я. Все мелкие привычки, все обычные друзья его потеряли свое влияние.
В этих странных обстоятельствах вдруг проявились главные черты характера маркиза, запечатленные событиями его молодости. Несчастья эмиграции заставили работать воображение маркиза. После того как он в течение двух лет наслаждался громадным состоянием и всеми придворными отличиями, 1790 год бросил его в бедственные перепетии эмиграции. Это суровое воспитание изменило душу двадцатидвухлетнего юноши. В глубине души он довольно равнодушно относился к своему теперешнему богатству. Но воображение, охранявшее его душу от отравы золотом, заставляло его безумно желать знатного титула для своей дочери.
В продолжение шести истекших недель маркиз, движимый скорее капризом, пожелал обогатить Жюльена, бедность казалась ему недостойной, позорной для него, господина де Ла Моля, невозможной для мужа его дочери, он швырял деньгами. На следующий день его воображение отвлеклось в другую сторону, и он начал мечтать, что Жюльен поймет немую мольбу этой щедрости, переменит имя, удалится в Америку, напишет Матильде, что он умер для нее. Господин де Ла Моль воображал себе это письмо уже написанным и следил за впечатлением, какое оно произведет на его дочь…
В один прекрасный день, когда р_е_а_л_ь_н_о_е письмо Матильды вывело его из этих пылких грез, маркиз после долгих размышлений, как заставить исчезнуть или умереть Жюльена, начал придумывать, как создать ему блестящую карьеру. Он даст ему имя одного из своих владений, почему бы ему не передать и свое звание? Герцог де Шон, его тесть, не раз говорил ему после смерти своего единственного сына, убитого в Испании, что он передаст свой титул Норберу…
‘Нельзя отказать Жюльену в известной способности к делам, в смелости, пожалуй, даже в блеске, — говорил себе маркиз… — Но в глубине его натуры мне чудится что-то жуткое… Такое впечатление он производит на всех, значит, действительно что-то есть. (Чем труднее было определить это ‘что-то’, тем более пугало оно воображение старого маркиза.)
Моя дочь выразила это очень ловко на днях (в уничтоженном письме):
‘Жюльен не пристал ни к одному салону, ни к какой партии. Он не позаботился прибрести себе никакой поддержки против меня, ни малейшей помощи, если я его покину. Но разве это из-за незнания теперешнего состояния общества?.. Несколько раз я говорила ему: самая верная и выгодная кандидатура создается в салонах…
Нет, он не обладает лукавством и пронырливостью прокурора, не теряющего ни одной минуты времени, ни одной возможности… Этот человек совсем не в духе Людовика XI. С другой стороны, я наблюдаю в нем совсем не великодушные принципы… Не понимаю его… Быть может, он усвоил себе эти принципы, чтобы обуздывать свои страсти?
Одно, впрочем, несомненно: он не выносит презрения, и я играю на этом.
У него нет почтения к высокому происхождению. Правда, он инстинктивно уважает нас… В этом он неправ, но, в конце концов, семинарист должен бы жаждать только денег и наслаждений. Он же, наоборот, ни за что в мире не снесет презрения».
Взволнованный письмом дочери, господин де Ла Моль решил, что надо прийти к какому-нибудь исходу: ‘Вот в чем главный вопрос: дерзость Жюльена, быть может, дошла до того, что он начал ухаживать за моей дочерью, зная, что я ее люблю больше всего и что у меня сто тысяч экю ренты?
Матильда уверяет меня в противном… Нет, господин Жюльен, вот вопрос, который я хотел бы хорошенько себе выяснить.
Что это, настоящая слепая любовь? Или только гнусное желание добиться хорошего положения? Матильда проницательна, она почувствовала в самом начале, что это подозрение может его погубить в моих глазах, и вот почему она призналась: я первая полюбила его…
Могла ли забыться девушка с таким гордым характером до того, чтобы делать ему авансы!… Пожимать ему руку вечером в саду, — какой ужас! Точно у нее не было тысячи других средств, более достойных, показать ему, что она его отличает.
К_т_о о_п_р_а_в_д_ы_в_а_е_т_с_я, т_о_т в_ы_д_а_е_т с_е_б_я, я не верю Матильде…’
В этот день рассуждения маркиза были решительнее, чем когда-либо. Но привычка одержала верх, он решил воспользоваться временем и написать дочери, ибо переписка шла в особняке все время из комнаты в комнату. Господин де Ла Моль не осмеливался обсуждать с маркизой этот вопрос с глазу на глаз. Он боялся, что в конце концов пойдет на неожиданные уступки.
‘Остерегайтесь наделать новых безумств, я посылаю патент гусарского поручика кавалеру Жюльену Сорелю де Ла Берне. Видите, что я делаю для него! Не раздражайте меня, не спрашивайте меня. Пусть он отправляется в этот же день в Страсбург, где стоит его полк. Вот чек моего банкира. Требую послушания!’
Любовь и радость Матильды были безграничны, она захотела воспользоваться победой и ответила немедленно:
‘Господин де Ла Берне был бы у ваших ног вне себя от благодарности, если бы знал все, что вы соблаговолили сделать для него. Но при всем своем великодушии мой отец забыл обо мне, честь вашей дочери в опасности. Достаточно малейшей нескромности, чтобы навсегда запятнать ее, и двадцать тысяч экю ренты не помогут. Я не пошлю патента Берне, пока вы не дадите мне слова, что в течение следующего месяца моя свадьба публично состоится в Виллекье. Вскоре после этого события, которое я умоляю вас не откладывать, ваша дочь сможет появиться в обществе только под именем госпожи де Ла Берне. Как я благодарю вас, дорогой отец, что вы избавили меня от имени Сорель’ и так далее и так далее.
Ответ был неожиданным.
‘Повинуйтесь, или я откажусь от всего. Трепещите, юная сумасбродка. Я еще не знаю совсем вашего Жюльена, да и вы сами знаете это еще меньше меня. Пусть он едет в Страсбург и старается держать себя как следует. Я извещу о своей воле через две недели’.
Решительный тон этого ответа изумил Матильду. Я не з_н_а_ю Ж_ю_л_ь_е_н_а — эти слова повергли ее в задумчивость, принявшую самую радужную окраску, однако она приняла все это за истину.
‘Ум моего Жюльена не мог облечься в пошлую салонную ф_о_р_м_у, и мой отец не верит в его превосходство именно из-за того, что доказывает его исключительность.
Во всяком случае, если я не покорюсь этому капризу, может случиться публичный скандал, огласка дурно повлияет на мое положение в свете и сделает меня менее привлекательной в глазах Жюльена. Огласка… повлечет за собой бедность в течение лет десяти, а безумство выйти замуж за человека только ради его личных достоинств может избавить от насмешек только блестящее состояние. Если я буду жить вдали от отца, то в его возрасте он легко может забыть обо мне… Норбер женится на ловкой и милой женщине, ведь Людовик Четырнадцатый к старости был обольщен герцогиней Бургундской…’
Она решила повиноваться, но воздержалась от того, чтобы показать последнее письмо Жюльену, дикость его характера могла толкнуть его на какое-либо безумство.
Вечером, когда она объявила Жюльену, что он гусарский поручик, его радость не знала пределов. Можно было представить себе ее, зная, как он был честолюбив всю свою жизнь, а теперь еще к этому прибавилась безумная страсть к будущему сыну. Перемена имени поразила его, как удар грома.
‘Итак, — думал он, — мой роман закончен, и этим я обязан только самому себе. Я сумел заставить полюбить себя эту гордячку, — добавил он, глядя на Матильду, — ее отец не может жить без нее, а она без меня’.

XXXV

Буря

Mon Dieu, donnez-moi la mdiocrit.

Mirabeau1

1 Даруй мне, Господи, посредственность.

Мирабо.

Жюльен погрузился в глубокую задумчивость, он едва отвечал на проявления нежности Матильды. Он был мрачен и сосредоточен. Никогда еще не казался он Матильде таким значительным, таким обаятельным. Она боялась, как бы его чрезмерная гордость не повредила положению вещей.
Почти каждое утро она видела, как аббат Пирар приезжал в особняк. Разве не мог Жюльен через него узнать о намерениях ее отца? Разве маркиз не мог ему написать сам под влиянием минутного каприза? Как же объяснить суровый вид Жюльена после такой счастливой новости? Она не осмеливалась спросить его об этом.
Она н_е о_с_м_е_л_и_в_а_л_а_с_ь! Она, Матильда! С этой минуты к ее чувству к Жюльену прибавилось что-то новое, неопределенное, похожее на страх. Эта сухая душа познала всю страсть, возможную в существе, воспитанном среди излишков цивилизации, которыми так восхищается Париж.
На другой день, очень рано, Жюльен явился к аббату Пирару. Во двор въехал старый, ветхий экипаж, нанятый на соседней почтовой станции.
— Такой экипаж теперь вам не подходит, — заметил ему суровый аббат ворчливо. — Вот двадцать тысяч франков, которые дарит вам господин де Ла Моль, он предлагает вам истратить их в течение года, стараясь, однако, не давать поводов для насмешек.
Священнику казалось, что в такой большой сумме, отпущенной юноше, заключается лишь повод грешить.
— Маркиз прибавляет: господин Жюльен де Ла Берне как бы получил эти деньги от своего отца, называть его, впрочем, бесполезно. Господин де Ла Берне найдет, вероятно, нужным сделать подарок господину Сорелю, плотнику в Верьере, который заботился о нем в детстве… Я могу взять это поручение на себя, — продолжал аббат. — Мне удалось наконец убедить господина де Ла Моля пойти на соглашение с этим иезуитом аббатом Фрилером. Его влияние, по-видимому, слишком сильно для нас. Одним из условий сделки будет признание вашего знатного происхождения этим человеком, который вертит всем Безансоном.
Жюльен не мог сдержать своего восторга, он обнял аббата, наконец-то его признали.
— Фи! — сказал аббат Пирар, отталкивая его. — Что это за светское тщеславие?.. Что касается Сореля и его сыновей, я предложу им от моего имени ежегодную пенсию в пятьсот франков, которая будет выплачиваться каждому из них, пока я буду ими доволен.
К Жюльену уже снова вернулись его холодность и сдержанность. Он поблагодарил аббата в выражениях неопределенных и ни к чему не обязывающих. ‘Возможно и в самом деле, — думал он, — что я оказался бы незаконным сыном какого-нибудь сановника, сосланного в наши горы грозным Наполеоном? — С каждой минутой эта мысль начинала ему казаться все правдоподобнее. — Моя ненависть к моему отцу как бы доказательство… В таком случае я уже не такое чудовище!’
Через несколько дней после этого монолога Пятнадцатый гусарский полк, один из самых блестящих во всей французской армии, заканчивал смотр на плацу города Страсбурга. Господин кавалер де Ла Берне гарцевал на самой прекрасной лошади в Эльзасе, обошедшейся ему в шесть тысяч франков. Он был сразу произведен в поручики, не будучи никогда подпоручиком — разве только в полковых списках, о которых никогда не слыхал.
Его бесстрастный вид, суровый, почти злой взгляд, бледность, невозмутимое хладнокровие с первого же дня начали создавать ему репутацию. Вскоре его тактичная учтивость, его искусство в стрельбе и фехтовании, выказанные им без всякого хвастовства, уничтожили желание подсмеиваться на его счет. После пяти или шести дней колебаний общественное мнение полка высказалось в его пользу. ‘В этом юноше, — говорили пожилые добродушные офицеры, — есть все, кроме молодости’.
Из Страсбурга Жюльен написал господину Шелану, бывшему верьерскому священнику, достигшему теперь самой преклонной старости.
‘Вы узнаете с радостью, в которой я не сомневаюсь, о событиях, заставивших моих родных обогатить меня. Посылаю вам пятьсот франков, которые прошу раздать негласно, не упоминая о моем имени, таким же несчастным беднякам, каким я был когда-то и которым вы, наверное, теперь помогаете, как когда-то помогали мне’.
Жюльен был пьян от честолюбия, но не тщеславия, тем не менее он успевал уделять много внимания своему внешнему виду. Его лошади, мундиры, ливреи его слуг сделали бы честь любому английскому дворянину. Едва став поручиком, по протекции, чуть ли не два дня назад, он уже высчитал, что, для того чтобы командовать полком в тридцать лет, как это случалось всем великим генералам, в двадцать три надо быть чем-либо повыше поручика. Он думал только о славе и о своем сыне. В разгар честолюбивых мечтаний его внезапно вернуло к действительности прибытие молодого лакея из особняка де Ла Моля, присланного к нему нарочным.
‘Все погибло, — писала ему Матильда. — Приезжайте как можно скорее, бросайте все, дезертируйте, если понадобится. Как только приедете, ожидайте меня в экипаже возле калитки в саду дома такого-то… Я выйду к вам поговорить, быть может, я смогу вас ввести в сад. Все погибло, и я боюсь, что безвозвратно, рассчитывайте на меня, я буду тверда и предана вам в несчастье. Я люблю вас’.
Через несколько минут Жюльен уже получил от полковника отпуск и мчался из Страсбурга во весь дух, но страшное беспокойство, пожиравшее его, не позволило ему скакать верхом после Меца. Он нанял почтовый экипаж и почти с невероятной быстротой домчался к означенному месту у калитки дома де Ла Моля. Калитка отворилась, и через мгновение Матильда, забыв все приличия, бросилась к нему в объятия. К счастью, было только пять часов утра и на улице ни души.
— Все погибло. Мой отец, опасаясь моих слез, уехал в ночь на четверг. Куда? Этого никто не знает. Вот его письмо, читайте.
И она села в экипаж вместе с Жюльеном.
‘Я мог бы все простить, кроме намерения обольстить вас ради вашего богатства. Вот, несчастная моя дочь, ужасная истина. Даю вам честное слово, что никогда не соглашусь на брак ваш с этим человеком. Я обеспечу ему десять тысяч годового дохода, если он согласится поселиться где нибудь вне Франции или всего лучше в Америке. Прочтите письмо, полученное мною в ответ на мою просьбу сообщить о нем некоторые сведения. Негодяй сам предложил написать госпоже де Реналь. Никогда не прочту больше ни одной строки от вас об этом человеке. Мне опротивел и Париж, и вы. Советую вам сохранить в глубокой тайне то, что должно совершиться. Откажитесь от низкого человека, и вы снова обретете отца’.
— Где письмо госпожи де Реналь? — холодно спросил Жюльен.
— Вот оно. Я не хотела тебе его показывать, пока не подготовила тебя.
‘Мой долг перед религией и нравственностью обязывает меня, сударь, к тягостному поступку, который я намерена совершить, правило, в сущности непогрешимое, повелевает мне в эту минуту повредить моему ближнему, но для того, чтобы избежать еще большего скандала. Скорбь, которую я испытываю, должна быть подавлена чувством долга. Совершенно верно, сударь, поведение лица, относительно которого вы просите меня сказать всю правду, могло казаться необъяснимым, даже честным. Частью из осторожности, частью из требований религии от нас скрыли действительность или представили ее в ином свете. Но, в сущности, поведение, о котором вы желаете знать, было достойно величайшего осуждения — больше, чем я могу высказать. Бедность и жадность заставили этого человека при помощи лицемерия и обольщения несчастной и слабой женщины пробить себе дорогу. Мой тяжкий долг вынуждает меня также прибавить, что я уверена в полном отсутствии религиозных принципов у господина Ж… Говоря по совести, я должна сознаться, что для него одним из способов добиться успеха является обольщение женщины, которая пользуется в доме наибольшим влиянием. Он прикрывается видимым бескорыстием и романтическими фразами, между тем у него одна цель — прибрести возможность завладеть хозяином дома и его состоянием. Повсюду за собой он оставляет раскаяние и вечные сожаления’.
Это письмо, чрезвычайно длинное и размытое слезами, было написано, несомненно, рукою госпожи де Реналь, и написано против обыкновения даже с большим старанием.
— Я не могу порицать господина де Ла Моля, — сказал Жюльен, окончив чтение. — Он справедлив и благоразумен. Какой бы отец согласился отдать свою любимую дочь за подобного человека! Прощайте!
Жюльен выскочил из экипажа и побежал к своей почтовой карете, стоявшей в конце улицы. Матильда, которую он, казалось, забыл, сделала несколько шагов вслед за ним, но торговцы, хорошо ее знавшие и высыпавшие на пороги своих лавчонок, заставили ее стремительно вернуться в сад.
Жюльен направился в Верьер. Он ехал так быстро, что не мог написать Матильде, как намеревался, у него выходили на бумаге одни непонятные каракули.
В Верьер он приехал в воскресенье утром. Он пошел к оружейнику, который рассыпался перед ним, поздравляя его с блестящей карьерой. Это была местная новость.
Жюльену с большим трудом удалось растолковать, что ему нужна пара пистолетов. По его просьбе оружейник зарядил их.
В это время прозвучали т_р_и у_д_а_р_а колокола. Это сигнал во французских деревнях, возвещающий непосредственное начало мессы вслед за утренним звонком.
Жюльен пошел в новую верьерскую церковь. Все высокие окна здания были завешены пунцовыми занавесками. Жюльен очутился в нескольких шагах позади скамьи госпожи де Реналь. Ему показалось, что она усердно молится. При виде этой женщины, так любившей его, руки Жюльена задрожали так сильно, что он думал отказаться от своего намерения. ‘Я не могу, — говорил он сам себе, — физически не могу’.
В этот момент мальчик, помогавший при богослужении, зазвонил в колокольчик перед выносом Святых Даров. Госпожа де Реналь наклонила голову, и на минуту ее лицо почти совсем скрылось в складках шали. Жюльен видел ее уже не так хорошо. Он выстрелил в нее, и промахнулся, выстрелил второй раз — она упала.

XXXVI

Печальные подробности

Ne vous attendez point de ma part de la faiblesse. Je me suis veng. J’ai mrit la mort, et me voici. Priez pour mon me.

Schiller1

1 Не думайте, я не проявлю малодушия: я отомстил за себя. Я заслуживаю смерти, вот я, берите меня. Молитесь о моей душе.

Шиллер.

Жюльен стоял неподвижно, ничего не видя. Когда он немного пришел в себя, он заметил, что все молящиеся бегут из церкви, даже священник вышел из алтаря. Жюльен пошел довольно медленно за несколькими женщинами, которые убегали с криками. Одна женщина, обгоняя остальных, сильно толкнула его, он упал. Ноги его запнулись за стул, опрокинутый в толпе, поднимаясь, он почувствовал, что его схватили за шиворот. Перед ним стоял жандарм в парадной форме. Машинально Жюльен хотел выхватить свои пистолеты, но второй жандарм скрутил ему руки.
Его отвели в тюрьму. Ввели в комнату, надели на руки кандалы и оставили одного, дверь заперли двойным замком. Все это произошло очень быстро, не произведя на него никакого впечатления.
‘Ну вот и конец, — проговорил он громко, приходя в себя.— Да, через две недели смерть на гильотине… или самоубийство здесь’.
Его рассуждения не шли дальше этого, ему казалось, что голова его сжата точно тисками. Он оглянулся, не держит ли его кто-нибудь. Через несколько мгновений он впал в глубокий сон.
Госпожа де Реналь была ранена несмертельно. Первая пуля прострелила ей шляпу, когда она обернулась, раздался второй выстрел. Пуля задела ей плечо, что всего удивительнее — отскочила от плечевой кости, сломав ее, и попала в готическую колонну, от которой откололся большой кусок.
Когда после долгой и мучительной перевязки хирург, человек серьезный, сказал госпоже де Реналь: ‘Я ручаюсь за вашу жизнь, как за свою собственную’, — она была глубоко огорчена.
Уже давно она страстно стремилась к смерти. Письмо господину де Ла Молю, внушенное ей ее исповедником, было последним ударом для нее, сломленной постоянными страданиями. Она страдала от отсутствия Жюльена, она называла это р_а_с_к_а_я_н_и_е_м. Ее духовник, молодой священник, ревностный и добродетельный, недавно приехавший из Дижона, не ошибался на этот счет.
‘Умереть вот так, но не от собственной руки не будет грехом, — думала госпожа де Реналь. — Быть может, Господь простит мне, что я радуюсь своей смерти’. И не смела прибавить: ‘А умереть от руки Жюльена — это ли не верх блаженства!’
Едва она избавилась от присутствия хирурга и всех своих друзей, сбежавшихся к ней, она велела позвать Элизу, свою горничную.
— Тюремщик, — сказала она ей, сильно покраснев, — человек очень жестокий. Без сомнения, он будет его мучить, думая, что делает этим мне приятное… Эта мысль для меня невыносима. Не могли бы вы сходить туда и передать, как бы от себя, тюремщику этот сверток с несколькими золотыми? Скажите ему, что религия не разрешает дурно обращаться с заключенными… Главное же, чтобы он не вздумал болтать об этих деньгах.
Этому обстоятельству Жюльен был обязан человеколюбием верьерского тюремщика, это был все тот же господин Нуару, исполнительный чиновник, которого, как мы видели, так напугал приезд господина Аппера…
В тюрьму явился судья.
— Я убил преднамеренно, — сказал ему Жюльен. — Я купил и велел зарядить эти пистолеты у такого-то оружейника. Статья тысяча триста сорок вторая уголовного свода не допускает иного толкования, я заслужил смерть и ожидаю ее.
Судья, удивленный подобной манерой отвечать, стал забрасывать его вопросами, надеясь, что обвиняемый запутается в своих ответах.
— Разве вы не видите, — сказал ему Жюльен, улыбаясь, — что я обвиняю себя, как вы только можете этого желать? Будьте спокойны, сударь, вы не упустите добычу, которую преследуете. Вы будете иметь удовольствие осудить меня. Избавьте меня от вашего присутствия.
‘Мне остается выполнить еще одну повинность, — думал Жюльен, — надо написать мадемуазель де Ла Моль’.
‘Я отомстил, — писал он ей. — К несчастью, мое имя попадет в газеты и я не смогу исчезнуть из этого мира. Через два месяца я умру. Месть была жестока так же, как и горечь разлуки с Вами. С этой минуты я запрещаю себе писать Вам и произносить Ваше имя. Никогда не говорите обо мне даже с моим сыном, молчание — единственный способ почтить меня. Для большинства людей я останусь обыкновенным убийцей… Позвольте мне сказать истину в этот последний момент: Вы меня забудете. Эта ужасная катастрофа, о которой я Вам советую не заикаться никогда, ни одному живому существу, на несколько лет истощит всю романтичность и отважность Вашей души. Вы были созданы, чтобы жить среди средневековых героев, проявите их твердый характер. Пусть то, что должно произойти, свершится тайно, не компрометируя Вас. Укройтесь под чужим именем и не доверяйте никому. Если Вам понадобится помощь друга, завещаю Вам аббата Пирара.
Не говорите ни с кем другим, в особенности из людей Вашего круга: господами де Люзом, де Кейлюсом и т.п.
Год спустя после моей смерти выходите замуж за господина де Круазнуа. Я приказываю вам это как ваш муж. Не пишите мне ничего, я не буду отвечать. Я не так зол, как Яго, но скажу вам его словами: From this time forth I never will speack word {Отныне я не вымолвлю ни слова (англ.).}.
Я не буду больше ни говорить, ни писать, Вам будут принадлежать мои последние слова, так же как и моя последняя любовь.

Ж. С.’.

Только отправив это письмо, Жюльен немного пришел в себя и первый раз почувствовал себя глубоко несчастным. Каждая из его честолюбивых надежд отрывалась от его сердца этими ужасными словами: я умру. Смерть сама по себе не казалась ему у_ж_а_с_н_о_й. Разве вся его жизнь не была лишь долгим подготовлением к катастрофе, и он никогда не забывал о той, что считается самой страшной…
‘Ну что ж! — думал он. — Если бы через два месяца мне пришлось драться на дуэли с человеком, прекрасно владеющим оружием, неужели я проявил бы малодушие постоянно думать об этом и робеть душой?’
Более часа он старался выяснить свое отношение к этому.
Когда он совершенно разобрался в своей душе и когда истина предстала перед ним так же ясно, как один из столбов его тюрьмы, он задумался о раскаянии.
‘Зачем я стану раскаиваться? Меня жестоко оскорбили, я убил, я заслуживаю смерти, вот и все. Я умираю, покончив мои счеты с человечеством. Я не оставляю ни одного невыполненного обязательства, я никому ничего не должен: в моей смерти нет ничего позорного, кроме способа: впрочем, одного этого достаточно, чтобы опозорить меня в глазах верьерских буржуа, но что может быть презреннее их в интеллектуальном отношении! Мне остается одно средство заслужить уважение в их глазах: бросать в толпу золотые монеты, идя на казнь. Память обо мне, связанная с мыслями о з_о_л_о_т_е, останется для них лучезарной’.
После этого рассуждения, показавшегося ему через минуту несомненным, Жюльен сказал себе: ‘Мне нечего больше делать на земле’ — и крепко заснул.
Около девяти часов вечера тюремщик разбудил его, принеся ужин.
— Что говорят в Верьере?
— Господин Жюльен, я дал клятву пред Распятием в королевском суде в день вступления в эту должность, и эта клятва обязывает меня молчать.
Он молчал, но не уходил. Это пошлое лицемерие позабавило Жюльена. ‘Надо заставить его, — подумал он, — подольше дожидаться пяти франков, за которые он хочет продать мне свою совесть’.
Когда тюремщик увидел, что ужин кончается без возобновления попыток соблазнить его, он с притворным добродушием сказал:
— Моя симпатия к вам, господин Жюльен, заставляет меня сказать вам, хотя это и против интересов правосудия, так как может вам пригодиться для защиты… Господин Жюльен — вы добрый малый и будете очень довольны, если я вам скажу, что госпоже де Реналь лучше.
— Как! Она не умерла? — воскликнул Жюльен вне себя.
— Как! Вы ничего не знали? — сказал тюремщик с глупым видом, который вскоре перешел в выражение радостной алчности. — Господину Жюльену следовало бы дать что-нибудь хирургу, который по закону должен молчать. Но, чтобы угодить вам, я отправился к нему, и он мне все рассказал…
— Словом, рана не смертельна? — спросил его Жюльен с нетерпением. — Ты мне за это отвечаешь жизнью?
Тюремщик, великан шести футов росту, испугался и попятился к двери. Жюльен увидел, что он так ничего не добьется, сел на место и бросил Нуару золотой.
По мере того как из рассказа этого человека выяснялось, что рана госпожи де Реналь не опасна, он почувствовал, что слезы подступают у него к глазам.
— Уходите! — вдруг сказал он.
Тюремщик повиновался. Едва закрылась за ним дверь, как Жюльен воскликнул:
— О господи! Она не умерла! — и упал на колени, заливаясь слезами.
В этот момент он был верующим. Что ему за дело до ханжества священников? Разве они могут отнять что-либо от истины и величия понятия Бога?
Только теперь Жюльен начал раскаиваться в совершенном преступлении. По странному совпадению, избавившему его от отчаяния, лишь в эту минуту он начал выходить из состояния лихорадочного возбуждения, которое не оставляло его все время после отъезда из Парижа в Верьер.
Его слезы вызывались порывом великодушия, он нисколько не сомневался в ожидавшем его приговоре.
‘Итак, она будет жить! — думал он. — Она будет жить, чтобы простить меня и любить меня…’
На следующее утро тюремщик разбудил его довольно поздно.
— У вас, должно быть, добрая душа, господин Жюльен, — сказал он ему. — Два раза я уже входил и не решался вас разбудить. Вот две бутылки отличного вина, которые посылает вам господин Малон, наш священник.
— Как, этот мошенник еще здесь? — спросил Жюльен.
— Да, сударь, — ответил тюремщик, понижая голос. — Но не говорите так громко, это может вам повредить.
Жюльен рассмеялся от чистого сердца:
— В моем теперешнем положении, мой друг, только вы одни можете мне повредить, перестав относиться ко мне человечно… Вам за это хорошо заплатят, — прибавил Жюльен, спохватившись и принимая повелительный тон. И тотчас подтвердил этот тон золотой монетой.
Господин Нуару снова рассказал со всеми подробностями все, что он узнал о госпоже де Реналь, умолчав только о посещении Элизы.
Этот человек вел себя чрезвычайно низко и подобострастно. Жюльену пришло в голову: ‘Этот безобразный великан получает всего триста или четыреста франков, так как его тюрьма весьма мало посещается, я могу ему пообещать десять тысяч франков, если он согласится бежать со мной в Швейцарию… Трудно только заставить его поверить, что я его не обману’. Но мысль о долгом разговоре со столь подлым субъектом внушила ему отвращение, и он стал думать о другом.
Вечером уже было поздно. Почтовая карета приехала за ним в полночь. Он остался очень доволен жандармами, сопровождавшими его в переезде. Утром его доставили в безансонскую тюрьму. Его поместили в верхнем этаже готической башни. Он отнес ее стиль к началу XIV века, любовался ее грациозностью и легкостью постройки. Сквозь узкий промежуток между двумя стенами открывался прелестный вид над глубоким двором.
На следующий день его подвергли допросу, а потом на несколько дней оставили в покое. Душа его была спокойна. Дело его казалось ему чрезвычайно простым: ‘Я хотел убить, и я должен быть убит’.
Его мысли не задерживались больше на этом заключении. Суд, неприятность появления перед публикой, защита — на все это он смотрел как на досадные мелочи, скучную процедуру, о которой еще найдется время подумать в самый день. Момент смерти также не приковывал его внимания: ‘Я подумаю об этом после суда’. Жизнь не казалась ему скучной, он смотрел на все вещи с новой точки зрения, честолюбие его исчезло. Он редко вспоминал о мадемуазель де Ла Моль. Его очень терзало раскаяние, и чаще всего ему представлялся образ госпожи де Реналь, в особенности в ночной тишине, нарушаемой в этой высокой башне лишь криком филина.
Он благодарил Небо за то, что ранил ее не смертельно. ‘Странная вещь! — думал он. — Мне казалось, что своим письмом к господину де Ла Молю она навеки разрушила мое будущее счастье, а не прошло еще и двух недель, и я уже совсем не думаю о том, что занимало меня тогда… Две, три тысячи франков годового дохода, чтобы можно было спокойно жить где нибудь в горах, как в Вержи… Я был счастлив тогда… И не сознавал своего счастья!’
В другие минуты он вскакивал вдруг со стула.
‘Если бы я ранил госпожу де Реналь смертельно, я бы убил себя… Мне необходима эта уверенность, чтобы не чувствовать отвращения к себе’.
‘Убить себя! Вот важный вопрос, — думал он. — Эти судьи, такие формалисты, так яростно преследующие несчастного подсудимого, готовы повесить лучшего гражданина, лишь бы заслужить орден… Я бы избавился от их власти, от их оскорблений на дурном французском языке, который местная газетка назовет красноречием…’ ‘Мне остается жить пять-шесть недель, не более… Убить себя! Нет, нет, — думал он спустя несколько дней,— Наполеон ведь жил… К тому же жизнь мне приятна, пребывание здесь спокойно, никто не докучает’, — прибавил он улыбаясь и принялся составлять список книг, которые хотел выписать из Парижа.

XXXVII

Башня

Le tombeau d’un ami.

Sterne1

1 Могила друга.

Стерн.

Жюльен услышал в коридоре сильный шум, но это не был час, когда в его камеру входили. Дверь открылась, и почтенный аббат Шелан, дрожа, с палкой в руках, бросился в его объятия.
‘Ах! великий Боже! Возможно ли, дитя мое… Чудовище!’ — должен был я сказать.
И добрый старик не смог прибавить ни слова. Жюльен боялся, как бы он не упал. Он должен был довести его до стула. Беспощадное время наложило свою руку на этого когда-то столь энергичного человека. Жюльену он показался лишь тенью самого себя. Наконец старик пришел в себя.
— Только третьего дня я получил ваше письмо из Страсбурга, с пятьюстами франками для верьерских бедняков, мне переслали его в горы Ливерю, где я поселился с моим племянником Жаном. Вчера узнаю о катастрофе… О господи! Возможно ли! — Старик уже не плакал больше, вид у него был бессмысленный, и он прибавил машинально: — Вам понадобятся ваши пятьсот франков, я принес их вам.
— Мне нужно видеть только вас, отец мой! — вскричал Жюльен, глубоко тронутый. — Кроме того, у меня еще есть деньги.
Но он не смог добиться разумного ответа. Время от времени у господина Шелана слезы тихонько скатывались по щекам, затем он взглядывал на Жюльена и словно изумлялся тому, что видел его, брал за руки и подносил их к губам. Его лицо, когда-то столь оживленное, выразительно отражавшее самые благородные чувства, теперь выражало одну апатию.
Вскоре какой-то крестьянин пришел за стариком.
— Не следует его утомлять, — сказал он Жюльену, и тот понял, что это племянник.
Это посещение навело на Жюльена жестокую тоску. Плакать он не мог, но все ему казалось печальным и безутешным, он чувствовал, что сердце его оледенело.
Со времени его преступления это было самой ужасной минутой. Он увидал смерть во всем ее безобразии. Все иллюзии о душевном величии и великодушии рассеялись, словно облачко во время грозы.
Это ужасное состояние длилось несколько часов. Противоядием от морального отравления могут служить шампанское и физическое воздействие. Но Жюльен считал бы себя трусом, если бы прибегнул к этому. Под вечер этого ужасного дня, проведенного в беготне по тесной башне, он воскликнул: ‘Какой я безумец! Вид бедного старика мог повергнуть меня в эту ужасную тоску, если бы мне предстояла такая же смерть, как и всем прочим, но смерть мгновенная и во цвете лет избавляет меня от этого злосчастного разрушения’.
Но, несмотря на эти рассуждения, Жюльен чувствовал себя растроганным, как человек малодушный, и был очень удручен этим посещением.
Уже в нем не оставалось ничего жестокого и величественного, никаких римских добродетелей, смерть представлялась ему уже достаточно возвышенной и менее легкой.
‘Это будет моим термометром, — говорил он себе, — Сегодня вечером я на десять градусов ниже того мужественного настроения, с которым я должен пойти на гильотину. Сегодня утром у меня хватало мужества. Впрочем, не все ли равно? Лишь бы оно вернулось ко мне в необходимый момент’. Эта идея термометра позабавила его и в конце концов развлекла.
На следующее утро, когда он проснулся, ему стало стыдно за вчерашний день. ‘Мое счастье, мое спокойствие в опасности’. Он почти решил написать генеральному прокурору просьбу, чтобы к нему никого не пускали. ‘А Фуке? — вспомнил он. — Если он решится приехать в Безансон, как это огорчит его!’
Уже почти два месяца он не вспоминал о Фуке. ‘В Страсбурге я был дурак-дураком, мысли мои не подымались выше воротника мундира’. Воспоминание о Фуке сильно заняло его и несколько растрогало. Он в волнении стал ходить по камере. ‘Вот я окончательно спустился на двадцать градусов ниже уровня смерти… Если это малодушие усилится, лучше будет убить себя. Как обрадуются все эти аббаты Малоны и Вально, если я умру как подлец’.
Приехал Фуке, этот простодушный добряк был вне себя от горя. Он не думал ни о чем, кроме того, как продать все свое имущество, подкупить тюремщика и устроить Жюльену побег. Он долго говорил ему о бегстве де Лавалетта.
— Ты огорчаешь меня, — сказал ему Жюльен. — Господин де Лавалетт был невинен, а я виноват. Ты невольно заставляешь меня думать об этом различии…
— Но неужели же правда? Ты готов все продать? — спросил Жюльен, вдруг возвращаясь к своей подозрительности и наблюдательности.
Фуке обрадовался, что наконец его друг обратил внимание на его главную мысль, и начал ему подробно высчитывать все, что он может выручить с каждого из своих участков.
‘Что за восхитительный порыв у деревенского собственника! — подумал Жюльен. — Сколько сбережений, сколько мелкого скряжничества, при виде которого я часто краснел, — всем этим жертвует он ради меня! У молодых красавцев, читающих ‘Рене’, которых я видел в особняке де Ла Моля, конечно, нет его смешных недостатков за исключением, может быть, тех, кто еще совсем молод, получил богатство по наследству и не знает цены деньгам, кто из этих прекрасных парижан способен на такую жертву?’
Позабыв все ошибки речи, нелепые жесты Фуке, Жюльен бросился его обнимать. Никогда еще провинция в сравнении с Парижем, не ставилась так высоко. Фуке, увидя восторг в глазах своего друга, счел это за согласие на бегство.
Эта проявление в_е_л_и_ч_и_я вернуло Жюльену всю твердость, которой его лишило посещение господина Шелана. Он был еще очень молод, но, по-моему, у него были хорошие задатки. Вместо того чтобы идти от нежности к хитрости, подобно большинству людей, с возрастом он прибрел бы доброту и излечился бы от своей безумной подозрительности… Но, впрочем, к чему эти тщетные предсказания?
Допросы становились все чаще, вопреки стараниям Жюльена, все ответы которого стремились сократить следствие. ‘Я убил или, по крайней мере, хотел убить умышленно’, — повторял он каждый день. Но судья был прежде всего формалист. Объяснения Жюльена нисколько не сокращали допросов, самолюбие судьи было задето. Жюльен не знал, что его хотели перевести в ужасный каземат и только благодаря стараниям Фуке оставили в комнатке со ста восемьюдесятью ступеньками.
Господин аббат де Фрилер был в числе влиятельных лиц, получавших от Фуке дрова на топливо. Доброму торговцу удалось добраться до всесильного старшего викария. К его невыразимой радости, господин Фрилер объявил ему, что, тронутый хорошими качествами Жюльена и услугами, которые он некогда оказал семинарии, он намерен замолвить за него словечко перед судьями. У Фуке зародилась надежда на спасение друга, и, уходя и кланяясь старшему викарию до земли, он попросил его принять десять луидоров на служение месс, чтобы вымолить оправдание обвиняемому.
На этот раз Фуке ошибся. Господин де Фрилер не походил на Вально. Он отказался и даже постарался дать понять добряку крестьянину, что ему лучше оставить деньги при себе. Видя, что невозможно растолковать это Фуке намеками, он посоветовал ему раздать эти деньги бедным заключенным, которые действительно во всем нуждались.
‘Этот Жюльен — странное существо, его поступок необъясним, — думал господин де Фрилер, — а для меня все должно быть ясным… Быть может, удастся сделать из него мученика… Во всяком случае, я доберусь до основы этой истории и, быть может, найду случай напугать госпожу де Реналь, которая нас совсем не уважает и в глубине души меня ненавидит… Быть может, я найду здесь средство для эффектного примирения с господином де Ла Молем, который питает слабость к этому семинаристу’.
Мировая сделка по тяжбе была подписана несколько недель назад, и аббат Пирар уехал из Безансона, намекнув на таинственное происхождение Жюльена в тот самый день, когда несчастный выстрелил в госпожу де Реналь в верьерской церкви.
Жюльен предвидел только одно неприятное событие до наступления смерти — посещение своего отца. Он посоветовался с Фуке насчет своего намерения написать генеральному прокурору относительно избавления его от всяких посещений. Отказ от свидания с отцом, да еще в такую минуту, глубоко поразил честную мещанскую натуру торговца лесом.
Он понял теперь, почему многие люди так страстно ненавидели его друга. Из уважения к его несчастью он скрыл свои чувства.
— Во всяком случае, — ответил он холодно Жюльену, — это тайное распоряжение не распространится на твоего отца.

XXXVIII

Могущественный человек

Mais il y a tant de mystres dans ses dmarches et d’lgance dans sa taille! Qui peut-elle tre?

Schiller1

1 Но какое загадочное поведение! Какая благородная осанка! Кто бы это мог быть?

Шиллер.

На следующее утро дверь башни отворилась очень рано. Жюльен внезапно был разбужен.
‘Ах! Боже мой! — подумал он. — Это мой отец. Что за неприятность!’
В тот же миг женщина в крестьянском платье бросилась в его объятия, он едва узнал ее. Это была мадемуазель де Ла Моль.
— Злюка, я только из твоего письма узнала, где ты. В Верьере я узнала о том, что ты называешь преступлением, а я считаю благородной местью, доказывающей, какое благородное сердце бьется в этой груди…
Несмотря на предубеждение против мадемуазель де Ла Моль, в котором, впрочем, Жюльен сам не давал себе отчета, он нашел ее очень интересной. Как не видеть в этой манере действовать и говорить благородного бескорыстного чувства, столь возвышающегося надо всем, на что посягает мелкая и пошлая душа? Ему опять казалось, что он любит королеву, и через несколько минут он сказал ей с исключительным благородством и выразительностью:
— Будущее представляется мне очень ясно. Я желал бы, чтобы после моей смерти вы вышли замуж за господина де Круазнуа, он женится на вдове. Благородная, слегка романтическая душа этой очаровательной вдовы, обращенная на культ обыденного благоразумия необыкновенным событием — для нее великим и трагичным, соблаговолит оценить действительные достоинства молодого маркиза. Вы согласитесь принять то, что всеми считается счастьем: почет, богатство, знатность… Но, дорогая Матильда, ваш приезд в Безансон, если о нем узнают, нанесет смертельный удар господину де Ла Молю, и вот чего я себе никогда не прощу. Я уже причинил ему столько горя. Он начнет верить, что он отогрел змею на своей груди.
— Признаюсь, я не ожидала такой холодной рассудительности, таких забот о будущем, — сказала мадемуазель де Ла Моль почти сердито. — Моя горничная, почти такая же осторожная, как вы, взяла паспорт на свое имя, и под именем госпожи Мишле я примчалась на почтовых.
— И госпоже Мишле удалось так легко проникнуть ко мне?
— Ах! Ты все тот же необыкновенный человек, которого я избрала. Сначала я предложила сто франков секретарю судьи, уверявшему, что мне невозможно проникнуть в эту башню. Но, получив деньги, этот честный господин заставил меня ждать, начал придумывать препятствия, и я подумала, что он хочет меня обокрасть… — Она замолчала.
— Ну? — сказал Жюльен.
— Не сердись, мой милый Жюльен, — сказала она, обнимая его. — Я вынуждена была назвать себя этому секретарю, принимавшему меня за парижскую гризетку, влюбленную в красавца Жюльена… Это его собственные слова. Я поклялась ему, что я твоя жена и получу позволение видеть тебя каждый день.
‘Верх безумия, — подумал Жюльен, — и я не могу ему помешать. В конце концов, господин де Ла Моль такой влиятельный сановник, что общественное мнение отлично сумеет найти извинение для молодого полковника, который женится на этой прелестной вдове. Моя смерть покроет все’. И он с восторгом отдался любви к Матильде, безумие, душевное величие, все, что есть самого необычного, смешалось в этой любви.
Матильда серьезно предложила ему убить себя вместе с ним.
После первых восторгов, когда она насладилась счастьем видеть Жюльена, в ней вдруг проснулось сильно любопытство. Она рассматривала своего возлюбленного, находя его значительно выше того, каким она его себе воображала. Ей казалось, что воскрес Бонифас де Ла Моль, но в еще более героическом виде.
Матильда повидалась с лучшими местными адвокатами, которых обидела, слишком прямо предложив им деньги, но в конце концов они их приняли.
Она быстро сообразила, что в Безансоне все значительное и сомнительное зависит от аббата Фрилера.
Сначала она встретила непреодолимое препятствие, чтобы добраться до всемогущего члена конгрегации под сомнительным именем госпожи Мишле. Но скоро весь город знал о красоте молодой модистки, безумно влюбленной и приехавшей из Парижа в Безансон ради того, чтобы утешать молодого аббата Жюльена Сореля.
Матильда сновала по улицам Безансона пешком, без провожатых, она надеялась, что ее никто не узнает. Во всяком случае, она считала не бесполезным для своего дела произвести впечатление на население. В своем ослеплении она мечтала даже о том, чтобы устроить восстание и подбить толпу спасти Жюльена, когда его поведут на казнь. Мадемуазель де Ла Моль воображала, что она одета очень просто, как подобает огорченной женщине, но ее туалет обращал на себя общее внимание.
Она уже сделалась в Безансоне предметом всеобщего внимания, когда, после целой недели домогательств, она получила наконец аудиенцию у господина де Фрилера.
Как ни велико было ее мужество, но с мыслью о влиятельном члене конгрегации у нее было так тесно связано представление о таинственном и обдуманном преступлении, что она дрожала, когда звонила у дверей епископского дома. Она едва ступала, когда ей пришлось подниматься по лестнице в квартиру старшего викария. Пустынность епископского дворца навела на нее ужас. ‘Я могу сесть в кресло, а меня скрутят по рукам, и я исчезну. У кого моя горничная может спросить обо мне? Жандармский полковник поостережется вмешиваться… Я одинока в этом большом городе!’
Окинув взглядом квартиру, мадемуазель де Ла Моль успокоилась. Во-первых, ей отворил дверь лакей в очень элегантной ливрее. Гостиная, куда ее ввели для ожидания, блистала изящным убранством, столь отличным от грубого великолепия и даже в Париже встречающимся только в лучших домах. Лишь только она увидала господина де Фрилера, приближавшегося к ней с отеческим видом, у нее исчезли все мысли о гнусном преступлении. Она даже не нашла на этом красивом лице отпечатка энергичной и несколько примитивной добродетели, столь антипатичной парижанам. Полуулыбка, оживлявшая черты лица священника, вертевшего всем Безансоном, отражала в нем светского человека, просвещенного прелата, искусного администратора. Матильда подумала, что очутилась в Париже.
Господину де Фрилеру понадобилось всего несколько минут, чтобы заставить Матильду сознаться, что она дочь его могущественного противника, маркиза де Ла Моля.
— Действительно, я не госпожа Мишле, — сказала она, принимая свою высокомерную осанку, — и мне тем легче в этом признаться, ибо я пришла с вами посоветоваться, сударь, как устроить побег господину де Ла Берне. Во-первых, он виноват только в запальчивости, женщина, в которую он выстрелил, чувствует себя хорошо. Во-вторых, для подкупа всех низших служащих я могу вам вручить тотчас пятьдесят тысяч франков и обязуюсь дать еще столько же. Наконец, признательность моя и всей моей семьи не остановится ни перед чем ради того, кто спасет де Ла Берне.
Господин де Фрилер казался изумленным, услышав это имя. Матильда показала ему несколько писем военного министра, адресованных Жюльену Сорелю де Ла Берне.
— Вы видите, сударь, что мой отец заботился о его карьере. Я тайно вышла за него замуж, мой отец желал, чтобы он получил офицерский чин, прежде чем объявить о браке, несколько странном для дочери господина де Ла Моля.
Матильда заметила, что, по мере того как господин де Фрилер узнавал важные новости, выражение добродушия и приветливости исчезало с его лица. Теперь черты его выражали хитрость и фальшь.
У аббата зародились сомнения, он медленно перечитывал официальные документы.
‘Что я могу извлечь из этих странных признаний? — думал он, — Я вдруг очутился с глазу на глаз с приятельницей знаменитой маршальши де Фервак, племянницы всемогущего монсиньора епископа ***, через которого получают епископство во Франции. То, что я считал осуществимым в отдаленном будущем, неожиданно оказывается рядом. Это может привести меня к венцу моих желаний’.
Сначала Матильда испугалась внезапной перемены в лице этого могущественного человека, с которым она находилась наедине в уединенной квартире. ‘Пустяки! — сказала она себе затем, — самое худшее было бы, если бы я не произвела никакого впечатления на холодного эгоистичного священника, пресыщенного властью и наслаждениями’.
Пораженный умом Матильды, ослепленный быстрым и неожиданным путем, открывшимся ему для достижения епископства, господин Фрилер позабыл на минуту свою обычную осторожность. Мадемуазель де Ла Моль увидела его почти у своих ног, честолюбивого, взволнованного чуть не до нервной дрожи.
‘Все разъяснится, — думала она, — не окажется ничего невозможного для приятельницы госпожи де Фервак’. Несмотря на еще мучившее ее чувство ревности, Матильда имела мужество объяснить, что Жюльен был близким другом маршальши и почти ежедневно встречался у нее с монсиньором епископом ***.
— Сколько бы раз ни меняли списка тридцати шести присяжных из почтенных жителей этого департамента, — сказал старший викарий со взглядом, полным жгучего честолюбия, напирая на каждое слово, — но я счел бы себя неудачником, если бы в каждом списке не нашлось восьми или десяти моих друзей, самых умных в группе. Почти во всех случаях я буду иметь за собой большинство, и вы видите, сударыня, как легко я смог бы добиться оправдания…
Аббат вдруг остановился, словно удивленный собственными словами, он признавался в вещах, которые никогда не говорил непосвященным.
Но, в свою очередь, он поразил Матильду, рассказав ей, что безансонское общество всего более интересовало в странной выходке Жюльена то, что он когда-то внушал сильную страсть госпоже де Реналь и сам долго разделял ее. Господин де Фрилер без труда заметил, какое крайнее смущение произвел его рассказ.
‘Я отомстил! — подумал он. — Наконец-то я нашел средство повлиять на эту решительную особу, я боялся, что мне это не удастся.
Внешний облик и самоуверенность Матильды усиливали в его глазах обаяние ее редкой красоты, а сейчас она смотрела на него почти униженно. К нему вернулось хладнокровие, и он, не колеблясь, нанес ей удар в самое сердце.
— Я не удивился бы, — сказал он как бы вскользь, — если мы услышим, что ревность заставила господина Сореля два раза выстрелить в женщину, когда-то им столь любимую. Она далеко не лишена привлекательности, а с некоторого времени очень часто видится с неким аббатом Маркино, из Дижона, янсенистом, конечно, безнравственным, как они все.
Господин де Фрилер с наслаждением терзал сердце прекрасной девушки, заметив ее слабую струну.
— Почему, — сказал он, устремив пламенный взгляд на Матильду, — господин Сорель избрал церковь, если не потому, что именно его соперник служил в ней мессу. Все признают счастливца, которому вы покровительствуете, умным и осторожным. Чего, кажется, проще было бы ему спрятаться в садах господина де Реналя, так хорошо ему известных? Там он мог убить женщину, которую ревновал, будучи уверенным, что его не увидят, не схватят, не заподозрят.
Эта мысль, по-видимому справедливая, окончательно вывела Матильду из себя. Эта высокомерная натура, пропитанная сухим благоразумием, характерным для великосветских людей, была не в состоянии понять радости пренебречь всяким благоразумием, — радости, столь сильной во всякой страстной душе. В высших классах парижского общества, среди которого жила Матильда, страсть весьма редко отказывается от благоразумия, и из окна бросаются только с шестого этажа.
Наконец аббат де Фрилер убедился в своей власти. Он дал понять Матильде (конечно, он лгал), что он может повлиять на прокурора, которому поручено поддерживать обвинение против Жюльена.
Когда тридцать шесть присяжных этой сессии будут назначены, он сам переговорит лично и непосредственно по крайней мере с тридцатью из них.
Если бы Матильда не показалась господину де Фрилеру столь интересной, он стал бы говорить с ней так откровенно только после пятого или шестого свидания.

XXXIX

Интрига

Castres 1676. — Un frre vient d’assassiner sa soeur dans la maison voisine de la mienne, ce gentilhomme tait djа coupable d’un meurtre. Son pre, en faisant distribuer secrиtement cinq cents cus aux conseillers lui a sauv la vie.

Locke ‘Voyage en France’1

1 Кастр, 1676. — В соседнем доме брат убил сестру, сей дворянин уже и раньше был повинен в убийстве. Отец его роздал тайно пятьсот экю советникам и этим спас ему жизнь.

Локк. Путешествие во Францию.

Выйдя из дома епископа, Матильда, не колеблясь, послала нарочного к госпоже де Фервак, ее ни на минуту не остановила боязнь скомпрометировать себя. Она умоляла свою соперницу достать для господина де Фрилера письмо, написанное рукой монсиньора епископа. Она дошла до того, что умоляла ее приехать в Безансон. Это было геройством со стороны столь гордой и ревнивой натуры.
Она была настолько благоразумна, что, по совету Фуке, ничего не говорила Жюльену о своих хлопотах. Без того ее присутствие достаточно стесняло его. Близость смерти сделала его значительно более честным, чем он был всю жизнь, и теперь он терзался угрызениями совести не только по отношению к господину де Ла Молю, но и к самой Матильде.
‘Что это такое! — говорил он себе. — Когда я бываю с нею, я делаюсь рассеянным и даже скучаю. Она губит себя ради меня, а я так вознаграждаю ее! Неужели я так зол?’ Этот вопрос весьма мало интересовал бы его прежде, когда он был честолюбив, тогда единственный позор в его глазах заключался в неудаче.
Неловкость, которую он чувствовал теперь в присутствии Матильды, объяснялась отчасти тем, что он внушал ей теперь самую безумную и необычайную страсть. Она только и говорила о необыкновенных жертвах, которыми думала его спасти.
Восторженное чувство, которым она гордилась, совершенно заслонило ее гордость и не позволяло ей терять времени, каждую минуту она стремилась заполнить каким-нибудь особенным поступком. Проекты самые странные, самые опасные для нее служили предметом ее долгих бесед с Жюльеном. Тюремщики, щедро подкупленные, позволяли ей командовать в тюрьме. Замыслы Матильды не ограничивались тем, что она жертвовала своей репутацией, она очень мало думала, как отнесется общество к ее положению. Броситься на колени перед каретой короля, чтобы вымолить прощение Жюльену, рискуя быть тысячу раз раздавленной, привлечь к себе внимание государя казалось одной из наиболее достижимых химер этой отважной и восторженной мечтательницы. Она была уверена, что ее друзья, служащие при дворе, проведут ее в отдаленные части королевского парка Сен-Клу, недоступные для посетителей.
Жюльен чувствовал себя недостойным подобной преданности, по правде сказать, героизм уже утомил его. Его бы растрогала простая нежность, наивная, почти робкая. Но надменной душе Матильды всегда нужна была мысль о публике, о п_о_с_т_о_р_о_н_н_и_х.
Среди всех тревог, опасений за жизнь возлюбленного, которого она не хотела пережить, у Матильды была тайная потребность поразить публику необычностью своей любви, величием своих поступков.
Жюльен досадовал на себя за то, что весь этот героизм совершенно его не трогал. Что было бы, если бы он узнал о всех безумствах, которыми Матильда осаждала преданного, но, безусловно, ограниченного и рассудительного добряка Фуке?
Он не знал хорошенько, что именно следует порицать в преданности Матильды, ибо и сам он был готов отдать все свое состояние и рисковать жизнью ради спасения Жюльена. Он был поражен количеством золота, разбрасываемого Матильдой. Растраченные в первые же дни суммы внушили уважение Фуке, почитавшему деньги, как свойственно всякому провинциалу.
Наконец, он заметил, что проекты мадемуазель де Ла Моль часто меняются, и, к своему великому облегчению, нашел словечко для определения этого столь утомительного для него характера: она была и_з_м_е_н_ч_и_в_а. И от этого эпитета оставался всего один шаг до другого — с_у_м_а_с_б_р_о_д_к_а, величайшего ругательства на языке провинции.
‘Странно,— думал Жюльен, когда однажды Матильда только что покинула тюрьму, — странно, что такая сильная страсть ко мне оставляет меня до такой степени равнодушным! А всего два месяца назад я обожал ее! Правда, я читал, что с приближением смерти человек перестает чем-либо интересоваться, но ужасно чувствовать себя неблагодарным и быть не в состоянии измениться. Значит, я эгоист?’ И он начал осыпать себя упреками.
Честолюбие умерло в его сердце, и новая страсть возникла из его пепла, он называл ее раскаянием в покушении на госпожу де Реналь.
В действительности же он любил ее до безумия. Он находил особое удовольствие в том, чтобы, оставшись один и не боясь, что ему помешают, всецело отдаться воспоминаниям о счастливых днях, проведенных когда-то в Верьере или в Вержи. Малейшие происшествия того времени, слишком быстро промчавшегося, были полны для него неизъяснимого очарования и свежести. Никогда он не вспоминал о своих парижских успехах, это казалось ему скучным.
Ревнивая Матильда догадалась отчасти об этом состоянии, которое усиливалось с каждым днем. Иногда она с ужасом произносила имя госпожи де Реналь и видела, как вздрагивал Жюльен. Ее страсть становилась все сильней, не знала ни границ, ни меры.
‘Если он умрет, я умру тоже, — говорила она со всей возможной искренностью. — Что сказали бы в парижских салонах, увидев, как девушка моего круга до такой степени обожает возлюбленного, присужденного к смерти? Чтобы встретить подобное чувство, надо вернуться к героическим временам, такого рода любовь заставляла трепетать сердца века Карла Девятого и Генриха Третьего’.
В минуты пылкой нежности, прижимая к сердцу голову Жюльена, она говорила себе с ужасом: ‘Как! неужели этой чудной голове суждено быть отрубленной! В таком случае, — прибавляла она, воспламененная героизмом, не лишенным радости, — мои губы, которые прижимаются к этим прекрасным кудрям, похолодеют менее чем через сутки после этого’.
Воспоминания об этих моментах героизма и своеобразного наслаждения держали ее в своей власти. Мысль о самоубийстве, до сих пор столь незнакомая этой надменной душе, проникла в нее и вскоре стала царить в ней безраздельно. ‘Нет, кровь моих предков не охладела даже и во мне’, — говорила себе Матильда с гордостью.
— У меня есть просьба к вам, — сказал ей однажды ее возлюбленный. — Отдайте вашего ребенка на воспитание в Верьер — госпожа де Реналь будет присматривать за его кормилицей.
— Ваши слова очень жестоки… Матильда побледнела.
— Да, и я тысячу раз умоляю меня простить, — вскричал Жюльен, выходя из задумчивости и обнимая ее.
Утешив ее, он снова вернулся к своей мысли, но уже с некоторой хитростью. Он придал разговору философско-меланхолическое настроение. Заговорил о будущем, которое вскоре прекратится для него.
— Надо сознаться, дорогая моя, что любовь не более как случайность в жизни, но эта случайность существует только для людей с возвышенной душой… Смерть моего сына явилась бы, в сущности, облегчением для вашей фамильной гордости… Уделом этого детища несчастья и позора будет пренебрежение… Я надеюсь, что через некоторое время, которое я не хочу определять, но имею мужество предвидеть, вы покоритесь моей последней воле: выйдете замуж за маркиза де Круазнуа.
— Как?! Опозоренная!
— Позор не может коснуться имени, подобного вашему. Вы будете вдовой, вдовой безумца, вот и все. Я даже иду дальше… Мое преступление, совершенное не ради денег, не будет считаться позором. Быть может, когда-нибудь философ-законодатель добьется, вопреки предрассудкам своих современников, отмены смертной казни. Тогда чей-нибудь дружеский голос скажет, быть может: да, вот первый супруг мадемуазель де Ла Моль был безумец, но человек не дурной, не злодей. Как нелепо, что ему отрубили голову… Тогда моя память не будет считаться позорной, по крайней мере через некоторое время… Ваше положение в свете, ваше состояние и, позвольте мне прибавить, ваш ум, дадут возможность господину де Круазнуа, сделавшись вашим супругом, играть роль, которой он один никогда не смог бы достигнуть. Он обладает только знатностью и храбростью, а одни эти качества, представлявшие совершенство в тысяча семьсот двадцать девятом году, век спустя считаются уже анахронизмом и претенциозностью. Необходимо иметь еще что-то другое, чтобы руководить французской молодежью.
Ваш твердый и предприимчивый характер будет служить опорой той политической партии, в ряды которой вы бросите вашего супруга. Вы можете сделаться преемницей госпожи де Шеврез и госпожи де Лонгвиль времен Фронды… Но тогда, дорогая моя, одушевляющий вас теперь небесный огонь слегка померкнет.
Позвольте мне вам сказать, — прибавил он после многих подготовительных фраз, — через пятнадцать лет вы будете смотреть на вашу любовь ко мне как на безумие, безумие простительное, но все же безумие…
Внезапно он остановился и задумался. Ему снова пришла в голову мысль, столь оскорбительная для Матильды: ‘Через пятнадцать лет госпожа де Реналь будет обожать моего сына, а вы его забудете’.

XL

Спокойствие

C’est parce qu’alors j’tais fou qu’aujourd’hui je suis sage. О philosophe qui ne vois rien que d’instantan, que tes vues sont courtes! Ton oeil n’est pas fait pour suivre le travail souterrain des passions.

Goethe1

1 Вот потому, что я тогда был безумцем, я стал мудрым ныне. О ты, философ, не умеющий видеть ничего за пределами мгновенья, сколь беден твой кругозор! Глаз твой не способен наблюдать сокровенную работу незримых человеческих страстей.

Гете.

Этот разговор был прерван допросом и последовавшей за ним беседой с адвокатом, которому была поручена защита. Эти минуты были единственно неприятными в жизни Жюльена, полной теперь нежных воспоминаний и беспечности.
‘Убийство, и убийство предумышленное’, — повторял Жюльен как судье, так и адвокату.
— Мне очень неприятно, господа, — прибавил он, улыбаясь, — но ведь это значительно упрощает ваше дело.
‘Во всяком случае,— думал Жюльен, когда ему удалось избавиться от этих двух существ, — я должен быть храбр, конечно, гораздо храбрее обоих этих господ. Они смотрят как на верх несчастья, как на в_ы_с_ш_и_й у_ж_а_с на эту дуэль с несчастным исходом, которой я займусь серьезно только в тот самый день’.
‘Ведь я испытал большее несчастье, — продолжал Жюльен, рассуждая сам с собой. — Я гораздо более страдал во время моей первой поездки в Страсбург, когда считал себя отвергнутым Матильдой… Сказать только, как страстно я желал этой близости, к которой теперь так равнодушен… В действительности я чувствую себя счастливее, оставаясь один, чем когда эта прекрасная девушка разделяет мое одиночество…’
Адвокат, большой формалист и законник, считал Жюльена сумасшедшим и разделял общее мнение, что ревность побудила его схватиться за пистолет. Он осмелился однажды намекнуть Жюльену, что это показание, справедливое или ложное, послужило бы прекрасным мотивом для защиты. Но подсудимый в один миг превратился в человека раздражительного и вспыльчивого.
— Умоляю вас, сударь, — воскликнул Жюльен вне себя, — никогда не повторяйте этой гнусной лжи!
Робкий адвокат одну минуту опасался, что он его убьет.
Он готовился к защите, так как решительная минута приближалась. Весь Безансон и департамент только и говорили об этом громком процессе. Жюльен не знал этого. Он просил, чтобы ему никогда не говорили о подобных вещах.
В этот день Фуке и Матильда собирались передать ему некоторые слухи, по их мнению внушающие надежды, но Жюльен остановил их с первых же слов.
— Оставьте мне мое идеальное существование. Ваши мелкие дрязги, ваши сообщения о реальной жизни, более или менее для меня оскорбительные, заставят меня спуститься с небес. Всякий умирает как может, я хочу думать о смерти по-своему. Что мне за дело до д_р_у_г_и_х? Мои отношения с д_р_у_г_и_м_и оборвутся совершенно внезапно. Пожалуйста, не говорите мне о людях: с меня достаточно видеть судью и адвоката.
‘И в самом деле, — думал он, — кажется, мне суждено умереть мечтая. Признаться, было бы очень глупо, если бы такое ничтожное существо, как я, уверенное, что никто о нем не вспомнит через две недели, вздумало ломать комедию…
Странно, однако, что я познал искусство радости жизни только тогда, когда вижу так близко ее конец’.
В последние дни он много гулял по узкой террасе башни и курил восхитительные сигары, за которыми Матильда посылала нарочного в Голландию, не подозревая, что весь город ежедневно ожидает с нетерпением его появления. Мысли его витали в Вержи. Он никогда не говорил о госпоже де Реналь с Фуке, но несколько раз друг его сообщал ему, что она быстро поправляется, и слова эти отдавались в его сердце.
Между тем как душа Жюльена витала в эмпиреях, Матильда занималась, как свойственно аристократке, реальными вещами и сумела так подвинуть переписку между госпожой де Фервак и господином Фрилером, что уже было произнесено заветное слово е_п_и_с_к_о_п_с_т_в_о.
Почтенный прелат, заведующий списком бенефиции, приписал на письме своей племянницы: ‘Э_т_о_т б_е_д_н_я_г_а С_о_р_е_л_ь — с_у_м_а_с_б_р_о_д, н_а_д_е_ю_с_ь, ч_т_о е_г_о н_а_м в_о_з_в_р_а_т_я_т’.
При виде этих строк господин де Фрилер затрепетал от волнения. Он уже не сомневался в возможности спасения Жюльена.
— Не будь этого якобинского закона, предписывающего составление бесконечного списка присяжных с целью лишить влияния людей знатных, — говорил он Матильде накануне открытия сессии, — я бы ручался за о_п_р_а_в_д_а_н_и_е. Заставил же я оправдать священника N…
На другой день господин де Фрилер нашел в списке присяжных, к своему великому удовольствию, имена пяти членов безансонской конгрегации, а среди посторонних — имена Вально, Муаро и Шолена.
— Я отвечаю за этих восьмерых, — сказал он Матильде. — Пятеро первых просто тупицы, Вально — мой агент, Муаро мне всем обязан, а Шолен — дурак, который всего боится.
Имена присяжных появились в департаментской газете, и госпожа де Реналь, к неизъяснимому ужасу своего мужа, пожелала ехать в Безансон. Господин де Реналь мог от нее только добиться, чтобы она не вставала с постели, дабы не подвергаться неприятности быть вызванной на суд свидетельницей.
— Вы не понимаете моего положения, — говорил бывший верьерский мэр, — теперь я принадлежу к либеральной партии о_т_п_а_в_ш_и_х, как ее называют, нет сомнения, что этот негодяй Вально и господин де Фрилер добьются от прокурора и судей всего самого неприятного для меня.
Госпожа де Реналь охотно согласилась исполнить требование своего мужа. ‘Если я появлюсь на суде, — думала она, — то это будет выглядеть, как будто я добиваюсь мести’.
Несмотря на данное своему мужу и духовнику обещание быть благоразумной, госпожа де Реналь, как только приехала в Безансон, написала собственноручно каждому из тридцати шести присяжных по записке:
‘Сударь, извещаю вас, что я не появлюсь на суд, ибо мое присутствие может неблагоприятно отразиться на деле господина Сореля. Единственно, чего я страстно хочу на этом свете, это чтобы он был оправдан. Будьте уверены, ужасная мысль, что из-за меня будет казнен невинный, отравит остаток моей жизни и сократит, без сомнения, мои дни. Как можете вы приговорить его к смерти, раз я жива? Нет, без сомнения, общество не имеет права лишать жизни человека, а особенно такого, как Жюльен Сорель. Все в Верьере знают, что на него находят минуты затмения. У этого бедного юноши есть могущественные враги, но даже и сами враги (а сколько их у него!) не сомневаются в его изумительных способностях и глубоких знаниях. Вам придется судить незаурядного человека, сударь, в течение полутора лет мы знали его как благочестивого, благоразумного, старательного юношу, но два-три раза в год на него находили припадки меланхолии, доводившие его почти до безумия. Весь Верьер, все наши соседи в Вержи, где мы проводим лето, вся моя семья, сам господин супрсфект могут подтвердить его примерное благочестие, он знает наизусть почти всю Библию. Нечестивец разве стал бы годами изучать Священное Писание? Мои сыновья будут иметь честь подать вам это письмо: они еще дети. Соблаговолите расспросить их, сударь, об этом молодом человеке, и вы убедитесь, как было бы жестоко приговорить его к смерти. Вы не только не отомстите этим за меня, но приговорите и меня к смерти.
Что могут возразить его друзья против этого факта? Рана, нанесенная им в минуту безумия, которое даже мои дети замечали у своего наставника, настолько неопасна, что менее чем через два месяца я смогла приехать на почтовых из Верьера в Безансон. Если я узнаю, сударь, что вы хоть сколько-нибудь колебались спасти от варварства законов столь мало виновного человека, я встану с постели, где меня удерживает только приказание моего мужа, прибегу и брошусь вам в ноги.
Объявите, сударь, что предумышленность не доказана, и вам не придется упрекать себя за смерть невинного’ и так далее.

XLI

Суд

Le pays se souviendra longtemps de ce procs clbre. L’intrt pour l’accus tait porte jusqu’а l’agitation, c’est que son crime tait tonnant et pourtant pas atroce. L’et-il t, ce jeune homme tait si beau! sa haute fortune, sitt finie, augmentait l’attendrissement. Le condamneront-ils? demandaient les femmes aux hommes de leur connaissance, et on les voyait plissantes attendre la rponse.

Sainte-Beuve1

1 В стране долго будут вспоминать об этом нашумевшем процессе. Интерес к подсудимому возрастал, переходя в настоящее смятение, ибо сколь ни удивительно казалось его преступление, оно не внушало ужаса. Да будь оно даже ужасно, этот юноша был так хорош собой! Его блестящая карьера, прервавшаяся так рано, вызывала к нему живейшее участие. ‘Неужели он будет осужден?’ — допытывались женщины у знакомых мужчин и, бледнея, ждали ответа.

Сент-Бёв.

Наконец настал этот день, которого так безумно боялись госпожа де Реналь и Матильда.
Необычайный вид города усиливал их страх и даже взволновал мужественную душу Фуке. Вся провинция съехалась в Безансон, чтобы присутствовать на этом романическом деле.
Уже за несколько дней в гостиницах нельзя было найти свободного угла. Господина председателя суда осаждали просьбами о билетах. Все городские дамы желали присутствовать при разбирательстве, на улицах продавали портреты Жюльена Сореля и т. п., и т. п.
Матильда приберегала для этой решительной минуты письмо, написанное рукой монсиньора епископа ***. Этот прелат, управлявший французской церковью, соизволил просить об оправдании Жюльена. Накануне суда Матильда отнесла это письмо всесильному старшему викарию.
Когда она собиралась уходить, заливаясь слезами, господин де Фрилер сказал ей, отрешившись наконец от своей дипломатической сдержанности и едва ли не растроганный:
— Я ручаюсь за вердикт присяжных. Среди двенадцати лиц, которым поручено рассмотреть, несомненно ли преступление вашего протеже и, в особенности, было ли оно предумышленным, я насчитываю шесть друзей, заинтересованных в моей карьере, и я дал им понять, что от них зависит доставить мне епископство. Барон Вально, которого я сделал верьерским мэром, всецело располагает своими двумя подчиненными, господами де Муаро и де Шоленом. Говоря по правде, судьба послала нам в этом деле двух очень дурно настроенных лиц, но хотя они и ультралибералы, они слушаются моих приказаний в важных случаях, и я просил их голосовать заодно с господином Вально. Я узнал, что шестой присяжный, фабрикант, чрезвычайно богатый либеральный болтун, втайне желает получить поставку на военное министерство, и, без сомнения, он не захочет идти против меня. Я велел ему передать, что господин де Вально знает мое последнее слово.
— Но кто этот господин Вально? — спросила Матильда в тревоге.
— Если бы вы его знали, вы бы не сомневались в успехе. Это нахальный болтун, бесстыжий, грубый, созданный для того, чтобы руководить дураками. В тысяча восемьсот четырнадцатом году он был нищим, а я сделал его префектом. Он способен поколотить остальных присяжных, если они не будут голосовать с ним заодно.
Матильда слегка успокоилась.
Вечером ее ожидал другой разговор. Жюльен решил не выступать на суде, чтобы не затягивать неприятной сцены, в результате которой он не сомневался.
— Мой адвокат будет говорить, — сказал он Матильде. — Я и так буду слишком долго служить зрелищем для моих врагов. Эти провинциалы были возмущены моей быстрой карьерой, которой я обязан только вам, и поверьте, между ними нет ни одного, который не желал бы моего осуждения, что не помешает им проливать крокодиловы слезы, когда меня поведут на казнь.
— Они желают видеть вас униженным, это верно, — отвечала Матильда, — но я не думаю, чтобы они были жестоки. Мое присутствие в Безансоне и вид моих страданий заинтересовали всех женщин, ваше прекрасное лицо сделает остальное. Если вы произнесете хоть одно слово перед судьями, все будут за вас…
На следующее утро в девять часов, когда Жюльен покинул тюрьму и его повели в большую залу суда, жандармам с большим трудом удалось растолкать огромную толпу, собравшуюся во дворе. Жюльен хорошо спал, был совершенно спокоен и чувствовал лишь философскую жалость к этой завистливой толпе, которая, не будучи жестокой, станет, однако, рукоплескать его смертному приговору. Он все же был очень удивлен, заметив во время своего пребывания в толпе, что его присутствие вызывало нежное сострадание. Он не услышал ни одного неприятного слова. ‘Эти провинциалы, однако, не так злы, как я предполагал’, — подумал он.
Войдя в зал суда, он был поражен изяществом архитектуры. Это была чистая готика — множество маленьких колонн, тщательно высеченных из камня. Ему казалось, что он очутился в Англии.
Вскоре его внимание было привлечено двенадцатью или пятнадцатью красивыми женщинами, поместившимися против скамьи для подсудимого, в трех ложах, над местами для судей и присяжных. Обернувшись к публике, он заметил, что и все хоры над амфитеатром были переполнены женщинами: большинство из них были молоды и показались ему очень красивыми, глаза их блестели и выражали участие. Вся остальная зала была битком набита, в дверях происходили драки, и часовые не были в состоянии водворить тишину.
Когда публика, ожидавшая с нетерпением Жюльена, заметила его присутсвие и смотрела, как он садится на возвышенное место для подсудимого, со всех сторон послышался ропот удивления и сострадания.
В этот день ему на вид было менее двадцати лет, он оделся очень просто, но чрезвычайно изящно, его волосы и лоб были очаровательны. Матильда сама присутствовала при его туалете. Жюльен был чрезвычайно бледен. Едва он сел на скамью, как послышалось со всех сторон: ‘Господи, как он молод!.. Да ведь это ребенок… Он гораздо красивее, чем на портрете’.
— Подсудимый, — сказал ему жандарм, сидевший справа от него, — видите ли вы этих дам в ложе? — И жандарм показал ему на небольшую ложу, выступавшую над амфитеатром, где сидели присяжные. — Это супруга господина префекта, — продолжал жандарм, — рядом с нею маркиза N. Она к вам очень расположена. Я слышал, как она говорила со следователем. За нею — госпожа Дервиль.
— Госпожа Дервиль! — воскликнул Жюльен, и яркая краска залила его лицо.
‘По выходе отсюда, — подумал он, — она тотчас напишет госпоже де Реналь’. Он не знал еще о приезде госпожи де Реналь в Безансон.
Допрос свидетелей кончился очень быстро. При первых же словах обвинения генерального прокурора две дамы, сидевшие против Жюльена, расплакались. ‘Госпожа Дервиль совсем не так чувствительна’, — подумал Жюльен. Однако он заметил, что она сидела вся красная.
Прокурор напыщенно распространялся на дурном французском языке о варварстве совершенного преступления. Жюльен заметил, что соседки госпожи Дервиль, по-видимому, совершенно не разделяли его мнения. Некоторые из присяжных, очевидно знакомые этих дам, что-то им говорили, казалось, их успокаивали. ‘Это, пожалуй, хороший знак’, — подумал Жюльен.
До сих пор он был проникнут глубочайшим презрением ко всем мужчинам, присутствующим на суде. Пошлое красноречие прокурора усилило это чувство отвращения. Но мало-помалу всеобщие знаки участия смягчили его ожесточенное настроение.
Он остался доволен сдержанным поведением своего адвоката.
— Пожалуйста, поменьше фраз, — шепнул он ему, когда тот собрался говорить.
— Вся эта напыщенность, украденная у Боссюэ и направленная против вас, послужила вам на пользу, — сказал адвокат.
И действительно, едва он начал говорить, как уже почти все женщины держали носовые платки в руках. Адвокат, ободренный этим, обратился к присяжным с чрезвычайно прочувствованными словами. Жюльен был потрясен. Он почувствовал, что сам готов расплакаться. ‘Великий Боже! Что-то скажут мои враги’.
Он чуть не поддался охватившему его волнению, когда, к счастью для себя, подметил наглый взгляд барона де Вально.
‘Глаза этого негодяя сверкают, — сказал он себе. — Как торжествует эта низкая душонка! Если бы мое преступление повлекло за собой только одно это, я должен был бы его проклясть. Бог знает, чего он только не наговорит обо мне госпоже де Реналь!’
Эта мысль заслонила собой все остальное. Вскоре Жюльен пришел в себя, услыхав аплодисменты публики. Адвокат окончил свою речь. Жюльен вспомнил, что следует пожать ему руку. Время пролетело необычайно быстро.
Принесли прохладительного адвокату и обвиняемому. Только теперь Жюльен был поражен одним обстоятельством: ни одна из дам не покинула заседания ради обеда.
— Черт возьми, я умираю с голода, — сказал адвокат. — А вы?
— Я тоже, — ответил Жюльен.
— Смотрите, супруге господина префекта принесли поесть,— заметил адвокат, указывая ему на ложу,— Мужайтесь, все идет хорошо.
Заседание возобновилось.
Когда председатель выступал с заключительным словом, пробило полночь. Председатель принужден был остановиться: среди водворившейся тишины и всеобщего тревожного ожидания гулко звучал на всю залу бой часов.
‘Вот начинается мой последний день’, — подумал Жюльен. Вскоре он вспомнил и загорелся мыслью о том, что он должен сделать. До сих пор он боролся со своим волнением и и по-прежнему не собирался выступать, но, когда председатель спросил его, не желает ли он прибавить что-нибудь, он поднялся. Прямо перед собой он увидел глаза госпожи Дервиль, которые при освещении показались ему блестящими. ‘Неужели же она плачет’, — подумал он.
— Господа присяжные! Меня пугает людское презрение, которым, как мне казалось, можно пренебречь в момент смерти. Господа, я не имею чести принадлежать к вашему сословию, вы видите перед собой крестьянина, возмутившегося против своего низкого положения в обществе.
Я не прошу у вас никакой милости, — продолжал Жюльен более твердым голосом. — Я не строю никаких иллюзий, меня ожидает смерть, она будет заслуженна. Я покушался на жизнь женщины, достойной всяческого уважения и похвал. Госпожа де Реналь относилась ко мне как мать. Мое преступление отвратительно, и оно было п_р_е_д_н_а_м_е_р_е_н_н_о. Следовательно, я заслужил смерть, господа присяжные. Но будь я даже менее виновен, я вижу здесь людей, которые, без всякого сострадания к моей молодости, захотят наказать в моем лице и навсегда сломить молодых людей низшего сословия, угнетенных бедностью, но получивших хорошее образование и осмелившихся вступить в среду, которую высокомерие богачей именует обществом.
Вот в чем состоит мое преступление, господа, и оно будет наказано с тем большей строгостью, что, в сущности, меня судят не равные мне. Я не вижу на скамьях присяжных ни одного разбогатевшего крестьянина, но исключительно возмущенных буржуа…
В продолжение двадцати минут Жюльен говорил в таком тоне, он высказал все, что у него было на душе. Генеральный прокурор, заискивающий перед аристократией, подскакивал в своем кресле, и, несмотря на несколько отвлеченную речь Жюльена, все дамы плакали. Даже госпожа Дервиль поднесла платок к глазам. В конце Жюльен снова упомянул об уважении и безграничном преклонении, которое он когда-то питал к госпоже де Реналь… Госпожа Дервиль испустила крик и упала в обморок.
Пробило час ночи, когда присяжные удалились. Ни одна из дам не покинула своего места, у многих мужчин были слезы на глазах. Сначала завязались оживленные разговоры, но постепенно, так как решение присяжных затягивалось, всеми овладела усталость, — беседовали уже вяло. Это была торжественная минута, лампы горели тускло. Жюльен, сильно уставший, слышал, как вокруг него обсуждали, служит ли хорошим или дурным признаком такое запаздывание присяжных. Он с удовольствием заметил, что вся публика была за него, присяжные не возвращались, а между тем ни одна женщина не вышла из залы.
Едва только пробило два часа, послышался сильный шум. Дверь из комнаты совещания открылась. Господин барон де Вально выступал впереди с видом театральным и значительным, за ним шли остальные. Он кашлянул и объявил, что присяжные, по чистой совести, единогласно решили, что Жюльен Сорель виновен в убийстве, и убийстве преднамеренном. Подобное решение влекло за собой смертную казнь, приговор был вынесен тут же. Жюльен взглянул на свои часы и вспомнил господина де Лавалетта. Было четверть третьего. ‘Сегодня пятница, — подумал он. — Да, но это счастливый день для Вально, который меня осудил… Меня слишком хорошо стерегут, чтобы Матильде удалось меня спасти, как это сделала госпожа де Лавалетт… Итак, через три дня, в этот самый час, я буду знать, что значит в_е_л_и_к_о_е м_о_ж_е_т б_ы_т_ь’.
В этот момент он услышал крик и вернулся на землю. Вокруг него женщины рыдали, он увидел, что все лица обращены к ложам, находившимся над готическим пилястром. Потом он узнал, что там скрывалась Матильда. Так как крик не возобновлялся, все стали смотреть на Жюльена, которому жандармы помогали протиснуться сквозь толпу.
‘Постараемся не дать повода для насмешек этому негодяю Вально, — подумал Жюльен. — С каким удрученным и лукавым видом он осуждал меня. Какая радость для Вально отомстить за наше старинное соперничество из-за госпожи де Реналь!.. Итак, я ее больше не увижу! Все кончено… Последнее прощание между нами было бы невозможно, я это чувствую… Как счастлив был бы я высказать ей все отвращение к моему преступлению! Лишь бы мне ей сказать: я считаю, что меня осудили справедливо’.

XLII

Жюльена отвели в каземат, назначенный для приговоренных к смерти. Он, всегда обращавший внимание на мельчайшие обстоятельства, не заметил совершенно, что не пришлось подниматься в башню. Он думал о том, что он скажет госпоже де Реналь, если ему посчастливится увидеть ее в последнюю минуту. Он думал, что она, конечно, прервет его, и хотел выразить ей все свое раскаяние с первых же слов. ‘После такого поступка как уверить ее, что я люблю ее одну? Ведь, в конце концов, я хотел убить ее из честолюбия и из-за любви к Матильде’.
Ложась спать, он почувствовал, что простыни из самого грубого полотна. Глаза его словно прозрели. ‘Да ведь я в каземате, — подумал он, — как приговоренный к смерти, так и должно быть…
Граф Альтамира рассказывал мне, что накануне смерти Дантон говорил своим громким голосом: как странно, глагол ‘гильотинировать’ не спрягается во всех временах, можно сказать: я буду гильотинирован, ты будешь гильотинирован, но не говорят: я был гильотинирован.
Почему нет, — продолжал думать Жюльен, — если есть другая жизнь?.. Но если я найду там христианского Бога, я погиб: это деспот, и, как таковой, он полон мстительными мыслями, в Библии только и говорится что об ужасных карах. Я никогда его не любил и даже не хотел никогда верить, что его можно искренне любить. Он безжалостен. (И ему вспомнились некоторые случаи из Библии.) Он накажет меня ужасным образом…
А если я найду бога Фенелона! Он скажет мне, быть может: тебе многое простится, потому что ты много любил…
Любил ли я много? Ах! Я любил госпожу де Реналь, но мое поведение было ужасно. Здесь, как и повсюду, простое и скромное было забыто ради блестящего…
Но что мне предстояло в будущем!.. В случае войны быть гусарским полковником, во время мира — секретарем посольства, затем послом… ибо скоро я изучил бы дела… Да будь я даже сущим болваном, разве зятю маркиза де Ла Моля стоило бы опасаться какого-либо соперничества? Все мои нелепости были бы прощены или, вернее, сочтены за достоинства. Я заслуженная особа и наслаждаюсь самой светской жизнью в Вене или Лондоне.
Не совсем так, сударь, — гильотинированы через три дня’.
Жюльен рассмеялся от всего сердца этой остроте.
‘Действительно, — подумал он, — в человеке два существа. Какого черта думать об этом?’
‘Ну да, друг мой, гильотинированный через три дня,— ответил он второму голосу. — Господин де Шолен абонирует себе окно пополам с аббатом Малоном. Но кто из этих достойных личностей обворует другого, чтобы оплатить наем этого окна?’
Вдруг ему пришло на ум следующее место из ‘Вячеслава’ Ротру.
Владислав: …Душа моя совсем готова.
Король, отец Владислава: И эшафот, несите туда свою главу.
‘Отличный ответ’, — подумал он и заснул. Утром он проснулся от чьих-то крепких объятий.
— Как, уже?!. — проговорил Жюльен, с ужасом открывая глаза.
Ему показалось, что он уже в руках палача.
Это была Матильда. ‘К счастью, она меня не поняла’. Это мысль вернула ему все хладнокровие. Он нашел, что Матильда изменилась, словно полгода болела, она была неузнаваема.
— Этот бессовестный Фрилер обманул меня, — говорила она, ломая руки. Бешенство мешало ей плакать.
— Хорошо ли я вчера говорил? — сказал Жюльен. — Я импровизировал, да еще в первый раз в жизни! Право, досадно, что это, пожалуй, и в последний раз.
В эту минуту Жюльен играл на характере Матильды со всем хладнокровием искусного пианиста, касающегося клавиш…
— Правда, мне недостает знатности, — прибавил он, — но великая душа Матильды возвысила своего возлюбленного до себя. Думаете ли вы, что Бонифас де Ла Моль лучше держался перед своими судьями?
В этот день Матильда была нежна без всякой аффектации, словно бедная девушка, обитательница мансарды. Но ей не удалось добиться от него ни одного сердечного слова. Сам того не подозревая, Жюльен наказывал ее теми самыми муками, которые она часто доставляла ему.
‘Истоки Нила неизвестны, — говорил себе Жюльен, — человеческому глазу не дано узреть царственную реку в виде простого ручейка. И также человеческое око не увидит Жюльена малодушным, прежде всего уже потому, что он не таков. Но сердце мое легко растрогать, самые простые слова, сказанные искренне, могут разжалобить меня и даже вызвать слезы. Сколько раз меня презирали черствые люди за этот недостаток! Они воображали, что я прошу пощады: вот чего нельзя допустить.
Говорят, что воспоминание о жене растрогало Дантона у подножия эшафота, но Дантон придал силу пустоголовой нации и помешал неприятелю пробраться в Париж… Я один знаю, что я мог бы сделать… Для других я не более как м_о_ж_е_т б_ы_т_ь.
Если бы госпожа де Реналь пришла ко мне сюда в темницу вместо Матильды, мог бы я ручаться за себя? Чрезмерность моего отчаяния и моего раскаяния казалась бы Вально и всем местным патрициям низким страхом смерти, ведь эти слабые сердца так гордятся тем, что их материальное положение ставит их выше искушений! Видите, что значит родиться сыном плотника, сказали бы господа де Муаро и де Шолен, приговорившие меня к смерти! Можно сделаться ученым, кем угодно, но сердце!.. Сердца нельзя вложить. Даже с этой бедной Матильдой, которая плачет или, вернее, уже не может больше плакать’, — сказал он, взглянув на ее покрасневшие глаза. И он прижимал ее к своей груди: вид истинного горя заставил его позабыть его силлогизм. ‘Она, быть может, проплакала всю ночь, — подумал он, — но с каким стыдом когда-нибудь она будет вспоминать об этом. Она будет считать себя сбитой с толку в ранней юности низким образом мыслей плебея. Круазнуа достаточно слабохарактерен, он женится на ней, и, право же, он отлично сделает. Она создаст ему положение.
Du droit qu’un esprit ferme et vaste en ses desseins
A sur l’esprit grossier des vulgaires humains1.
1 Право твердого ума и его замыслов на вульгарный ум банальных людей.
Ах! это забавно: с тех пор как я приговорен к смерти, все стихи, которые я когда-либо знал в жизни, приходят мне на память. Должно быть, это — признак упадка…’
Матильда повторяла ему слабым голосом:
— Он здесь, в соседней комнате.
Наконец он обратил внимание на ее слова. ‘Ее голос слаб, — подумал он, — но весь ее властный характер чувствуется в интонации. Она понижает голос, чтобы не раздражаться’.
— Кто там? — спросил он кротко.
— Адвокат. Он ждет, чтобы вы подписали апелляцию.
— Я не буду апеллировать.
— Как, вы не будете апеллировать?! — сказала она, вскочив и засверкав глазами. — Но почему же, скажите, пожалуйста?
— Потому что сейчас я чувствую мужество умереть с достоинством, не вызывая насмешек. А кто мне поручится, что через два месяца после долгого заключения в этом сыром каземате я буду в таком же хорошем настроении? Мне предстоят еще свидания со священниками, с отцом… Это теперь для меня самое неприятное на свете… Надо умирать.
Это непредвиденное сопротивление пробудило все высокомерие Матильды. Ей не удалось повидать аббата Фрилера до того, как открыли впуск в каземат, вся ее ярость излилась теперь на Жюльена. Она обожала его, а между тем целую четверть часа она ругала его за скверный характер, себя за то, что полюбила его, а он видел перед собой ту гордячку, что когда-то надменно осыпала его язвительными и колкими насмешками в библиотеке особняка де Ла Моля.
— Для славы твоей семьи, тебе бы следовало родиться мужчиной, — сказал он ей.
‘Что касается меня, — думал он, — то будет очень глупо, если я соглашусь провести еще два месяца в этой отвратительной дыре, подвергаясь унижениям, придуманным аристократами, а в качестве утешения, выслушивая брань этой безумной… Итак, послезавтра утром у меня дуэль с человеком, известным своим хладнокровием и замечательной ловкостью…’ ‘Весьма замечательной’, — сказал ему мефистофельский голос, он не знает промаха.
‘Ну что ж, пожалуй. — (Матильда все продолжала ораторствовать.) — Впрочем, нет, — сказал он, — я не буду апеллировать’.
Приняв это решение, он задумался. ‘Нарочный привезет газету, как всегда, в шесть часов утра, в восемь часов, когда господин де Реналь прочтет ее, Элиза, войдя на цыпочках в спальню, положит ее на постель. Она проснется позже: читая, вдруг насторожится, ее хорошенькая ручка задрожит, она дойдет до слов: ‘В д_е_с_я_т_ь ч_а_с_о_в и п_я_т_ь м_и_н_у_т о_н п_е_р_е_с_т_а_л с_у_щ_е_с_т_в_о_в_а_т_ь’.
Она заплачет горькими слезами. Я ее знаю, хоть я и хотел ее убить, все будет забыто, и особа, которую я намеревался лишить жизни, одна только и будет искренне оплакивать мою смерть’.
‘Да! это антитеза!’ — подумал он. И все время, пока Матильда продолжала свою сцену, он думал о госпоже де Реналь. Бессознательно, даже отвечая по временам на вопросы Матильды, он не мог оторваться от воспоминаний о спальне в Верьере. Он видел безансонскую газету на стеганом оранжевом одеяле. Он видел, как сжимает ее белая рука, как плачет госпожа де Реналь… Следил за каждой слезинкой, катившейся по этому очаровательному лицу.
Мадемуазель де Ла Моль, ничего не добившись от Жюльена, позвала адвоката. К счастью, это был бывалый капитан итальянской армии 1796 года, товарищ Манюэля.
Он пытался переубедить осужденного. Жюльен из уважения к нему объяснял свои доводы.
— Конечно, можно согласиться с вами, — сказал наконец Феликс Вано, так звали адвоката. — Но у вас есть еще три дня для апелляции, а мой долг навещать вас ежедневно. Если бы под тюрьмой через два месяца открылся вулкан, вы были бы спасены. Да вы можете умереть еще и от болезни, — прибавил он, посмотрев на Жюльена.
Жюльен пожал ему руку.
— Благодарю вас, вы славный человек. Об этом я подумаю.
И когда наконец Матильда ушла вместе с адвокатом, он почувствовал гораздо более приязни к нему, чем к ней.

XLIII

Час спустя, когда он крепко спал, его разбудили чьи-то слезы, капавшие ему на руку. ‘Ах! это опять Матильда, — подумал он в полусне. — Верная своей теории, она снова пришла атаковать мое решение нежными чувствами’. С досадой, ожидая новой сцены в патетическом жанре, он не открывал глаз. Ему пришли на память стихи о Бельфегоре {‘Бельфегор’ — злая басня Лафонтена, направленная против женщин и женитьбы.}, убегающем от своей жены.
Вдруг он услышал странный вздох, открыл глаза: перед ним стояла госпожа де Реналь.
— Ах! я вижу тебя, прежде чем умереть, не сон ли это? — воскликнул он, бросаясь к ее ногам. — Но простите, сударыня, я в ваших глазах лишь только убийца, — сказал он, тотчас придя в себя.
— Сударь, я пришла вас умолять подать апелляцию, я знаю, что вы от этого отказываетесь…
Рыдания душили ее, она не могла говорить.
— Снизойдите до прощения…
— Если ты хочешь, чтобы я тебя простила, — сказала она, бросаясь в его объятия, — подай тотчас апелляцию.
Жюльен осыпал ее поцелуями.
— Ты будешь каждый день приходить ко мне в течение этих двух месяцев?
— Клянусь тебе, каждый день, лишь бы мой муж не запретил мне.
— Я подписываю! — воскликнул Жюльен. — Как! Ты меня прощаешь! Возможно ли это!
Он сжал ее в своих объятиях, он был вне себя. Она испустила легкий крик.
— Это ничего, — сказала она, — ты мне сделал немного больно.
— Твое плечо, — воскликнул Жюльен, заливаясь слезами. Он несколько отодвинулся и покрыл ее руку пылкими поцелуями. — Кто бы мог сказать, что я в последний раз видел тебя тогда в твоей комнате в Верьере?
— Кто бы мне сказал тогда, что я напишу господину де Ла Молю это подлое письмо?
— Знай, что я тебя всегда любил, только тебя одну.
— Возможно ли! — радостно воскликнула госпожа де Реналь.
Она склонилась к Жюльену, стоявшему пред нею на коленях, и оба молча плакали.
Никогда еще Жюльен не переживал подобной минуты.
После долгой паузы, когда они смогли говорить, госпожа де Реналь сказала:
— А эта молодая особа госпожа Мишле, или, вернее, мадемуазель де Ла Моль, я начинаю, кажется, в самом деле верить в этот странный роман!
— Это только видимость, — ответил Жюльен. — Она моя жена, но не возлюбленная…
Сотни раз перебивая друг друга, они наконец сумели рассказать один другому то, чего они не знали. Письмо, написанное господину де Ла Молю, было составлено молодым священником, духовником госпожи де Реналь, и она его потом переписала.
— Какую гнусность заставила меня сделать религия! — сказала она ему.— И я еще смягчила самые ужасные места этого письма.
Восторг и счастье Жюльена свидетельствовали о том, что он ее прощает… Еще никогда он не любил так безумно.
— А между тем я считаю себя набожной, — сказала ему госпожа де Реналь в последующем разговоре. — Я искренно верю в Бога, я верю также, и это даже доказано, что совершенный мною грех ужасен. Но с тех пор, как я тебя вижу, даже после того, как ты стрелял в меня дважды из пистолета…
Здесь, несмотря на ее сопротивление, Жюльен осыпал ее поцелуями.
— Оставь меня, — продолжала она, — я хочу тебе все сказать, чтобы не забыть… Лишь только я тебя вижу, я забываю все свои обязанности, я превращаюсь в одну любовь к тебе, или, пожалуй, слово ‘любовь’ слишком слабо. Я чувствую к тебе то, что я должна бы чувствовать исключительно к Богу: смесь уважения, любви, повиновения… В сущности, я не знаю, что за чувство ты мне внушаешь… Если бы ты приказал мне вонзить нож в этого сторожа, преступление свершилось бы раньше, чем я успела о нем подумать. Объясни мне это прежде, чем я уйду от тебя, я хочу разобраться в своей душе, ведь через два месяца мы расстанемся… Ведь мы расстанемся? — сказала она с улыбкой.
— Я беру назад свое слово! — воскликнул Жюльен, вставая. — Я не подам апелляцию, если ты сделаешь попытку покончить с собою посредством яда, ножа, пистолета, углей и вообще каким бы то ни было способом.
Лицо госпожи де Реналь вдруг изменилось. Живая нежность сменилась глубокой задумчивостью.
— А если бы мы умерли тотчас вместе? — промолвила она наконец.
— Кто знает, что ждет нас в другой жизни? — ответил Жюльен. — Быть может, муки, быть может, ровно ничего. Разве мы не можем провести эти два месяца вместе самым очаровательным образом? Два месяца — это очень много дней. Я никогда не был бы так счастлив!
— Ты никогда не был бы так счастлив?
— Никогда, — повторил Жюльен с восторгом. — Я говорю тебе это так же искренно, как говорил бы самому себе. Бог меня хранит от преувеличений.
— Так говорить — значит мне приказывать, — проговорила она с грустной и меланхолической улыбкой.
— Итак, ты клянешься своей любовью ко мне не посягать на свою жизнь ни прямо, ни косвенно… Подумай,— прибавил он, — что ты должна жить для моего сына, которого Матильда бросит на попечение слуг, лишь только сделается маркизой де Круазнуа.
— Клянусь, — повторила она холодно. — Но я хочу унести с собою апелляцию, написанную и подписанную твоей рукой. Я сама отнесу ее прокурору.
— Берегись, ты себя компрометируешь.
— После того как я пришла к тебе в тюрьму, я сделаюсь навсегда для Безансона и всего Франш-Конте героиней анекдотов, — сказала она с видом глубокого огорчения. — Мною нарушены границы благопристойности… Я — женщина с погибшей репутацией, правда, ради тебя…
Она говорила все это так печально, что Жюльен обнял ее с совершенно новым для него ощущением счастья. Это не было уже опьянение любовью, но чрезвычайная благодарность. Он в первый раз заметил величину жертвы, которую она принесла ему.
Нашлась сострадательная душа, известившая господина де Реналя о том, что его жена навещает подолгу Жюльена в тюрьме, и через три дня он прислал за ней карету со строжайшим приказом тотчас вернуться в Верьер.
Эта жестокая разлука тяжело отозвалась на настроении Жюльена. В этот же день, два или три часа спустя, ему сообщили, что некий священник-интриган, которому никак не удавалось пробиться между иезуитами Безансона, с самого утра стоял у дверей тюрьмы на улице. Шел дождь, и этот человек претендовал на роль мученика. Жюльен был в дурном расположении, и эта глупость еще больше расстроила его.
Утром он отказался принять этого священника, но тот вбил себе в голову исповедать его и приобрести популярность среди безансонских дам через признания, которые думал получить у осужденного.
Он заявил во всеуслышание, что проведет день и ночь у дверей тюрьмы.
— Бог посылает меня, чтобы смягчить сердце этого вероотступника…
И простой народ, всегда жадный до зрелищ, начинал уже собираться вокруг него.
— Да, братия, — говорил он им, — я проведу здесь день, ночь и все следующие дни и ночи. Святой Дух говорил со мною, мне послана миссия свыше: я должен спасти душу молодого Сореля. Приобщитесь к моим молитвам и так далее.
Жюльен боялся до отвращения скандала и всего того, что могло бы привлечь к нему внимание. Он начал подумывать о том, как бы улучить момент и исчезнуть из этого мира, но он надеялся еще хоть раз увидать госпожу де Реналь, он снова был безумно влюблен.
Тюремные ворота находились на одной из самых бойких улиц. Жюльена терзала мысль о священнике, собиравшем толпу и скандалившем. ‘И конечно, он беспрестанно твердит мое имя!’ Этот момент был для него тяжелее смерти.
Два или три раза в течение часа он посылал преданного ему тюремного ключника посмотреть, стоит ли все еще священник у ворот тюрьмы.
— Сударь, он стоит на коленях в грязи, — докладывал ему ключник, — и громко молится о вашей душе…
‘Нахал!’ — подумал Жюльен. В этот момент он в самом деле услышал глухой шум — это народ повторял за ним молитвы. В довершение неприятностей Жюльен заметил, что ключник шевелит губами, повторяя латинские слова.
— Начинают поговаривать, — прибавил ключник, — что, должно быть, у вас очень зачерствело сердце, если вы отказываетесь принять этого святого человека.
‘О, моя родина! в каком ты еще невежестве!’ — воскликнул Жюльен, не помня себя от гнева. И он продолжал думать вслух, совершенно позабыв о присутствии ключника.
— Этот человек хочет, чтобы о нем написали в газетах, и он этого добьется.
— Ах, проклятые провинциалы! В Париже я бы не подвергался подобным притеснениям. Там шарлатанство гораздо искуснее.
— Пусть войдет этот святой отец, — сказал он наконец ключнику, весь обливаясь потом.
Ключник перекрестился и вышел радостный.
Святой отец оказался чудовищно безобразен и, кроме того, еще весь в грязи. От холодного дождя в каземате казалось еще темнее и сильнее ощущалась сырость. Священник попытался обнять Жюльена и чуть ли не пустил слезу, говоря с ним. Низкое лицемерие его было чересчур очевидным, в жизни своей Жюльен еще никогда не был так взбешен.
Четверть часа спустя после прихода священника Жюльен вдруг почувствовал трусость. В первый раз смерть показалась ему ужасной. Он представлял себе, как тело его начнет разлагаться через два дня после казни и прочее.
Он боялся выдать себя какой-нибудь слабостью или броситься на священника и задушить его своими цепями, когда ему пришло в голову попросить святого отца сейчас же отслужить за него мессу в сорок франков.
И так как был уже полдень, священник удалился.

XLIV

Как только он вышел, Жюльен горько зарыдал, оплакивая свою смерть. Постепенно он признался себе, что, если бы госпожа де Реналь была в Безансоне, он не скрыл бы от нее своего малодушия.
В минуту, когда он более всего сожалел об отсутствии этой обожаемой женщины, он услыхал шаги Матильды.
‘Самое худшее в тюрьме, — подумал он, — это невозможность запереть дверь’. Все, что говорила Матильда, только раздражало его.
Она рассказала ему, что в день суда господин де Вально получил назначение в префекты, а потому осмелился обмануть господина де Фрилера и доставить себе удовольствие приговорить Жюльена к смерти.
— Что это вздумалось вашему другу, только что сказал мне господин де Фрилер, возбуждать и дразнить мелкое тщеславие б_у_р_ж_у_а_з_н_о_й а_р_и_с_т_о_к_р_а_т_и_и? К чему говорить о к_а_с_т_а_х? Он указал им, что они должны сделать ради своих политических интересов. Эти болваны об этом и не думали и готовы были плакать. Но кастовый интерес замаскировал в их глазах ужас смертного приговора. Надо сознаться, что господин Сорель очень неопытен в этих делах. Если нам не удастся спасти его просьбой о помиловании, его смерть будет своего рода самоубийством…
Матильда решилась не говорить Жюльену того, что она еще только подозревала: аббат де Фрилер, считая Жюльена уже погибшим, находил полезным для своего честолюбия сделаться его преемником.
Жюльен был почти вне себя от раздражения и бессильного гнева.
— Пойдите, послушайте мессу за спасение моей души, — сказал он Матильде, — и оставьте меня на минуту в покое.
Матильда, и так уже ревновавшая его к посещениям госпожи де Реналь и узнавшая об ее отъезде, поняла причину дурного настроения Жюльена и залилась слезами.
Ее страдания были искренни. Жюльен это видел и только еще сильнее раздражался. Он чувствовал сильнейшую потребность уединиться. Но как это сделать?
Наконец Матильда, испробовав все средства разжалобить его, оставила его одного, но почти в ту же минуту явился Фуке.
— Мне нужно побыть одному, — сказал он этому верному другу. И, видя, что тот колеблется, добавил: — Я составляю прошение о помиловании… Впрочем, сделай мне удовольствие, не говори со мной никогда о смерти. Если мне понадобятся какие-либо особые услуги в этот день, я первый обращусь к тебе.
Когда наконец Жюльен остался один, он почувствовал себя еще более подавленным и малодушным. Небольшой остаток сил в его ослабевшей душе был истощен, чтобы скрыть свое настроение от мадемуазель де Ла Моль и Фуке.
Вечером ему пришла в голову мысль, утешившая его.
‘Если бы сегодня утром в ту минуту, когда смерть показалась мне такой безобразной, меня повели на казнь, то в_з_г_л_я_д_ы п_у_б_л_и_к_и п_о_д_с_т_р_е_к_н_у_л_и б_ы м_о_е с_а_м_о_л_ю_б_и_е, пожалуй, в моей походке было бы что-то натянутое, как в походке робкого щеголя, входящего в салон. Люди проницательные, если таковые есть среди провинциалов, догадались бы о моем малодушии… Но никто н_е у_в_и_д_е_л б_ы е_г_о’.
И он почувствовал некоторое облегчение. ‘Сейчас я трушу, — повторял он себе, напевая, — но никто этого не узнает’.
На другой день его ожидало еще более неприятное событие. Уже давно его отец сообщил о своем намерении посетить его, утром, раньше, чем Жюльен проснулся, престарелый седовласый плотник вошел в его каземат.
Жюльен чувствовал себя слабым. Он ожидал самых неприятных упреков. Тяжелое настроение еще усиливалось тем, что в это утро он упрекал себя за недостаток любви к отцу.
‘Случай поставил нас рядом на земле, — думал он, пока ключник прибирал его каземат, — и мы сделали друг другу все возможное зло. И вот в час моей смерти он пришел нанести последний удар’.
Как только они остались одни, старик разразился суровыми упреками.
Жюльен не мог удержаться от слез. ‘Какая недостойная слабость! — говорил он себе в бешенстве. — Он начнет везде кричать о моем малодушии. Какое торжество для Вально и всех пошлых лицемеров, царящих в Верьере! Они пользуются влиянием во Франции, присвоили себе все социальные преимущества. До сих пор я мог по крайней мере говорить себе: им достаются деньги и почести, но у меня зато благородная душа.
Но вот свидетель, которому поверят и который расскажет всему Верьеру, да еще с преувеличениями, как я струсил перед смертью! Я окажусь трусом в этом испытании, как они и думали’.
Жюльен был близок к отчаянию. Он не знал, как ему избавиться от присутствия своего отца. Но притвориться и обмануть этого столь проницательного старика в эту минуту было выше его сил.
В его уме быстро мелькали все возможности.
— У м_е_н_я е_с_т_ь с_б_е_р_е_ж_е_н_и_я! — воскликнул он внезапно.
Эта гениальная фраза моментально изменила выражение лица старика и положение Жюльена.
— Как мне ими распорядиться? — продолжал Жюльен спокойнее.
Полученный эффект избавил его от чувства неполноценности.
Старый плотник загорелся желанием не упустить этих денег, часть которых, как ему казалось, Жюльен хочет оставить своим братьям. Он говорил долго и красноречиво. Жюльену даже удалось позабавиться.
— Итак, Господь вдохновил меня относительно моего завещания. Я дам по тысяче франков каждому из братьев, а все остальное вам.
— Отлично, — отвечал старик, — остальное принадлежит мне по праву. Но если Господь смилостивился тронуть твое сердце, если ты хочешь умереть добрым христианином, прежде всего следует заплатить твои долги. Сколько я истратил на твое воспитание и содержание, ты об этом и не думаешь…
‘Вот родительская любовь!’ — грустно повторял себе Жюльен, оставшись один. Вскоре появился тюремщик.
— Сударь, — сказал он, — после посещения престарелых родителей я обыкновенно доставляю моим постояльцам бутылочку доброго шампанского. Это дороговато, шесть франков за бутылку, но зато веселит сердце.
— Принесите три стакана, — сказал ему Жюльен с детской поспешностью, — и пустите сюда двух заключенных, шаги которых я слышу в коридоре.
Тюремщик привел к нему двух каторжников-рецидивистов, готовившихся вернуться на каторгу. Это были злодеи, очень веселые и действительно замечательные своей хитростью, отвагой и хладнокровием.
— Если вы мне дадите двадцать франков, — сказал один из них Жюльену, — я расскажу вам свою жизнь со всеми подробностями. Это забавно.
— И не будете лгать? — спросил Жюльен.
— Нет, — ответил он. — Мой приятель завидует этим двадцати франкам и уличит меня, если я солгу.
Его история была отвратительна. Она обнаруживала в нем храбрость, но и единственную привязанность — к деньгам.
Когда они ушли, Жюльен почувствовал себя совсем иначе. Все его раздражение против самого себя исчезло. Жестокая тоска, растравляемая малодушием, которому он поддался после отъезда госпожи де Реналь, перешла в тихую грусть.
‘Если бы я не так обманывался видимостью, — думал он, — я увидел бы, что парижские салоны полны честными людьми, вроде моего отца, или ловкими мошенниками, как эти каторжники. Они правы, никогда светские люди не встают утром с мучительной мыслью: как я сегодня пообедаю? И еще хвастаются своей честностью! И, попав в присяжные, гордо осуждают человека, умирающего с голоду и укравшего серебряный прибор.
‘Но если дело идет о том, чтобы прибрести или потерять служебный портфель, мои честные, светские люди впадают в совершенно те же преступления, на какие голод толкнул этих двух каторжников.
Нет никакого е_с_т_е_с_т_в_е_н_н_о_г_о права… Эти слова ни что иное, как старинная глупость, вполне достойная прокурора, обвинявшего меня на суде, предок которого обогатился благодаря конфискации при Людовике Четырнадцатом’. Нет права, раз существует закон, запрещающий поступать так-то под страхом наказания. До существования закона е_с_т_е_с_т_в_е_н_н_а только сила льва или потребность голодного существа, словом, п_о_т_р_е_б_н_о_с_т_ь… Нет, люди, которых почитают, не более как мошенники, которым удалось не быть пойманными на месте преступления. Обвинитель, которого натравливает на меня общество, обогатился подлостью. Я совершил преступление и справедливо осужден за это, но, за исключением этого одного моего поступка, осудивший меня Вально во сто раз вреднее меня для общества.
И что же! — прибавил Жюльен грустно, но без гнева, — несмотря на свою скупость, мой отец лучше этих людей. Он меня никогда не любил. Я переполнил чашу его терпения, опозорив его постыдной смертью. Страх недостатка денег, это преувеличенное представление о людской злобе, называемое жадностью, заставляет его находить утешение в сумме двухсот или трехсот луидоров, какую я могу ему оставить. Как-нибудь в воскресенье, после обеда, он будет показывать свое золото верьерским завистникам. За такую цену, скажет им его взгляд, кто из вас не был бы рад иметь казненного сына?’
Эта философия могла бы быть правильной, но она по природе своей заставляет желать смерти. Так прошло пять долгих дней. Жюльен был вежлив и кроток с Матильдой, которая, как он видел, страдала от безумной ревности. Однажды вечером Жюльен стал серьезно думать о самоубийстве. Душа его изнывала от глубокой тоски после отъезда госпожи де Реналь. Ничто его не занимало — ни в действительной жизни, ни в воображаемой. Отсутствие движения начинало отражаться на его здоровье, и в нем стали проявляться экзальтированность и слабохарактерность молодого немецкого студента. Он утрачивал мужественное высокомерие, которое побеждает некоторые довольно низменные мысли, осаждающие души несчастных.
‘Я любил истину… но где она? Повсюду — лицемерие или, по меньшей мере, шарлатанство, даже у самых добродетельных, у самых великих. — И его губы приняли брезгливое выражение. — Нет, человек не может доверять человеку.
Госпожа де ***, собирая деньги для бедных сирот, говорила мне, что князь такой-то дал ей десять луидоров. Ложь. Но что я говорю? А Наполеон на острове Святой Елены!.. Его прокламация в пользу римского короля — чистейшее шарлатанство.
Великий Боже! Если такой человек, да еще когда несчастье должно было сурово напоминать ему о долге, унижается до шарлатанства, чего же ожидать от остальных?..
Где же истина? В религии… Да,— прибавил он с горькой улыбкой чрезвычайного презрения. — Религия в устах Малонов, Фрилеров, Кастанед… Быть может, в истинном христианстве, пастыри которого не получают жалованья так же, как не получали его и апостолы?.. Но святой Павел вместо этого находил удовольствие в повелевании, проповедях, популярности…
Ах! если бы существовала истинная религия… Какой я глупец! Я вижу готический собор, прекрасные витражи. Мое слабое сердце представляет себе священника в этом соборе… Моя душа поняла бы его, моя душа нуждается в нем… Но я нахожу только фата с грязными волосами… Вроде кавалера де Бовуази, но без его приятности…
Но настоящий священник вроде Массильона, Фенелона… Массильон сделал епископом Дюбуа. ‘Мемуары’ Сен-Симона испортили для меня Фенелона, но все же он настоящий священник… Тогда нежные души нашли бы себе точку соприкосновения в мире… Мы не были бы одиноки… Этот добрый пастырь говорил бы с нами о Боге. Но о каком Боге? Не о библейском Боге, полном жестокого деспотизма и мстительности… Но о Боге Вольтера, справедливом, милосердном, бесконечном…’
Его взволновали некоторые воспоминания из Библии, которую он знал наизусть…
‘Но как верить, собравшись т_р_е_м в_м_е_с_т_е, верить в это великое имя Бога, после тех страшных злоупотреблений, которые себе позволяют наши священники?
Жить в одиночестве!.. Что за мучение!..
Я становлюсь несправедливым и нелепым, — сказал Жюльен, ударяя себя по лбу. — Я одинок здесь, в этой тюрьме, но я не жил о_д_и_н_о_к_о на земле, я жил и руководился мощной идеей о д_о_л_г_е. Долг, который я себе предписал, все равно — хорош он или дурен, был для меня словно ствол крепкого дерева, на который я опирался во время бури. Я шатался, колебался. В конце концов, я все же только человек… Но я не позволял себе отклоняться…
Этот сырой тюремный воздух заставляет меня думать об одиночестве…
И к чему лицемерить, проклиная лицемерие? Меня угнетает не смерть, не тюрьма, не сырость, а только одно отсутствие госпожи де Реналь. Если бы в Верьере, ради того чтобы ее видеть, мне пришлось бы скрываться целыми неделями в погребах ее дома, разве стал бы я жаловаться?
— Заметно влияние моих современников, — сказал он громко с горьким смехом. — Говоря сам с собою, в двух шагах от смерти, я и то лицемерю… О, девятнадцатый век!..
Охотник стреляет из ружья в лесу, его добыча падает, он бросается за нею. Его сапог попадает в огромный муравейник, уничтожает жилище муравьев, разбрасывает далеко их яйца, их самих… Самые философские из этих муравьев никогда не поймут, что это было за огромное черное страшное тело, сапог охотника, который внезапно проник с быстротою молнии в их жилища, с ужасным шумом и снопами красноватого пламени.
Таким образом, смерть, жизнь, вечность — вещи весьма простые для тех, у кого есть достаточно обширные органы, чтобы их постигнуть…
Однодневная муха родится в девять часов утра, в долгий летний день, чтобы умереть в пять вечера, как может она понять слово н_о_ч_ь?
Дайте ей прожить еще лишних пять часов, — она увидит и поймет, что такое ночь.
Так и я умру двадцати трех лет. Дайте же мне еще пять лет, чтобы пожить с госпожой де Реналь…’
Он принялся хохотать как Мефистофель.
‘Что за безумие размышлять об этих великих вопросах!
Во-первых, я так же лицемерю, как если бы меня кто-нибудь слушал.
Во-вторых, я забываю о любви и жизни, когда мне остается так мало времени жить… Увы! госпожа де Реналь отсутствует, пожалуй, муж ее не позволит ей больше возвратиться в Безансон и продолжать себя компрометировать.
Вот что делает меня одиноким, а не отсутствие справедливого, всемогущего, милосердного, немстительного Бога…
Ах! если бы он существовал… Увы! я упал бы к его ногам. Я заслужил смерть, сказал бы я ему, но, великий Боже, Бог милосердный, Бог снисходительный, верни мне ту, которую я люблю!’
Была уже глубокая ночь. Час или два Жюльен мирно спал, а потом к нему явился Фуке.
Жюльен чувствовал себя сильным и решительным, как человек, ясно сознающий все, что происходит в его душе.

XLV

— Я не могу подвергнуть бедного аббата Шас-Бернара такой злой шутке, позвав его, — сказал Жюльен Фуке. — Он после этого не будет обедать три дня. Но постарайся отыскать мне янсениста, друга господина Пирара, чуждого интригам.
Фуке с нетерпением ожидал этого предложения. Жюльен выполнил теперь все, чего требует провинциальное общественное мнение. Благодаря аббату Фрилеру и несмотря на дурной выбор исповедника, Жюльен находился в тюрьме под покровительством конгрегации, при большей ловкости он мог бы даже убежать. Но дурной воздух тюрьмы оказывал свое действие. Разум его омрачался. Тем более обрадовался он возвращению госпожи де Реналь.
— Мой долг призывает меня прежде всего к тебе, — сказала она ему, целуя его. — Я убежала из Верьера…
У Жюльена не было мелкого самолюбия по отношению к ней, он рассказал ей обо всех своих слабостях. Она отнеслась к нему с большой добротой и ласковостью.
Вечером, едва вернувшись из тюрьмы, она встретила у своей тетки священника, уцепившегося за Жюльена как за добычу: поскольку он хотел лишь втереться в доверие к молодым женщинам из высшего безансонского общества, то госпоже де Реналь не стоило большого труда отправить его служить мессы в течение девяти дней в аббатство Бре-ле-О.
Нет слов описать, до какого безумия доходила теперь любовь Жюльена.
Ценою золота и пользуясь на все лады влиянием своей тетки, известной и очень богатой ханжи, госпожа де Реналь получила разрешение видеться с Жюльеном два раза в сутки.
Узнав это, Матильда чуть не сошла с ума от ревности. Господин де Фрилер признался ей, что, несмотря на свое влияние, он не может пренебречь приличиями настолько, чтобы разрешить ей видеться с другом больше одного раза в день. Матильда стала следить за госпожой де Реналь, чтобы знать каждый ее шаг. Господин де Фрилер истощал усилия своего находчивого ума, чтобы доказать Матильде, что Жюльен не стоит ее.
Несмотря на все эти муки, она любила его с каждым днем все больше и больше и каждый день устраивала ему ужасные сцены.
Жюльен хотел во что бы то ни стало оставаться честным до конца по отношению к этой молодой девушке, которую он так необычайно скомпрометировал, но безграничная любовь к госпоже де Реналь одерживала верх. Случалось, что ему не удавалось убедить Матильду в невинности посещений ее соперницы. ‘Теперь уж скоро близится конец этой драмы, — говорил он себе, — это служит мне извинением, раз уж я не умею лучше притворяться’.
Мадемуазель де Ла Моль узнала о смерти маркиза де Круазнуа. Господин де Талер, страшный богач, позволил себе неприятные намеки относительно исчезновения Матильды, господин де Круазнуа попросил его их опровергнуть: господин де Талер показал адресованные ему анонимные письма, начиненные так искусно подобранными подробностями, что бедному маркизу оставалось невозможным не догадаться об истине.
Господин де Талер позволил себе шутки, лишенные остроумия. Обезумев от горя и раздражения, господин де Круазнуа потребовал от него столь тяжких извинений, что миллионер предпочел дуэль. Глупость восторжествовала, и один из людей, наиболее достойных любви, погиб, не достигнув двадцати четырех лет.
Эта смерть произвела странное и болезненное впечатление на ослабевшую душу Жюльена.
— Бедный Круазнуа, — говорил он Матильде. — Он держался всегда очень умно и очень благородно по отношению к нам, он должен был бы возненавидеть меня, когда вы стали явно выказывать мне предпочтение в гостиной вашей матери, и искать предлога со мною поссориться, ибо ненависть, следующая за презрением, всегда бывает неистовой.
Смерть господина де Круазнуа изменила все мысли Жюльена относительно будущности Матильды. Несколько дней он старался доказать ей необходимость принять предложение господина де Люза.
— Это человек застенчивый, не слишком хитроумный, — говорил он ей, — и он, без сомнения, будет следующим в ряду ваших претендентов. Он более честолюбив, чем бедняга Круазнуа, но зато в его семье нет герцогства, а потому ему не покажется затруднительным жениться на вдове Жюльена Сореля.
— На вдове, которая презирает великие страсти, — холодно возразила Матильда, — ибо она достаточно пожила, чтобы видеть, как через полгода ее возлюбленный отдает предпочтение другой женщине, виновнице всех их несчастий.
— Вы несправедливы. Посещения госпожи де Реналь доставят пищу для выступления парижскому адвокату, которому поручена моя апелляция, он изобразит преступника, до которого снизошла его жертва. Это может выйти эффектно, и, быть может, когда-нибудь я стану героем мелодрамы. И так далее.
Бешеная ревность и невозможность мщения, постоянная безнадежная скорбь (ибо даже если бы Жюльена помиловали, то как завоевать его сердце?), стыд и страдание от сознания того, что она любила более чем когда-либо этого неверного возлюбленного, довели мадемуазель де Ла Моль до того, что она замкнулась в угрюмом молчании, из которого ее не могли вывести ни любезности господина де Фрилера, ни тем более грубая откровенность Фуке.
Что касается Жюльена, то, исключая те моменты, когда его посещала Матильда, он жил всецело любовью, нисколько не думая о будущем. Госпожа де Реналь, всецело охваченная также своей чрезмерной и чистосердечной страстью, почти разделяла его беззаботность и кроткую веселость.
— Прежде, — говорил ей Жюльен, — во время наших прогулок по лесам Вержи, когда я мог бы быть так счастлив, пылкое воображение увлекало мою душу в неведомые страны. Вместо того чтобы прижимать к губам эту очаровательную ручку, будущее отнимало меня у тебя, я был постоянно охвачен мечтами о борьбе, которую мне придется выдержать, чтобы создать себе блестящее положение… Нет, я бы умер, не узнав счастья, если бы ты не пришла ко мне в эту тюрьму.
Два события омрачили спокойствие их жизни. Духовник Жюльена, хотя и янсенист, не избежал интриг иезуитов и бессознательно сделался их орудием.
Однажды он явился к Жюльену и стал его убеждать, что, если он не желает впасть в тяжкий грех самоубийства, он должен сделать все возможное, чтобы добиться помилования. А так как духовенство пользуется большим влиянием на министерство юстиции в Париже, то представляется весьма легкое средство торжественно обратиться в лоно Церкви и с оглаской.
— С оглаской! — повторил Жюльен. — Ах! я понял вас, мой отец. Вы также ломаете комедию, подобно миссионерам.
— Ваш возраст, — возразил серьезно янсенист, — интересная наружность, данная вам Провидением, самый мотив вашего преступления, оставшийся невыясненным, геройские хлопоты за вас мадемуазель де Ла Моль, словом, все, кончая удивительной симпатией, которую выказывает вам ваша жертва, все это создало вам ореол героя для молодых безансонских дам. Они все позабыли для вас, даже политику…
Ваше обращение отзовется во всех их сердцах и оставит в них глубокое впечатление. Вы оказали бы огромную услугу религии, и я бы колебался только потому, что не знаю, как поступили бы иезуиты! Неужели и в этом случае, ускользнувшем от их алчности, они все еще будут вам вредить! Нет, этого не может быть… Слезы, которые вызовет ваше обращение, уничтожат тлетворное влияние десяти изданий сочинений Вольтера.
— А что останется мне, — ответил холодно Жюльен, — если я буду сам себя презирать? Я был честолюбив и за это не хочу себя порицать, тогда я поступал сообразно требованиям времени. Теперь я живу изо дня в день. Но я считал бы себя очень несчастным, если бы согласился на какую-нибудь подлость…
Другая неприятность, но иначе повлиявшая на Жюльена, исходила от госпожи де Реналь. Какая-то приятельница-интриганка убедила наивную, застенчивую женщину, что та должна отправиться в Сен-Клу и вымолить на коленях прощение у короля Карла X.
Она решилась на разлуку с Жюльеном, и после такого усилия ей казалось ничтожной неприятностью то, что в другое время показалось бы хуже смерти.
— Я пойду к королю и гордо сознаюсь ему, что ты мой возлюбленный, жизнь человека, да еще такого человека, как Жюльен, должна быть поставлена выше всяких соображений. Я скажу, что ты из ревности покушался на мою жизнь. Существует множество примеров, когда несчастные молодые люди были спасены гуманностью присяжных или короля…
— Я перестану с тобою видеться, велю запереть для тебя двери моей тюрьмы, — воскликнул Жюльен, — и, разумеется, на другой же день убью себя с отчаяния, если ты не дашь мне клятвы не предпринимать ничего, что делает из нас обоих зрелище для толпы. Эта идея ехать в Париж не может исходить от тебя. Назови мне интриганку, которая тебе ее внушила.
Будем счастливы в течение немногих остающихся дней этой короткой жизни. Спрячемся ото всех, мое преступление и так уже слишком очевидно. У мадемуазель де Ла Моль огромные связи в Париже, — поверь, что она сделает все, что только возможно. Здесь, в провинции, против меня все богатые и видные люди. Твоя выходка еще более раздразнит богачей, а в особенности умеренных, которым живется так легко… Не дадим же повода для насмешек господам Малонам, Вально и тысяче других, которые лучше этих негодяев.
Дурной воздух каземата становился для Жюльена невыносим. К счастью, в тот день, когда ему возвестили казнь, выглянуло яркое солнце, и Жюльен почувствовал прилив бодрости. Выйти на воздух казалось ему так же приятно, как моряку, долго плававшему по морю, ступить на землю. ‘Ничего, все идет хорошо, — сказал он себе. — У меня достаточно мужества’.
Никогда еще эта голова не была так прекрасна, как в ту минуту, когда должна была лечь на эшафот. Счастливые мгновения, пережитые им когда-то в лесах Вержи, представлялись ему в уме с чрезвычайной яркостью.
Все произошло просто, прилично и, с его стороны, без всякой аффектации.
Накануне он сказал Фуке:
— Я не могу ручаться, что не буду взволнован, эта сырая и безобразная темница так подействовала на меня, что у меня бывают приступы лихорадки, когда я сам себя не узнаю, но что касается страха, то меня не увидят побледневшим.
Он заранее распорядился, чтобы утром последнего дня Фуке увез Матильду и госпожу де Реналь.
— Увези их в одной карете, — сказал он ему. — Устрой так, чтобы почтовые лошади все время скакали галопом. Они упадут в объятия друг другу или обнаружат смертельную ненависть. В обоих случаях бедные женщины несколько отвлекутся от ужасного горя.
Жюльен потребовал от госпожи де Реналь клятвы, что она будет жить, чтобы воспитать сына Матильды.
— Кто знает, быть может, мы еще что-нибудь чувствуем после смерти, — сказал он однажды Фуке. — Мне бы хотелось покоиться, — ибо это означает покой, — в этом маленьком гроте большой горы над Верьером. Много раз, как я тебе рассказывал, мне случалось проводить ночь в этом гроте, оттуда я любовался самыми богатыми областями Франции, и честолюбие воспламеняло мою душу: тогда это было моей страстью… Вообще этот грот мне нравится, и нельзя оспаривать, что его местоположение может очаровать душу философа… Но эти добрые члены безансонской конгрегации любят извлекать из всего деньги. Если ты сумеешь за это взяться, они продадут тебе мои останки…
Фуке удались эти печальные переговоры. Он провел ночь один у тела своего друга, когда, к великому своему изумлению, увидел входящую Матильду. Несколько часов назад он оставил ее в десяти лье от Безансона. У нее был безумный, блуждающий взгляд.
— Хочу его видеть, — сказала она.
У Фуке не хватило мужества ни встать, ни ответить. Он показал ей на большой синий плащ, лежащий на полу, в него были завернуты останки Жюльена.
Она упала на колени. Образы Бонифаса де Ла Моля и Маргариты Наваррской, без сомнения, придали ей сверхчеловеческое мужество. Дрожащими руками она развернула плащ. Фуке отвернулся.
Он услышал торопливые шаги Матильды по комнате. Она зажгла несколько свечей. Когда у Фуке хватило духу взглянуть на нее, он увидел, что она положила на мраморный столик голову Жюльена и целовала ее в лоб… Матильда проводила своего возлюбленного до выбранной им могилы. Множество священников сопровождали гроб: позади всех, одна в задрапированной карете ехала она, держа на коленях голову человека, которого так любила.
Кортеж достиг к середине ночи одной из верхушек Юры, и здесь, в маленьком гроте, великолепно иллюминованном бесчисленным множеством свечей, двадцать священников отслужили заупокойную мессу. Жители маленьких горных деревушек, лежавших на пути, следовали за кортежем, привлеченные столь необычайной церемонией.
Матильда появилась среди них в длинном траурном платье и после службы велела разбросать в толпе тысячи пятифранковых монет.
Оставшись вдвоем с Фуке, Матильда захотела собственными руками похоронить голову своего возлюбленного. Фуке едва не сошел с ума от горя.
Матильда позаботилась, чтобы этот дикий грот был украшен мраморным памятником, изготовленным за большие деньги в Италии.
Госпожа де Реналь осталась верна своему обещанию. Она не пыталась покончить с жизнью, но три дня спустя после смерти Жюльена она умерла, обнимая своих детей.

Конец

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека